Очень хорошо, что ограниченность человеческого разума не часто позволяет созерцать в должной перспективе вое факты и события, которых этот разум касается. Я размышлял об этом множество раз — особенно в связи с любопытными обстоятельствами, окружающими исчезновение Джейсона Уэктера, музыкального и художественного критика бостонской газеты "Дайал", которое имело место год назад. По его поводу выдвигалось множество теорий: от подозрения на убийство каким-нибудь разочаровавшимся художником, которого больно задели ядовитые инвективы Уэктера, до уверенности в том, что он просто сбежал неизвестно куда, не сказав никому ни слова, по причине, ведомой лишь ему одному.
Возможно, последняя гипотеза гораздо ближе к действительности, нежели принято предполагать, хотя принимать ее или нет — вопрос терминологии, подразумевающий выбор: является отсутствие Уэктера добровольным или же нет. Однако существует одно объяснение, предлагающее себя всем, кто обладает достаточным воображением, чтобы понять, о чем идет речь; а определенные обстоятельства, приведшие к этому событию, не способствуют, на самом деле, никакому иному заключению. Вот в этих обстоятельствах я и принимал участие — ни в коей мере не малое, хотя таковым его не признавал даже я сам до тех пор, пока Джейсон Уэктер в действительности не пропал.
Все эти события начались более чем прозаически — с желания. Уэктер, живший один в старом доме на Кингз-Лейн в Кембридже, достаточно далеко от кипения жизни, коллекционировал произведения примитивного искусства — в основном из дерева или камня.
У него были такие курьезные вещи, как странная религиозная резьба Ордена Кающихся Грешников, барельефы майя, противоречивые скульптуры Кларка Эштона Смита, деревянные фетиши и резные фигурки богов и богинь с островов Южного Моря и многое другое. Еще он хотел иметь нечто из дерева, что как-то "отличалось" бы от всего остального, хотя, по моему мнению, даже работы Смита предлагали такое разнообразие, которое могло бы удовлетворить любого. Но Смит не работал по дереву: Уэктеру же хотелось чего-то именно из дерева, чтобы, как он выражался, "уравновесить коллекцию", и приходилось признать, что, в самом деле, изделий из дерева у него почти не было, если не считать нескольких масок с Понапе, которые по странной и чудесной образности перекликались с работами Смита.
Думаю, не один приятель Джейсона Уэктера искал для него "чего-нибудь из дерева", но именно мне однажды выпало найти то, что нужно, в незаметной лавке старьевщика в Портленде, куда я приехал провести отпуск. Это в самом деле была странная вещица — но сделанная просто ювелирно: барельеф осьминогообразного существа, поднимающегося из разбитой монолитической конструкции в некоем подводном пространстве. Цена в четыре доллара была крайне разумной, и тот факт, что я никак не мог истолковать эту резьбу больше, чем что-либо, увеличивал бы ее ценность в глазах Уэктера.
Я назвал существо "осьминогообразным", но оно не было осьминогом. Чем оно было, я не знал; но его внешний вид предполагал наличие тела, более длинного и вовсе не похожего на туловище осьминога, а щупальцевидные отростки отходили не только от его лица — будто бы оттуда, где должен был находиться нос, совсем как в скульптуре Смита "Старший Бог", — но и от боков, и из центральной части тела. Два отростка, отходившие от лица, явно были хватательными и изображались так, словно метнулись вперед, как бы стараясь схватить — или уже хватая — что-то. Сразу над этими двумя щупальцами располагались глубоко посаженные глаза, вырезанные со сверхъестественным мастерством, они оставляли впечатление огромного и тревожного зла. В подножии была вырезана строка на неведомом языке:
"Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'лаиг вгах'нагл фхтагн".
О природе дерева, в котором все это было вырезано — темно-коричневого, почти черного, с совершенно незнакомыми завитками волокон, — я не знал ничего, кроме того, что для дерева оно было необычайно тяжелым. Хотя вещь была крупнее, чем иные вещи в коллекции Джейсона Уэктера, я знал, что она ему понравится.
