Пётр и Павел. 1957 год

Десницкий Сергей Глебович

Часть Первая

Павел

 

 

1

Осень 1957 года в этих местах была ранняя, но радостная, солнечная. Вот уже вторую неделю на небе ни облачка, и тонкий морозный пар, вылетавший из глоток сотен людей вместе со словами бодрой строевой песни, тут же разлетался в прозрачном воздухе.

Как легко и свободно дышится! Как просторно на душе и светло! Благодать!..

Но вот колонна в одинаковых грязно-серых ватниках скрылась за воротами лагеря, и на посёлок опустилась тишина.

Павел Петрович Троицкий медленно брёл по пустынной лагерной улице.

Никого. Лишь всеобщий любимец Шакал, лохматый добродушный пёс с обрубленным хвостом и трагическими, как у Пьеро, бровями, по заведённой раз и навсегда традиции, проводив людей на работу, неспешно трусил к столовой в надежде получить свою миску баланды и пайку хлеба.

Улица тянулась в длину ровно на тысячу шестьсот шесть шагов. Это Павел Петрович знал точно. Сколько раз за 9 лет своей лагерной жизни он прошёл её из конца в конец!.. И весь этот нехитрый маршрут изучил с абсолютной точностью: от барака до столовой шестьсот пятнадцать шагов, от столовой до санчасти шестьдесят три, от санчасти до клуба, где Троицкий состоял в должности библиотекаря и завхоза, вообще рукой подать, а до лагерных ворот, за которыми сразу начиналась тайга, ещё сто пятьдесят четыре.

Тай-га.

Когда в детстве Павел впервые услышал это загадочное слово, ему представилась сказочная картина: поваленные вековые деревья в три обхвата, непроходимые заросли колючего кустарника, стеной встающие на пути, высокая по пояс трава, хватающая путника за ноги, притаившиеся под сенью разлапистых елей укромные лесные поляны. Словом, настоящее царство Берендея, бородатых лесовиков и бабы-яги… А на деле оказалось, что ничего сказочного тут нет и северная тайга безрадостна и убога. Вместо вековых деревьев – низенькие корявые березки, вместо могучих елей – чахлые сосенки, и голые жерди сухостоя, и пожухлая трава, и скучный подлесок. Да ещё – сплошные болотца, покрытые ковром пушистого мшанника всех цветов и оттенков, на которых к концу короткого северного лета появляется алая ягодная россыпь. Вот и теперь, стоит только выйти за ворота, как повсюду, куда ни глянь, краснеют среди ярко-зелёных листочков крупные ягоды клюквы, коралловые гроздья брусники, так что и ступить некуда. Попробуй – тут же брызнет из-под ног ягодный сок. И, пока не покрыл эту таёжную роскошь первый снег, вся здешняя братва набрасывается на ягодные плантации, чтобы долгой зимой не загнуться от цынги и прочей лагерной хвори. И не беда, что набеги эти чаще всего заканчиваются длинными очередями в "нужник". Инстинкт самосохранения берёт своё.

Но сегодня Павлу было не до ягод. Он шёл по знакомой улице и не узнавал её.

Низкое северное солнце оранжево полыхало в узких окошках бараков и бросало на землю длинные тени, а густая синева безоблачного неба, казалось, звенела в морозном воздухе. Тёмные лужи затянуло корочкой льда, и, когда нога невзначай ступала на их гладкую блестящую поверхность, из-под резиновой подошвы кирзового башмака разбегалась в разные стороны прозрачная паутинка тоненьких трещин.

"Есть в осени первоначальной Короткая, но дивная пора: Весь день стоит как бы хрустальный И лучезарны вечера…"

Кажется, так у Тютчева?.. Да, кажется, так.

Но почему эти строки именно сейчас вспыхнули в его памяти?.. Почему где-то в потаённом уголке измученной души затеплилась щемящая, нечаянная радость и впервые за долгие годы неволи шевельнулось зыбкое предчувствие близкого счастья? Почему к горлу подступил жгучий комок и голова закружилась от радостных, но таких далёких воспоминаний? Отчего сердце так отчаянно забилось в груди, готовое или выскочить наружу, или разорваться в клочья?

Лишенный возможности переписываться с родными, Троицкий за долгие годы заключения привык к тому, что узнать что-либо о судьбе жены и сына невозможно. И это хоть как-то, но успокаивало… Вернее, дарило надежду. А вдруг?!.. Ведь случаются чудеса на свете?.. И вот теперь…

Обретение свободы превращало эти жалкие потуги самоуспокоения в прах. Хочешь, не хочешь, но ты должен узнать правду. Какой бы жестокой она ни была. И эта неотвратимость пугала. До дрожи в руках. Мысль о том, что его арест мог стать причиной гибели самых дорогих для него людей, сводила с ума.

Чтобы привести разворошённые чувства и мысли в порядок, Павел присел на скамью.

"Спокойней, Павел Петрович!.. Что это вы нервишки свои распустили, как институтка перед экзаменом?.. Ты же не знаешь ещё, для чего тебя к начальнику лагеря вызывают. Мало ли причин может быть?.. Так что успокойся и волю нервам своим не давай".

Кто-то тихонько сел подле него.

Не поднимая головы, Павел угадал – отец Серафим. Этот сухой долговязый старик каким-то непостижимым образом всегда оказывался рядом с ним в нужную минуту.

– Ты чего это, друже, голову повесил?.. Тебе ликовать надо – на волю выходишь.

Павел усмехнулся.

– И то… Другой на моём месте плясал бы от радости, а у меня вот… разлад в душе… – и вдруг резко вскинул на отца Серафима тревожный растерянный взгляд. – Трушу я, отче!.. Веришь ли, никогда так не трусил, как теперь!..

– Думаешь, удивил?.. – улыбнулся беззубым ртом батюшка. – Даже самые отчаянные храбрецы перед тем, как в таёжные дебри ступить, крестятся не переставая. А для тебя жизнь за "колючкой" те же самые дебри и есть. Свобода – она для тварей небесных привычное состояние, а для нас, грешных, – обуза и великая ответственность.

Павел, не отводя взгляда от хитро прищуренных глаз старика, спросил:

– Вот и ответь мне, отче, что же такое эта самая "свобода"?..

Отец Серафим по многолетней привычке почесал подбородок, то место, где в прежние, долагерные, времена кустилась его реденькая бородёнка. В сложных ситуациях любил он её почёсывать, и, судя по всему, привычка эта помогала: даже из самых щекотливых ситуаций выпутывался. А тут такой вопросец!.. Поди ответь на него!..

– Помню, мне лет пять или шесть было. На Новый год приехала к нам погостить тётя Фуня. Мы всей семьёй её так звали, хотя имя у неё было самое обыкновенное, христианское – Александра. Но дело в том, что ещё в младенческих летах именно я прозвал её этаким неблагозвучным образом. Родители мне говорят: "Скажи Шура…". Я в ответ: "Фуня" – "Шура" – "Фуня" – "Шура" – "Фуня". Ни за что не соглашался "Шурой" назвать. Так и пристала эта кличка к ней. Она поначалу обижалась, но что возьмёшь с полуторогодовалого младенца?!.. Смирилась в конце концов. Вот только, почему я решил ей именно такое имя выбрать, никто понять не мог… Правда, потом родители мне рассказали: характер у тётушки был зловреднейший. Так что, как говорится: "Устами младенца глаголет истина!" Но я, прости, отвлёкся, разговор о другом пойдёт. Ну, так вот, приехала Фуня в гости и гостинцев с собой понавезла!.. В основном, сладостей. И конфеты самые разные, и пастила, и марципаны, и орешки в разноцветной глазури, и, само собой, шоколадные фигурки в "золотце". Мы так блестящую фольгу обзывали – "золотце". Большая драгоценность была!.. Сестрица моя Алёна за обе щеки всю эту роскошь уплетает, а мне нельзя – диатез у меня!.. Да такой жестокий, что стоит мне крохотный кусочек шоколадки съесть, весь коркой от макушки до пяток покрываюсь, и зуд во всём теле такой, что матушка на ночь мне даже руки бинтовала, чтобы я не расчёсывал себя до крови. И что же получается?.. Для Алёнки Новый год – праздник, а для меня – мука мученическая! Засел я в чулан за кухней и реветь принялся. С трудом меня там отыскали, матушка слёзки мне вытерла, вздохнула так… тяжко-тяжко да и говорит: "Ладно!.. Чему быть, того не миновать!.. Господь с тобою!.. Ешь, сколько хочешь!.. Потом будешь у меня в ванне с марганцовкой сутки отмокать." Жалко ей меня стало.

Отец Серафим помолчал немного, опять почесал подбородок, потом улыбнулся, почмокал губами, словно и в самом деле съел кусочек шоколадки, весело подмигнул и продолжил:

– И вот наелся я тётушкиных сладостей, как говорится, "от пуза"!.. Никогда прежде таким счастливым себя не чувствовал!.. Хочешь марципан? – Ешь! – Хочешь чернослив в шоколаде? – Пожалуйста! – Ванильные трубочки с медовой начинкой? – Вот они! Бери, не стесняйся!.. Свобода, братцы!.. Правда, наутро я за эту самую "свободу" дорого заплатил!.. И ванны с марганцовкой не помогли!.. Две недели жестоко мучился и, веришь ли, с тех самых пор ни крошки сладкого в рот не беру, а при виде шоколада, даже дурно делается. Вот и скажи мне теперь, что такое "эта свобода": сладость безмерная или мука мученическая?.. Я же был абсолютно свободен правильный выбор сделать. Ну, перетерпи я маленько, и мучиться не пришлось бы… Хотя, чаще всего именно терпежу нам и не хватает: без устали вредим сами себе. Ты пойми, друже, отсутствие запрета – это не свобода, а большая беда. Несчастье великое. И никакие ванночки, никакие примочки тут не помогут, если человек сам себя ограничить не сможет. Честно скажу, мне больше слово "воля" нравится. Очень хорошее слово. Ты волен совершить грех, но волен жить по правде Божьей. На всё Божья воля!.. Господь нам свободу выбора даровал, а выше этого и нет ничего.

Павла так и подмывало поспорить с батюшкой. Уж больно у него всё по-школьному выходило: слишком правильно и наглядно. И история про тётю Фуню из разряда таких христианских притч для детей: мол, не объедайтесь сладостями, родителей почитайте и про Бога не забывайте.

– Вот и выходит по-твоему, что марксисты правы были.

– В каком это смысле? – удивился батюшка. Никак не ожидал, что его рассказ вызовет у Троицкого такую ассоциацию.

– "Свобода есть осознанная необходимость!" – кажется, так основатели марксизма считали?.. И ты сейчас вслед за ними то же самое высказал. Правда, не крылатым лозунгом, а доходчивой притчей, но именно это.

Старик расхохотался.

