Лишь минут через двадцать свежий, разрумянившийся отец постучал в комнату дочери.

— Ты еще не спишь? — спросил он, осторожно ступая в суконных тапочках. — Уже двенадцатый час.

— Я же ложусь после двенадцати. Разве ты забыл?

Оторвалась от тетради, пошла ему навстречу. Игриво склонила набок голову. В больших глазах, чистых, как у младенца, нежность. При виде дочери Станислава Владимировича охватило чувство радости и грусти: точно такие же глаза были у Оксаны.

— Как хорошо, что ты зашел. Садись, пожалуйста, — пригласила Галина.

Придвинула кресло отцу, а сама села на диване. Смотрела внимательно и думала, о чем он говорил с Кошевским.

— Ты, наверное, в кино ходила? На какой фильм?

Ему хотелось поговорить с дочерью о чем-то незначительном, разогнать неприятные мысли, окончательно успокоиться, приняться за работу. Как и многие пожилые люди, Жупанский страдал бессонницей, а потому и засиживался допоздна.

— Я просто ходила подышать воздухом: голова почему-то болела, — ответила Галинка.

Чтобы не смотреть на отца, придвинулась ближе, прижалась головой к его колену. Она совсем не умела говорить неправду, и даже эта небольшая неискренность обескуражила девушку. «Не могу же я ему сказать, что была с Колей в ресторане, выслеживала Кошевского?» — оправдывалась перед собой, чувствуя, как вспыхнули у нее щеки.

Станислав Владимирович положил на голову дочери руку, провел несколько раз по волосам. Галинка, улучив момент, спросила о Кошевском. Станислав Владимирович заколебался, смутился. Вынул платочек, начал вытирать нос. А дочь ждала ответа и тоже волновалась.

— Честно говоря... — кашлянул, потому что говорил не совсем искренне. — Я и сам не знаю, что именно заставило его прийти... Как знакомый... посетил знакомого, передал поклон еще от одного знакомого... — «Не то я говорю, не то», — мысленно упрекнул он себя. — Тебя что-то беспокоит?

— Знаешь, папочка, — быстро зашептала Галина, хотя в комнате никого не было, кроме них двоих. Белые девичьи руки уже обвили шею отца. — Знаешь, папочка, Кошевского кто-то ждал у нашего дома. И когда твой гость ушел, мне показалось, что они заговорили о тебе, причем не очень уважительно, затем они пошли в ресторан.

— Откуда тебе известны такие подробности? — высвободился из объятий дочери, недовольно насупил брови.

Галинка прищурила глаза, плотно стиснула губы, отодвинулась от отца, притаилась.

— Ты следила за ними? — спросил скрипящим голосом Станислав Владимирович.

Это был верный признак, что он сердится.

— Я же сказала тебе: болела голова, я вышла на улицу, совершенно случайно увидела, как они зашли в ресторан. А ты упрекаешь...

В голосе девушки зазвучала обида. Хотя она немного хитрила и прикидывалась, но насупленный вид отца поразил ее. На глазах выступили слезы. Станислав Владимирович заметил их, встал, отошел от дочери, потом снова приблизился, посмотрел ей в глаза.

— Успокойся, доченька. Я не упрекаю. Кошевский не друг мне, не коллега, я никогда не симпатизировал ему. Ты это знаешь. Но что я могу поделать? Не закрывать же мне двери перед его носом?

— Может, лучше закрыть, чем иметь дело с таким типом, — упорно промолвила Галина и посмотрела на отца не то с сожалением, не то с недоверием.

«Неужели подслушала наш разговор? — встревожился Станислав Владимирович, чувствуя в сердце знакомое неприятное ощущение, от которого ему даже холодно стало. — Один, два, три... Собственно говоря, что можно было подслушать? Ведь Кошевский ничего крамольного не сказал. Интересовался, когда я сдам в печать свою рукопись. Пообещал помочь поскорее издать ее. Хотя и не сообщил, в чем именно будет заключаться его помощь. Вот и все».

В самом деле, Кошевский не говорил ничего необычного. В то же время Станиславу Владимировичу хорошо было известно коварство папского выученика, зунровского представителя в Ватикане. Приход и явный интерес Кошевского к рукописям родили подозрение, взволновали. За напускным равнодушием, с которым гость расспрашивал о работе над историей Галиции, того и гляди, кроется какая-то темная цель. Но что за цель? Как ее разгадать? Знал несомненно, что его университетский однокашник способен на подлость. Разве только за деньги может сделать что-нибудь приятное. Почему-то очень много говорил о Канаде, расхваливал профессора Старенького...

