Абадан выдали замуж два года назад. Она была младшей в семье и, прощаясь с ней, мать постоянно сетовала, что теперь они со стариком остаются одни. Однако, прожив с мужем положенное время, молодая женщина вернулась под родительский кров и до сих пор ждала, когда муж выплатит оставшуюся часть калыма.

Тяжёл этот нелепый обычай, особенно когда любишь, — а здесь был редкий случай замужества по любви, — но Абадан не утратила своей врождённой приветливости и жизнерадостности. Характером в свою ласковую, добросердечную мать, она, как пахучий цветок — пчёл, собирала вокруг себя девушек и молодух. К ней с вязаньем и другим рукодельем приходили подруги посудачить и пошутить, как правило, к их весёлому кружку присоединялись и те, что приходили к мастеру заказать какое-либо украшение из серебра.

Мать Абадан не возражала. Угнетённая недавней смертью сына, она всё равно не показывала своего горя на людях, радушно встречала пришедших: «Проходите, голубушки, проходите, милые. Только вам сейчас и посмеяться, а к старости ближе — разучитесь шутить, как и мы, старики. Смейтесь, вволю, пока смеётся, сейчас я вам чаю вскипячу». Не возражал против таких собраний и хозяин дома, старый Аннагельды-уста.

Уже долгое время жил Мурад-ага в доме мастера. Познакомившись поближе с небольшой дружной семьёй Аннагельды-уста, он привязался к ней и полюбил всем сердцем и хозяина, и хозяйку, и Абадан за их сердечность и доброту. А они в свою очередь ценили честность, добросовестность и душевность Мурада-ага.

Работы и в самом деле оказалось немного, бывший чабан, несмотря на отсутствие навыков земледельца, справлялся с ней, а потом, когда привык, у нега даже стало оставаться много свободного времени. По старой чабанской привычке он сначала пытался отдать свободные часы раздумьям, но тогда притухшая боль становилась острее, сердце дёргало, словно больной зуб, Мурад-ага начинал тосковать, и искал какое-нибудь занятие, лишь бы забыться, уйти от тревожного комариного звона мыслей.

Как-то Аннагельды-уста предложил ему:

— Переезжай ко мне окончательно, всей семьёй! Место для кибитки возле нас найдётся, подрабатывать можно дополнительно в ауле. Или даже вот что: отдам я свою землю тебе в аренду. Самому мне её уже никогда не обрабатывать, наследников у меня нет, а тебе и сын твой поможет. Насчёт арендной платы — сговоримся: сколько сумеешь, столько и будешь платить, а там поживём — видно будет…

Усевшись на кошме в тени мазанки, служившей хозяину мастерской, Мурад-ага подумал, что предложение Аннагельды-уста — это, может быть, лучшее из того, что могла дать ему судьба. Вот только уходить из родных мест… А что там для него родное? Его дом — необъятные Каракумы, в ауле он — случайный гость. Что привязывает его, безземельного, к нищей лачуге в ряду Сухана Скупого? Надо только с семьёй повидаться, посоветоваться, а там — и перебираться поближе к доброму Аннагельды-уста.

Из-за кибитки, где на теневой стороне расположились пришедшие к Абадан женщины, доносились обрывки разговора, перемежаемые взрывами смеха. «Хорошая дочка у хозяина», — подумал Мурад-ага, Он снял халат, свернул его и подложил под локоть вместо подушки. Из кибитки выглянула хозяйка, скрылась и через минуту появилась с пиалой и чайником чая.

— Спасибо, Амангозель-эдже, — сердечно поблагодарил её Мурад-ага.

— Пей-пей, — отозвалась хозяйка; по возрасту она была значительно моложе своего мужа и являлась, пожалуй, почти ровесницей Мурада-ага. — Отдыхай. Чаю попьёшь, я кислого молока с хлебом тебе вынесу…

— Спасибо…. А куда Аннагельды-уста пошёл?

— Куда ему идти — в мастерской сидит.

— Тихо там, никого не слышно.

