Скорость освобождения: киберкультура на рубеже веков

Дери Марк

Глава 4.

Ритуальная механика

Кибернетический боди-арт

 

 

Стеларк: устарелое тело пою

Зевать с зашитым ртом довольно сложно — такое наблюдение сделал Стеларк в 1979 году во время своей «Акции с опорной конструкцией», которая проходила в токийской галерее Tamura Gallary. Три дня провел австралийский художник стиснутым, как начинка для гамбургера, между двумя досками, прикрепленными к шестам вигвамообразной конструкции. Все это время его глаза и рот были крепко-накрепко зашиты хирургической нитью. Ночью он спал на полу.

«Достаточно интересный опыт,— вспоминает он. — Мне было не столько больно из-за того, что мой рот и глаза были зашиты, а тело зажато между двумя кусками дерева, сколько неудобно: я совершенно не мог зевать. Вот это была настоящая проблема». И он разразился низким, дьявольским хохотом: «Я этого никак не мог предусмотреть»{338} .

Стеларк (урожденный Стелиос Аркадиу) — самый видный представитель киберпанковского боди-арта. Еще за несколько десятков лет до того, как виртуальная реальность вошла в моду, он экспериментировал с доморощенными технологиями моделирования сначала в Кауфилдском Технологическом Институте (Caufield Institute of Technology), а затем в Королевском Технологическом Институте Мельбурна (Royal Melbourne Institute of Technology, он же RMIT). С 1968 по 1970 гг. он построил несколько камер — так называемых Сенсорных Отсеков (Sensory Compartments),— в которых пользователь подвергался «штурму света, движения и звука». Он также изобрел шлемы со специальными очками, которые расщепляли бинокулярное зрение того, кто их надевал, погружая его или ее в мир «кривых зеркал» и наложенных изображений. Будучи убежденным маклюэновцем, Стеларк описывает эти устройства, как результат «осмысления (…) того, что именно психологический «хард» тела определяет его интеллект, осознание происходящего вокруг. Поэтому если поменять этот [«хард»], то поменяется и восприятие». Данное заявление явно перекликается с идеей Маклюэна о том, что «усиление любого нашего ощущения изменяет образ наших мыслей и действий в целом, то есть то, как мы воспринимаем окружающий мир. Когда меняется это соотношение, меняется и человек».{339}

Исходя из этого тезиса, Стеларк развил целую эстетику протезирования, в которой «артист является эволюционным гидом, открывающим новые пути, (…) генетическим скульптором, реорганизующим и гиперсенсибилизирующим человеческое тело, архитектором внутреннего пространства тела, доисторическим хирургом, имплантирующим мечты, трансплантирующим желания, эволюционным алхимиком, порождающим мутации, трансформирующим человеческую природу».{340}

Его почти голое тело, усеянное во время перформанса электродами и проводами, делает Стеларка похожим на Борга, одного из киборгов-мерзавцев в «Стар-Треке: новое поколение». Со своим «Пропущенным через усилитель телом», «Лазерными глазами», «Третьей кистью», «Автоматической рукой» и «Видео-тенью» он представляет собой гибрид человека и машины, которым все мы постепенно становимся. Не человек, а скорее органический нервный центр кибернетической системы, он буквализирует наше представление о себе как об обреченных существах, запутавшихся в телекоммуникационной глобальной паутине. В этом смысле он является постмодернистской версией архетипичного образа Человека- микрокосмоса — голого человека, распростертого внутри пентаграммы,— который, согласно Дж. Э. Селоту, символизирует не только отношения аналогии между индивидуумом и космосом, но и «стремление человека к господству и эволюции».{341}

«Все указатели ведут нас к нему»,— заявляет Джон Ширли в своем эссе, где говорится о том, что Стеларк является воплощением киберпанковских постчеловеческих устремлений, «химеры, состоящей из ужаса и милосердия, синтеза человечества вчерашнего и человечества завтрашнего, которое в муках рождается на наших глазах». Помещая его в один ряд с Survival Research Laboratiries в качестве культурного мутагена, «выполняющего работу научной фантастики за границами жанра», Ширли проводит параллель между увлеченностью Стеларка техно-эволюцией и мотивами киборгизированного или генетически модифицированного тела в научно-фантастических романах киберпанков, таких как «Схизматрица» Брюса Стерлинга или «Нова» Самюэля Р. Делани.{343}

Стеларк выступает с гигантскими, механическими руками, увертываясь от их сокрушительных ударов. Иногда его перформансы проходят среди скульптурных инсталляций из стеклянных труб, которые светятся от плазменных разрядов, мерцают и вспыхивают в ответ на сигналы, посылаемые его телом. На плечи он водружает похожую на клетку конструкцию, излучающую пучки света с помощью аргонового лазера. Вспышки синхронизированы с сердцебиением и происходят точно в такт пульсу артиста. В сочетании с трепетом ресниц, мимикой и движениями его головы они создают в воздухе затейливые узоры. «Видео-тени» — образы, которые снимаются видеокамерами, установленными на самом артисте и вокруг него, и проектируются на большие экраны в зале,— фиксируются, накладываются друг на друга или же создают параллельные видеоряды.

По всему залу разносится душераздирающая какофония из дзынькаья, бряцанья, скрежета и грохота, большей частью доносящихся откуда-то из глубин стерлаковского тела. Стук его сердца, пропущенный через монитор электрокардиографа, подобно метроному, отмеряет время выступления. Ультразвуковые доплеровские приемники улавливают движение сердечных клапанов и пульсирование крови, позволяя Стеларку в прямом смысле «играть» на своем теле. «Зажимая артерию на запястье, я могу варьировать стук пульса от обычного, размерного «тук-тук» до судорожного щелканья, а затем до яростного бурления, когда вена, наконец, освобождается»,{344} — пишет по этому поводу Стеларк. Специальный датчик преобразует сгибание его правого колена в целую лавину звуков, микрофон, установленный на шее, улавливает звук глотков и другие шумы, раздающиеся в горле, а плетизмограф усиливает стук пальцев. Время от времени по залу проносится электронный вой: сначала дрожит на одной высокой ноте, потом внезапно срывается и низвергается на слушателей пронзительным стоном. Его издают аналоговые синтезаторы, приводимые в действие «управляющим напряжением» — электрическими сигналами, модулируемыми сердцебиением, движением мышц и мозговыми волнами артиста (последние выводятся через аппарат для снятия электроэнцефалограмм).

Все это сопровождается безумным скрежетом «Третьей кисти», просунутой в специальный акриловый рукав на правой руке Стеларка. Ее пальцы из нержавеющей стали клацают в воздухе, тщетно пытаясь ухватить пустоту. Рука, изготовленная на заказ в Японии, представляет собой механическую копию человеческой правой руки. Она управляется при помощи сигналов электромиограммы, поступающих от сокращения мышц на животе и бедрах Стеларка. Она умеет щипать, хватать, сжимать и разжимать пальцы и вращать кистью на 290 градусов в любом направлении. Она также снабжена системой обратной связи, позволяющий создать эффект примитивного осязания с помощью электродов, прикрепленных к руке артиста. Левая рука Стеларка также роботизирована: она судорожно дергается под воздействием периодических электроразрядов, поступающих от пары мышечных симуляторов. «К сгибающим мышцам и бицепсам подведено напряжение, заставляя запястье сгибаться, пальцы сжиматься, а руку подниматься и опускаться», — отмечает он.

Недавно Стеларк начал освоение киберпространства. В этом ему помогает «Виртуальная рука», разработанная в Центре современной компьютерной графики при RMIT. Это компьютерно-генерируемый «универсальный манипулятор», цифровое изображение человеческой конечности, управляемое при помощи кибер-перчатки CyberGlove. Она может сколь угодно долго вращать кистью и пальцами, растягиваться до бесконечности, давать отростки или клонировать целые грозди рук, наподобие щупальца осьминога, чертить пальцами линии или делать так, что из них начинают появляться сферы.

В своем перформансе «Действие/вращение: акция с «Виртуальным телом» (1993) Стеларк делает еще один шаг вверх по лестнице технической эволюции. Облаченный в ноу-хау от компании Polhemus — специальную систему с магнитными дорожками, чьи датчики присоединены к его голове, груди и конечностям,— он взаимодействует со своим цифровым двойником, повторяющим каждое его движение. Это второе «я» появляется в виде скелета или манекена на дисплее монитора. Одновременно видеокамеры снимают настоящее тело Стеларка и передают полученные изображения системе, где уже виртуальная видеокамера, управляемая его движениями, монтирует из образов наделенные плотью, призрачные тела.

