Люди и фразы (сборник)

Десницкий Андрей Сергеевич

История

 

 

История повседневности

Сегодня в России довольно популярны книги французского историка Филиппа Арьеса (1914–1984) «Ребенок и семейная жизнь при старом порядке» и «Человек перед лицом смерти». Впрочем, не совсем точно будет называть его французским историком. Профессиональная карьера Арьеса была связана с агрономией тропических растений, а историческими исследованиями он занимался в свободное от основной работы время. Научное сообщество французских историков не обращало на него внимания, Арьес и в самом деле выглядел полным маргиналом: это был человек крайне правых, монархических взглядов, какого невозможно было представить себе на кафедре Сорбонны в революционные шестидесятые годы. Впрочем, и к правым организациям вроде «Аксьон Франсез» Арьес примыкать не спешил, они казались ему слишком жестко структурированными. Так он и жил сам по себе, работал по вечерам и в выходные над своими исследованиями.

Мировая известность пришла к Арьесу, когда его работа о детстве была переведена на английский язык. Он получил приглашение выступить с лекциями в США, и французская академическая публика была шокирована: кто это, откуда? Почему он, а не мы? И тогда профессиональные историки взяли с полки труд дилетанта… Они ведь занимались историей великих людей и грандиозных событий. А этот чудаковатый агроном зачем-то описывал никому не нужные подробности повседневной жизни людей «при старом порядке» (так французы называют все, что происходило во Франции до революции XVIII века). Ну что там может быть интересного?

Арьес, тем не менее, настаивал: да, физически и психически люди любого времени мало отличаются от современных, но их социальная жизнь и категории, в которых она описывается, могут быть совершенно другими, чем те, что привычны нам. Он сделал удивительный вывод: оказывается, в Средневековье не было детства. То есть дети, конечно, были, но… общество не признавало за ними никаких особых прав, не обращало внимания на их особые потребности. Сначала это были новорожденные младенцы, беспомощные и неспособные к труду, а потом они постепенно становились маленькими взрослыми: точно так же одевались, питались, работали, молились в меру своих маленьких сил. И никакого «самого прекрасного возраста».

Какой разительный контраст с современной цивилизацией, воспевающей и культивирующей детство, так что даже взрослые люди порой пытаются остаться в нем как можно дольше… Погодите, а если не было детства, значит, не было и особой подростково-молодежной культуры? И если человечество прожило так многие века и появилась эта культура относительно недавно, значит, она не есть нечто изначальное, совершенно необходимое, и…

В общем, вы понимаете, почему Арьес не преподавал в Сорбонне. Но за книгой о детстве последовала книга о смерти: как воспринимали ее в разные века, как строили свою жизнь люди, зная, что не вечны ни их близкие, ни они сами. Выбор этой темы тоже неслучаен: насколько современная цивилизация превозносит детство, настолько прячет она смерть подальше от наших глаз, словно это случайная неприятность. Арьес подробно рассказал нам о других подходах, и, как ни странно, его оценила вечно бунтующая молодежь: на одном из «готических» сайтов труд Арьеса назван «настольной книгой любого уважающего себя гота».

Пусть Арьес не был первым историком, обратившим внимание на жизнь обычного человека, но его неожиданный успех, пожалуй, произвел своего рода переворот. Сегодня нам привычно видеть на полках книги из серии «Повседневная жизнь человечества», а ведь еще полвека назад на эту самую повседневность историки обращали не больше внимания, чем архитекторы — на куличики играющих в песочнице детей. Как писал В. Маяковский: «…единица — ноль, единица — вздор». То ли дело ход войн и революций, смены правительств, великие открытия… Они важны, спору нет. Но сами по себе они еще не дают полной картины.

Не случайно манипуляторы историей вроде академика Фоменко легко переставляют эти великие имена и события в любом порядке. Убедительно по-своему выходит: этруски — это русские. А заодно русскими оказываются и пруссы, и осаждавшие Трою ахейцы, и вообще все подряд. Но стоит спросить: а как одевались эти самые этруски-русские, как строили свои дома, каким богам молились и как смотрели на окружающий мир — и окажется, что они делали это очень и очень по-разному. Фальсификация не выдерживает проверки деталями.

К тому же история великих людей и событий слишком легко поддается идеологическим перестановкам: позавчера у нас большевики официально были очень хорошими, вчера очень плохими, сегодня они вроде как средние, а что завтра? Не случайно столь популярным стал в последнее время фантастический жанр «альтернативной истории»: а что, если бы тогда повернулось вот так или вот эдак… В XX веке историю слишком активно переворачивали «сверху», вот и возникает у нас в XXI веке желание заняться тем же самым снизу, в частном порядке.

Но если всмотреться в реальную жизнь наших предков, сразу начинаешь видеть то, что с высоты идеологий и философий просто бывает не разглядеть, — но и не перевернуть. Фальсификатор или идеолог начинают с выводов и пренебрегают фактами, но разумно поступает тот историк, который излагает факты в их цельности и полноте, не упуская мелочей, и предоставляет каждому читателю делать свои выводы. Один из примеров такого подхода — две прекрасно изданные книги В. Руги и А. Кокорева «Москва повседневная» и «Война и москвичи». Сами названия не случайно отсылают читателя к «Москве и москвичам» В. Гиляровского. Они показывают нам жизнь нашего города в начале XX века, только с позиции историка, а не «естествоиспытателя», как у Гиляровского. Вот она, реальная «Россия, которую мы потеряли», а не идеологический конструкт по ее мотивам: с маршрутами трамваев и ценами на трамвайные билеты, с описанием всех радостей и всех проблем обычного городского жителя (жилищный вопрос москвичей и тогда еще портил, оказывается). Прочитав эти книги, словно бы окунаешься в мир наших прадедов… и опять-таки можешь сам для себя все решить.

Интересно что в последнее время появляются подобные книги и про время, которое мы почти все помним, разве что за исключением детей. Это прекрасная серия Л. Парфенова «Намедни — наша эра», родившаяся из телевизионного формата. Конечно, она выглядит очень гламурно, в ней немало саморекламы, и похожа она на сборник клипов (всего много, все несвязно), но это, наверное, неизбежное наследие телевизионного формата. Есть в ней и небольшие ошибки — причем такие, которые читатель сам может найти. Например, Парфенов пишет, что в 1988 году отменили военные кафедры и студентов стали призывать в армию. По собственному опыту могу сказать, что призывать студентов стали на несколько лет раньше и кафедр не отменяли, просто студентам перестали давать отсрочку.

Но в целом эта книга мне кажется важной и нужной, не только как способ утолить ностальгию по детству, не только как материал для будущих историков. Прежде всего, это для нас способ взглянуть на реальное прошлое, и незначительные на первый взгляд детали порой говорят тут гораздо больше, чем повествования о великом и славном. Нет, они тоже конечно нужны, повествования о великом, но… есть такая книга, Библия, и она учит иногда прислушиваться к веянию тихого ветра и всматриваться в сумрак пещеры, где спит неприметный Младенец. Ведь если этого не сделать, можно слишком многое пропустить.