— Вай, куда же его, старого, понесло? — хозяйка заглянула в мазанку и закричала: — Абадан, эй Абадан! Куда отец пошёл, серна моя?

— Не видела, — отозвалась Абадан. — Разве он не у себя?

Одна из молодух сказала:

— Недавно они вместе с Дурдымухаммедом-ага прошли мимо кибиток.

— У него, говорят, сын родился, — подсказала вторая.

— Слышишь, мама?! — крикнула Абадан, — у Дурдымухаммеда-ага сын родился, отец к нему пошёл! — и тише добавила: — Вот чудеса, девушки, а? Старый какой ага, а всё ещё празднует рождение сыновей.

— Нехитрое дело, если сосед молодой, — съязвила одна из женщин.

Все засмеялись. Абадан сказала:

— Да нет, девушки, послушайте…

— Что ты всё «девушки» да «девушки»! Ты и нам, женщинам, что-нибудь расскажи.

— Вай, неужели я всё время говорю «девушки»? Теперь буду говорить: «Девушки и женщины…», — Абадан скорчила серьёзную мину, но не выдержала и расхохоталась.

— Не так! Первыми женщин надо упоминать, а не девушек!

— Неправильно!

— Почему это — женщин?

— А потому, голубушки, что нам девушками уже не стать, а вам всем женская доля суждена.

— Нет уж, тётушки мои, — возразила Абадан, — если ваша дезичья пора прошла, то не отнимайте её раньше времени у других. Сами вы не так давно потряхивая косичками, по холмам бегали, ляле пели, на гопузах играли…

— Хорошая была пора, — вздохнула одна из молодух. — Проходила бы вся жизнь, как в девичестве, — чего больше желать надо! Ох, хорошая пора…

— А ты чего охаешь, тётушка, завидуешь на девичью пору? Или муж тебя слишком сильно по ночам тормошит?

Девушки смущённо захихикали. Молодуха скупо улыбнулась.

— Чего незнайкой прикидываешься! — вмешалась одна из женщин. — Ты раньше, чем Аннаджемал, за муж вышла, знаешь наверное, что муж по ночам делает.

— Э-э, — вспомнила! — шутливо отмахнулась Абадан. — Два года прошло с тех пор, я уже всё забыть успела.

— Так ли? Может, он к тебе приходит тайком?

— Нет, не приходит… Забыл совсем.

— Что же, придётся уста-ага рассказать, что ты чужих парней приваживаешь.

— Я приваживаю?!

— Конечно. В ночь перед курбанлыком кто тебе в кибитку камешки из сухого арыка кидал? Если не твой муж, значит, чужой парень.

— Ой, девушки, около мазанки ага сидит, а мы тут болтаем бог знает что!..

Некоторое время разговор вёлся таинственным полушёпотом, но вскоре молодёжь забыла о своих опасениях.

— Знаете, что я вам хотела сказать? — Абадан сделала большие глаза. — Вы видели ту девушку, что Аманмурад привёз себе вместо покойницы Амансолтан? Страшная такая была, худая, глаза красные, Я ещё подумала: вот мол, нашёл себе младший бай сокровище. А недавно увидела её — глаз отвести нельзя, такая красавица. Только, говорят, ей свекровь и Тачсолтан житья не дают.

— Эта сумасшедшая Тачсолтан из трёх Аманмурадов все соки одна вытянет, как же она может с соперницей примириться! Она и бедняжку Амансолтан в могилу свела.

— А откуда привезли эту красавицу?

— Не знаю. Говорят, она дочь бедного чабана, который всё время в песках живёт. Может, он ещё и не знает, что его дочь умыкнули.

— Бедного… Конечно, бедного! На богатого кто посмеет руку поднять. А бедняк — что смирный ишак: двое, трое сядут, а он только ногами чаще перебирает.

— Говорят, девушку помог увезти хозяин, у которого её отец чабаном работает.

— Ясное дело: ишак об ишака трётся, бай баю помогает.

