Часть II. Избранное
Деревьев проснулся от холода 26 ноября 1992 года. И остался лежать под одеялом, потому что знал — еды в доме нет. Нет также и денег. Еще вчера были вывернуты все карманы и допрошен с пристрастием старый портфель. Деревьев нигде не работал, сегодня у него было лишь одно небольшое дельце, и то намеченное на вторую половину дня, так что спешить с подъемом не имело смысла.
В комнате было полумрачно. За сводчатым окном терпеливо дожидался еле слышимый дождь. Тахта, главный предмет мебели, напоминала рухнувшую на дороге загнанную клячу, настолько разъехались по сторонам ее ноги. Напротив окна стоял стол слегка антикварного, но не вполне письменного вида. К нему был придвинут великолепный оргтехнический стул. Он резко контрастировал с остальной мебелью и был всегда наготове принять седока. У стены примостились два книжных шкафа, ободранных, обшарпанных, недовольных книгами, которые им приходилось содержать. Между шкафами виднелась кафельная спина потонувшей в стене печки. Рядом с тахтой стоял устаревший, с оплывшими плечами, холодильник. Он был отключен за ненадобностью. О крупных деталях обстановки — все. Из мелких следовало бы отметить банку с окурками возле ложа, банку с проглоченным кипятильником на столе, бережно накрытую тряпицей пишущую машинку и, может быть, несколько стопок исписанной бумаги на столе, на подоконнике, на шкафах.
В глубине квартиры зазвонил телефон. На этот звук поспешили шаркающие шаги: Сан Саныч, одинокий дедок с так и не выясненным прошлым. Это у него проснувшийся Деревьев снимал нынешнее свое жилище. Деревьев инстинктивно прислушался. Он не любил, когда ему звонили сюда. Особенно в такое время. Каждый звонок, как ему казалось, подмывал шаткое равновесие, которое ему удалось установить в отношениях со своим хозяином.
Шаги Сан Саныча выскользнули из-за поворота коридора, требовательно постучала в дверь костяшка стариковского пальца.
— К телефону.
Быстро набросив свой драный халат и вставив ноги в холодные шлепанцы, Деревьев, раздраженно недоумевая, побрел к телефону.
— Подъем, молодой чеаэк. Если писатель не идет к издателю, издатель сам идет.
Это был Артамон Нечитайло, подольский издатель.
Здесь необходимо хотя бы вкратце обрисовать издательскую ситуацию в стране. Иначе многое, о чем пойдет речь ниже, может вызвать определенное недоверие.
К середине девяносто второго года стало очевидно, что кризис системы государственных издательств закончился и начался ее крах. Молодой писатель Деревьев, только начавший «расправлять профессиональные крылья» (у него должны были вот-вот выйти сразу два сборника стихотворений и рассказов), на собственной шкуре ощутил смену эпох в деле книгопечатания. Наборы обеих его книг были рассыпаны. В одном издательстве ему об этом сообщили смущенно и вежливо, а в другом хладнокровно и бодро. Угасло, не родившись толком, несколько новых журналов, принявших к публикации произведения молодого писателя. Назывались эти полуэмбрионы или очень звучно — «Нива», «Аполлон», «Золотое руно», или крайне замысловато — ООПР («Отчет о проделанной работе»), «Инсюрлекстенции» и т. п. И те и другие всегда зачинались решительно, самоуверенно. Главный редактор, собрав «команду» единомышленников, на первом же совещании давал понять, что за ним стоят фактически неограниченные средства и структуры с невероятными возможностями. Предполагалось бумагу использовать исключительно мелованную, гонорары платить фантастические, а литературу использовать только настоящую. После двух-трех месяцев энтузиастической работы над первым номером возникали первые туманные упоминания о каких-то трудностях. Потом первый номер все же выходил, и оказывалось, что бумага газетная, гонорары «через месяцок», а литература как у всех. Второй номер не выходил никогда. Деревьев был, как уже упоминалось, писатель молодой, попасть в первый номер какого-нибудь нового журнала ему было трудно, туда вставляли или своих, или уже знаменитых. Он решил плюнуть пока на журналы и обратиться в частные издательства, которые тоже нарождались во множестве. Лично, не доверяя телефонам и советам друзей, он обошел с полсотни таких заведений. В некоторых его произведения издать соглашались, но требовали, чтобы он за это заплатил. Деревьев еще не успел забыть о той жизни, где не авторы платили издателям, а наоборот, кроме того, у него не было денег. Ему намекнули, что можно обратиться в «коммерческие структуры». «Неужели у вас нет знакомых?» Деревьев перебрал своих знакомых — Тарасик и Жевакин пошли по коммерческой линии. Но надеяться тут было не на что. Тарасик до такой степени не походил на человека, у которого можно было бы занять денег, что Деревьев даже звонить ему не стал. А позвонив Жевакину, выяснил, что тот состоит в своем товариществе в настолько мелких сошках, что… ну, в общем, понятно.
Деревьев начал впадать в прострацию. По ходу этого неощутимого и незаметного на глаз падения он продолжал автоматическую жизнь, так что со стороны мог и не показаться выпотрошенным и погибающим человеком. Была, правда, одна объективная примета — его стали сторониться миловидные молодые женщины. Дыхание безнадежного сквозняка, сопутствующего всякому неудачнику, отпугивает их, даже если они не отдают себе в этом отчета.
Однажды, остановившись и присев на камень посреди своей прострации, Деревьев оглядел ее пространства, и ему стало так тоскливо, что он уехал домой. Думал, что очень надолго, но выдержал меньше месяца. Он возвращался в Москву, точно зная, что делать этого не нужно, что рассчитывать ему там не на что. Прямо там, в поезде, в слишком жарко натопленном купе и началась, собственно, эта история. В купе оказался Артамон Нечитайло. Разговорились — с Нечитайло было очень легко разговориться, — и уже минут через пять Нечитайло хлопал себя ладонями по ляжкам и восхищенно восклицал: «Ну пруха тебе, плюнул — попал в издателя». Появился на столе, конечно же, коньяк. Деревьев, будучи человеком если и не скрытным, то уж во всяком случае замкнутым, тут как-то размяк и рассказал о своих обстоятельствах. Артамон слушал не просто внимательно, но сочувственно, сводил брови на переносице и тряс головой. Выгребая охотничьим ножом икру из литровой стеклянной банки, он велел бухгалтеру, путешествовавшему вместе с шефом, немедленно составить договор на издание книги столь бедствующего литератора.
— Чего ты хочешь напечатать, а?
— Я как раз почти закончил, можно сказать, полностью уже закончил один роман. Он по внешней форме как бы фантастический, но вместе с тем…
— Название? — издатель смачно облизнулся.
— «Чрево Сатурна», — на ходу придумал Деревьев, чтобы выглядело попродажнее.
— Давай перо, — безапелляционно скомандовал Нечитайло своему бухгалтеру, очкастому насупленному мужику. Тот насупился еще больше и обиженно задышал.
— Давай, доставай, черт тебя дери, бланки. Для чего, ты думаешь, мы существуем, а? Чтобы сладко пить да крепко жрать? А об культуре, да еще родной чтобы страны подумать, это мы западло считаем? Доставай, говорю.
Наклонившись к уху писателя, издатель громко прошептал, щурясь в сторону очкастого:
— Скуп, как рыцарь.
Тот, неодобрительно бурча, извлек из дипломата несколько бумажек с яркими золотыми буквами поверху — «Фирма „ИМПЕРИАЛ“». Это были стандартные тексты издательского договора. Бухгалтер развинтил ручку, собираясь вписать конкретные цифры.
— Сколь листов? — деловито спросил Нечитайло.
— Я думаю, около двенадцати, — торопливо сказал Деревьев.
— Тираж какой хочешь?
— Ну-у…
— Пиши сто, сто тысяч.
Бухгалтер опять что-то забурчал.
— Ах так, тогда сто пятьдесят. И не надо мне то-се. Все, решение принято! Вот, написал, молодец. Теперь оплата. — Нечитайло вдумчиво отхлебнул коньячку. — Дам я тебе десять процентов. Но — не надо спешить на меня дуться — не от прибыли, а от общей, так сказать, стоимости. Согласен?
— Разумеется.
После было велено бухгалтеру достать печать, «а как же!». Под угрюмые ужимки материально ответственного лица печать фирмы «Империал» увидела свет. Президент уделил ей собственное дыхание, занес над заполненным бланком договора и вдруг спросил с внезапной подозрительностью в голосе:
— Фантастический, говоришь, а пойдет?
— Гарантировать… Там действие происходит на планете с особой такой атмосферой. Что-то экологическое. Она не пропускает солнечные лучи, а просто равномерно светится. Что-то там в ионосфере, в общем, не это важно. Короче говоря, на планете нет ни дня ни ночи.
Нечитайло опять дохнул на печать.
— Это значит, что совершенно невозможно определить время природным способом. Ни закатов, ни восходов, ни звезд. Обыкновенные часы становятся самым ценным прибором. Но часы часто ломаются, их забывают завести, они отстают. Население этой планеты постепенно попадает в зависимость к тем, у кого в силу там разных обстоятельств есть немеханические, эталонные хронометры. Чтобы узнать точное время, нужно все время платить. Иначе опоздаешь на работу, на деловую встречу, на свидание и всякое прочее, понятно?
Нечитайло заинтересованно покивал.
— Владельцы этих хронометров чрезвычайно богатеют и, чтобы укрепить монополию, начинают охоту за владельцами старинных точных брегетов. Объявляют их сумасшедшими, вредителями, объявляют время, полученное от них, опасным для здоровья и тому подобное. На планете побеждает новая религия хронотопного типа, почитание времени, сатуризм, так сказать, — Деревьев перевел дыхание и вежливо улыбнулся.
Издатель крякнул то ли от интеллектуального удовольствия, то ли от ударившего в нос конька и яростно впился печатью в кожу договора.
— Сатурн — это тебе да!
— Естественно, — продолжал писатель, — широкие массы неудовлетворены, готовится восстание, собирают средства, чтобы запустить независимый спутник с сигналами точного времени. Монополисты им мешают всячески.
— Понятно, понятно.
— В общем, приключений масса всяких. Метафора-то глобальная. Перипетии и коллизии возникают сами собой. Согласитесь, ведь в подобной ситуации можно даже путешествовать во времени. У разных наций разные принятые погрешности хронометража. Они накапливаются, и можно одновременно с получением въездной визы получить право на перемещение из, скажем, пятого апреля в первое. Тут возможна бездна тончайших психологических оттенков, хронометрических казусов. Из-за попыток ввести свое время возникают международные конфликты и даже войны. Вы только представьте себе: побежденный народ должен признать власть 22 июня, а сам втайне продолжает жить по законам 9-го мая, а?
— Сильно, — кивнул Нечитайло, — богатейшая идея. И метафора у нее тоже. Это ты возьмешь себе, — он протянул один экземпляр договора писателю.
Приехав домой, Деревьев немедленно бросился к столу. Он поймал свой шанс. По самым скромным подсчетам, в результате сделки с «Империалом» он должен был получить 150 тысяч рублей. Нечитайло обещал «выстрелить» книжку месяца через три, взять за нее оптом «по сороковнику». При двух тысячах тонн почти даровой бумаги, полученной фирмою по высокому министерскому блату, и при двадцатитомном Пикуле, уже «проданном на корню», глупо было не верить в слова президента. Кстати, автор Деревьев осторожно спросил, где можно приобресть вышеупомянутый двадцатитомник. «Для мамы, это ее любимое чтиво». «Я тебе подарю», — небрежно бросил Нечитайло.
Удача, как и беда, склонна к тиражированию себя. Несмотря на то, что из дому Деревьев почти не выходил, стремясь к договорному сроку закончить «Чрево Сатурна», ему удалось в поликлинике Литфонда (к ней он приписался во время краткой штатной работы в одном издательстве) познакомиться с интереснейшим человеком — Модестом Матвеевичем. Старик был очень колоритен: голый, бледный, разумно бугристый череп, презрительно и мудро искривленный рот, драгоценная курительная трубка, которую он время от времени набивал с непередаваемым изяществом; очень дорогой, немного мятый костюм, умело завязанный под подбородком платок. Отрекомендовался он театральным режиссером. Фамилия его была Деревьеву смутно знакома. В ожидании своей очереди они разговорились. Модест Матвеевич сказал, что в принципе он очень осторожен и разборчив в знакомствах, но «юноша» так ему понравился, «идеи» его показались ему столь незаурядными (говорили в основном о погоде, но «юноше» все равно было приятно), что он хотел бы продолжить знакомство. Модест Матвеевич протянул свою карточку, назначил день визита и ушел на ласковый зов врача.
Когда-то Деревьев написал несколько пьес, но за неимением каких бы то ни было знакомств в театральной области не смог получить на них даже отрицательной реакции. Теперь ворота открылись сами. «Конечно, поеду».
Третья требуемая законами гармонии неожиданность произошла с Деревьевым на дне рождения у Дубровского. Она носила не столько приятный, сколько сложный характер.
Поэт Дубровский продолжал вести последовательно романтический образ жизни и собрал под своим кровом (каким-то образом он сумел урвать у Москвы двенадцать метров в коммуналке) публику частью знакомую, частью богемную. Дубровский продолжал держаться в своем журнале, но сам этот журнал уже почти не держался на плаву, отчего настроение Дубровского, никогда не отличавшееся бодростью, в последнее время стало маниакально минорным. Он ныл, скулил, тихо матерился и напился раньше, чем перезнакомил гостей.
Деревьев накануне этого безрадостного тридцатилетия набил наконец казавшееся бездонным «Чрево» словесной мякиной и был поэтому полон приятных предвкушений и новых планов. Он с радостью кинулся бы в объятия новой дружбы, но режиссер с драгоценной трубкой почему-то отодвинул день свидания на месяц от дня знакомства. Деревьев решил терпеливо подождать, тем более что Модест Матвеевич пару раз звонил ему домой и в самых деликатных выражениях подтверждал свою крайнюю заинтересованность во встрече. Веди Деревьев насыщенную светскую жизнь, его знакомство кануло бы, как некий казус, в ее пестром потоке, но Деревьев такой жизни не вел. Хотя и надеялся попробовать с деньгами Нечитайлы. По договору через две недели после представления рукописи «Империал» должен был выплатить оговоренный аванс — пятьдесят тысяч рублей.
Молодой писатель отправился на день рождения к другу, положив на стол издателю законченную рукопись хронофантастического романа «Чрево Сатурна».
Найдя в квартире друга толпу малознакомых и почти совсем незнакомых пьяных людей, Деревьев взял со стола бутылку водки и сел в угол. «Выпью и поеду домой», — решил он. Уже дважды проблевавшийся хозяин покачивался в единственном кресле и силился слипающимися глазами рассмотреть, что же, собственно, происходит в его жилище. Деревьев отхлебнул из горла тепловатой водки и потянулся за куском колбасы. И услышал:
— Япо-онец!
Белобрысая девица, сидевшая справа от него, перебирая ногами, повернулась к нему и уставилась, почему-то победоносно улыбаясь. Деревьев сразу узнал ее, а когда узнал, тоже попытался улыбнуться.
— Ну что, не рад? — спросила девица, драпируясь во внезапную иронию.
Деревьев сказал, что рад, и в доказательство этого предложил выпить.
— За встречу? — спросила она.
— За встречу.
Очень скоро стало понятно, что скандала, которого он малодушно испугался в первый момент, не будет и что легкая внешняя грубоватость Наташи (так ее звали) скрывает скорее приязнь, чем претензии. Они еще выпили вместе и ушли со дня рождения по-советски, обругав и хозяина, и гостей.
Нельзя сказать, что эта связь его сделала счастливым. Просто место женщины в его жизни было не занято, и он внутренне махнул рукой — если не любимая, то любая. Впрочем, стать табором вблизи себя он ей не позволил. Встречался с ней часто, но только в дневные часы. «Что ты делаешь по ночам?» — спрашивала каждый раз с новым ехидством Наташа. «Работаю», — всегда одинаково просто отвечал он. Ее угнетало полное отсутствие таинственности и кокетства. Она верила, что он не врет. Довольно быстро эта любопытная, болтливая и сексуально безалаберная «розвальня» стала ему надоедать. Первое, чем она его «достала», это воспоминаниями о дне их знакомства. Она, оказывается, помнила до сих пор все его претензии к Японии. Однажды Деревьев взорвался и в самой резкой форме потребовал, чтобы Японию, японцев и все японское в его доме раз и навсегда оставили в покос. «У тебя что, была японка?» — участливо поинтересовалась Наташа. В тот день он ее прогнал. Он прогнал бы ее совсем, если бы она не оказалась полезна в самом неожиданном смысле.
Как уже сказано выше, молодой сочинитель атаковал вершины литературного Олимпа сразу с нескольких направлений. Помимо стихов и рассказов, умерших «в металле» последних советских издательств, помимо хронологической фантасмагории, обещанной богатею Нечитайло, и пьес, призванных поразить воображение Модеста Матвеевича, Деревьев однажды придумал идею необычного мультфильма. В основе простая географическая карта. Лучше всего Европы. Отчетливо нанесены границы. Скажем, в том виде, в котором они были в первом веке нашей эры. Вдруг карта как бы оживает, границы начинают пульсировать, передвигаться. История завертелась. Один год жизни Европы равняется одной секунде. Границы изменяются соответственно новой скорости протекания истории. Империя Карла Великого расползается и лопается в течение каких-нибудь пятнадцати секунд. Тридцатилетняя война сложно пульсирует ровно полминуты. Медленно высыхают арабские завоевания на Пиренеях. Великий исторический процесс становится удивительно и почти неприятно похож на явления биологической жизни. Все видели, как ведут себя цветы, запечатленные соответствующей камерой. Или как выбирается бабочка из своей куколки.
Самым сложным местом замысла был, конечно, текст, которым следовало сопроводить гашение политического котла. Требовалась немыслимая степень лаконичности. Как, например, в две секунды уместить рассказ о геройствах Гарибальди? Ясно, что в этой ситуации лаконизм и серьезность несовместимы. Стать в позу саркастического всезнайства? «Вот напал Наполеон, вот добрался до Москвы, скоро будет изгнан он силою вещей, увы». Или, может быть, посмотреть на все глазами вселенской грусти, а может быть, применить стиль современного бесчеловечного телевизионного дикторства?
Вот этими сомнениями поделился Деревьев с Наташей в минуту алкогольной слабости. Наташа призналась, что когда-то работала на «Союзмультфильме» и что у нее сохранились некоторые, можно даже сказать, огромные связи. Работала она, оказывается, художником-мультипликатором. «И как профессионал тебе могу сказать — идея гениальная»…
Случалось, Нечитайле нужно было попасть в ресторан Дома журналистов. И когда оказывавшийся в Москве издатель просил провести его в закрытый журналистский клуб, Деревьев радовался, что может хоть чем-то отплатить этому щедрому и милому человеку. Нечитайло иногда норовил и заночевать у автора. Это и обременяло, и радовало. С одной стороны, приходилось прилагать массу усилий к тому, чтобы избавить своего хозяина и прочих соседей от общения с разнузданным хамом, каким становился пьяный президент «Империала», с другой стороны, казалось весьма полезным сблизиться и на бытовом уровне со столь ценным человеком. Нечитайло положением писателя злоупотреблял чем дальше, тем больше. И самым трудновыносимым в повторявшейся программе московского гостя была не пьянка, не похабные песни на ночной коммунальной кухне, не утренние походы за пивом (Деревьева походы), а бесконечные рассказы издателя о своей собаке. Год назад он обзавелся породистым пуделем. Разговоры эти особенно раздражали на фоне откладывания решительных шагов в деле издания «Чрева». После двух-трех успокаивающих, но неубедительных фраз на эту тему Нечитайло спешил к своему псу. Способности пса очень развились за время рассказывания о них. Вначале Деревьев немного даже ему симпатизировал, видимо, по инерции благодарности ее хозяину, но постепенно шустрый забавный зверек вырос в его воображении в гигантского волосатого монстра, который нависал над столом, стоило выпить по рюмке. Рассказывал Нечитайло не только длинно, но внутри этой длины еще и медленно, и если это помножить на то обстоятельство, что в жизни пуделя не случалось ровным счетом ничего замечательного (ни чумки, ни энтерита), нетрудно представить себе, какими веселыми для писателя выдавались эти вечера.
Изнывая, Деревьев терпел, ибо знал, во имя чего. Нечитайло, ощущая некоторую неудовлетворенность собеседника, откладывая исполнение обещаний, увеличивал их размеры, как прыгун переносит попытку на бóльшую высоту. Размеры будущего гонорара росли. Недавно он привез первый том собраний сочинений Пикуля, часть давно обещанного подарка для мамы. Правда, под него он вечером того же дня так куролесил, что писателю наутро пришлось вытерпеть немало упреков со стороны соседей. Деревьев решил, что и писательское терпение имеет предел и что полгода собачьих басен вполне с него достаточно. Услышав однажды в трубке голос Артамона Нечитайло, он заговорил с ним почти сухо. Про себя он решил, что в домжур их с бухгалтером, конечно, проведет, но, во-первых, сам не останется с ними до конца, а во-вторых, не допустит, чтобы они у него ночевали.
Форсировав бывший Калининский проспект и войдя в заветный дворик, Деревьев увидел, что его уже ждут. Нечитайло, заметив любимого писателя, заулыбался лягушачьим ртом и полез обниматься. Правое ухо у него было заклеено пластырем. Это особенно не понравилось Деревьеву.
Бухгалтер Боря, прорвав завесу своей небритой насупленности, тоже буркнул что-то дружелюбное.
Когда расселись за столиком, президент «Империала» с воодушевлением распахнул меню и поиграл своими кустистыми бровями. Боря тупо пихал огромным ботинком свой бесформенный портфель, задвигая его в щель между ножкой стола и стеной.
— Артамон, давай поскорее, у меня сегодня еще дело.
— Дело?! — игриво блеснул похмельным глазом Нечитайло, и Деревьев обратил внимание, что у него не только с ухом не все в порядке, но и бровь подозрительно подгримирована.
— Дело, — сдержанно сказал писатель и посмотрел на бухгалтера, как бы давая понять, что сдержанность эта имеет отношение и к нему.
Сделав заказ, Нечитайло откинулся на стуле и закурил, благодушно улыбаясь. Дефект брови стал еще заметнее. Деревьев спросил у него напрямую, сдана ли в производство его книга.
— Да, — сказал Нечитайло, — да, у нас же с Борьком к тебе дело. Кстати, Боря наш вырос по фирме, теперь он не бухгалтер, а бери выше — коммерческий директор. Поздравь человека, поздравь, и выпьем.
Факт повышения в должности этого небритого мордоворота Деревьева ничуть не вдохновил, но выпить он все-таки выпил. Вслед за этим сразу последовала душераздирающая история о внезапном подольском наводнении, которое затопило склады «Империала». «Подмокла, представляешь, вся почти бумага подмокла. Сидим подсчитываем убытки».
— Но тебя это не должно касаться. И не коснется, — в голосе издателя появилась внезапная твердость, — сейчас мы гоним пару вагонов из Гомеля. Специально для твоей книжки. Через месяцок — выстрелит. А сейчас что? А сейчас мы с тобой перепишем договор.
Из Бориного портфеля были извлечены хорошо знакомые Деревьеву бланки, в соответствующие графы были вписаны значительно более выгодные для писателя цифры. Коммерческий директор сопел, кривился, вытирал пот с тупого лба, а Нечитайло лишь начальственно похохатывал:
— Надо, Боря, надо. Инфлянц на дворе, а мы ведь человека уже пять месяцев мурыжим.
С этими словами на трех экземплярах новорожденного договора была оттиснута круглая печать «Империала».
Войдя в электричку и усевшись к окну, Деревьев достал из дипломата только что подписанный договор и перечитал несколько раз. Никакого подвоха в тексте ему обнаружить не удалось. Фирма «Империал» брала на себя обязательство завезти бумагу, оформить, напечатать и распространить книгу и выплатить четырнадцать процентов общей стоимости издания Михаилу Деревьеву, именуемому в дальнейшем просто автором. От «автора» требовалось только — представить рукопись к оговоренному сроку. Рукопись была представлена, Деревьев успокоился, аккуратно сложил договор и спрятал во внутренний карман пиджака.
За окном разворачивались картины глубоко осеннего Подмосковья. Как раз кончились промышленные пригороды и начались дачные. Плохо природе без одеяния, снег не спешил сменить листву. Впрочем, писатель не слишком вглядывался в детали пейзажа. Перестав писать стихи, он воспринимал природу лишь как декорацию погодных изменений. К тому же он боялся пропустить нужную станцию. Охлябиновка. Надо думать, были там раньше какие-нибудь хлебные хляби.
Стоя на пустынном перроне, Деревьев развернул бумажку с подробным описанием маршрута к даче Модеста Матвеевича.
По мере продвижения к цели у Деревьева накапливалось ощущение недостоверности этого описания. В записке, например, было сказано: «Сойдя с перрона, вы принуждены будете обогнуть железную громаду водокачки». Сойдя с перрона, Деревьев долго вертел головой, пока не понял, что под «громадой» подразумевается ржавый бак в зарослях жухлого бурьяна. Вместо «аллеи платаноподобных тополей» пришлось смириться с прогулкой по переулку, обсаженному кривоватыми деревцами. Завидев продолговатую лужу, пересекаемую флотилией уток, гость легко понял, что именно ее имел в виду режиссер, говоря об «излюбленном месте здешних лейкистов и рыбоводов». Главное — понять тип условности, сразу успокаиваешься. Деревьев ожидал, что к концу путешествия заявленный принцип окончательно восторжествует и он найдет не «мою жалкую берлогу», но великолепное бунгало, если уж не белокаменную палату. Но режиссер переиграл писателя. В решающий момент он «снял прием». И вместо предчувствовавшегося палаццо сквозь голые кусты сирени и жасмина проглянула небольшая приземистая дачка с крохотной, застекленной квадратиками верандой.
Деревьев отчего-то заволновался. Неуверенной рукой отворил калитку и по выложенной кирпичом дорожке приблизился к крыльцу. Там и был встречен хозяином, увидевшим гостя в окно. Модест Матвеевич был облачен в восточный, вышитый хвостатыми драконами халат (впрочем, сильно поношенный) и сочно курил свою увесистую трубку. Встрече он был очевидно и открыто рад. Он порывисто обнял молодого драматурга, вернее, привлек его голову на грудь, поскольку тот стоял ступенькой ниже, не переставая при этом всасывать и сплевывать использованный дым. Эта случайная мизансцена пробудила в писателе ощущение блудного сына. Впрочем, мимолетно.
Проследовали внутрь. Гость был усажен в дырявое, но еще крепкое соломенное кресло, он получил возможность осмотреться, пока хозяин выскочил на веранду «в рассуждении чайку».
Комната была обставлена с навязчивой пышностью. Гардины малинового бархата, зверски траченные молью, на небольших подслеповатых окнах. По углам комнаты стояли резные позолоченные полуколонны, вместо шевелюр имевшие разномастные газоны с охапками пересохших цветов. Золотая краска с колонн облупилась — должно быть, особый род моли. Имелось несколько предметов мебели разных антикварных рас. На бюро шеренга бюстов — Данте, Бетховена и Гагарина. Деревьев икнул, встретившись с отсутствующим взглядом первого космонавта. На письменном столе валялась пара ножей для разрезания бумаг — один с наборной рукояткой. Оставалось надеяться, что он покончил с уголовным прошлым, перейдя на творческую работу. В целом: что-то среднее между кабинетом и будуаром.
— Ну вот, теперь мы можем, наконец, поговорить.
Модест Матвеевич сервировал чай и уселся в покрытое клетчатым пледом кресло. Приветливо улыбаясь. Пригладил несуществующие волосы и отправил в потолок клуб дыма.
Деревьев осторожно отхлебнул чай.
— Легко ли вы нашли меня, мой юный друг?
— Вы дали такие подробные указания…
— Вы знаете, я люблю эти места. Мы с братом частенько, частенько совершаем пешие туры по окрестностям. Тут неподалеку…
Далее последовал подробный, отчасти жеманный, отчасти точный в своих деталях рассказ об имевшемся поблизости заброшенном монастыре. Из интонации можно было заключить, что режиссер клерикально нейтрален. Деревьев решил, что из двух привезенных им пьес лучше будет показать ту, что построена на библейском материале.
— А что ваш братец… — покрутил головой писатель.
— Он в городе. Он у меня профессор и, стало быть, должен читать лекции. Ну что же, начнем, я думаю. Вы, надеюсь, привезли то, что обещали?
Деревьев открыл дипломат и вынул стопку листков.
— Это такая пьеса…
Взъерошил пятернею волосы на голове. Признак волнения. Взъерошил и подумал, что жест выглядел неделикатно в обществе лысого человека, и от этого разволновался еще больше.
— Называется пьеса «Экклез и Аст».
Глаза режиссера сделались серьезны, он поудобнее расположился в кресле.
— Тут дело в чем? Однажды, читая книгу пророка Экклезиаста, я услышал голоса.
— Голоса? — хозяин с трудом проморгался. — Какие голоса?
— В том смысле, что не голос. Не в единственном числе. Мне показалось, что книга эта отнюдь не монолог, как принято считать. Отсюда ее как бы скрытая динамика, в этом ее отличие от других ветхозаветных книг.
— А-а, да-да, — успокоенно кивнул режиссер.
— И вот, совершая, должно быть, святотатство, я позволил себе посмотреть на книгу пророка Экклезиаста как на некий материал. Сверхъестественный, но все же материал. Я решил акцентировать и даже обнажить ее диалогическую структуру. Во-первых, я родил из одного легендарного имени двух персонажей. Один Экклез, второй Аст. Мне кажется, они различны меж собой, и весьма. Экклез — человек основательный, поживший, бородатый, может быть, отец семейства. Человек добропорядочный.
— Пожалуй, пожалуй, — Модест Матвеевич вырвал трубку изо рта и что-то начертил в воздухе влажным мундштуком, — такой коренастый, сократовидный.
— Что ж, возможно, — не без усилия согласился драматург. — Аст во многом его противоположность. Выспренний, брюнет, еще почти молодой человек. С гордыней и позой.
— И очень, очень важна поза, осанка, — режиссер выпрямился в кресле и сверкнул глазами, — поза — это все.
— Но оба, прошу заметить, Модест Матвеевич, мрачны, оба исконные пессимисты.
— Это само собой, — кивнул хозяин, затыкая рот трубкой.
— Беседуют они, сидя на некоем возвышении. Каменном по виду. Горообразном, как сказали бы вы. Внизу, в долине, растут смоквы, кедры, пасется отарка, струит свои воды ручей. Виднеется селение. Библейский пейзаж. И вот они начинают говорить. Вернее, начинает-то Экклез. Его душа потрясена глубже. То, о чем пойдет речь ниже, в основном его переживание. По крайней мере, в начале. Суета сует, суета сует, все суета, ну, вы представляете себе.
Режиссер кивнул.
— Аст, разумеется, внимательно слушает.