 

Новомученики России

Мы знаем многих мучеников первых веков христианства. Но почему православные в нашей стране отмечают еще и особый праздник в честь российских новомучеников и исповедников? Кто эти люди, знаем ли мы их имена? Чему учит нас опыт их жизни, а вернее, — смерти?

Вечером 25 января (7 февраля нового стиля) 1918 года позвонили в парадную дверь квартиры митрополита Киевского Владимира в Киево-Печерской лавре. Вошли пять вооруженных солдат во главе с матросом: «Где Владимир-митрополит? Мы желаем с ним переговорить». Разговор проходил в спальне митрополита, без свидетелей, он был бурным, но недолгим. Митрополит вышел, попрощался с келейником, его увели одного, не пустив келейника дальше ворот. Послышались выстрелы… «Так всех вас по одному повыведем», — бросил на ходу монахам один из революционных солдат, торопившихся к месту расстрела, но не успевший принять в нем личного участия.

Владыка Владимир (Богоявленский) не был первым «церковником», погибшим от рук новой власти: уже 31 октября 1917-го, через шесть дней после переворота, в Царском Селе отряд красногвардейцев убил протоиерея Иоанна Кочурова, были и другие жертвы в других местах. Но это убийство стало знаковым: митрополит Владимир был почетным председателем Поместного собора, да и вообще одним из известнейших иерархов Русской Церкви. Святитель Тихон, Патриарх Московский и всея Руси, так отозвался об этом событии: «Конечно, судя по-человечески, ужасною кажется эта кончина, но нет ничего напрасного в путях Промысла Божия, и мы глубоко верим, что эта мученическая кончина владыки Владимира была не только очищением вольных и невольных грехов его, которые неизбежны у каждого, плоть носящего, но и жертвою благовонною во очищение грехов великой матушки-России».

В апреле 1918-го, когда окончательно стало ясно, что речь идет не об отдельных инцидентах, но о войне новой власти с Церковью, да и с собственным народом, Поместный собор учредил «ежегодное поминовение в день 25 января или в следующий за сим воскресный день всех усопших в нынешнюю лютую годину гонений исповедников и мучеников».

Можно сказать, что Православная Церковь оказалась совершенно не готовой к грозным событиям 1917 года, — впрочем, кто тогда был к ним готов? Вековые устои распадались, и для многих простых людей, когда не стало царя, — не стало и Бога. Генерал А. И. Деникин вспоминал, как после Февральской революции одна из стрелковых рот на фронте оборудовала церковь себе под казарму, а в алтаре сделала отхожее место — и ни один человек не возмутился. Как это могло быть, тем более на фронте, где смерть была совсем рядом? Неужели все они в один день стали ярыми атеистами? Скорее, таких нашлось двое-трое человек, а остальные просто остались безразличными, не решились возразить наглецам.

Нечто подобное происходило в те месяцы и в масштабах всей страны: агрессивное меньшинство навязывало свою волю пассивному большинству. И Церковь, казалось бы, не могла найти себе место в столь быстро менявшейся обстановке, ничего не могла противопоставить такому натиску революционеров. Но одно, по крайней мере, оставалось неизменным: возможность умереть за Христа. Этого слишком мало? Да, кто-то ведь брал в руки оружие и шел сражаться с большевиками, а кто-то всего лишь становился их мишенью…

Всего лишь? Но не так ли выстояла и победила Церковь в первые века своего существования, когда ее гнали и преследовали римские власти? «Кровь мучеников есть семя Церкви», — говорил тогда христианский писатель Тертуллиан, и это действительно было так. И по сходству с теми, древними христианами, убитых в XX веке назвали новомучениками.

Здесь, правда, есть одно существенное отличие. Те, древние мученики, как правило, стояли перед выбором: отречься от Христа или погибнуть. Им предлагали принести жертву языческим богам. Даже не обязательно было в этих самых богов верить, достаточно было совершить пустое формальное действие, какое совершали тысячи: высыпать горсть благовоний на языческий алтарь, тем самым присоединиться к государственному культу, доказать свою благонадежность. Если христиане не шли на этот шаг, их убивали.

О чем говорили революционеры с митрополитом перед тем, как повели его на расстрел? Уговаривали его признать, пусть даже формально, советскую власть, вывесить красный флаг над домом? Или искали тайник с золотом? Или просто оскорбляли и били его? В нашем мире это так и останется тайной. Но мы знаем, что во множестве других случаев жертвам не предлагался никакой выбор: их убивали просто за то, что они принадлежали прежде к «эксплуататорским классам», были богатыми, успешными, сильными… или хотя бы казались таковыми.

Да, среди новомучеников были и такие, кто активно воспротивился очередному глумлению большевиков над святынями, — например, «вскрытию мощей» или изъятию церковных ценностей «в помощь голодающим» (а на самом деле просто очередному ограблению ради текущих нужд партии и правительства). Но в огромном большинстве своем это были люди, которых просто убили для того, чтобы их не было на свете. Даже если бы они тогда принесли жертвы новым идолам, это вряд ли избавило бы их от смерти. Можно ли тогда считать их мучениками, если у них не было выбора?

Но не случайно прозвучала в словах святителя Тихона дерзкая, казалось бы, мысль о том, что эти смерти ведут к «очищению от грехов России». И его слова повторил патриарх Кирилл в мае 2009 года, совершая богослужение на Бутовском полигоне, месте массовых расстрелов под Москвой: «Вот тут-то и требуется сила — идти узкими вратами в Царствие Божие, идти против течения, идти против общего потока в надежде на то, что если многие люди пойдут против этого потока, то и мутные воды остановятся, а может быть, и повернутся вспять».

У всех этих людей был в свое время выбор. Они могли пойти на сотрудничество с новой властью. Не обязательно даже было самим доносить, достаточно было просто отречься от всего прежнего, бегать на митинги, носить флаги, повторять лозунги… Многие поступили так, и многие (хоть и не все из них) так сохранили свои жизни. Но были люди, которые предпочли остаться собой, сохранить верность своим убеждениям, чего бы им это ни стоило. Режим требовал от них забыть не только о вере, но и о былой, бесклассовой морали, отречься не только от Бога, но и от человека: предать семью, учителей, соседей. Они отказались приносить такую жертву идолам. И поэтому каждый из них — мученик или исповедник.

В базе данных Свято-Тихоновского университета — более тридцати тысяч человеческих имен и судеб. На самом деле убиты были миллионы, и про большинство из них мы никогда не узнаем: когда они умерли, при каких обстоятельствах, оставались ли они верны Христу до смерти. А может быть, наоборот, кто-то из былых палачей за час до собственного расстрела обратился к Богу с покаянной молитвой, как благоразумный разбойник? Мы ничего не можем сказать наверняка, кроме одного: такие люди были.

Перелистывая страницы с именами жертв, невольно пытаешься представить себе этих людей. Вот мой однофамилец, тезка моего отца и моего сына — сельский священник Сергей Десницкий, родился в 1882 году в Псковской губернии. В 1933 году осужден на 5 лет, в 1937 году снова арестован (видимо, до того освобожден был досрочно, по зачетам?), осужден и расстрелян. В 1955 году реабилитирован. Вот и все, что я знаю об этом человеке… Каким он был, как он жил и как шел он на смерть?