Мурад-ага не прислушивался к разговору женщин, но последние фразы насторожили его — было ясно, что речь идёт именно об Узук.

На первый взгляд, может показаться странным, что, прожив больше полугода в одном ауле с похитителями дочери, старик ничего не слыхал об Узук. Однако объяснялось это довольно просто: Мурад-ага привык к одиночеству в пустыне и как-то непроизвольно сторонился людей. Он даже хозяину не стал рассказывать о своём горе. Что же касается самого Аннагельды-уста, то он знал многое, но, как человек деликатный и чуткий, помалкивал и жене наказал не тревожить работника вопросами. Потому и жил Мурад-ага в неведении, лишь изредка ловя на себе сочувственные взгляды хозяина и хозяйки и объясняя их тем, что у него долго не проходит болезненный вид. Это могло быть и простым человеческим сочувствием бедняку, волею судьбы вынужденному на старости лет бросить дом и мыкаться в работниках у чужих людей.

Расстроенный ничего не подозревающими молодухами, Мурад-ага отодвинул чашку с кислым молоком, поднялся и пошёл. Куда? Всё равно. Ему вдруг показалось, что земля невыносимо горяча, как место только что разбросанного костра, и ясный день превратился в осеннюю хмарь. «Дойду до посевов Аннагельды-уста, посижу под деревом», — подумал мельком Мурад-ага. Но кончился хозяйский участок, а он всё шёл и шёл, пока не наткнулся на большой арык.

Старик огляделся. Сюда он никогда раньше не забредал, но место было знакомое. Работая на поле, он издали видел, как из арыка, именно в этом месте набирает воду женщина. Сначала он думал, что ходят несколько женщин, и удивлялся: почему они выбрали для себя такой отдалённый участок арыка. Приглядевшись, понял, что это одна и та же непрерывно таскает воду, и удивился ещё больше: почему она всё время в одиночестве, без подруг. Но мало ли у людей есть причин искать одиночества — и Мурад-ага перестал обращать внимание на женскую фигуру, с завидной равномерностью двигающуюся целый день к арыку и обратно, к далёкому длинному ряду байских кибиток.

Мурад-ага постоял некоторое время у арыка, потом подумал, что надо бы совершить омовение и намаз, так как полдень давно уже прошёл. «Плохо я выполняю обещание, данное аллаху, прости меня, господи…», — смущённо пробормотал он, опускаясь коленями на мягкую низкую траву.

После молитвы стало, вроде, немножко легче, к Мурад-ага прилёг здесь же, у талового куста, бесцельно перебирая и дёргая завитки лежащего на земле тельпека. Скрип ручки ведра заставил его встрепенуться. «Идёт…», — подумал он, повернув голову на звук. К арыку действительно подходила женщина, судя по походке, молодая. На ней было затасканное платье из домотканного полотна и старенькие калоши, лицо закрыто концом сильно поношенного платка.

Увидев незнакомого человека, женщина испуганно отвернулась. Отвернулся и Мурад-ага — мусульманину не приличествует смотреть на чужую женщину. Несколько раз звякнуло ведро, булькнула вода, стало тихо. Невольно прислушиваясь, Мурад-ага подумал: «Неужели она так незаметно ушла?» и оглянулся. Женщина стояла и смотрела на него. Потом поднесла руки к лицу и опустилась на землю. Не ушами, сердцем услышал Мурад-ага задавленно-горестное:

— Па-а-па…

Это была неожиданная и горькая встреча. Забыв про адат, запрещающий отцу определённое время прикасаться к замужней дочери, Мурад-ага трясущимися руками гладил Узук по плечам. Забыв жестокий закон, прижималась к нему Узук своим исстрадавшимся телом, словно хотела слиться с отцом, спрятаться внутри его от беспощадного мира, и глаза её, затуманенные слезами, не видели ничего вокруг.

— Доченька… доченька… — лепетал старик, — как ты жива-здорова, доченька!?..

— Разве это жизнь, папа!