— А кто именно с ним был, ты не знаешь?

— Нет, я его видела впервые, — ответила дочь. — Ну ладно, папа, ну их к лешему, хватит о Кошевском и его дружке. Поговорим о чем-нибудь другом. — Она улыбалась, как в далеком детстве, когда, бывало, усаживалась на колени и рассказывала о разных школьных происшествиях. — Ты знаешь, папочка, я на днях еду в село. Ты недоволен, папочка? Конечно, ты не знаешь...

Дочь взяла руки отца, погладила его пальцы нежными розовыми ладонями, защебетала милой скороговоркой:

— В колхоз поедем. Там наши студенты дадут концерт. Я буду выступать в дуэте с Ниной Пирятинской... Это наш подшефный колхоз. Ты снова хмуришься? Почему? — Заметив на лице отца тень недовольства, Галинка вдруг посерьезнела. — Чем же ты недоволен, папа? Неужели не хочешь отпустить меня на день-другой за пределы города?

Станислав Владимирович молча кусал губы. Разве она поймет его тревоги? Да и трудно представить весну без паводка. Весна всегда бурная, особенно во время разливов. А Галинка переживает свою весну, такую непохожую на его собственную. Все в жизни стало значительно проще, чем когда-то. И в этой простоте есть своя привлекательность. Это безусловно! Но Галинка у него одна. Случись неприятность...

— Лучше бы ты не ездила, дорогая... В дороге приходится переносить неудобства, лишения. А зачем это тебе? С какой стати!?

Чувствовал, что говорит глупость. Разве Галинка ребенок? Она содрогается от внутреннего смеха. Ишь, какие лукавые огоньки засверкали в ее глазах. Станислав Владимирович сделал над собой усилие и подошел к делу с другой стороны.

— Ты же слыхала — теперь так неспокойно, коллективизация... А наш крестьянин испокон веков единоличник. Коллективистский дух — это пока еще не для него...

— Потому я и хочу посмотреть... Мы ведь с тобой мало что знаем о колхозах. Когда-то, правда, Коля рассказывал мне...

Прикусила язык, ругая себя за неосмотрительность, виновато посмотрела на отца.

Станислав Владимирович зашагал по комнате. Галинка наблюдала за ним с жалостью — голова совсем белая и походка неуверенная. В такие годы нужен покой, а отец словно бы не замечает старости, взвалил на свои плечи столько забот...

Остановился напротив дочери, наклонил голову, тихо спросил:

— Разве ты не слышала о разных случаях? А ты ведь у меня одна. Понимаешь, Калинка, одна!

В словах отца она почувствовала тревогу. И поспешила успокоить его:

— Я ведь с группой еду, папа, — улыбнулась она. — Человек двадцать — тридцать... Да и не в первый раз... Неужели ты думаешь, что за каждым кустом сидит вооруженный бандит и ждет появления дочери профессора Жупанского?

Ей и в самом деле был непонятен отцовский страх. Еле удержалась, чтобы не рассмеяться от собственной шутки. Ведь студенты университета выезжают в село чуть ли не каждый месяц. Да и не только университета! Самодеятельность политехнического и сельскохозяйственного институтов бывает у сельчан еще чаще.

— Ну смотри. Я только прошу, советую, а решай сама, — подчеркнуто холодно промолвил отец, снова садясь в кресло. — Чем ты сейчас занимаешься? Что читаешь? — после минутной паузы спросил он.

— Конспектирую «Материализм и эмпириокритицизм».

— Что это? Что-то не припоминаю. Ленин?

Дочь подала отцу томик в красной обложке.

Станислав Владимирович прочел вслух заголовок, перелистал страницы и тут же, вздыхая, добавил:

— Раньше не прочел, а теперь времени нет. Столько всего приходится читать, что иногда чувствуешь себя профаном и невольно начинаешь соглашаться с Гегелем, что в развитии также заложена тенденция к разрушению. Маркс, Энгельс, Ленин... — продолжил отец грустно. — Стар я переучиваться и даже доучиваться. Конечно, они гениальные люди — это безусловно. Ленин в особенности. Но я историк, а не политик, изучаю историю с точки зрения объективного анализа, а не политических тенденций.