Деревьев перевернул первую страницу.
— «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит и род приходит…» — и вот тут, именно тут, Модест Матвеевич, начинается драматургия, проклевывается пьеса. «Род проходит и род приходит», — говорит Экклез. «Но пребывает вовеки», — откликается Аст. И дальше по нарастающей: «Все вещи в труде; не может человек предсказать всего», — говорит Экклез. «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием», — вторит Аст. Этот экстаз взаимопонимания длится до самого окончания первой главы. «Потому что во многой мудрости много печали», — резюмирует Экклез. «И кто умножает познания, умножает скорбь», — усугубляет вывод Аст.
— Поразительно, — воскликнул Модест Матвеевич. Он попробовал подняться, но, раздумав, рухнул обратно, нервно затягиваясь.
— Вся вторая глава, — Деревьев перелистнул несколько страниц, — в большей или меньшей степени дублирует расстановку драматургических сил в первой. Дуэт мудрецов, взаимопонимание в истине. Настоящий драматизм разворачивается в главе третьей. «Всему свое время, и время всякой вещи под небом, — заявляет Экклез, — я, например, считаю, — продолжает он, — что сейчас время рождаться, плодиться, расти, тучнеть, наливаться соком. Я так считаю, Аст». «О-о, нет, дорогой мой Экклез, не могу я с тобой согласиться, — вдруг отвечает младший из мудрецов, — сейчас время умирать, ложиться в гробы и могилы, гнить, тлеть, распадаться». — «Мнится мне, о Аст мой, что пришло время насаждать, укоренять, внедрять и встраивать, закреплять и вчинять». — «Никак, никак я не могу опять-таки с тобою согласиться, брат мой Экклез, несмотря на все почтение мое к тебе. Другое время на дворе, время вырывать врытое, выкорчевывать посаженное, выкапывать вкопанное, выколупывать вросшее, выбивать вбитое». — «Мой драгоценный юный друг, мой Аст, не кажется ли тебе, что настало время убивать, закалывать, забивать, затаптывать, побивать камнями, не такое ли настало время?»
Модест Матвеевич обеими руками схватился за голову, собрав кожистые складки на лысом черепе, и начал покачиваться из стороны в сторону. Текст явно производил на него впечатление, это обнадежило и подбодрило молодого драматурга.
«Нет, нет и нет, милостивейший и благороднейший мой Экклез. Те времена ушли, сейчас другое времечко, сейчас надобно врачевать, обихаживать, лелеять, холить, нежить и оберегать. Вот какое сейчас время».
«Ой, не знаю, не знаю. Видится, и ясно видится мне, что время-то сейчас разрушать, крушить, жечь, громить, испепелять, изничтожать. А что ты скажешь, друг мой Аст?
— Никак, никак не могу принять такого мнения, ибо вижу, и так ясно, другое я — время сейчас строить, возводить, великолепно нагромождать, ваять. Это время сейчас пришло, это!»
Режиссер выронил изо рта трубку и начал медленно расцарапывать себе череп.
«О Аст мой, о мой Аст, скажи мне, не время ли сейчас плакать, не время ли сейчас рыдать, исходить слезами, не время ли посыпать голову пеплом? Не время ли возопить, не время ли исторгнуть вопль?»
Модест Матвеевич медленно встал и, бормоча: «время, время, время», — убрел из кабинета, отодвинув тяжелую портьеру, закрывавшую дверь во вторую комнату. Через несколько секунд оттуда донеслись глухие, в подушку, рыдания.
Деревьев, разумеется, прекратил чтение и неуютно огляделся. Все же было что-то неуловимо ненормальное в окружающей обстановке. Веранда, например, стремительно наполнялась паром, это хорошо было видно сквозь стеклянную дверь. Чайник, подумал Деревьев и встал, оглядываясь. Он был в полной растерянности и даже не знал, что ему, собственно, хотелось бы рассмотреть. Так могло продолжаться, наверное, долго, но тут на веранде появился третий.
Деревьев сел обратно в соломенное кресло. Гость, выключив газовую плиту на веранде, осторожно вошел в дом. Невысокий, полный очкарик лет шестидесяти пяти. Легко было догадаться, что это брат Модеста Матвеевича. Деревьев поздоровался.
— Здравствуйте, — ответил тот внушительно и спокойно, хотя было заметно, что происходящее ему не нравится. Во-первых, эта парилка на веранде, во-вторых, рыдания в соседней комнате, в-третьих…
— С кем имею честь?
Деревьев торопливо укладывал свои рукописи в портфель. Кое-как представился. Брат Модеста Матвеевича кивнул и проследовал в направлении рыданий. Писатель с удовольствием бы ретировался, но отчего-то не мог, не чувствовал себя отпущенным. За портьерой к рыданиям примешались глухие уговоры. Рыдания усилились.
За окнами вдруг резко потемнело, чуть непрогляднее стала атмосфера и в лавке древностей.
Брат режиссера снова появился в комнате, он все еще был в пальто. Сел в клетчатое кресло, очки его сосредоточились на драматурге.
— Я брат Модеста Матвеевича. Мы вместе живем, — заговорил старик. Он был почти так же лыс, как его родственник, но, в отличие от него, очень носился с остатками волос и время от времени проверял состояние увядшей посреди лба пряди.
— То, что вы прочли, произвело на Модеста Матвеевича чрезвычайно сильное впечатление. Думаю, вам не нужно настаивать сегодня на продолжении.
— Конечно, конечно, — Деревьев схватился за дипломат.
Старик встал.
— Модест Матвеевич как-нибудь вам позвонит.
Кивая, пытаясь улыбнуться, отчего по лицу прошла серия нелицеприятных гримас, писатель выбежал на веранду, покрутился в облаке пара, нащупал входную дверь и наконец оказался под тихим мощным снегопадом.
Нечитайло с Борьком все-таки явились ночевать. Скрытно протащить их в комнату не удалось. Увлекаемый по темному коридору, президент успел раз десять громогласно заявить, что переплет у Миньки будет только твердый.
— Как камень, Борек, как камень.
Перед выскочившим на звуки пьяного человеческого голоса Сан Санычем Деревьеву пришлось бить себя в грудь, уверяя, что это «в последний, последний, совсем последний раз». Войдя в комнату, он обнаружил, что Нечитайло опорожняет желудок на одну из контурных карт, заготовленных для мультипликационного проекта. Территория России была уже превращена в свалку радиоактивных отходов. Коммерческий директор стоял рядом на четвереньках и подозрительно икал.
Рано утром, затравленно покидая квартиру, Нечитайло попытался облобызать хозяина, но тот позволил лишь обдать себя перегаром и отстранился.
— Старик, через две-три недели аванец, понял? Ты меня знаешь. Ну, давай!
И они пошли похмеляться.
Наташа вбежала с мороза раскрасневшаяся, весело агрессивная, размотала длинный, по моде семидесятых годов, шарф, бросила на стол папку с «материалами», по инерции приложила руки к кафельному панцирю печки и тут же фыркнула:
— Муляж.
Деревьев развязал тесемки и открыл папку.
— Чем у тебя тут воняет?
— «Империал» ночевал.
— Этот издатель с губами? А бабки привез?
— Обещал недели через две-три! — задумчиво ответил Деревьев, перелистывая страницы.
— Ха-ха-ха! — аффектированно сказала Наташа и похлопала себя по полным коленям, повела плечами, взбила обесцвеченную перекисью водорода шевелюру. — Слушай, я давно хотела тебя спросить…
— Спроси.
Наташа немного поерзала по трупу тахты, как бы вытаптывая для себя жизненное пространство. В ее голосе, когда она заговорила, чувствовалась новая решимость, она собиралась дать какой-то бой. Деревьев в это время морщился, трудно было сказать, к чему это относится, к самой ли белокурой бестии или к тому, что она принесла.
— Я наконец хочу понять, почему ты разрешаешь мне приезжать сюда только днем. Что это — каприз, комплекс или я не знаю что?
Деревьев направил в ее сторону порцию с трудом высвобожденного внимания.
— Сначала я действительно думала, что по ночам ты работаешь, и довольно долго так думала…
Деревьев сорвал со стола нервно всшелестевший лист бумаги и сунул его под нос идущей в наступление блонде.
— Что это?! Я спрашиваю, что это, а?!
Художница брезгливо скользнула взглядом по размалеванной цветными фломастерами карте и попыталась гнуть свое.
— Но недавно мне пришла в голову мысль.
— Скажи ты мне, ради Христа, радость моя Наташа, когда это Наполеон доходил до Урала?!
— Причем здесь Урал, причем здесь Наполеон?! Ты мне лучше скажи, кто здесь ночует вместо меня?
— А это?! Это уже вообще… В 1939 году не Польша напала на Германию, а наоборот.
Деревьев яростно потрясал грохочущей бумагой.
— Я не знаю, на кого напала Польша, а на меня напала злость. Ответь мне немедленно, какая тварь…
Молодой писатель отшвырнул контурные карпы в угол и резко прошелся по комнате, вернулся к столу и несколько раз изо всех сил хлопнул ладонью по толстой стопке бумаги.
— Это все брак!
— Ты собрался жениться, дорогой? — кокетливо улыбнулась Наташа.
Деревьев на мгновение онемел от этого водевильного поворота.
— Что-о?! Что ты сказала? Да ты бы лучше… Художница! С этим никуда нельзя соваться. Два месяца псу под хвост.
— Не два месяца, а семь лет. Семь, семь лет, — Наташа вскочила. — Япония ему, видите ли, не понравилась.
— Какая Япония, что ты мелешь!
— Извращенец! То карты какие-то идиотские ему рисуй, то трахаться он может только с двух до пяти, — Наташа начала наматывать свой шарф на голую шею.
Деревьев сорвал с вешалки еще холодное пальто художницы и швырнул в нее.
— Вон!
Наташа, вдруг потеряв решимость, опустилась на связку книг в углу и начала краем шарфа размазывать слезы. Писатель отвернулся и сказал, глядя в наполненное снегопадом окно:
— Сейчас ты скажешь, что любишь меня, что хотела бы со мной жить (дословное воспроизведение фразы, сказанной Наташей при сходных обстоятельствах).
— Да, скажу, — с робким вызовом прошептала та.
— Но дело в том, — Деревьев наклонил голову, присматриваясь к поведению снегопада, — что мне не надо, чтобы ты меня любила, мне важнее, чтобы ты малевала как следует границы на контурных картах.
— Я старалась, — всхлипнула Наташа.
— Достаточно было пару раз заглянуть в те книжки, что я тебе подобрал…
— Я не виновата, я все время думала о тебе, у меня все эти цифры прыгали перед глазами.
— Но даже если забыть о хронологических ошибках, то как объяснить безобразное исполнение, все эти кляксы, подчистки.
— Я два месяца не разгибала спины.
— Ниже своего профессионального уровня человек может опуститься в работе только в том случае, если ему абсолютно наплевать на то, что он делает.
Наташа развезла по щеке очередную слезу. Она ошибочно решила, что объяснение вошло в мирное русло и что сейчас самое подходящее время для окончательного объяснения. Она тихо прошептала:
— Я не профессионал.
Деревьев удивленно обернулся, и под его вопросительным взором она принуждена была продолжить.
— Я не только не мультипликатор, я даже не художник вообще. И, конечно, ни на каком «Союзмультфильме» не работала никогда.
Писатель медленно сел на тахту и проникновенно, хотя и совсем негромко, повторил свое недавнее предложение бывшей художнице:
— Вон.
Некоторое время после Наташиного ухода Деревьев кружил по комнате, борясь с порывами ярости. Потом поскрипел зубами, крутясь в своем великолепном кресле; истерически похихикал в подушку. Уловив притворно-приторный запах блондинистых духов, нервно швырнул подушку вслед любовнице и длинно выругался. Не помогло. Неплохо бы выпить, право слово, в такой ситуации. Но денег нет, как известно, даже на еду. Сбегал к телефону. Дубровского дома не было. Стоило положить трубку, раздался деликатный, почти вкрадчивый звонок. Неужели судьбе свойственно чувство справедливости — нанеся рану, сует примочку? Но это был не Дубровский.
— Это вы? — мрачно спросил неприятный голос.
— Да, это я, — усмехнулся писатель.
— Вы, — голос задыхался, — я не мог не позвонить. Вы чудовище, вы… — тут Деревьев понял, что это звонит деликатнейший, трогательнейший Модест Матвеевич, — вы монстр. Вы коснулись, — дыхание у него опять перехватило, — вы коснулись… Вы прикоснулись к такому, что не будет вам покоя. Никогда, слышите, никогда. Это говорю вам я…
Гудки.
Удивленно помедлив, Деревьев положил трубку. Выражение лица у него было опрокинутое. Растопыренными пальцами он загнал на место рухнувшие на лоб волосы. И тут черный провокатор зазвонил снова. Даже вкрадчивее, чем в первый раз.
— Извините, это не молодой драматург?..
— Н-нет, — почему-то начал врать драматург, — а в чем дело?
— Это брат Модеста Матвеевича. Я не уследил, простите. Модест Матвеевич снова должен будет лечь в клинику. У него обострение. Не без вашей, надо сказать, помощи. Но дело не в этом. Что бы он сейчас или впоследствии вам ни наговорил, не обращайте внимания.
— Он не режиссер?
На том конце провода помедлили.
— Он сумасшедший.
Деревьев лежал в темноте на тахте, когда раздался звонок во входную дверь. Росток любопытства проклюнулся сквозь толщу отвращения к жизни. Послышались гулкие незнакомые голоса. Что-то заискивающе тараторил Сан Саныч, как всегда, успевший к двери первым. Далее последовали тяжелые, чрезмерные, приближающиеся шаги. Воображение Деревьева тут же возвело их в командорское, как минимум, достоинство. Паркет трещал, как стая саранчи. Вокруг основного ходока суетилась пара услужливых башмаков. Любопытство лежащего писателя расцвело пышным цветом к тому моменту, когда огромное, с трудом сдерживаемое дыхание остановилось выжидательно за дверью комнаты. Потом дверь сама собой отворилась, и Деревьев понял, что шаги его не обманули: в дверях стоял гигант. Можно было понять, что у гостя длинные, до плеч, волосы и трость, на которую перетекла значительная часть веса, отчего фигура казалась слегка покосившейся, заглядывающей. Лежащему стало не по себе от этого невидимого взгляда.
Образовалась пауза ввиду невыясненности визуальных отношений. Трудно заговорить с человеком, лица которого не видишь. Нарушено молчание было голосом Вовки Жевакина, прозвучавшего из-под руки темного гостя.
— Мишка, ты здесь?
Деревьев откликнулся, встал, зажег свет и постарался выглядеть хозяином. Гигант спокойно и внушительно вошел в жилище разочарованного в жизни литератора и, не спрашивая разрешения, уселся на самое лучшее сиденье у стола. В его повадках и приемах чувствовался солидный человек, очень солидный. Если постараться, можно было заметить легчайший отблеск партаппаратного лоска и различить брыла нуворишного барства. Но было что-то и сверх того. Деревьев был сразу и глубоко загипнотизирован. Он так и остался стоять, глядя, как тают последние снежинки на лоснящейся, черной, расчесанной точно посередине шевелюре этого господина.
На Жевакина, который ввалился следом, таща громоздкий и тяжелый на вид чемодан, он даже не обратил внимания.
— Меня зовут Иона Александрович, — голос у гостя оказался отнюдь не громоподобным, как можно было ожидать, но властным, с особой руководящей дикцией.
— Деревьев, — представился хозяин, заставил себя сесть и тут же пожалел об этом. Тахта была много ниже стула, и он оказывался как бы в ущербном по отношению к Ионе Александровичу положении. А ему этого не хотелось.
— Мы должны перед вами извиниться. Мы решили с Владимиром…
— Петровичем, — поспешил с подсказкой Жевакин.
— …что называется, гульнуть. Владимир…
— Петрович. — Шефу было лень запоминать отчество своего помощника, и тому приходилось все время держать его наготове.
— …сказал, что тут поблизости живет его старинный друг, — Иона Александрович распахнул свою шубу, раздвинул шарф. Сверкнула белая рубашка, на углах воротника блеснули булавочные капли. Алмазные, убежденно подумал писатель. Иона Александрович поправил узел галстука и спросил: — Как вы смотрите на это дело?
Деревьев неуверенно улыбнулся и оглянулся на Жевакина.
— Сбегаем? — тут же предложил тот, шмыгая носом.
— То есть… — неуверенно начал Деревьев.
— Вот именно, — сказал гигант мягко, но властно. Он очень умело совмещал в себе дружелюбие и превосходство. Во всяком случае, побуждаемый его улыбкой Деревьев подошел к вешалке и снял с нее свое пальто. — С вашего разрешения, я подожду вас здесь. Подъем на пятый этаж едва не стоил мне инсульта.
Когда «гонцы» вышли на улицу, Деревьев спросил у Жевакина:
— Кто это?
— Большой человек, — ответил с трудноуловимой интонацией старый товарищ.
— Это я и сам вижу, а все-таки?
Жевакин покрутил в воздухе полиэтиленовым пакетом, стараясь что-то обрисовать.
— Предприниматель, бизнесмен, денежный мешок, воротила, делец.
— Понятно, — сказал Деревьев, ероша холодную шевелюру. — Что будем пить?
— Пойдем посмотрим.
По улице Писемского спустились к проспекту. Жевакин подходил к каждому киоску и подробно изучал каждую витрину, придерживая очки и недовольно щурясь сквозь стекла. Потом начинал что-то выспрашивать у продавцов. Деревьев покорно следовал за ним. Деньга чужие, стало быть, не следует проявлять особенную живость в составлении карты вин. Впрочем, он был уверен, что все кончится обыкновенной водярой. Просто Жевакин как преданный клеврет, нукер, ординарец, вассал старается сэкономить бабки своего господина. Когда они миновали пятнадцать, наверное, киосков, Деревьев, начиная замерзать, осторожно высказался по поводу того, что нужно наконец «определиться». В ответ Жевакин начал гримасничать, объявил зачем-то, что «от этого снега у него чешутся ноздри», и вдруг купил, совершенно не прицениваясь, две бутылки «Мартини», штоф «Амаретто» и что-то с бананом на этикетке.
— Понимаешь, — виновато сказал он, кивая в сторону витрины, — он ничего этого не пьет.
— Тогда зачем ты купил?
— Мало ли, вдруг девочки образуются. Не обязательно, конечно, — испуганно поправил он себя и нервно потер довольно изрядную свою лысину. — Просто на всякий случай. А пока давай на ту сторону перейдем.
Они спустились в гулкий переход, где зверски наяривал простуженный джазбанд. Жевакин бросил в их обшарпанный чемодан, распахнутый на мокром полу, червонец и остановился, как бы непреодолимо заслушавшись. Гремели «Вишни в саду у дяди Вани». Жевакин закатывал глаза и продолжительно причмокивал. Деревьев чувствовал себя неловко. Его толкали прохожие, он ловил ехидно-поощрительные взгляды разнообразных спекулянтов, стоявших поблизости, и неприятно оживившихся музыкантов. Жевакин все глубже впадал в совершенно неуместное самозабвение. Деревьев дернул его за рукав, сначала осторожно, потом злобно. Старый друг очнулся, шаря вокруг себя как бы ничего не узнающими глазами.
— Да-да, — пробормотал он, — пошли.
Когда выбрались наверх, он объяснил:
— Ничего не могу с собой поделать, как слышу эту песню — шалею.
В ближайшем киоске он купил несколько жестянок с сардинами, крабами, икрой, две банки ананасового компота.
— Закуска, — пояснил он, хотя никто у него ничего не спрашивал. На этой стороне повторилось то же, что и на противоположной. Жевакин вставал на цыпочки и приседал перед каждой освещенной витриной, морщился, сплевывал, препирался с продавцами. На лице его озабоченность сменялась раздражением, переходящим постепенно в отчаяние.
— Слушай, этот твой пахан какой-то прямо Анчар, ты готов сдохнуть, но добыть ему жидкость по вкусу.
Получилось что-то среднее между ассоциацией и инсинуацией, Жевакин брезгливо отмахнулся от литературной ерунды и купил две бутылки смирновской водки.
— Это нам с тобой. Правда, бутылки пластиковые, ну да лучше нет.
Жевакин пожевал губами и купил третью бутылку.
— Пойдем еще вон там посмотрим.
— Да мы уже около часа гуляем.
— Около часа? — Жевакин задрал рукав. — Академического. Но тоже немало.
Они все-таки прошлись еще в сторону ресторана «Арбат». Была приобретена связка бананов, банка маслин, две коробки консервированного мяса, а также полторы дюжины «Сникерсов» и «Марсов».
— Тоже для девочек?
— А? Да, для них, для девочек, девчушек, девуленек.
В пакет все не помещалось. Бутылку джина Деревьеву пришлось сунуть в карман. Уже почти наладили к дому.
— Сигареты забыл, — взвыл Жевакин и бросился к ближайшему киоску. Деревьев огляделся. Летел крупный веселый снег, сновали машины, сновали люди, как-то празднично светились окна. Деревьев громко хмыкнул, вспомнив вдруг все то, о чем благополучно забыл во время этой великолепной прогулки.
— Мир матерьяльный нам любезен, — процитировал он сам себе одну из любимых строчек поэта Дубровского. Подошел все еще озабоченный Жевакин.
— Ну что ж, мы не всесильны, — сказал он из-за громадного пакета, глядя на свои часы, — возьмем литр «Абсолюта» и на этом — генук.
Деревьев спросил:
— А это что, все его деньги, да?
Жевакин хмыкнул.
— Неужели ты думаешь, я стал бы на свои тебя угощать?
И в этот момент стал похож на прежнего Вовку Жевакина, дружелюбного хама и хорошего товарища.
Когда они вошли в квартиру, семенивший на кухню Сан Саныч союзническим шепотом сообщил на ухо жильцу:
— Только что пришел второй.
Деревьев вздрогнул: два Ионы Александровича для одного вечера многовато. Оказалось, что испугался он всего лишь изгиба собственного воображения: на тахте, держа в руках шапку и даже не расстегнув свой ярко-красный пуховик, сидел Тарасик. Иона Александрович все наоборот: во-первых, он стоял, во-вторых, шубу свою он давно сбросил и оказался в двубортном костюме благородной шерсти. Выглядел он как человек, дела которого складываются очень хорошо. Между тем беседа с новым старым другом хозяина у него явно не клеилась.
— Мне нужно с тобой поговорить, — поднимаясь тяжело, как приступ тошноты, сказал Тарасик, — и наедине.
— Жаль, — очаровательно ухмыляясь, сказал парирующим тоном Иона Александрович, — на сегодняшний вечер господин Деревьев ангажирован мною.
Тарасик помедлил, взвешивая обстановку. Все приняли его молчание за окончание переговоров. Деревьев и Жевакин, с которым Тарасик не счел нужным даже поздороваться, начали выгружать на очищенный от вздорных мультипликационных бумаг стол свою роскошную добычу. Тарасик некоторое время наблюдал, потом решительно рванул липучку на груди. Иона Александрович с едва заметным неудовольствием покосился в его сторону, продолжая весомо прохаживаться по комнате. Он то и дело заслонял своей расчесанной головой стоящую на шкафу лампу, создавая мгновенные затмения. Тарасик понес пуховик на вешалку, хозяин выскочил на кухню за посудой. Молчаливое неудовольствие гуляющего гиганта обратилось на Жевакина, тот выразительно развел руками и сделал отчаянные глаза. Иона Александрович задумчиво потрогал крохотную бородку под нижней губой, в глазах у него что-то промелькнуло. Он придумал, как устранить это вздорное препятствие.
Наконец все было откупорено и нарезано. Выпили. Сразу по полстакана водки, сопроводив самым примитивным тостом. Иона Александрович, несмотря на весь свой богатейский лоск, французский одеколон, бриллиантовые запонки, предпочитал такой стиль. Не успели бросить в рот по маслине, хорошо вышколенный Жевакин уже снова занес бутылку над стаканами.
— Ну все-таки, — прожевывая кусок балыка, спросил Деревьев, — чем могу, так сказать?
— Давайте ни с чем не будем спешить, попробуем лучше узнать друг друга.
— Зачем?
Предубеждение против деловых и деловитых людей уже успело сформироваться в писателе. И хотя этот странный гость все больше ему нравился, он старался на всякий случай возбудить в себе недоверие. Нельзя дать себя проглотить за полстакана смирновской водки. Может быть, ему, как и этому дрянному Нечитайле, всего лишь негде переночевать. Эта мысль позабавила Деревьева, он усмехнулся.
— Чему вы смеетесь? — со всем своим гигантским изяществом наклоняясь к нему, поинтересовался гость.
— Себе.
— Тогда выпьем, — вклинился Жевакин.
— Что-то мы без тостов, — неуверенно сказал хозяин.
Иона Александрович осторожно ощупал свои вместительные щеки.
— Я почему-то всегда бледнею, когда пью.
— Не к здоровью, — буркнул Тарасик, намазывая хлеб икоркой.
— Во, — обрадовался хозяин, — за здоровье!
Иона Александрович улыбнулся ему сквозь стакан, что резко выпуклило глаза. Деревьев поежился под этим изучающим взглядом и сказал:
— Вы чрезвычайно похожи на Бальзака.
— Я не написал ни строчки.
— Очень, очень…
— Я ненавижу кофе.
— И тем не менее.
Иона Александрович выцедил из своего стакана весь «Абсолют» и признался:
— Это была моя институтская кличка.
— У меня богатейшее воображение, — сообщил Деревьев, — не надо вам писать и кофе совсем не надо, мне достаточно этого, — он похлопал себя по щекам, — чтобы у меня было полное ощущение, что я пью с творцом «Божественной комедии».
— Человеческой, — ехидно поправил Тарасик.
— Дурак, — спокойно возразил Деревьев, — его комедия, — он ткнул в сторону Ионы Александровича, — написана божественно. У него все там, и блеск, и нищета. Мне с детства запало название его романа — «Огсц горя», — правда, я был талантливый ребенок? — Тут он вздохнул. — Хотя во многом я был трус и гад.
Появился куда-то исчезавший Жевакин и объявил, что ехать подано.
— Куда? — обеспокоенно вскинулся хозяин, пригорюнившийся было.
— Я предлагаю сегодняшний вечер продолжить у меня в гостях. На даче.
— А где это?
— Это близко. Обратную доставку гарантирую.
Писатель еще помнил, что должен быть предубежден против великолепного богача, но начисто забыл, почему. На лице его выразилась растерянность.
— Я уже и девчонкам позвонил, — вкрадчиво сообщил Жевакин.
Это мгновенно склонило Деревьева к решению ехать. Произошли торопливые, но не слишком организованные сборы. В комнате появился еще один человек, как потом выяснилось, шофер. Он подхватил тяжелый чемодан, с которым Иона Александрович прибыл. В коридоре Деревьев встретил возбужденного любопытством Сан Саныча и сунул ему банан.
«Мерседес» въехал в густой сосновый лес. Сквозь него что-то светилось. Огромный двухэтажный дом. Деревянный дворец.
— Это же целое состояние, — сказал Деревьев.
— Это только пол-состояния, — не совсем понятно ответил Бальзак. Деревьев не успел вдуматься в смысл сказанного, его восхитила внезапная седина Ионы Александровича — шевелюра, как магнит, притягивала снежные хлопья. — Мне принадлежит только верхний этаж, приходится взбираться по лестнице. Некоторое неудобство.
Первым этажом владел какой-то адмирал, а может, и пианист. Все было устроено так разумно, что соседи между собою не виделись, если этого не хотели.
«Девочки» уже были на месте. В наброшенных на плечи пальто они выскочили на улицу и, весело вереща, кинулись обнимать Иону Александровича. Он мощно тряхнул своею «сединой», и они с визгом разбежались в разные стороны.
— Лиза и Люся, — хозяин сделал властно-игривый жест в их сторону, — а это замечательный, хотя и молодой, писатель, девочки. Гвоздь нашей сегодняшней программы. С товарищем.
Сбросив свою доху на руки Жевакину, Иона Александрович поднялся на порожек, топнул несколько раз ногами и отворил дверь. Устроенная на английский манер лестница круто и прямо уходила наверх. Иона Александрович взошел по ней мрачным взглядом и, вздохнув, поставил ногу на нижнюю ступеньку.
Да, подняться наверх было нелегко, но подняться стоило. Никогда ни до, ни после Деревьеву не приходилось бывать в столь роскошно обставленных помещениях. Запомнилось не все: столовая, обшитая дубом, синие штофные обои в спальне, мягкие кожаные чудеса в гостиной, бронзовые бюсты, серебряные подсвечники и золотые корешки книг в библиотеке. В этот вечер Деревьеву пришлось попутешествовать здесь, но, скажем, набросать хотя бы примерный план второго этажа он бы не смог.
Все было готово к продолжению банкета. Над большим круглым столом нависал огромный оранжевый абажур, создавая обстановку нестерпимого уюта. Лиза и Люся сняли передники и теперь поправляли стоящие парусом салфетки, ножи, вилки и фужеры. Деревьев присмотрелся к ним, каждая была соблазнительна на свой манер, и понравились они ему одинаково. Подразумевавшаяся доступность их волновала молодого писателя. Единственное, что казалось ему несколько досадным, это их неразрывность. Он так и не смог запомнить, к какой какое имя следует применять. Он так к ним и обращался: «Лиза и Люся», и та, что оказывалась поближе, выполняла просьбу.
Тарасик расположился где-то справа, и, кажется, ничуть не чувствовал себя не в своей тарелке. Время от времени угрюмая казацкая голова выплывала из марева всеобщего замедленного веселья, и тогда Деревьеву хотелось задать ему чуткий вопрос, но он всякий раз не успевал, волна гулевания несла дальше.
Чопорный стиль за столом продержался недолго. Тарасик случайно перевернул стакан с соком, и пошло-поехало. Буквально через десять минут скатерть была загажена.
Деревьев все время ловил себя на том, что болтает ерунду и слишком по-пижонски выдыхает сигаретный дым. Сквозь этот дым он видел монументально и церемонно возвышающегося хозяина. И каждый раз к Деревьеву возвращалось ощущение, что этот человек очень для него важен и неплохо бы в его глазах выглядеть посолидней. Но тут же то над правым, то над левым ухом хихикала Лиза или Люся, и вся сосредоточенность шла к черту.
Жевакин кое-как исполнял роль тамады: то есть время от времени вздымал рюмку и орал:
— А ну-ка выпьем, господа, а ну-ка! — и неуклюже норовил хлопнуть то Лизу, то Люсю по юркому задку. Деревьев ревновал, причем обеих, хотя и осознавал, что это глупо, и жалел, что он не может ни подняться, ни опуститься до столь великолепной фамильярности.
Наступил момент, который бывает в каждом застолье. Гостям стал тесен стол. Писателю, например, надоело все время видеть в клубе дыма загадочно улыбающегося Иону Александровича. Причем улыбка его с течением времени становилась все более отрезвляющей. То есть в ней убывало дружелюбия и прибавлялось загадочности. Где-то я ее уже видел.