Понятно, что в СССР праздновать память исповедников и новомучеников было совершенно невозможно. Ее чтили православные за рубежом, а в марте 1991 года и Синод РПЦ принял решение о возобновлении этого празднования. Не раз с тех пор тема новомучеников поднималась в церковно-политическом контексте, для того, например, чтобы провести разделение между «чистой» зарубежной Церковью и Московской патриархией, «запятнавшей себя соглашательством с безбожными властями».

Да, конечно, глядя на подвиг этих людей, мы не можем не почувствовать, насколько обличает нас наш собственный опыт соглашательства с грехом. Но все-таки их благородная смерть — повод не для разделения, а для объединения всех. Точно так же и сами они были людьми разных званий и убеждений, во многом не соглашались друг с другом при жизни, наверняка не были безгрешны. Но в какой-то главный момент они пошли на Голгофу за Христом, и встретились там с Ним и друг с другом. Не случайно в тропаре этого праздника говорится о них обо всех сразу, как о народе Божьем: «Днесь радостно ликует Церковь Русская, прославляющи новомученики и исповедники своя: святители и иереи, царственныя страстотерпцы, благоверныя князи и княгини, преподобныя мужи и жены и вся православныя Христианы, во дни гонения безбожнаго жизнь свою за веру во Христа положившия и кровьми Истину соблюдшия».

С тех пор очень многое изменилось. Церковь давно уже не гонима, мы свободны в нашем вероисповедании… Дело доходит до того, что в сознании некоторых людей мирно уживаются православие и сталинизм, как будто можно одновременно чтить и жертв, и их главного палача. Но означает ли такое спокойствие, что нет у нас и больше не будет новомучеников? Никак. 19 ноября 2009 года в московский храм вошел человек в маске, он позвал по фамилии священника, прозвучали выстрелы… История повторяется.

Еще в Евангелии было сказано, какой может быть цена следования за Христом, и нет ничего удивительного, что лучшим из нас доверяют уплатить ее сполна.

 

Ревизионизм, или Ничего нового

Есть в современной России один праздник, который согревает все сердца. Новый год и то празднуют не все — а вот Победа у нас действительно одна на всех, только говорят о ней не все одинаково.

В позднесоветское время моего детства очень ощущалась разница между, условно говоря, «Малой Землей» Брежнева и песнями Окуджавы. И тяжеловесная государственная риторика уравновешивалась простыми рассказами настоящих ветеранов где-нибудь в плацкартном вагоне за бутылкой водки. Это была та же война, только не парадная, не гламурная, а страшная и грязная, и я затаив дыхание слушал на своей верхней полке, с какими на самом деле криками ходили тогда в атаку и какой ценой брались все эти высоты.

Однажды встретились в таком вагоне ветеран и дембель, возвращавшийся из Афганистана. «Да как ты можешь говорить, что воевал! — возмущался ветеран, — разве ты знаешь, что такое война!» И дембель ответил спокойно: «Это кровь, пот и вши». И ветеран вдруг как-то сразу сник и только удивленно спросил: «Как же это… опять?» Он узнал настоящую войну не в победных салютах, а в этих окопных деталях.

Сегодня их почти не осталось, былых ветеранов. И все меньше среди нас даже детей военной поры, кто тушил на крышах зажигалки, кто делил продуктовый паек и ждал похоронок… А государственно-праздничный гламур — он звучит все бронзовей, все набатней. Все меньше про ту Победу, все больше — про нынешние достижения. Парады на Красной площади с новейшей военной техникой — будто попытка убедить самих себя, что теперь-то у нас все в порядке, теперь не будет никакого 41-го. Только ведь и на Первомай 41-го выводили на Красную площадь новейшую технику того времени… И теперь уже не уравновешивают этот гламур разговоры в плацкартном вагоне, да и вообще люди отвыкли от внутреннего фильтра советских времен, когда все, исходящее из официальных источников, обсуждалось на кухнях совсем в другом ключе.

Зато осталась у нас память, что той войне гламур не очень-то подходит, что имел место не только массовый героизм советского народа, но было и много грязного и кровавого. Мы не готовы согласиться с глянцевой официальной картинкой. И тогда на сцену выходят те, кого принято называть ревизионистами, и рассказывают, что на самом деле все было наоборот: это Сталин хотел напасть на Гитлера, но не успел, и советские солдаты убивали и насиловали мирных жителей Германии, и вообще День Победы 9 мая — это день победы Сталина, а все «нормальные люди» отмечают ее 8-го числа.

Ну, с датами празднования все на самом деле понятно: акт о безоговорочной капитуляции Германии был подписан 8 мая в 22:43 по центральноевропейскому времени, то есть 9 мая в 0:43 по московскому времени. Тут разница в часовых поясах, а не в степени демократичности. Но можно ли вообще отделить «победу Сталина» от Победы тех, чью память хранит каждая семья в нашей стране? Может быть, правы ревизионисты, когда говорят, что один тоталитарный режим победил другой и ни один из них не лучше?

Нет. В истории, как и вообще в человеческой жизни, «химически чистое» добро встречается очень редко. В 1941 году поэт Н. Глазков написал:

Господи, вступися за Советы, Упаси страну от высших рас, Потому что все Твои заветы Гитлер нарушает чаще нас…

Может быть, и не чаще, но наша Победа позволила миру стать таким, каков он есть сейчас, а победа Гитлера не оставила бы на это ни малейшего шанса. И потому, каким бы ни был Сталин, другого практического ответа, кроме как воевать и победить, у наших дедов не было. К слову сказать, у демократичных американских союзников в то время черный солдат не имел права пить из одной фляжки с белым, и можно сказать, что этот расизм был не намного лучше нацистского. Но именно победа над Гитлером — одна на всех — приблизила время избавления от расизма в Америке и от сталинизма в России. Как писал об этом Б. Л. Пастернак в эпилоге знаменитого романа, «хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание».

Так что же говорят нам ревизионисты? Да ничего нового на самом деле. Ну вот, например, что Сталин сам хотел напасть на Гитлера, но опоздал. Во-первых, у меня лично нет никаких сомнений, что Сталин вовсе не был Махатмой Ганди и что удар в спину Гитлеру он нанес бы при случае вполне охотно. Он силой присоединил Прибалтику, Западную Украину и Белоруссию, ввязался в войну с маленькой Финляндией — это уже достаточно много говорит о его внешней политике. Вполне возможно, что планировал он и нападение на Германию, когда та завязнет в боях на Западном фронте (чего не случилось). Но все же планировать и совершить — это разные вещи. То, что произошло 22 июня, сделало солдат Красной армии защитниками своего Отечества и других стран Европы, и какие бы планы ни лежали в штабных сейфах, они уже ничего не могли изменить.