— Ох, серна моя, не плачь… будь мужественной, видно, бог так решил, — проговорил Мурад-ага, сам вытирая рукавом халата катившиеся по бороде слёзы.

— Как ты попал сюда, папочка? Ты искал меня, да?.. Ну, не надо, не убивайся так… Достаточно и того, что я сижу в этой проклятой клетке. Зачем ты пришёл, старенький мой папочка! Тебя опалит моё горе, ты не выдержишь его тяжести — я ничего тебе не расскажу… Когда я прихожу сюда и жалуюсь деревьям, даже деревья склоняются до земли. Зачем ты хочешь гореть в моём огне? Пусть уж лучше догорает твоя дочь… У неё нет иного выхода…

— Ох, дитя моё родное, горе горькое привело меня в эти края! Но я благодарен судьбе за то, что довелось увидеть тебя. Пусть я завтра же умру — не буду роптать на бога… И ты, доченька, не плачь, потерпи. Это господь нас за грехи наказал. Жди его милости, он милостив…

— А как там мама живёт?

— Так и живёт… Похудела, постарела, плачет день и ночь. Легко ли ей, бедняжке, потерять тебя… А что мы можем поделать, чем помочь?

— А как же ты овец своих бросил? Или тебе Сухан-ага разрешил?

— Какие там овцы, серпа моя, какой «ага»!.. Говорится, не проходи впереди быка и сзади мулла. А около бая вообще не знаешь, как проходить… Выгнал меня Сухан Скупой, доченька, и меня и всех моих подпасков!

Узук на мгновение представила себе среди подпасков Берды, увидела луг, залитый цветами, брызжущий росой и солнцем, и прошептала:

— Ой, папочка родненький… горю я… горю…

Резкий порыв ветра охнул в кустах, словно сама природа вздохнула, сочувствуя горю несчастных. Закружились, садясь на воду, таловые листья, торопливо, громко и неуверенно забормотал что-то в утешение арык и подёрнулся рябью нервной дрожи.

— Перестань, доченька, будь мужественной, — сказал Мурад-ага. — Твои слёзы могут растопить камни, но сердце злого человека твёрже камня… Видно, для мучений создал нас аллах и дал нам судьбу тяжелее верблюжьего вьюка. Испытывает всевышний нашу веру, большую боль посылает нам. А мудрые люди говорят: «Болит душа — проклянёшь и аллаха», Э-хе-хе… Тяжело испытание твоё, господи, только долги мы знали, только страдания видели. Долго ли терпеть ещё осталось!.. Ладно, доченька, пойду я. Хотел бы помочь тебе, да чем помогу? Ни жизнь моя, ни смерть участи твоей облегчить не могут. Пойду, передам твой привет матери, а ты крепись, не теряй мужества…

— Хорошо, папочка, иди! — Узук тоже встала. — Прости мне мои слёзы и не думай, что я совсем безвольная. Верь, что ты вырастил мужественную дочь. Может быть, скоро ты услышишь о моём мужестве… Передай привет моему дорогому брату. И маме. Пусть простят, если я их чем обидела. И ещё скажи маме: пусть не горит она в моём огне, не терзается, пусть считает, что я вообще не появлялась на свет так ей легче будет… Прощай, папочка… Не сердись на свою бедную дочь — прощай!..

Корова Аннагельды-уста на мгновенье перестала жевать, повела широким ухом и снова задвигала челюстями. Её большие лиловые глаза смотрели на мир грустно и покорно.

Мурад-ага собрал скошенную траву, связал её тремя вьюками. Два вьюка погрузил на ишака, третий вскинул себе на спину, отвязал равнодушную корову и пошёл в аул. Старый, с поседевшей холкой ишак медленно перебирал ногами, но Мурад-ага не торопил его. Опустив голову, он, не спеша, шаркал по траве изношенными чарыками и тихо напевал.