— Откуда она у вас? — спросил я у флегматичного человечка, сидевшего за прилавком, заваленным всякой всячиной. Он сдвинул очки на лоб и ответил, что не может сказать мне на этот счет ничего, кроме того, что она появилась из Атлантического океана.
— Может, смыло с какого-нибудь судна, — предположил он. Неделю или две назад ее вместе с другими вещами принес старик, который обычно роется во всяком мусоре на побережье в поисках чего-нибудь ценного, что выбрасывает море.
Я спросил, что здесь может быть изображено, но об этом хозяин знал еще меньше, чем о происхождении самой вещи. Джейсон, следовательно, был волен изобретать любые легенды, объясняющие ее.
Он пришел от этого произведения в полный восторг — в особенности оттого, что немедленно обнаружил некое поразительное сходство с каменными скульптурами Смита. Будучи знатоком примитивного искусства, он указал мне еще на один фактор, из которого становилось понятно, что владелец лавки за четыре доллара эту вещь мне практически подарил, — а именно: определенные следы указывали, что изображение вырезано орудиями, гораздо более древними, чем инструменты нашего времени и даже того цивилизованного мира, который мы знаем. Все эти подробности представляли для меня, конечно же, преходящий интерес, поскольку я не разделял любви Уэктера к примитивизму; признаюсь в том, что, к тому же, я испытал труднообъяснимое отвращение, когда Джейсон сопоставил работы Смита и эту резьбу с осьминогом. Отвращение это, по-видимому, вызывалось вопросами, которые я не осмеливался задать вслух, хотя они меня и беспокоили: если эта вещь действительно многовековой древности, как предполагал Уэктер, и представляет собой вид резьбы доселе неизвестный, то как могло получиться, что современные скульптуры Кларка Эштона Смита обладают с ней таким сходством? И не больше ли это, нежели простое совпадение, что фигуры Смита, воссозданные по фантазиям его зловещей прозы и поэзии, повторяют мотивы искусства, создававшегося кем-то, удаленным от него на многие столетия во времени и многие лиги в пространстве?
Но таких вопросов, повторяю, я не задавал. Возможно, если бы я это сделал, последующие события можно было бы изменить.
Энтузиазм и восторг Уэктера были восприняты как дань моему хорошему вкусу, и резьба заняла свое место на его широченной каминной доске рядом с лучшими деревянными скульптурами его коллекции. Здесь я забыл и думать о ней.
Снова я увидел Джейсона Уэктера лишь через две недели, по возвращении в Бостон, но и тогда, быть может, мы бы с ним не встретились, если бы мое внимание не привлекла особенно жестокая критика, высказанная им по поводу публичной выставки скульптора Оскара Богдоги, чью работу Уэктер превозносил до небес лишь пару месяцев назад. Действительно, обзор этой выставки был таков, что возбудил обеспокоенный интерес многих друзей Джейсона: он указывал на наметившийся новый подход критика к искусству и обещал множество неожиданностей тем, кто постоянно следил за его оценками. Тем не менее, один из наших общих знакомых, по специальности психиатр, признался мне, что испытал легкую тревогу по поводу некоторых любопытных аллюзий, присутствовавших в короткой, но знаменательной статье Уэктера.
Я сам прочел ее со все возраставшим удивлением и сразу же заметил определенный и отчетливый отход Уэктера от привычной манеры. Его обвинения в том, что работам Богдоги недостает "огня… элемента напряженности… даже всяких претензий на духовность", были достаточно обычны; но утверждения, что художник "очевидно, незнаком с культовым искусством Ахапи и Ахемноиды", и что лучше бы Богдоге заняться чем-нибудь другим, нежели гибридной имитацией "школы Понапе", были не только неуместны, но и совершенно необъяснимы, ибо Богдога был выходцем из Центральной Европы, и его тяжелые массы гораздо сильнее походили на произведения Эпштейна, нежели на работы, скажем, Местровича, — и уж, конечно, не на тех примитивистов, что так восторгали Уэктера и теперь совершенно явно стали влиять на его способность рассуждать об искусстве. Ибо вся его статья была усеяна странными ссылками на художников, о которых никто не слыхал, на места, далеко отстоящие от нас во времени и пространстве — если они вообще существовали на этой земле, — а также на культуры, которые никак не соотносились с известными даже самым информированным читателям.