Или возьмем историю знаменитой атаки подводной лодки под командованием А. И. Маринеско — в январе 1945 года она потопила в Балтийском море немецкий лайнер «Вильгельм Густлофф». Советская пропаганда восхваляла подвиг советских подводников, а сейчас нам говорят, что на том корабле было около пяти тысяч беженцев, в основном женщин и детей, из которых многие погибли. Соответственно это не подвиг, а трагедия мирных жителей, говорят нам. Но позвольте, тот лайнер к тому моменту давно использовался как база немецких подводников, он шел в составе военного конвоя и под военно-морским флагом, а на борту, помимо беженцев и экипажа, было около тысячи человек из учебной подводной дивизии. Маринеско имел все основания атаковать лайнер как военный корабль и он провел свою атаку блестяще. Подвиг подводников был настоящим, хотя советская пропаганда преувеличила его значение, говоря, что на нем погибли чуть ли не все подводники Германии.

Но кто виноват, что на его борту оказались беженцы из Восточной Пруссии? Германский сайт, посвященный трагедии, сообщает: «When the Nazis broke their pact with Stalin and invaded Soviet Russia in 1941, their tactics were often brutal and cold… When the tide eventually turned and the Soviets were marching toward Berlin, the Red Army had no mercy — and exacted horrific revenge» (http://www.wilhelmgustloff.com/unknown.htm ). Сравним: «…тактика нацистов часто бывала брутальной и холодной» и «…Красная армия никого не щадила, производя ужасающую месть». Сразу становится видно, на чьей стороне симпатии автора. Но все-таки, сдается мне, ответственность за гибель этих людей несут прежде всего нацисты, которые сумели до такой степени настроить против себя население оккупированных территорий, что теперь их собственным женам и детям приходилось бежать от мести.

Да, мой дед рассказывал, что в Австрии сразу после вступления туда советских войск солдаты насиловали местных женщин и командование первое время смотрело на это с безразличием. Он лично спас одну женщину, но это была его инициатива, он просто как офицер скомандовал солдатам: «Отставить!» Нельзя оправдать, нет, но можно понять тех солдат: они прошли через страшную войну, насмотрелись на зверства нацистов, потеряли своих близких. Я не знаю, как сам бы повел себя на их месте. И главное, вполне возможно заметить разницу между советским командованием, которое до поры не препятствовало своим солдатам творить насилие, и нацистским командованием, которое хладнокровно приказывало своим солдатам поголовно уничтожать расово неполноценные элементы. Это совсем не одно и то же.

То есть ревизионисты говорят нам то, что мы и без того уже знаем. Но почему тогда нам об этом говорят? День Победы, как все мы знаем, — это один из немногих символов, которые объединяют весь наш народ. Этот символ действительно зачастую эксплуатируют не к месту, когда, например, вместо реальной помощи немногим оставшимся в живых ветеранам устраивают помпезные шоу. Этот символ стал главной опорой советской мифологии: что бы там ни было, но зато СССР под руководством коммунистов одержал Победу!

И ревизионисты, не соглашаясь с этим, выстраивают другую систему, не менее мифологичную, не менее далекую от исторической правды: сталинский и гитлеровский режимы были близнецами-братьями, не было никакой разницы, за кого воевать. Только на самом деле оказывается, что эта позиция совпадает с позицией наиболее реалистичных руководителей Третьего рейха, которые весной 1945-го пытались убедить наших западных союзников: пусть Германия капитулирует только перед ними, а борьба цивилизованных народов против диких большевистских орд должна быть продолжена ради будущего Европы. Тогда на это не пошел никто, и не видно никаких реальных причин возвращаться к этим идеям сегодня.

А войну мы действительно знаем не глянцевую, не парадную. Это война Василя Быкова и Виктора Астафьева, война наших ушедших дедов и прадедов, война немногих оставшихся ветеранов. Праздник со слезами на глазах, праздник памяти, и для меня важнее всяких парадов утром 9-го Мая 2009 года оказалось море цветов на воинских могилах Преображенского кладбища, подростки в почетном карауле у этих могил и несколько священников в красных пасхальных облачениях, которые, возвращаясь после панихиды, радостно приветствовали людей с цветами в руках: «Христос воскресе!»

Кстати, песни Окуджавы поют каждое 9-е Мая — это ведь еще и день рождения Булата Шалвовича — на Трубной площади у Театра современной пьесы. Приходите!

 

Споры не о Власове

В 2009 году в церковной и околоцерковной среде неожиданно много говорилось об истории XX века. Едва улеглись страсти вокруг заявления вл. Илариона о роли в нашей истории товарища Сталина, как тут же поднялась новая волна — на сей раз по поводу заявления Архиерейского Синода РПЦЗ о книге прот. Георгия Митрофанова. А затем подоспел двухтомник под редакцией А. Б. Зубова и новая волна споров… В них постоянно звучит одно знаковое имя: генерал Власов. Звучит оно настолько громко, что трудно бывает понять: почему?

На самом деле все, что я мог бы сказать об этом человеке, уже сказано другими, и мне добавить нечего. Ведь споры-то на самом деле идут не о Власове: ну что нового можно сказать об этом человеке спустя более полувека после его казни? Никаких новых обстоятельств его жизни никто не открыл и вряд ли откроет, никаких новых доводов никто не привел и вряд ли приведет.

Споры идут о восприятии нашей с вами истории, и чтобы понять это, нам стоит вспомнить, как в недавнем прошлом описывали совсем другую войну — Гражданскую. В советские годы эта война была знаковой, главной — все советское государство, вся его идеология существовали потому, что победила тогда одна из сторон, и они никогда не забывали нам об этом напоминать. Да что государство, романтика «Неуловимых мстителей» не просто насаждалась сверху, она действительно разделялась большинством народа, и даже молодой Булат Окуджава пел о том, как «комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Сегодня, правда, некоторые думают, что это он за белых собирался воевать, но ведь не пел он в ту пору песен про белых, зато про «комсомольскую богиню» пел.

А теперь вспомним, как говорили тогда о другой, проигравшей, стороне. Если судить по кинематографу, то первые полвека советской власти, вплоть до тех самых «Неуловимых мстителей», белая гвардия изображалась как сборище наглых и жестоких идиотов. Но все-таки в «Новых приключениях неуловимых» пронзительную песню о русском поле пел не кто иной, как белый офицер. А вскоре вышли и «Бег», и «Дни Турбиных» по Булгакову — и вот к шестидесятой годовщине революции белый офицер на советском экране из мерзавца превратился в трагическую фигуру. Он тоже любил на свой лад Родину, хоть и ошибся в главном выборе. А под конец советской власти благородный поручик Голицын окончательно затмил всех комиссаров с их шлемами.

Полвека потребовалось нашей стране, чтобы только начать выходить из Гражданской. Этот выход еще далеко не завершен, один мой приятель рассказывал мне, как ездил этим летом на Дон, где жили его предки. Как он сказал, там до сих пор никто не забыл, за кого чьи предки воевали в Гражданскую, кто и кого расстреливал и раскулачивал. Гражданская там все еще продолжается, добавил он.