Я поведаю всем о печалях своих: Дни мои — словно тяжко нагруженный воз, Только горя и боли я в жизни достиг, Только злые невзгоды мне рок преподнёс. От страданий ослеп, не нашёл я пути, Не сумел я до праздника жизни дойти, Не пришлось и подарков друзьям поднести. Не ровней средь своих я ровесников рос. Бедность бедная вечно со мною «на ты», Не дождалась душа исполненья мечты, Тяжелы мои дни, словно вьюк, и пусты, Я как нищий бездомный, оборван и бос. Год от года ветшает лачужка моя, Голодает и гибнет большая семья, От разлуки жестокой измучился я, И глаза мои не высыхают от слёз.

Кто знает, сам Мурад-ага придумал эту песню или просто пел где-то услышанное и запомнившееся. Жизнь была нелегка. Она беспощадно гнула к земле, давила нищий обездоленный люд, и много грустных стихов сочинили безвестные народные шахиры.

Аннагельды-уста последнее время жаловался на глаза и поэтому бросал работу ещё до наступления сумерек. Он сидел на кошме в тени своей мазанки и пил чай.

— Ну, как привыкаешь к дайханству? — Он протянул пиалу с чаем Мураду-ага. — Или всё ещё тоскуешь о Каракумах и о своей чабанской палке? Недаром говорят, что разлучённый с милой плачет семь лет, а разлучённый с родиной — всю жизнь. Дли тебя родина — Каракумы, так ведь?

Мурад-ага взял пиалу, присел на корточки около хозяина..

— Что привыкать… Кто труда не боится, для того любая работа не в тягость.

— Правильно, — согласился Аннагельды-уста, — человек без работы всё равно, что арык без воды.

Мурад-ага сделал несколько глотков, выплеснул остатки чая и, водя по земле концом серпа, сказал:

— Вы бы рассчитались сегодня со мной, уста-ага… уплатили, сколько мне приходится… С вашего разрешения, я рано утром уйду.

Аннагельды-уста недоуменно поднял брови.

— Что случилось?.. Вести плохие из дому? Почему так неожиданно надумал уходить? Может, на нас обиделся?

— Нет, уста-ага, я вами очень доволен к всегда с благодарностью вспомню вашу семью. Но так уж случилось… Трудно мне дальше оставаться здесь.

— Ай, какая жалость! Привыкли мы к тебе… Скажи причину, если не секрет.

— Не хотелось говорить, да уж ладно… Вы знаете, конечно, что Бекмурад-бай увёз из чужого села девушку для своего брата. Я видел её сегодня… Эта девушка — наша родная дочь, уста-ага… Посидели мы с ней, поплакали вместе… Хуже собаки живёт девочка, сердце кровью обливается… Был бы я богатым и сильным, увёз бы её домой, а бедняк что сделать может? Бедняку каждый камень гора. Не могу я больше жить здесь и знать, что моя дочь рядом мучится у чужих людей, а я ей никакой помощи оказать не в силах…

Выслушав Мурада-ага, Аннагельды-уста покачал головой. Он, конечно, и раньше знал, что его работник — отец новой жены Аманмурада, а не говорил на эту тему с Мурадом-ага просто потому, что не хотел тревожить его сердечную рану. Разговоры — соль, только растравят язву, а помочь тут ничем не поможешь, с Бекмурад-баем не поспоришь — известно, чем закончилась его тяжба с арчином Мередом, хотя арчин тоже сила немалая.