— А Ленин считал, что беспартийной науки не бывает, — тихо и нерешительно проговорила Галинка, и на ее щеках появился румянец. Этот румянец словно бы успокоил отца, навеял воспоминания о детстве дочери. Возможно, потому и заговорил с ней шутливо, как с маленькой девочкой:

— Выходит, Калинка, теорема Пифагора тоже классовая? Ведь Пифагор по современным понятиям был реакционером.

Дочь исподлобья посмотрела на отца, с минуту подумала, затем выпрямилась.

— Этот вопрос на семинаре задавал Свечник. Он, папочка, бывший семинарист и вечно спрашивает... Так ему преподаватель Аркадий Иванович, наш философ, ответил так: есть, дескать, законы объективные, их надо изучать и правильно ими пользоваться, они могут служить любому обществу. То же самое математика, физика, химия. Это леваки, особенно троцкисты, считали их классовыми. Но эти науки не классовые, хотя сами ученые вне классов стоять не могут. Так он нам объяснил. И я думаю, что это правильно. А ты как считаешь?

Станислав Владимирович в ответ только вздохнул.

— Но история, папочка, это не математика, не голая формула. Ведь она о том, как люди жили и сейчас живут, в каких отношениях пребывают друг к другу. Я говорю, конечно, примитивно, но ведь это так, папочка!

Галинка прильнула к отцу, уткнулась носиком ему в шею.

— Ты не сердись, что я так, — попросила тихо.

Станислав Владимирович громко кашлянул, а его кустистые брови быстро запрыгали. Его рука невольно потянулась к кудрявой головке дочери. Какая она горячая, наивная и самоуверенная! Да-да, это все та же маленькая девочка, которая любила, бывало, забираться к нему на колени, слушать сказки.

— Историческая наука требует колоссальной усидчивости, настойчивости и мужества, доченька. Кстати, я в семинарии не учился.

Галинка некоторое время молчала. Между сведенных бровей у нее даже появилась небольшая складка. Очевидно, дочь о чем-то напряженно думала, возможно, искала нужные слова. Вдруг она слегка отстранилась, приподняла головку:

— Я хочу, папочка, чтобы ты был счастлив и радовался. Ты ведь такой умный, столько знаешь. Я просто горжусь тобой, папа!

Станислав Владимирович начал искать в кармана платочек, сутулясь, вышел из комнаты.

Воспитываясь без матери, Галинка всю свою любовь отдала отцу. И вот еще одна стычка. Она чувствовала вину перед отцом, и в то же время ей было досадно, что отец так и не согласился с ней.

«Ну зачем я сболтнула насчет семинариста, его вопросов? Ведь папа все принял в свой адрес. А ему и без моих упреков тяжело». Ей стало так жаль отца, что она расплакалась.

В квартире тишина... Дом, кажется, тоже молчит. Это сдерживает и пугает одновременно. Галинка представляла, как ходит, сгорбившись, по кабинету отец, как он считает шаги.

«Почему я такая всегда с ним прямолинейная? Боже, так по-глупому начала ему объяснять насчет математики...»

Теплая шершавая рука коснулась ее щеки. Галина съежилась, притихла.

— Поспорили, — не то спрашивая, не то удивляясь, промолвила Елена Михайловна. — Бывает. Ложись спать, миленькая. Вот уснешь — все забудется. Утром встанешь, улыбнешься отцу, и будет вам обоим хорошо. Ты ведь у него одна.

— Я не знаю, что со мной происходит! — глотая слезы, воскликнула Галинка, прижимаясь к старушке. — За себя больно, за отца больно.

— А почему больно, ласточка? Отец еще, как видишь, работает. И тихим стал теперь, спокойным.

— А разве он был не таким? — изумилась девушка.

Старушка, казалось, не слышала вопроса.

— Вишь, глазки покраснели от слез. Ничего. Говорят: после плача — смех, после дождя — погода.

Галина удивленно взглянула на домработницу, которая смотрела куда-то в пространство, часто шевеля губами. В невыразительных глазах — застывшая печаль.

— О чем ты, Олена?

По привычке называла старую домработницу Оленой. Сама чувствовала, улавливала сердцем какое-то от этого неудобство. Пыталась даже называть старушку Еленой Михайловной, но та в ответ расплакалась, дескать, разве я тебе чужой стала. На том попытки и закончились, все осталось по-прежнему.

— Я ничего, доченька... Думаю, как тебя убаюкать. Вспомнила покойницу мать: у нее, царство ей небесное, тоже такая привычка была — свернется иной раз в клубочек и молча слезами подушку окропит...

Девушка взяла старушку за руку, усадила на диван.