Я ни в коем случае не сравниваю власовцев и белогвардейцев — это две совершенно разные истории. Одни изменили присяге в самый тяжелый момент, а другие оставались присяге верны, даже когда не стало тех, кому они присягали. Да и внешне Власов очень мало похож на Деникина или Колчака, это вообще фигура совершенно иного масштаба.

Я просто отмечаю: вот уже скоро семь десятилетий отделяют нас от тех небывалых в русской истории событий, в ходе которых многие тысячи солдат не просто сдались в плен, но и стали воевать на стороне жестокого и непримиримого врага своего собственного народа. Может быть, все эти споры свидетельствуют о том, что мы наконец-то начинаем расставаться с однозначными черно-белыми картинками: патриот — предатель? Может быть, начинаем понимать, что попытка понять произошедшее — вовсе не то же самое, что попытка оправдать чей-то ошибочный выбор?

Сделать это особенно трудно как раз потому, что Великая Отечественная для нас — часть нашей идентичности, а не просто страница истории. День Победы — по сути, единственный общенациональный наш праздник «со слезами на глазах», который встречаем мы все, невзирая на социальное положение, возраст, национальность, профессию и даже гражданство. И сегодня нет ничего более оскорбительного для нас как для нации, чем попытки объяснить нам, что не было никакой разницы между вермахтом и Красной армией, что восточноевропейские легионеры СС — это на самом деле патриоты своих маленьких, но гордых стран, и все такое прочее. Реакция на такое бывает совершенно рефлекторная, как на пощечину, и это правильно.

И всякое упоминание «неоднозначности» Власова и РОА часто воспринимается нами просто как еще один подобный заход, как попытка лишить нас Победы, которая «одна на всех». Тем более сейчас, когда демагоги из «ближнего зарубежья» действительно пытаются с нами такое проделать.

Но ведь в зарубежной части нашей Церкви все это видится совершенно иначе — просто потому, что там на одной службе в храме до сих стоят те, кто воевал и по ту, и по эту сторону фронта, или же их дети и внуки. У них просто не было другого выхода, кроме как простить и принять друг друга. Моя подруга из Канады рассказывала мне, как с замиранием сердца слушала фронтовые воспоминания одного старика из своего прихода, он говорил о молодости и смерти. А она тогда так и не решилась задать вопрос: а на чьей стороне он воевал? И может быть, правильно, что не решилась. Все исторические оценки были расставлены в Нюрнберге, а личный выбор того 18-летнего парнишки, каким он тогда был, — это его личная история, и не должна она определять отношение к человеку, с которым спустя более полувека ты подходишь к Чаше. И где, как не в Церкви, начинаешь это понимать?

Впрочем, черно-белого восприятия хватает и на другой стороне, когда, например, Великую Отечественную пытаются назвать «второй гражданской». Дескать, была предпринята новая попытка сбросить большевиков… К счастью, в нашей стране так думают единицы, так что говорить об этом подробнее не имеет смысла.

Есть у этой проблемы и еще одна сторона. Ревизионисты навязчиво объясняют нам: Сталин был не лучше Гитлера, значит, Красная армия была не лучше вермахта. Мы не можем с этим согласиться, но это не значит, что мы должны просто переворачивать эту извращенную логику: обелять сталинизм ради того, чтобы оправдать подвиг наших дедов на поле боя или утверждать, что в Красной армии были только ангелы, в вермахте — только демоны. Наши деды, честное слово, в этом совершенно не нуждаются. Зато в этом нуждаются ревизионисты, которым важно доказать, что нынешняя Россия — преемница сталинского режима во всех смыслах.

Только когда мы будем всерьез и подробно изучать собственную историю, не пряча ее грязных и страшных страниц, мы увидим наших фронтовиков живыми людьми, а не бронзовыми статуями.

В одном окопе зачастую оказывались раскулаченный крестьянин и раскулачивший его активист, зэк-штрафник и посадивший его доноситель. Общенародная трагедия войны на выживание сплеталась со множеством личных трагедий, и далеко не все поступали тогда наилучшим образом — и все-таки мы победили!

О той войне у нас принято было говорить: никто не забыт, ничто не забыто. Это не совсем так. В тех самых местах, где летом 1942 года была окружена и разбита 2-я ударная армия генерала Власова, поисковики до сих пор находят незахороненные останки солдат. Точно так же и в нашей истории есть много таких эпизодов, говорить о которых нам трудно, о которых мы хотели бы забыть, — но в прошлое нужно вглядеться, его нужно осознать, иначе невозможно будет окончательно перевернуть эту его страницу и вынести из нее хоть какой-то урок.

Так что попытка отказаться от шаблонов восприятия и чернобелых оценок вовсе не обязательно должна быть капитуляцией перед наступающими ревизионистами или условным согласием с чужим предательством (кстати, еще не известно, как мы бы повели себя на месте тех пленных советских солдат). Это может быть попыткой найти потомков потерянного брата и пригласить их на наш общий праздник Победы.

 

Наследие девяностых

Сегодня принято отмахиваться от «проклятых девяностых». Да, мы сознаем, что живем в стране, которая сложилась именно в это самое десятилетие, мы все родом оттуда — но нам трудно простить тому десятилетию бедность, унижение и, самое главное, обманутые надежды. Так человек, вступающий в зрелый возраст, оглядывается порой на свое бурное отрочество: ну да, оно было, оно определило мою нынешнюю жизнь, но как хорошо, что уже прошло! Но сейчас я хотел бы поговорить только об одном родимом пятне, которое, кажется мне, никак не пройдет у нашего общества…

Тогда, в эпоху первичного накопления, наши новые капиталисты периодически говорили с экранов и газетных полос: «Если вы такие умные, почему вы такие бедные?» — и даже как-то неловко было на это возражать. Помню, как в телеинтервью успешный режиссер, брат другого режиссера и сын гимнописца, приехавший на время из Голливуда, рассуждал о проблемах бедности: людям просто не нужно соглашаться работать за низкую зарплату! Несомненно, в Голливуде он именно так и поступал.

Сытые и успешные люди повторяли это на все лады, им даже как-то не приходило в голову, что если бы разом забастовали и потребовали достойной зарплаты даже не их личные визажисты и шоферы, а всего-навсего водители троллейбусов, школьные учителя и продавцы в уличных палатках, жизнь в стране просто бы замерла. Уж не говоря о том, что в любой стране есть люди, физически неспособные позаботиться о себе, и что никто из нас от такой участи не застрахован.

Да и школьная арифметика подсказывает: если стремительно богатеет некая часть общества, но при этом в стране падает производство, равно как и цены на экспортные товары, — остальное общество может только стремительно беднеть. Иными словами, стать в одночасье миллионером можно лишь при условии, что тысячи других людей в одночасье станут нищими. «Вы такие бедные, потому что мы такие умные» — вот что следовало бы говорить с телеэкранов.

Кажется, до сих пор эта простая мысль не приходит людям в голову. Два столичных градоначальника, обладатели немалых состояний, публично сообщили: как раз в те годы, когда создавались эти состояния, на подведомственной им территории люди десятками умирали от голода. Что же отсюда следует? Они хотели извиниться, рассказать нам, что вовсе не этого добивались, что не думали тогда о последствиях? Хотели поделиться своими деньгами с теми, кто пострадал тогда, или с их потомками? Нет, они хотели показать пальцем на покойного премьер-министра: это он виноват.