– Подловил ты меня, Павел!.. Ох, подловил!.. Ловко!.. Но я вывернусь, ты не думай. И не с такими демагогами, как ты, спорить доводилось. По словам оно, может, и похоже, а по смыслу – ничего общего. Потому, как они политику имели в виду, а я про нравственное чувство говорю. Соображаешь?.. А политика и нравственность, как сказал Пушкин: "Две вещи несовместные!" Эту формулу про "осознанную необходимость" они изобрели, чтобы освободить человека от страха Божия. Если ты осознал, что эта особь тебе мешает, необходимо убрать ее!.. Да что "особь"?!.. Целыми классами, целыми сословиями людей уничтожали… И всё!.. Разговор у них короток был. По этой простой формуле на радость силам бесовским действовали. Оттого и пролили за полвека столько крови, сколько в иные времена и за целый век пролить не удавалось. На первый план в их философии вышла целесообразность. Может, слыхал на политинформациях: "Цель оправдывает средства!"?.. То есть то, каким образом благая цель достигается, для них значения не имеет. Главное – конечный результат!.. Моральными принципами тут и не пахнет. А для нас с тобой, друже, главное – страх навредить промыслу Божьему, Его законы порушить. Для того и необходимо воздержание, кротость, смирение. Это-то и называется жить в Боге. Какой удел может быть слаще?.. А наши нынешние в страхе перед начальством живут, перед партийным секретарём дрожат, бедолаги!.. Они суда Божьего не боятся: мол, этот суд когда ещё будет и будет ли?.. А начальство оно тут, под боком: как бы не навредило!.. И получается, что живут они, осознавая необходимость… "жить в начальстве". Скажи хоть, ты согласен со мной?

Павел рассмеялся:

– Ишь, как повернул!.. Здорово, отче!.. Одним махом на место поставил!.. Спасибо тебе…

Отец Серафим тоже искривил рот в улыбке:

– Пользуйся, на здоровье!..

– Ну, а если серьёзно: вот выйду я, положим, на волю, что первым делом предпринять должен?

– Ничего, – просто ответил батюшка. – Живи себе да радуйся. Но не забывай Господа благодарить.

– И всё?!..

– А тебе мало?.. Скажи, ты куда первым делом стопы свои направишь, когда за воротами лагеря очутишься?

Троицкий растерялся, не понял, к чему батюшка клонит.

– Один в кабак, сломя голову, бежит. Другой – в храм поспешает. Первый – новый срок себе готовит, а второй – к новой жизни готовится. Вот тебе и вся разница.

– Как по-твоему всё легко и просто! Само собой получается! – Павел Петрович в раздумье покачал головой. – Я, видно, до такого понимания сути вещей ещё не дорос. Меня всё сомнения, всё комплексы разные мучают. Я ведь на воле почти девятнадцать лет не был!..

– И что особенного?!.. Да я тебе гарантирую – через пару недель нормальным человеком сделаешься. Честное слово!.. И водочки при случае выпьешь, и на хорошеньких барышень заглядываться начнёшь!..

Павел от души рассмеялся:

– Вот-вот!.. Только барышень мне не хватало!.. Пятьдесят пятый год пошёл!.. Самое время романы заводить.

– А возраст тут не помеха!.. Я только после того, как на Афоне восемь лет в затворничестве провёл, увидал, сколько же красивых девиц на этом свете проживает!.. Каюсь, друже, грешен. Прости, Господи!..

Павел почувствовал, насколько ему стало легче. Умел отец Серафим не то, чтобы утешить, но каким-то чудесным образом облегчить душевные "негоразды", как он любил говорить, напряжение снять.

– И запомни, друже, – он слегка похлопал Троицкого по руке, – тебя не Христа ради простили, не милостыньку тебе подали, тебя – реабилитировали. Признали то есть: ни в чём ты перед людьми не повинен!.. И попомни слова мои – ещё прощения у тебя просить будут. Вот увидишь.

Неделю назад поползло из барака в барак скользкое, труднопроизносимое слово "ре-а-би-ли-та-ци-я". Что оно означает, никто толком не понимал, но на всякий случай, даже наедине, когда никого рядом не было, произносили его шёпотом, не веря и усмехаясь, дабы не показаться слишком наивными, а, проще сказать – дураками. Что такое амнистия, знали все, но с чем её, эту самую "реабилитацию", едят, никому до сей поры попробовать не удалось. Однако таинственное неведомое слово будоражило умы, будило робкие надежды.

И вот позавчера случился в лагере конфуз: вызвали из второго барака вечного доходягу Степана Филимонова – питерского большевика с сорокалетним стажем. Ничем особенным среди прочих зэков этот сгорбленный хромой старик не отличался, разве тем только, что ему, единственному в колонии, посчастливилось дважды (правда, мельком, издалека) видеть самого товарища Ленина, отчего и сидел он, как и большинство "политических" здесь, по 58-й статье. Когда и по какой причине старик слегка повредился в уме, неизвестно, но ходил он по лагерю с неведомо где добытой брошюркой "Коммунистического манифеста" в руках и призывал всех: "Покайтесь!.." Но в чём именно, не уточнял.

Вызвали Филимонова без вещей, и несчастный старик обрадовался несказанно. Роздал свой нехитрый скарб соседям, просил не поминать его лихом, а при случае и свечку поставить на канун за упокой души раба Божьего Степана и всё повторял, блаженно растягивая на сморщенном лице щербатую улыбку: "Слава тебе, Господи!.. Положил конец страданиям моим!.. С радостью иду к Тебе!.." Решил бедняга: на расстрел забирают, а вышло – оправдали по всем статьям. Как он сокрушался! На него и страшно, и жалко было смотреть. Он не плакал, не рвал на себе волосы, но горе его было безпредельно. Всю ночь горько и тяжко вздыхал, утром отказался от еды, метался по бараку и безпрерывно бормотал одно и то же: «За что Ты прогневался на меня, Господи?!.. Чем я виноват перед Тобою? Ведь сил терпеть совсем не осталось!..» И в каком-то отчаянном исступлении рвал и топтал ни в чём не повинный Марксов «Манифест».

Так началась в лагере эта самая "реабилитация".

И вот сегодня настал черед Павла Троицкого.

Серафим коснулся его плеча:

– И не трусь!.. Со мной такое тоже бывало. И не раз. Как предстояло какой-нибудь крутой поворот в жизни совершить, трепетать начинал.

– И ты, отче?! – удивился Павел.

– А как же!.. Все мы – люди-человеки, и все до одного завтрашнего дня отчего-то страшимся. Кто меньше, кто больше, но все. Это словно в крещенскую прорубь с головой окунуться. Пробовал? То-то и оно!.. Напоказ мы все храбрецы, а загляни в душу – трепещет она, бедная. Так уж устроен человек: привыкает ко всему. И ты не исключение: к боли, к страданию своему привык. И уже кажется тебе, без боли этой не прожить и дня: родной она для тебя сделалась. А завтрашний день что принесёт? Новое страдание? Нет уж, увольте! Я лучше со старым как-нибудь перемыкаюсь. Скажи, не так?

Павел спорить не стал:

– Тебе видней…

Старик от души рассмеялся. Павел опешил:

– Что ты?

– Прости, вспомнил, – он опять почесал свой плохо выбритый подбородок, и пояснил. – Живёт в нашем колхозе бухгалтер Иосиф Бланк, как ты, наверное, уже догадался, еврей. Каким ветром несчастного в эдакую глухомань занесло, одному Богу ведомо, только есть у него замечательный девиз: "Пожалуйста, не улучшайте мне жизнь!" Так и ты… Вылитый Иосиф Соломонович!.. Сколько лет за "колючкой"? Ну-ка, сосчитай.

– Если вместе всё сложить, почти девятнадцать получится.

– Ишь ты!.. Вроде совершеннолетия, – старик покачал головой. – Поди, напрочь отвык от вольной жизни? Ну, признавайся, отвык ведь.

Павел в ответ только улыбнулся:

– Отвык, отче. Твоя правда.

– Смешно… После всего, что тебе пережить довелось, тебя вроде и напугать уже нечем. Оказалось, есть чем. Ты воли боишься!.. А впрочем… – он вдруг посерьёзнел. – Тяжкие испытания пошлёт тебе Господь. Великие негоразды ещё не раз пережить придётся… Чует сердце.

Павел вздохнул.

– Неужто ещё?.. Не довольно ли будет?..

– На всё воля Божья. Ты только духом не падай. Господь, Он милосерд… Вспомни, как митрополит Филарет молился: "Господи, Ты един ведаешь, что мне потребно. Ты зришь нужды, которых я не знаю…"

– "Зри и сотвори по милости Твоей…" – закончил Павел.

Старик потрепал его по плечу:

– И я тебе так скажу: уповай… Договорились?..

– Договорились, – усмехнулся Троицкий.

– А у меня к тебе просьба личного порядка, – сказал отец Серафим и полез во внутренний карман ватника. – Ты у нас скоро вольным сделаешься, не сегодня-завтра отпустят тебя на все четыре стороны, а посему прошу: в городе будешь, отправь письмишко на волю, – и он протянул Павлу сложенные вчетверо листки бумаги. – Извини, конвертом я не обзавёлся, так ты, сделай милость, потраться на старика. Адрес я тут на обратной стороне написал.

Павел молча кивнул, взял письмо, и с минуту они просидели, не глядя друг на друга, каждый со своим.

– А теперь ступай, друже, начальство небось тебя совсем заждалось. Сердится.

Отец Серафим слегка подтолкнул Павла и, пока тот брёл по пустынной улице, крестил вслед.

 

2

Нынешняя осень в Дальних Ключах выдалась хотя и поздняя, но гнилая, промозглая. Небо затянули низкие тяжёлые тучи, и вот уже вторую неделю не переставая лил мелкий, занудливый дождь. Земля, напитавшись влагой, разбухла и, расползаясь под ногами, смачно сопела, вздыхала, чавкала. Жирная, маслянистая жижа налипала на сапоги, отчего те пудовыми гирями висели на ногах, и на душе было так же пасмурно и тоскливо.

Тяжело передвигая ноги по скользкой дороге, Алексей несколько раз останавливался, чтобы перевести дух. Сидевший в теле осколок немецкой мины с годами всё чаще давал о себе знать. Вот и сейчас так остро кольнуло в сердце, что он невольно охнул и замер, прижав руку к груди: прислушивался, не кольнёт ли ещё. На смену пришла тупая, ноющая боль.

Когда весной 44-го он очнулся в госпитале, увидал склонённое над ним строгое женское лицо в белой докторской шапочке и откуда-то издалека, совсем из другого мира, услыхал изумлённый возглас: "Ты смотри – жив бродяга!" – то подумал, что это всего лишь сон, видение, мираж. Военврач второго ранга Наталья Григорьевна Большакова не верила своим глазам. 16 осколков достала она из груди этого уже немолодого человека, а вот 17-й тронуть не решилась. Как показал рентген, крохотный кусочек чёрного металла накрепко застрял прямо в сердечной мышце. "Как себя чувствуешь, герой?" – в её прокуренном, хрипловато-надтреснутом голосе слышалось неподдельное восхищение. С трудом ворочая онемевшим языком, Алексей прошамкал: "Лучше не бывает…" И улыбнулся. Конечно, то, что он изобразил на своём лице, даже с большой натяжкой трудно было назвать улыбкой, но Наталья Григорьевна всё поняла и расхохоталась в ответ. "Дорогой ты мой! С меня бутылка!.. Давай, Богомолов, поднимайся скорей, и мы твоё второе рождение отпразднуем! Согласен?" – и, не дождавшись ответа, вдруг низко наклонилась к нему и крепко по-женски поцеловала. Прямо в запёкшиеся растрескавшиеся губы.

А через две недели они уже сидели в ординаторской, пили неразбавленный спирт, наперебой открывали друг другу свои не слишком удачливые жизни. Пили, не чокаясь, за погибших родных и друзей. И, торопясь, словно опаздывая куда-то, говорили, говорили, потом замолкали надолго, и опять говорили, и смеялись, и плакали… И любили… Договорились встретиться после войны, Алексей усмехнулся: "В 6 часов вечера…" Но… не встретились. Не сложилось… Что ж, бывает…

"Где ты, спасительница моя? Жива ли?.."