— Иона Александрович, — сказал Деревьев громко и развязно, — вот что я только что понял: вы поразительно похожи на Джиоконду.
— Я похож на Бальзака, — сдержанно ответил хозяин, отправляя в рот дольку лимона.
Жевакин тут же провозгласил что-то более-менее уместное. Лиза и Люся зааплодировали.
— Не-ет, — покачал полным стаканом писатель, орошая руку алкоголем, — тогда не улыбайтесь столь двусмысленно и… — ему расхотелось с этого места продолжать свою мысль, он откинулся на стуле и потер щеки, глаза. Когда он их открыл, то Ионы Александровича перед ним больше не было. Кроме того, он обратил внимание на то, что одна из девушек уходит из столовой, неся перед собой опорожненное блюдо. Исчезает, такая соблазнительная! Надо с ней наедине где-то встретиться в глубинах дома. Будь она хоть Лиза, хоть Люся, я до нее доберуся, сказал себе бывший поэт. Он встал со своего стула и с нарочито безразличным видом, с головой выдававшим его истинные намерения, последовал за девушкой. Имя — вздор, у него есть прекрасный ориентир — блюдо. По блюду узнаем ее. Но из столовой он попал не на кухню, как собирался, а в кабинет. Он узнал его по бронзе, по серебру и золоту. И по огромному письменному столу, который тут же больно толкнул его в бок. Здесь было все, кроме девушки с блюдом. Обнаружив свою ошибку, он решил продолжать поиски и, распаляясь, выскочил в соседнюю комнату, где с разбегу угодил в пасть широкого кожаного кресла, долго из него выкарабкивался — и только лишь для того, чтобы попасть в объятия второго мягкого гада. Какая странная мебель! Она как-то слишком была наготове, она не давала рухнуть полностью, но изматывала своею уступчивой заботой. Деревьев едва не забыл в этих кожаных теснинах о цели своего путешествия. Но все же не забыл.
Наверное, девушка с блюдом прячется вон за той дверью. Затаилась, схоронилась. Тоже, наверное, волнуется. От предвкушений. Сердце у нее наверняка доброе, несмотря на хи-хи-хи и ха-ха-ха. Деревьеву понравилось то, как глубоко и легко он проник в душу этой работящей красотки. На цыпочках, дабы не спугнуть воробышка, он подобрался к намеченной двери и ласково открыл. Перед ним стоял, набычившись и ощупывая воздух бровями, Тарасик.
— Ты мне ответишь, — глухо сказал он.
Писатель отшатнулся от него, почему-то впадая в игривое состояние, и начал, петляя, ускользать от возмущенного друга. При этом он напевал на расплывчатый мотив:
— Спроси, спроси, спроси.
Тарасик предпринял тяжеловесную погоню. Затемненная анфилада заполненных мебелью комнат давала простор для подобного развлечения. На какое-то время Деревьеву показалось, что они одни на этом празднике мебели, в этом лабиринте, но потом в глубине уютного полумрака возник прямоугольный просвет. Можно было видеть давешний стол, облако сигаретного дыма, загипнотизированного фарою абажура, и знакомую монументальную фигуру с волосами до плеч. Впрочем, видение это появилось на таком отдалении, что не могла не почувствоваться в нем некая условность. Ловко завернув за угол массивного карельского бюро, писатель устремился по неизведанному еще маршруту, куда-нибудь подальше от круглого стола. Пьяный крепыш Тарасик, окутанный силами инерции, злобно пыхтел за спиной на внезапной тахте.
Легко удаляясь от него вместе со своей состоящей всего из одного слова песней, Деревьев вдруг заметил выступающее справа от себя из темноты блюдо. Он еще помнил, что к нему должна была быть придана девушка, ради которой он, собственно, и предпринял эту одиссею. Деревьев ринулся к блюду, но вдруг смутился и даже не успел рассмотреть, кому принадлежат руки, сжимающие его. Дело в том, что посреди сакраментального круга стояла большая рюмка с вином. Он почувствовал, что ему нужно немедленно выпить, он сорвал рюмку, как цветок удовольствия, с победно прозвеневшей поверхности и поднес к запрокинутой голове.
Но счастье длилось недолго. Подоспел собравшийся с силами Тарасик и вцепился короткопалыми лапами в горло другу. Жевакин, а это именно он хотел услужить рюмкою, попытался вмешаться, но, получив нотой удар в коленную чашечку, отковылял в сторону, сдержанно воя. Друзья медленно повалились на ковер, и, уже лежа лицом в густом пыльном ворсе, Деревьев наконец-то узнал, что нужно от него этому озверевшему парубку. Оказывается, давно уже он, Тарас Медвидь, обратил внимание на то, что сынок его, Петенька, весьма мало похож на отца своего, и это при его-то самобытной, круто замешанной украинской крови. Бледная, жидкая кровь жены-москвички не могла бы сама по себе перешибить мощную мужнину натуру. Когда же родилась дочурка Верочка и вскоре стала выливаться в полное папашино подобие, то он, Тарас Медвидь, вывел для себя с математической ясностью, что с сыном Петенькой кто-то перебежал ему дорогу.
Деревьев сильно тосковал, нюхая колючую шкуру ковра, даже сквозь густую алкогольную пелену ему была видна абсолютная вздорность ревнивого рассуждения. Кое-как высвободив лицо, он попытался втолковать это Тарасику. Ударил на логику, мол, ни разу он не оставался с Иветтой один на один более чем на пять минут.
— Ну и что? — шипел друг-душитель.
Деревьев сказал, что был занят в то время совсем другой женщиной.
— Ну и что? — Тарасик сдавил его еще крепче.
Деревьев разозлился и заявил, что Иветта совсем не относилась к числу женщин, на которых он бы мог польститься.
— А я и не говорил, что ты на нее польстился.
— Но если я на нее не польстился, то и переспать с нею не мог.
— А я и не говорил, что ты с нею переспал.
— Тогда что тебе от меня надо, идиот?
— Ты с нею непрерывно разговаривал, когда она была беременная.
— Что?!
Оказалось, что Тарасик не шутит. Он (расчетливейший полухохол) прикинул, что Деревьев каждый почти день по часу или полтора говорил с впечатлительной, на сносях, женщиной исключительно о себе и своих сексуальных проблемах и что эта ядовитая информация не могла не повлиять на формирование плода. Беременных специально водят в музей смотреть на красивое, чтобы дети вышли поприятнее. Есть такая теория.
— Нет такой теории! — завопил Деревьев, забившись всем телом. Потные пальцы обманутого отца (именно отца, а не мужа) соскользнули с его шеи, и невольный обманщик поспешил на четвереньках на другой край ковра. Тарасик принял это бегство за признание вины и, мстительно урча, бросился в погоню. Тоже на четвереньках.
Деревьев был так взбудоражен чудовищным и нелепейшим обвинением, что это своеобразно взбодрило его. Живо стуча коленями по неизвестным паркетам, он увеличивал отрыв от Тарасика и кричал:
— Я, конечно, знаю силу слов… — и каждый раз, дойдя до середины своей мысли, начинал мефистофельски хохотать.
Безумный обвинитель, наоборот, обмяк, пьяно переваливаясь и опустошенно стеная, он одиноко бродил в темноте в поисках своего столь сложно воображенного врага.
Решительно от него оторвавшись, отринув его дурацкое несчастье, набирая непонятную скорость, Деревьев толкнул головою незнакомую дверь и оказался в спальне, той самой, с синими штофными обоями. Хозяина там не было. Деревьев помотал головой, чувствуя, что пора бы что-то понять, что его четвероногая резвость все же как-то неудовлетворительна. Но задуматься он не успел. Его осторожно, даже сочувственно взяли под руки с двух сторон и вернули в достойное положение.
— Я знаю силу слов… — предупредил он.
Лиза и Люся расхохотались радостно, как будто именно такой он им и был нужен. Деревьеву было приятно, что он, кажется, нравится. Он заулыбался и позволил себя препроводить. На кровать.
— Лиза и Люся, — сказал он, присев на край, — настало время объясниться.
Они были готовы, более того, они торопили события, расстегивая на нем пуловер и стаскивая ботинки.
— Я должен признаться — мне трудно сделать выбор.
Они сказали, что никаких выборов не надо, они обе в форме.
— Да нет, тоже мне, — скривил губу писатель, — про другое я.
— Про какое? — заинтриговано замерли девочки.
— С одной стороны, — писатель посмотрел на свою левую ладонь, — нежность и ласка, а с другой, — поднялась правая рука, — секс и страсть. Очень, знаете, трудно решиться.
Лиза и Люся не успели толком ответить на это размышление вслух. Откуда-то из глубины дома донесся вопль Тарасика. Потом второй. Его то ли били, то ли вязали.
— Что это? — озабоченно спросил Деревьев.
— Нежность и ласка, — съязвила одна из девушек.
— Тогда что же, — шмыгнул носом писатель, — тогда нам остается секс и страсть.
— Да ладно, давай уж, ложись.
— Вы все сделаете как следует? — поинтересовался он.
— Да уж как получится, — деловито и грубовато сказала Лиза. А может быть, Люся.
Позднее Деревьев очень удивлялся тому, с какой стандартной легкостью и естественностью ему удалось вписаться в эту не слишком стандартную ситуацию. Ни на секунду не усомнился в том, должна ли щедрость хозяина заходить так далеко. Случай в синей спальне просто венчал рекламную кампанию, начатую смирновской водкой там, в коммуналке.
Но чтобы подняться до уровня хотя бы таких размышлений, требовалось немного отрезветь. Напряженно резвясь с двумя работящими гуриями, Деревьев вдруг почувствовал физиологическую потребность еще более низменного свойства, чем та, что объединяла их втроем в этой кровати.
— Щас, щас, щас, девчонки, — писатель кое-как сполз на пол и, прыгая на одной ноге, начал натягивать штаны, — я щас вернусь.
— Да собственно, все, по-моему, — зевнула Лиза, — что вы скажете, коллега?
— Ни-ни-ни, — затряс головою писатель, — лежать!
Рубашку он искать не стал, накинул чью-то шубейку в прихожей, пьяным кубарем сверзился по холодной лестнице и нашел свое простое счастье под ближайшей сосной. Он уже был близок к полному освобождению, когда за его спиной раздался хорошо знакомый начальственный баритон.
— В доме имеется два туалета.
Деревьев замер, он совершенно забыл о существовании фантастического хозяина. И испугался. То, что он натворил тут, под сосной, не так страшно, хотя и постыдно. Но как будет расценено то, что он натворил там, в спальне?
Кое-как приведя себя в порядок, он обернулся к Ионе Александровичу. Тот в своей шубе, наброшенной на плечи, на фоне ярко освещенных окон казался непроницаемой угрюмой глыбой. Писатель занервничал еще больше и решил вести себя по-рыцарски, то есть свалить всю вину на женщин.
— Эти Люся, — он сглотнул слюну, — и Лиза… как они могут без любви, с первым встречным…
— Не будем об этом, — спокойно сказала глыба.
— Конечно, зачем, — обрадовался писатель.
Со второго этажа донесся протяжный неприятный вопль. Деревьев идентифицировал его как вопль Медвидя. В окнах задергались многочисленные тени. Надо думать, однажды скрученный зверь вырвался на волю и теперь шоферу с Жевакиным приходилось наново его вязать.
— Пойдемте прогуляемся, — предложил Иона Александрович, — нам надо наконец поговорить. Мы уже достаточно узнали друг друга.
Он двинулся в глубь сосновой рощи прямо по сугробам, но сохраняя всю свою монументальность. Деревьев, насколько мог, последовал за ним. Все время увязал в снегу, падал. Постепенно он вообще вернулся к способу передвижения, открытому во время недавних догонялок с Медвидем. Иона Александрович никак не реагировал на мучения, претерпеваемые гостем. Наконец, чтобы поберечь исцарапанные о наст руки, писатель перевернулся на спину и стал обдавать их слабым пьяным дыханием. Тоска, давно уже выбиравшая момент, навалилась на него. Она была гигантская и некоторым образом возвышенная, она восстала из запрокинутого тела вверх и тихо звенела, вынимая душу и пытаясь препроводить ее по меньшей мере к звездам. Одним словом, Деревьев был подавлен и захвачен весьма сложными ощущениями, когда матерая глыба по имени Иона Александрович повернулась к нему и заговорила.
— Вы, наверное, все время спрашиваете себя, что этому человеку от меня нужно, почему он уделяет мне столько времени.
— О да, — прошептал исчезающий писатель, — зачем и почему.
— Вы знаете, я очень богатый человек, чрезвычайно богатый. Но ошибаетесь, если думаете, что решил просто-напросто облагодетельствовать вас. Нет. Наоборот, я решил на вас заработать. Предприятие, которое я сейчас предложу вам организовать, будет совместным и взаимовыгодным. Вы ведь, насколько я понимаю, человек, собственно говоря, нищий.
— Нищета порок-с.
Деревьев всхлипнул и судорожно дохнул на свои скрюченные пальцы.
— Предложение мое, на первый особенно взгляд, может показаться вам странным. В известной степени я устроил сегодняшнюю вакханалию лишь для того, чтобы разрыхлить внешние границы предубеждения и псевдоздравого смысла, которыми нищие таланты обладают в наибольшей степени.
— Ну и приемчики у вас, — заныл писатель, пытаясь встать хотя бы на четвереньки. Ничего похожего.
— Видите, я полностью откровенен с вами.
— А почему, такс-сать, я? — Деревьев пошел на вторую попытку.
— Объясню. Вы лично мне несимпатичны.
— Я так и знал.
— Но я знаком с вашими сочинениями.
Услышав это, писатель рухнул обратно на спину и замер.
— Не удивляйтесь. Что-то вы ведь напечатали, Кое-что ходило по рукам. Это не комплимент. Я имею в виду физическую возможность ознакомиться с ними.
— И что же? — осторожно спросил автор.
Иона Александрович встряхнул на плечах свою шубу.
— Мне понравилось… Вернее, не так, меня заинтересовали ваши взаимоотношения со временем. Только человек с такими, как у вас, претензиями к природе этого явления сможет выполнить то, что в данной ситуации надо выполнить.
— А что это за ситуация, — Деревьев наконец встал на четыре точки и от этого ощутил прилив самоуважения, — какого рода работенка? Что я там для вас должен сделать?
— Не только для меня. И не столько. Работая на меня, вы будете работать на себя.
— Тем не менее, Иона… э… Александрович… работа, работа какая?
Деревьев обхватил руками щиколотку сосны, намереваясь встать окончательно. Чтобы вести деловые переговоры на равных.
— Работа литературная, как вы, наверное, уже догадались.
— Погодите, погодите, а вы кто, ну, в принципе — кто?
— Я?
— Да, я помню, помню, богатый, очень богатый… а почему литературная работа? И время к тому же. Мемуар обработать? Или там история завода? Как бывало?
— Не совсем. Но какие-то книги в результате возникнут.
Деревьев подозрительно прищурился.
— Вы издатель?
— И издатель.
Писатель потерся щекой о кору и заскулил.
— Но я же не люблю издателей.
— Я их тоже не люблю.
— Нет, но я их совсем не люблю. Теперь.
— Вас обманул кто-то? Я многих знаю лично из числа этих самых издателей, и если речь идет о каких-то конкретных людях, я думаю, мы сумеем восстановить справедливость.
— Знаете? — Деревьев недоверчиво выглянул из-за дерева. — Нечитайлу знаете?
Иона Александрович презрительно фыркнул.
— Ну, это, — он опять фыркнул, — все, что он вам обещал…
— Аванс, аванс он мне обещал.
— Он его принесет вам в зубах.
— То есть?
— Повторяю, деньги, которые он вам должен, Нечитайло принесет в зубах.
— Он же их обслюнявит…
— И тем не менее.
Из дома снова донесся вопль, внезапно перешедший в глухой грохот. Орущее тело Тарасика торопливо транспортировалось вниз по лестнице. Оказавшись внизу, он завертел головой, пытаясь отыскать в сосновой темноте предателя-однокурсника. Не отыскав, он поднял голову туда, где вызвездило, и крикнул:
— Я тебя все равно, падла, урою. Урою, урою!
Жевакин с шофером живо поволокли его к воротам. Там к ним присоединился привратник. Тарасика стали грузить в машину.
— Как он не похож на себя, — не просто ханжеским, но пьяно ханжеским тоном произнес писатель.
— Это, возможно, не мое дело, но все-таки — что ему от вас нужно было весь вечер?
— Как бы это… даже затрудняюсь сформулировать. Он утверждает, что я соблазнил его жену, но не просто так, а при помощи слов.
— Женщина любит ушами.
— Но согласитесь, что это извращение. Тут другое. Был бы тут обычный адюль… тер. Нет ведь. Он не утверждает, что я спал с его женой. Кстати, я тоже не утверждаю. А ребенка, по его мнению, я ей сделал при помощи телефонных переговоров. Вы удивлены, да?
— Ничуть. Более того, я думаю, истерика этого вашего товарища имела под собой некоторые основания.
— Осталось ему только подать на алименты, — отвратительно захихикал писатель. — Брать с меня каждое четвертое слово.
— Напрасно вы иронизируете. Пойдемте еще выпьем. Я собираюсь поговорить с вами о вещах намного более удивительных, чем рождение ребенка из телефонной болтовни.
Проснувшись, Деревьев сразу вспомнил, что с ним произошло. Он лежал в обнимку со своей жесткой подушкой и затравленно косился в сторону письменною стола, на котором громоздились многочисленные доказательства того, что вчерашнее приключение ему не приснилось. Пузатые бутылки, заморские жестянки. Помимо обычных похмельных радостей — тошноты, головной боли, чувства вины — Деревьева донимало ощущение, что он куда-то скользит, сползает, рушится. Не столько в качестве тела, сколько в качестве личности. Непонятным пока способом он влип в неприятную и, возможно, опасную историю. Он мог бы довольно долго пролежать в таком притаившемся положении — сидя в зыбучих песках неизвестности, лучше не совершать резких движений. Но вот холодильник. Он вдруг громко щелкнул и ласково заворковал. Деревьев зажмурился. Он слишком точно знал, что холодильник отключен и пуст. Значит, окружающий мир осторожно показывает зубы своих новых законов. Если теперь кто-то войдет сюда через стену или снег окажется горячим, как в известном романе, можно будет не удивляться.
Впрочем, все это лишь паника. Надо себя преодолеть. Деревьев решительно встал. Его качнуло, только схватившись за спинку стула, он смог удержаться на ногах. И тут он понял, что навязчивое чувство сползания куда-то имеет довольно простое объяснение: задние ноги тахты окончательно разъехались и, стало быть, матрац лежал под углом к полу. Теперь следовало разобраться с холодильником. Когда Деревьев направился к нему, осторожно передвигая ноги, тот сразу икнул и затих. Сыто так икнул, опасливо. Но это не сбило Деревьева, он открыл дверцу и тихо сказал:
— Ну, понятно.
Холодильник был набит баночным пивом.
Раздался звонок. Просеменил Сан Саныч к двери. Деревьев тоскливо понял, кто пришел.
Утреннее явление Ионы Александровича было даже внушительнее вчерашнего. Он поздоровался, опять, как в первый раз, занял крутящееся кресло, а хозяину жестом определил сесть на раненую тахту. Деревьев подчинился.
— Вы только что встали?
Отрицать было глупо.
— Вы… у вас очень уж взъерошенный вид.
Писатель обеими руками кинулся проверять состояние прически.
— Вообще-то я стригусь, но здесь…
— Выпейте пока пива.
Деревьев встал и направился к холодильнику.
— Одну банку. Нам предстоит довольно серьезный разговор.
Стараясь не морщиться — он никогда не любил баночного пива, — Деревьев осушил жестянку. Напиток свое действие оказал. Внутренне расслабившись, пригладив волосы, подложив руку под правую ягодицу, писатель более-менее уверенно поглядел в глаза гостю.
— Насколько я понимаю, у вас есть ко мне несколько вопросов.
— Строго говоря… говоря по совести, многое у меня в голове… — писатель сделал соответствующее движение рукой.
— То есть вы ничего не помните?
— Почему же, помню-то я как раз многое, например… ну, многое помню.
— И вас больше всего волнует, до какой степени то, что я вам вчера говорил, соответствует действительности?
Деревьева волновало не только это, но он предпочел кивнуть.
— Понятно. Давайте сразу перейдем к делу. Что вы скажете на мое главное и основное предложение?
— Я скажу, — писатель замялся, — я понимаю, что это никакая не шутка, я стараюсь воспринимать это серьезно, но все равно как-то не очень-то…
— Договаривайте, не стесняйтесь. В наших общих интересах уточнить все детали дела. Особенно сверхъестественные, так сказать, детали.
Деревьев глубоко вздохнул, у него возникло что-то вроде раздражения. Надо рубануть сразу, околичностями от этого прилипчивого миллионера не отделаешься.
— То есть вы хотите сказать, Иона Александрович, что, если я стану писать для вас эти книги, то гонорары за них вы будете — у вас есть такой способ — пересылать в мое прошлое. Когда я был нищ, гол и так далее, да?
Высказанная на свету, в слишком реальной комнате, мысль эта показалась Деревьеву столь беззащитно нелепой, что он ощутил острейшее чувство неловкости. Если бы за всей этой болтовней не стояло громадное, проверенное богатство, если бы сам Иона Александрович не был столь убедителен и солиден, можно было бы спокойно вызывать психушку или просто вытолкать в шею назойливого посетителя.
Иона Александрович неожиданно расцвел, услышав прозвучавшие слова. Ситуация разродилась.
— Ну, слава богу, вы все поняли правильно. Мне было до смерти необходимо, чтобы вы сами сформулировали эту мысль. Поэтому я вас и мучил.
— Вы говорите так, будто я уже согласился.
— У вас вызывает раздражение то, что вас, взрослого и свободомыслящего человека, втягивают в дело, попахивающее самой низкопробной мистикой и банальнейшей научной фантастикой. На первый взгляд, есть основания возмутиться, но прошу принять во внимание две вещи. Первое смягчающее обстоятельство состоит в том, что навязанная мною тема является предметом ваших собственных размышлений. Взаимоотношения с чудищем времени — ваш самый главный и страстный интерес. В области воображения вы уже многократно перекрыли то, что вам придется сделать, если вы примете мое предложение. Вся ваша жизнь — там, на территориях свершившегося, а я предлагаю способ отправить туда небольшую порцию стройматериалов, чтобы закончить постройку, незавершенный вид которой не может не терзать ваше сердце.
— Красно изволите выражаться, — пробормотал Деревьев. Иона Александрович сделал вид, что не расслышал.
— Второе смягчающее обстоятельство заключается в том, что от вас не потребуется никаких специальных мыслительных усилий. Ни я, ни какой-либо другой человек не станет донимать вас никакими более-менее научными теориями, якобы обосновывающими возможность такого встречного проникновения. Я сам, честно признаюсь, не знаю, как это происходит, я только знаю, что это происходит, бывает. Я чисто случайно научился использовать эту возможность. И это можно делать только тем способом, который я вам предлагаю. Кроме того, я обязуюсь предоставить доказательства того, что те деньги, которые вы заработаете и захотите отправить в тогда, дошли. Понимаете, эти доказательства могут быть непонятны даже мне, ничего не значить для любого другого человека, но вас они убедят. Согласны?
Иона Александрович занялся своим обильно вспотевшим лбом.
— Согласны?
Деревьев покашлял в кулак. Он по-прежнему остро ощущал, что все эти байки про «встречные проникновения» абсолютный бред, но, с другой стороны, находился под определенным впечатлением произнесенной речи.
— Попробуйте хотя бы. Как только почувствуете, что вас обманывают, можете все бросить. Никаких, слышите, никаких бумаг, а тем более кабального характера, вам подписывать не придется.
Писатель встал, прошелся, достал из холодильника еще одну банку пива, но пить не стат.
— Скажите, а почему вы все время говорите о прошлом, о «тогда», легко же видеть, что и в «сейчас» я чрезвычайно нуждаюсь в деньгах. С какой стати я, подыхая с голоду, буду работать на прошлое? Хотя бы и несчастное, хотя бы и свое собственное?
— Это очень легко объяснить. Я ведь не благотворительностью заниматься хочу, я тоже собираюсь заработать. Мне нужно, чтобы вы писали много, очень много. Ради сегодняшних своих потребностей вы так работать не сможете. Или не захотите. Но стоит вам ощутить, что переправляемые в прошлое деньга помогают вам изменить в жизни то, что казалось окончательно и ужасно неизменным, вы не будете из-за стола вылезать. Ведь у вас, как и у всякого человека, есть в прошлом более-менее незаживающая рана. Тлеющая под напластованиями дальнейшей жизни. Я предлагаю способ доставки лекарств к ней. Я, может быть, неловко выражаюсь?
— Наоборот, очень ловко.
— Или я ошибся и вам не о чем жалеть? Вы счастливы своим прошлым? Чему вы улыбаетесь?
Деревьев улыбался тому, с какой легкостью он втягивается в обсуждение деталей того, чего быть не может.
— Ну хорошо, Иона Александрович, допустим я соглашусь, сочиню что-то крайне продажное, заработаю денег и переброшу их в начало восьмидесятых, я ведь изменю тем самым не только свое прошлое.
— Это надуманный страх. Вы ведь не задаетесь такими вопросами, когда совершаете поступок в обыденной жизни, отбиваете чью-нибудь жену или даете кому-нибудь пощечину, этим вы ведь тоже изменяете чью-то жизнь. Время, собственно говоря, едино, а сегодняшнее мгновение, «сейчас» — не более чем несущая нас волна. Но под любую волну можно поднырнуть. Просто мы такая порода существ, у которой гипертрофирована способность перемещения в пространстве, для перемещений во времени мы сумели приспособить лишь отдаленные элементы своей жизни. Слова, к примеру, движутся вдоль него, времени то есть. Правда, только вперед. А на байки о том, что стоит в прошлом раздавить бабочку, и у нас изменится орфография, — плюньте.
— Это уже что-то философическое, а вы обещали не перегружать меня.
— Я легко могу представить себе тип сознания, для которого возможность во время прогулки вернуться к только что пройденному колодцу и плюнуть в него покажется невероятной. Я достаточно внятно спекулирую на заданную тему?
— Если бы мне что-то было непонятно, я бы переспрашивал.
Иона Александрович опять вытащил из кармана платок. Писатель отхлебнул невкусного пива.
— И потом, — Иона Александрович спрятал платок, — есть еще одно обстоятельство, делающее выгодной переброску средств в прошлое. Инфляция, мой дорогой друг, инфляция. Деньги, которые вы можете заработать сейчас за полгода-год даже вашим очень низкооплачиваемым трудом, сделают того несчастного, нищего юношу очень богатым человеком. Вы будете там графом Монте-Кристо.
Деревьев почему-то заволновался. Он оставил банку с пивом, подошел к столу, взял вилку, повертел в пальцах и отложил — грязная. Достал пальцами маслину из полупорожней банки, бросил в рот, но промахнулся.
— Ну а я, то есть тот я, он будет знать, откуда у него вдруг появятся деньги?
— Этого, разумеется, никто знать не может. Ни взглядом, ни волосом вы туда не проникнете как нынешний Деревьев.
Писатель хлопнул себя по бокам.
— Я вам не верю. Этого не может быть.
— Ничего страшного, — улыбнулся Иона Александрович, — надо просто привыкнуть. Я, например, привык.
— Скажите, Иона Александрович, а почему вы сами не попробуете изменить свое прошлое, раз знаете способ?
— А кто вам сказал, что мое нынешнее процветание не есть результат такой деятельности?
Деревьев посмотрел ему в лицо, и лицо гостя показалось ему зловещим.
— Вы не ответили на мой вопрос. Не до конца ответили.
— Ответил. Насколько мог.
Писатель потянулся к книжной полке, собираясь взять лист рукописи, чтобы вытереть влажные после маслины пальцы.
— Осторожно, — быстро сказал Иона Александрович и, достав из кармана второй, но тоже благоухающий свежестью, платок, протянул писателю, — рукописи свои вам надо бы поберечь, и даже черновики.
— Зачем? — недоверчиво принял платок писатель. — Насколько я понял, вам требуется изготовитель ширпотреба, да еще и анонимный.
— Именно, но чтобы вы не чувствовали себя ущемленным, да и из соображений справедливости, я хочу для начала издать книгу ваших собственных произведений Избранное, некоторым образом. Небольшим тиражом, две-три тысячи экземпляров, но в отличном оформлении. Со вступительной статьей, комментариями, приличным гонораром. Впоследствии, возможно, дойдет речь и до собрания ваших сочинений. Поэтому — берегите черновики.
— Зачем вам это? — недоверчиво и даже ехидно спросил Деревьев, возвращая хозяину его платок.
— Оставьте себе. А сомневаетесь в искренности моих слов вы напрасно. Мне выгодно издать вашу книгу. Я ведь понимаю, что сделанное мною предложение все же несколько необычно и мне еще нужно убедить вас в серьезности моих намерений. С изданием ваших сочинений мы переведем наши отношения на практическую, конкретно ощутимую почву. Я вижу, что у вас есть ко мне еще один вопрос.
— В общем, да. А почему вы выбрали именно меня? Что, у нас в Москве мало нищих писателей с не очень благополучным прошлым?
— Писателей много. Есть такие, которым я симпатизирую больше, чем вам, извините за прямоту. Но дело в том, что годитесь только вы.
Деревьев немного походил по комнате. Отхлебнул пива.
Иона Александрович следил за ним спокойным, уверенным взглядом.
— Ну так вы согласны? Согласны издать в моем издательстве свое «Избранное»?
Деревьев понимал, что, согласившись на это, он соглашается на все. Он понимал, что загнан в угол и, собираясь заявить этой наглой громадине, что он не верит ни единому его слову, сказал:
— Я согласен.
Через несколько часов Иона Александрович унес в своем огромном портфеле несколько килограммов рукописей. Все сочинения Деревьева. Около сотни стихотворений. Полгода назад Деревьев сделал подробную и свирепую ревизию своему объемистому и беспорядочному поэтическому творчеству. Выдранные из журналов, коллективных сборников, вырезанные из газет, газетенок и многотиражек публикации вместе с отпечатанными на самых различных пишущих машинках листами пылились хоть и на задворках его нынешней литературной жизни, но в отдельной папке. После некоторых колебаний Деревьев достал ее из-за шкафа и, написав пальцем на пыльной крышке: «стихи», передал сумасшедшему издателю.
— Они там приблизительно в хронологическом порядке.
— Вот и хорошо, — сказал издатель.
К стихам была присовокуплена небольшая повесть, построенная на воспоминаниях детства. Она была, на взгляд автора, не вполне хороша, но крайне уместна в смысле композиции книги. Центральное положение в книге и основную часть ее объема должен был занять роман «Чрево Сатурна». Деревьев попытался обрисовать Ионе Александровичу хотя бы в общих чертах этот необычный сюжет и намекнуть, что роман может быть не безнадежен в коммерческом плане. На что издатель сказал:
— Не имеет значения.