И все-таки его подход к искусству Богдоги не был совершенно неожиданным, ибо всего лишь за два дня до этого он написал критическую заметку о первом исполнении новой симфонии Франца Хёбеля цветистым и эгоцентричным Фраделицким, полную намеков на "мелодичную музыку сфер" и на "те трубные ноты, предруидические по своему происхождению, которые призрачно наполняли эфир задолго до того, как человечество поднесло к губам или вообще взяло в руки какой бы то ни было музыкальный инструмент". Одновременно он хвалил исполненную в той же самой программе "Симфонию № 3" Харриса, которую прежде публично ругал, а сейчас называл "блестящим образцом возвращения к той допримитивной музыке, которая таится в родовом сознании человечества, к музыке Великих Старых, пробивающейся к свету, несмотря на наложения Фраделицкого — но, опять-таки, Фраделицкий, не имея в себе самом никакой творческой музыки, неизбежно должен накладывать на любую работу под своей дирижерской палочкой достаточно самого Фраделицкого, чтобы ублажить собственное эго, не обращая внимания, насколько при этом перетолковывается композитор".
Две этих крайне загадочных рецензии в спешке отправили меня к дому Уэктера; я застал его за письменным столом, погруженным в тяжелые размышления перед двумя своими неоднозначными статьями и грудой писем — без сомнения, негодующих.
— А-а, Пинкни, — приветствовал меня он, — вас, конечно, привели сюда эти мои любопытные рецензии…
— Не совсем, — уклонился я. — Признавая, что любая критика вытекает из личного мнения, вы свободны писать все, что вам вздумается, коль скоро вы искренни. Но кто такие, к дьяволу, этиваши Ахапи и Ахемноиды?
— Я сам бы хотел это знать.
Он сказал это настолько серьезно, что в его искренности сомнений у меня не возникло.
— Но я не сомневаюсь, что они существовали, — продолжал он. — Так же, как и в том, что Великие Старые, по всей видимости, обладали в древнем фольклоре каким-то положением.
— Так как же вы на них ссылаетесь, если не знаете, кто они такие? — не выдержал я.
— Этого я тоже не вполне могу объяснить, Пинкни, — ответил он, озабоченно нахмурившись. — Но я попытаюсь.
И он пустился в не очень связный рассказ о некоторых вещах, случившихся с ним после того, как я нашел для него в Портленде резьбу с изображением странного осьминога. Не проходило ни одной ночи, когда бы во сне ему не являлось это существо — либо непосредственно и близко, либо смутным ощущением где-то на краю сна. Ему снились места под землей и города на дне моря. Он видел себя на Каролинах и в Перу; во сне он бродил в полнящемся легендами Аркхэме под подозрительными домами с остроконечными крышами; на странном морском судне он плыл куда-то за пределы всех известных океанов. Резьба, как он это знал, была лишь миниатюрой, ибо само существо представляло собой громадную массу протоплазмы, способную изменять свою форму мириадами способов. Его имя, говорил Уэктер, было "Ктулху", его владениями — "Р'Лайх", жуткий город глубоко под Атлантическим океаном. Существо было одним из Великих Старых, которые, как гласило поверье, стремились из иных измерений, с далеких звезд, из морских глубин и тайных уголков пространства к новому установлению своего древнего господства над Землей. Существо появлялось в сопровождении аморфных карликов, явно недолюдей, которые выступали перед ним, играя на странных трубах музыку, не сравнимую ни с чем. Очевидно, что резьба, созданная в очень древние времена, — весьма, вероятно, задолго до того, как человеком были оставлены какие бы то ни было записи, но уже после наступления зари человечества, — мастерами с Каролинских островов, была "точкой соприкосновения" нас и чуждого нам измерения, населенного существами, которые искали возвращения к нам.