Он уже там, где с него спросится за все, в чем виновен. Но не чувствовать никакой неловкости, делая такие признания… Этому мы действительно научились в девяностые. У Леонида Филатова потешный царь и то говорил: «Утром мажу бутерброд — сразу мысль: а как народ? И икра не лезет в горло, и компот не льется в рот!»

Новые богатые сделали то, что прежде обещали коммунисты, свой, «новый мир построили»: закрытые коттеджные поселки, особые магазины, клубы, школы для детей… Единственным общим пространством, по сути, остались городские улицы — вот почему у нас столько анекдотов про столкновение «запорожца» с «мерседесом». Собственно, кроме ситуации ДТП у владельцев этих двух машин практически нет шансов увидеть лицо друг друга.

Когда богатые поехали на альпийские курорты и в лондонские особняки, Европа вздрогнула: не то чтобы там не привыкли к роскоши, но там не принято было выставлять ее напоказ. Наоборот, любой западный миллиардер считает своим долгом помогать тем, «кому меньше повезло в жизни» (такая у них формулировка). Можно долго ругать спекулянта Дж. Сороса, но именно его гранты позволили выжить и остаться в России множеству талантливых ученых, его же гранты поддержали на плаву наши провинциальные библиотеки. Многие ли из тех, кто взахлеб рассуждает о патриотизме, могут похвастать подобным?

Впрочем, не только наши богачи изумляют своих европейских коллег; примерно такое же впечатление производят арабские шейхи. Что поделать, «new money», вздыхают европейцы, зато правнуки научатся вести себя хорошо и станут новой аристократией. Наши-то графы и бароны тоже в основном из удачливых разбойников, добавляют они с мягкой улыбкой.

Но к чему обсуждать властителей, нынешних и прошлых? Давайте попробуем заговорить о «проклятых девяностых» с родными и знакомыми, и мы тут же обнаружим одно интересное явление. Люди почти всегда будут рассуждать по принципу: «А вот я тогда жил так-то, значит, это было такое-то время». Один был школьным учителем и падал в голодные обмороки прямо на уроках, а другой — начинающим предпринимателем, который именно тогда сколотил первый капитал. Один вынужден был бежать из родного дома от надвигавшейся войны на Кавказе, а другой получил загранпаспорт и свободу передвижения по всему миру… И вот один будет с пылом рассуждать о «проклятых», другой — о «благословенных» девяностых. И они почти никогда не договорятся меж собой, словно они прожили это десятилетие не в соседних домах, а в разных вселенных. Один не хочет почувствовать боль другого или порадоваться его успеху. Его вселенная определяется только его собственными ощущениями, в ней нет места для чувства солидарности.

Вот оно, это родимое пятно звериного капитализма, и не одних богатых поражает эта болезнь — атомарность общества. Достаточно посмотреть, как нищие дерутся за место в подземном переходе… Люди стали не просто свободными и независимыми, они стали совершенно чужими друг другу. До некоторой степени это естественный процесс для всех урбанистических обществ, немыслимо сейчас представить, чтобы горожане праздновали свадьбу всем подъездом, как это было в 50-е годы. Но и в самых урбанизированных обществах все же сложились какие-то формы социального партнерства, какие-то ограничения.

В начале девяностых мы жили в самом центре Москвы, и огромная толкучка, начинавшаяся от «Детского мира» и ЦУМа, постепенно докатилась и до нашего тихого переулка, так что бывало трудно пройти. А торговцы еще и ругались: ходят тут, мешают! Продавалось там все, от батона колбасы до карт Генштаба. Днем наш подъезд служил то примерочной кабинкой, то туалетом. А по ночам там нередко ночевали бомжи — однажды один из них, низкорослый, сумел как-то забраться в коляску нашей дочери, прямо в ней и спал. Пришлось ее выкинуть, а где было взять новую?

На первом этаже была огромная коммуналка — ее расселили, продали, и новые хозяева пробили отдельный вход с улицы и организовали там, судя по всему, нечто связанное с интимными услугами. Теперь подъезд стал местом дежурства работавших в этой конторе девушек. Но и они ненадолго задержались: в бывшую коммуналку въехала организация посерьезнее, хотя и снова без вывески. А заодно расселили и продали коммуналку на втором этаже, сделав отличный ремонт в подъезде ровно до второго этажа.

А рынок действительно брал свое: вместо крикливых теток с клеенчатыми сумками появились сначала палатки, потом магазинчики, потом и целые торговые центры. В подъезде вместо простых окурков стали бросать шприцы, потом и они исчезли, возник кодовый замок и камера видеонаблюдения. Сегодня это район сплошных бутиков, банков и пятизвездочных отелей. Я не узнаю этот район Москвы, где прошло мое детство. Уехали почти все прежние жильцы (и мы в том числе), снесены почти все прежние здания, и за их фасадами разместилось нечто абсолютно недоступное простым москвичам.

Стало чисто, вежливо и дорого, но многое ли изменилось по сути? Не скрывают ли эти фасады таких же разобщенных, растерянных людей, которые все так же бьются за деньги, все так же не доверяют ни друг другу, ни государству, все так же живут по принципу «будем есть и веселиться, ибо завтра умрем»? Или они научились чему-то иному, лучшему, — может быть, во время последнего кризиса? Я не знаю. Но если нет, — тогда наши «проклятые девяностые» не закончились и по сию пору.

 

Реституция вечного?

Я еще застал их, стариков, наших родственников, родившихся и проведших раннее детство в родовом имении, где-то… кажется, в Курской губернии. Не помню, где именно, — я ведь никогда там не был. Была даже мысль поехать, посмотреть — старики ведь точно могли рассказать, пока были живы, где стояло имение. Да вот не знаю, что могли бы мы там увидеть и что сказали бы местные жители, если бы к ним явились дальние потомки и родственники былых господ.

Но я совершенно точно знаю, что сказали бы они, если бы мы заговорили о реституции, — о возвращении некогда национализированных земель и строений потомкам их былых владельцев. Самое главное, они, почти по Маяковскому, спросили бы: а ваши бабушки-дедушки кто? Что они делали после семнадцатого года? Строили социализм? Ну вот вам последствия социализма, получите-распишитесь, и не надо изображать из себя птенцов дворянского гнезда, ваши предки сами выпали из него, сами не смогли или не захотели его защитить.

Впрочем, я видел и последствия такой реституции в Латвии, где действительно вернули и земли, и дома собственникам на 1940 год и их потомкам. Во-первых, сам год был выбран довольно произвольно: за двадцать лет до того национальное государство конфисковало земли у остзейских дворян. Во-вторых, реституция приводила к парадоксальным ситуациям: дом в Риге или хутор получал какой-нибудь швед или австралиец с латышской фамилией, чей предок бежал в свое время от коммунистов, и он совершенно не знал, что с ним делать. А кто-то вдруг, наоборот, обнаруживал, что его квартира является чьей-то частной собственностью и ничего с этим не поделаешь.