Это писателя и задело, и порадовало.
Следом за романом в чрево портфеля отправились два драматических опыта. Нешироко, но печально известная пиэса «Экклез и Аст» и находящаяся до сих пор втуне — «Невольные каменщики». Дольше всего пришлось провозиться с «Историей Европы». Замысел Ионе Александровичу понравился очень, но техническая сторона вызвала у него попервоначалу сомнения.
— А что если мы откажемся от публикации каждого мультипликационного кадра, а напечатаем только штук пятнадцать-двадцать в качестве иллюстрации? Ведь главное здесь — текст, главное — очертить идею, зафиксировать ноу-хау, как говорится. Когда-нибудь будет снят соответствующий фильм, это и будет настоящая жизнь замысла.
Автор не возражал.
На прощание Иона Александрович посоветовал писателю, «как только закроется за мною дверь», приступать к делу. То есть к обдумыванию плана будущей работы.
— Чтобы к тому времени, когда я появлюсь у вас снова, нам уже было что обсудить.
Деревьев пожал плечами, напористость работодателя была ему неприятна. И тот, видимо, почувствовав это, полез во внутренний карман за бумажником.
— А чтобы вам не приходилось забивать голову посторонними вещами… — на стол легло несколько пятитысячных бумажек. Впрочем, больше, чем несколько.
Когда Иона Александрович наконец ушел, Деревьев попытался починить тахту. Родные ноги ей пришлось удалить совсем. Протезы были изготовлены из пластмассового ведра, игравшего до этого превращения роль корзины для бумаг, и стопки наименее любимых книг. После этого он решил прибраться в комнате. Иностранные бутылки можно было расставить на шкафу — была раньше такая мода на московских кухнях. Но отошла. Деревьев сделал несколько ходок к мусоропроводу. Оставил в живых только одну бутылку, самую красивую — дому нужен был графин. Раздался телефонный звонок. Деревьев как раз проходил мимо и снял трубку.
— Это ты? — спросил мрачно Тарасик.
— Ну, проспался?
— Где мы были?
— Не знаю. Я тоже пил.
Тарасик помолчал. Чувствовалось, что он мрачнеет все больше.
— Только ты не думай, что я это все так оставлю.
— Что именно?
— Не надо, ты все помнишь.
— Ты сам их достал, орал, орал, вот они тебя и вывезли.
— Я не про это.
— А про что? — Деревьев начал злиться. — Опять про эту беременность?!
— Ты зря смеешься, у нас еще будет с тобой разговор.
— Нет, ты мне скажи, ты что — всерьез считаешь, что здесь есть хоть какая-то, ну хоть какая-то почва для объяснений?!
— Не кричи, криком делу не поможешь.
Деревьев нервно захныкал.
— Да, да, да, теперь ты меня «уроешь», как обещал.
— Урою.
— Да ты что, опять нажрал… — но в трубке было уже пусто.
Громко и грязно выругавшись, Деревьев вернулся к себе в комнату и лег на тахту. Он собирался подумать о внезапно открывшихся странностях Тараса Медвидя, но оказалось, что мысль его уже не свободна, она уже соблазнена странным предложением холеного гиганта. И уже вовсю трудится в указанном направлении.
Надо отдать должное Ионе Александровичу, его система литературного рабства основана была на простой, то есть гениальной, идее. В самом деле, зачем разыскивать новые таланты, вкладывать громадные деньги в рекламу и ждать, когда эта работа даст отдачу? Можно использовать имена проверенные и вполне себя зарекомендовавшие. Берем голодного и писучего парня, и пусть он нам сварганит что-нибудь в манере Агаты Кристи, Рафаэля Сабатини или Роджера Желязны. Изданная соответствующим образом поделка выбрасывается на рынок, и прежде, чем кто-либо успеет сообразить, в чем дело, «улетает со свистом», принося немалую прибыль. Знаменитые тени дадут на время поносить свои имена работящему рабу. Их не убудет. Даже наоборот. Что касается профессионального уровня такой подпольной продукции, то здесь дело обстоит так же, как в торговле спиртным, — главное наклейка. Иона Александрович не будет, конечно, с этим суррогатом соваться на книжные выставки и в престижные магазины, хватит с него вокзальных лотков. Ведь и человек, покупающий у сомнительного киоскера бутылку разведенного мочою спирта, заботится о наличии градуса и навряд ли станет сетовать на отсутствие букета.
Подпольный же гений легко может себя оградить от опасности разоблачения. Никто его не заставляет имитировать неизвестные романы Набокова или Фолкнера. Его не должна интересовать мистификация в литературоведческом смысле. Только нажива, барыш и чистоган. А что касается уровня некоторых романов А. Кристи, Сабатини или любого из бесчисленных фэнтэзирующих американцев, смешно считать его недостижимым.
«Да, именно в нашей стране, — продолжал размышлять молодой писатель, — должна была возникнуть эта неожиданная мысль. Такие традиции литературного рабства. От „Малой Земли“ до заурядного и почти бесплатного переписывания в редакциях бесчисленных эпопей бесконечных аксакалов».
Раздался звонок. Сан Саныч слетал, послушал и отстучал в дверь:
— Вас.
Конечно, А Кристи плохой пример. Иди-ка сходу придумай хотя бы отдаленно детективный сюжет, когда тебя тошнит от любых детективов. Нет, придумать, конечно, можно. В принципе. Но трудно, овчинка выделки не стоит все-таки. Необходим жанр, менее защищенный от возможности безопасной профанации.
— Да, я слушаю.
— Это я, — хриплый голос Наташи.
— Я уже сказал — слушаю.
— Нам надо поговорить.
— Ты как сотрудник «Союзмультфильма» будешь со мной говорить? Или у тебя частный интерес?
— Частный.
— А по частным, равно как и по личным делам, я принимаю в конце года.
— Послушай… Так получается — ты спал со мной только потому, что я работала где-то…
— Ради бога, обличай меня поскорее.
— Ты всегда прячешься за фразами, за словами…
— Ладно, скажу тебе прямо: я негодяй, я цинично использовал тебя. Я альфонс.
Наташа помолчала.
— Можно я к тебе приеду?
— Ни в коем случае. Зря не веришь, что мне наплевать на то, как ты ко мне относишься.
— Я же не требую от тебя ничего. Я просто хочу сказать, раз у тебя все равно никого нет, раз ты никого не любишь — пусть даже меня, — давай я буду жить с тобой. Тихо, как мышка.
— Это невозможно.
— Почему?
Деревьев занервничал и стал растирать лицо свободной рукой.
— У меня появилась другая женщина. Я, кажется, к ней неравнодушен.
Наташа бросила трубку.
По дороге на тахту Деревьев завернул к своим размышлениям. Разумеется, не детектив. И не дневник, скажем, Берии. Наворотить всевозможных сексуальных зверств, тех, что погаже, не так уж трудно. Трудность в том, что нельзя будет совсем уж обойтись без какого-нибудь исторического фона. А для этого, по меньшей мере, придется перечитать что-нибудь по истории КПСС. Да и потом в данном случае никак не избежать определенного шума. Целая стая волкоголовых кинется по следу и не откажет себе в удовольствии самодовольно погорланить об успехах своей бдительности на всех газетных углах. А слава нам ни к чему. Фантастика тоже не годится. Тут уже, что называется, личное. «Переел» в детстве.
Тогда что, тогда что-нибудь в духе Сабатини. Именно Сабатини. Это имя всплыло в самом начале, на пару с Агатою Кристи, есть в этом неслучайность, есть в этом даже знак. Когда, например, выбираешь щенка, то из всего помета надо брать того, что сразу пошел к тебе на ручки.
И Деревьев рухнул на тахту.
Ближайшие три дня он пролежал на этой безногой доходяге или просидел на своем вертящемся стуле у кое-как расчищенного стола. Он сам не ожидал от себя, что сможет так увлечься столь заказной работой. Почти не отрывался от нее. Даже не выходил в магазин за продуктами. Из экзотических объедков удалось сварганить два обеда и три ужина. Единственно, кто отвлекал его от дела, — это телефон. Сузив канал общения с миром до сечения телефонного провода, Деревьев претерпевал тем не менее целое нашествие. В окружающем мире вдруг возбудился острый к нему интерес. К такому прежде ненужному и незаметному. Это наводило Деревьева на мысль, что он оказался в точке пространства-времени, обладающей сверхнормальными свойствами. Такие размышления работали на образ Ионы Александровича. Его предложение не становилось менее фантастическим, но менялся статус фантастического в мире.
В тот момент, когда Деревьеву пришло в голову название новой книги Рафаэля Сабатини — «Илиада капитана Блада» — и он восхищенно крутнулся в кресле, возгоняя себя на максимально доступную высоту, позвонил Модест Матвеевич. С извинениями. Молодой друг режиссера не столько вслушивался в смысл слов, произносимых им, сколько пытался отыскать в них признаки сумасшествия. Режиссер говорил долго, но ни разу не «проговорился». И попросил позволения позванивать время от времени. Отказать ему было бы и бесчеловечно, и неприлично. Деревьев разрешил, не зная, на что себя обрекает.
Ну так что — «Илиада»? И звучно, и, главное, привычно для читательского слуха. Из названия следует, что события этой новой книги должны по времени предшествовать событиям, описанным в «Одиссее» того же капитана. И в ней должно быть нечто напоминающее долгую осаду некоей крепости. В крепости должна быть женщина. Не слишком ли много предварительных условий диктует звучное название? Впрочем, следует попытаться превратить неизбежные ограничения в своего рода фундамент. Как архитектор поступает с законами геометрии.
Наконец-то вот он, лист бумаги, летящее к нему перо. «В белом плаще с кровавым подбоем…» То есть —
«В черной шляпе с красным плюмажем, придерживая отделанные серебром ножны, Питер Блад поднялся на шкафут. Он посмотрел туда, где величественно разворачивался большой трехпалубный корабль. Золотая скульптура на его носу сверкала в солнечных лучах. В синих глазах капитана возникли иронические искры.
— Положи руль к ветру, Джереми, — скомандовал он негромко».
— Поймите меня правильно, мой юный друг, эти часы, проведенные вами в моем уединенном убежище и мною в вашем обществе, навсегда — слышите, навсегда! — останутся со мной. О, так я ценю эту дружбу. Представьте, о, только представьте — живописные дали и долы, уютное убежище отшельника и романтика, да, черт возьми, да, и романтика, и вы читаете вашу трагедию, вашу драму; создание вашего, если хотите, ума… Я в слезах, я потрясен, я плачу, и я ваш. Но молчи, грусть, молчи.
«Борт вражеского судна окутался дымом, у носа „Арабеллы“ поднялись водяные фонтаны. Одно ядро продырявило фальшборт неподалеку от полубака. Сверху на кватердек посыпались обломки такелажа.
— Следующим залпом они накроют нас, Питер, — сказал штурман Питт, стараясь выглядеть спокойным.
— Не успеют, — ответил капитан, застегивая кирасу. Подойдя к перилам, он крикнул: — Волверстон, крючья!
Повернувшись к штурману, он…»
— Теперь я объясню тебе, почему я должен тебя урыть. Ведь должен, а? Ну, по правде, а?
— Послушай, Медвидь, проспись, потом поговорим.
— Переходишь на личность и на фамилию?
— Все, пока, у меня тут срочная работа.
— Все-таки надо мне к тебе приехать. На-адо.
«Побросавших мушкеты испанцев согнали в трюм. Переступая через обломки рей и многочисленные трупы, постукивая себя острием шпаги по голенищу высокого сапога, Блад подошел к человеку в растерзанном окровавленном камзоле, сидевшему спиной к грот-мачте. Над ним возвышались два корсара с обнаженными абордажными саблями. Еще выше хлопали изодранные паруса.
— Дон Мануэль де Амонтильядо, — сказал капитан Блад и церемонно поклонился, — однажды я вас уже предупреждал — не пытайтесь подтасовывать карты, когда играете со мной.
Испанец под пронзительным взглядом ирландца опустил голову и тихо сказал:
— Напрасно ваши люди обшаривают корабль. Все деньги находятся на „Эскориале“.
— Вы считаете, я взял вас на абордаж только для того, чтобы узнать то, что мне и так известно?
Дон Мануэль вздохнул и поморщился.
— Я хочу знать, где Елена? Напрасно вы испытываете мое терпение. В конце концов испанский сапог развяжет язык испанскому кабальеро.
— У вас репутация человека, избегающего таких приемов в достижении цели, — прохрипел дон Мануэль.
— Вы сами поставили меня в безвыходное положение своими хитростями.
— Она в крепости, — испанец тяжело вздохнул, — неподалеку от Санта Каталаны. Но это неприступное место. И сил там больше, чем у вас. Как минимум втрое.
— В Трое?»
— Ты извини, мне, конечно, не нужно было тебе звонить.
— Вот именно.
— Но я подумала, что наш разговор не закончен. Что-то внутри мне подсказывает…
— У тебя начинается раздвоение личности.
— Ты можешь оскорблять меня сколько тебе угодно.
— У меня нет времени для выдумывания оскорблений.
Вернувшись к столу, Деревьев зачеркнул последнюю строчку первой главы. Игра со словом «втрое» здесь совершенно неуместна. Пожалуй, не годится, чтобы английский корсар второй половины 17-го века каламбурил, как московский студент. Причем каламбурил по-русски. Деревьев пробежал только что составленный текст с самого начала. Написано было твердо, без единой помарки. Написано динамично, можно даже сказать, убедительно. Нет никаких оснований, чтобы старинные поклонники не признали своего любимого героя. Некоторое сомнение вызывало употребление специальных мореходных слов, таких, как такелаж, фальшборт и особенно шкафут. Писатель поколебался — не заглянуть ли в словарь, и тут же Дал себе слово впредь обходиться только тем запасом знаний и сведений, который находился в голове к началу работы. Погоня за точностью деталей лишена в данном случае смысла. Никто все равно не оценит. И потом, следует думать, что огромное большинство читателей разбирается в тонкостях устройства парусных судов времен королевы Елизаветы, по крайней мере, не лучше автора. Что же касается знатоков, то тьфу на них.
Что ж, теперь все ясно с завязкой. Красавица Елена заперта в этой самой Санта Каталане. Деревьев занес перо над сомнительно лоснящимся топонимом. Нет, ничего менять нельзя, это будет нарушением только что принятого кодекса литературного рабства. Снобский вкус не должен совать сюда свой брезгливый нос.
И в этот момент раздался звонок в дверь. Был третий день работы. Деревьев уже в известной степени смирился со странностью своего положения… Как будто находился в очень слабом растворе какого-то наркотика. Поэтому грубое вторжение его просто взбесило. Деревьев выпрыгнул из кресла и бросился к двери, опережая Сан Саныча. Он был уверен, что это приехал Медвидь с лопатой.
— Уроешь, да? Ну давай, дорогой, давай, — бормотал писатель, набегая на дверь. Сдернул цепочку, лязгнул замком, рванул на себя дверь. Никого.
Не совсем так. Перед дверью сидел черный пудель. Он игриво наклонил голову сверкнул круглыми глазами. В зубах он держал полиэтиленовый пакетик.
Деревьев вышел на площадку и стал осматриваться в поисках людей, которые могли бы дать объяснения.
Пудель поцокал коготками по кафелю, поскулил, потом открыл пасть, и конверт шлепнулся на пол.
— Что это? — строго спросил у него писатель. В ответ пес коротко тявкнул и весело запрыгал вниз по лестнице. Деревьев еще раз огляделся. На площадке было светло, тихо и скучно. Клетка лифта, сводчатое окно, двери соседней квартиры, окрашенные зеленой краской стены. Окурок в углу. Все выглядело на редкость реально, однозначно. Деревьев наклонился и поднял мокрый собачий подарок. Развернул и обнаружил там пятьдесят тысяч рублей — сумма нечитайловского аванса. Вместо того чтобы испытать законное чувство удовлетворения ввиду столь картинно свершившейся справедливости, писатель поежился, остро почувствовав скрытую в глубине окружающей материи зыбкость. Очень может быть, что это чувство было всего лишь частью его неврастении, а отнюдь не приведенным свойством вещества, но Деревьеву стало так неуютно, что он торопливо вернулся в квартиру.
В пакете пуделя нашлось еще письмо «Империала» с извинениями. Стало быть, собака объяснялась легко. Была даже своего рода художественная логика в том, что существо, занимавшее столько места в его переговорах с Нечитайлой, вдруг материализовалось, причем таким изящным образом. Изобретательность и дрессировщицкие способности этого фарцовщика Нечитайлы вызвали у Деревьева некоторое даже уважение. А фигура Ионы Александровича громоздилась все возвышеннее и окутывалась туманом самой грозной непроницаемости.
В прихожей Деревьева встретил телефонный звонок. Нет, подумал писатель, с этой жизнью надо кончать. Он снял трубку, нажал на рычаг, отсекая кого-то из назойливых своих знакомых, и позвонил Дубровскому. Поэт был пьян, но, слава богу, вменяем.
— Помнется, кто-то у тебя сдавал квартиру.
— И все еще сдает.
— И сколько?
— Тридцатка.
— Беру.
— Ты?! — поэт на мгновение выпал из своего чадного состояния.
— Давай, давай, звони, договаривайся.
Переезд назначили на послезавтра. Деревьева это вполне устраивало. Через четыре дня подходил срок платы за комнату, и вместо того чтобы в очередной раз выбросить восемь тысяч терпеливому Сан Санычу за находящуюся под перекрестным огнем конуру, появлялась возможность приобрести за несколько большую плату квартиру не только отдельную, но и, главное, никому не известную. Как всякий глубоко непрактичный человек, Деревьев был очень горд тем, как ловко удалось ему соблюсти свой интерес.
За оставшиеся до переезда семьдесят два часа капитан Блад продвинулся очень далеко по просторам Карибского моря. Ему удалось собрать целое корсарское воинство на Тортуге и Кюрасао. И французские, и голландские, и, естественно, соплеменные каперы принуждены были присоединиться к пиратскому адмиралу. Добивался этого Питер Блад разными способами. Чаще всего — вступая в открытый поединок с очередным харизматическим лидером. И не обязательно шпага, знаменитая кровавая шпага решала исход дела. Одного из самых известных французских пиратов Гийома Фротте он превзошел по части сексуально-куртуазной изобретательности (сцена решающей оргии технически базировалась на собственном общежитском опыте, а стилистически — на «Тристане и Изольде»); голландский капер признал превосходство ирландца против замысловатого диспута о способах выращивания тюльпанов (спасибо статье из «Цветоводства», прочитанной как-то в очереди в парикмахерской).
И вот, когда громадный разношерстный флот, спаянный не столько даже «страхом, корыстью и жаждой крови», как это утверждалось в тексте, а в основном волею сочинителя, затерянного в пучинах бездарного будущего, показался в водах Большого Наветренного пролива, в дверь Деревьева снова постучался его титанический гость.
И опять он был таинственен, и опять был с мороза, и опять на его плечах была громадная запорошенная шуба. И опять Деревьев оробел.
Иона Александрович улыбался. По-моему, где-то выше уже говорилось, что улыбка его была сложной. Даже если особенно не всматриваться в его лицо, становилось понятно, что за внешней гримасой надменного отношения к миру скрывается что-то другое, но очень мощное. То ли бесконечная печаль, то ли лютая злоба.
Сели. Хозяин на свою издыхающую тахту. Ее неустойчивость передавалась ему и выразилась в заискивающей позе. Гость накрыл полами кресло, превратившись в чудовищное существо на колесиках, в кабинетного кентавра. Сел, не произнеся ни слова, даже не поздоровавшись, и это не казалось ненормальным. Так вот, расстегнул он молча свой поразительный, как бы выточенный из куска антрацита дипломат, вынул оттуда книгу и протянул хозяину комнаты. Сначала Деревьев не понял, в чем тут дело, его предчувствие вознеслось на такую высоту, что в решающий момент проявило нелепую слепоту. Выручили руки. Присущий им автоматизм. Они не только приняли книгу, но и погладили верхнюю крышку, и тут, словно этим неосознанным движением была удалена некая пелена, Деревьев увидел: М. Деревьев. «Избранное». Вначале дрогнули руки, потом — тахта.
Иона Александрович улыбался лениво и победоносно. Он встал и отошел к вешалке, давая писателю побыть со своей первеницей один на один. Хотя бы несколько секунд.
— Сигнальный экземпляр. Должен перед вами извиниться. Не все из того, что было мною задумано и обещано, удалось осуществить. Сроки, сроки.
Писатель поднял книгу на вытянутых руках и прищурился, словно проверяя, не исчезнет ли она при определенных оптических условиях.
— Прошла всего неделя.
— Подставляйте свою бочку меда, сейчас я к вам с ложечкой-другою дегтя. Лучше вы все сразу узнаете от меня.
Иона Александрович снова сел в кресло и начал обмахиваться платком. Он посмотрел на заваленный исписанными листами стол.
— Работаю, — перехватил его взгляд писатель, — «Илиада капитана Блада».
— Что-что?
— Ну, была, если вы помните, «Одиссея капитана Блада», так вот, теперь будет его же «Илиада». Строчу день и ночь, страниц уже полтораста наберется.
— А вы… впрочем, поздравляю. Впечатляет. И идея… вполне.
Деревьев скромно пожал плечами, листая книжку.
— Но вернемся к моим извинениям. Не удалось, во-первых, вот что: человек, которому было заказано предисловие, — я хотел, чтобы все было с соблюдением принятых в подобных случаях правил, — в последний момент отказался. Несмотря на баснословный гонорар.
— Кто он?
— Доктор соответствующих наук. Человек вполне приличный. Фамилия его вам вряд ли что-нибудь скажет.
Писатель слушал невнимательно, он с осторожной жадностью расклеивал слипшиеся страницы. Движение, которым он это делал, выглядело очень эротично.
— Так вот, он позвонил в последний момент и заявил, что ни в коем случае не может быть автором предисловия к этой книге. Впрочем, он не знал, что в значительной степени срывает замысел. Я просил его написать максимально быстро, но об истинных темпах в известность не ставил.
— Да, темпы, это просто… — пропел автор.
Иона Александрович поднял руку, как оратор, утомленный овациями.
— Он зависимый от меня человек. Так что, если он отказался, значит, имел серьезные основания. Их еще предстоит выяснить.
— Конечно, — равнодушно согласился писатель, проверяя состояние позвоночника своей вокабулы; переплет издавал сдобный хруст.
— Знаете, Иона Александрович, мне даже немного приятно, что у вашего могущества есть хоть какие-то границы, — сказав так, Деревьев почувствовал, что гостю не совсем приятно и попытался исправить положение, — это придает вам человеческое измерение, как-то страшновато все время общаться со сверхчеловеком.
Смягчить свою мысль ему вряд ли удалось. Иона Александрович продолжал говорить, не обращая внимания на мелкие помехи.
— Отсутствие предисловия — главная неприятность. Но есть еще одна. Несколько в ином роде. Но она, я подчеркиваю, — продукт сознательного решения. Лично моего. Там у вас ближе к концу расположена пьеса «Невольные каменщики». Небольшая такая.
Пальцы Деревьева тут же стали нашаривать нужное место в приятной толще.
— Да, правильно, вот пьеса. Действующие лица Фил и Фоб, но…
— Вот именно, кое-что я решил там изменить. Строго говоря, всего лишь одно слово. Причем руководствовался я при этом вашими интересами.
— Но погодите, — Деревьев, выпучив глаза, тыкал в книгу, переворачивая страницы, морщился.
— Да, да, да, — мягко, но непререкаемо сказал Иона Александрович. — Я сделал это, все взвесив и полностью разобравшись в вашем замысле. Кстати, чтение меня развлекло.
— Но поймите, все тогда теряет смысл. Ну представьте себе… Ну вот, два человека по пьянке заспорили на любимую российскую тему — о еврейском вопросе. Один из них, стало быть, ИудоФил, другой, естественно, ИудоФоб. Тема их так увлекла, что они подрались и угодили на пятнадцать суток…
— Я читал пьесу.
— …суток. И вот они утром, вывезенные на общественно полезные работы, кладут себе кирпичную стенку, отсюда и название — невольные каменщики…
— Вы зря думаете, что я всего этого не понял, — издатель достал щипчики и занялся своими ногтями. Возбуждение писателя его оставило равнодушным.
— Так вот, кладут они кладут, вяло переругиваясь и вспоминая вчерашние аргументы. Стена все выше и Выше, наконец их голоса доносятся как бы из склепа. Бессмыслица окончательно монументализирована.
— Я уже сказал — пьеса мною прочитана.
— Так вы представьте себе, Иона Александрович, что в этой ситуации речь пойдет не о евреях, а о каком-то малоизвестном, хуже того — несуществующем народе.
— Абсолютно несуществующем, — охотно заверил издатель.
— Кто это будет читать или слушать, если дойдет до постановки?! — горестно и саркастически воскликнул Деревьев.
Громко щелкая щипчиками, издатель молчал. Деревьев спросил с трагическим ехидством в голосе:
— Вы, может быть, боитесь скандала, шума какого-нибудь вокруг этого, — Деревьев описал возмущенным пальцем петлю вокруг книги.
— Что вы имеете в виду? — зевнул Иона Александрович.
— Да то, что вы зря испугались неприятностей в связи с антисемитизмом или чем-то таким похожим. Ведь вы говорите, что читали пьесу?
— Читал.
— Но тогда вы не могли не обратить внимания, что произведение это ни в коем случае не антисемитское, равно как, впрочем, и не наоборот. Неужели не видно, что автор издевается, хохочет над всем над этим? Идея любого, всякого национализма автору этому противна. Извините, что у меня такое лицо, всегда кривится так, когда приходится произносить подобные банальности. Так вот, ни одной, самой крохотной, капли ксенофобии никогда у меня не было. Я космополит в самом широком смысле этого слова. Что люди, в детстве у меня не было отвращения даже к змеям, крысам и лягушкам, то есть ко всему тому, что высшая сила старается скрыть от глаз человека.
— Успокойтесь.
— Неужели, неужели, Иона Александрович, вы не почувствовали запредельного идиотизма этой похмельной разборки на стройплощадке? Ну скажите, разве можно вот это написать всерьез, — Деревьев нервно перелистнул страницу: — «Фил: Скажи мне, Фоб, где ты видал, чтоб иудей детей едал?» Или вот эта полемика: «Фоб: Они споили динозавров. Фил: Они же создали Луну». А сделано это все для того, чтобы дать всю эту бредятину в предельных формах, поэтому я взял евреев. И даже не евреев, а иудеев. Я выбрал это слово, чтобы поставить вопрос как бы на котурны. Это придает каждой речевой ситуации дополнительный отблеск высокородного идиотизма.
Речь писателя оборвалась, превратившись в чистое отчаяние, Иона Александрович прервал маникюрные упражнения.
— А я по-прежнему стою на той точке зрения, что стало лучше.
— Выпущена, вы понимаете, выпущена вся кровь. Был олень, стала говядина.
— Оленина.
— Да-а, — отчаянный жест рукой.
— Вы поставили перед собой высокую задачу — высмеять всякие и всяческие манипуляции с понятием «кровь». Кстати, кровь по-английски — блад. Н-да.
Деревьев неприязненно хмыкнул.
— Так вот, тему вы наметили, задачу, так сказать, поставили — извините за казенный стиль, — зачем же затемнять все выбором столь взрывоопасного материала? Никто не будет пытаться понять вашей очень даже, может быть, изящной и честной идеи, а просто начнут непристойно гоготать — это те, кто погрубее, или растаскивать на фразы — кто поинтеллигентнее.
— Не надо упрощать.
— Ничуть не упрощаю. Просто так человек устроен. Если вы даже «Три сестры» поставите таким образом, что сестры у вас будут выходить на сцену голыми, то никто не станет слушать бессмертного чеховского текста, основное внимание будет уделено… ну, сами знаете чему. Вы согласны со мной?
Деревьев пожал плечами.
— Да что я, действительно, — кто платит деньги, тот и заказывает музыку.
— Кроме того, если честно, пиэса эта стоит как бы особняком на обочине вашего творчества. Все прочее, вами написанное, посвящено, если обобщить, проблеме времени, солидной такой, фундаментальной проблемище. Нигде больше вы не опускаетесь до копания в этнической тине.
— Напрасно вы говорите со мной как с душевнобольным.
Иона Александрович развел громадными руками.
Деревьев продолжал машинально взвешивать на руке толстый, богато заляпанный золотом том. Чувствовалось, что удовлетворение постепенно перетягивает высказанную горечь.
— Просто, понимаете ли, Иона Александрович, хотелось раз и навсегда расплеваться с этим… с этой темой. В конечном счете, эти «Невольные каменщики» — всего лишь шалость, правда, мне казалось, сделанная не без изящества и хорошо настоянного яда. Но раз не получилось, пусть не получилось. Пусть на том месте, где должна была быть эта «пиэса», будет большое пятно бессмыслицы.
Издатель снова развел руками, примирительно и понимающе кивая.
— Только вот знаете еще что, — вдруг хихикнул писатель, — название несуществующего этого народа надо было сделать поярче, а то что это такое — «еидуи», а? Вязнет в зубах. И, ей-богу, невозможно представить, что может быть народ с таким названием.
— Знаете, я буквалист по природе и, даже навязывая свою волю, не захотел идти дальше анаграмматического превращена вашего слова.
— Е-и-ду-и, — произнес Деревьев, брезгливо смакуя слово. — Бред!
— В данном случае этому надо радоваться.
Раздался стук в дверь. Осторожный, негромкий. Появился Жевакин. Войдя, он остался стоять у двери, тиская в руках свою вязаную шапку. Пробормотал что-то вроде: по вашему приказанию явился. Деревьев отправился в туалет. Когда шага его завернули за угол, Иона Александрович сказал:
— Я тебя должен наказать, Владимир.
— Петрович, — автоматически отозвался Жевакин. Но из тона Ионы Александровича совсем не следовало, что он собирается отнестись к своему помощнику столь церемонно, и Жевакин смешался.
— Так вот Владимир… Петрович, я сейчас в течение получаса придумывал, откуда могли появиться в книге писателя Михаила Деревьева эти…
— Еидуи, — подсказал Жевакин.
— Еще одна такая опечатка, и пойдешь в сторожа, понял? Понятие «опечатка» я предлагаю понимать расширительно.
Провинившийся страстно прижал свою шапку к груди, и на лице его выразилась готовность «ноги мыть и воду пить».
— Надо было все валить на меня, Иона Александрович.
Шеф грузно вздохнул и поморщился.
— В настоящее время мне нужно произвести на твоего соученика (он произнес это слово так, что могло послышаться «сученка») определенное впечатление. В моей фирме не могут случаться подобные «опечатки», понял?
— Очень уж спешка, Иона Александрович…
— Поэтому пришлось придумать хоть и сложное, но убедительное, на его взгляд, объяснение.
В комнату вернулся Деревьев, он вытирал руки о штаны и загадочно улыбался.
Иона Александрович встал, явно собираясь уходить.