Уняв боль в груди, Алексей двинулся дальше. Подойдя к церкви, он тщетно попытался отмыть приставшую к сапогам грязь в разлившейся у порога луже, но, сколько ни тёр кирзу пучком пожухлой травы, ничего толком не добился. Только руки испачкал и рукава плащ-палатки замочил. Он скинул сапоги на крыльце, достал из глубокого кармана связку ключей но, прежде чем открыть храм, тщательно осмотрел тяжёлый, ещё дореволюционной работы амбарный замок с секретом и тайные, одному ему известные ловушки – не пробовал ли кто отомкнуть или взломать дверь?

С тех пор, как взяли отца Серафима, какая-то нечисть постоянно норовила залезть в храм. Алексей догадывался кто, но… "Не пойман – не вор." Вот и приходилось пускаться на всякие хитрости, чтобы если и не схватить ворюгу за руку, то хотя бы церковное добро уберечь. Самые драгоценные, старинные иконы в дорогих окладах он роздал на сохранение надёжным бабкам и единственному на всю округу непьющему из-за жесточайшей язвы желудка старику, а всю церковную утварь хранил у себя в избе, для чего специально соорудил хитрый тайник – на случай, если разбойник вздумает в дом к нему забраться. И только в престольные праздники, когда приезжал из города благочинный, все спрятанные иконы возвращались в церковь, так что казалось, будто по деревне крестный ход: идёт из всех домов тянулись к храму аккуратно прибраньге, в белых платочках бабульки с образами на руках.

Но сегодня всё было на месте: восковая печатка в самом низу двери у порога не тронута, конский волос у притолоки цел и невредим. Да и сам порог, посыпанный тонким слоем золы из печки, девственно чист. Перекрестившись, Алексей повернул ключ в замке.

В храме царил полумрак. Тусклый день с трудом пробивался сквозь закрытые ставнями окна, и лишь на иконостас падал неяркий свет из-под высокого купола центрального придела. В гулкой пустоте каждый звук, даже шорох отзывался ласковым эхом, так что чудилось, будто тёмные лики, глядящие с икон, перешептывались друг с другом о чем-то неведомом нам. О вечном.

"Хошь, не хошь, а в город завтра пойдешь," – с досадой подумал Алексей, открыв свечной ящик. На дне его сиротливо лежало всего несколько свечей. Он не любил эти вынужденные поездки и всякий раз старался отложить "на потом", уговаривал себя, упрашивал.

От деревни до города почти шестьдесят километров, и, чтобы попасть туда, надо было сначала добраться до большака. Либо пешком напрямки через лес, а это версты три, не меньше, либо уговорить Акима рискнуть и попытаться проехать километров пятнадцать на стареньком мотоцикле по разбитой просёлочной дороге. Однако, учитывая нынешние метеоусловия, а также запойное состояние мотоциклиста, и тот, и другой путь являл собой изрядную проблему. По шоссе два раза в день ходил рейсовый автобус, о чём возвещала железная табличка с буквой "А", прибитая к телеграфному столбу и обозначавшая, по-видимому, остановку. От ветров, жары и стужи, от снега и дождей надписи на этой табличке почти все стёрлись, и разобрать время прибытия или отправления автобуса из данного пункта было практически невозможно. Следовательно, приходилось полагаться на удачу и на наше вечное "авось". Тем более, автобус этот, по всей видимости, был сработан ещё во времена постройки Ноем своего ковчега, и, попав в его обшарпанное нутро, где местами вместо сидений, обтянутых залатанным дерматином, были привинчены к полу обычные табуретки, и даже купив за шестьдесят четыре копейки крохотный бумажный билетик, солидно именовавшийся проездным документом, пассажир вовсе не был уверен, что благополучно попадёт в пункт назначения данного маршрута. Отнюдь.

Поэтому Алексей предпочитал добираться до города на попутке. За "рупчик". И надёжней, и веселей. О чём только не переговоришь в дороге с шофёром? Столько новостей узнаешь!

Он невесело улыбнулся своим мыслям, достал из ящика тоненькую свечу и пошёл в правый придел, где на стене возле окна висела его любимая икона Пресвятой Богородицы – "Умиление".

Как только Алексей переступал порог храма, его неудержимо влекло к Ней. Так сын спешит к матери, чтобы рассказать всё о своих бедах и напастях, поделиться радостью, попросить совета. А Она уже ждёт – чуть склонила голову к правому плечу, сложила молитвенно руки на груди и прикрыла глаза… "Что у тебя?.. Говори, не бойся, я всё приму, всё пойму, бедный, несчастный мой человек…" И грудь стесняется необъяснимым волнением, и душа трепещет от страха и восторга, и слова молитвы сами вырываются из глубины сердечной!.. Но что самое поразительное – на иконе Она одна!.. Сын Её сладко спит в своей колыбели, поэтому говори. Говори, не смущайся, видишь, Она с тобой? Она ждёт. Только будь осторожен – сон Его очень чуток. Не потревожь.

Ещё на фронте, во время одной из коротких ночёвок в безымянном белорусском селе попался в руки Алексею измятый листок бумаги из школьной тетради в клеточку. На измятой страничке корявым, то ли старческим, то ли детским почерком была переписана молитва: "Вопль к Богоматери". Молитву эту он запомнил сразу, слово в слово, а сам листок зашил в ладанку, которую всегда носил на груди. Кто знает, может, вовсе и не Наталья Григорьевна, а этот клочок бумаги спас его тогда, в 44-м?..

"О чём молить Тебя, чего просить у Тебя?..

Ты, всё претерпевшая, всё премогшая, всё поймёшь.

Ты, повившая Младенца в яслях и принявшая Его своими руками со Креста, Ты одна знаешь всю высоту радости, весь гнёт горя.

Ты, получившая в наследство весь род человеческий, взгляни и на меня с материнской заботой.

Я вижу слезу, оросившую Твой лик. Это надо мною Ты пролила её, и пусть смоет она следы моих прегрешений.

Пусть очистит душу мою.

Вот я пришёл, я стою, я жду Твоего отклика, о Всепетая, о Владычице! Ничего не прошу, только стою пред Тобой. Только сердце моё, бедное человеческое сердце, изнемогшее в тоске по правде, бросаю к Пречистым ногам Твоим, Владычице!..

Дай всем, кто зовёт Тебя, достигнуть Тобою вечного дня и лицом к лицу поклониться Тебе… Аминь!.."

Держа в руке зажжённую свечу, он, стоя на коленях перед Матерью Небесной, всем сердцем, всей глубиной своей изнемогшей от необъяснимого счастья и великой скорби души повторял слова молитвы, и слезы сами текли по его щекам.

Скрипнула дверь, кто-то вошёл в церковь. Алексей смутился и, утерев слёзы, медленно поднялся с колен.

– Есть тут кто живой?

"Оо-ой!.." – голос вошедшего отозвался под сводами храма гулким эхом.

У дверей стоял незнакомый человек. Небольшого роста, в стареньком, но опрятном ватнике, в шерстяных, домашней вязки носках (обувь он, видать, тоже оставил за порогом), с небольшой котомкой за плечами. Незнакомец с первого взгляда производил какое-то светлое, аккуратное впечатление. К тому же слегка вьющиеся волосы на голове, брови и даже ресницы над прозрачными серыми глазами были у него совершенно белого цвета.

– Доброго здоровья, – сказал он, почтительно склонив голову.

"Точно братец Иванушка из сказки, " – подумал Алексей и тоже поклонился.

– Здравствуйте.

– А ты никак раб Божий Алексий? Я не напутал? – улыбнулся "братец Иванушка".

– Да нет… – раб Божий был удивлён. – Он самый.

Незнакомец негромко рассмеялся.

– А ведь ты угадал: меня Иваном зовут. Что смотришь? Или что не так?

– Почему?.. – Алексей растерялся, этот человек совершенно сбил его с толку – Всё так…

– Что с отцом Серафимом?.. Куда это он подевался?..

– A-а!.. Так вы к нему? – осведомлённость незнакомца становилась понятной.

– К нему, мил человек, к нему… Жив ли?.. Здоров?..

– Забрали его… Уже пять лет, как забрали. А жив он, здоров ли – неведомо. Шесть лет вкатили… без права переписки.

– То-то я смотрю, избёнка его заколочена. Я, грешным делом, решил, и церковь порушили, это по нонешним временам – вещь, прости Господи, обыкновенная. Ан нет, еще издалека угадать можно – живой храм, тёплый. Видать, твоими стараниями, Алёша?

– Моя заслуга в том невелика, – Алексей смутился. – Я что?.. Староста… От меня требуется убрать, протопить, свечами да лампадным маслом запастись, и всё… Вот председатель нашего колхоза Герасим Тимофеевич, тот – другое дело!.. Это он перед властями хлопочет… В прошлом году добился, наконец: теперь наш Храм архитектурно-исторический памятник.

– Ишь ты!

– Он, хотя и член партии, председатель наш, но верующий. Не напоказ, конечно, тайком, но… даже посты соблюдает.

– Дай Бог ему здоровья… А за что же Серафимушку в кутузку упекли?

– По 58-й статье. Антисоветская агитация.

– Поди ж ты!.. Он как будто прежде в пристрастии к политике замечен не был?

Алексей невесело усмехнулся.

– И смех и грех… Если бы не приговор – анекдот… Честное слово, анекдот.

– Ну-ка. расскажи. Интересно. Люблю анекдоты послушать.

– В пятьдесят втором великий пост начинался как раз восьмого марта. А нашим мужикам что? – Только повод дай… Три дня женский день отмечали… Их у нас, правда, всего шестеро после войны осталось, но загуляли они знаменито!.. До безчувствия. Бабка Евдоха, к примеру, своего Акима в хлеву нашла: в обнимку с поросёнком спал. Батюшка и врезал им всем по первое число. В воскресенье, после литургии, такой разнос учинил!.. Выстроил всех шестерых перед амвоном и начал: "Это что за праздник такой – 8 марта?!.. Не знаю такого!.. Где это видано, чтобы в честь какой-то безчувственной цифири гулянки устраивать?!.. В чистый понедельник особо блюсти себя должно. А вы?!.. До чего себя довели?!

Облик человеческий совсем потеряли! Нас Господь создал по образу и подобию Своему, за что же вы Его так срамите?!." Ну, мужики, те устыдились, а комсомолия наша… Есть тут у нас один… Никитка Новиков. Его за характер гнусный "Гнойниковым" кличут. Прыщавый весь, от горшка два вершка, но гонору!.. Глаза горят, прыщи наливаются, в одном интересном месте зуд непрерывный!.. Одним словом – настоящий комсомольский вожак. Вот он и накатал донос… Пакостник!.. Всей деревней к нему ходили, упрашивали: "Забери писульку свою!.." Куда там!.. "Конечно, – говорит, – батюшку жалко, но идеалы коммунизма мне дороже". На мать его больно смотреть: с тех самых пор голову поднять боится, перед людьми совестно.

– А "вожак"?

– Что ему сделается? Ещё выше нос задрал: про него в районной газете статью напечатали с портретом "Комсомольская совесть не дремлет".

– А нормальная, человеческая, видать, навеки почила. Испокон веку у людей одна совесть была, а теперь, гляди-ка, новая объявилась – "комсомольская"! – Иван всерьёз опечалился. – И чего только не придумают, нехристи. Розог бы вожаку вашему, а не статью с портретом!

– Куда там!.. В партию, говорят, собрался.

– Вот-вот, туда ему, подлецу, дорога… Прости, Господи!..

– И то верно…

– Да-а, презабавный анекдотец ты мне рассказал… Очень смешной…

Помолчали.

– Ладно, пойду я, мил человек, пора мне.