Все же в Прибалтике советская власть длилась не так долго, в 1992 году многие прекрасно помнили, где был чей надел и кто потомок былых домовладельцев. Но и в Латвии реституцию постарались смягчить: новые старые хозяева в течение нескольких лет не имели права выселять нынешних жильцов или даже поднимать арендную плату выше установленного порога. Но Латвия как страна вернулась в определенном смысле точно в 1940 год, к той же самой конституции, к такому же капитализму с национальным оттенком. В России так не получится хотя бы потому, что в империю 1913 года уже не может быть возврата по целому ряду причин.

Есть, правда, одно значимое исключение: все церковные здания в новой России были переданы Церкви. Но и здесь, надо признать, главной движущей силой было не столько восстановление справедливости, сколько требования нравственности и целесообразности: если в церковном здании находится овощехранилище или типография, это все-таки ненормально с любой точки зрения, особенно если в стране есть немало людей, горячо желающих использовать это здание по прямому назначению.

Но какая же это все-таки порой морока! В нашем храме находился переговорный пункт, а ведь это памятник архитектуры, и приход должен не просто восстановить его, но воссоздать в точности в том виде, в каком он был некогда построен. Если честно, проще и дешевле было бы выстроить новый храм из современных материалов где-нибудь на пустыре.

Но сегодня разговор идет в основном уже не о храмах, а об иконах и богослужебных предметах, хранящихся в музеях: передавать их Церкви или нет. Логика тех, кто хочет передать их Церкви, понятна: эти иконы и сосуды создавались внутри Церкви, для церковных потребностей, которые с тех пор не изменились. В Церкви им и место.

Логично? Абсолютно. Но… Давайте посмотрим на экологичность этого решения, другими словами, не будет ли побочных вредных эффектов, которые следует заранее учесть и предотвратить, а то и вовсе подождать с такими мерами, если предотвратить их не удается. Музейные сотрудники предупреждают нас и о возможных побочных эффектах, говоря прежде всего о сохранности этих предметов. Наиболее радикальные сторонники церковной реституции от музейщиков стараются отмахиваться: дескать, им в свое время дали чужое имущество на время, так теперь настала пора его вернуть.

То есть разговор сразу переводится в юридическую плоскость… но, на мой взгляд, это самая уязвимая для сторонников реституции позиция: нынешние епархии не являются непосредственными преемниками прежних правообладателей. Церковь вовеки та же, но это не значит, что любой современный приход может «возвращать» себе собственность, никогда не принадлежавшую этой конкретной общине. У моих родственников и то больше оснований потребовать себе отнятое у предков поместье: они, безусловно, прямые наследники.

А с нравственной точки зрения… Семьдесят-восемьдесят лет назад наши бабушки и дедушки разгромили церкви и монастыри, или, по крайней мере, не воспротивились такому разгрому. Музеи стали местом, где удалось сохранить хотя бы что-то, остальное большевики или продали за границу, или просто побросали где попало. Еще в начале шестидесятых моя теща, тогда старшеклассница, ездила с подругами по брошенным деревням и собирала иконы, чтобы передать их в краеведческий музей. Они не были верующими, эти девочки, но до этих икон, зачастую старых и ценных, тогда просто никому больше не было дела — а девочкам было жалко, что они пропадут.

Да и кто открыл миру русскую иконопись? Храм Христа Спасителя ясно показывает нам, какая манера церковной живописи была в почете еще полтора века назад, — вовсе не иконная. А знаменитая «Троица» Андрея Рублева тогда находилась в храме, многократно «поновленная» неумелыми руками, закрытая тяжелым серебряным окладом. Она, безусловно, оставалась предметом культа (далеко не самым почитаемым), но она перестала быть той иконой, которой когда-то была… И лишь руки реставраторов в начале XX века, отчасти уже после революции, явили миру ту икону, которую знает теперь каждый из нас.

«Троица» Рублева — одна, и она должна быть сохранена. В то же время для молитвы можно использовать хорошие списки с оригинала. Точно так же и древние рукописи, по своему происхождению тоже церковные, хранятся в особых отделах библиотек. Они уникальны, а для практики можно использовать их переиздания, в том числе очень точные факсимильные копии. Или все-таки стоит отдать Остромирово Евангелие XI века из Публичной библиотеки в какой-нибудь петербургский приход?

Икона Троицы находится сейчас в Третьяковской галерее, и, если честно, я рад этому обстоятельству. Не только потому, что там ей обеспечена полная сохранность (а икона эта очень ветхая и в условиях обычного храма просто не выживет), но и потому, что туда может прийти в любое время любой человек и провести перед этой иконой сколько угодно времени в созерцании и тихой молитве. Есть, впрочем, и возможность молитвы церковной: с 1997 года ежегодно на праздник Троицы икона переносится на руках, с соблюдением температурного режима, в храм при галерее. На мой взгляд, это оптимальное решение.

Представим себе теперь, что все-все-все богослужебные предметы и иконы из наших музеев будут разобраны по храмам и монастырям. К сожалению, значительная часть из них просто погибнет, а часть украдут (хотя воруют и из музеев), но дело не только в этом. В той же Третьяковской галерее иконы свидетельствуют о красоте и истине православия всякому, кто хочет познакомиться с русским искусством. Хотим ли мы навсегда отделить церковное искусство от светского, закрыть для огромного числа людей саму возможность познакомиться с ним?

Да и кому вообще может быть выгодна война между «верой» и «культурой»? Какое впечатление на окружающих произведет этот спор, если каждая сторона будет яростно тянуть иконы и сосуды на себя и кричать: «Мое! нет, мое!» Станет ли у нас в стране от этого больше веры или больше культуры?

Я уверен, что здесь «церковники» и «музейщики» должны добиваться компромисса, который обеспечил бы, с одной стороны, надежную сохранность, а с другой — доступ для верующих, но и не только для них. Эти сокровища принадлежат не епархии и не музею, а нашей Церкви, нашему народу, всему человечеству. Мы в любом случае — лишь временные их хранители, принявшие их от прадедов и обязанные передать правнукам.

 

Халкидон сегодня

Если вы будете в Стамбуле, обязательно посетите район, в котором я пишу сейчас эти строки: Кадыкёй. Вы, скорее всего, изначально окажетесь в европейской части города, так что нужно будет воспользоваться паромом от одной из пристаней города. Он перевезет вас через Босфор в другую часть света — в Азию. Но во многих отношениях Кадыкёй, да и вообще азиатская половина мегаполиса, куда больше похож на Европу, чем его европейская половина с величавыми имперскими мечетями, магазинами восточных сувениров и бесчисленными крытыми рынками, по которым мотаются с огромными сумками последние челноки из стран СНГ.