Признаюсь, я слушал это с некоторым недоверием, заметив которое, Уэктер резко оборвал свой рассказ, встал и перенес деревянную резьбу с каминной доски себе на стол. Он развернул ее ко мне.
— Теперь посмотрите на нее внимательнее, Пинкни. Вы видите какую-нибудь разницу?
Я тщательно исследовал вещь и в конце осмотра объявил, что никаких изменений в ней не вижу.
— А вам не кажется, что вытянутые от лица щупальца… ну, скажем, "более вытянуты"?
Я ответил, что не кажется. Но, говоря это, я уже не был так уверен. Часто предположение порождает сам факт. Удлинились они или нет? Я уже не мог этого сказать. Я и теперь не могу этого сказать. Но ясно одно: Уэктер верил в то, что щупальца вытянулись. Я заново осмотрел резьбу и вновь ощутил свое странное давнее отвращение от сходства скульптур Смита и этой причудливой вещи.
— Так, значит, вам не кажется, что концы щупалец приподнялись и вытянулись немного вперед? — настаивал он.
— Не могу этого сказать.
— Очень хорошо. — Он взял деревянную вещь и поставил ее обратно на камин. Вернувшись к столу, он сказал: — Боюсь, вы сочтете, что у меня не все в порядке с головой, Пинкни, но факт тот, что с тех пор, как она появилась у меня в кабинете, я стал осознавать, что существую в том, что могу описать как измерения, отличные от тех, что мы знаем, — короче, в тех измерениях, которые видятся мне во сне. Например, я совершенно не помню того, как писал эти рецензии; однако они принадлежат мне. Я нахожу их у себя в рукописях, в гранках, в своей колонке, наконец. Короче говоря, написал их я и никто другой. Я не могу публично от них отказаться, хотя очень хорошо себе представляю, что они противоречат тем мнениям, которые множество раз появлялись в печати за моей подписью. И все же нельзя отрицать, что их пронизывает некая любопытно внушительная логика. Прочитав их — и, кстати, те негодующие письма, что я получил, — я несколько более подробно изучил эту тему. Невзирая на те мнения, которые вы, вероятно, слышали от меня прежде, скажу, что работы Богдоги действительно имеют отношение к гибридной форме раннего Каролинского культового искусства, а Третья Симфония Харриса действительно отчетливо и тревожно склоняется к примитиву, и возникает вопрос — не является ли их изначальная оскорбительность для традиционно восприимчивых или традиционно культурных людей инстинктивной реакцией на примитив, которое их внутреннее я немедленно признает? — Он пожал плечами. — Но ответа на этот вопрос нет ни там, ни здесь, не так ли, Пинкни? Факт остается фактом: резьба, которую вы нашли для меня в Портленде, оказывает на меня иррационально тревожащее воздействие до такой степени, что я иногда не уверен, к лучшему оно или нет.
— Какое воздействие, Джейсон?
Он странно улыбнулся в ответ:
— Я могу лишь рассказать вам, как я его чувствую. Впервые я ощутил эту вещь сразу после вашего ухода.
В тот вечер у меня была компания приятелей, но к полуночи гости разошлись, и я сел за пишущую машинку. Мне надо было написать обычную рецензию на фортепианный вечер, данный одним из учеников Фраделицкого, и с нею я разделался почти мгновенно. Но все время, пока я работал, меня не покидало ощущение присутствия этой резьбы: с одной стороны, того, как она попала ко мне — как подарок от вас, как предмет небольших размерен, располагающийся в трех измерениях. Другой план моего восприятия был протяжением — или вторжением, если хотите, — в иное измерение, в котором относительно нее я существовал вот вэтой комнате как семечко рядом с тыквой. Короче говоря, когда я закончил свою маленькую рецензию, у меня оставалась очень странная иллюзия того, что резьба выросла до невообразимых пропорций; было некоторое катастрофическое мгновение, когда я почувствовал, что к изображению прибавилось само конкретное существо, которое колоссом высилось передо мной, — вернее, я стоял перед ним, прискорбно миниатюрный. Это длилось лишь какой-то миг, а затем отступило. Учтите: я сказал "отступило". Видение не просто прекратило существовать: казалось, оно сжалось, втянулось, будто действительно отступало из этого нового для себя измерения и возвращалось к своему подлинному состоянию, в котором должно существовать перед моими глазами, — но не обязательно перед моим психическим восприятием. Так оно и продолжалось; уверяю вас, это не галлюцинация, хотя, судя по вашему выражению лица, вы думаете, что я выжил из ума.