Перформансы Стеларка — чистый киберпанк. Медленно перекручивая свое тело в серии киборгианских мудр, он погружает зрителей в нечеловеческий сумасшедший дом, что-то вроде перепалки между коротковолновым радиоприемником и счетчиком Гейгера. Два параллельных луча его «лазерных глаз» рассекают тьму, внутри украшающих зал стеклянных труб извиваются, словно живые, электрические вспышки, а в мониторах мелькают «видео-тени» — то на секунду замрут, то забьются в стробоскопических конвульсиях. Рука артиста дергается вверх-вниз, как у марионетки, под воздействием электрических разрядов, а «Третья кисть» судорожно хватает воздух. В кибернетическом синергизме Стеларка граница между управляющим и управляемым окончательно стирается: он одновременно выступает и как «продолжатель», и как «продолжение» своей хайтечной системы.

По иронии судьбы славу австралийцу принесли 25 совершенно простых в техническом плане «подвешиваний», которые он осуществил в период между 1976 и 1988 гг. Эти акции, чем-то смахивающие на Танец Солнца американских индейцев, состояли в следующем: голого Стеларка «насаживали» на стальные крюки, подвешивали к тросам и поднимали как можно выше. Эти «подвешивания», в которых смешались попытки вернуть телу внутриутробную легкость, древнее желание летать и фантазии космической эры о полетах в невесомости, были живыми свидетельствами победы гравитации над земным телом.

Для каждой акции тело Стеларка прокалывали во многих местах, чтобы вес на крюки распределялся одинаково. В перформансе «Сидение/качание: акция по подвешиванию с камнями» (1980) он парил под потолком Токийской галереи, сидя по-турецки. Противовесом служил слегка покачивающийся в воздухе круг из булыжников. В перформансе «Морское подвешивание: акция с ветром и волнами» (1981) он болтался над океаном, окатываемый волнами и раскачиваемый порывами ветра. В «Уличном подвешивании» (1984) Стеларк «перелетел» с четвертого этажа одного здания нью-йоркского квартала Ист-Вилладж на четвертый этаж другого при помощи троса и блока А в перформансе «Городское подвешивание» (1985) он висел на подъемном кране на высоте 200 футов над Королевским театром Копенгагена, описывая неторопливые круги под бдительными взорами каменных сфинксов здания.

Вспоминая об акции в Копенгагене и о том, как бриз раскачивал его тросы, Стеларк рассказывает: «Мне, действительно, было дико страшно, я боялся высоты. (…) Первые 10-15 минут я провел с крепко закрытыми глазами. (…) Высота 200 футов, все, что ты слышишь,— это свист ветра да поскрипывание кожи, поворачивающейся и покачивающейся на ветру».

Во время каждой он испытывал невыносимую боль, когда его поднимали и опускали. На лечение ран и восстановление уходила не одна неделя. Но Стеларк — далеко не единственный боди-артист, подвергавшим свое тело мучениям. Были и такие, кто заходил в своих экспериментах еще дальше. Крист Берден, авангардный ответ «Ивелу» Книвелу, подвергал себя самосожжению, пытался дышать водой, был распят на крыше Volkswagen Beetle, а во время показа своей пьесы «Выстрел» договорился с приятелем, чтобы тот выстрелил в него в упор из винтовки, так что у него из руки вырвало кусок мяса. «Парень нажал на курок, и на долю секунды я почувствовал себя скульптурой», — удивлялся Берден.

Боди-арт — поджанр искусства перформанса, возникший в конце 1960-х и достигший своего расцвета в середине 1970-х, берет свое начало в концептуальном искусстве, отвергавшем потребительское искусство ради нематериального, а, следовательно, теоретически бесполезного, искусства идей. Боди-арт — это неосязаемая, подвижная скульптура, которую художник лепит из своего собственного тела и действий. Первые боди-артисты, по большей части мужчины, демонстрировали любопытную отстраненность от плоти, которая служила им своего рода глиной,— тенденция, близкая механической безличности минималистской живописи с ее унифицированным использованием цветов и абстрактными, прямолинейными композициями. Избегая экспрессионистских или автобиографических мотивов, они создавали работы, которые можно сравнить с испытанием на прочность (как для аудитории, так и для самого художника) или научными экспериментами. «Толкательная пьеса» Терри Фокса (1970) представляла собой действо, на протяжении которого артист изо всех сил толкал кирпичную стену. Продолжалось до тех пор, пока его не покидали силы. Название перформанса Брюса Наумана «Хождение ненормальным образом по периметру квадрата» (1968) говорит само за себя.

В то же время боди-арт был реакцией против минималистского стремления свести искусство к полной нейтральности путем использования унифицированных «цветовых полей» и плоских, геометрических форм. Этот протест подталкивал жанр к еще более театрализованной эстетике, что хорошо видно на примере Криса Бердена.

Феминистские шедевры боди-арта были настолько же пламенно политическими и откровенно индивидуалистическими, насколько более ранний, мужской боди-арт был хладнокровно формальным или театрально кровавым. Они свидетельствовали о растущем признании тела как «зоны боевых действий», которое в двух словах выражено известной феминистской аксиомой: «ЛИЧНОЕ — ЭТО ПОЛИТИЧЕСКОЕ». Вот что пишет по этому поводу искусствовед Томас Макэвайли: «многие бабские перформансы связаны с тем, что в феминистской литературной критике называется «написанием тела». Выступая против мужского утверждения абстрактного искусства или модернистской литературы как в высшей степени трансцендентных устремлений, направленных к нематериальным ценностям, (…) женщины-художники вновь делают акцент на реальности тела, а, следовательно, и на реальности социальной и индивидуальной».

Отдавая своему телу роль «источника переменной эмоциональной энергии», Кароли Шнееманн разрушает традиционное отношение к женщине, как к слабой половине, в своих перформансах, копаясь в допатриархальных эрах и культурах в поисках архетипичных примеров женской власти. Спектакли наподобие «Глазастого тела» (1963) — неошаманского ритуала, в котором выкрашенная краской и расписанная змеевидными узорами художница лежит на полу, изображая статую критской богини,— отражают страстный интерес боди-артисток к Великой Богине — Матери Земле,— и другим дохристианским женским божествам. В нью-эйджевской феминистской прозе образу божественной матери-природы часто противостоит кровожадный бог войны, ударными частями которого служат Техника и Культура. «Не случайно, самая технически совершенная, милитаристская западная «культура» уничтожала все капища этих древних богинь»,— замечает Шнееманн по поводу американских бомбардировок Ирака.

Без небольшого отступления о боди-арте не обойтись, обсуждая любого художника, творчество которого предполагает усеивание всего тела крючками и висение под потолком, как коровья туша на скотобойне. Сходство между эстетикой крайностей, проявившейся в безумном боди-арте Бердена, и стеларковскими перформансами-»подвешиваниями», болезненность которых видна невооруженным глазом, между минималистской объективизацией плоти в откровенно репортажных описаниях своей деятельности боди-артистами мужчинами и стеларковской почти клинической свободой от своего физического «я» (в своих статьях он всегда говорит «тело», а не «мое тело») очевидно.

Кроме того, весьма полезно будет сопоставить перформансы Стеларка с типичным боди-искусством нью-эйджевских или экотопических феминисток. Последние обращаются к древним матриархатам и доисторическим поклонениям женским божествам в поисках образа женщины, не запятнанного мужским взглядом на эту проблему. Стеларк же пытается заглянуть в будущее, находящееся почти за пределами возможного, делая его возможным с помощью техники. Феминистки обильно используют мистическую экополитику, символизируемую плодородной, богатой Землей. Стеларк театрализует теорию скорости освобождения, в которой тело отпадает, как ступень ракеты, по мере того как Homo sapiens мчится по виткам «панпланетарной» постчеловеческой эволюции.

Стеларку претит «возрождение мистического» под личиной возвращения к «культурным корням, которые значительно пережили свое назначение». И хотя его ранние «подвешивания» осуществлялись при помощи веревок и ремней, заимствованных из йогической практики, а более поздние эксперименты с крючками проводились параллельно с изучением индуистского ритуального пирсинга он изо всех сил стремится оградить свое творчество от ритуальности, с которой ассоциируется большинство произведений боди-арта:

«Я некогда не медитировал перед перформансом. У меня никогда не было никакого внетелесного опыта. Я никогда не ощущал себя шаманом или садомазохистом. Мне все эти идеи совершенно несвойственны. (…) Прежние техники были важны для нашего развития, но я не думаю, что они значимы сегодня в качестве стратегий поведения человека».

