Осенью 1944 года в наш лагерь приехал бывший советский генерал Власов, добровольно сдавшийся немцам и с их одобрения создававший так называемую «русскую освободительную армию». Он ездил по лагерям для военнопленных и вербовал добровольцев в свою армию. В нашем лагере добровольцев не нашлось. На другой день немецкие власти прислали военно-медицинскую комиссию и, отобрав десятка два более или менее здоровых ребят, надели на них форму РОА, погрузили в эшелон и повезли на фронт.

Но никому не хотелось воевать против своей страны, а потому ночью несколько ребят разобрали пол в вагоне и сбежали. Однако наш лагерь находился в глубоком тылу, фронт далеко, бежать некуда, и ребята вернулись в лагерь. Они обратились к моей маме за помощью. Она выдала им нагрудные номера погибших пленных, которых не успела занести в журнал учёта. Мы, пленные, для немцев были все на одно лицо, а потому администрация лагеря ничего не заметила. Но кто-то написал в гестапо донос, и за нашей мамой приехала чёрная машина.

Дней десять мы о ней ничего не знали, потом чёрная машина приехала за мной. Меня ввели в большую слабо освещённую комнату. Слева стоял стол, за которым сидел офицер в чёрной эсэсовской форме, перед ним лежала стопка бумаг и стек, непременный атрибут офицеров гестапо. Справа у стены — железный стол, на котором лежали какие-то металлические инструменты, и рядом лавка, тоже железная. Вскоре я на себе узнала, для чего всё это!

Два дюжих гестаповца в чёрной форме с засученными рукавами ввели женщину. Поначалу я даже не узнала свою мать, а узнав, вздрогнула: она еле держалась на ногах, вся в синяках, лицо опухшее, в волосах седые пряди. Но больше всего меня поразили её глаза: яркие зелёные, они стали чёрными, видимо, от перенесённых пыток расширились зрачки. Увидев меня, она рванулась из рук гестаповцев, но они крепко держали её.

Один из гестаповцев схватил меня и, положив на лавку, привязал верёвкой. Меня били нагайками, и из попы брызгала кровь, вырвали ноготь. Мама молчала, я тоже. Почему я молчала?

Горький опыт оккупации и плена научил меня терпеть и молчать. Если кричишь, пытаешься вырваться, тебя просто прибьют. Нам доставалось и нагайками, и стеком, пинком сапогами, натравливали собак. Часто детей сажали в карцер, из которого они выходили в ужасном состоянии. Мне вообще чаще доставалось. Я была очень шустрой. Рыскала по всему лагерю в поисках чего-нибудь съестного. Я даже умудрялась пробраться в солдатскую столовую и стащить что-нибудь для брата, ведь он был совсем маленький! И неоднократно попадала в карцер. А мама всегда учила: «Терпи, молчи! Мы должны выжить и вернуться домой. Будь сильной!»

Но когда гестаповец схватил раскалённую железяку, я услышала истошный крик матери — это был крик раненого зверя. И когда он приложил раскалённое железо к моей груди, я тоже закричала и потеряла сознание. Очнулась я уже в бараке. Вокруг меня суетились женщины. Они плакали, смывая с меня кровь, и я услышала, как они говорили: «Бедная девочка в восемь лет стала седая!» В тот момент я даже не поняла, что речь идёт обо мне.

Женщины кое-как состригли волосы на голове, которая была пробита, промыли мои раны, наложили на них листья подорожника: других лекарств у нас не было. Сильно болел ожог на груди, кровоточил палец с вырванным ногтем, я не могла сесть на попу, так как вся кожа на ней была порвана нагайками. Скорую помощь не вызывали. Все знали: тех, кого увозила «скорая», в лагерь уже не возвращались. Их увозили в крематорий.

Через два дня привезли мою маму и бросили на нары, я встала, чтобы помочь уже ей. Она была в ужасном состоянии: бредила, не понимала, где находится, звала то меня, то Эдика, ругалась по-немецки и по-русски, всё время просила пить. Я подавала ей воду в ковше, вдруг она выхватила у меня ведро и вылила его на себя, а потом начала биться. На шум прибежали солдаты, привязали её к нарам, но она продолжала биться. Тогда немцы вызвали машину скорой помощи и, кое-как затолкав в неё нашу маму, отправили её в «русскую больницу».