— Да-а… недоброе дело бай совершил, — сказал старый мастер. — Слыхали мы, что и мать его помыкает невесткой. Да ведь недаром в народе говорится — невестка — без языка, свекровь — без совести… Но послушай моего совета и потерпи. Терпением гору с землёй сравнять можно. Конечно, особого добра от бая ждать нечего, да, как говорится, со свиньи и щетинка — благо. Ты переезжай сюда, как мы договорились, бери землю в аренду. А я со стариками перекинусь словом, попробуем к совести Бекмурада воззвать, хотя у него её меньше, чем у змеи шерсти. Но попробуем поговорить. Глядишь, наладятся ваши отношения. Дочь время от времени будет тебя навещать, возможно, и её положение улучшится, А горячиться не следует, я так думаю. У бедняка беда всегда под ногами: поспешишь — вместо одной заботы, две найдёшь. Время наше такое: нет халата — нет и брата. Кто богат, тот и властвует, делает» что ему захочется. А перечить кто может? На совести семьи Бекмурада не одно это дело, за ними и убийства водятся и вообще всякая подлость, добра только нет, как говорится: Какой высоты минарет строится, такой глубины и яма роется. Глубокую яму выкопал себе Бекмурад-бай! Если свалится в неё, назад не выберется. Люди пока по одиночке вздыхают, но я так думаю, что скоро вместе вздохнут. Вздохнёт народ — жди бурю. Так что жди и ты. Говорят, двадцать лет у собаки хвост кверху торчал, да в конце концов опустился. Правильно, жена?

Подошедшая во время разговора, Амангозель-эдже энергично поддержала мужа:

— Конечно, ты прав. Что случилось, то случилось. Хоть век ходи отвернувшись, а дочь всё равно не забудешь. Лучше уж попытаться добром. Поселитесь здесь, обживётесь. Уста умное советует.

— Хорошо, я останусь, — согласился Мурад-ага. — Тогда уж я поживу до тех пор, пока хлопок соберём, а потом пойду с женой о переезде говорить… Хотел было ей весточку о дочери поскорее сообщить, но, думаю, не очень обрадует её эта весточка. Пусть уж осенью сразу обо всём расскажу.

***

Солнце стояло невысоко, и Мурад-ага, следя глазами за говорливой арычной струёй, с удовлетворением подумал: «Слава аллаху, до полудня ещё далеко, хорошо напоим землю». Хлопчатник ловил солнечные лучи широкими ладонями лапчатых листьев и его тугие коробочки, до отказа наполненные шелковистым волокном, вот-вот готовы были лопнуть.

Подошёл белудж Гулам, работник Бекмурад-бая, поздоровался.

— Алейкум эссалам, — приветливо ответил Мурад-ага. — Как дела, Гулам-хан?

— Ай, слава богу, ага, всё хорошо. А у Баскак?

— Тоже неплохо. Вода сильно идёт, полив добрый будет.

— Вы исполу у Аннагельды-уста работаете?

— Пока нет, но на будущий год, аллах поможет, арендовать думаю… Тебя, кажется, младший бай зовёт. — После встречи с Узук Мурад-ага начал интересоваться своими «родственниками» и уже знал многих из семьи бая.

Чары был сердит. Старшие братья по различным делам частенько отлучались, а ему, как младшему, больше приходилось сидеть дома и выслушивать бесконечные жалобы матери, причин для которых старуха находила по десятку иа день. Последнее время, узнав, что в селе живёт отец «босячки», она всполошилась и непрерывно зудела, как осенняя муха:-«Неспроста этот пастух именно в наше село заявился! Замышляет что-то… Пастухи, они все колдуны. Того и гляди, заклинаньями призовёт беду на нашу голову… Ты присматривай за ним, сын мой, глаз с него, подлого, не спускай».

Брюзжание старухи раздражало, и Чары, вначале довольно равнодушно воспринявший известие о Мураде-ага, всё больше и больше наливался желчью против ни в чём неповинного работника Аннагельды-уста. Чёрт его знает, может, он и в самом деле колдун, высматривает, как бы им зло какое причинить.

Недаром он и людей сторонится, ни с кем из оборванцев дружбу не водит. Вероятно, права мать, опасаясь дурного глаза. А тут ещё этот босяк Гулам вздумал якшаться с колдуном!

— Ты чего дела бросил, в холодке прохлаждаешься! — накинулся Чары на Гулама, с трудом сдерживая желание стукнуть его кулаком по тощей шее.

— Никуда я не уходил, хозяин, — оправдывался Гулам. — Только двумя словами с ага перекинулся.

— Знаю я ваши «двумя словами»! Когда твоя очередь поливать?

— После полудня. Так мираб распределил.