— Вы знаете что, — обратился к нему писатель, — я хотел бы попросить у вас извинения за свою горячность. Я сейчас там, в туалете, очень сам себе удивлялся.
— Чем же вы там занимались?
— Нет-нет, вы, конечно, остроумно, но я о другом. Ведь если меня в самом деле очень мало интересуют какие бы то ни было национальные проблемы, меня ни в коем случае не должно было задеть то, что вы сочли нужным сделать с моей пьесой. Ведь я хотел сделать тему межэтнических противоречий абсолютной бессмыслицей и думал, что мне это удалось, но вы превзошли меня. Вы не только тему, но и саму пьесу превратили в абсурд. И таким образом, вы меня вернули в прошлое, в «до момента», когда я начал работать над ней. Вы совершили гениальный финт, я нисколько не шучу, — замахал руками писатель, заметив, что лицо огромного друга вытягивается, — вы, кажется, действительно специалист по своеобразным путешествиям во времени. Жаль только, что не все тексты можно подобным образом «переписать». Ведь согласитесь — я немного пофантазирую, — если речь библейского змея (извините этот приступ неуправляемого творческого зуда) можно было бы таким или пусть даже в тысячу раз более тонким образом видоизменить, то Ева бы его не поняла и мы сейчас жили бы все еще в раю. Я, может быть, выражаюсь путано и даже диковато, но какая-то рациональная крупица тут поблескивает, правда? Тут лучше бы подошел какой-нибудь образ. Вот если заразить мировой смысл неким вирусом и заставить его болеть навстречу, ну знаете, как лосось против течения, — это ведь он против закона всемирного тяготения прет, и добивается, и нерестится где хочет, собака… — Деревьев остановился и обвел взглядом лица присутствующих. Следов ответного горения в обмен на его зажигательную мысль видно не было.
— Собственно, нам пора. Осталось только уточнить, когда мы можем ждать вас с вашей «Илиадой»…
— Недели через две. Потом еще перепечатка…
— А вы пишите сразу на машинке.
Иона Александрович медленно застегнул пальто, в лице его появилась отрешенность и высокомерие. Он смотрел на писателя подчеркнуто сверху вниз.
— Больше мы с вами, вероятнее всего, не увидимся. Связь будете поддерживать с Владимиром Петровичем.
До писателя смысл этих слов дошел не сразу. Иона Александрович успел величественно покинуть комнату. Жевакин сунул в руку старому другу конверт с купюрами и последовал за хозяином.
Накануне переезда, укладывая и увязывая свои пожитки, Деревьев хотел было навсегда избавиться от части своих многочисленных, вечно расползающихся черновиков. Остановил его, как ни странно, мельком брошенный когда-то совет Ионы Александровича: относиться к черновикам как можно бережнее. Деревьев уже даже втайне не надеялся, что ему когда-то что-то удастся соорудить из этих пыльных бумажных развалин, но авторитет издателя был в его глазах так велик, что он не мог не последовать его совету хотя бы частично. Присовокупив к рукописям две пачки самых ненужных книг, он уговорил Сан Саныча (при помощи тысячерублевой банкноты) предоставить им временное убежище на тумбочке в темном, пахнущем прокисшей обувью углу коридора. И избавился, и не выбросил.
Квартира как квартира. Однокомнатная, более-менее меблированная. Единственный недостаток — отсутствие телефона — в глазах нового жильца выглядел как раз достоинством. Дубровский, конечно, пообещал бы никому номера не сообщать, но обещания по слабости характера не сдержал бы. Об этом удовлетворенно думал новый хозяин, рассовывая вещички. Слава богу, кочевая жизнь не позволяла обрасти имуществом, обустройство на новом месте прошло почти мгновенно. Дальше что же? Надо обмыть событие. Деревьев с удовольствием избежал бы этого. «Илиада» и только «Илиада» была у него в голове. Но лучший друг уже уселся на табурет посреди кухни и всем своим видом выказывал справедливое ожидание. Скажем, Жевакин в этой ситуации решительно и грубо заявил бы чего и сколько он желает выпить. Дубровский вел себя деликатнее и тоньше, но отказать ему было так же невозможно.
Деревьев решил, одеваясь, раз уж все равно не избежать ненужной пьянки, надо удивить «старика» — на один вечер сделаться Ионой Александровичем и устроить небольшое алкогольное шоу. Разумеется, переплюнуть возможности издателя писателю трудно, но когда Деревьев укладывал свои покупки в сумку, зрелище получилось впечатляющее. Тут за его спиной раздался громкий женский голос:
— Какая встреча!
Внутренне побледнев, как сказано где-то у Диккенса, Деревьев обернулся. Перед ним стояла его законная жена. Конечно, он растерялся. У него было такое чувство, что его застали на месте преступления. Антонина Петровна смотрела на него так, будто видела насквозь. В ее улыбке было больше превосходства, чем удивления. Она была по-прежнему моложава, крепка, свежа, все добротные женские свойства с годами в ней как бы «настоялись». Она очень уютно себя чувствовала в длинном пуховике, круглые ясные глаза убедительно смотрели из-под роскошной меховой шапки.
— Откуда ты здесь взялся?
— Живу. Теперь. — Деревьев кивнул в сторону двенадцатиэтажки, из которой только что прибежал.
— Ну что ж, соседи мы, — Антонина Петровна махнула тонкой кожаной перчаткой на соседнюю. Над ней как раз кружились и орали вороны. — Года четыре уже как разменялась.
Деревьев понемногу приходил в себя.
— Бывают странные сближения, — буркнул он, продолжая складывать добычу в сумку.
Антонина Петровна внимательно взвесила взглядом каждую покупку, и в мозгу у нее сама собой составилась соответствующая сумма. При этом она не могла не видеть, что «муж» ее одет все в то же затрапезное пальтишко, в котором когда-то вступал с нею в брачный сговор против правительства. Брюки с пузырями на коленях. Геологические соляные разводы на башмаках.
— А работаешь ты все там же? — спросил муж, стараясь придать голосу независимое, но заинтересованное звучание. Вышло фальшиво.
Антонина Петровна ответила подробно и охотно. Прежнюю работу она бросила, «на те деньги теперь не прожить», и теперь «крутится на фирме». Было видно, что она с удовольствием сообщит, какие деньги она зарабатывает сейчас. Но муж мстительно не спросил.
Не сговариваясь, муж и жена двинулись с места и пошли в сторону от магазина, обмениваясь более-менее случайными фразами. В том месте, где пути их естественным образом расходились, жена спросила:
— Не пора ли нам оформить наши отношения, а?
— Что ты имеешь в виду? Ах да!
— Ты куда-то пропал, теперь вот, слава богу, нашелся. Ты вон в том доме живешь?
— Да, в белом.
— Я еще женщина не старая. Как видишь. Могу еще свою судьбу устроить.
— О чем речь.
— Ну так как?
— Конечно, разведемся.
Антонина Петровна полезла в свою сумочку и достала оттуда — Деревьев долго не мог поверить своим глазам — визитку.
— Позвони мне, ладно? И не тяни, хорошо?
— У меня нет телефона… В том смысле, что я с улицы звякну.
— Вот и отлично.
Отойдя шагов на пять, Антонина Петровна остановилась и обернулась к продолжавшему стоять неподвижно писателю.
— Да, — ты знаешь, мне звонила Нелька, ну эта, со старой квартиры, хромая. Тебя там вчера спрашивали.
— Спрашивали меня?
— Два каких-то мужика. Черные, но такие, интеллигентные.
— Ошибка, — усмехнулся Деревьев, — среди моих знакомых лиц кавказской национальности нет.
Дубровский от вида дружеских подношений остолбенел. И, как всегда в минуту сильных душевных переживаний, стал сильно похож на изваяния острова Пасхи. Вытянутая, базальтового цвета физиономия, запавшие до полной невидимости глаза. Многозначительно-бессмысленное молчание.
От природы Дубровский был опаслив. Приступы непонятной щедрости, откуда бы они ни исходили, вызывали у него в первую очередь тревогу. И потом, размеры благодарности слишком превосходили размеры оказанной услуги. Дубровский решил компенсировать Деревьеву его траты. У него для этого был только один единственный способ. Он считал себя — и считался в кругу общих знакомых — значительно более талантливым стихотворцем, чем Деревьев, и поэтому он весь вечер цитировал к месту и не к месту поэтические произведения щедрого прозаика Деревьева. Дубровский редко запоминал стихотворение целиком, но если уж что-то западало ему в память, то навсегда, как пчела в янтарь. Причем, как правило, это было самое интересное и ценное в данном стихотворении. И читал замечательно, без аффектации, которая так же неуместна при чтении стихов, как, например, вопли хирурга при прикосновении скальпеля ко внутренностям больного. Под стихи и напились.
Чтобы избежать утреннего продолжения деревьевских чтений, пришлось дать Дубровскому денег на такси для форсирования ночной Москвы.
За окном еще было темно, а начинающий литературный раб, приняв контрастный душ, уже сидел за столом. Он решил последовать совету хозяина и, отринув шариковую ручку, которой слишком доверял в своей прошлой творческой жизни, напрямую соединился с пишущей машинкой. Работа загрохотала у него в руках.
На семьдесят первой странице флаг капитана Блада наконец появился на рейде бухты Санта Каталаны. На ультиматум о выдаче Елены Бильверсток испанцы ответили гордым отказом. Как и ожидалось. Последовала бомбардировка внешнего форта Эспаньол, защищавшего вход в бухту. Под прикрытием бомбардировки полторы тысячи английских и голландских пиратов, французских охотников и лесорубов, гаитянских мулатов высадились на берег вместе с двумя десятками осадных орудий. Испанцы сделали отчаянную вылазку, но были после кровопролитной стычки отброшены. Потянулись долгие дни осады. Перестрелки, ночные диверсии. Во время одной из них гиганту Волверстону испанской пулей был выбит второй глаз. Слава богу, он остался цел. Пуля вылетела на волю через височную кость. Гигант не пожелал покидать лагерь, хотя у него была такая возможность. Он сказал, что хочет присутствовать при столь великом событии, как взятие Санта Каталаны.
С этого момента способ повествования усложняется. Причем непроизвольно. Джереми Питт становится глазами Волверстона, и бóльшая часть текста представляет собой рассказы штурмана жадно внимающему морскому вожу. Тот запоминает их наизусть и начинает распевать, тут же, по ходу дела придумывая незамысловатую музыку.
Деревьев осознал появление этого приема в тексте романа только страниц через двадцать и, естественно, переделывать ничего не стал.
Обороной крепости руководит дон Мигель де Унамуно, высокородный кастильский кабальеро. Его сын Пабло, очень горячий юноша, влюбляется в похищенную Елену и вследствие этого ищет личной встречи с капитаном Бладом. В поединке во время одной из вылазок он убивает Жан-Клода Килли, командира французского отрада.
Между тем появляется известие о том, что к Санта Каталане направляется огромная испанская эскадра, и таким образом осаждающие сами оказываются в роли осажденных. Они сдавлены с двух сторон. С одной — стенам крепости, а с другой — пиками и багинетами испанской пехоты. В лагере пиратов поселяется уныние.
События в крепости не стоят на месте. Пабло де Унамуно страстно, но безуспешно добивается взаимности Елены Бильверсток. Она защищена словом дона Мигеля и дружбой его дочери Аранты от безумств пожираемого страстью юноши. Описанию дружбы двух девушек посвящено несколько проникновенных страниц.
Пиратам грозит капитуляция, которая равняется для них виселице. Понимая это, капитан Блад решается на дьявольски хитрый ход. Он разыгрывает бунт среди подчиненных ему англичан и под предлогом спасения своей жизни от мести соратников переходит на сторону Мигеля де Унамуно. Он сообщает, что во главе испанской эскадры, прибывшей для обороны крепости, стоит дон Мануэль де Амонтильядо, страстно влюбленный все в ту же плененную Елену. Пабло понимает, что красавицей овладеет тот, кто победит армию пиратов, поскольку будет хозяином положения и ему никто не посмеет воспротивиться. Капитан, понявший переживания юноши, предлагает ему хитроумный, построенный на знании всех деталей устройства корсарского лагеря план. План настолько хорош, что не может быть ни малейших сомнений в успехе дела. Взамен он требует Елену. Она, кстати, присутствует при этом торге, равно как и Аранта. Услышав, что знаменитый своим благородством ирландец унизился до предательства, она бросает ему в лицо слова презрения. Пабло соглашается с предложением Блада, разумеется, притворно, рассчитывая после победы взять свое слово обратно. Он понимает, что другого пути у него нет. Ему достается от Елены, потрясенной его низостью. Сестра тоже не сдерживает своих эмоций. Девушки удаляются. Дон Мигель, хваченный апоплексическим ударом в самый разгар омерзительного торга, наконец обретает подобие дара речи, но по приказанию Пабло его, хрипящего и проклинающего всех, уносят.
Пабло де Унамуно и дон Педро Сангре (так испанцы зовут пиратского перебежчика) приступают к осуществлению своего коварного плана. Последние окончательные детали, пароли, условные сигналы капитан Блад, разумеется, держит в тайне, чтобы не потерять влияния на юношу. Глубокой тропической ночью защитники города выходят за городские стены и продвигаются к условленному месту. Пикантность ситуации и истинное лицо замысла капитана Блада заключается в том, что навстречу защитникам города от побережья к тому же самому условленному месту движется армия дона Мануэля де Амонтильядо, потому что накануне его склонил к этому помощник Блада, капитан Хагторп, также выдавший себя за перебежчика. Снедаемый страстью кастилец поверил ему. Он тоже прекрасно понимает, что только победа над пиратами даст ему возможность взять Елену Бильверсток себе.
Пираты, разумеется, обо всем предупрежденные, скрываются в пещерах старинной каменоломни, расположенной как раз под их лагерем. Наступает нужный момент, Блад и Хагторп подают друг другу условные сигналы, и мгновенно темнота взрывается выстрелами, бранью и воплями отчаяния. Взаимоистребление двух испанских армий началось. Когда силы бессмысленной ярости начали иссякать, ведомые Оглом, Дайком и Ван дер Спуном джентльмены удачи «проступили» из-под земли, как армия ада, и вонзились в смешавшиеся испанские ряды, доведя их до умоисступления внезапностью своего нападения.
Теперь нужен был финал. Деревьев сбегал на кухню и, шумно всасывая воду из чайника, вдруг обнаружил, что за окном начинается весна. Черные проплешины среди снежных полей между домами. Что-то неуловимое появилось в воздухе. Ветки голых деревьев торчали не так безжизненно, как еще неделю назад, когда капитан Блад, сверкая синими глазами из-под полы своей черной, украшенной красным плюмажем шляпы, смотрел на тающий в утренней дымке город, где суждено было разбиться его сердцу. «Именно!» — внутренне воскликнул писатель. Хеппи энда не будет.
Когда пираты вошли в город, хитроумный ирландец предложил пленному юнцу Пабло де Унамуно в честном поединке решить, кому должна принадлежать Елена Бильверсток. Ему необходимо было вернуться в пределы рыцарского образа, чтобы вернуться в сердце красавицы. Испанскую армию он победил хитростью, женщину он собирался победить благородством. Он сразился бы и с доном Мануэлем, если бы тот не погиб в ночном сражении. Погибли также Хагторп и Питт, старинные друзья капитана. Слепой гигант Волверстон, прослышав о затевавшемся поединке, устроился со своими самодельными цымбалами на ступеньках башни, в которой заперлись Елена и Аранта. Наблюдая слепыми глазами за яростным поединком, запел песню, выражая восхищение мужеством бойцов. И огромная толпа пиратов, сгрудившихся вокруг места сражения, подпевала ему, больше веря поэтическому слову, чем даже собственным глазам.
Поединок получился длинным. Капитан дал ранить себя несколько раз, дабы его схватка с юным Пабло де Унамуно не выглядела легкой прогулкой. Но в конце концов ирландец проткнул соперника и, отбросив окровавленную шпагу, направился к дверям башни и постучал в них, смиренно склонив голову. И в этот момент произошло то, чего никто не мог ожидать. Обе девушки, обнявшись, бросились сверху прямо на вымощенную камнем площадь. И погибли, не разжимая объятий.
Перевернув пухлую рукопись «лицом» вверх, Деревьев начал выправлять опечатки. Дошел до третьей страницы и бросил. В этом не было никакого смысла. В фирме Ионы Александровича, судя по оперативности, с какой было сработано «Избранное», полным-полно корректоров, редакторов и всего прочего в том же роде. Чисто писательская часть работы сделана, а вычитать — вычитают. Мысль о том, чтобы еще раз войти в мир подвигов капитана Блада, вызвала у писателя нестерпимое отвращение. Сложив все триста страниц в картонную папку с жирно написанным и жирно зачеркнутым словом «Самотек», писатель вышел на улицу и направился к ближайшему телефону-автомату. Его слегка пошатывало от весеннего ветерка, авитаминоза и волнения.
Трубку долго никто не снимал. Волнение усилилось. В висках стучала безработная кровь, она еще не успела привыкнуть к тому, что в мозгу ничего не происходит, и носилась просто так. Напрасно Деревьев себя убеждал, что оснований для таких нервов нет. В худшем случае, его обманули, разыграли. Но если учесть все эти ликеры, девочек, дачи и тысячи, то пусть даже и разыграли.
Монета провалилась.
— А, привет, — сказал Жевакин сонно.
— Я сделал, — сообщил Деревьев со всей возможной сдержанностью.
— В каком смысле?
— Закончил я, перепечатал. Может, только опечатки, а так…
— Ничего себе, — неудержимый зевок. — Ладно, сейчас. Побудь у телефона. То есть перезвони через пару минут. Проконсультируюсь с начальством.
Второй пятнашки в кармане не оказалось. Пришлось плестись к «Универсаму». Там удалось добыть пару пятнашек. Когда вернулся — автомат был занят. Другого поблизости не было видно. Гражданин попался разговорчивый, так что повторно в кабину Деревьев попал минут через десять и услышал в трубке довольно нетерпеливого Иону Александровича.
— Где вы пропадали?
— Да просто… В общем, бежать я никуда не собирался.
— Это хорошо, — в голосе издателя было слышно раздражение, как если бы Деревьев нарушил его планы. — Итак, сегодня в семнадцать часов. Возле памятника Пушкину.
— На Пушкинской площади? — уточнил Деревьев и пожалел об этом.
— Вот именно. К вам подойдет такой невысокий и невероятно глупый негр. Вы передадите ему рукопись и получите от него то, что будет для вас доказательством серьезности нашего договора. Вы меня поняли?
— Да.
— Повторите.
Деревьев повторил.
— Прощайте.
После этого разговора волнение писателя рассеялось, но заменилось недоумением. Готовясь к встрече, он размышлял о двух вещах: о том, почему это так разнервничался всегда столь монументальный издатель, и еще о том, зачем нужен в этой и так ненормальной истории негр. Может быть, волнение Ионы Александровича как-то связано с глупостью высылаемого им курьера? Как бы он чего не напутал. Но тогда — почему бы не отправить за рукописью того же самого Жевакин а или какую-нибудь из тех бойких девчушек с дачи. Темновато как-то все. Кроме того, разве можно на взгляд определить глупость человека, хотя бы и черного. Или, может быть, здесь слово употреблено в переносном смысле? И имеется в виду именно Жевакин? Ростом он невысок, пробовал подвизаться в фирме Ионы Александровича в качестве литературного негра, но показал в этом деле полную глупость.
Придя домой, Деревьев обнаружил как раз звенящий будильник. Последнее время он ставил его на половину восьмого. Вот и объяснение нервности издателя — не привык он водить деловые разговоры в такую рань. А встречу назначил на вечер, чтобы успеть изготовить «доказательство»?
Поставив будильник на три часа, Деревьев лег спать.
Стоя спиной к Пушкину, готовясь к встрече с таинственным посланцем, писатель представлял себе все же нечто аллегорическое, изящное. Не зря же и сама встреча была назначена поблизости от единственного отечественного классика, имеющего негроидное происхождение… Все оказалось значительно проще. Ровно в семнадцать ноль-ноль откуда-то сбоку появился самый настоящий черный парень в кожаной куртке и джинсах. Улыбаясь скорее весело, чем глупо, он протянул Деревьеву продолговатый конверт размером чуть больше почтового и осторожно потянул к себе папку, которую тот держал под мышкой. Причем — все молча. Было что-то смутно неравноценное в предлагаемом обмене. Писатель инстинктивно продержал свое творение, такое пухлое, увесистое в сравнении этим письмецом. Негр, не переставая улыбаться, отпустил папку, открыл конверт, оказавшийся даже незапечатанным, и черно-желтыми пальцами вытащил из него несколько листков бумаги, сложенных поперек. Бумага была старая, подержанная на вид. Не выпуская папку, действуя в полторы руки, Деревьев листки эти развернул и начал читать.
«Звонок в этой квартире напоминал спившегося трагика: сначала рассеянно пошамкал, а потом разразился тирадой.
Увидев меня, Тарасик не удивился и не обрадовался. Я быстро скинул свое длинное лайковое пальто и достал из кейса бутылку итальянского вермута и пакет с бананами. И тут услыхал сочный женский хохот, доносившийся из сумрачных недр квартиры. Рядом с моим пальто оказалась роскошная белая дубленка с вышитыми по подолу красными и синими цветами. Поверх ниспадал богатый — не знаю породы — платок.
— Веткина одноклассница, — неохотно пояснил хозяин. Он вообще говорил только в тех случаях, когда без слов обойтись было нельзя.
— Однокла-ассница? — фатовски протянул я и, потирая руки, пошел внутрь квартиры, попирая темный панцирный паркет своими итальянскими, еще не вполне разношенными сапогами».
Деревьев потряс головой, потом зачем-то потряс бумаги, которые держал в руках. Огляделся. Вокруг обычная суета Пушкинской площади. Ни негра этого глупого, ни романа под мышкой. Но не это было самым интересным, а то, что текст на листах посеревшей бумаги, полученный в обмен на «Илиаду», был написан его, Михаила Деревьева, рукой. Безусловно и однозначно. Писатель был потрясен этим фактом, но до него еще не во всех деталях дошел смысл. Сразу, с первых строчек ощутив внутреннюю недостоверность, нарастающую поддельность текста, он не мог отделаться от крепнувшего и перемешанного с острым восторгом ужаса.
Автоматически следуя глубинному редакторскому инстинкту, он продолжил чтение.
«Она сидела вроде бы и удобно, но вместе с тем так, чтобы как можно меньше соприкасаться со здешней жизнью. Я имею в виду не только закопченную стену, изрезанную клеенку, запах горелого лука, но и более тонкие вещества. Она была слишком — вместе со своей улыбкой, отставленным пальчиком руки, державшей разорванное великолепными зубами пирожное, со своим сиренево-серым, бешено дорогам свитером, с подкравшимся к моим ноздрям вызывающе благородным запахом — не от мира сего. Употребляю этот затхлый поэтизм не в привычном смысле, конечно. Ничего небесного, воздушного, романтического в ней не было. Она представляла на этой романтической кухне мир других материальных качеств. Мир великолепно выделанных кож, тщательно спряденной шерсти, шампуней, одушевляющих волосы, велюровых кресел и настоящих драгоценностей. Наш с ней мир».
В этом месте мельтешение эмоций прекратилось, и писатель наконец рассмотрел изваяние. Итак, Иона Александрович в качестве доказательства того, что существует некий способ сношения с прошлым, передал ему, Михаилу Деревьеву, главу из его старой, в сердцах написанной, незаконченной, никому не известной и даже не перепечатанной рукописи. Переданный негром текст даже на первый взгляд отличался от того, который мог и должен был бы по всем признакам Михаил Деревьев написать тогда, шесть лет назад, по кровоточащим следам событий. Все разночтения определить сейчас, на глазок, было невозможно. Да и не в этом было главное.
Писатель опять зачем-то потряс в воздухе серыми страничками. Эти несколько листков бумаги должны, по мнению Ионы Александровича, доказать, что он обладает способом какого-то прикосновения навстречу времени? Деревьеву стало нестерпимо стыдно, что удочка, на которую он попался, оказалась столь самодельной.
Он прошелся вокруг памятника, возмущенно фыркая и тихо матерясь. Его провели, как пацана, как самого зеленого пацана. В данной ситуации надо что-то предпринять. Нельзя же все это оставить так. Он был убежден, что легко разгромит эту примитивную издевательскую комбинацию. Он решил сделать это немедленно. Он сейчас же позвонит загадочному не в меру хозяину черного курьера и выскажет вес, что по поводу этой затянувшейся шутки должен высказать человек, хотя бы отчасти себя уважающий.
Деревьев стал оглядываться в поисках телефона.
Не зря же он с самого начала, еще в момент самых первых объяснений там, на этой дикой даче, почувствовал безусловную бредовость всех его построений. Все началось с наглых нелепостей, все и продолжается в том же стиле. Нагромождение бреда. И этот негритос, так вычурно отрекомендованный, и эта явно заранее сфабрикованная подделка, и тот факт, что издатель «перевел» деньги в прошлое еще до того, как ознакомился с рукописью. Не счел, собака, нужным даже перелистать. Вдруг там, в папке, настолько мрачная галиматья, что даже такой бездонно богатый гад, как он, не стал бы платить за нее никаких денег. Даже тех, за которые (с учетом инфляционного коэффициента, конечно) можно было приобрести в 1985 году лайковое пальто и итальянские сапоги.
Сложив, причем аккуратно, издательское «доказательство», Деревьев быстрым прокурорским шагом направился в сторону подземного перехода.
Но пока он бродил в поисках возможности позвонить, начали поднимать голову аргументы, затопленные первой волной оскорбленного самолюбия. Во-первых, само «доказательство» выглядело слишком убедительно в материальном смысле. Деревьев достал листы рукописи из кармана и еще раз тщательно изучил их. Сомнений быть не могло: это его почерк, и бумага изношена как раз настолько, насколько ей положено было изноешься за шесть лет погребения в его архиве. Во-вторых, текст этой рукописи он не только никому не показывал, он о нем даже не рассказывал никому. Более того, он сам старался забыть о его существовании. И еще более — порывался пару раз уничтожить это свое недоношенное ублюдочное дитя. Ни у одного человека не было никакой возможности не только прочитать эти отвратительные откровения, но даже догадаться о факте их существования. Ни у одного нормального, обычного человека.
Что же касается таких вещей, как «выплата» до ознакомления с «Илиадой», то они, откровенно говоря, были в порядке характера Ионы Александровича. Он любит производить впечатление человека щедрого, широкого. Кроме того, с профессиональным уровнем своего литподенщика он ознакомился заранее и заказал ему отнюдь не «Героя нашего времени», так с какой стати он стал бы привередничать и мелочиться. Информацию о том, что текст готов, он получил рано утром, и у него было время для посещения своей мистической почты.
В результате этих размышлений Деревьев раздумал звонить Ионе Александровичу. Не стоило поднимать скандал до выяснения тех обстоятельств, которые можно было выяснить собственными силами. Например — не являются ли эти шесть страничек лишь похищенной частью собственноручного его, Михаила Деревьева, черновика? И не есть ли в таком случае ощущение, что страницы эти каким-то необъяснимым образом «отредактированы», просто причуда авторской памяти? За шесть лет пребывания текста втуне представления о том, что хотелось написать и что на самом деле написалось, могли сильно разойтись. Как раз на величину восхищенного ужаса в момент первого ознакомления с «доказательством».
Деревьев спустился в метро, собираясь ехать домой, чтобы вскрыть свои закрома, и даже проехал несколько остановок, когда вдруг вспомнил, что нужная рукопись должна находиться на его прежнем месте жительства под присмотром Сан Саныча. Пришлось возвращаться, что лишь подогрело нетерпение. Из вестибюля метро Деревьев позвонил старику, тот, слава богу, оказался на месте. И очень обрадовался звонку своего бывшего жильца, запричитал и даже затараторил, торопясь рассказать ему все, что случилось в квартире за последние две недели. Среди прочей словесной шелухи прозвучала информация:
— А вас разыскивали. Два раза. Двое приходили два раза и разыскивали. Я им сказал, что вас уже нет совсем. То есть вообще нет. Но они опять приходили и письмо вам пришло.
Деревьев довольно резко прервал старика и поинтересовался, на месте ли оставленные им бумаги.
— Конечно. Там же темно, — бодро заверил Сан Саныч.
— Я сейчас приеду.
Войдя в квартиру, писатель сразу бросился в тот темный закут, где стояла старинная тумбочка, набитая его черновиками. Света там не было никогда.
— Нет ли у вас фонарика, Сан Саныч? — спросил он на ходу.
Фонарика не оказалось, старик принес свечной огарок в грязном блюдце и устроился за спиной у присевшего на корточки гостя.
Старые общие тетради, исчерканные чужими чернилами стопки машинописи, конторская книга с фотографией истребителя на обложке. Все милю, мимо.
Сан Саныч завис над самым ухом, что-то упорно бормоча, отчего подрагивало пламя свечи и казалось, что все вокруг ходит ходуном. От нетерпения.
— В чем дело, Сан Саныч? — весьма недовольным тоном спросил бывший жилец, — какое еще письмо?
Конверт давно уже царапал ухо. Деревьев схватил его, неаккуратно надорвал. Оттуда выпал листок бумаги. Писатель торопливо пробежал первые строчки.
«Каждый народ есть одно из воплощений Господа. Никто не может и не должен оспаривать это. Безумием было бы выступать хотя бы против одного из божественных воплощений. Не то велико, что грандиозно, и не то ничтожно, что не общеизвестно…»
— Ну что это такое, Сан Саныч, что вы мне суете, — заныл писатель, отбрасывая бумажку вместе с конвертом, — теперь в каждом подземном переходе стоит сумасшедший и бесплатно раздает что-нибудь подобное.
— Но там адрес, там персонально, — попытался возразить хозяин квартиры и именно в этот момент из тумбочки вывалилась та самая синяя, заляпанная белилами папка…
— Тише, — прошептал писатель так, что пламя свечи съежилось и задрожало.
Несколько секунд автор не решался отворить свою давнишнюю папку. Несколько раз сглотнул отсутствующую слюну.
Первое, что нужно было проверить, все ли страницы на месте, или хотя бы те, что воспроизводились в «доказательстве». Проверил — нужные страницы были на месте. Внезапно вспотел до того, что в глазах все поплыло. Смахнул пот рукавом. Несколько капель упало внутрь папки. Теперь нужно было сличить текст на тех страницах, что принес глупый негр, и на этих, шесть лет сберегавшихся в заляпанной папке. Совершенно необязательно было производить эту процедуру в условиях пыльного темного закута, но писатель не вполне контролировал себя в этот момент, он даже забыл о затекших и онемевших ногах. Он бросился к своему внутреннему карману и… и ничего там не обнаружил. Первая мысль была, что разоблаченные страницы, испугавшись очной ставки, растворились от стыда в воздухе. Но вторая мысль напомнила ему, что по дороге он переложил шесть страничек в боковой карман пальто и, — и действительно, вот они, — стало быть, разоблачение бесовства придется отложить.