Я поспешил его заверить, что вовсе так не думаю. То, что он говорил, было либо правдой, либо нет. Свидетельства, основанные на догадках, вытекающих из конкретных фактов, — его странных рецензий, — указывали на то, что он искренен; следовательно, для него самого то, что он говорил, было правдой. Значит, это все имело и значение, и мотивацию.
— Принимая все, что вы говорите, за истину, — наконец, осторожно начал я, — этому должна быть какая-то причина. Вероятно, вы слишком много работали, аэто явление — проекция вашего собственного подсознания.
— Старый добрый Пинкни! — воскликнул он, смеясь.
— Если же это не так, то должна быть какая-то мотивация — снаружи.
Его улыбка исчезла, глаза сузились.
— Вы допускаете это, верно, Пинкни?
— Я предполагаю это.
— Хорошо. После третьего случая я тоже так подумал. Дважды я определенно списывал это на иллюзию органов чувств; в третий раз — уже нет. Галлюцинации как результат напряжения зрения редко бывают настолько сложными — они, скорее, будут ограничиваться воображаемыми крысами, точками и тому подобным. Поэтому, если это существо принадлежит к культу, в котором оно — объект поклонения (а я понимаю, что это поклонение длится и по сей день, только тайно), то здесь, кажется, может быть только одно объяснение. Я возвращаюсь к тому, что уже сказал: эта резьба — фокус контакта с нами другого измерения во времени или пространстве; если это допустить, то ясно, что существо пытается дотянуться до меня.
— Как? — тупо спросил я.
— Ах, ну я же не математик, не ученый. Я всего лишь критик. Это заключение представляет собой крайние пределы моего экстракультурного знания.
Галлюцинация, по всей видимости, сохранялась. Более того, в часы его сна она жила сама по себе в ином плане существования, где Уэктер сопровождал осьминога с резьбы в другие измерения вне своего собственного времени и пространства без всяких трудностей.
В медицинской практике продолжительные иллюзии — случай не редкий, как не редки и те из них, которые обладают каким-то развитием, но ощущения, подобные тем, что испытывал Джейсон Уэктер, явно были более чем просто иллюзорными, ибо коварно проникали в сам его мыслительный процесс. Я довольно долго размышлял об этом в ту ночь, снова и снова ворочая в уме все, что он рассказал мне о Старших Богах, о Великих Старых — о мифологических сущностях и о тех, кто им поклоняется, в чью культуру интерес Уэктера проник с такими тревожными для него самого результатами.
После этого я с опаской ожидал каждого выпуска "Дайал" с колонкой Уэктера.
То, что он написал за десять дней, прошедшие до нашей новой с ним встречи, сделало его темой всех разговоров культурного Бостона и прилегающих окрестностей. Удивительно, но осуждали его не все; правда, расхождения в точках зрения легко было предугадать. Те, кто прежде поддерживал его, теперь негодовали; те, кто раньше его бранил, теперь поддерживали его. Но его суждения о концертах и выставках, хоть и казавшиеся мне абсолютно неверными, не утратили своей остроты; его резкость и язвительность по-прежнему в них присутствовали, свойства его восприятия не изменились, если не считать того, что все вещи он теперь воспринимал просто под другим углом, совершенно отличающимся от его прошлой точки зрения. Его мнения были поразительны и часто просто возмутительны.