— А сейчас кто поливает.

— Мурад-ага.

— Иди, открой воду в наш арык!

— Там Мурад-ага недавно полив начал. Его время не кончилось. В полдень мираб придёт, скажет…

— Что ты мне мираба в глаза тычешь! Я сам мираб! Велено тебе — иди и открывай. Наши женщины уже прочли полуденную молитву, а ты тут чешешь бока, своё время другим отдаёшь. Иди немедленно!

— Не могу я такое сделать, хозяин, — виновато сказал Гулам. — Грех чужую воду забирать, а до полудня ещё не скоро — во-о-он где солнце…

— Солнце, — передразнил Чары. — Где я захочу, там и будет солнце. Убирайся к чёрту, с моих глаз, оборванец паршивый! Сегодня же со двора сгоню. Дай сюда лопату!

Увидев, что Чары разрушает запруду, Мурад-ага подбежал к нему.

— Не время ещё, братец Чары, нам до полудня положено поливать.

Чары, не слушая его, продолжал со злостью ковырять землю.

— Не веришь, я за мирабом сейчас схожу.

— Иди, если тебе надо, а мне не надо, я сам своё время знаю.

Мурад-ага схватился за лопату Чары.

— Братец мой, умоляю, не делай плохого дела.

— А ну, брось! — Чары грозно шевельнул усами. — Ты за чью лопату хватаешься, бродяга!

— Бросил, уже бросил, братец Чары, не сердитесь… Только не разрушайте запруду, не будьте несправедливым…

— Отойди прочь!

Вода заурчала, как выпущенный из клетки зверь, и ринулась в широкий арык Бекмурад-бая.

— Не греши перед богом, не трогай чужую воду! — закричал Мурад-ага и с силой, неожиданной для его болезненного облика, оттолкнул Чары в сторону. Чары злобно ощерился, хакнул и ребром лопаты рубанул старика по голове. Мурад-ага упал, а Нары, не помня себя, стал бить его лопатой куда попало.

Работавшие поблизости дайхане, услышав хриплые, бессвязные выкрики, побежали к месту происшествия, схватили Чары за руки. Он вырывался, бил людей ногами, хрипел, на губах его пузырилась пена.

Мурада-ага вытащили из арыка. Весь в крови, он не подавал признаков жизни. С жалостью глядя на него, люди тихо переговаривались:

— Убил беднягу бешеный…

— Истинно бешеный — сорок дней ему жить осталось.

— Хорошо бы столько…

— До каких пор терпеть беднякам!

— До тех пор, пока яйцо шерстью покроется.

— Бедный Мурад-ага, даже не шевелится…

— Его душа уже в райские двери стучится…

— Ай, люди, совсем плохое дело случилось!

— Говорят, он первый на Чары напал.

— Конечно, как та овца, которой гиена сказала: «Если я тебя, овечка, не съем, то ты меня съешь».

— Без ума надо быть, чтобы зазря погубить человека!

— Когда ум раздавали, кое-кто на сеновале лежал.

— Эх, и отольются когда-то бедняцкие слёзы!

— Тихо ты!

— Чего — тихо! Всю жизнь молчим, а нас, как тараканов, давят!

— Молчащему в рот муха не залетает.

— Я и без мух дерьмом сыт по самое горло!

— Ай, беда какая! Бекмурад-бай приедет…

— Приедет — всем рты замажет.

— Оно так. Кто молоко выпил, тот в стороне, а кто чашку облизал, тому — ложкой по лбу.

А недобрая весть на крыльях ребячьих голосов уже летела по селу.

Прибежала позабывшая обо всём на свете Узук. Рванув душивший ворот платья, она упала на колена около бездыханного отца, обхватила руками его изуродованную голову и жутко, в голос, зарыдала, содрогаясь всем телом.

Мурад-ага пошевелился, открыл глаза, тяжело, клокоча полным крови горлом, вздохнул. Его синие губы дрогнули в едва слышном шёпоте.