– Куда же вы? – засуетился Алексей. – Теперь дни короткие, часа через полтора-два совсем стемнеет. Переночуйте у меня, а уж завтра… Я бобылём живу, и вы меня совсем не стесните.

Если бы его спросили, зачем захотелось удержать ему незнакомца, он не смог бы ответить, но и расстаться вот так… сразу… с этим необычным человеком, казалось невозможно.

– Спасибо за приглашение, – улыбнулся Иван. – И в самом деле, спешить мне некуда.

– Вот и ладно, – обрадовался Алексей. – Только простите, как вас по отчеству?

– А ты как думаешь?..

– Иванович?

– В самую точку попал, – рассмеялся Иван Иванович. – Но давай-ка мы с тобой без отчества обойдёмся. И "выкать" перестань, мы с тобой ровесники, полагаю.

– Привычка, – Алексею стало неловко. – Я ко всем так… на "вы" обращаюсь.

– А ко мне – "ты". Ведь у всех нас один отец, и все мы воистину братья и сестры. Ведь так?

– И то верно, – Алексей смутился. – Мне печку протопить надо… Подождёшь?.. Я быстро.

– Конечно, конечно… – видно было, доволен Иван. – Я и подсобить могу. Негоже, чтобы храм стылым стоял. Нехорошо.

И они дружно принялись за дело.

 

3

Прошла целая неделя с тех пор, как Павел Петрович узнал, что свободен. Его тут же перевели из барака в лагерную гостиницу, которая находилась на задах клуба и представляла из себя кирпичную пристройку, где были всего лишь две десятиметровые комнаты и тёплый «клозет». С одной стороны это, конечно, было определённым удобством: не надо всякий раз, даже по малой нужде, выскакивать на улицу, но, с другой… Обычные в таких заведениях миазмы отравляли существование немногочисленным постояльцам, и даже устойчивый запах хлорки был не в состоянии их заглушить. Но с этим неудобством приходилось мириться и бывший зэк Троицкий терпеливо ждал, когда закончится оформление всех его документов.

Погода испортилась. На смену морозным солнечным дням пришли молочные густые туманы, временами оседавшие на землю мелкой занудливой моросью…

И Павел всё это время жил, точно в тумане: ощущение нереальности происходящего не покидало его. Это не он, а кто-то другой, вместо него, ходил, ел, спал. Это не он, а кто-то другой имел теперь право, когда вздумается, выходить за лагерные ворота и идти на все четыре стороны. Правом этим он, правда, не пользовался, так как выходить ему было некуда и не к кому. Это не ему, а кому-то другому охрана говорила "вы", а начальник лагеря брал под козырёк: "Здравия желаю, товарищ генерал!" Это не его, а кого-то другого перевели с барачных нар на пружинную кровать лагерной гостиницы, и, конечно, вовсе не для него застелили её чистым бельём, от которого пахло не карболкой, а хозяйственным мылом.

Павлу Петровичу выдали со склада две пары белья, три рубашки, шевиотовый костюм, драповое пальто, шарф и даже фетровую шляпу. Таким образом, гражданин Троицкий с полным правом мог теперь именоваться товарищем. Ура!.. Но, если честно, в этом его перевоплощении из зэка в свободного человека было что-то… нечеловеческое…

Он с удивлением разглядывал нелепую, смешную фигуру, возникшую перед ним в зеркальном отражении. На худом, сгорбленном теле, как на сломанной вешалке, висело пальто примерно на полтора размера больше, чем для этого тела требовалось. Из-под длинных рукавов едва-едва высовывались кончики пальцев, а тонкая, как у гусака, шея, вытягивалась из широкого отложного воротника во всю свою замечательную длину. "Чучело огородное!." – с отвращением подумал Павел Петрович. Он засунул руку в карман и нащупал там мягкую гладкую кожу – черные лайковые перчатки. Настоящая роскошь! 18 лет руки его не знали этого нежного прикосновения. Но, с трудом натягивая перчатки на красные заскорузлые пальцы, он, как Митя Карамазов, хотел закричать: «Узко!» – и в отчаянии повторял: «Не моё!.. Не моё!..» С колоссальным трудом стащил роскошные перчатки, отбросил в сторону.

Павлу было стыдно, неловко, тошно и казалось, он не только не в свою шкуру залез, но, что гораздо хуже, в чужую жизнь.

Две с лишним недели назад в кабинете начальника лагеря усталый человек в штатском с недовольным, брезгливым выражением на сером лице прочитал постановление о реабилитации, дал расписаться в какой-то бумажке, еле слышно буркнул себе под нос: "Поздравляю", коротко пожал руку ватной, безвольной кистью и уткнулся в лежащие на столе бумаги. Всё было просто, скучно, обыденно. Ни счастья, ни даже радости Павел не испытал.

"Что ж!.. Наверное, так и надо кто знает? Великие перемены в жизни человека должны совершаться буднично. Без оркестра и фейерверков".

Но почему кислое выражение начальственного лица всё время стояло у него перед глазами, а кисельное рукопожатие наводило на мысль, что ничего особенного, а тем более радостного в его жизни не произошло, и главные сложности только ещё начинаются?..

Павла официально никто не судил, он никогда не слышал: "Встать! Суд идёт!.."; никогда не видел своего приговора и потому понятия не имел, сколько лет ему осталось провести за "колючкой". Он ничего не ждал, ни на что не надеялся, а если внезапно вспыхивала шальная мысль о свободе, то гнал её от себя с каким-то яростным ожесточением. Может, от этого нечаянная воля так обезволила его?..

"Да-а, товарищ Троицкий… Почему-то всё это сильно смахивает на скверный, несмешной анекдот!.."

– Чудак!.. Право слово, чудак, – отец Серафим укоризненно качал головой. – Ему ликовать надо, а он сокрушается. Ох, люди-человеки!.. Никак не угодишь вам. Когда вы научитесь Господа благодарить, что не оставил вас Своим попечением?..

Павел готов был и Господа благодарить, и батюшку, но ничего не мог поделать с собой. Непонятно откуда взявшаяся тоска навалилась на него, и стало вдруг жалко расставаться со своим бараком и с теми немногими друзьями, которыми успел обзавестись в этом невесёлом, скорбном месте.

Генерал-лейтенанта Троицкого вызвали в райвоенкомат. До ареста в 38-м он был в ранге комбрига, что в новой табели о рангах соответствовало именно такому званию. Всё правильно. Но, когда он взял в руки бланк повестки, отпечатанной на серой обёрточной бумаге, сердце у него ёкнуло, и неприятно засосало под ложечкой.

"Что за дурость!.. – разозлился Павел. – Нервы, как у барышни!.." И, засунув повестку в карман, не спеша зашагал к трамвайной остановке.

Удивительная вещь – поездка в трамвае!

Заходишь в тёплый вагон, покупаешь у полной добродушной бабы с кожаной сумкой на груди бумажный билетик, садишься у запотевшего окна и… едешь!.. Тебя не везут, а ты едешь… Сам!.. И, если захочешь, в любую минуту можешь сойти на следующей остановке!.. Колёса ритмично постукивают на стыках, вагоновожатый перед каждой остановкой и отправлением радостно звонит, вагон болтает из стороны в сторону, а за окном в очнувшейся памяти проплывает московское бульварное кольцо, и знаменитая "аннушка", позванивая, бежит по нему, торопится…

Павел улыбнулся и прикрыл глаза рукой, чтобы подольше удержать сладкую волну нахлынувших воспоминаний.

– Следующая остановка "Большая Советская"!.. Кто спрашивал?..

– Спасибо большое! – Павел двинулся к выходу.

Дородная кондукторша, издалека признавшая в нём бывшего зэка, сочувственно поинтересовалась:

– Вам, товарищ, куда?

– Мне военкомат нужен. Где он у вас?

– Проще-простого. Как сойдёшь, на "малыша" посмотри, он тебе точную дорогу ручонкой своей и укажет.

– На какого "малыша"?

– Мы так нашего Ильича зовём. Любовно зовём, ты не думай.

Дело в том, что центральную площадь города украшал замечательный памятник. На трёхметровом гранитном постаменте во весь рост стоял вождь мирового пролетариата. А чтобы никто не усомнился в этом, на розовом граните высекли пять букв – "ЛЕНИН". Для пущей красоты покрыли буквы бронзовой краской, и памятник получился на загляденье!.. Одно смущало – ростом Ильич не вышел. То ли северный климат так на него повлиял, то ли ещё что, но был он меньше метра. Честное слово! И такой худенький!.. В чём только душа держалась?..

Павел вспомнил: такие статуэтки продавались в Москве, в Художественном салоне на Петровке. Их скупали завхозы в кабинеты своих начальников. Для большей солидности и авторитета. В ассортименте и Сталин там был, и Маркс с Энгельсом, но Ильич пользовался особым спросом.

Вообще-то в городе собирались поставить товарищу Ленину нормальный памятник, но деньги, отпущенные горисполкому на монументальную пропаганду, куда-то исчезли. Только бронзовую голову Владимиру Ильичу успели отлить, а с туловищем неожиданно вышла заминка. Не было у вождя мирового пролетариата туловища. Исчезло неведомо куда, одна голова осталась. Что делать?.. Постамент готов. Не сносить же его из-за отсутствия тела!.. И тут до смерти перепуганного скульптора осенила гениальная идея: водрузить на постамент то, что имелось в наличии – отлитую голову. Без тела. А что?.. Оригинальное художественное решение. Тем более, что голова получилась замечательная – на оригинал исключительно похожа!..

Рассказывают, будто глубокой ночью её, голову то есть, тайком привезли на площадь и в присутствии предисполкома, секретаря горкома и начальника милиции примерили к постаменту. Смотрелся памятник недурно, но, во-первых, голова была в кепке, что лишний раз подчёркивало отсутствие туловища. Во-вторых, вблизи постамента угадать, что за голова стоит наверху, было достаточно трудно, так как лубопытствующий мог разглядеть только широкий лоб вождя мирового пролетариата, покрытый всё той же кепкой. И, в-третьих, невольно возникал вопрос: какой такой паразит нашему Ильичу голову посмел отрубить? Короче, совершенно неприличные ассоциации напрашивались сами собой, одна другой оскорбительней.

Поэтому скульптора очень вежливо поблагодарили, долго трясли его потную ватную ладонь, на следующий день дали 8 лет с конфискацией, после чего дружно скинулись "на троих", чтобы на Петровке приобрести новый вариант монумента. Не беда, что комнатный. Для чего сами себя отправили в командировку в Москву. Там неделю погуляли, после чего без всяких торжеств доставили чугунное изваяние в город. А голову спрятали так, что до сих пор никто отыскать не может.

Памятник открывали торжественно, но… не слишком. Предисполкома быстренько произнёс речь. Оркестр сыграл "Интернационал", местные пионеры за отсутствием цветов сложили у подножья еловые ветки, начальство отправилось на банкет, а чугунный Ильич стал главной достопримечательностью города.

Народ прозвал монумент "малышом", порой посмеивался над коротышкой, порой злорадствовал, но чаще жалел беднягу и даже любил – хотя и махонький, но свой!.. Ленин, он ведь и в малом велик! На этом программа монументальной пропаганды была исчерпана, и к ней решили больше не возвращаться. Никогда.

Всё это Павел Петрович узнал от общительных пассажиров трамвая, пока тот неспешно катил к Большой Советской, а когда "сошёл с трамвая", то убедился, что крохотный Владимир Ильич действительно показывает правой рукой на двухэтажное здание, в котором одновременно помещались райвоенкомат, райсобес и райобхсс.