В результате подробного сравнительного исследования, проведенного уже дома, писателю удалось установить следующее: переданные черным посланцем бумаги заключают в себе неизвестно кем и неизвестно как воспроизведенный текст, представляющий собой искаженный вариант сцены знакомства Михаила Деревьева с Дарьей Игнатовной, входящей в автобиографическую повесть, начатую и заброшенную шесть лет назад. Сцена эта занимает в оригинальном экземпляре рукописи страницы с 4 по 10. Все без исключения искажения касались образа главного героя автобиографической повести. Все попытки неизвестного редактора направлены были на то, чтобы из голодного, бездомного босяка, коим являлся в те годы автор повести, сделать лощеного, холеного и очень состоятельного на вид денди.
Как известно, образ главного героя решающим образом влияет на тематическое, стилистическое и сюжетное строение романа, повести или рассказа. Достаточно, скажем, Илье Ильичу Обломову придать черты любопытного, завистливого или хотя бы сексуально озабоченного человека, как классическое одноименное творение рассыплется в прах. Неизвестный редактор, исходя из суммы оказанного Михаилу Деревьеву образа 1985 года финансового споспешествования, начал отсекать от реалистически выписанного образа все неприятное, все комплексы, стоптанные башмаки, дырявые карманы и заменять импортными шмотками, уверенными манерами и щедрыми жестами. И он, этот редактор, мгновенно вступил в противоречие с основной тенденцией текста. Ему пришлось изъять и самовлюбленную самоиронию, и саркастическое сопение по адресу благопристойных персонажей. Градус драматизма начал заметно падать, и вместо скулежа и страданий облезлого совкового Растиньяка при виде богатой наследницы получилась завязка банального, благополучного, по-советски светского романа. К концу главы под тяжестью этих изменений дала трещину и сама конструкция сюжета. В оригинале влюбленный ублюдок в приступе своеобразной низменной гордости подсаживает пронявшую его воображение мадам на борт муниципального рыдвана, и та возмущенно недоумевает по поводу того, что ее сексапильность осталась до такой степени невостребованной. В экземпляре глупого негра молодой денди выводит молодую леди на бульвар и, изящно остановив такси, провожает до дверей дома.
Ни один самый тупой, самый мстительный или безразличный гад-редактор былых времен не смог бы так изувечить эту рукопись в те незапамятные тоталитарные времена, попадись она ему в «карандаши».
Деревьев закурил очередную сигарету и стал прохаживаться по комнате. Да, было бы намного проще, если бы эта подделка не казалась до такой степени оригиналом. Сто раз он смотрел ее на свет, принюхивался, тряс, втайне надеясь, что она испарится. Но чем дольше она валялась на столе, чем дольше он предъявлял ей свои подозрения, тем она становилась упрямее, как факт. Конечно, можно было бы поискать каких-нибудь криминалистов, графологов и проработать ее с этой стороны. Но, во-первых, где их искать, а во-вторых, в глубине прокуренной души писателя уже поселилась тоскливая уверенность в том, что и криминалист, и почерешник скажут: и бумага, и буквы на ней — все настоящее.
Но тогда что же? Деревьев бросил недокуренную сигарету в окно, не попал, она ударилась о стекло и, рассыпая искры, рухнула на «доказательство». Писатель с безумным возгласом кинулся спасать рукопись, вызывающую у него столь мучительные подозрения. Сдул пепел и долго разглаживал, с ужасом осознавая, что у него нет никакой другой возможности вписать этот шестистраничный феномен в картину привычного мира, кроме как только признав, что Ионе Александровичу Мамонову удалось перебросить, просунуть, пропихнуть, транслировать хорошенькую сумму денег из инфляционного 1993-го в незабываемый 1985-й. Причем посылка эта попала герою повести за месяц или два до описываемых там событий. Ему необходимо было какое-то время, чтобы обрасти всеми этими дорогими шмотками и освоить эти дурацкие манеры. Добропорядочная мудрость издавна твердит нам о вреде злата. В данном случае имел место вопиющий факт влияния внезапного обогащения на человеческий облик. Впрочем, размышления морального плана мало занимали писателя. И даже претензии профессионального характера, столь ярко полыхнувшие в первые минуты процесса идентификации, быстро поблекли и отступили в задние ряды. В самом деле, не все ли равно, что в результате этих денежных «переводов» станется с вялой незаконченной повестушкою.
Всерьез Михаила Деревьева занимало вот что: если история, возникшая из случайного столкновения двух невероятно разных людей; история, которая завязалась на дерзкой плебейской грубости, которая прошла через тяжелые постельные сражения и увенчалась попыткой побега, очень напоминающей признание в невыносимо сильной любви; так вот, если такая история обречена, если она не ведет ни к чему, кроме тайных сердечных кровотечений и сложно маскируемого восьмилетнего отчаяния, то, может быть, стоит довериться другой истории, которая открывается сценой благополучного знакомства и продвигается через хорошо ухоженные луга пошлого ухаживания; истории, где неизбежно возникает приятная симпатия между людьми, не разделенными ни социальным барьером, ни выращенными по разные стороны этого барьера комплексами.
Может быть, вообще разумнее всего доверять запись истории любви бесталанным и неизобретательным добрякам.
Чтобы проверить эти мысли, существовал только один способ — завтра же утром сесть за сочинение очередного беллетристического оборотня для фирмы Ионы Александровича.
Деревьев взял две сумки и сходил за продуктами и сигаретами. Как всегда, принял контрастный душ. Завернулся в свой старый халат и уселся в единственное, разболтанное, как шлюха, кресло. Закурил и задумался. Ему надлежало решить, какой из нескольких толкавшихся в воображении замыслов полнее созрел для осуществления.
Кроме того, нужно было разобраться еще с одной проблемой. Он так до конца, до самого внутреннего пользования, и не понял — верит ли он, Михаил Деревьев, наконец, в возможность диффузии времени и денег или нет. Истратив пять сигарет, писатель отмахнулся от этой проблемы. До менее экстренной ситуации. Он решил не уподобляться человеку, которого размышления о смысле жизни лишают возможности добывать средства к существованию. Работать надо, работать, вот что было существенно в данный момент. Деревьев переместился к столу.
На улицу он не выходил вообще, иногда выбирался покурить на крохотный балкон, напоминавший накладной карман на лохмотьях старьевщика. Всегда это случалось ночью. Три-четыре окна в шестнадцатиэтажке, стоящей напротив. Огромная беззащитная луна, отсвечивает замерзшая лужа во дворе. Одинокий пьяный плавает в мутном аквариуме автобусной остановки.
Полюбовался, и обратно к машинке.
Сам с собой он никогда не разговаривал и не комментировал вслух результаты работы. Однажды только, пересчитав под утро количество «сделанных» страниц и присовокупив эту стопочку к уже сложившейся на краю стола пухлой стопе, он, откинувшись на стуле и медленно закурив, вдруг тихо рассмеялся и сказал, впрочем, негромко и даже чуть иронически:
— Видела бы она меня сейчас.
Нетрудно догадаться, кого именно он имел в виду и какие инвективы парировал.
То, что выходило из зубов машинки, он, разумеется, не перечитывал, но с удивительной отчетливостью помнил каждый поворот сюжета и все сколько-нибудь существенные детали. Ему уже не казалась сверхъестественной и загадочной производительность авторов «Фантомаса» и Эркюля Пуаро. Он словно получил возможность захаживать в недоступный прежде клуб, не опасаясь неприятных вопросов швейцара.
Такие попутные, мимолетные настроения, возникнув, некоторое время сопровождали тяжелую телегу его обузданного ремесла. Деревьев не смотрел по сторонам и старался не заглядывать внутрь себя. Он законсервировал свою неврастению и самоиронию до получения новой порции «доказательств».
Только один день был подпорчен и вырван из рабочего ритма. Явился с пьяным визитом Дубровский. Уселся на кухне и два часа пил принесенный с собой портвейн и снова читал прозаику его стихи, сопровождая чтение своим дружелюбно-зубодробительным комментарием. В знак благодарности за гостеприимство. Хозяин, терпеливо улыбаясь, сидел напротив и смотрел на бутылку, как на песочные часы, отсчитывающие время до освобождения. Наконец пьяный критикан ушел. Деревьев уже попал в поле притяжения своего стола, как снова раздался звонок в дверь. Покачиваясь, как водоросль, Дубровский сообщил:
— Чего я к тебе приходил-то. Тебя тут искали.
— Где?
— В редакции.
— Два лица кавказской национальности?
— Нет, Медвидь приходил.
— Чего ему нужно?
— Да я не понял. Поговорить. Но мирно. Что там у вас?
— Пить надо меньше, вот что.
Дубровский принял это замечание на свой счет тоже и попытался подобраться, но потерял равновесие и отступил в глубину неосвещенной площадки. И уже оттуда сообщил:
— А два лица кавказской национальности — ты прав — были.
Вторая встреча с представителем издателя была назначена на прежнем месте. Деревьев приехал за полчаса. Некоторое время ходил кругами вокруг памятника, перебарывая волнение. Потом сел на скамейку, так было легче совладать с неудержимой до смешного дрожью. Разумеется — сигарету за сигаретой. Непрошеные цитаты. «Как ждет любовник молодой минуты та-та-та свиданья», «Всадник не отвечает за дрожь коня». И тут же увидел приближающегося Жевакина. Тихо выругался, ему совершенно не хотелось общаться сейчас со старым другом. И не сразу удалось сообразить, что просто сегодня другой гонец. Но не удержался и спросил:
— А где негр?
— Какой негр? Ах, негр. Ну, негр как негр. Принес?
Деревьев передал ему завернутую в газету стопку бумаги. Жевакин невообразимо долго, со специальными жевакинскими причитаниями запихивал ее в портфель. Наконец все устроилось. Вовчик похлопал портфель по толстому боку и сказал с непонятной интонацией:
— Молодец, па-ашешь.
— Ты ничего не хочешь мне передать?
— А, это, — Жевакин полез в карман, достал изрядно помятый конверт и протянул его, небрежно так. Деревьев уже начал на него злиться. Резким, даже слишком резким движением выхватил конверт. Слава богу, он был заклеен.
— Ну что, все? — зевнул Жевакин.
Распрощались.
Уже сидя в поезде метро, Деревьев пожалел, что не спросил у него о судьбе «Илиады». Если исходить из доступных Ионе Александровичу темпов издания книг, она вполне могла бы уже выйти в свет. Но долго думать в этом направлении он, конечно, не смог. Начал медленно, сладострастно надрывать конверт, хотя несколько раз давал себе слово потерпеть до дома.
«Как раз к разливу явилась Лизок, белобрысая, востроносая, пронырливая девица, полуактриса-полуфарцовщица. На кухне воцарилась словесная свистопляска. Лизок рассказывала одновременно три или четыре истории, каждая из которых была в свою очередь очень запутанна. В каждой из них она играла блестящую или, по крайней мере, главную роль. Мы с Дашуткой хохотали наперегонки. Я тоже вспомнил несколько историй из горнолыжного фольклора, они имели огромный успех. Лизок прижала ладони ко рту, стараясь сдержать рвущийся наружу кофе.
Внезапно сменив тему разговора, она сообщила Даше, что ее заказ выполнен. Тут же из прихожей был доставлен большой белый полиэтиленовый пакет. Даша аж заверещала от удовольствия при вице вытаскиваемых из него шмоток.
— Примерь, — предложила Лизок.
Даша ушла в свою комнату.
Раздался звонок в дверь, явилась парикмахерша Вероника. К моменту „опубликования“ обновленной Даши забрела на кухню и молчаливая маман с непременной собакой. Даша, сияя, повернулась перед публикой.
— Блеск! — сказала Лизок, довольная своей работой.
— Отобьют! — сказала Даша, кокетливо поглядев в мою сторону.
— Не одежда красит человека, а прическа, — сказала Вероника.
Маман сняла свои монументальные очки, слегка продвинула их по воздуху в направлении красавицы дочки, продолжая рассматривать ее сквозь стекла. После этого убыла, скрыв свое мнение.
— Только знаешь, Лизок, — сказала Даша несколько напряженным голосом, — папа на рыбалке, а у мамашки я брать не хочу. — По лицу актрисы было видно, что она недовольна, и, кажется, очень.
— А Сергунчик?
Тут в свою очередь скорчила недовольную гримасу Дарья Игнатовна — мол, сама понимаешь, что это тоже невозможно.
Вероника отвернулась со скучающим видом.
— Сколько? — негромко спросил я, вытаскивая бумажник, и на меня тут же устремились три пары восхищенных женских глаз».
Деревьев несколько раз перечитал эту сцену. Как и в первый раз, «материальная часть» доказательства (почерк, бумага) выглядела безупречно. Что же касается нематериального содержания, то можно было сказать — намеченная в первом послании из прошлого тенденция проявилась полностью. Герой этой подозрительного происхождения рукописи все дальше расходился с тем настоящим Михаилом Деревьевым, претерпевшим роман с реальной дочкой большого начальника. Но не это взволновало нынешнего Деревьева, а то, для начала, что этот разбогатевший парень, судя по всему, пользовался значительно большим успехом у Дарьи Игнатовны, чем нищий прототип в изначальной редакции.
Писатель еще пытался сохранить в глубине души островок трезвого недоверия к происходящему, но в «оперативной» психической жизни вовсю пользовался допущениями Ионы Александровича. Нашептывания здравого смысла его раздражали, как трескотня шуга раздражает короля Лира, но отказаться от нее вовсе он боялся, хотя и хотел этого. И чем дальше, тем хотел этого сильнее. Он называл про себя выдумку длинноволосого гиганта и дурацкой, и аляповатой, и убогой, и нелепой, и бредом называл, и интеллектуальным развратом, и блекокотанием, но желал и жаждал, чтобы она хоть в какой-то своей части оказалась правдою. Он сам подбрасывал эту беззащитную сказочку на стол холоднокровному хирургу точного знания и требовал для нее самых свирепых скальпелей и самых беспощадных бритв, но делал это все лишь затем, чтобы потом утащить ее, истекающую недостоверной кровью, в укромную каморку и там зализывать, зализывать ее оскорбительные раны.
Несомненное раздвоение происходило в душе писателя. С одной стороны, он боялся сойти с ума, поверив россказням загадочного издателя. С другой стороны, он вел себя так, словно давно уж, с первого разговора, до конца как раз и поверил. Горы испещренной бумаги об этом свидетельствовали убедительно.
Еще произвело на Деревьева сильное впечатление то, что навязываемый старой рукописи новый сюжет все же вышивается поверх прежнего. То ли фальсификатору деревьевской судьбы не хватает смелости фантазии (взял бы да отправил прекрасную пару в Таллин или Пицунду), то ли по законам того условного мира, где он действует, он не сможет преодолеть тяготения оригинала полностью и прыгает, как Армстронг по Луне, легко и подолгу зависая над поверхностью, но не имея возможности улететь к звездам.
Поезд разгонялся и тормозил, что-то стремительно выло за окном, а потом гулко сверкало. Конечно же, писатель не замечал того, что происходит вокруг. Весь его сгорбленный над невозможною бумагой организм, попав под напряжение все более напрягающихся мыслей, пошел на помощь бедному воспаленному мозгу. Он начал слегка скрючиваться, сживая себя самопроизвольной судорогой, стараясь взогнать хотя бы часть своей грубой энергии в сферу высшей психической схватки. Там казалась доступной самая тонкая нить истины, ухватившись за которую, можно бы размотать клубок бесполезной плоти и восхищенно вытянуться сквозь, в «туда».
Когда приступ схлынул, Деревьев увидел глаза сидящего напротив человека и сразу догадался в чем дело. Этот старичок принял его за начинающего эпилептика. Он имел для этого основания. Пальцы продолжали медленно массировать воздушный мяч, ноги все еще заплетались в неуклюжую косу, что-то творилось с позвоночником. Телесная машина, старт которой в иное измерение сорвался, работала на холостом ходу, постепенно сбавляя обороты.
Вечером Деревьев торопливо и мрачно напился. Количество алкоголя было так велико и было принято с такой скоростью, что даже самым сочувственным и пристальным оком не удалось бы рассмотреть блестки мыслей и настроений, сопутствовавших катастрофическому опьянению. Какое-то время он плакал и пытался прочитать стихотворение, реконструировать которое труднее, чем старинную фразу по трем-четырем бесформенным обломкам. Может быть, он даже читал несколько стихотворений одновременно. После неудачной читки он упал на пол и долго ерзал и сокращался на липком линолеуме, заплетаясь ногами в ножки кухонной табуретки. Какая пьяная химера руководила этими его поползновениями, определить совсем уж невозможно.
И вот он заснул, мертвецки пьян. Поскольку от главного персонажа ничего добиться в этот момент нельзя и пристальное, непрерывное к нему внимание утомило самого наблюдающего, имеет смысл взглянуть, чем в это время занимаются другие персонажи.
Дубровский тоже был в этот момент пьян, и, может быть, Деревьев с ним даже и встретился в пьяном аду. Пьян был и Нечитайло со своим Борьком, причем пили они по поводу того, что Борек стал накануне генеральным директором «Империала», а Нечитайло взял к себе на работу бухгалтером. Наташа, та, которая псевдохудожник-псевдомультипликатор, в это время с кем-то спала, с кем именно — рассмотреть трудно, не человек, а сплошная лоснящаяся спина. Девушки Лиза и Люся тоже спали, и опять как в той дачной истории, втроем. Причем не столько спали, сколько, хохоча, барахтались в огромной кровати с пузатым лицом кавказской национальности. Намного сосредоточеннее и тяжелее любвеобильничала Антонина Петровна. Партнер ее время от времени вскакивал и, шлепая огромными подошвами, бежал к столу, где надолго прикладывался к банке с березовым соком. Когда он возвращался обратно, Антонина Петровна нежно гладила его крепкою рукой и шептала на ухо с немыслимой ласковостью в голосе: «У тебя не диабет, а просто похмелье».
Брат Модеста Матвеевича, профессор, тоже, как ни странно, пользовался обществом женщины. Даже и молодой. Объяснение тут простое. Молодая женщина, во-первых, несмотря на свою относительную молодость, была похожа на… и, кроме того, являлась аспиранткой профессора. Но, тем не менее, ночь была полна любви, за окном с чрезмерной даже старательностью орали соловьи. За стеной всхлипывал во сне Модест Матвеевич. Профессор огненным шепотом рассказывал своей будущей жене, каким образом ему удалось сохранить столько мужской силы до преклонных, казалось бы, лет.
Легко видеть, что в эту ночь весь мир разделился на две почти равные части, на любовников и любителей выпить, только Иона Александрович, как и полагается незаурядному человеку, не лежал ни с какой женщиной в постели, а сидел абсолютно трезвый в майке и трусах на роскошной кухне своей дачи. Волосы у него были в беспорядке и немыты. По красному окаменевшему лицу пролегли широкие мокрые полосы. В руке он сжимал огромный мясницкий нож и медленно постукивал вооруженным кулаком в громадное круглое колено. Из глубины дома доносился отвратительный женский хохот.
На следующее утро обычная программа: писатель вскочил и в душ. Долго плескался, пускал то горячую воду, то холодную, пока не понял, что никакого похмелья у него, собственно говоря, и нет. Тогда он с аппетитом поел ветчины, яиц, майонезу съел целую банку, заварил кофе и сел думать, придумывать, что бы еще такое бросить в метафизическую дыру, с которой спроворило его сблизиться. Не долго думая — придумал. Проверил наличие чистой бумага, выкурил две сигареты, почистил зубы и засел.
Сосредоточиться на работе на этот раз было труднее, чем обычно. Стоило лишь слегка ослабить вожжи — внимание дезертировало на другой фронт, и Деревьев заставал себя перелистывающим вторую часть своей старинной повести в поисках той сцены, на основе которой, вероятнее всего, будет изготовлено очередное «доказательство». Если исходить из логики того, что уже сделано фальсификатором, то ожидать следовало счастливого конца с великолепной свадьбой и роскошным свадебным путешествием. Новый, идеально сфальсифицированный Михаил Деревьев напоминал непрерывно курящему и корпящему над бездарною халтурой оригиналу некий Кувейт, сумевший рационально использовать свалившееся на него богатство. Никакого отвращения, пренебрежения или другого недоброго чувства Деревьев образца 1993 года к нему не испытывал. Его поведение в недрах свалившегося на голову благосостояния не казалось 1993-му предательством по отношению к тому варианту судьбы, где остались чужие квартиры, драные носки, плохой портвейн, вечный гастрит и неуверенность в завтрашнем дне своих отношений с Дарьей Игнатовной. Появилось, наоборот, что-то вроде отцовского чувства: я не смог, так пусть хотя бы у него все будет нормально.
Правда, явилась ему однажды мысль, породившая определенную панику. Такая мысль: только ли в пределах известной рукописи происходят все эти счастливые изменения? Может быть, рукописное цветение нового сюжета вызывает отмирание сюжета прежнего, причем отмирание реальное. Что счастливое бракосочетание, гармоничная супружеская жизнь обновленного Деревьева с удовлетворенной Дарьей Игнатовной, как нейтронная бомба, взрывается над тем миром студенческой нищеты, безысходности, веселого разврата и бесцельных мечтаний, выжигая все неповторимые переживания, одноразовые презрения, единственные мысли. Причем, как всякая нейтронная бомба, она щадит все вещественное — стены общежитий, коммуналок, аудиторий и норы метрополитена.
Деревьев решил установить круглосуточное наблюдение за своею памятью. Он рассудил так, что если в самом деле в его прошлом происходят какие-то изменения, если в самом деле там, в «тогда», он, являясь молодым самодовольным гадом (являясь, а не будучи описан лишь), небрежно дарит счастливой Дарье Игнатовне жемчужное, скажем, ожерелье или норковую шубу, то из хранилища его сегодняшней памяти должно симметрично исчезнуть воспоминание о рефлексах закомплексованного студента, жеманно пожирающего привезенную любовницей колбасу. Но поскольку и первое — дарение ожерелья, и второе — пожирание сервелата — есть процесс, то есть вещь не мгновенная, то должен быть заметен, уловим хоть каким-нибудь чувством легкий парок над местом исчезающего воспоминания. Воспоминания, лишившегося опоры в прошлом.
Но это самосоглядатайство пришлось оставить. Уследить за формированием таких изменений было невозможно хотя бы потому, что сам наблюдавший становился предметом наблюдения. Глаз не может рассматривать самого себя. Но дело даже не в этом, другая, намного более сильная мысль захватила его. Вернее, даже не другая, а та же самая, но повернувшаяся другой стороной. Он просто додумал ее до конца, и вышло в конце следующее. Что если этот новый вариант судьбы в один прекрасный момент из пятистраничного текста обратится в кусок настоящей, телесной, натуральной жизни? Тогда эта свадьба, мысль о которой уже приходила Деревьеву в голову, и гармоничная совместная жизнь с Дашей будет возможна не только на бумаге этой новой, кем-то благожелательно придумываемой повести. Деревьев встал, бросился в ванную и обрушил на себя самый холодный душ, который был возможен.
«Оригинальный текст заканчивается разрывом, и поэтому ее сейчас нет со мной, — сотрясаясь от возбуждения, бормотал писатель, — впрочем, и обратное верно: ее нет со мной потому, что оригинальный текст заканчивается разрывом!»
И тогда получается — если этот новый банальный, скучный, нудный, примитивный, убогий роман придет к своему логическому завершению, то Даша должна будет оказаться здесь, в этой квартире. Это построение казалось ему логически безупречным.
То есть, надо полагать, идет неуловимое непосредственным образом сближение нынешнего «я» с руслом иного, кем-то пролагаемого сквозь время варианта существования. Доступного пока лишь в форме литературных описаний. Деревьев был убежден, что проделан уже громадный кусок этого неизъяснимого маршрута. Почему не видно никаких внешних свидетельств того, что это продвижение происходит? Кстати, почему же не видно? А само это знакомство с Ионой Александровичем, а эти свалившиеся как бы ниоткуда деньги? А потом, что значит отсутствие верстовых столбов, когда так саднят сбитые ноги. Внутренний шагомер показывает цифры со многими нулями, поэтому можно относиться как к иллюзии к неизменности пейзажа. И потом, кто сказал, что на этих дорогах все будет линейно и обыкновенно? «Может быть, я сейчас, — думал писатель, все более возбуждаясь, — растянут, как некая резина, между двумя метафизическими точками, и эти неизвестные мне ранее настроения — лишь превращенная форма тех растяжений, которым подвергается мое нездешнее тело? И скоро, очень скоро настанет тот момент, когда здесь отпустится конец звенящей резины, и я в одно мгновение весь целиком окажусь там, куда меня давно и с такой силою тянет»?
И тут ему послышалось, что в дверь позвонили. Но как-то странно. Может быть, просто звук видоизменился, прорвавшись сквозь шум воды.
Деревьев резко выключил душ, не вытираясь, босиком выскочил из ванной и замер посреди прихожей в позе заинтересованного идиота. Он бы нисколько не удивился, когда б сейчас дверь отворилась и к нему вбежала, вся в счастливых слезах, Даша.
Грохнул лифт, залаяла собака на лестнице. На линолеум сыпались капли воды. Писатель припал к дверному глазку, исследовал округлый неглубокий визуальный туннель, разогнулся, медленно и глубоко вздохнул. Оставленная на полу лужа лежала, как шкура издохшей мечты.
Попытался вернуться к уже начатой и, как говорят, продвинутой работе. Сам по себе этот замысел ему нравился не меньше, чем первый. Решено было написать продолжение знаменитой американской саги «Унесенные ветром». Спровоцировала Деревьева на это некая Риплей, толстая книжка которой под названием «Скарлетт» валялась на всех книжных развалах всю зиму. Деревьев счел это прямым вызовом. Госпожа Риплей, сама, разумеется, этого не осознавая, своим нелепым гибридом попирала территорию той тайной страны, где он яростно и честно предавался своему своеобразному рабству. Как человек с высшим филологическим образованием, он знал, что случай Риплей не единственный в своем роде, слишком даже не единственный, но чем-то невыразимо отвратный. Дело было даже не только в коммерческом привкусе этого предприятия (его собственная деятельность тоже не являлась бескорыстной). Задела Деревьева громоздкая, неопрятная самоуверенность этого замысла. Возможно, здесь сыграла определенную роль и ревность. Вот я, со своими разнообразными, самоироничными до изящества, изобретательно сработанными филологическими фантомами должен навек остаться в неизвестности и темноте литературного подполья, а ты, бездарная, глупая, самонадеянная баба, со своею монотонной, бледной поделкой нагло улыбаешься в перекрестке юпитеров и денежных струй. Он решил нанести этой выскочке удар. По своему профессиональному обыкновению он вызвал к письменному столу дух Маргарет Митчел и пообщался с ним. И если Сабатини и Хаггард после таких консультаций обещали ему в конце концов свой нейтралитет, то в данном случае он мог, как ему казалось, рассчитывать на определенную поддержку. Госпоже Митчел, женщине вполне достойной, как он понял из предисловия к ее роману, читанному лет пять назад, тоже должна была показаться отвратительной фамильярная возня, затеянная вокруг Скарлетт.
Так появился замысел романа «Ретт».
Но, как часто случается, столь замысловато составившееся настроение оказалось неустойчивым. Неприязнь к наглой писучей тетке поблекла, и колеса замысла начали пробуксовывать. Отложив листы с приключениями крутого мужика Ретта Батлера, Деревьев начинал в сотый раз мусолить последние страницы повести, где им самим были описаны собственные не слишком блистательные приключения. Итак, по всем расчетам они должны с Дарьей Игнатовной соединиться в конце неизвестно кем сочиняемого романа. Но интересно, она сама ощущает это? Может быть, давеча, когда он, голый, припадал к дверному глазку, руководим он был не исключительно лишь собственным безумием? Может быть, в этот момент Дарья Игнатовна проходила или проезжала мимо этого дома. Может быть, это она хлопнула дверью лифта, когда он, голый и мокрый… А сейчас она, сидя в собственном кресле, тихо недоумевает: что за сила потянула ее на Бескудниковский бульвар и заставила подняться на шестой этаж ничем не замечательного дома?
Для того чтобы шагнуть сквозь обжигающий туман этих рассуждений, нужно было бросить под нога кирпич еще хотя бы одной литературной поделки. И, сцепив зубы и скрепя сердце, Деревьев возвращался к своему Ретту Батлеру, который, чувствуя, что его создатель находится в помрачении душевном, начинал выкидывать на страницах престранной этой повести самые невообразимые штуки. В общем, работа шла намного медленнее, чем в случаях первом и втором. Уже выстрелили древесные почки и мелкая агрессивная зелень начала набирать растительную скорость. Классическая гроза прогрохотала и раз, и другой. Мерцающие окурки продолжали до рассвета вылетать из окна, и орущий в ветвях соловей мог подумать, что это такая медленная за ним охота, но не сдавался.
А Ретт не уставал и никак не исчерпывал свою извращенческую изобретательность. Он предавался своим приключениям с каменным выражением лица и облачком дыма марки «Мальборо» у левой щеки. Выбиваясь из последних профессиональных сил, писатель вытащил-таки неуклюжую ладью на гребень переката, в какой-то момент сопротивление материала прекратилось, и он поплыл дальше без усилий, захлебываясь в волнах текста. Треснули печати на самых укромных тайниках души, из пожизненного заключения вырвались на свет повествования и жабы-воспоминания, и мечты-чудища. Прежде их разрешалось использовать только с величайшей осторожностью, поодиночке, под конвоем иронии и при трехслойном стилистическом камуфляже. Здесь же они поперли на просторы страниц толпами.
Если фальсификации Сабатини и Хаггарда производились на манер хирургических операций, при помощи хорошо продезинфицированного инструмента, с натянутой на органы литературного вкуса белой марлевой маской, то теперь все было по-другому. Экзальтированный, полупьяный фельдшер совершал при помощи грязного мясницкого ножа торопливое самооскопление.
Буквально в течение пяти-шести дней достроилась фантасмагорическая сюжетная конструкция, в каждой клетке которой осталось навсегда по горячечному призраку садомазохистского акта, по фермам и опорам которой текли, охладевая, струйки самых сокровенных человеческих жидкостей (начиная с крови и ею кончая), под потолками и куполами которой затихали раскаты горького и гнусного хохота.
Деревьев лежал в кресле голый и изможденный — не попытка соответствовать стилистике сочинения, а просто жара. И присыпанный пеплом, как склоны вулкана. Лежал вот так он и опустошенно ощущал, что все — кончил. Обезумевшая машинка сжимала в своих мелких зубах последнюю страницу.