Для Стеларка писать означает писать буквально, на стене. В своем перформансе 1982 года «Рукамипись» артист с усилием координирует движения ручек, зажатых в обеих руках, и маркера, который он держит «Третьей кистью», чтобы нацарапать на поверх бумажного листа на стене галереи одно единственное слово: ЭВОЛЮЦИЯ.

Стеларк воплощает в себе утверждение Маклюэна о том, что с наступлением киберкультуры «человек начнет таскать свои мозги вне черепа и нервы вне кожи; новые технологии порождают нового человека». Как уже говорилось в третьей главе, технодетерминистическое восприятие истории Маклюэном заждется на том, что «все средства информации являются продолжением какой-либо человеческой способности — либо психической, либо физической [подобно тому как] колесо (…) — продолжение пола. Книга (…) — продолжение глаза, (…) а одежда — продолжение кожи».

Как считает Маклюэн, все эти экстенсивные или иначе «самоампутативные» линии поведения являются ответом перевозбужденной нервной системы на культурные катализаторы, такие как «ускорение темпов и увеличение нагрузки», которые сами порождены техникой. Затем, продолжает он, каждая самоампутация приводит к онемению той части нервной системы, которая отвечает за ныне технологизированную, а, следовательно, травматически усиленную функцию.

По Маклюэну, символическая экструзия центральной нервной системы («этой электрической сети, которая координирует различные носители наших чувств») в виде глобальных телекоммуникационных сетей и других кибернетических технологий является своего рода механизмом выживания. Он приводится в движение посредством «успешной механизации физических органов, начавшейся с изобретения печати, которая сделала социальный опыт слишком тяжелым и невыносимым, чтобы его смогла выдержать нервная система».

Исходя из маклюэновской предпосылки о том, что наша нервная система не успевает угнаться за головокружительными темпами информационного века и слишком перенапрягается, Стеларк утверждает, что человечество устарело, его биологический «хард» неприспособлен к жизни в инфосфере. В своем эссе «Протезирование, роботы и дистанционное существование: постэволюционные стратегии» он заявляет следующее:

«Пора спросить себя, является ли двуногое, дышащее тело с бинокулярным зрением и объемом мозга 1400 кубических сантиметров адекватной биологической формой. Оно не способно справиться с объемами, сложностью и качеством информации, которую оно накапливает. (…) Главное земное давление больше не гравитация, а информационный напор. Гравитация дала эволюционирующему телу форму и остов и удержала его на планете. Информация побуждает тело выйти за пределы себя самого и биосферы в целом. Информация кроит форму и функции постэволюционного тела».

Подобно Маклюэну, сформулировавшего свою основополагающую точку зрения в виде максимы: «СРЕДСТВО ИНФОРМАЦИИ ЕСТЬ ПОСЛАНИЕ», Стеларк свел свои теоретические размышления к одному, весьма «телегеничному» афоризму: «ТЕЛО УСТАРЕЛО». И если «подвешивания» можно рассматривать как объективный опыт в физических и психических границах земного тела, его кибернетические акции являются генеральной репетицией постчеловеческой эволюции. Хайтечные протезы и медицинские технологии мониторинга и съемки тела открывают, по словам самого Стеларка, перспективу самоуправляемой эволюции, которая будет не результатом роста мутаций из поколение в поколение, но физических изменений, осуществляемых при помощи техники. «Запатченные люди,— пишет он,— это эволюционные эксперименты». По Стеларку, в один прекрасный день миниатюрные, биосовместимые технологии сделают каждого человека самостоятельным видом».

«ЭВОЛЮЦИЯ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ, КОГДА ТЕХНИКА ВТОРГАЕТСЯ В ТЕЛО. Когда-нибудь техника даст каждому человеку необходимый потенциал для индивидуального прогресса в своем собственном [sic] развитии, связь между видами больше не имеет значения».

Философия достижения трансцендентного с помощью техники толкает художника к технологиям космической эры: для Стеларка наш удел — звезды. Если нужно развить «скорость освобождения», рассуждает он, тело должно быть овеществлено, объективизировано.

«Теперь нужно рассматривать тело как вместилище духовного или социального, но скорее как структуру, которую можно контролировать и модифицировать. Не как субъект, а как объект — И НЕ ОБЪЕКТ ЖЕЛАНИЙ, А ОБЪЕКТ ДЛЯ ДИЗАЙНА».

Воспринимаемому скорее как «оно», чем как «я», телу можно придать баллистическую форму, «усилить и ускорить» его, превратив в «постэволюционный снаряд». Люди, пустившиеся во внеземную одиссею, обнаружат, что «сложность, мягкость и влажность тела (…) едва ли можно вынести»,— предсказывает Стеларк. Поэтому тело нужно опорожнить, отвердить и обезводить, его нежизненно важные органы выдолбить, чтобы в них было «удобно встраивать технику», кожу снять и заменить синтетической, способной превращать свет в питательные химические вещества и абсорбировать через поры кислород, необходимый для поддержания жизни»{361} . За деятельностью оставшихся органов пусть следит система раннего предупреждения, а «микроскопические роботы» или наномашины будут «осваивают наружные и внутренние тракты для увеличения популяций бактерий, исследующих, управляющих и защищающих тело».

Стеларковский постчеловек — выпотрошенный и наполненный модульными, легко заменяющимися компонентами, обтянутый железными мускулами экзоскелета, оснащенный массой антенн, которые увеличивают его поле зрения и слух, и снабженный мозговым имплантом или же генетически измененным мозгом, который не уступает по своим свойствам суперкомпьютеру,— будет обладать «панпланетарной физиологией: прочной, гибкой и способной функционировать в любых атмосферных условиях, при разном гравитационном давлении и электромагнитном поле». Такие существа напоминают стерлинговских «лобстеров» — киборгианских постлюдей в «обтягивающие системы жизнеобеспечения, напичканных механизмами и гнездами для проводов», для которых «высочайшим наслаждением было (…) открыть их расширенные чувства навстречу космическим безднам, наблюдая звезды за пределами ультрафиолетовых и инфракрасных лучей, (…) или просто сидеть и всасывать в себя ватты солнечной энергии, ловя своими механизированными ушами песни радиационного пояса Земли и музыкальный гул пульсаров»{364} .

Подобные организмы можно переконструировать и превратить в исследователей космоса, допускает Стеларк{365} . Однако, по сценарию, представленному им в большинстве опубликованных статей и публичных лекций, мутировавшие и трансмигрировавшие остатки человеческой расы обретают покой в виртуальной реальности — «абсолютно достоверной иллюзии телесуществования», в которой их «рабочие параметры не будут ограничены ни физиологией, ни местоположением в пространстве»{366} . В своей лекции, прочитанной в 1993 году перед завсегдатаями одного артистического заведения на Манхэттене под названием «Кухня», Стеларк приводит такие доводы:

«Если (…) количество и качество сенсорных петель обратной связи между роботом и человеком-оператором достаточно хорошее, психологическая дистанция между оператором и роботом стирается. Иными словами, если робот выполняет то, что приказывает человек, а человек чувствует то, что чувствует робот, система человек-машина превращается в одну операционную единицу»{367} .

Неподвижные, передвигающиеся лишь внутри компьютерных сетей, бессмертные благодаря запчастям, стерлаковские постчеловеческие «телеоператоры» способны бороздить звездные системы и пересыпать пески чужих планет сквозь механические пальцы — пальцы, которые достаточно хитроумно сделаны, чтобы воспроизводить реальность достоверно, как если бы она постигалась с помощью телесного восприятия. Постэволюционная стратегия, которая началась с переделки тел, адаптируемых не к воздушным потокам, а к верчению в маклюэновских «электрических вихрях», завершилась в гиперреальности, превратившейся «скорее в средство действия, чем в средство информации»{368} .

Однако вернемся назад в настоящее. Доктор Ричард Рестак ставит под сомнение реальность кибергизации человека, предложенной Стеларком. Нейропсихиатр, профессор неврологии в Университете Джорджа Вашингтона и автор бестселлера The New York Times «Мозг», Рестак оспаривает постэволюционную теорию как с медицинской, так и с психологической точки зрения.