"Вот оно! – самое райское место на земле", – усмехнулся Павел Петрович и вошёл в подъезд.

Военком, розовощёкий бодрый "старлей", встретил его как родного. Крепко пожал руку, предложил чаю, а когда тот отказался, достал из сейфа початую бутылку грузинского коньяка, осудил культ личности, пригласил на рыбалку, разлил коньяк по стаканам, признался, что болеет за "Динамо", но любимый форвард – Эдик Стрельцов, выпил за двоих, обещал познакомить с одной очень интересной дамой, похвалил Хрущёва, пожаловался на боли в спине и маленькую зарплату, пообещал показать коллекцию киноартистов – почти все с автографами… И всё это между делом, в сумасшедшем темпе, доставая из разных папок нужные бумаги и тут же возвращая их на место.

"Сколько энергии зря пропадает", – подумал Павел, подписывая очередной документ.

Через полчаса с формальностями было покончено. В кармане у Павла Петровича лежал военный билет, целый пакет непонятных, но очень нужных бумажек с жирными круглыми печатями и без, билет до Москвы в купейном вагоне и внушительная сумма денег. Насколько она была внушительна, Павлу Петровичу предстояло узнать чуть позже. Капитан по-прежнему весь светился радушием и излучал неиссякаемый оптимизм, оставалось пожать ему руку и расстаться с бодрячком навсегда…

Но тут взгляд Павла Петровича в который уже раз упал на стол военкома, где поверх бумаг лежала свежая по здешним меркам, то есть поза-позавчерашняя, "Красная звезда". Он давно уже не читал никаких газет и относился к ним исключительно как к туалетной бумаге, но эта привлекла его внимание сразу, лишь только он вошёл в кабинет…

Почему?.. Объяснить он не мог.

Дурость какая-то!..

На первой полосе "Звёздочки", как, впрочем, и во всех остальных газетах нашей необъятной Родины, начиная от районной и кончая самой главной – "Правдой", был напечатан отчёт об очередной сессии Верховного Совета СССР. Эти отчёты занимали собой целые номера, от корки до корки, и читали их исключительно те, кому по должности положено было "быть в курсе", а потому в обязательном порядке штудировать передовицы, тезисы и доклады. А прочее народонаселение страны складировало эти номера на случай ремонта или иных хозяйственных нужд, даже не раскрывая. Чем же эта так привлекла его?.. Словно приворожила…

И вдруг понял, отчего всё время, пока он находился в этом кабинете, его так тянуло взглянуть на стол военкома ещё и ещё раз.

В нижнем правом углу газетной полосы была напечатана фотография группы депутатов Верховного Совета, а среди них, как показалось Павлу Петровичу, угадывалось знакомое лицо.

– Можно взглянуть? – почему-то робко и неуверенно спросил он.

– Об чём разговор, товарищ генерал?.. – капитан с готовностью протянул ему газету.

От волнения руки Павла Петровича слегка дрожали, и, чтобы унять эту дрожь, он, прежде, чем взять её, глубоко вдохнул и медленно, протяжно выдохнул.

С газетной страницы на него смотрело до боли знакомое лицо… Среди увешанных орденами и медалями доярок и передовиков производства стоял… он.

"А ты располнел, братишка", – первое, что подумал Павел, и… улыбнулся.

Капитан слегка растерялся: что забавного может быть в материалах сессии Верховного Совета?.. Но вида не подал.

– Вы не могли бы мне… – Павел Петрович никак не мог сообразить, что именно должен сделать с этой газетой капитан. Продать?.. Одолжить?.. Подарить?..

– Берите, берите, товарищ генерал, – обрадовался военком. – Я и не читаю её совсем. Я как-то, если честно, "Советский спорт" предпочитаю.

– Безконечно вам признателен, – Павел Петрович взял газету и, словно оправдываясь, объяснил. – Я тут знакомого одного увидел, хочу на память сохранить.

– Я понимаю, – капитан с готовностью пожал протянутую ему руку и радостно закивал головой, хотя не понимал ровным счётом ничего.

 

4

Алексей собирал на стол. Прошло четыре дня, как на пути его повстречался Иван – этот странный, удивительный человек, и не хотелось думать, что настанет час и расстанутся они навсегда. Словно и не встречались вовсе.

Сколько таких мимолётных встреч за долгую жизнь пережить пришлось?.. Не счесть!.. И Алексей придумывал разные отговорки, чтобы ещё хоть на день удержать нечаянного гостя в своём доме. Тот, правда, не слишком сопротивлялся. Самовар призывно шипел, со звоном выбрасывая из клапана на крышке тонкую струйку пара.

– Алёшка! Самовар поспел! – радостно возвестил Иван, фырча и постанывая под струёй ледяной воды, льющейся на его поджарое мускулистое тело из самодельного душа, что соорудил Алексей у себя во дворе.

Странный, странствующий, странник… И почему таких людей "бродягами" обзывают?.. Что странного в том, что человеку не сидится на одном месте, а бродит он по земле от одного дома к другому? Может, у него забота какая или так ему свыше предначертано – отыскивать тех, кто в его помощи нуждается, и подавать её сирым и одиноким?..

Алексей вышел на крыльцо. Самовар разошёлся вовсю: самодовольно раздуваясь от пара, он сопел, пыхтел, клокотал!..

– Завтракать пора!

– Знаменито! – Иван уже вытирался широким льняным полотенцем и крякал от удовольствия.

Как будто нарочно, с появлением в его доме нежданного гостя погода исправилась: на смену затяжным, унылым дождям пришли ясные, солнечные дни, и, хотя по утрам легкий морозец схватывал корочкой льда лужи во дворе, а трава покрывалась седыми каплями замерзшей росы, солнце согревало промокшую землю, и кое-где даже свежая зелень пробивалась сквозь пожухлую жёлтую траву. И с души Алексея спадала унылая зябкая тоска.

Что ей надо, одинокой больной душе?.. Чтобы выслушали… Чтобы поняли… А остальное?.. Как-нибудь приложится…

Иван в глазах Алексея обладал редким качеством – умел слушать. Не часто такого встретишь: люди в большинстве своем поговорить любят. А Иван, подперев подбородок кулаком, надолго замолкал, как бы предлагая собеседнику: "Ты говори, говори, не тушуйся, я слушаю. Всё выкладывай, до самого донышка".

И Алексей всё ему рассказал. И о том, как был счастлив, и какое непереносимое горе испытать довелось, и как смерти искал, но не нашёл, и о том, как от новой любви отрёкся, а сердце навек оледенеть заставил. И, хотя порой подкатывал к горлу комок невыплаканных слёз, держался, не позволял себе распускаться. Кто он – мужик или кисейная барышня?..

– А ты поплачь, поплачь, – то ли уговаривал, то ли утешал его Иван. – Это какой-то полудурок придумал, будто мужику плакать не след. Ему, мню, пуще баб это нужно. Наш век, может, потому и короче ихнего, что боимся мы душу свою слезами омыть. "Блаженны плачущие, ибо они утешатся…" Помнишь, как Серафимушка любил повторять: "Слезами душа умывается". Плачь, Алёшка, не таись… И я с тобой…

И два взрослых мужика беззвучно плакали, не стесняясь, не таясь. Но без слёз. Из последних сил держались.

И душа Алексея, истерзанная безконечным лихим одиночеством, жутким холодом ночных кошмаров, бедная душа его потихоньку стала оттаивать, грелась под ласковым взглядом серых страдальческих глаз. Нет, не только немецкий осколок сидел у него в груди все эти годы, но тяжкий камень невысказанной, неразделённой боли теснил его израненное сердце. Иван помог ему снять с души этот камень. Чем отблагодарить его за это?..

Алексей никогда и никому не рассказывал то, что поведал Ивану.

Почему?.. Во-первых, стеснялся взваливать на чужие плечи свои "негоразды" – как любил говорить отец Серафим. А во-вторых, некому было. Не станешь же ни с того ни с сего выкладывать первому встречному своё самое сокровенное, наболевшее.

Иван – другое дело.

Он не встречный, а посланный. Это Алексей понял сразу. Видно, батюшка Серафим постарался и молитвами своими направил стопы Ивана в Дальние Ключи.

Уже после первого чаепития в день их знакомства, он спал сладко, без мучительных снов. А утром впервые ощутил в груди не тупую боль, а покой и тихую радость.

Алексей Иванович Богомолов, сын приходского священника, не пошёл по стопам своего отца. После окончания гимназии уехал в Москву, поступил в университет на классическое отделение филологического факультета, который блестяще закончил в 14-м году. Его дипломная работа была опубликована в научном журнале. Седовласые профессора с нежностью раскрывали ему свои академические объятья: "Вас ожидает прекрасная карьера, молодой человек!" – и многозначительно кивали головами. Но началась Первая мировая война. Все Богомоловы, во все времена верноподданно служили царю и отечеству, и Алексей, повинуясь гражданскому долгу, оставил филологию до лучших времён и добровольцем пошёл на фронт. Правда, повоевать ему на этот раз не довелось. Эшелон, в котором он направлялся на передовую, каким-то неведомым образом заблудился. Как всегда, виноват в этом оказался стрелочник: неправильно перевёл стрелку, и состав российских патриотов на всех порах влетел в расположение немецких войск. Без единого выстрела весь эшелон был взят в плен, и 4 года Алексей провёл в концентрационном лагере в Восточной Пруссии. В Москву Богомолов вернулся только в 18-м, после того, как большевики подписали Брестский мир.

Ещё в университете Алексей влюбился в Анечку Калинину – очаровательное существо с бездонными ярко-синими глазами и толстой каштановой косой. Прелестная девушка дождалась своего суженого, и в июне 18-го они обвенчались. Через год у них родилась Настенька, и, казалось, не было на всём белом свете более счастливой семьи. С научной карьерой пришлось распрощаться навсегда: проблемы Септуагинты почему-то совершенно не интересовали большевиков, и Богомолов хватался за любую работу, только бы девочки его не знали нужды ни в чём. Приходилось и вагоны разгружать, и улицы мести, и чужие чемоданы на вокзале таскать, и дрова для котельной пилить. В самые трудные времена Алексей не унывал, переживал все напасти с лёгким сердцем, потому что был по-настоящему счастлив. Анечка помогала ему, как могла. А когда жизнь понемногу наладилась, оба стали преподавать в школе. Он – литературу, она – географию. Так и жили: небогато, но дружно и весело.

После школы Настенька по совету отца поступила в университет, но через 2 года, когда вся страна сидела у радиоприёмников и с замиранием сердца следила за героическим дрейфом папанинцев, всё бросила и уехала зимовать за полярный круг, на Маточкин Шар, простой лаборанткой. Там она встретила своего героя – лётчика полярной авиации Николая Стёпушкина, и в октябре 38-го сорокашестилетний Алексей Иванович Богомолов стал счастливым дедушкой.

21-го июня 41-го года Коля Стёпушкин на Белорусском вокзале провожал тестя с тёщей и жену с двухлетней Алёнкой. Они уезжали к его родителям в Лиду на всё лето. Был тёплый летний вечер. Вовсю цвели липы, и разогретый за день асфальт медленно остывал под струями ледяной воды из дворницких шлангов. Весело звенели трамваи, переливались милицейские трели, на разные лады гудели автомобили. Как здорово жить на этом свете! И сердце полярного лётчика так сладко сжималось от невысказанной нежности и любви!.. Выпуская клубы белого пара, протяжно прогудел паровоз, лязгнули колёса, и, пока состав не скрылся из виду, Николай стоял на самом краю перрона и всё махал, и махал рукой. Так он прощался с самыми родными и любимыми. Прощался навсегда.