Испытывал он облегчение в этот момент? Огромное. А также и еще десяток синонимов к нему. Усталый, зевающий зверь воображения убрел на окраину делянки то ли соснуть, то ли оправиться, пока у хозяина исчерпалась в нем нужда. Вдруг вернулся, удивленно протягивая неожиданную находку. Говоря простыми словами, Деревьев понял, чего именно ему нужно ждать от издателя в ответ на только что завершенные приключения Ретта Батлера. Напрасно он всматривался в не освещенную словами темноту, начинавшуюся за границами рукописи (имеется в виду первая, главная «рукописная» рукопись). Зря он пытался приметить, что может произойти после его дурацкой поездки домой. Ведь никакой поездки просто-напросто не будет. Новый сюжет расплюется со старым не после последней страницы, а значительно раньше. Просто не произойдет конфликта, который стал причиной отъезда. А из-за чего он возник? Из-за того, что у честно нищенствующего поэта не было машины, на которой можно было бы приличным образом собрать в нужное время в нужном месте нескольких капризных академических старцев. Но ведь у благодушного богатея в лайковом пальто собственная машина — пусть не «мерседес», а заурядный «жигуленок» — конечно, должна появиться к концу повести. Да он специально ее купит, чтобы угодить возлюбленной. И транспортировка оппонентов будет произведена с блеском.
Деревьев снова стоял под своим сакраментальным холодным душем, радостно отплевывался, гоготал, фырчал, сладострастно ныл, старался подставиться воде как можно полнее, чтобы расширить пределы удовольствия, но тут… Опять, конечно же, мысль. В самой глубине, в неназываемой, в тихой и сухой глубине блеснули глаза этой ползучей мыслишки. Он подумал о том, что не умеет водить машину. До сих пор не умеет водить. И это неумение как особый род мнимой величины может проникнуть в положительную постройку, возведенную на впрыснутые в прошлое инфляционные деньги. Конечно, рассуждая логически, можно было бы заметить, что тот выдуманный богач не стал бы покупать машину, не получив права. Но в данном случае логика отнюдь не убеждала. Иона Александрович отвечал за переброску денег, но не за трансляцию каких-то навыков и умений. Причем о такой трансляции можно было бы говорить, имей он, Деревьев, такие навыки здесь, сейчас. Закончи он какие-нибудь автокурсы в прошлом году. Ведь и деньги стало возможным отправить в мистическое путешествие только после того, как они были заработаны в 1993 году. Деревьев снова пустил горячую воду. Он слишком живо представил себе, как улыбающийся джентльмен во французском костюме, золотых запонках, ботинках из змеиной кожи садится за руль новенькой «тойоты», улыбается поместившейся рядом сексапильной прелестнице Дарье Игнатовне и, сомнамбулически нажав на первые попавшиеся рычаги и педали, выкатывается на середину Садового кольца прямо под колеса озверевшего «икаруса».
Стряхнув с себя это наваждение, Деревьев отправился звонить. Каково же было его удивление… короче говоря, телефон Жевакина молчал. Все утро, весь день.
Вечером он молчал тоже. Ночью он молчал уже угрожающе. Под утро молчание стало просто издевательским. Непрерывно курсируя от двери квартиры к дверям телефонных будок возле «Универсама», Деревьев пытался вспомнить какие-нибудь дополнительные координаты Жевакина помимо телефонных. Позвонил, переборов отвращение, Тарасику. Тот смог сообщить лишь все те же семь бесполезных цифр. Ни с кем спит, ни где бывает, он не знал.
Нетерпение и раздражение в писателе стремительно эволюционизировали в сторону растерянности и отчаяния. Все тонкие рефлексии сдуло, как пену, когда во весь рост встала опасность навсегда утратить казавшуюся столь подозрительной и унизительной связь. Спустя тридцать шесть часов после начала телефонных поисков связника Деревьев решил на связника этого плюнуть и попробовать выйти на «самого». И он занялся исследованием пьяных своих воспоминаний, посвященных ночному посещению дачи Ионы Александровича. В конце концов именно он является заказчиком, и если рукопись направится прямо к нему, минуя запившего, попавшего в милицию, на дыбу, на каторгу или подохшего под забором секретаря, не будет в этом никакого нарушения сути договоренности.
Итак, что известно о местонахождении того зимнего дворца? Во-первых, маршрут следования: Калининский проспект, Кутузовский проспект, Можайское шоссе, ночь. Надлежало повнимательнее всмотреться в левую ее часть. Именно такое транспортное меню объявил по прибытии в центр нанятому таксисту груженный новой рукописью и сулящий «не обидеть» писатель.
Человек, хотя бы в общих чертах представляющий топографию Москвы, поймет, что маршрут, которым следовало такси, был прямым, как выдох. Тем не менее Деревьев внимательно глядел по сторонам и даже зачем-то высовывался из окна, отчего у него наветривались слезы. Наконец вот они, гигантские буквы: МОСКВА. И в тот момент, когда была пересечена окружная дорога, писатель вдруг очнулся от своей летаргической внимательности и сказал громко:
— Стой!
Таксист притормозил.
— Знаешь… только ты не слишком, не удивляйся. Мне бы надо… В общем, объясни хотя бы в общих чертах, как ее водить. Плюсую пять штук за инструктаж, — и он вытащил свежую бумажку.
Таксист не сразу понял, за что он может получить эту надбавку.
— Понимаешь, я чувствую, тут уже близко, а мне там надо будет, кажется, машину выгонять. Немного так. А я ни бум-бум вообще.
— Так что ты хочешь, парень?
— Ну объясни хотя бы, где тут что нажимать. Вот, возьми денежку. Давай, а?
Таксист недоверчиво повертел головой и потер затылок.
— Только из машины я вылазить не буду. Ты сам обойди.
— В смысле? А-а! Ты думаешь, я хотел тебя… что я машину хотел угнать, так, да? — Деревьев быстро выбрался наружу. Таксист, тихо матерясь и кряхтя, перебрался на соседнее сиденье.
После краткой теоретической части последовал курс вождения. Для этого свернули налево в недра дачного поселка, подальше от глаз ГАИ. Поселок, как показалось Деревьеву, он признал. Минут двадцать ползали на первой скорости меж деревянных заборов, шарахались от внезапных канав и от выскочивших за пределы участка деревьев. Завидев велосипедиста, ученик панически давил на тормоза и, обливаясь потом, падал грудью на баранку, за что получал раздраженный выговор, сопровождаемый профессионально-оскорбительными сомнениями в том, что новоявленному автомобилисту удастся хоть что-то «выгнать», даже «теля из ковыля». Пришлось еще раз слазить в карман за деньгами.
И когда Деревьеву показалось, что он уже чуть-чуть освоился — машина медленно, но ровно катилась по длинной пустынной улице, — случился поворот, и его совместному с водителем взору открылся страшный, ужасающий вид. Весь проулок был запружен легковыми машинами. Все больше иностранными. Этот факт почему-то добавил писателю отчаяния. Действительно, что же теперь делать? Он в этот момент и не подозревал, что в мире существует обратный ход, а нажать на эту штуку посреди руля ни за что бы не посмел.
— Ну что, приехали? — осторожно вздохнул таксист.
— Пожалуй, — вздохнул Деревьев и вылез. Таксист перебрался на свое место, выдал пассажиру через окно его папку, и машина его, возмущенно ноя, задним ходом увильнула за поворот.
Вдохнув несколько раз превосходно выделанный местный воздух, пробежав взглядом по ласково отпивающим бокам благородно сгрудившихся автомобилей, осмотрев ворота и сторожку, Деревьев в поисках самого дачного дворца огляделся и… понял, что логово издателя перед ним.
Несколько раз он обошел дачу, чтобы оценить обстановку. Недавняя его нерешительность в виду этой автомобильной выставки рассеялась. Сквозь щели в заборе было видно, что на гигантском участке меж соснами, кустами орешника, у цветников расположился многочисленный церемонный пикник. На который его, Деревьева, не звали. Припав глазом и ноздрей к узкой вертикальной щели, он понял, что ему не стоит стучаться у ворот, объяснять халдеям хозяина, кто он такой. Лучше сразу возникнуть в самой гуще события. Для этого нужно было проникнуть на территорию незаметно. Нет такого забора, в котором не нашлось бы хоть одной плохо прибитой доски. После недолгих поисков, нащупав таковую, склонную к предательству, он проверил предварительно, нет ли в этом углу участка кого-нибудь из гуляк, мягко на нее повлиял плечом, и она, пискнув, уступила. Рядом был подходящий куст сирени, за которым писатель отдышался. Отогнув ветку, осмотрелся. Отмечалось, судя по всему, событие из ряда вон. В нескольких метрах в траве, густо заправленной желтыми одуванчиками, терпеливо стояли накрытые белыми попонами столы. На каждом имелась шеренга красочных бутылок и каре рюмок и фужеров. Солнечные зайчики перебегали по этим стеклянным сотам. Над ними предупредительно нависали официанты в белых куртках. Меж стволами были натянуты гамаки с уже, кажется, пьяным человеческим содержимым. Повсюду разбрелись белые складные стулья, их занимали в основном дамы. Одна в пахучей даже на вид жасминовой тени, другая с видом на изящно запущенный альпинарий. Когда несколько стульев собиралось вместе, слышался смех. Прирученный ветер сдержанно трепал чей-то шарф, посреди подстриженного газончика пофыркивала автоматическая поливалка. Со стороны больших жаровен, установленных возле гаража, тянуло две-три полосы питательного дыма. Именно там гость усмотрел хозяина. И узнал сразу, несмотря на преображенный вид. Он грузно суетился возле дымящихся станков, распекал двоих страстно изготовившихся поваров, размахивал мощными бледными руками, тяжко наклонялся и заглядывал под хвост огромному мангалу. Что-то подливал и подсыпал. Было понятно — центральное блюдо Иона Александрович не доверяет никому. И, может быть, не надо прямо сейчас соваться к нему с рукописью. Рукописи горят.
Деревьев не успел обдумать план своих дальнейших действий, как услышал:
— Здравствуйте, молодой человек.
Конечно, вздрогнул и оборачивался, бледнея. Перед ним стоял по щиколотку в одуванчиках брат Модеста Матвеевича. Одной рукой он распределял по поверхности черепа опрятную прядь, другой поддерживал девицу с мышиного цвета и вида личиком. При всей своей обоюдной невзрачности они выглядели счастливой парой. Торопливо преодолевая растерянность, Деревьев стал собирать слова для светского разговора, но профессор вместе с молодой женою величественно миновали его. Состояние здоровья брата-режиссера осталось неизвестным. Деревьев несколько растерянно посмотрел вслед. Это неожиданное столкновение переместило пласты воспоминаний, и писатель с неприятной отчетливостью понял, кто такой этот любвеобильный профессор, помимо того, что он брат режиссера. Он еще и тот самый автор многочисленных образцов сексуального бреда, которыми бомбардировалась в свое время незабвенная Дарья Игнатовна. Сколько же нужно было накапливать вопиющие факты, чтобы сделать этот покрикивающий от нетерпения вывод. Деревьев благоразумно не стал ступать в трясину рефлексии. Заметил только себе, что здесь надобно навострить уши. Возможны и другие неожиданности.
Он бросил еще один взгляд в сторону объятого поварской страстью Ионы Александровича. Тот был в определенном смысле вне себя. Вместо знатного костюма — белые мятые штаны в небрежных кулинарных пятнах, задравшаяся на животе тельняшка. Вместо идеально пригнанного шлема черных волос — растрепанная скирда. Вместо мощных кожаных копыт — вольноопределяющиеся шлепанцы. В целом получалось: среднего роста, потный, расхристанный толстяк толчется возле мангала и котла с пловом.
Зрелище это в целом было неприятно писателю. Величие рабовладельца облагораживает раба, так примерно он подумал, отступая за одну из высокомерных сосен. Он решил пойти кружным путем, чтобы разведать попутно, что это за странное собрание, ради которого сами Иона Александрович позволили себе такую демаскировку.
В тени огромного, усиленно тенистого каштана, конкурирующего густотой своих свежих соцветий с желтой пышностью одуванчиковой поляны, Деревьев рассчитывал на некоторое время оцепенеть и продолжить наблюдения, определить расположение напряженных и относительно безопасных зон на территории этой утренней вечеринки. Но ничего он не успел, из-за шершавого ствола вышла девушка, у нее было такое выражение лица, словно она служила секретаршей при этом каштане. Деревьеву тут же захотелось спросить, например, сколько этому древесному султану лет, но он узнал девушку. Это была Лиза (или Люся). Ему трудно было решить, как к ней обратиться, это мешало ему даже больше, чем само воспоминание о тройственном приключении. Девушка просто поинтересовалась, не нужно ли ему чего-нибудь, отчего он впал в постыдную краску. Не устроить ли где-нибудь полежать эту такую прямоугольную папку, пока он будет развлекаться? Деревьев переложил рукопись из-под мышки под мышку и сказал, что подумает. Боялся огорчить отказом. Ответ этот был девушке непонятен, а сам человек безразличен, в результате она улыбнулась и, ничего более не выясняя, удалилась из-под каштановых сводов в сторону одного из буфетов, высматривая, кому бы чем-нибудь помочь.
Несколько минут Деревьев переживал это приключение. Потрясен он, конечно, не был, но что-то неуловимо оскорбительное чувствовалось в бестрепетной предупредительности этой… «Да черт с ней», — насильственно подумал он. Тут, должно быть, где-то блуждает ее половина, с которой она никак не может разменяться именами. И вот, когда они встретятся, тогда и возникнет опасная смесь.
Осторожно обогнув стайку розовых кустов, Деревьев наметил себе компанию, к которой можно было бы легко примкнуть. Он еще раз переложил папку, и ему вдруг не понравились его взаимоотношения с нею. Со стороны, должно быть, выглядело так, будто он ее сопровождает. Вот и Люся эта обратила внимание. Несколько секунд он размышлял, что тут можно сделать, спрятать за пояс под рубашку, как «Греческую цивилизацию» А. Боннара из школьной библиотеки? Смешно. Пусть все будет так, как есть. И если он выглядит сопровождающим папку лицом, то, по сути, ведь это правда. И он направился к группе мужчин, их было пятеро или шестеро, они были в белых рубашках с короткими рукавами и в галстуках, они держали у пояса высокие бокалы и весело смеялись. Один запрокинул голову, другой полуприсел на корточки. Видно было, что они чувствуют себя здесь свободно. Рядом сновал официант с бутылкой шампанского.
Приблизившись, Деревьев тоже взял бокал со стола и протянул его парню в белой куртке, причем не глядя в его сторону. Тот помедлил несколько мгновений, что-то внутренне взвешивая, но писатель сумел сообщить своей руке достаточно уверенности, шампанское зашипело у него в щепоти. Некоторое время он провел в тени веселой компании. Он стоял не слишком близко, чтобы они не подумали, что он хочет втереться к ним, и почти спиной, чтобы не подумали, что он подслушивает, хотя подслушивал он жадно. Но ничего полезного для себя не уловил.
К столу подходили еще какие-то люди в клубах своих бессмысленных со стороны разговоров. Деревьев внешне беззаботно потягивал прохладное вино, подставлял солнцу лживо зажмуренное лицо и ощущал себя очень плохо законспирированным разведчиком. Один неверный шаг — и швах. Не пикник, а минное поле. Подобного рода ассоциации продолжали множиться, и он между тем не знал, чего именно боится. Однако в необходимости предельно застегнутого поведения был убежден. Конечно, то, что сейчас с ним происходит, это не просто визит с целью передачи очередной порции договорной работы. Он похвалил себя за то, что догадался об этом раньше, чем успел наделать непоправимых ошибок.
Он уже подумывал о втором бокале шампанского, когда у него за спиной в бессмысленном хоре голосов обособился неприятно знакомый, люто знаменательный для Деревьева голос. Имя с голосом воссоединилось не сразу, ему пришлось трудно всплывать из-под напластований самой разной информации, суверенно откладывавшейся в памяти последние шесть лет. Наконец вот оно: Ярополк Антонович. И сразу же заныли плохо зажившие раны в старых стихотворениях. Оказывается, годы и годы назад вписанный бесчувственной рукой в родную строфу чужеродный эпитет так и не приживается, а обрубки немотивированных сокращений все еще ноют.
Появление этого человека на здешнем пикнике было самым неприятным открытием сегодняшнего дня. Никакой власти над теперешним Деревьевым он иметь не мог, но писатель, как только убедился неопровержимо, что слышит именно его голос, не оборачиваясь, начал скрытую ретираду. Внимание на себя он все же обратил. Неловко поставленный на скатерть бокал качнулся и упал в траву, что вызвало нервный возглас официанта. Писатель напрягся. Он знал, что когда у тебя за спиной замолкают, то начинают тебя разглядывать. Спина вспотела. Преодолевая позорную, как бы алкоголическую затрудненность в движениях, Деревьев потянул к большому кусту жасмина, великодушно распустившемуся слева по маршруту. От намеченной ранее цели — небольшой толпы стариков и девушек — пришлось отказаться. Слишком долго пришлось бы оставаться под воздействием неприятного молчаливого интереса.
И вот он уже рядом, спасительный растительный холм. Уже различимо шевеление шмеля в его недрах, уже опахало запаха приподнялось. Оказалось — ловушка. За жасминовым обманщиком стоял в траве белый пластиковый стол, окруженный такими же белыми, такими же пластиковыми стульями. Два из них были заняты. И кем! Привет, Володя (Жевакин). Здравствуй, Наташа (мультипликаторша). Они молча потягивали желтоватое питье из высоких стаканов и внимательно смотрели на вновь прибывшего. Деревьеву ничего не оставалось, как сесть на свободный стул. Поскольку старые друзья продолжали молчать, могло показаться, что он присел в ожидании ответного приветствия. Папка переместилась на колени. Эта манипуляция заинтересовала Жевакина.
— Опять приволок.
Деревьев не успел ответить, с другой стороны жасминового куста появился хорошо знакомый негр, неся еще один белый стул. Негр широко улыбнулся, блеск его зубов находился в трудноуловимом родстве с белизной переносной мебели. Здесь мог бы возникнуть сюжет, но Деревьев ничего связного подумать не успел.
— Хочешь пить? — поинтересовался черный парень, увидев, что писатель сидит порожняком. — Сейчас, — и он убежал. Деревьеву было бы проще в его присутствии.
Жевакин поставил стакан на стол и протянул руку к папке. Деревьев движением девственницы оградил свои колени от его интереса. И посмотрел на свою бывшую подругу. Полные белые ноги были сложены так, как могла бы их сложить снежная королева, надень она джинсы. Это не говоря уже о глазах, где значительно проще организовать ледяное презрение.
— Как ты сюда попал? — спросил Жевакин. Деревьев пожал плечами, со значением пожал, как бы от имени некоего секрета.
— Ладно, я пойду скажу ему, что ты здесь.
— Не надо, — вскинулся Деревьев, понимая, что ведет себя странно, и немного страдая оттого, что не может улучшить впечатление от себя.
Жевакин в странностях поведения Деревьева особым нукерским нюхом уловил возможность каких-то неприятностей для своего шефа. Итак, если этот малохольный почему-то не хочет немедленно предстать перед своим работодателем:
— Я все-таки схожу.
Когда Жевакин угрожающе удалился, писатель вздохнул, снял с теплой папки прилипшие к ней ладони и потер их, как человек, собирающийся приступить к какому-то дельцу. Наташа брезгливо скривилась.
— Мы решили пожениться, — сказала она спокойным извещающим тоном.
— Мы? — опасливо спросил Деревьев.
— Мы с Володей, — уточнила она, и излучаемое ею презрение стало беспредельным.
От необходимости как-то реагировать на эту испепеляющую новость его избавил веселый негр, он притащил два коктейля. Один он вручил пересохшему писателю, в обнимку с другим отвалился на стул. И, слава богу, взял труд поддержания беседы на себя. Для начала он подробно рассказал историю своего появления на этом «ранчо». Оказывается, в тылу у него остались Куба, деспотизм, отказ вернуться после учебы из «свободной Москвы» на родину. Он был очень рад, что попал на службу к такому «большому боссу», как Иона Александрович.
Вернулся Жевакин и молча сел на свое место с видом человека, только что где-то очень нагадившего. Деревьев подумал, что он сейчас удалится со своею невестой. Его, Деревьева, вид должен был быть ему не менее неприятен, чем ей. Участок громадный, выпить можно где угодно. Странные ребята. Сидят, молчат. И тут он понял, что дело не в психологических извивах и не в романтических надрывах. Они просто конвоируют его на пару. Они на работе у «большого босса». Как и этот черный островитянин. Среда вычислила вторгнувшегося и начала медленно обволакивать.
Продолжая автоматически улыбаться все новым и новым глупостям, сыплющимся из неутомимого черного рта, затравленно-внимательным глазом побежал по окрестностям, чтобы издалека рассмотреть приближающуюся к нему участь.
Если бы у него спросили, почему, на основании каких фактов или хотя бы примет он столь драматически расценивает и так высоко возносит этот свой визит, он мог бы, конечно, ответить, что вся история его взаимоотношений с таинственным финансовым титаном Ионой Александровичем носила весьма необычный и даже несколько ненормальный характер. И сейчас история эта явно достигла кульминации.
Веселый негр подергал рукав его рубашки и, засучив штанину, показал три неинтересных шрама на правой щиколотке.
— Это все тогда, понял, да? — радостно сказал он.
— Лично Фидель? — спросил Деревьев.
— Что? — заинтересовался негр.
Но объяснение не состоялось. Мимо столика прошел Ярополк Антонович в стального цвета костюме. Светский комбинезон, а не одежда. Под руку он вел крупную рыхлую даму. Облик ее был столь же неприятно знаком писателю, как и голос бывшего ответственного секретаря. Итак, здесь идет просто-напросто хоровод воскресших из забвения. Кто же тогда этот женского пола мертвец? Дама на мгновение повернула к Деревьеву лицо, рассеянно повернула, продолжая слушать красноречивого спутника. Этого оказалось достаточно. Владелица Аполлодора. Та самая, к которой они тоща ездили с…
Стальной мужчина с оплывшей женщиной свернули за жасминовый куст, и в конце освобожденной ими тропинки Деревьев увидел его. Он переоделся. То есть вернулся к своему обычному облику. Длинный черный сюртук, изящно завязанный платок. Туфли на каблуках обычной высоты. Волосы в классическом исполнении. Стало быть, суетливо кашеваривший толстяк в белых штанах — мираж.
За спиной Ионы Александровича тихонько потрескивала поливальная установка, допущенные к ее струям лучи наигрывали дрожащую радугу в тени очередного каштана. Фигура издателя занимала настолько выгодное положение на фоне этого явления местной атмосферы, что, когда он поднял руку и сделал приглашающий жест, запутавшийся в своих чувствах и подозрениях сочинитель облегченно подошел к нему.
Как всегда, Иона Александрович не поздоровался, и, как всегда, Деревьев счел это вполне нормальным. Хозяин медленно развернулся и двинулся по узкой тропинке прочь от стола, за которым остались сидеть и черные и белые слуги, в тыл огромному дому. Конечно, писатель поспешил за ним, топча одуванчики, цепляясь ботинками за мелкие кочки. В тылах было прохладно и не было ни души. Старинный сарай, покосившаяся поленница, раскуроченные ящики, битое стекло, топор, одним мизинцем вонзившийся в колоду. И снова поляна, теплый дерн, две веселые сосны. Они оказались на соседнем уже участке. Деревьев понял, что за то время, пока он здесь отсутствовал, Ионе Александровичу удалось завладеть второй половиной дома. Поскольку молчание затягивалось, Деревьев заискивающе поздравил мощную спину издателя с таким чудесным приобретением. Тот резко остановился и, не оборачиваясь, сказал:
— Уж не думаете ли вы, что я сделал это на деньга, заработанные с помощью ваших романов?
Деревьев помялся, стараясь улыбнуться как можно независимее.
— Но тем не менее, Иона Александрович, вы сами говорили, что заработать собираетесь. Договор, или, вернее сказать, уговор, у нас был честный. И если вы понесли…
— Нет, уговор у нас был абсолютно бесчестный.
Иона Александрович развернулся и вплотную подошел к писателю, и тот, чтобы хоть как-то противостоять его каблукам, взобрался на попавшийся под ноги холмик.
— Я вас обманул, господин сочинитель. Я не издал ни одной вашей рукописи, более того, я и не собирался этого делать. А так называемое «Избранное» существует только в одном экземпляре. Или в двух-трех, что, собственно, одно и то же.
Он достал платок и шумно высморкался.
— Вы, кстати, вообще довольно странный человек, если не сказать больше. Честно говоря, я и не рассчитывал так просто убедить вас заняться такой вот литературной деятельностью. Это был лишь один из моих планов. Причем самый вычурный и экстравагантный. Надо же, именно он сработал. Чем сложнее, оказывается, тем надежнее.
Издатель замолчал. Деревьев, который во время этой речи тупо рассматривал волосяной островок под его нижней губой, поднял взгляд и попытался посмотреть издателю в глаза. И увидел огромные, влажные, выкаченные органы. Никакой глубины и сложности в них не было. Под ними, быстро набирая тяжесть, отвисали щеки, они, равно как и нос, были плотно испещрены проступившими сосудами, что вызывало нелепые мысли о мозаике. И наконец волосы — кто бы мог подумать, что они у издателя крашеные, густо и небрежно. Степень искусственности, эклектичности этого облика была так велика, что возникало сомнение, обеспечен ли он вообще какой-нибудь единицей жизни.
— А для чего вам это было нужно? — тихо спросил писатель, с трудом освобождаясь от созерцания неприятной маски. Надо было успеть задать все важные вопросы до того, как она рассыплется на окончательные и независимые части, ведь ей уже нечего представлять. Уже обанкротилось в пределах своего выдуманного мира бредово-надуманное, бессмертно-соблазнительное предприятие под названием «время — деньга». Своим извращенным слухом писатель слышал обезоруживающую музыку, с которой рушились безвоздушные замки, построенные для встречи с прошлым, и тихие фабрики для вытягивания в единую проникновенную нить его постоянной тоски.
— Как для чего? — бодро отвечал издатель. — .Для того, чтобы вы с утра до ночи сидели у себя дома и гонялись с помощью своего пера по бумаге за призраком, за, извините за выражение, миражем, в то время как я мог бы со спокойным сердцем пользоваться обществом оригинала.
Деревьеву показалось, что он стоит по колено в кипятке. Собственно, так оно почти и было. Попранный им бугорок оказался муравейником. Писатель отскочил в сторону и стал колотить себя папкой по ногам. Иона Александрович наблюдал за ним, поражаясь столь странной реакции. При чем здесь, действительно, ноги. Разве что произведения были писаны левой из них.
— Пойдем лучше выпьем.
— Муравьи, — прорычал писатель.
— А-а.
Они взошли на тенистое глухое крыльцо, еще не освеженное ремонтом. Иона Александрович расковырял невидимый замок в потаенного вида двери, и они оказались в затхлой, с выцветшими обоями комнатенке. Имелись там два холодных прокисших кресла, пизанского поведения стол на одной ножке меж ними. Хозяин предложил садиться, скрипнул дверцей старинного, но омерзительного на вид буфета, и вынул большую бутылку водки, два стакана и завернутый в собственное серебро кусок плавленого сырка. Все это было размещено на покосившейся столешнице и сразу попало в сферу действия призрачного потока, текущего из гиблого окошка над буфетом. Легкая замогильность была в этом натюрморте. Хозяин склепа, проявляя грузную бодрость, скрутил металлическое горлышко, набулькал в стаканы на две их трети водки и предложил:
— Пока выпьем.
Водка всосалась у него уже на пути к желудку, он громко крякнул. Выстроившаяся б наклонном световом строю пыль оживилась. Деревьев выпил с трудом, глоток полз медленно, как кролик в удаве, как мысль к неприятному выводу.
— Надо ли, господин издатель, понимать так, что все ваши разговоры про… про путешествия денег во времени полная ерунда?
— Полнейшая, — радостно хлопнул себя по коленям Иона Александрович и снова наполнил стаканы.
— Ну подумайте сами, дружище, ну какие могут быть эти самые, черт их возьми, путешествия? Вы хоть какую-нибудь физику в школе учили? Да и просто исходя из самых житейских соображений — может ли хоть какая-нибудь болтовня на эту тему не быть ерундой, галиматьей и шизофренией? Но в этом… — он чокнулся со стоящим на столе стаканом писателя и столь же исчерпывающе выпил, — …в этом нет для вас ничего очень уж оскорбительного. Вы, конечно, наплевали бы мне в рожу. В толстую наглую рожу, когда бы не было у вас на этом месте занозы, своей частной, субъективной занозки. Ощущение времени — вещь совершенно субъективная. Вот в этой свидригайловке, — он обвел жестом комнату, пугая пыль, — оно течет совсем не так, как там, на лужку, на солнышке. От шампанского оно течет не так, как от водки. Да и, плюс к этому, я хорошо позаботился об антураже, об обрамлении, так сказать. Каким я к вам Мефистофелем и Крезом въехал, а?
— Ну, пусть теперь так. Мне плевать. Меня другое сейчас… Объясните, зачем, зачем вам понадобилось постригать в писатели именно меня? Ведь я с вами и знаком-то никогда не был.
— Дорогой мой, хотя, конечно, ничуть вы мне не дорогой, — Иона Александрович потряс в воздухе пустой бутылкой и встал к буфету. Хрустнула пробка. — Да, никогда вы со мною знакомы не были, и я легко прожил бы без этого знакомства. Неприятность в том, что некогда вы знали мою нынешнюю жену. День рождения которой сейчас как раз и празднуется.
— А кто ваша нынешняя жена? — спросил Деревьев.
— Дарья Игнатовна, — просто сказал издатель, — имя это вам очень даже что-то говорит. Не притворяйтесь.
— Кем?
— Никем не притворяйтесь.
Помолчали. Висячая пыль снова стала впадать в световую спячку. Какая-то визгливая парочка проследовала мимо тайного крыльца.
— Ревнивец я, — вздохнул Иона Александрович, — вот где роется моя собака. Прет сейчас из меня какая-то откровенность, потом пожалею, наверное. Хотя чего уж теперь, теперь все может пойти к чертям. Все, понимаете, все!
Деревьев инстинктивно отклонился в кресле, увидев приближение налитых буркул издателя.
— Так вот, обратил я однажды внимание на то, что супруга моя как-то странно, не по-обыкновенному себя ведет. Ну, тут я не буду вдаваться, на эту тему у вас там подробнейше расписано. Ну, в рукописи в вашей. Я произвел частным и тайным образом некоторые следственные действия. Но ничего не обнаружил. Да, бывает в разных местах, но всегда привозит алиби. Это, как водится, испугало меня еще больше. Я решил зайти к проблеме с тылу. Составил список людей, со стороны которых можно было бы ожидать вылазки. Дарья Игнатовна, кстати, мне частенько о вас рассказывала причем все время по-разному, в зависимости от наших с ней отношений, то лестно, то оскорбительно, но и это, как вы понимаете, ничего не значит. В женщине всегда что-то остается на дне натуры, пусть щепотка пыли или пепла. И достаточно только поднести магнит… Таким образом попал в список писатель Деревьев.
— Н-да.
— Велел Жевакину разыскать. И, подготовившись, посетили… И пока вы с этим Владимиром… э-э-э… Петровичем шлялись по магазинам, я как следует порылся в бумагах. Как-то заранее было ясно, что улики будут письменного свойства, ну, письма там, записки. Поэтому мною был захвачен даже небольшой копировальный аппарат.