«Это чистая фантастика,— считает он,— типичный постмодернистский взгляд на то, чем станет человек в будущем. В постмодернистской философии вы можете сказать: «Зачем принимать все, как должное? Давайте же оспорим основополагающие элементы, например, нашу с вами биологию». Разумеется, в конечном счете вы придете к отрицанию биологии как таковой, а в биологии и заключается слабое место Стеларка.

Например, мне не ясно, как вы намерены решать, какой орган является жизненно важным, а какой нет. Потому что такие вещи, как иммунная система, скрываются в таких неприглядных органах, как тимус. Вам может быть удастся заменить печень или почки, но вам придется сохранить в каком-либо виде иммунную систему. А иммунная система поднимет бунт против вторжения в тело любого чужеродного объекта. Отсюда самая большая ваша проблема: как заставить тело, находящееся в процессе удивительного превращения [в киборга], принять эти имплантанты? Иммунная систему можно изъять из организма, но тогда он становится открыт для вирусов и бактерий. Более того, если вы снимите с тела кожу, не покрыв его предварительно чем-нибудь еще, возможность подхватить инфекцию возрастает до астрономических размеров. Я не могу себе представить возможность перехода от человеческого существования к чему-то другому не только из-за технических, но, главным образом, из-за биологических проблем.

И еще: скажите, кому захочется так жить — где-то там, среди звезд? Я сам писал о мозговых и телесных протезах, которые умеют делать удивительные штуки, но фантазии Стеларка кажутся мне патологией — экстремальные, самовлюбленные мечты об абсолютном уединении. Его существо нездешнее по своей природе, ему никто не нужен, поскольку его мозговые способности увеличены благодаря чипу или генной инженерии, что уже само по себе подразумевает некую дегенерацию, так как это существо занято исключительно своими внутренними процессами.

Фантазии, подобные этой, ни что иное как искаженное картезианство. Мы настолько свыклись с идеей Декарта о том, что мы — это сознание, а тело — это «оно», что и относимся к нему, будто это «оно» (как к машине), тогда как на самом деле мы составляем единое целое. Мне кажется, в такой объектификации тела скрывается много ненависти к самому себе, много отчуждения».

Статья Стеларка «Протезирование, роботы и дистанционное существование: постэволюционные стратегии» заканчивается заявлением о том, что в телесуществовании «телесная форма улучшается, а ее функции увеличиваются, (…) электронное пространство перестраивает архитектуру тела и расширяет его операционные способности»{369} . За этой манящей мечтой об обожествлении тела (которая до известной степени совпадает с противоположной идеей о безграничных возможностях человека, не связанного материальностью) скрывается почти садомазохистский подтекст: «травматированное» объективизацией тело «лишено и оторвано» от своих функций техникой, и ему не остается ничего другого, как идти с ней на «взаимодействие и симбиоз». Мы снова имеем дело с маклюэновской травматической самоампутацией, проводящейся под действием «нарциссистского наркоза» — механизма самозащиты тела от шока, получаемого при сдирании кожи заживо. «Мы должны шокировать нашу нервную систему, иначе мы умрем»,— утверждает Маклюэн{370} . Точно также и Стеларк настаивает на том, что «тело, подключенное к компьютерной сети, нужно успокоить. В самом деле, (…) для достижения симбиоза [с техникой] телу требуется все больше и больше анестезии»{371} .

Само же тело должно быть освежевано и выпотрошено, а «большая часть плохо функционирующих органов и систем выброшено, чтобы снизить накопление токсинов в его химическом составе»{372} . Полиморфная, почти синтетическая физиология, которую Кароли Шнееманн назвала «радостью мяса», уравновешивается здесь идеей плоти как мертвого мяса. Плавая в токсических отходах и всегда на грани распада, стеларковское тело мало похоже на шнееманновский «источник переменной эмоциональной силы». Но оно неотличимо от идеального субъекта силы Фуко — анализируемого, манипулируемого «податливого тела», готового «подчиняться, использоваться, изменяться и совершенствоваться»{373} .

Как ни удивительно, в постреволюционной теории Стеларка не ставятся проблемы власти, которые обычно присутствуют в сочинениях Маклюэна. Техника скрещивается с телом, но никогда не конфликтует с социальными или экономическими вопросами. Кто же тогда строит все эти машины? Затянутый в неуязвимый экзоскелет, стеларковский киборг могущественен, но не всевластен — это фараоноподобный монумент мумифицированному телу внутри него. Его разум находится вне него. Большинство постчеловеков в конечном счете «не более чем манипуляторы компьютерных образов», осваивающие бесконечность «через поверенных», с помощью отправки колонии роботов на отдаленные планеты»{374} . Но кто пишет коды, создающие «сверхдостоверную иллюзию телебытия»? Кто контролирует на расстоянии контроллеры? Вот здесь то и вступает в действие политика постгуманизма. Стеларковское искусство и идеи не существуют, как он мечтает, в свободном от ценностей культурном пространстве, традиционно отведенном науке. Его научно-фантастическая мечта о теле, которое более не является «местом для … социального», со всех сторон окружена феминистскими наездами на тело, непрекращающимися спорами об этичности человеческой биотехники и критикой «зеленых» в адрес капиталистических литаний техническому прогрессу и необузданной экспансии.

Но сам Стеларк будто и не подозревает, что его дискурс находится под перекрестным огнем культурных войн. «Перформансы имеют дело с идеями, а не с идеологиями,— настаивает он. — Художник стоит вне политики силы и власти вовсе не из-за того, что считает наивным результаты и проблемы, но потому что в центре его внимания находится воображаемые постэволюционные способности [человека]»{375} . Его идеи «возникают из перформансов», настаивает он, а не претендуют на звание «гармоничной и всеобъемлющей теории»; они «скорее касаются того, как стать поэтически, а не (…) политически убедительными».

Сохраняя поэтическую лицензию на право называться художником, Стеларк освобождает себя от научных требований, с которыми неразрывно связаны теории. Вместе с тем он принимает лишь буквальные интерпретации своих работ, метафорические прочтения отвергаются им как зависимые от контекста — сферы «психического и социального», освободить от которой собственно, и призваны постэволюционные стратегии. Таким образом, он ратует за научную объективность, которая позволит избежать социальных или же политических интерпретаций его работ. «Будучи убежденным в субъективности отчетов», «скептично воспринимая любые заявления, сделанные по памяти, ибо они как правило слишком общи, неточны и сложно поддаются оценке» и с подозрением относясь к «идеализации и гиперболизации прошедших акций», он узаконивает свои постчеловеческие речения и маклюэновские сентенции при помощи технической терминологии и бесстрастного тона»{376} .

Однако сама идея мышления, незамутненного идеологией, идея социального пространства, в котором столкновение человеческих тел и машин происходит без участия «политики силы», является научной фантастикой. Мысль о том, что истина настолько же формируется обществом, насколько им открывается, то есть, что даже абсолютно нейтральные в плане ценностей дискурсы все равно окрашиваются в тот или иной цвет культурными оценками,— основополагающая в современной критике науки. Наука и техника «не изолированы от идеологического влияния, но являются неотъемлемой частью, основой общественных строев, которые их порождают и поддерживают»,— утверждает культуролог Клаудия Спрингер{377} .

Эта увлеченность «свободной от контекста» научной объективностью не дает Стеларку разглядеть аналогию между его кибернетическими перформансами и тем, что он называет «новым мистицизмом» культуры, ослепленной «беспорядочной массой бессвязных данных»{378} . Для Стеларка его выступления — это «научно-фантастический сценарий симбиоза человека с машиной, (…) перформанс как моделирование, а не как ритуал»{379} . Но различие между «моделированием» и «ритуалом» может быть семантическим: компьютерное моделирование может быть ритуалом киберкультуры.

Факир Мусафар оспаривает стеларковское преимущество научной фантастикой перед «культурными ритуалами, которые значительно пережили свое назначение». Мусафар, сменивший образ рекламного директора Силиконовой Долины на «современного примитивиста», достигал измененных состояний посредством связывания, прокалывания и подвешивания своего тела на крюки, а также других форм того, что он называл «игрой на теле». Он считал, что современные примитивисты находятся в авангарде культуры, демонстрируя «выход из Средних Веков и европейской культуры и слияние науки и магии»{380} .