Ночью проехали Минск, а ранним утром уже в Молодечно поползли по составу тревожные слухи, среди которых чаще всего повторялось грозное слово "война". Здесь поезд по расписанию должен был стоять 15 минут, и Алексей выскочил из вагона, чтобы разузнать обо всём подробней.

Налёт фашистских самолётов на вокзал в Молодечно длился недолго: десять минут, не больше, но, когда Алексей выбрался из-под обломков рухнувшего на него газетного киоска, вокруг дымились воронки, а вместо вагона, в котором ждали его его девочки, нелепо торчала на рельсах груда искарёженного металла.

"Аня!.. Алёнка!.. Настенька!.." – ему казалось, грудь его разорвётся от жуткого нечеловеческого крика, но лишь хриплый шёпот срывался с его губ.

Кое-как на попутках Алексей добрался до Минска, бросился в ближайший военкомат с одной-единственной просьбой: "Отправьте на фронт!" Везде царила страшная неразбериха, жуткая паника, если не сказать истерия. Никакого фронта не было и в помине, но Алексею, несмотря на его совсем непризывной возраст – 49 лет, дали винтовку и вместе с тремя такими же случайными людьми отправили охранять какой-то завод. Как могли 4 человека это осуществить, никого не интересовало, тем более, что охранять уже было нечего, – завод, вернее то, что от него осталось, лежал в руинах. Отважная четвёрка решила пробираться на фронт самостоятельно.

Так получилось, что на этот раз Алексей воевал с фашистскими войсками с самого первого дня нападения Германии на Советский Союз.

Вопреки всем статистическим раскладкам, гвардии рядовой Богомолов не погиб ни в первый, ни во второй, ни даже в трёхсотый день войны. Трижды был ранен, два раза – смертельно, но выжил, и, сколько не искал смерти, так и не сумел найти её.

В самом конце своего ратного пути, в госпитале, он встретил свою последнюю позднюю любовь – Наталью, но так получилось, что увидеться им после войны не пришлось, и Алексей поставил на своей личной жизни жирный крест.

Вернувшись после госпиталя в Москву, он обнаружил в своей комнате совершенно чужих людей, которые выезжать с занятой ими жилплощади вовсе не собирались. Спорить, а тем более судиться да рядиться с ними инвалид Великой Отечественной войны Богомолов не стал. Ещё в госпитале Егор Крутов, сосед по палате, рассказал ему об отце Серафиме, и Алексей наудачу, даже не списавшись и не испросив позволения, приехал в Дальние Ключи, зашёл в храм к отцу Серафиму и остался здесь навсегда.

– Чудак человек, что же ты батюшке не пожалился? – Иван был искренне удивлён. – Неужто полагаешь, не понял бы он тебя?!..

– Ему и без меня не сладко приходится. Я вообще удивляюсь, как может человеческое сердце столько чужого горя в себя вместить?!.. Ведь он один за всех нас перед Ним в ответе.

– Ошибаешься, за исповедью отец Серафим не одинок. Ему сам Господь помогает.

Этот разговор состоялся у них в первый же вечер, а потом, о чём только не переговорили!.. Засиживались допоздна, далеко за полночь, и, если бы можно было, Алексей бы и спать не ложился вовсе. Кончилось его одиночество!.. Надолго ли?.. Но так не хотелось, чтобы оно возвращалось. Вот и сейчас, внося кипящий самовар в избу, Алексей с тревогой ожидал: а вдруг Иван опять заговорит о своём уходе.

Сели за стол.

"Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполняеши всякое животное благоволения", – прочитав молитву, Алексей перекрестил накрытый к завтраку стол.

Солёные рыжики в сметане, горяченькая картошечка, густо посыпанная зеленью укропа и петрушки, сваренные вкрутую яички, солёные огурчики и помидорчики в одной миске с квашенной белокачанной капусткой, свежие ломти ржаного хлеба, жёлтое сливочное масло и белый оковалок домашнего творога – настоящий пир для двух мужиков. Втайне Алексей полагал, что, может, хоть этим удастся удержать дорогого гостя. Не зря же с раннего утра обходил соседских бабок, выпрашивая у них всю эту роскошную снедь для своего гостя.

– Ты не обижайся, Алёшка, но вот позавтракаем, и уйду я от тебя. Хватит. А то, словно в синатории каком загораю. Не привык я бездельничать. Пора мне.

Алексей вздрогнул, как от удара: этих слов он пуще других боялся. Коротко взглянул на Ивана и снова уткнулся в свою тарелку. И уже завтрак был не в радость, и опять навалилась на сердце тоска.

– Я понимаю, – только и смог выдавить из себя, ковыряя вилкой ни в чём не повинные рыжики.

– Ничего ты не понимаешь. Со старцем Антонием поговорить надо. Два года у него не был. А это всё одно, что два года спёртым воздухом дышал. Ей-ей!.. Ты когда-нибудь слыхал о нём?

– Отец Серафим говорил как-то, но… мельком… вскользь.

– Почему бы это?.. Они в одно время и в семинарии учились, и потом вместе на Афоне были… Хотя в нашей стране иной раз промолчать полезней бывает. Но тебе скажу: удивительный человек Антоний!.. Таких теперь, почитай, и не осталось вовсе. Прежде Русь старчеством славилась, а ноне… – он горько вздохнул. – Помяни моё слово: лет эдак через 20 ни одного старца на Руси не отыщется. Вымрут, всё к тому идёт. И будут люди наши бродить по голой земле сирые, безприютные.

Иван прикрыл глаза рукой и надолго замолчал.

– А этот старец чем знаменит? Какими чудесами? – осторожно спросил Алексей. – У нас в Ближних Ключах бабка одна живёт – Агафья. Так она, говорят, любую болезнь вылечить может. Травками, маслом лампадным да водой родниковой. Ну, и молитвой, конечно…

– Старец Антоний, Алёша, не знахарь и не чудотворец. Он душу человеческую лечит. Случалось и ему, конечно, хворь облегчить, но главное не телесное здравие, а душевное. От душевных недугов вся немощь наша телесная. Как полагаешь, мир, что вокруг нас, хорош?

Алексей усмехнулся:

– Куда как "хорош"!..

– А что увидел Господь, когда сотворил его? Помнишь, как в Ветхом Завете об этом сказано?..

– "И увидел Он, что ЭТО хорошо".

– Вот!.. Вот!.. И вдруг плохо стало. С чего вдруг?

– С чего? – эхом повторил Алексей.

– А оттого, мню, что человек в этот мир пришёл и, вместо того, чтобы жить по Его законам, стал свои порядки на земле устанавливать. А ведь сказано: "Без Меня не можете ничего". Но мы все такие умные, такие учёные!.. Мы всё сами осилим!.. И осилили: вместо райского мира, вышла карикатура, а вместо человека, подобного самому Господу, нарисовался шарж.

Скрипнула входная дверь.

– Лексей, ты дома?

– Дома, Егор, дома… Заходи.

По дощатому полу застучала деревянная нога Егора Крутова, а следом, и он собственной персоной появился в горнице.

– Доброго здоровья… Приятно кушать.

– Присоединяйся к нам. Я тебе тарелку сейчас поставлю.

– Благодарствую, не стоит безпокоиться, – Егор был трезв, а потому зол. – Я бы с удовольствием закусил, но ведь ты не нальёшь? – в голосе его прозвучала слабенькая надежда.

Алексей рассмеялся:

– И рад бы, да нечего. Ты же знаешь, у меня это зелье не водится.

– У тебя и зимой снега не выпросишь, – разочарование Егора было огромно.

Иван улыбнулся, встал из-за стола и, вытирая краешком полотенца рот, хитро подмигнул правым глазом:

– Ну, что же?.. Люди добрые, пора мне.

– Уже?!.. – еле выдохнул из себя Алексей.

– Ты не переживай, Алёша, на обратном пути опять загляну, больно мне у тебя понравилось. Как? Примешь?

– Только рад буду, заходи.

И обернулся к Егору:

– С чем пришёл?

Тот не спеша полез в карман, достал измятый конверт, разгладил его и аккуратно положил на стол:

– Весточка от отца Серафима пришла. Письмо тебе писано, но, прости, на конверте мой адрес, я и открыл. Не обезсудь.

Если бы сейчас здесь в избе ударила молния и прогремел гром, если бы закачалась и разверзлась земля, впечатление не было бы таким ошеломляющим, как от услышанного. Медленно, будто во сне, Алексей взял со стола конверт и почему-то долго, внимательно читал написанный на нём адрес. Потом поднял глаза на Ивана. Тот усмехнулся.

– Чему удивляешься? Узнал батюшка, что мы с тобой повстречались, решил о себе напомнить. Всё правильно. Что он там пишет? Читай, – и снова сел за стол.

 

5

Вернувшись из города, Павел первым делом пошёл к отцу Серафиму. Тот был у себя, в самом дальнем углу барака. «Серафимов закут» – так называлось это место.

Дело в том, что топчан батюшки был отгорожен от остального барачного мира прозрачной ситцевой занавеской. Здесь, в лагере, это был знак наивысшего отличия, особая привилегия. И политические, и уголовники отличали отца Серафима особым уважением. Политические – за его незлобивость, образованность, простодушие и недюжинный ум, а уголовники, те и вовсе почитали его чудотворцем – как-то раз он спас от неминуемой смерти их подельника.

Дело было так.

Когда в самом конце пятьдесят второго батюшка появился в лагере, не было, пожалуй, на всём белом свете более безропотного человека, чем отец Серафим. Тихий, кроткий, он благословлял шпану, когда та отбирала у него и без того скудную пайку, на злобные оскорбления отвечал ласковой улыбкой, без всякого принуждения мыл нужник, и, казалось, нет ничего, что могло бы лишить его внутреннего покоя и достоинства. Особенно преуспел в издевательствах над батюшкой один из блатных, а именно вор в законе Васька Щипачёв по кличке "Щипач". Он не просто отбирал у батюшки пайку хлеба, но просил при этом: "Святой отец! Покорми меня!" И принимал отобранный хлеб только из рук своей жертвы, чем приводил в неописуемый восторг всю братву. Когда Васька проигрывался в карты, отец Серафим, вместо него, должен был получать увесистые щелбаны или кругами бегать по бараку и кричать петухом. Зэки потешались над стариком и с любопытством следили за тем, как буквально у всех на глазах таял этот непостижимый поп, гадали, когда же он, наконец, загнётся, и недоумевали, почему смерть бежит от него…

Но!.. Факт остаётся фактом: вопреки всем законам природы отец Серафим жил!.. И помирать не очень-то торопился.

Прошло больше года.

И вот весной пятьдесят четвёртого, в марте, когда зэковский рацион по обыкновению стал особенно скудным, случилось в лагере ЧП. Тот самый, вышеупомянутый "Щипач", ночью пробрался на продуктовый склад и, не выходя оттуда, съел столько, что так и не смог выбраться наружу. Обнаружил его ранним утром кладовщик Семён, когда зашёл на склад за продуктами. Схватившись за живот, Щипач катался по земле, выл, стонал, скрежетал зубами и умолял прибежавшую на зов Семёна охрану, чтобы та пристрелила его. Видно было – муки его непереносимы. Пришёл врач и, не осматривая Василия, тут же вынес безапелляционный приговор – заворот кишок. Не дни и даже не часы, а минуты несчастного были сочтены. Щипач, извиваясь от боли, корчился на полу, а охрана, Семён и безжалостный врач безмолвно стояли над ним. Ждали. Интересно бывает посмотреть, как подыхает уголовник.