— А почему, Олена? Что было причиной ее слез? — допытывалась она, все плотнее прижимаясь к старушке. — Почему она плакала?

В эту минуту Галинка чувствовала себя маленькой, совсем беспомощной девочкой-полусироткой. Ей хотелось ласки, теплого материнского слова.

— Ты мне не хочешь отвечать? Но почему? — капризно надула губы, как делала это в детстве.

Сначала она поступала так, когда на кого-нибудь сердилась, потом начала дуться по всякому поводу и без повода: в школе на учителей, делавших ей замечания, на школьных подруг, когда те поступали не так, как ей того хотелось, дома — на отца, Олену. Ни отец, ни Олена сначала не обращали на это внимания, не заметили ничего плохого в этой привычке, им даже иногда нравились маленькие капризы девочки, потому что любили они ее беспредельно.

Надувать губы Галинку отучил Линчук. Вспомнила, и стало неловко. Сколько лет прошло с тех пор, а она все еще краснеет от стыда. А случилось так, что они однажды, случайно встретившись на улице, пошли бродить по парку. Линчук рассказывал о пунических войнах.

— Я хочу мороженого, — надув губы, сказала она.

— Я тоже хочу, — промолвил Линчук.

— Так почему же вы не купите?

— Потому что у меня нет на это денег, — сказал он.

— А разве вам не присылают из дому? — снова спросила Галина, широко раскрывая глаза.

Линчук отрицательно покачал головой.

— Нет, не присылают, не смогли бы прислать даже в том случае, если бы я надул губы так, как вы сейчас, — объяснил он, смеясь. — Мой отец и вся отцовская родня не жила в сытости, а мать еще с детских лет осталась сиротой; в девичестве она ухаживала за детьми в богатых семьях, кое-чему у них научилась, например, говорить по-немецки...

Галинка вспыхнула, чуть было не расплакалась. «Капризы надо уметь сдерживать. И вообще человек, наверное, должен всю жизнь бороться с самим собой, со своими недостатками», — такой вывод сделала Галина после того случайного замечания Линчука почти десятилетней давности. Но вывод выводом, а привычка привычкой...

— Расскажи мне о маме, — тихо попросила девушка, как бы извиняясь за свой недавний каприз. — Правда ли, что моя мама умерла от аборта?

Елена Михайловна вздохнула.

— Правда, Галинка.

Девушка положила голову на колени домработнице. Ей было бы легче, если бы та промолчала или возразила ей. Собственно, на возражение и рассчитывала, задавая неприятный вопрос. И вдруг — полнейшее подтверждение. О причине смерти матери Галина услышала случайно, когда ей было уже почти восемнадцать лет. Не осмеливалась спрашивать открыто, лишь часто просила Олену рассказать о матери или вслух удивлялась, почему она так рано умерла.

— У нее болело сердце, вот и отошла себе на вечный покой, — каждый раз объясняла Олена. И наконец сказала правду.

— Почему же ты раньше мне этого не говорила? — удивилась девушка.

Но та не смутилась.

— Маленькая ты была еще. Годы твои не велели этого знать... Не сердись, родненькая, — сдержанно объясняла старушка, расчесывая короткими пальцами волосы девушки. — Не думай, что твой отец всегда был таким мягким.

— Я вовсе не считаю его мягким! — возразила Галинка. — Он способен взрываться страшным гневом. Я не раз видела, как загораются недобрыми огоньками его глаза в спорах с Колей. Но... я никогда не думала, что он был причиной смерти мамы. Ведь это ужасно!

— Что ты говоришь! Бог с тобой! Нельзя даже думать такое! — быстро замахала руками Елена Михайловна. Морщинистая кожа на ее щеках задрожала. — Я тебе этого не говорила, и выбрось из головы такие нехорошие мысли.

— Но ведь ты так считаешь? Правда? — настаивала Галинка. — Почему же ты прячешь глаза?

Старушка молчала, прикусив тонкие губы. От волнения она то развязывала платок, поправляя поседевшие волосы, то снова завязывала его.

— Когда-то твой отец любил развлечения, ухаживал за женщинами. А твоя мама была удивительно красивой. Я вот смотрю на тебя и словно Оксану вижу. Очень ты похожа на нее!.. Но тебе спать пора, дорогая, поздно уже.

— Нет, Олена, я спать не хочу. Прошу тебя, расскажи мне все, что ты знаешь о маме и об отце.