«Стеларк упустил один важный момент: (…) мы достигли точки, когда возможен синтез магии, техники и науки. Послушайте болтовню лучших физиков нашего времени — они же говорят словами алхимиков»{381} .

Стеларковские спектакли имеют самое непосредственное отношение к иудейско-христианскому символизму. Декларация того, что «техника, расщепляющая субъективную цельность реальности, теперь снова собирает ее фрагментированный опыт воедино», являющаяся по своей сути перефразированным тезисом Маклюэна о том, что «после трех тысячелетий разрушения западный мир начинает процесс интеграции при помощи фрагментарных и машинных технологий», может трактоваться как аллегорическое возвращение к первозданному райскому состоянию, к тем временам, когда разрыв между «свое» и «иное», культурой и природой еще не произошел{382} .

Авангардистка-феминистка Рейчел Розенталь, постоянно обращающаяся в своих работах к политике тела, определяет стерлаковские кибер-телесные перформансы как «ностальгию по недифференцированности». В своем эссе «Стеларк, перформанс и мазохизм» она пишет так: «Мы так отделены от «Иного», так одиноки. Самопроникновение — физическое и насильственное — является метафизическим ответом на эту глубокую безысходность. И вот мы (…) прокалываем разделительную мембрану. Мы подрываем цельность формы»{383} .

Для Маклюэна изобретение письменного слова было той самой «разделительной мембраной», отделяющей «я» от «всего того, что не я» и бросающей западную цивилизацию в мир изоляции, объективности и рациональности. Описание этого события выглядит как библейская аллегория падения: «Цельный человек стал фрагментированным человеком; алфавит разбил зачарованный круг и резонансную магию племенного мира, разрывая человека на массу специфических и психически убогих индивидуумов или единиц, функционирующих в мире линейного времени и евклидовой геометрии»{384} .

В более широком смысле маклюэновский тезис о том, что «мы начали вновь структурировать первобытное чувство, племенные эмоции, от которых нас отделяют несколько веков грамотности», уравнивает дописьменную эпоху с временами до грехопадения, предположительно цельное мировоззрение дотехнологических цивилизаций с райской безгрешностью»{385} .

Стеларк решительно осуждает такого рода рассуждения. «Разве можно оценивать теорию без обращения к подходящим мифам, метафорам и религиозным символам?»,— спрашивает он{386} . На этот вопрос можно ответить так: «А разве можно поэтические экстраполяции, основанные на технической современности, и в первую очередь научную фантастику, рассматривать вне целой сети общих референций, объединяющих все тексты и в том числе религиозные мифы?»

Убежденный атеист Стеларк против того, чтобы в его риторике искали отголоски мифов. Но его постэволюционарные теории вытекают из маклюэновских, а на позднего Маклюэна сильно повлиял научный гуманизм Тейяра де Шардена. Так разве может постгуманизм, столь многим обязанный анализу электронной культуры, которая граничит с мистическим, окончательно избавиться от этого мистицизма? По словам историка религии Мирции Элиаде, «интересно наблюдать, в какой мере сценарии инициации все еще присутствуют во многих действиях и поступках современного нерелигиозного человека»{387} . Рассмотренная как мифотворчество стеларковская мечта об уничтожении всех границ («тело должно вырваться из своей биологической, культурной и планетарной оболочки») легко превращается в киберкультурный ритуал вознесения — вертикальное движение от земного к «сверхдостоверной иллюзии телебытия». Это лестница святого Иакова, переделанная для века «запатченных» людей. От размышлений художника о само-спроектированной эволюции недалеко до «космической информированности, которая являет собой постисторические, трансчеловеческие и даже внеземные» сигналы, если вспомнить слова Элиаде о том, что ««наивысшее» — это измерение, недостижимое для человека как человека; это удел сверхчеловеческих сил и существ. Тот кто поднимается по ступеням святилища или ритуальной лестницы, ведущей в небеса, перестает быть человеком; он приобщается к божественному»{388} .

С другой стороны, стеларковский миф о киборге перекликается с шутливым эссе Роланда Бартеса о французском сверхгерое человеке-самолете — постчеловеческом пилоте, чей шлем и антигравитационный комбинезон («новейший вид кожи, в которой его не узнала бы даже родная мать») наглядно свидетельствует о «метаморфозе видов», пришествии «человечества-самолета»{389} . Бартес пишет, что «всё в мифологии «человека-самолета» способствует тому, чтобы доказать гибкость плоти»{390} . Бартес видит в безличной, асексуальной униформе человека-самолета и его «воздержании и отказе от наслаждений» монашеский образ жизни, умерщвление плоти, вершиной которого является «притягательная уникальность сверхчеловеческого бытия»{391} . Миф о человеке-самолете с его прибамбасами «Ракетчика» — это ни что иное как религиозная аллегория, считает он. «Несмотря на научное облачение этой новой мифологии, здесь имеет место лишь замещение сакрального»{392} .

 

Д.-А. Терьен: машины для новой инквизиции

«С каждым поколением мы создаем все новые и новые ритуалы,— считает Д.А. Терьен. — Нет никакой разницы между верой во многих богов и верой во многие науки и технологии»{393} . И далее уточняет: «Со времен промышленной революции и, быть может, даже со времен Ньютона мы рассматривали технику почти как вторую религию. Религия призвана соединить нас с более высоким единым, ту же самую утопическую мечту проповедует и техника».

С Терьена — обладателя серьезного, с тонкими чертами лица, длинных, как у Иисуса, волос и двух острых, сверлящих вас мефистофельским взором глаз — смело можно писать портрет попа-расстриги. Не случайно теоретик постмодернизма Артур Крокер окрестил его «священником высоких технологий», чьи киберпанковские спектакли являются «глубоко религиозными» в своей «этической упертости в том, что техника отвечает на основные вопросы бытия»{394} . По мнению Терьена, в ее оперативной системе управления «политика и религия — это одно и то же»{395} . Он включает технический дискурс в «контекст систем веры и религии» и, следовательно, в «политику силы и власти», которой избегал Стеларк.

«Техника позволяет меньшинству господствовать над большинством,— утверждает он. — Ее используют точно так же, как когда-то религию: в качестве орудия силы. Быть может, по мере того как сети будут становиться более масштабными, роль пользователя в них станет больше, но пока контроль над техникой всецело находится в руках корпораций, пытающихся с помощью этого захватить власть. Понимаете, нам кажется, что из-за того, что мы просиживаем каждый день по восемь часов за компьютером, мы становимся всесильными. Но действительно ли это освобождает нас? Достижения техники открывают перед человеком огромные возможности, но правительство и промышленность хотят контролировать технологии, активизирующие массы».

Выворачивая на изнанку маклюэновский тезис, переваренный и усвоенный Стеларком, Терьен воспринимает информационные средства скорее как социальное, а не биологическое продолжение человечества, подчеркивая их роль в качестве инструмента общественного господства, а не индивидуального освобождения. Для Стеларка тело не является более «местом для социального», а становится скорее «структурой для контроля и модифицирования». Для Терьена, воспринимающего человеческую историю по большей части как историю контролируемых и модифицируемых сверху масс, тело не может не являться вместилищем социального, экраном, на который проецируется власть.

Выступления группы Терьена «Комфорт/Контроль» представляют собой высоковольтные экзорцизмы, одновременно наталкивающие на мысли о концлагере и крестных муках. Юноши, на которых нет ничего кроме бандажа, сгрудились в клетках или висят на монолитных железных крестах, перкуссионист Тимоти Норт жарит на тамтамах или отбивает неврастеническую дробь на простатических телах с помощью подключенных к усилителю барабанных палочек. Эти перформансы, которые проходят в полумраке, освещаемом лишь вспышками света — настолько яркими, что от них слепит глаза,— это кромешный ад, причем ад индустриальный: неослабевающую барабанную атаку Норта усиливают цифровые сэмплы механического скрежета и визгов.