Но тут случилось оказаться поблизости отцу Серафиму. Увидев страдания своего "врага", он засуетился: схватил алюминиевую кружку, положил в неё комок снега, перекрестил и стал читать молитву. На глазах у изумлённой охраны снег тут же растаял. А через мгновение над кружкой поднялся пар и вода закипела. Мудрый доктор понимающе хмыкнул, а охрана нецензурно охнула и застыла. Батюшка протянул кружку Василию:

– Выпей, – только и сказал он.

– Издеваешься?! – прохрипел Щипач. Глаза его налились ненавистью и лютой злобой.

– Выпей! – опять сказал отец Серафим, но так серьёзно, с такой силой и убеждённостью, что Васькино бешенство понемногу стало угасать. – Но перед тем, как первый глоток сделать, перекрестись и скажи: "Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа!"

– Пей, пей, небось, проголодался? – ухмыльнулся кладовщик Семён, и вся компания дружно загоготала.

Василий перекрестился, сказал слова молитвы и, как маленький, открыл рот.

– Вот и умница, вот и молодец, – старик, поил его из рук. А тот пил короткими маленькими глотками, обжигаясь о края кружки, и глядел на своего "врачевателя" с изумлением и тревогой.

Прошло менее минуты, и Щипач осторожно отнял руки от живота, пугливо оглянулся на столпившихся вокруг людей и задушенным дискантом пропищал: "Не болит". Но тут же добавил уже более уверенно: "Клянусь, братцы… Век свободы не видать!"

Охрана озабоченно чесала затылки.

– Гипноз, – небрежно изрёк врач. – Вольф Мессинг и не такое на моих глазах творил. Жаль бедолагу, всё одно копыта откинет.

Охрана сочувственно закивала.

Но вопреки столь компетентному мнению Василий выжил, никуда ничего не откинул, и с копытами у него всё было в полном порядке.

С этого дня авторитет отца Серафима в уголовном мире поднялся на небывалую высоту, а Василий Щепачёв – вор в законе с двадцатилетним стажем, отпетый уголовник и бандит – стал его самым преданным, самым верным другом и помощником. Это он добился у начальства лагеря, чтобы старика больше не отправляли на работы, пообещав, что за него будет выполнять норму, это он повесил ситцевую занавеску в Серафимовом закутке и заказал отныне всем и каждому не обижать старика.

Многие приходили сюда отогреться: пожаловаться, попросить совета или просто поболтать, а иной раз и помолчать, других послушать. Такие разговоры на своём жёстком топчане отец Серафим называл «чаепитиями». Не потому, что они на самом деле чай пили. Откуда?.. А потому, что напоминало ему это вечерние посиделки в родительском доме, когда у самовара, за круглым столом, под большим оранжевым, абажуром собиралась вся семья, и текла неторопливая мирная беседа, от которой, как говорил батюшка, «душа оттаивает, а в голове разуму прибавляется».

Но сегодняшний разговор его с Павлом совсем не был похож на домашнее чаепитие.

Многое пришлось пережить реабилитированному комбригу Троицкому за свои 54 года. Родился он в патриархальной семье. Уже несколько поколений Троицких посвящали свои жизни священству. Его отец Пётр Петрович был настоятелем храма Рождества Пресвятой Богородицы что в Замостье, в старинном русском городе с таким ласковым названием – Боголюбово, который большевики в двадцать четвёртом переименовали в трудно произносимое и неудобоваримое – Краснознаменск. Отец дал своему сыну традиционное православное воспитание. Павлик рос нормальным обыкновенным пареньком, по воскресеньям пел в церковном хоре, радовал своих близких успехами в учёбе, особым усердием во время богослужений не отличался, бывало, норовил пораньше со службы на рыбалку сбежать, но родителей почитал и слушался – словом, рос, как все в его возрасте растут, и вдруг!.. В "незабываемом" 1918-м тихий, послушный мальчик взбунтовался. Идеи мировой революции и всемирного братства угнетённого пролетариата овладели 14-летним пареньком.

Как отчаянно билось в груди мальчишеское сердце, когда тайком по ночам, укрывшись с головой одеялом, с огарком церковной свечи, он глотал зачитанные до дыр брошюрки Троцкого и Бакунина! С каким восторгом он положил перед секретарём местной яйчейки РКСМ Вениамином Генкиным заявление с просьбой принять его в ряды только что созданного Российского коммунистического союза молодёжи! Как он был горд, когда товарищ Генкин крепко пожал ему руку и впервые тоже назвал "товарищем"!.. Правда, новоиспечённый "товарищ" чуть было не заплакал, когда написал прощальное письмо родителям и оставил его на письменном столе в кабинете отца, но всё же не сдался, пересилил себя и ушёл вьюжной декабрьской ночью из родительского дома. Ушёл со слезами на глазах, но с гордо поднятой головой. Ушёл навсегда.

Вихрь Гражданской войны подхватил его на своё крыло и унёс из родного Боголюбова.

Довелось красноармейцу Троицкому и на юге с Деникиным повоевать, и на востоке с Врангелем. Он прошёл всю Россию с запада на восток, брал Иркутск и закончил войну заместителем командира полка. Его гимнастёрку украшали два ордена Красного Знамени, у командования он был на хорошем счету, и молодого командира отправили на учёбу в Москву. К 24-му году он был уже членом партии и после окончания академии перед ним открылась широкая дорога в прекрасное будущее. И оно действительно обещало быть прекрасным. Павел Троицкий быстро продвигался по служебной лестнице и в 38-м стал заместителем начальника Генерального штаба. Собственно, карьера была сделана, и теперь оставалось только собирать сладкие плоды с дерева счастья. К тому же молодой интеллигентный офицер, красивый, прекрасно образованный, пользовался необыкновенным успехом у женщин. Головокружительные романы следовали один за другим. Сногсшибательная черноокая брюнетка сменяла скромную голубоглазую блондинку, и друзья порой не могли угадать, как зовут очередную даму его любвеобильного сердца.

Как вдруг в 35-м дамский угодник остепенился: его избранницей неожиданно даже для самых близких друзей стала Зиночка Летуновская, никогда не блиставшая особенной красотой. Миленькая, стройненькая артистка кордебалета с удивлённо распахнутыми настежь глазами сумела сокрушить красавца Троицкого наповал. Через два месяца после знакомства они расписались в Мещанском ЗАГС-е Москвы. Молодым дали прекрасную трёхкомнатную квартиру в большом, только-только отстроенном доме на Чистых прудах. Что это значило в то время? Страшно сказать, но Павел и Зиночка… выиграли миллион!.. Да что там миллион?!.. Больше!.. Гораздо больше!

Кутежи в "Метрополе" прекратились, Павел забросил обязательный субботний преферанс и даже перестал играть на бегах. После службы он на крыльях летел домой!.. К своей ненаглядной Зиночке!.. Без малейших колебаний она оставила свой кордебалет, и отныне вся жизнь её была посвящена заботам о муже-красавце и об их будущем сыне. У неё обязательно будет сын!.. В этом они оба были уверены… Абсолютно!..

Она осторожно гладила свой пока ещё плоский живот, но уже разговаривала с ним: "Матвей… Матюша…" А он смотрел на неё и задыхался от переполнявшего всё его существо восторга.

Как они были счастливы!

И ни секунды не сомневались: так будет и завтра, и послезавтра, и послепослезавтра… Всегда!..

Ах, если бы!..

Шестнадцатого ноября 38-го года Павла Петровича Троицкого "взяли" в Большом театре во втором антракте "Спящей красавицы". Он оставил жену в ложе бенуара, а сам вышел покурить и больше в зал не вернулся. В курительной комнате к нему подошли двое молодцов в штатском. Один из них очень тихо, но отчётливо сказал: " Павел Петрович, очень советую: постарайтесь не шуметь. Не привлекайте к себе внимания. Честно говорю, лучше будет". А другой на вытянутых руках протянул Бог весть как попавшую к нему шинель Троицкого и даже помог одеться. Всё случилось так быстро и неожиданно, что Павел Петрович сразу не сообразил, что же, собственно, произошло?.. А когда, стиснутый с двух сторон бравыми чекистами, он шёл от Театральной площади вверх по Кузнецкому к Лубянке, его вовсе не волновал собственный арест. Он мучился от сознания того, как будет нервничать и переживать Зиночка, когда не дождётся мужа после антракта!.. Как она кинется искать его!.. Как не найдёт и станет горько плакать!.. А в её положении ей совсем нельзя волноваться!.. К тому же номерок от её шубки лежал у него в нагрудном кармане кителя! Его так и подмывало попросить, умолить своих провожатых, мёртвой хваткой вцепившихся в его предплечья, чтобы те разрешили ему быстренько сбегать обратно в театр и передать номерок жене. Ведь не может она вернуться домой в легком вечернем платье, когда лужи на тротуаре уже замерзли и сыплет лёгкий снежок. Он готов был поклясться чем угодно, что непременно вернётся к ним и послушно пойдёт в тюрьму. Но Павел Петрович прекрасно понимал, какая это дурость, и покорно шёл по улице мимо сияющих витрин, среди весёлых, ничего не подозревающих людей. Успокаивало, вернее удивляло, одно: необычность его ареста. Два или три раза ему доводилось видеть, как "брали" его сослуживцев: тех всегда увозили от Генштаба на чёрных "эмках". Почему же за ним не прислали машину и они идут пешком? "Вероятно, потому, что от Большого до Лубянки рукой подать… А может, просто на беседу вызывают. Допросят и отпустят с миром", – пытался успокоить себя Павел Петрович, но, честного говоря, ему это не удалось… Как-то не успокаивалось.

И в самом деле, беседа со следователем НКВД "затянулась" далеко за полночь, и, как Зиночке удалось получить в гардеробе свою шубку, Павел Троицкий не знал до сих пор.

Где она теперь? Жива ли?.. Что сталось с ней и их сыном?.. Ничего он не знал, абсолютно ничего, потому что с того ноябрьского вечера 38-го года исчез из нормальной человеческой жизни… Исчез на целых девятнадцать лет. Сначала Лубянка, потом тюрьма и, наконец, этот лагерь…

И вот теперь ему предстояло вернуться.

Когда он узнал, что реабилитирован, первая мысль, какая пришла в голову: "А куда же я денусь? Где стану жить?.." "На воле" у него не было ни дома, ни семьи. Что сталось за эти годы с друзьями, он не знал, что же тогда говорить о знакомых… Все связи с тем, другим, не лагерным, миром были оборваны. И получалось, что, подарив ему свободу, его безжалостно обрекли. За воротами лагеря его ожидало не безоблачное счастье, а глухое тоскливое одиночество. Он должен был начать всё заново… Начать с нуля в пятьдесят четыре года?.. Интересно, конечно, но как?!.. Как?!..

Да, не очень весёлым обещало стать его возвращение.

Единственной зацепкой, тоненькой ниточкой, которая могла привести его в ту прежнюю, казалось, навсегда утраченную жизнь была фотография в "Красной звезде". Но какой тоненькой была эта ниточка!.. В любой миг могла оборваться.

Сколько лет прошло!..

Жива ли мать? А если жива, то простила ли?.. А если простила, сможет ли принять своего блудного сына?.. Где жена Зинаида?.. Смогла ли родить и выходить сына?.. И как быть с братом, с Петром?.. Судя по орденской планке, что красовалась у него на груди, дела его шли совсем не плохо. Но захочет ли он иметь дело с бывшим зэком, пусть даже реабилитированным? С братом, которого вся родня, наверняка, уже давно похоронила?..

Сколько вопросов! И ни на один вразумительного ответа найти он не мог.