Так, великолепная стареющая примадонна, мадам Бурса-Де-Койер, "возвышалась памятником буржуазному вкусу, который, к сожалению, под ним не погребен". Коридон де Неваде, последний писк нью-йоркской моды, оказывался
"…в лучшем случае — забавным шарлатаном, чьи сюрреалистические святотатства выставляют в витринах на Пятой Авеню те владельцы магазинов, чье знание искусства — несколько меньше того количества, которое можно разглядеть под микроскопом, хотя в своем чувстве цвета он — на десятом, после Вермеера, месте, даже несмотря на то, что ни в какой малости не может тягаться с Ахапи".
Картины безумного художника Вейлена возбудили его экстравагантный восторг:
"Вот вам свидетельство того, что умеющий держать кисть и разбирающийся в цвете может увидеть в мире вокруг себя больше, чем та толпа темных и непросвещенных, которая смотрит на его полотна. Вот подлинное восприятие, не искаженное никакими земными измерениями, свободное от всяческих масс человеческой традиции — сентиментальных или же иных. Это тяга к тому плану, который вырастает из примитива, но вместе с тем поднимается над ним; фон здесь — события прошлого и настоящего, которые существуют в пограничных складках пространства и видны только людям, одаренным сверхчувственным восприятием, — что, возможно, и есть свойство тех, кто заклеймен как "безумец".
О концерте Фраделицкого, где исполнялись произведения нынешнего фаворита дирижера — русского симфониста Блантановича, — он написал так едко, что Фраделицкий публично пригрозил подать па него в суд:
"Музыка Блантановича — выражение той ужасной культуры, которая полагает, что каждый человек политически точно равен любому другому человеку, кроме тех, кто на самом верху, или, по словам Оруэлла, "более равны". Такую музыку не следует исполнять вообще, и ее бы не исполняли, если бы не Фраделицкий, который в самом деле знаменит среди дирижеров, ибо в целом мире он — единственный, кто с каждым проведенным им концертом учится чему-то все меньше и меньше".
Поэтому не было ничего удивительного в том, что имя Джейсона Уэктера было у каждого на языке. Его яростно поносили, и "Дайал" не могла не начать печатать получаемые письма; его превозносили до небес, поздравляли, проклинали, изгоняли из кругов общества, в которые до сего времени он был вхож, но превыше всего — о нем просто говорили, и называли ли его сегодня коммунистом, а завтра — отъявленным реакционером, ему было совершенно безразлично, ибо его редко где видели, кроме тех концертов, которые он должен был посетить, да и там он ни с кем не разговаривал. Впрочем, его видели еще кое-где — в "Расширителе Кругозора", а также дважды сообщалось, что он был в хранилище редких книг Мискатоникского университета в Аркхэме.
Такова была ситуация, когда ночью двенадцатого августа за два дня до своего исчезновения, Джейсон Уэктер пришел ко мне домой в состоянии, которое в лучшем случае я мог определить как "временное помешательство". Его взгляд был дик, речь — еще более того. Время близилось к полночи, но было тепло; в этот вечер давали концерт, и он высидел ровно половину, после чего отправился домой изучать некие книги, которые ему удалось взять с собой из "Расширителя Кругозора". Оттуда он на такси приехал ко мне и ворвался в квартиру, когда я уже готовился ко сну.
— Пинкни! Слава Богу, что вы здесь! Я звонил, но никто не отвечал.
— Я только что пришел. Успокойтесь, Джейсон. Вонтам на столе скотч и содовая — не стесняйтесь.
Он плеснул себе в стакан больше скотча, чем содовой. Его всего трясло, руки дрожали, а в глазах я заметил блеск лихорадки. Я подошел к нему и коснулся его лба, но он отмахнулся от моей руки.
— Нет, нет, я не болен. Вы помните наш с вами разговор — о резьбе?
— Довольно хорошо помню.