В этом театре дисциплины и наказания в духе Фуко есть что-то от «комнаты 101» из романа «1984», скрывающей за своими дверями ужасы подсознательного, и от нейропсихических экспериментов по управлению сознанием Хосе Дельгадо, управлявшего с помощью имплантированных электродов поведением животных. Если же рассматривать выступления группы «Комфорт/Контроль» в историко-культурном контексте, то очевидно, что они сильно напоминают то, что делает Барри Шварц — художник из Окланда (Калифорния), чьи работы находятся на стыке искусства перформанса, оккультных наук и авангардной музыки. Для своих электроакустических спектаклей Шварц использует трансформаторы Тесла (зловещие приспособления, от которых помещение заполняется потусторонним, багряным светом, а в воздухе то и дело проносятся длинные ленты искр), и самодельное устройство, именуемое «Арфой». Струны электронных клавиш прикреплены с одного конца к диэлектрикам на потолке, а с другого конца к диэлектрикам, погруженным в огромную бадью с трансформаторным маслом. Шлепая по ней в галошах, музыкант перебирает струны Арфы руками в специальных прорезиненных перчатках, на пальцы которых насажены наперстки. Раздаются пронзительные завывания, шумы и треск, напоминающий помехи в телефонных линиях. Из-под его металлических наперстков с треском вылетают огненные вспышки, медленно поднимаются вверх по струнам и исчезают под потолком, так что в воздухе образуются ступеньки пламени. Неизбежно ассоциируясь с мифом о Франкенштейне, театр шока и потрясений Шварца напоминает нам о том, что электричество, сделавшее возможным техническую современность,— стихийное начало. Выпущенная из своей созданной человеком клетки она вновь становится своенравной силой, могущественным пламенем.

«Комфорт/Контроль» также напрашивается на сравнение с La Fura dels Baus («Канализационные паразиты») — сугубо мужским коллективом из Барселоны и его маскарадами в духе «Безумного Макса» с цепными пилами в руках, ряженными в набедренные повязки гладиаторами и окровавленными скелетами животных,— а также с маниакальными работами лос-анжелесской художницы Лиз Янг, которая в своей инсталляции «Забытые фиксации» (1990 г.) поместила человека в огромное беличье колесо, обрекая его на Сизифов труд бесконечно шагать вперед и никогда не дойти до конечной цели.

В своем перформансе 1990 года «Ритуальная механика» группа «Комфорт/Контроль» геометризировала отношения, связанные с властью, и механизировала первобытные ритуалы. Он был представлен в рамках симпозиума по проблемам искусства и техники CyberArts International в лос-анжелесском ночном клубе Mayan Theater — бывшем кинотеатре, декорированном под храм индейцев майя. Перед нарисованной на заднике бутафорской пещерой возвышается «Индекс» — огромный механический крест высотой в сорок футов и весом в три тонны. Внутри его каркаса сидят два человека. В основание этой крестообразной скульптуры, напоминающей нечто среднее между вьетнамской клеткой для тигров и стартовой площадкой космической ракеты, встроен буквенно-цифровой дисплей. На его неоновой сетке площадью в шесть квадратных футов то и дело высвечиваются слова, возникающие в результате нажатия специальных кнопок: «БЛАГОСЛАВЛЯТЬ», «ОБОЖЕСТВЛЯТЬ», «ЭЛЕКТРИЗОВАТЬ», «УПРАВЛЯТЬ», «ПОДЧИНЯТЬ», «ОБРАЩАТЬ».

Ллойд Уиттейкер, один из бедняг-заключенных, свисает вверх ногами с «90-градусной Машины» — ужасного приспособления, которое медленно поднимает его вверх перпендикулярно вертикальной перекладине креста, а затем со свистом низвергает на стальной лист. Движения этого хитроумного механизма сопровождают пронзительные засэмплированные шумы того, что Терьен называет «хорошими звуками, от которых выворачивает наизнанку: треска разрубленных деревьев, бросков на ковер в дзюдо». «Тело-барабан» Майкл Хадсон лежит у основания «Индекса», его ничком распростертое тело наводит на мысли о человеческих жертвоприношениях. К его груди привязаны заизолированные стальные пластины, снабженные усилителями. «Через каждую пластину пропускалось 240 вольт и 200 ампер отличного тока,— с увлечением рассказывает Терьен,— вполне достаточно, чтобы поразить насмерть, и все это в опасной близости от сердца». Норт в перчатках лупит по пластинам стальными трубами, замыкая с каждым ударом электрическую цепь, отчего во все стороны разлетаются снопы искр, и раздается рев сэмплов.

Для «оркестровки» этого действа, которое Терьен считает «достаточно сложным в техническом плане», используется один единственный Макинтош с программой MIDI синтезирования и оптоволоконными соединениями для передачи/управления данными, который координирует звучание хранящихся на жестком диске сэмплов, работу механизмов и света. «Ритуальная механика» исполнялась почти в полной темноте и освещалась лишь спорадическими вспышками, возникавшими в груде кварцевых ламп.

Начиная с 1983 года, Терьен чертит треугольник власть-тело-техника в киберкультуре. Название его перформанс-группы с весьма неопределенным составом — только Терьена и Норта можно назвать ее постоянными членами — означает, по словам самого лидера, «обволакивающий комфорт, который дают нам машины взамен на контроль. В своих спектаклях «Комфорт/Контроль» говорит о том, какими способами люди взаимодействуют с техникой, и как техника постепенно берет на себя не только большую часть человеческой физической деятельности, но и начинает все чаще принимать вместо людей решения. Угроза может быть незаметной, но, думаю, на каком-то этапе техника начнет вытеснять наш интеллект. В своих работах я создаю ситуацию, когда всем заправляют машины, а находящиеся внутри люди полностью лишены контроля над ситуацией. Они невольные участники происходящего».

Волосы зализаны назад смесью жира, краски и муки, тела размалеваны с головы до ног темперой и мукой — эти загнанные в клетку, терпящие измывательства статисты «Ритуальной механики» могут играть самые разные роли. Например, роль принесенных в жертву техноязыческому Проволочному человеку или морских свинок в неких медицинских экспериментах, жертв постапокалиптической Инквизиции или садо-механических, электро-фетишистских расчлененок баллардовской «новой сексуальности, порожденной извращенкой-техникой». Больше всего они напоминают японских танцоров, которые посыпают себя рисовой мукой и становятся белыми тенями в гротескном «танце абсолютной тьмы» — плачу по атомному Холокосту в Хиросиме и Нагасаки.

Терьен дополняет этот ассоциативный ряд собственными трактовками. В журнале Nomad он отмечает, что в «Ритуальной механике» «есть один персонаж, барабанящий по человеческому телу, и есть другой персонаж, (…) на теле которого отбивают дробь. Первый (…) символизирует то, что за всем комплексом догматов, управляющих машиной, обычно стоит одна господствующая сила. Будь ты хоть папа или диктатор, всегда есть кто-то, кто управляет программой, а все остальные (…) лишь так, за компанию. Или взять идею человека в клетке. Это не просто тюрьма для тела: это одновременно и тюрьма для разума, когда наш разум томится внутри этой машины»{396} .

Во многих работах Терьена религия изображается как техника, усиливающая власть. «Человек во главе католической церкви решает, что допустимо для католиков в частности и для всех человеческих созданий в целом»,— говорит он. — «В 1993 году Папа Иоанн Павел II выпустил длинный перечень новых догматов, энциклику под названием «Величие истины». Там подробно объяснялось, что можно и что нельзя делать, начиная от гомосексуальных отношений и кончая сексом до свадьбы. Но даже перед лицом всех опасностей, связанных с сексуальными связями, церковь продолжает настаивать на том, что презервативы нельзя использовать ни при каких обстоятельствах».

Перформанс «Индекс» («Машины для новой инквизиции») 1987 года, поставленный группой «Комфорт/Контроль» в CRASHarts — альтернативном арт-клубе в промышленной зоне Финикса, принадлежащем Терьену и его жене Хелен Хестенес,— был посвящен использованию церковью машин для управления человеком, будь они орудиями пытки или же системами символов. Проходил он под литургический грохот, извлекаемый Нортом его неизменными «электротепловыми» барабанными палочками из пустых бензобаков. Лицо его освещали брызги искр. Фаллическая «90-градусная машина» и «Эмбриональная клетка» — кабинка, внутри которой сидел привязанным в позе эмбриона к маятниковидному устройству один из участников перформанса. Он символизировал собой проблемы профилактики СПИДа, контроля над рождаемостью и права на аборты, в то время как на «Индексе» то и дело высвечивались фразы, сильно смахивающие на лозунги Партии в «1984»: «ИСТИНА — ЭТО СИЛА», «СИЛА — ЭТО БОГ», «ТЕЛО ЖИЗНИ», «ЖИЗНЬ ТЕЛА». И, словно в ответ, скоро после окончания представления мимо проехал папский кортеж.