Да, азиатский Кадыкёй — действительно турецкий район: челноков здесь нет, туристов немного, толпа говорит почти исключительно по-турецки. Хотя, конечно, на главных торговых улицах постоянно слышны и другие языки, включая русский. Вообще, этот район — огромный базар-вокзал. Именно из этих двух половин он и состоит: тут и огромный вокзал, откуда идут поезда в азиатскую часть страны, и пассажирский причал, и автобусная станция. А чуть повыше, на узких мощенных камнем улочках, — действительно базар: одежда, галантерея, овощи, фрукты и конечно же свежая рыба. Ее тут же и готовят в уютных рыбных ресторанчиках — в хорошую погоду столы стоят прямо на улице.

Если на ресторан денег нет, можно всего за пару долларов взять бутерброд: половинку батона, куда положат прямо при тебе пожаренное филе свежайшей ставриды с луком и прочей зеленью. Тоже очень вкусно, особенно если не думать о чистоте вод Босфора, где все это ловится. Вот мидий, которых продают тут же, брать точно не советую: они действительно собирают всякую гадость, фильтруя морскую воду. К тому же готовить морепродукты, кроме рыбы, турки, в отличие от жителей Балкан, на самом деле не умеют. Так и не научились, сколько веков ни живут они возле этого моря. Их предки пришли сюда из азиатских степей, и это чувствуется до сих пор, особенно в их традиционном меню: жареное мясо и хлеб. Морепродуктами, равно как и вином, раньше здесь заведовали местные греки, но… об этом позже.

Даже если не идти в рестораны, подняться повыше все-таки стоит, чтобы на пересечении двух вечно галдящих, вечно торгующих улочек Кадыкёя увидеть небольшую площадь, на камнях которой выложено латиницей имя: «Халкидон». Да, он был именно здесь, этот город, где проходил Четвертый Вселенский собор. Само название «Кадыкёй», которое на турецком имеет странное значение «судейская деревня», возможно, изначально и было искаженным греческим именем этого древнего города. В конце концов, и турецкое название Стамбула — «Истанбул» — вероятно, происходит от средневекового греческого «ис тин боли», то есть «в городе» (с определенным артиклем). В каком городе, вопросов не возникало, ведь такой Город был во всей вселенной только один. А турецкие завоеватели приняли это выражение за имя собственное.

На этой площади стоит маленькая армянская церковь. На соседней — такая же маленькая греческая. На обеих постоянно висят большие турецкие флаги, намного больше крестов: свидетельство лояльности местных христиан властям республики. И обе эти общины: и наследница той византийской церкви, что провела ровно на этом месте собор и с тех пор жила его определением двух природ во Христе, и наследница церкви армянской, которая на соборе не была и его не признает и по сю пору, — обе они оказались посреди базар-вокзала Кадыкёя, где никому нет дела ни до собора, ни до Халкидона, ни до различий между этими общинами. Есть в этом какая-то горькая ирония.

На рядовой воскресной литургии в греческой церкви (в армянской я не был) — всего несколько человек: священник, чтец, один прихожанин и двое-трое случайных захожан (в том числе и я сам). Те русские туристы, которые проходят по соседним улочкам, едят рыбу в ресторанчиках, курят кальяны в наргиле-кафе, покупают сумки и кошельки (отчего-то здесь их особенно много продается), вероятно, даже и не знают, какую огромную роль сыграло в истории Православия именно это селение. Впрочем, для наших в Стамбуле есть и русская церковь: рядом с консульством в Пере, еще одном торговом районе. Так что наши если и ходят молиться, то в основном туда.

А греки — почти поголовно — бежали отсюда меньше чем сто лет назад. Это были те времена, когда молодые национальные государства делили меж собой Балканы, а значит, грекам не было места в Турции, как туркам — в Греции. «Великой идеей» называли тогда греки мечту о воссоздании Византийской империи, о завоевании Константинополя — и обернулась эта идея военным поражением, а затем и массовыми этническими чистками. Когда будете плыть из европейской части в азиатскую, посмотрите направо: в ясную погоду вдали будут видны Принцевы острова, вплоть до XX века населенные греками. Сейчас это элитные дачные места, стамбульская «Рублевка», где о греках напоминают лишь единичные храмы… Раньше там стояли летние резиденции византийской знати, и были острова Принцевыми, а сейчас называются «Адалар».

Византийский Константинополь — это теперь кусочек бедного района Фенер, где приютилась (иначе и не скажешь) Патриархия. А еще это остатки крепостной стены, это огромный водосборник в центральной части города, это несколько отчасти сохранившихся церквей, превращенных в музей или в мечеть… Константинополь здесь больше не живет, остается только слабая память о нем. Самое поразительное, пожалуй, — это напольные мозаики в бывшем дворце Юстиниана, там, на задворках шумного рынка. Тончайшая, великолепная работа, и если такое клали под ноги, — что же было у них на стенах, что на потолке? Как украшали они свои храмы? Почти ничего не сохранилось. В Святой Софии и то раскрыто лишь несколько мозаик, остальное закрашено, закрыто щитами с изречениями из Корана. Да, пожалуй, не просто закрашено — разрушено, содрано со стен в свое время.

Впрочем, возвращение Константинополя — это ведь была и российская «великая идея». Разве была в Первую мировую у нас другая цель — чтобы не только в помощь союзникам, а и себе на пользу, — кроме как крест на Святой Софии да проливы? Да и прежде того как о них мечтали… Стоя на набережной Кадыкёя, глядя на далекие вечерние огни европейской части Стамбула, так и хочется себе представить: а каким был бы этот город сейчас, если бы Российской империи однажды удалось его захватить? Могла ли империя удержать этот огромный, живущий собственной жизнью город посреди чужих земель? Порт-Артур вот не удалось… Могла ли империя его преобразить: не только заменить полумесяцы на кресты и одни флаги на другие, но сделать иным, полностью своим? Если не вышло это с Варшавой, то и тут вряд ли бы получилось.

А пожалуй, и хорошо, что не дошли мы до этих проливов своей военной силой, что сюда мы приезжаем сейчас как гости, а не как былые хозяева. Одни теперь вздыхают о Константинополе: «Ах, что сделали с Городом азиатские варвары!» А другие бродят по этим гостеприимным улочкам почти европейского Востока, вдыхают ароматы большого припортового города, пьют на низенькой табуретке настоящий турецкий кофе (если удастся найти, в основном тут подают растворимый). И радуются Стамбулу, городу, где приятно бывать и жить, наверное, тоже интересно. Мы тут не чужие: зайдешь в кафе, так подавать тебе будет с немалой долей вероятности азербайджанец или туркменка, спросишь в автобусе, где сходить, — тебе ответит мегрел. Тебя спросят, откуда ты приехал, и ты обязательно услышишь много хороших слов о России.

А подлинное величие Халкидона — не в том, сколько территорий было подвластно его правителям в древности и сколько подвластно теперь. Все это величины переменные, и мы не знаем, какими будут границы государств через тысячелетие или два и как вообще будут называться эти государства. Но здесь, в Халкидоне, некогда было сказано нечто очень важное о Христе. Да, в Кадыкёе об этом сейчас не помнят. Но Халкидон теперь везде, где исповедуют Христа как Бога и Человека, неслиянно и нераздельно. Тот Халкидон остается с нами.