— Так вот — это правда, Пинкни. Все это — правда. Я бы многое мог вам рассказать — о том, что произошло в Иннсмуте, когда его заняло правительство в 1928 году, когда были все эти взрывы на Дьявольском Рифе; о том, что случилось в лондонском Лаймхаузе еще в 1911 году; об исчезновении профессора Шьюзбери в Аркхэме не так давно. До сих пор существуют места тайного поклонения прямо здесь, в Массачусетсе — знаю об этом, — так же, как и во всем мире.
— Во сне или в реальности? — резко спросил я.
— О, в реальности. Хотел бы я, чтобы это было во сне. Но и сны у меня тоже были. О, что за сны! Говорю вам, Пинкни, их достаточно, чтобы довести человека до экстатического безумия — когда он просыпается в этом земном прозаическом мире и знает, что существуют иные, внешние миры! О, эти гигантские строения! Эти колоссы, упирающиеся в чужие небеса! И Великий Ктулху! О, чудо и красота его! О, ужас и злоба! О, неизбежность!
Я подошел и, взявшись за плечи, резко встряхнул его.
Он сделал глубокий вдох и минуту сидел с закрытыми глазами. Потом произнес:
— Вы ведь мне не верите, не так ли, Пинкни?
— Я вас слушаю. Верить не обязательно, правда?;
— Я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.
— Что именно?
— Если со мной что-нибудь случится, заберите эту резьбу — вы знаете какую — вывезите ее куда-нибудь, подвесьте к ней груз и бросьте в море. Желательно — если сможете — где-нибудь под Иннсмутом.
— Послушайте, Джейсон, вам кто-нибудь угрожал?
— Нет, нет. Вы обещаете?
— Конечно.
— Что бы вы ни услышали, ни увидели или только подумали, что видите или слышите?
— Да, если вы этого хотите.
— Хочу. Отправьте ее назад. Она должна вернуться обратно.
— Но скажите мне, Джейсон… Я знаю, вы достаточно резко отзывались обо всех в ваших заметках последнюю неделю или около того… Что, если кому-то взбрело в голову отомстить вам?..
— Не смешите меня, Пинкни. Ничего подобного. Я же сказал, что вы мне не поверите. Это все резьба — она все дальше и дальше проникает в наше измерение. Неужели вы не можете понять этого, Пинкни? Она начала материализоваться. Впервые это случилось две ночи назад — я почувствовал его щупальца!..
Я воздержался от комментариев и ждал, что будет дальше.
— Говорю вам, я проснулся и почувствовал, как холодное влажнее щупальце стягивает с меня одеяло. Я ощутил, как оно касается моего тела — я, знаете ли, сплю без ничего, если не считать постельного белья. Я вскочил, зажег свет — и оно было там, реальное, — я мог его видеть так же хорошо, как и чувствовать, оно сворачивалось, уменьшалось в размерах, растворялось, таяло — и потом снова исчезло в своем собственном измерении. А кроме этого, всю последнюю неделю до меня из этого измерения доносились звуки — я слышал пронзительную музыку флейт и какой-то зловещий свист.
В этот момент я был убежден, что разум моего друга не выдержал.
— Но если резьба оказывает на вас такое воздействие, почему же вы ее не уничтожите? — спросил я.
Он покачал головой:
— Никогда. Это моя единственная связь с миром извне, и уверяю вас, Пинкни, в нем есть не только тьма. Зло существует на многих планах бытия.
— Если вы в это верите, Джейсон, неужели вы не боитесь?
Он наклонился и, странно блестя глазами, долго смотрел на меня.
— Да, — наконец выдохнул он. — Да, я ужасно боюсь — но меня это еще и завораживает. Вы можете это понять? Я слышал музыку извне, я видел там разные вещи — по сравнению с этим все остальное в этом мире тускнеет и блекнет. Да, я ужасно боюсь, Пинкни, но по своей воле не позволю страху стоять между нами.
— Между вами и кем?
— Ктулху!.. — прошептал он в ответ.
В этот момент он поднял голову, и взгляд его устремился куда-то очень далеко.