— Не плачь, Узук моя… Ох, все косточки перебиты!.. Не обижайся, доченька, на своего старого отца… Не ушёл я, остался в змеином логове… Вот и помираю… Ах!.. Сила!.. Мощь!.. Опора!.. Прощай доченька… Попроси, пусть добрые люди отвезут домой… чтоб не стал мой труп пищей для собак…

Примчалась Абадан. Увидев истерзанного Мурад-ага, глухо ахнула, сверкая глазами, пошла на Чары.

— Тварь бесстыжая! Как у тебя руки поднялись на бедного старика! Чтоб они у тебя никогда больше не поднимались! Чтоб они у тебя язвами покрылись, отсохли бы по локти, ублюдок недоношенный!

Чары, опомнившийся и сам испуганный случившимся, пятился, бормотал:

— Замолчи, шлюха… Лицо закрыла бы перед людьми…

— Глаза твои подлые закрыть надо! — кричала разъярённая Абадан. — Стервятникам их выкинуть! Шакалам вонючим!.. И вдруг заплакала, бросилась к Узук, обняла её за плечи. — Узукджемал… Тётушка милая… Ой, горе, горе нам!.. Отец! Отец, иди сюда! Он кровью истекает — останови ему кровь!.. О аллах мой, ты всё видишь… Спали огнём проклятых извергов… весь ряд их спали и пепел развей по ветру! Пусть им добра в жизни не будет, живоглотам!.. Скорее, мама!.. Давай сюда!

Абадан выхватила из рук матери ведро с горящими углями, опрокинула его на кучу сухого янтака. В огонь бросили старый халат Аннагельды-уста. Когда он сгорел, пеплом посыпали раны Мурада-ага — кровь остановилась.

Пока женщины хлопотали около раненого. Аннагельды-уста сказал что-то мальчишкам, те убежали и вскоре вернулись, ведя ослика, запряжённого в арбу.

— В собаку твою камнем кинут — и то возмущаешься, а тут человека… — бормотал старый уста, помогая укладывать Мурада-ага на одеяла, постеленные в арбе. — Членом семьи нашей был, как родной… Ах, силы, силы наши слабые… Справедливости нет. Отвернулся от нас аллах: бедняки вопят, а он жалобы богачей слышит… Ну, поехали, женщины!

— Куда вы меня? — слабым голосом спросил Мурад-ага.

— Домой поедем, — успокоил его Аннагельды-уста, — табиба позовём… Подлечит он тебя, поставит на ноги.

— Нет, — прошептал Мурад-ага, — на ноги мне не встать. Везите меня к матери моих детей…

Чувствуя свою невольную вину перед Мурадом-ага, Аннагельды-уста решил сам отвезти его к семье. Доехали они благополучно. Прощаясь, уста дал убитой горем Оразсолтан-эдже три тумана, чтобы было чем заплатить лекарю, пообещал ещё прислать денег, а Мураду-ага сказал:

— Поправляйся… Даст бог, всё хорошо будет, придёшь собирать урожай, который посеял… Мы ждать тебя будем, приходи скорее…

Но Мурад-ага не пришёл. Сломленный и духовно и физически, он таял на глазах, первые дни страшно кричал и стонал от нестерпимой боли. Потом боль заглохла, но, обессиленный ею, Мурад-ага только и находил в себе силы, чтобы чуточку приподнять веки и взглянуть на жену и сына, бессменно дежуривших около него. Оразсолтан-эдже не вытирала струящихся по лицу слёз, плакал Дурды, шмыгая носом и скрипя зубами, а около кибитки ходил старый верный Елбарс и, чуя беду, жутко, с надрывом выл: «У у-у-у… у-у-у… вва-у-у-у»..

Однажды вечером Мурад-ага приоткрыл глаза, глянул на коптящую остатками керосина лампочку и снова смежил веки. По его восковой щеке прокатилась мутная капелька, пощекотала около уха. Это было последнее ощущение в этой жизни старого чабана…

— У-у-у… вва-у-у… вва-у-у-у…