Старушка глубоко вздохнула. Дескать, легко сказать — расскажи. На морщинистом лбу выступил пот. Елена Михайловна вытерла его кончиком платка, тихо промолвила:

— Хорошо, раз уж начала рассказывать, слушай. Только ты, ласточка, никому ни слова. И прежде всего — отцу. Он уже свой грех искупил давно.

Елена Михайловна наклонилась к Галинке, тихо молвила:

— Не раз заставала его на коленях возле портрета Оксаны. Плохой человек не станет на колени перед тем, кого уже нет на свете. Он добрый, Галинка. Это сейчас у преподавателей дети. А в наши времена таким, как твой отец, заводить детей было трудно. Даже считалось неприличным...

Галинка с жадностью ловила каждое слово старушки. А та то и дело вытирала губы кончиком платка: видимо, нелегко было ей решиться на этот разговор, нелегко было продолжать свои воспоминания, возможно, потому и рассказывала неторопливо, тихо — намного тише, чем обычно.

— Тебе и двух лет не было, когда мать во второй раз забеременела. Станислав Владимирович вроде бы потребовал, чтобы она... А покойница зайдет, бывало, ко мне на кухню и плачет, плачет. Может, смерть свою чуяла. Очень уж она не хотела черное дело делать...

Лицо Елены Михайловны вдруг застыло, голос прервался, она быстро заморгала глазами.

— Прости меня, ласточка, — опять вытирая глаза, попросила старушка. — Вот и развязала на склоне лет свой язык, дуреха. Пойду... Нет, нет, ты не держи меня, доченька, пойду, а ты спи, ради бога.

Она быстрым движением перекрестила девушку и вышла из комнаты. Оставшись наедине, Галина некоторое время лежала неподвижно. Она отчетливо представила предсмертные муки матери. Сколько же ей было лет? Неужели только двадцать шесть? Всегда почему-то не верилось, что мать умерла такой молодой.

— Ой, как же рано! — даже простонала Галинка.

Встала с дивана, прошлась по комнате. Невольно взглянула в зеркало, затем на портрет матери. «Неужели я так похожа на маму?»

С портрета в массивной позолоченной раме улыбалась молодая женщина, почти девушка. Чуточку раскрытые губы придавали лицу какое-то простое, чуть наивное выражение.

— Как это страшно — умереть совсем молодой! Особенно когда тебе всего лишь двадцать шесть лет! — шептала Галинка, не отрывая глаз от портрета матери. — Это, должно быть, очень и очень страшно.

Художник удачно передал образ, внутреннюю теплоту молодой женщины. Она казалась совсем живой. На щеках — ямки, такая же крохотная ямка на подбородке. В красоте матери было что-то сдержанно-чарующее и сильное...

— Неужели отец не любил ее? — спросила себя шепотом и сразу ответила: — Не хочу этому верить! Разве можно было ее не любить?

Снова прилегла, теперь уже на кровать. Изо всех сил напрягала память. Ей хотелось хотя бы на миг вызвать какие-то картины воспоминаний о матери. Сколько себя помнит — все с отцом, Оленой. А мать? Какие песни пела она, склоняясь над ее колыбелью? Какие сказки сказывала?.. Хотя бы одно-единственное воспоминание из детских лет сохранилось у нее о маме! И какая бывает на свете материнская ласка? Как умеют гладить по голове нежные мамины руки, когда на сердце тяжесть? Как они умеют отгонять болезни и печали? Нет, нет, она, Галинка, ничего об этом не знает и знать никогда не будет!

«Никогда! Никогда!!!» — эхом отдавалось в мозгу.

Лежала с открытыми глазами... Сколько мыслей промелькнуло в ее голове в часы бессонницы, сколько раз орошалась слезами ее подушка!

«Отец думал, чтобы ни от кого не зависеть. Глупости! Даже в личной жизни был зависим. Боялся детей, боялся забот...»

Может, через два-три года и она станет матерью. «И у меня будет сын или дочь, — думала Галинка. — Нет, пусть лучше сын и дочь... Или нет... Сначала девочка, а потом мальчик. Девочку я назову Оксаной. В честь мамы. Вот если бы она была похожей на маму... А если вдруг...»

Галина подумала о Николае Ивановиче, его невысокой, ничем особо не выделяющейся фигуре, чрезмерно широком лбе, и ей стало грустно. «Неужели я недостаточно его люблю? Ведь когда любишь, так не подумаешь! А меня отпугивают его изъяны. И какие, собственно, изъяны? Ну, невысокого роста, ну, немножко великоваты уши... Нет, это глупости! Просто мне надо хорошенько выспаться...»