— Послушайте, — тихо сказал он. — Слышите, Пинкни? Музыка! О, что за дивная музыка! О, Великий Ктулху!
С этими словами он выбежал из моей квартиры, и его аскетические черты лица были озарены выражением почти божественного блаженства.
Больше Джейсона Уэктера я не видел.
Или все-таки видел?
Джейсон Уэктер исчез на второй день или на вторую ночь после этого. Другие люди видели его уже после его визита ко мне домой, хоть и не разговаривали с ним, но после следующей ночи его уже не видел никто. Той ночью, возвращаясь поздно домой, сосед увидел Уэктера в окне кабинета — тот сидел при свете лампы, очевидно, над пишущей машинкой, хотя впоследствии не нашли ни следа каких бы то ни было рукописей, и ничего не было отправлено почтой в "Дайал" для публикации в его колонке.
Его инструкции на случай какого-нибудь несчастья недвусмысленно утверждали за мной право на владение резьбой, которую он подробно описал как "Морское Божество. Понапийский оригинал" — как будто намеренно хотел скрыть, что за существо там на самом деле изображено. Поэтому через некоторое время, с разрешения полиции, я забрал свою собственность и приготовился сделать с ней то, что и обещал Уэктеру, — но прежде помог полиции установить, что ничего из одежды Джейсона не пропало, так что он, по всей видимости, просто встал с постели и исчез совершенно обнаженным.
Я особенно не рассматривал резьбу, когда забирал ее из дома Джейсона Уэктера, а просто положил ее в свой вместительный портфель и унес домой, уже устроив предварительно так, чтобы на следующий день съездить в окрестности Иннсмута и сбросить должным образом утяжеленный предмет в море.
Вот почему до самого последнего момента я не видел той отвратительной перемены, которая с ним произошла. Не следует забывать, что я не замечал ничего в смысле самого процесса перемены. Но не следует отрицать и того факта, что я, по крайней мере, дважды внимательно исследовал эту резьбу, причем один раз — по особой просьбе Джейсона Уэктера: не увижу ли я этих воображаемых изменений? Я их тогда не увидел. Должен признаться: то, что я в этой резьбе увидел, я увидел только сейчас, в качающейся лодочке, услышав звук, который напомнил мне только одно. Чей-то голос звал меня по имени с какого-то невообразимого огромного расстояния, издалека, и он был похож на голос Джейсона Уэктера… если только возбуждение самого этого мига не смешало мои чувства.
Лишь когда я вышел из Иннсмута на взятой напрокат лодке подальше в море и вытащил из портфеля резьбу с уже подвешенным к ней грузом, я услышал впервые этот далекий и невероятный звук, напоминавший голос, который выкликал мое имя и, казалось, исходил скорее откуда-то из-под меня, снизу, а не сверху. И еще я уверен в одном: именно этот звук задержал мое внимание ровно настолько, чтобы взглянуть — хотя бы даже бегло — на предмет у меня в руках, прежде чем швырнуть его в мягко покачивающиеся подо мной волны Атлантики. Но в том, что я увидел, сомнений у меня не было. Никаких.
Ибо я держал резьбу так, что не мог не видеть взметнувшихся вверх щупалец твари, изображенной неведомым древним художником, не мог не видеть, что в одном из них, прежде пустом, теперь зажата крошечная неодетая фигурка, совершенная до самой последней детали, — фигурка человека, чьи аскетические черты лица узнавались безошибочно в этой миниатюре, которая существовала относительно твари на резьбе, по собственным словам этого человека, "как семечко рядом с тыквой"! И даже когда я размахивался и швырял резьбу в воду, мне казалось, что губы миниатюрного человека двигались, выговаривая слоги моего имени, а когда она ударилась о воду и стала тонуть, я слышал этот далекий голос, голос Джейсона Уэктера — идущий ко дну, страшно всхлипывающий и захлебывающийся, не перестающий повторять мое имя до тех пор, пока моего слуха не достигло лишь его начало, а окончание не сгинуло в неизмеримых глубинах у Дьявольского Рифа.