«Индекс» на пальцах объясняет некоторые из тех идей, которые волновали Инквизицию»,— говорит Терьен. — «В Финикс приезжал Папа, и я соединил воспроизведение этой информации с огромным, механическим крестом, который имеет более непосредственное отношение к инквизиционной технике, чем, скажем, собранные на конвейере роботы XX века. И хотя крест был полностью автоматизирован, он был создан для того, чтобы управлять человеческим телом, то есть, являлся именно тем, что они пытались делать с инквизиционными машинами. Одни изобретались только ради уничтожения, другие для того, чтобы медленно мучить человека с помощью тисков, блоков и неимоверной силы, вынуждая жертву искать чистоты в своей религии. В то время лучшие инженеры планеты разрабатывали механизмы, чтобы помочь людям отречься от демонов, не выходя за пределы варварского мышления, примитивных убеждений».

«Индекс» напоминает нам: история Инквизиции — это история о том, как тела делались покорными, а разум покладистым при помощи механизмов, благодаря которым стало реальным то, что Россел Хоуп Роббинс назвал «наукой прикладной жестокости»: вырыватели глаз, переламыватели хребта, раскаленные стулья с шипами, испанские башмачки (специальная костедробилка, в которую «помещались ноги по самое колено, а затем зажимались тисками, или же в них вгонялись клинья») и пальцедавилки (с энтузиазмом встреченные в 1684 году как «новое изобретение и орудие, (…) никогда доселе не использовавшееся»){397} .

Но Инквизиция — это также история тел, превращенных колдовским искусством в тексты, чьи бородавки, родинки, карбункулы, наросты, родимые пятна, шрамы, татуировки и другие аномалии представляли собой доходчивую запись о сделках с дьяволом. И вот тела, обритые и тщательно исследованные на предмет дьявольских отметин — этих скрытых от посторонних глаз истин, которые, по мнению демонолога XVIII века Лудовико Мариа Синистрари, «запечатлены на самых потаенных местах»,— начинали свидетельствовать против своих хозяев{398} .

Разумеется, инквизиционные техники изменения поведения не ограничивались механическими орудиями пыток. Они использовались и более изощренно. Индекс, официальный каталог запрещенных книг католической церкви, обеднял интеллектуальную жизнь Европы XVI столетия тем, что ограничивал доступ к информации или, используем здесь метафору Терьена, сажал разум в клетку. (Любопытно, что он был аннулирован лишь в 1966 году){399} . «Индекс» Терьена, «представляющий полемическую информацию о современных нравственных и социальных вопросах», на самым деле был анти-Индекс, поскольку он отрицал официальный.

Терьен модернизирует инквизиционные поиски дьявольских отметин в своей критике политического использования медицинских технологий. Во время перформансов «Комфорта/Контроля» часто используются аппараты ЭКГ: они выступают в качестве музыкального сопровождения, источников визуальных образов (жизненные ритмы Тела-барабана выводятся на мониторы) и наглядного свидетельства постоянного контроля. «Меня привлекает все то, что касается сферы личного, индивидуального,— говорит Терьен. — И своим использованием медицинских аппаратов в перформансах я хочу отчасти выразить то, что техника постепенно захватывает сугубо личную область нашего тела. Чтобы элементарно застраховать жизнь, я должен ответить на массу вопросов: рассказать о моей истории болезни, сексуальной ориентации, употреблении или не употреблении наркотиков. В потом они берут у тебя анализ крови и мочи и говорят: «Вы все наврали, пусть Ваше тело расскажет правду».

В будущем Терьен хочет активнее использовать медицинское оборудование в своих перформансах. Это решение вызвано его верой в то, что «медицинские технологии, начиная с применения электроники в диагностике сердечных заболеваний и заканчивая генетическими исследованиями, которые ведутся в лабораториях, не только увеличивают продолжительность нашей жизни и делают ее комфортнее, но и начинают все больше управлять ею». После того как один его приятель потерял зрение после курса химиотерапии, Терьен весьма скептично стал относиться к технологиям, которые отсрочивают смерть, но уменьшают качество жизни. «Техника начинает лишать людей их достоинства, им больше не позволяется нормально завершить цикл жизни и смерти»,— отмечает он. «У людей — даже у полных инвалидов — теперь имеется возможность выжить, если они способны хоть немного шевелить мозгами, но на одного Стивена Хокинга найдется тысяча покрытых язвами людей, которые не могут даже сами перевернуться на другой бок. И таких людей будет становиться все больше и больше, поскольку мы сможем спасти так много жизней. Мы уже принимаем решения, [кому оставаться в живых, а кому помереть]».

Эта цепочка размышлений естественным образом ведет к таким исторически близким проблемам, как эвтаназия или евгеника, чьи отголоски нет да и проскользнут в дебатах по поводу перегруженной американской системы здравоохранения, демографическом взрыве и генной инженерии. «Они могут заблаговременно определить, будет ли ваш будущий ребенок страдать тем или иным врожденным дефектом. Таким образом, у вас есть выбор, оборвать эту жизнь или нет»,— говорит Терьен. «Уже сегодня они говорят о генной фиксации, когда можно будет удалять «нежелательные» гены и заменять их на хорошие гены «истинных американцев», меняя цвет кожи или цвет глаз у еще неродившегося ребенка».

Как показывает интерес Терьена к виртуозным машинам генной инженерии, его попытки проследить сложные взаимосвязи между властью, насилием, телом и техникой не ограничиваются орудиями Инквизиции или сборочными линиями тяжелой промышленности. Практически через все его творчество проходит мысль о том, что информационные средства являются средством модифицирования (и не всегда в лучшую сторону) тех, кто ими пользуется. Терьен, заимствовавший название для своего клуба из романа Балларда, обращается к баллардовской идее того, что люди склонны относиться к насилию как к созидательному акту, и использует метафору телевизора как патологического средства информации. Во вступлении к французскому изданию своего романа «Автокатастрофа» Баллард назвал смерть от аффекта «самой страшной смертью в мире, где правят фикции самого разного рода — массовое искусство сбыта, реклама, политика, превратившаяся в отрасль рекламного дела, (… ) все возрастающее размывание и перемешивание индивидуальностей в царстве потребительских товаров, замена любой свободной или оригинальной реакции телевизионным экраном»{400} .

Первое публичное выступление Терьена «Комфорт/ Вуаяризм» (1983 г.), в котором он ползал по битому стеклу под конструкцией, на которую был водружен телевизор и мягкое кресло — повествовало о вуаяризме и унынии, являющихся следствием строгой диеты из новостной жвачки и прайм-таймового насилия. Идея была навеяна телерепортажем, который Терьен увидел в 1981 году. Один отчаявшийся в жизни безработный позвонил на телевидение и сообщил о своем намерении сжечь себя. Сразу же после звонка к нему выехала съемочная группа. Когда она приехала, человек, который все это время терпеливо ждал телевизионщиков, облил себя бензином. Как и полагается в черной комедии ошибок, в последний момент выяснилось, что у него нет спичек. Тогда находчивый телеоператор подал ему коробок — шоу продолжилось. И только когда съемочной бригаде удалось обеспечить своей передаче достойный рейтинг — душещипательные кадры бедняги, охваченного пламенем,— свидетели происходящего пришли самоубийце на помощь.

«Они показывали это в новостях снова и снова, и я помню, что люди смеялись над тем, как нелепо это выглядело»,— удивляется Терьен. — «Каждый, кто ждет телевизионщиков, чтобы свести счеты с жизнью перед камерами, был глубоко возмущен: человеку требовалась помощь, а ему видите ли дали коробок спичек. Но меня больше возмутило то, как восприняли это происшествие телехрители: для них это было развлечение».

Психогеография терьеновских индустриальных ритуалов граничит со светлой областью романов Балларда — «брутальным, эротическим царством, которое все больше и больше манит нас с границ технического ландшафта»{401} . Она также пересекается с темными зонами полотен Фрэнсиса Бэкона: мясными лавками и камерами пыток, камерами Эйхманна и бункером Гитлера. Бэкон, как и Терьен, помешан на злополучном союзе тел и машин, хотя картины художника отсылают нас совсем к другой эпохе: обожженные взрывами тела, жертвы блицкрига, «подвергаемые пыткам создания в шоу восковых фигур, изображающем зверства фашистских концлагерей»{402} . И, как и Терьен, он десакрализует распятие Христа — удар током, чтобы встряхнуть своих зрителей. Некролог, написанный по поводу его смерти искусствоведом Брайаном Сэуэллом для газеты Evening Standard, с таким же успехом можно применить к Терьену:

«Он берет мотив распятия, сдирает с него все христианские смыслы и взамен наделяет универсальным зверством человека и скотобойни. (…) Он использует образы ловушки, клетки, тюрьмы, рентгена и бьющего в лицо света, чтобы лишить свои объекты свободы и пытать их, выделить квинтэссенцию насилия и поколебать нашу уверенность в себе, (…) чтобы мы могли наблюдать страшные сцены жестокости и отчаяния и видеть в них наследство великих ренессансных тем религии и преходящей власти»{403} .