За стеной часы пробили три раза.

Галина закрыла глаза и неподвижно лежала несколько минут. Сон не приходил. Снова пробили за стеной часы.

«Половина четвертого. Когда же я буду спать? — подумала Галинка. — Начну считать, как отец, ни о чем не думать, только считать».

Пыталась прислушиваться к ударам собственного сердца, молча считать их. Но, дойдя до тридцати, вспомнила разговор с Оленой и сбилась со счета. «Начну сначала...

Раз, два, три». Сколько прошло времени, Галинка не заметила, и вдруг в комнату вошла какая-то тень, остановилась возле дверей.

«Кто это?» — спросила или хотела спросить Галина.

Тень приблизилась к кровати.

«Разве ты меня не узнаешь, моя доченька?»

«Да это же мама, — обрадовалась Галинка. — Но почему она вся в темном?»

«Нет, я не в темном», — отгадывая ее мысли, ответила мать.

В самом деле так: мать одета в легкое пестрое платье — в то самое, что и на портрете.

«Пошли, доченька, на улицу, на солнце, — нежно промолвила мать. — Здесь темно и неуютно, откуда-то тянет холодом... Ты не замерзла, доченька?»

Галинка пыталась что-то сказать и не смогла. А мать испуганно умоляла:

«Идем скорее, доченька. Здесь смерть, я боюсь! Это от нее тянет холодом. Прошу тебя, дорогая, торопись!»

И вот они идут по солнечной улице. Цветущие каштаны своими соцветиями-свечами освещают им путь. Всюду ярко-зеленая трава. В груди Галинка чувствует безбрежную радость, хочется лететь. Навстречу — двое мужчин.

«Кто же это? — удивляется снова Галинка и тут же подтрунивает над собой: — Да это же Коля! А второй — Пилипчук. Легкая походка, подтянутый... Как же можно было их не узнать?»

Повернулась к матери и замерла от удивления и страха: мать вдруг покачнулась, попятилась к реке, объятой пламенем. Галинка не успела крикнуть, как мать упала.

В тот же миг ее подхватил огненный шквал. Галинка замерла, не в силах двинуться с места.

«Помогите!» — только и успела крикнуть она. В тот же миг Владимир Пилипчук прыгнул в реку, а Николай Линчук стоял, наморщив лоб, сосредоточенно думал.

«Скорее! Спасайте!» — кричит она, а огненный поток все дальше и дальше уносит мать. Успеет ли Владимир?

«Помогите!» — кричит Галинка и просыпается от собственного крика. Несколько минут лежит неподвижно, не в силах избавиться от пережитого во сне ужаса.

А в окно уже заглядывало солнечное утро.

«Неужели восемь?» — удивленно взглянула она на свои ручные часики, которые тихо тикали на тумбочке возле кровати, включила динамик. Словно в ответ на этот вопрос по радио начали передавать утренний выпуск последних известий из Киева.

— Надо вставать!

Соскочила с кровати, открыла окно. Несколько раз сонно потянулась, глубоко вдохнула осенний освежающий воздух. Потом вышла на середину комнаты и принялась делать гимнастику. Немного попрыгав, пошла в ванну и с удовольствием подставила тело под студеный душ. Всего полторы-две минуты, но как это снимает ночную вялость, наполняет тело бодростью! Еще с первого курса взяла за правило обливаться по утрам холодной водой. Отец одобрил ее «систему».

Через полчаса она уже шла по аллее парка в университет. Вчерашние неприятности отступили, казались не такими страшными. Даже незнакомец Роздум не пугал больше подчеркнутой молчаливостью, черными очками. Разве мало людей носят подобные очки?

Возле университета ее догнал Владимир Пилипчук, поздоровался, пошел рядом. Галинка вспомнила сон, встревожилась. «Неужели я верю в приметы? — задала себе вопрос. А Владимир почему-то улыбался, о чем-то рассказывал. — А он симпатичный», — думала Галина, украдкой поглядывая на юношу.

Вдруг остановилась, рассмеялась.

— Узелок я завязала, а книгу все время забываю. Недаром в народе ходит столько острот о девичьей памяти. «Девичья память — только до порога».

Владимир тоже остановился.

— Не удивляйтесь, это со мной случается. Правда, не очень часто, — шутила Галинка и все время смеялась. Возможно, именно от смеха ей казалось, будто солнце излучает фантастические искры самоцветов, покрывающих чубатую голову Владимира Пилипчука.