— И вы нашли мою повесть…
— Почти сразу. Почерк у вас не из самых корявых. Отличник?
— Серебряная медаль.
— Ну вот, просмотрел я это, с позволения сказать, сочинение и пропустил через ксерокс.
Деревьев захихикал.
— А я чуть было голову себе не сломал, что это за сила мистическая так со мною играет, подсовывая эти переделанные главы.
— Да, — Иона Александрович почему-то удовлетворенно похлопал себя по животу, — согласитесь, гениальная мысль. Мозги экзальтированного сочинителя — тут же набекрень. Я сразу этот ход придумал, когда мы еще на дачу ехали.
— То есть вы и текст — сами?
— Ну нет. Тут особый навык необходим. Я просто выбрал подходящие главы и объяснил, что мне нужно изготовить. А среди моих людей были кадры с солидным редакторским прошлым.
— Да, у вас же издательство.
— С чего это вы взяли, дружище? Хотя кое-какую печатную продукцию мы изготавливаем.
— А этот «кадр», это Жевакин?
— Да нет, что вы. Он такое… а потом, он был неплохо с вами знаком, значит, риск утечки информации. Являясь ревнивцем, я не хотел бы им слыть.
— А все-таки, кто?
— Есть люди, есть. А впрочем, главное я все равно уже вывалил. Что уж тут скрывать, — Иона Александрович улыбнулся какой-то своей мысли. — Служил у меня один замечательный мерзавец — Ярополк.
— Это он?
— Он, он, — издатель снова поднял бутылку, — ты что, знаешь его? — Переход с «вы» на «ты» произошел с непушкинской легкостью.
— Это мой вечный редактор.
— Смотри-ка, — Иона Александрович поморщился внутренне, изучая возникшее подозрение.
— Еще в те, подцензурные, времена он показал и мне, и многим другим, что он может сделать из приличного текста.
— Это что же, — Иона Александрович тяжело поднял не закончившую еще размышлять голову, — ты эту свою слизняцкую мазню считаешь каким-то там текстом?
— А что? — спросил Деревьев, удивляясь тому, что слова издателя его ничуть не задели.
— А то, что я никогда раньше не читал такой альфонсовой блевотины. Ты хоть сам-то перечитывал? Ты же полгода просто-напросто жил на содержании у бабы. И при этом еще и привередничал. Вишь ли, она ему жратвы слишком дорогой привезла, с американцами пыталась познакомить. И вообще, как можно осуждать женщину за то, что она хочет одеваться как можно лучше, жить в более-менее приличной квартире, а не слоняться, как ты, по крысиным норам. Сколько гноя ты выдавил из свой авторучки, парень! А самое гнусное в твоей этой… знаешь что? — зверски играя глазищами, прорычал издатель, протягивая к лицу собеседника дрожащий от ярости стакан. — Давай выпьем. — Деревьев покорно, почти бесчувственно выпил. — А самое гнусное — это про постель, парень. Что же ты за орангутанг! И лежит она не так, и приемы, видите ли, какие-то применяет, а кричит и совсем уж не эдак. Так вот, запомни, она все делает так! Запомни раз и навсегда! — массивная ладонь ударила по краю стола, и тот еще больше накренился. — Запомнил?
— Запомнил, — пожал плечами Деревьев.
— Изменил бабе, грязно, тупо изменил, а на бумаге развозит хитрое такое оправдание, даже не оправдание, на нее же возводит вину за свою блудливость. Видите ли, с японцем чаю попила! Если вдуматься, это женская логика. Куриные бабьи мозги в твоей голове напиханы, писатель. А самое гнусное знаешь что?
— Уже было про самое гнусное, — осторожно возразил Деревьев.
— Нет, ты браток, послушай. Самое гнусное — это литературщина. Причем лживая и жалкая какая-то. Насквозь, везде. Где ты чувствуешь, что подлец, напускаются слова. Побольше, покраше. Или поученее. Ты только подумай — человек видит, что кто-то сманивает из-за памятника его бабу, — бабу, которую он якобы зверски любит, — и он, вместо того, чтобы все снести, всех послать к черту, в том числе и экзамен этот, — тоже мне, кстати, препятствие, — так вот, он разводит самую что ни на есть отвлеченную болтовню. В одном романе то, в другом се. Наврал ты, брат, наврал, сильно, очень сильно. Согласен с критикою, а?! — издатель поставил громоподобную вопросительную точку в конце своей речи.
— Нет, — вяло возразил писатель.
— Ну и хорошо, — внезапно возвращаясь в благодушное состояние, сказал Иона Александрович и хлопнул его по плечу. Потом налил себе еще водочки, откинулся б панически скрипнувшем кресле с видом человека, одержавшего большую моральную победу.
— Я, — тихо начал Деревьев, — все же не могу быть уверенным стопроцентно, что и эта ваша версия — не розыгрыш. Где гарантии, что вы меня не обманываете?
— Где, где — на бороде! В чем я могу тут вас обмануть? И какого именно обмана боитесь вы? (Он почему-то решил вернуться к прежней форме обращения.)
— Что вы имеете в виду, я не очень понимаю.
— Что тут понимать? Два есть варианта. Первый: вы хотите разоблачить меня как похитителя ваших романов, или второй: вы хотите вывести меня на чистую воду как человека, скрывающего все же существующую вопреки всем словам и очевидностям машину времени.
— Дело в том, что подделки, Иона Александрович, эти отредактированные главы были изготовлены так похоже на настоящие… они вообще не отличались от настоящих. И почерк — я, слава богу, знаю свой почерк, и бумага…
— А-а, бумага… — издатель презрительно махнул рукой, — листов двадцать я украл из вашей папки, вы предполагали на них продолжать свое сочинение, судя по всему. А почерк… уже упоминавшийся здесь Ярополк Антоныч имеет такой удивительный по этой части талант. Он умеет подделать любую подпись. Да иго подпись, он доллар так нарисует, что лучше настоящего будет. Улавливаете, куда клоню, улавливаете? — Иона Александрович вдруг громогласно расхохотался и так же вдруг пресекся.
— Ну вот, теперь вы знаете почти столько же, сколько и я, только пользы вам от этого, уверяю, никакой. — Он встал. — Мне пора к гостям.
— У меня еще один, последний вопрос. Мои неизданные рукописи, они уничтожены?
Иона Александрович рассеянно потер щеки.
— Где-то здесь валяются. Я имею в виду, в доме, — он отворил дверь на крыльцо, — можете их забрать, если они вам на что-то нужны.
И Деревьев остался один. Он довольно долго сидел в своем кресле, уставившись на остатки плавленого сырка, истерзанные пальцами его левой руки. Постепенно до него доходило, насколько огромная победа была только что одержана над ним этим толстяком с крашеными волосами. Стоило, безусловно стоило тратить время, деньги и воображение на эту запутанную и экстравагантную мистификацию ради того, чтобы упрятать в заключение тень своего соперника. То, что между ним, Деревьевым, и Дарьей Игнатовной ничего не было и даже ничего не могло быть задумано, не имеет в данном случае никакого значения. Этого героического ревнивца вероятный соперник волновал как раз в качестве величины потенциальной, как форма собственного кошмара, бесплотной угрозы. И когда при помощи иезуитски выверенных манипуляций удалось посадить в добровольное заключение дух вероятного любовника своей жены, то можно было не опасаться несчастного автора тайком ксерокопированной рукописи. Оставался, правда, вопрос — не было ли это искусство борьбы с призраком все же потрачено зря? Может быть, на ином участке сложной обороны, которую держал Иона Александрович, другой, нераспознанный, непредугаданный призрак-проныра регулярно материализуется, как какой-нибудь лебедь-соблазнитель.
Впрочем, для пьяного и потрясенного писателя эта часть проблемы выглядела слишком отвлеченной. Он не был в данный момент способен даже на злорадство. Он, пошатываясь, встал и заново осмотрелся. Помещение это понравилось ему больше, чем при вступлении в него. Он решил не выходить на улицу. На солнечной лужайке все только что полученные им раны радостно воспалятся, привлекая сытых зевак. Пусть уж лучше эти затхлые своды. Деревьев подошел к буфету, из которого появлялась водка, и распахнул створки. Рукописей там не оказалось, сплошь бутылки: пустые, полные, начатые. «А ведь издатель здорово поддает», — подумал он, отправляясь в путешествие по первому этажу. Но у самого выхода из комнаты он был остановлен возбужденно трясущейся мыслью, выскочившей из-за поворота опьянения. За этой дверью он ведь может запросто столкнуться с виновницей всех этих вычурных событий. Где, собственно говоря, хозяйка? Где именинница?
Белая крашеная дверь отворилась с тихим скрипом. Опять пыльная, явно нежилая комната. Судя по всему, здесь никто даже и не пьет. Здесь были слышнее шумы солнечного праздника, в скрытом, обиженном воздухе покинутой комнаты они силились увековечиться. Деревьева значительно больше каких бы то ни было звуков интересовали шкафы или другие емкости, которые могли бы сохранять плоды его извращенных трудов. Но комната была пуста. На стенах классические прямоугольники невыцветших обоев, на полу обрывки глянцевых плакатов и спутанные веревки. Судя по слою пыли на щеке одноглазой красотки, бегство мебели состоялось довольно давно.
Непроизвольно перейдя на цыпочки, писатель пересек комнату и в течение нескольких минут выяснил, что таково положение на всем первом этаже. Послеэвакуационная тоска. Какие уж там рукописи. Он очень хотел их отыскать. Уйти без них — это все равно как оставить труп товарища на поругание врагу. Можно было бы отчаяться, когда бы не свежевозведенная винтовая лестница, уходившая из середины прихожей на второй этаж. Деревьев поколебался, вправе ли он воспользоваться ею. Но, кажется, разрешение к поискам распространялось на весь дом.
Новая лестница еще не прижилась как следует, она нещадно трещала, хрустела и скрипела. Когда писатель добрался примерно до середины, то обнаружил, что она скорей всего вообще не закреплена как следует, и, таким образом, ему приходится объезжать дикое архитектурное нововведение. Выбравшись на безопасный берег второго этажа, он обнаружил, что у него ощутимо дрожат колени. Он не сразу узнал место своего зимнего приключения. Во-первых, освещение. Нет, освещение во-вторых. Сначала Дарья Игнатовна. Здесь она могла попасться на каждом шагу. «Но у меня же есть причина, я ищу свои рукописи», — подбодрил писатель себя, мучаясь от недостаточности этого основания.
Он вкрадчиво обошел комнаты, узнавая и золото библиотеки, и дерево спальни. От Дарьи Игнатовны остался только полупрозрачный халатик поперек ложа. Потрогал — влажный. И от этого факта волнение, вроде бы обязанное вспыхнуть с новой силой, улеглось. Халат оказался прививкой от неожиданной встречи. Дарья Игнатовна спрыгнула с рукописного облака и теперь неизбежно должна была материализоваться в его объятиях. Деревьев развел руки и огляделся. Значит, надо подождать еще немного. А пока можно закончить с рукописями. И он обошел комнаты во второй раз. Но уже решительно и свободно. Виноватее прочих выглядела библиотека, но обыск начался все же со спальни. Из распахнутого гардероба полетели на ковер платья, костюмы, коробки с обувью. Из стенного шкафа в коридоре были исторгнуты совсем уж посторонние вещи — велосипедные камеры, рулоны обоев, заляпанный известкой огромный резиновый сапог. Все это выполнялось одной рукой, вторая хранила рукопись, отчего у Деревьева был нелепо деловитый вид. После разминки писатель с победоносным и загадочным видом проследовал в библиотеку. Оценил взглядом фронт работ и выбрал для дебюта нижние ящики книжного стеллажа. Стоило лишь повернуть ключ в дверце, на пол, как рыба из трала, хлынули глянцевитые проспекты, журналы и прочее в том же роде. В следующем ящике оказались запасы богато оформленных фирменных бланков. Тоже все к черту на пол. Равно как и специальные папки для бумаг. Над всем этим молчаливый погромщик устроил снегопад из визитных карточек. Они, видимо, являлись слабостью издателя. Золотые и красные, с тиснением и без, на русском и других языках. Тяжелые картонные снежинки, истерически вращаясь, сыпались на холмы разнообразной печатной продукции.
Печально покачиваясь, оскальзываясь на стопках поверженной бумаги, Деревьев прошелся по комнате. Да, он хорошо отомстил библиотеке этого человека за тайное надругательство, которое тот произвел над его библиотекой в тот зимний вечер. Но на сердце не воцарилась радость.
А рукописи свои он отыскал на куче странным образом изувеченных книг — с них была содрана кожа обложек. Лежала эта куча за тумбой письменного стола. Вот, значит, чем занимается Иона, сидя за своим столом. Деревьев сложил на углу стола все три свои папки и устало опустился в хозяйское кресло. Возле телефона стоял бюстик Бетховена. Деревьев подумал, а не нарисовать ли ему усы, и тут же понял, что эта мысль ему отвратительна. Потом он заметил, что из-под Бетховена торчит угол знакомого на вид конверта, рука самопроизвольно рванулась, и он только хмыкнул ей вслед. Что там могло быть? Ведь не отблеск же новой недостижимой жизни, а всего лишь ублюдочные измышления фальшивомонетчика. Конверт, судя по надписи, действительно предназначался ему. Но исследовать содержимое он не стал. Нет сил. Да и зачем? Пора, собственно, и убираться со двора. Он встал, принял со стола три расскальзывающиеся папки и вышел из разгромленной библиотеки. Отправился на кухню, надо бы подыскать какой-нибудь пакет или сетку. У выхода помедлил, быстро выдернул конверт из-под бюста. От резкого движения композитор глухо рухнул на ковер.
На кухне никого не было. Имелись повсюду баснословные следы кулинарных приготовлений. Отсюда же, с кухни, уходила вниз лестница, прямолинейная родственница той, что была уже укрощена писателем сегодня. Помимо лестницы, было здесь и еще одно отверстие, выводящее во внешний мир — большое распахнутое окно. Деревьев осторожно выглянул — снаружи все шло обычным порядком, шум диверсии оставался внутри дома.
Необходимая Деревьеву сетка долго от него пряталась, потом в нее долго не укладывались вызволенные из позора папки, слишком угловатые. Когда с тихой руганью пополам все устроилось, до пьяного, но чуткого уха писателя долетел звук неких шагов. Деревьев вздрогнул, но довольно быстро сообразил, что эти остренькие, цокающие звуки не могут принадлежать налитому водкой толстяку.
— Здравствуйте, Дарья Игнатовна, — сказал расхристанный, с нелепою сеткой в руке Деревьев раскрасневшейся, возбужденной, решившейся голове. Фраза эта была им судорожно подготовлена за время ее восхождения по лестнице, при более неожиданном варианте он бы вряд ли что-то смог сказать. Кстати, если бы снизу появилась совсем другая женщина, он все равно бы эту фразу произнес.
— Ты, — сказала она без особого удивления в голосе, — а я-то думала.
Что именно она думала, осталось навсегда неизвестным. Зато совершилось ее полное появление вместе с голубым полосатым платьем, одновременно летним и вечерним на вид, в сопровождении сложных, напоминающих чем-то русскую тройку босоножек. Деревьев развел правой рукой, поскольку левая была занята, и начал всматриваться в нее с непосредственностью почти идиотической.
— Ну, — сказала Дарья Игнатовна с неистолкуемой усмешкой.
Деревьев в этот момент удивлялся про себя, с какой скоростью и даже паникой исчезает, растворяется, тонет и рассыпается в прах та на всякий случай измышленная им растолстевшая женщина в морщинах с выцветшими волосами, с набрякшими на ногах от бесконечных родов венами, с жилистыми от постоянных сумок руками. Дарья Игнатовна не изменилась с тех пор ничуть. В ее облике не появилось ни одной даже микроскопической повадки, воспитываемой временем. Все так же беспечно оттопырен мизинец, кокетливым углом согнута рука. Такая же одухотворенная тень отбрасывается ароматической челкой на широкий разумный лоб. Ничуть не помутилась бесслезная хрустальная влага в обширных беспечных глазах. И губы, слегка стыдящиеся своей припухлости, все так же готовы ко всему: и таить ангельское щебетание, и скрывать только что слизанную кровь.
— Зачем же ты меня бросила? — спросил писатель.
Дарью Игнатовну нисколько не удивило полное отсутствие преамбулы. Ее удивило другое.
— Я?! Я тебя бросила?! Негодяй, ничтожество, тупица, скотина, мозгляк, сволочь, бездарь, босяк, дрянь, сутенер, гамадрил, трус! Я, я тебя бросила?! Ты сломал мою жизнь, развел меня с мужем, опозорил на весь белый свет, навертел вокруг меня какую-то гнусную интригу и после этого благополучно исчез! Ты сделал все, понимаешь своей пиитической башкой, все, чтобы мы расстались, а теперь явился сюда с этой сеткой. Даже подарок не смог толковый принести. И предъявляешь мне какие-то претензии!
— Нет, я здесь случайно.
— Что-о, — Дарья Игнатовна даже привзвизгнула, — и после всего того, что сделал, ты говоришь, что оказался на моей кухне случайно?
— Нет, нет, нет, — заспешил, заморгал Деревьев, — я не так выразился. На самом деле, конечно, не случайно. Даже наоборот. Даже больше чем наоборот. Именно: все эти годы, а особенно последние месяцы, я только и делал, что к тебе, в общем, рвался. Полз.
— Вот именно, полз.
— Просачивался и проскальзывал. Ты не представляешь, Даша, что это было такое. Из каких тонких и необычных препятствий все состоит… Впрочем, многое я сам… Я исписал горы бумага, — он жалобно потряс сеткой, — я не знал, где ты, и короткого пути у меня не было. Я пошел самым кружным, самым… в некоторых случаях не бывает прямых дорог. И путей.
— Все важные решения всегда простые, все остальное слова. Слова и слова. Слишком много слов.
— Может быть, ты права, может быть, и можно было как-то поскорее, но поверь…
— И опять-таки только слова. Из слов складываются объяснения, отговорки и всякое прочее вранье.
Деревьев надрывно помотал головой и сделал два шага навстречу обвинительнице.
— Да, да, да, и опять да. Я виноват. Виноват и виноват. Во всем. Полностью. Я скотина, гад, я альфонс и сутенер. Я согласен с каждым твоим словом.
— И не воображай, что я хоть одно возьму обратно. За эти годы я слишком, сверх всякого слишком нахлебалась. Он, видите ли, исчезает под действием сильных чувств, истеричный мой милок, а я, стало быть, иди побирайся Христа ради, ищи хлеба и приюта. Ты только подумай, под кого ты в результате тонких своих мучений подложил меня, дорогуша. Ты видал его, этого моего черного борова, видал?! Ты представь только, что я каждый день… тем более он не только все вот это, ну ты понимаешь, но еще и с осложнениями. И вот так из месяца в месяц. Эта тупая ревность и любовь эта его слезливая, болтливая. Представь, он часами стоит на коленях и бормочет о том, как он, видите ли, меня разнообразно обожает. Скажи, может это вынести нормальная женщина?
— Какой негодяй, какой негодяй, — потрясенно шептал Деревьев.
— А эти его родственнички! Прибабахнутая эта маман, — Дарья Игнатовна содрогнулась, — мамочке то, мамочке се. Каждый божий месяц — визит. Чокнуться же можно! И вот это все он пытался загладить деньгами. Видите ли, если у человека куча бабок, то ему, значит, можно все. Не все!
— Боже! Какой я подлец, какой я подлец!
— Деньги — это еще ладно… Да к тому же он посмел разориться. Представляешь? То, что там, — она махнула в сторону окна, — это пир во время чумы. Все, что у него было мужского, это его бабки, так и это теперь… — она трагически хохотнула. Монолог прервался.
Из-за окна волнами доносились звуки, соответствующие происходящему за окном. Этот отвлеченный шум на время трезвым раствором заполнил пространство между говорящими. Он мог бы возыметь отчуждающее действие, но ограничится тем, что отделил первую часть беседы от второй. Дарья Игнатовна и Деревьев одновременно ощутили и состояние антракта, и момент, когда началось второе действие.
— Чего это ты на меня так это… взираешь? — вдруг спросила Дарья Игнатовна немного удивленно и немного игриво. Деревьев медленно приподнял сеть с рукописями — так тяжело, будто со дна моря. Но она не сгодилась как аргумент и была разочарованно опущена.
— Удивляюсь очень.
— Чему именно? — быстро поинтересовалась Дарья Игнатовна, приступая к нему на два шага и как бы слегка вспыхивая: — Все слишком знакомо?
— Да, — тихо согласился Деревьев.
— И глаза?
— Да.
— И волосы?
— Да.
— И запах?
— Особенно, — нервно улыбнулся Деревьев.
— Такой родной, правда, привычный?
— Совсем, совсем.
— Как будто и не было этих шести лет?
— Как будто и не было, да.
— А ты знаешь, как называется все это?
— Что?
— То, что ты мне только что наговорил про волосы, про глаза и про запах?
— Нет.
— Ты пытаешься меня соблазнить.
— Да-а…
— Прямо на кухне моего собственного дома. В двадцати метрах от моего мужа.
— Нехорошо, — прошептал Деревьев, не будучи уверенным, что это так.
Руки Дарьи Игнатовны переместились с плеч писателя на его грудь.
Больше они не разговаривали — по разным, но, если так можно выразиться, взаимосвязанным причинам. Деревьев, не выпуская своей сакраментальной сетки, неловко переступил на плохо поддающихся управлению ногах и, чтобы сохранить равновесие, оперся правым локтем на подоконник, за которым продолжалось всеобщее веселье. В испытываемом им состоянии взору нельзя было не затуманиться, но он, обозрев территорию, обратил внимание на некоторые детали, свидетельствующие, что празднество теряет стройность и чинность. Вон лысый в одном жилете забрался под стол, и его так сотрясает рвота, что можно подумать — четвероногий друг его насилует. Оторвавшись взглядом от ослепительной лужайки, Деревьев смог отчетливо рассмотреть лишь острия каблуков на роскошных босоножках Дарьи Игнатовны. Каблуки были запачканы жирной дачной землей. Словно бы в поисках оставленных ими следов, писатель выпростал свой взгляд в направлении одуванчиков, дерна и прочего природного. Но там его вниманием сразу овладела высокая, в дымину пьяная дама, которая, удалившись под сень струй поливального устройства, истерически трясла своими юбками и тупо топталась босыми ножищами на мокрой траве. И снова взгляду захотелось назад. Каблуки сталкивались, перекрещивались, царапали друг друга. В этом был какой-то неприличный, но лестный для Деревьева сюжет, он попытался вглядеться в него (хотя и приходилось время от времени непроизвольно отбрасывать голову и зажмуриваться) и отыскать этому какое-то словесное выражение. В голову почему-то пришел танец двух вилок с наколотыми булками в исполнении Чаплина, которого Деревьев, кстати, терпеть не мог, и прочая совсем уж никчемная чушь. В результате он слишком надолго оставил без внимания празднующую жизнь за окном и отреагировал только на совокупный гул голосов, вдруг начавший крепчать под его правым локтем. Под окном он удивленно застал целую толпу. Пьяно подвижную, с приветственными руками повсюду и какую-то крайне глупую на вид. Центр ее занимал Иона Александрович. Причем занимал подвижно и деятельно. Тыкал толстым пальцем вперед-вверх и что-то быстро говорил, борясь с хохотом. Публика время от времени взрывалась смехом, гоготом и хихиканьем, и было понятно, что эти приступы напрямую связаны с речами Ионы. Деревьев решил, что он понимает, в чем комизм его положения. Наверное, потому, что он с этим своим выставленным, свисающим с подоконника локтем очень похож на какого-нибудь шофера-идиота в кабине самосвала-великана. И лицо у него и пьяное, и как пьяное к тому же. Но в общем, решил он тут же, причина для столь буреломного веселья слабая. Вон некоторые даже с ног валятся. Не зная, что предпринять, пьяная мысль писателя расслабилась, и он от нечего делать (несмотря на все происходящее) решил повнимательней вчитаться в список приглашенных. Помимо уже виденных Жевакина и его невесты, помимо Люси и Лизы, помимо владелицы Аполлодора и обоих американских профессоров, он обнаружил широко, но подло улыбающегося Тарасика и слегка испуганную Иветту. Увидел он и самого Игната Севериновича с лениво оскаленной пастью и монументальную супружницу его. Слава богу, все живы. Лица их как бы плавали в тумане, плотность которого то увеличивалась, то разрежалась. Деревьев подумал о том, что приятно ему видеть одну только Иветту-добрую душу, он даже попытался ее поприветствовать и услышал в ответ такой искренний, такой хоровой хохот, что опешил и смог понять наконец, в чем тут смысл, соль, суть, смак. Конечно же, скотина издатель рассказывает гостям историю своих взаимоотношений с идиотом-писателем, причем во всех деталях и с прибавлением собственных жгучих подробностей. И стало быть, два десятка этих знакомых, полузнакомых и полупьяных рож смеются над его, Михаила Деревьева, ничтожеством, глупостью, незадачливостью, смеются над нелепостью этой вот столь оберегаемой сетей. Так обидно, так горько и скучно стало писателю… И в этот самый момент неутомимые каблуки скрестились особенно каверзно и яро, и голова подвергаемого осмеянию писателя, болезненно зажмурившись, с вырвавшимся из горла стоном дернулась назад. Хористы замерли, проникнувшись видом этого страдания. А корифей их хора после трехсекундного одуряющего молчания вцепился в свой тяжелый парик и медленно поднял его с черепа, оставляя на жалобной голой коже хлопья сухого клея. Низкий, производимый всем набором внутренних сил вой содрогнул все вокруг. Даже сквозь двойную ограду сжатых зубов и слепленных губ.
В следующем кадре Иона Александрович бежал, оступаясь, слепо выставив мощные руки, к лестнице. Добежал. Одним ударом лишил дом двери и, бешено оступившись, рухнул на одной из первых ступенек. Он закупорил собой все русло лестницы и попер наверх наклонно, даже не пытаясь выпрямиться. Поворачиваясь, как кусок говядины в недрах мясорубки. Медленно, но неукротимо. Деревьев, все еще не полностью сцепившийся своим сознанием с реальностью, удивленно наблюдал толпу, развязно, растерянно, весело втискивающуюся в дом. Несколько даже больший интерес у него вызвала непонятная драка у входа на территорию дачи. Трое или четверо чернявых молодых людей били привратника. «Непорядок», — подумал писатель. Но и здесь внимание его не слишком задержалось, он зачем-то проверил состояние дел у буфетов. Официанты отдельной нейтральной группой стояли у самого дальнего стола и переговаривались. И пьяная дурында все плясала под искусственным дождичком. Только после всех этих наблюдений Деревьев полностью осознал себя на кухне, где вошли в решающую стадию два столь важных для него процесса. Иона Александрович был уже близко. Он всползал, вздымался, клокоча, хрипя и производя еще звуки, не имеющие общепринятого наименования. Как будто уровень тошноты повышался в очень глубокой шахте. И вот тут, когда… Михаил Деревьев увидел сырые осьминожьи глаза Дарьи Игнатовны.
Забуксовала, рванулась и стихла трагедия на лестнице, лопнуло чрезмерное сердце обманутого гиганта, и он стал медленно сползать вниз, гоня толпу любопытствующих мерзавцев вон из дому.
Деревьев огляделся, решая, каким путем уносить нош и рукописи. Нелишне заметить, что Дарьи Игнатовны он, полностью, очухавшись, возле себя не обнаружил. Он еще раз выглянул в окно. Вид заварухи, разворачивавшейся там, не понравился ему. Он решительно отступил в сторону винтовой лестницы. Имел повторное приключение на ней. Потом был покинутый первый этаж. Дверь на тайное крыльцо оказалась не заперта. Дальше помощь оказал сарай, с крыши которого легко было перебраться через ограду. Потом он с полчаса осторожно и путанно выбирался из поселка на трассу. Что-то ему подсказывало, что некоторые предосторожности не помешают.
Уже в кабине машины, слетавшей в Москву по Можайскому шоссе, он попытался навести хотя бы приблизительный порядок в своих впечатлениях. Но любые усилия в этом смысле только усугубляли сумбур. Непропорционально много времени у него заняло взвешивание того, какою силой выдержки должен был обладать Иона Александрович. Прочитать такое про свою жену и не задушить при первой встрече автора, даже вести с ним рассудительные беседы, всячески ублажать и платить ему деньги… Впрочем, денег у фальшивомонетчиков, конечно, как грязи.
Потом его мысль почему-то занялась пьяной дамой у поливалки. Очень ему интересно было узнать, кто такая была танцевавшая. И куда исчезла Дарья Игнатовна. Как всегда, осчастливила, но не насытила. Теперь она, по-видимому, вдова. Свободна, но под надзором траура. Неудобно будет к ней отправиться прямо завтра. Но даже «завтра» казалось ему слишком далеко.
Только бы добраться до душевой, смыть, безжалостно смыть все эти нагромождения. Он ощущал в себе возможность какой-то однозначной и, может быль, спасительной ясности.
Рукописи свои он чуть было не оставил в машине. Перестал ощущать нужду в них и какую бы то ни было ценность. Шелуха, плевелы. Причем не просто плевелы, а разглаженные, пронумерованные и сложенные в стопки. Его развеселила эта мысль, и он приближался к подъезду, загадочно улыбаясь и помахивая сеткой.
В подъезде этом, полутемном, в меру загаженном, произошло вот что. Для начала там были открыты оба лифта, что Деревьева удивило, была в этом какая-то ненормальность. Деревьев слишком поздно обратил внимание на три высокие плотные мужские фигуры, расположившиеся на площадке. Один выступил вперед: мощные черные усы, невидимые, но явно тоже черные глаза. Он что-то сказал на незнакомом языке. Хотя язык был предельно непонятен, писатель понял, что у него ничего не спрашивают, ему, наоборот, что-то сообщают. Причем что-то официальное. Вслед за этим в руке у говорившего, в это трудно поверить, но это так и было, появился пистолет. И сразу раздался выстрел. Негромкий, по-подвальному плотный, полностью вписавшийся в конфигурацию подъезда. Наверх выскользнуло маленькое шарообразное эхо. Плотные усатые мужчины быстро, но не торопясь, вышли на улицу под своды благоухающей сирени. Наверху раздались торопливые, несколько неуклюжие шаги, и показалась запыхавшаяся, возбужденная Антонина Петровна. Она не сразу сообразила и некоторое время тупо изучала судороги знакомого тела. Находясь, несомненно, в шоке, она подошла к нему. Деревьев лежал на ступеньках, вяло отталкиваясь слабеющей ногой от равнодушного кафеля. Антонина Петровна села рядом и осторожно приподняла его голову. Видимо, инстинктивно пытаясь оказать ему последнюю помощь, она прижала эту голову к своему боку. И писатель Михаил Деревьев отдал богу душу на пороге собственного дома на руках законной жены.