Обе темы присутствуют — и часто одновременно — в работах Терьена, исследовавшего власть на примере первой из них. «Учебный лагерь — обучение упорядоченной системе» (1983 г.) — так называлась «секретная операция», проведенная Терьеном в Форт-Кноксе (Кентукки). Он воспользовался кампанией Службы подготовки офицеров запаса по вербовке новых военнослужащих, которая позволяла будущим офицерам пройти подготовку без каких-либо обязательств с их стороны. Увлеченный в то время «идеей контроля, а также использованием и злоупотреблением дисциплиной» Терьен тайно записал шестинедельные лагерные будни на микрокассетный магнитофон, спрятанный в его униформе, и миниатюрную 35-миллимитровую камеру в вещмешке.

«Учебный лагерь» сильно напоминает «Цельнометаллический жилет» Стэнли Кубрика. «Это программа постоянных издевательств»,— вспоминает Терьен. — «Во время моей учебки несколько человек умерло, а один курсант помешался после теплового удара. Они разрешали курсантам пить пиво по ночам, чтобы показать, какой суровой школой жизни является армия. Но если на следующее утро ты не выпил достаточно воды, наступает обезвоживание, а это значит, что через пять минут твои мозги нагреются до температуры 109-110 градусов. Мы были в поле, стреляли из M-60 — это такие большие орудия,— и парень перегрелся. Они не успели положить его в ванную со льдом, так что он чуть не сварился».

«Спектакль механической пропаганды» 1993 года «Информационная машина: идеологические устройства» несколько более оптимистичен. Терьен называет его моментом, начиная с которого «Комфортные/Контрольные» тела, ранее бывшие беспомощными объектами в руках орудий техники и господствующих идеологий, «начинают сопротивляться».

«Информационная машина» была впервые показана в мрачной «Комнате-соборе» Ледяного дома (Icehouse) — бывшего морозильного завода, который приютил под своей крышей не только CRASHarts, но и самого Терьена с семейством. Она представляла собой трехэтажную конструкцию, напоминавшую башню средневекового замка из труб. Наверху стоял Тимоти Норт и наносил удар за ударом по подвешенному статисту, исполнявшему роль Тела-барабана. С самой нижней секции свисала «90-градусная машина», а перед ней раскачивалась в разные стороны «Эмбриональная клетка».

Прямо перед башней находилась «Рука жизни» — платформа, на которой стоял в позе распятого Христа еще один участник спектакля. Его тело окружал пятидесятитысячноваттный ореол кварцевых ламп. Лицо было скрыто маской — квадратной пластиной, на которой был установлен ряд ламп мощностью еще 12 тысяч ватт. С перекладины свисала, доставая ему до пояса, механическая рука, которая и дала название этому хитроумному приспособлению. Время от времени движимая поршнем конечность дергалась вверх, упиралась пальцами в железяку, что была закреплена на груди стоящего, и лампы на квадратной пластине зажигались. От этих ярких, как солнце, вспышек зрителям слепило глаза.

«Тело-барабан служит ударной установкой и в то же время запускает компьютер»,— объясняет Терьен. «Оно смиренно принимает побои, переносит их, поэтому даже несмотря на то, что оно находится в абсолютно пассивном и уязвимом положении, все же возникает ощущение силы. Ну а о силе человека в «Руке жизни» свидетельсвует ореол света, хотя свет является частью системы контроля в том смысле, что его включает человек, «играющий» на Теле-барабане».

Руки и ноги Тела-барабана расставлены в стороны в форме заглавной Х, так что вместе с крестообразной фигурой из «Руки жизни» оно образует знаменитого человека Леонардо да Винчи. Для Леонардо этот рисунок не только анатомичен, но и архетипичен: он представлял собой возрожденческий символ человека как микрокосма, чьи распростертые руки и ноги призваны, по свидетельству Мартина Кемпа, «вечно отражать совершенную геометрию божественного творения»{404} . В руках Терьена этот образ становится глубоко двусмысленным, ассоциируясь одновременно с экстазом и пытками, своего рода символом наших бесконечных попыток сорвать оболочку того, что мы называем человеческим, сохраняя при этом свою человечностью. По иронии судьбы, икона великого гуманизма, для которого человек был мерой всех вещей, создается путем наложения друг на друга ритуальных символов господства и повиновения: один участник перформанса избивает другого, третий со связанными руками стоит внутри огненного кольца, охваченный с головы до ног пламенем.

«Информационная машина», таким образом,— это своего рода распределительная коробка, из которой торчат во все стороны схемы: тело, техника, религия и политика — каждая из них ведет к власти. Конечно же, власть — это не просто культурное, но также и природное явление. Считая технику религией, а религию техникой, Терьен в конечном счете обращается к восприятию силы и власти самым что ни на есть буквальным образом: как стихийной силы.

«Я люблю ощущать ток, силу, которой он обладает; это всегда меня восхищало»,— говорит он. — «Электричество привлекает меня своим сходством с жизнью и одновременно близостью к смерти». Терьен ближе, чем кто либо другой, знаком с опасностью, которую таит в себе высокое напряжение: ему на собственной шкуре довелось испытать, что такое 220 вольт, когда однажды он ударил металлическими палочками по пластине, к которой было подведено электричество, решив, что ток отключен (кто-то очень сообразительный включил без предупреждения рубильник). Кроме того, Ледяной дом находится в непосредственно близости от электроподстанции, а растущее в обществе беспокойство по поводу вероятных неблагоприятных последствий длительного пребывания в электромагнитных полях не ускользнуло от внимания Терьена. Тем не менее он без ума от брутальной прелести подстанции с ее старомодными трансформаторами и раблезианскими кабелями.

«Было бы классно построить небольшое бунгало прямо между опор линий электропередач, хотя вряд ли мне захочется проводить там больше нескольких минут в день»,— рассуждает он. «Вдоль улицы тянутся гигантские провода — думаю, в них все четыреста тысяч вольт,— если встать рядом, слышен потрясающий гул. Можно взять в руки люминисцентную лампу, и она будет гореть — настолько воздух насыщен энергией!»

Своим искренним восторгом Терьен напоминает одного журналиста, спросившего как-то при виде лондонской электростанции Battersea: «Это что, собор?» (Кстати, архитектор электростанции Жиль Жильберт Скотт также спроектировал Ливерпульский англиканский собор и впоследствии говорил, что в своей жизни построил два культовых сооружения — «одно для поклонения Богу, другое — Электричеству»{405} ). В перформансах «Комфорта/ контроля» Терьен использует «электричество в качестве метафоры высшего существа».

«Когда люди пытаются объяснить Бога, они делают это на духовном уровне»,— поясняет он. — «Так вот, из чего сделан Бог? Есть ли у Него масса? По-моему, единственное, чем может быть Господь, если Он, конечно существует,— это электрический ток или же какая-нибудь разновидность электромагнитной силы или радиации. Описания Бога как чего-то чистого, белого и ослепительного, встречающиеся во многих уважаемых источниках, говорят в пользу электричества. Именно оно в сущности заставляет наши внутренние схемы гудеть — я имею в виду все те электрические импульсы внутри нас, которые приводят в действие механизмы нашего тела. Во «Франкенштейне» электричество является жизненной силой, сегодня тоже используются дефибрилляторы, чтобы вернуть умирающим жизнь. Мне бы хотелось, чтобы в меня ударила молния, и я бы остался живым. Представьте: вся эта сила, вероятно такая же мощная, как при ядерном взрыве, проходит через ваше тело — это что-то феноменальное, все равно, что вас коснулся Господь. Когда я вижу роспись на потолоке Секстинской Капеллы, где Бог протягивает руку и касается Адама, я представляю себе искровой генератор — трах!»