К тому же фотография в газете была такого качества, что Павел вполне мог ошибиться. И, если он принял за брата совершенного постороннего человека, тоненькой ниточки, которая могла привести его к родным, не существовало вовсе.

Со всем этим Павел и пришёл в "Серафимов закут", всё батюшке выложил и замолк, низко опустив голову и уставившись в щербатые доски пола. Ждал.

– Знаешь, что скажу?.. – отец Серафим почесал подбородок. В трудные минуты он всегда так делал. – Терпи. Ещё одно испытание посылает тебе Господь, не оставляет тебя Своим попечением.

– Ох, как я это попечение чувствую. Все девятнадцать лет…

– Не богохульствуй!.. Только тем, кто не безразличен Ему, такие негоразды пережить должно. Ты – избранник Его. Радуйся.

В ответ Павел только невесело усмехнулся и тяжко вздохнул:

– И рад бы, но как-то не очень, отче, у меня это получается – радоваться. Извини.

– Вот!.. То-то и оно!.. Вечно мы недовольны, не умеем за каждую малость Господа благодарить. Нам подавай всё сразу и полной мерой. Мы терпеть не приучены.

– Меня в отсутствии терпения упрекнуть сложно, отче. Последнее время только тем и занимаюсь, что терплю, – Павел даже слегка обиделся.

– Ну, вот… А сейчас гордыня в тебе взыграла, – отец Серафим покачал головой. – Почему думаешь, будто ты лучше прочих?.. Смирись. И со смирением уповай на милость Божию. Он лучше нас с тобой знает, кому, сколько и когда воздать надобно. Не подгоняй Божий промысел. Всему свой черёд. Согласись?..

– Во всём готов с тобой согласиться, отче. Вот только легче мне от этого не становится.

– Можно? – в прорези занавески показалось рябое лицо Васьки Щипачёва.

– Погоди, Василий, – поморщился отец Серафим. – Нам с Павлом Петровичем договорить надо.

– Я на минуту, – Щипач был сильно взволнован. – Не слыхали ещё?.. Филимонов-то Степан… того… Удавился…

 

6

Письмо отца Серафима.

"Здравствуй, душа моя, возлюбленный во Христе брат мой Алексий!

Случилась оказия, и я могу дать знать о себе, чем не преминул тут же воспользоваться. Надеюсь, что ты пребываешь в добром здравии и житейские негоразды не слишком тебе докучают. Не знаю, выпустили тебя из тюрьмы или нет, потому отправляю письмо на адрес Егора, чтобы не навредить.

Я, слава Богу, жив-здоров, что в моём преклонном возрасте неоценимое благо, ниспосланное мне свыше. Надеюсь, достанет мне сил потерпеть ещё немного и, даст Бог, мы с тобой ещё в этой жизни повстречаемся. Сидеть мне всего год осталось.

Удивляюсь, какой большой срок на земле определил мне Господь, но такова, видно, воля Его. Не всё ещё совершил я в этой жизни, что мне предначертано было. Стало быть, надо нести свой крест и благодарить Всевышнего. Трудно нам, смертным, отыскать волю Божию. Раньше, когда был молод, я спрашивал отца и следовал его советам. Но, чем старше становишься, тем меньше идущих впереди, за которыми просто и легко следовать по доверию и вере к ним. Поэтому прежде всего в искании воли Божьей прибегаю к усиленной молитве: "Скажи мне, Господи, путь… Устрой сам о мне всё".

Да и грех мне жаловаться. Целый день я на свежем воздухе, а он, воздух этот, здесь знаменитый – к примеру, сейчас пахнет хвоей и прелым листом, и грудь дышит легко и свободно. Пища скромная, но здоровая, постная. Да и много ли мне, старику, надобно? Кусок хлеба да глоток чистой воды. Люди вокруг меня разные, но в большинстве своём несчастные и не злые. Особенно жаль мне тех, кто жизнь свою положил на то, чтобы братьев своих в неволе держать. Ведь стоит только ощутить свою власть над кем бы то ни было, как человек неизбежно теряет свободу. Свободу духа! – Ибо власть парализует человека, заставляет его служить ей, и, в конце концов, он делается её рабом, пытаясь угодить ей. А каков результат? Гибнет человек под гнётом этой власти. Тяжело быть рабом, но тяжелее во сто крат быть поработителем. В рабовладении нет ни капли любви. Наверное, поэтому именно здесь я так возненавидел всякую власть. А знаешь, что значит, ненавидеть? Не хотеть видеть. Вот я и стараюсь – не смотрю. Ну их совсем!..

Об одном тоскует душа моя – сколько лет не служил, а это для меня потеря очень большая. Но я молюсь неустанно и прошу об одном, чтобы вернул Господь меня на стезю служения. Уповаю на Его благосердие.

Возлюбленное чадо моё, Алёшка! Не хочется верить, что, подобно мне, ты пребываешь в местах скорбных, да и сердце подсказывает: сии негоразды тебя миновали. Посему обращаюсь к тебе с просьбой.

Среди многих сотоварищей моих есть один – Павел Петрович Троицкий – человек редкой горькой судьбы. Когда-то был сановником, генералом, от одного слова которого зависели жизни тысяч людей. Но пробил час, и всё шиворот-навыворот повернулось. Теперь это несчастнейший из несчастных, самый жалкий из всех обиженных. Страшно представить, но целых 18 лет провёл он в заключении. Сейчас его реабилитировали (какое тяжёлое, нечеловеческое слово, верно?), но радости особой он не выказывает. Может, потому что все эти годы был отрезан от мира и ничего не знает о судьбе своих родных, равно как и они не имеют о нём никаких известий. Болит у меня за него душа. Как бы не натворил глупостей. Если воля вдруг, нечаянно, на человека обрушивается, то и раздавить может. У нас в лагере один такой случай уже был.

Прошу тебя, любезный друже, помоги несчастному. Сам знаешь, в одиночку горе тяжко перемыкивать. Не ведаю, сумею ли, но хочу уговорить его: пусть немного поживёт у нас в Дальних Ключах, прежде чем пускаться во все тяжкие. Хотя бы до весны. За зиму душа у него отогреется, сердце оттает. Для него сейчас самое главное – покой обрести. Зная тебя, верю, ты, как никто другой, сумеешь помочь.

Я дам ему твой адрес, и ты не удивляйся, если вдруг нагрянет к тебе нечаянный гость. Главное, ты его не бойся. Он, тихий, потому как совсем потерянный.

Кстати, это его стараниями ты сейчас получил весточку от раба Божьего Серафима.

Молюсь и помню.

Храни тебя Господь!."

Алексей закончил читать и, потрясённый, поднял голову.

– Тут для меня батюшка тоже пару слов накатал, – Егор достал из кармана скомканный листок. – Ничего интересного. Абсолютно. Но, как всегда, не пей, Егор. "Не пей!.." Будто я для собственного удовольствия пью. Будто мне больше делать нечего!.. Я ведь от безпросветности судьбы своей и отсутствия всякой перспективы её, подлую, потребляю.

– Алёша, что ты? – от Ивана не ускользнуло, что Богомолов был явно обескуражен.

– Павел Троицкий племянник мне, – выдохнул Алексей. – Сын Валентины… Сестры.

– Иди ты!.. – удивился Егор.

Иван всплеснул руками:

– Какой же он маленький, какой тесный, мир-то наш!..

– Но Павел погиб. Нет его на этом свете… Вот уже 17 лет нет!

– Откуда знаешь?

– Мне Валентина писала. Нет, невозможно… Чтобы воскрес?.. Нет!.. Никогда не поверю.

– Почему? – решил вмешаться Егор. – Макаровна сына своего Мишаньку два раза хоронила. Похоронки к ней по всей форме приходили. И что? Главное, он сам это во внимание не принял, и гляди, какой результат: мать бабкой сделал. Может, и племяш твой…

– При чём здесь это?!.. – вскинулся Алексей.

– Погоди, не горячись! – остановил его Иван. – На свете и не такие чудеса случаются. Давай разбираться. Рассказывай.

– Что рассказывать?

– Всё по-порядку. Давай, давай, мы этот ребус все вместе разгадаем. Верно, Егор?

– Об чём разговор? – тот был польщён, что и его не забыли. – В один момент. Ты не тушуйся, Лексей. Повествуй.

– Валентина ещё тогда, в 38-м, под новый год написала мне, что Павел… что он… что его… В общем, пропал он…

– Как пропал? Где? Ты поподробней давай, – Егор всё больше и больше входил во вкус своей роли.

– Не мешай, – одёрнул его Иван.

По правде сказать, Алексей знал совсем немного. Да и то, что знал, было так… В общих чертах, пунктиром. Какие там подробности?..

Так случилось, что с сестрой он практически не общался. Аккуратно посылал ей поздравления по случаю дней рождения, именин и прочих гражданских праздников. В ответ получал такие же безликие открытки с пустыми, ничего не говорящими словами. Вот и всё. Развела их жизнь в разные стороны. И, честно говоря, не возникало никакого желания менять сложившиеся отношения. Они и в детские годы не очень дружили. Почему?.. Во-первых, мешала солидная разница в возрасте – 10 лет, а во-вторых, и в главных, уж очень разными были они по складу характеров, и мир понимали тоже по-разному. Маленького роста с плотно сжатым ртом, колючим выражением карих глаз и сдвинутыми к переносице тонкими бровями, Валентина являла собой полную противоположность большому, косолапому, добродушному брату. На его губах, казалось, навечно застыла лёгкая, чуть застенчивая улыбка. И эта улыбка бесила её. Она понять не могла, чему этот увалень вечно улыбается? Или смеётся над ней? Он знал, что раздражает сестру, старался реже попадаться ей на глаза, а, когда после окончания гимназии уехал в Москву, то даже вздохнул с облегчением и решил выполнять свои братские обязанности с помощью поздравительных открыток. Только однажды, под новый, 39-й, год, он получил от сестры настоящее письмо. В конверте.

– Сейчас… Я сохранил его… Сейчас покажу, – Алексей открыл ящик комода и стал рыться в его недрах. – Помню, я ещё удивился тогда: не в наших правилах было писать друг другу длинные послания.

Он извлёк на свет картонную коробку, где лежала кучка стареньких фотографий и несколько писем – всё, что случайно сохранилось в занятой чужими людьми квартире в Москве.

– Вот оно!..

Письмо Валентины Ивановны Троицкой (в девичестве – Богомоловой).

"Здравствуй, Алексей!

Поздравляю тебя и всё твоё семейство с Новым годом. Желаю всем вам здоровья, удачи, благополучия и всего того, что вы сами себе пожелать хотите.

У нас с Петрушей жизнь идёт своим чередом, так что грех жаловаться. Живы-здоровы – уже хорошо.

Давно я не имею от тебя никаких известий, но, думаю, всё у тебя благополучно, потому, как только приходит беда, мы тут же первыми узнаём о ней. Видно, в характере человека заключена потребность такая: поделиться горем, рассказать о своих напастях. Вот и я решилась написать тебе о своей беде. Павла арестовали.

Не видела я его с того самого дня, как сбежал подлец из дому и, признаюсь, зла на него была страшно. Но, когда жена его Зинаида написала нам об его аресте, сердце моё дрогнуло. Какой-никакой, а всё-таки сын. К тому же Зинаида сообщила, что беременна. На втором месяце. Я её никогда не видела и не горела особым желанием познакомиться, но при таких обстоятельствах, сам понимаешь, оставаться равнодушной я не могла. Всё бросила и помчалась в Москву.

Ты знаешь, Павел до ареста был большим человеком, и друзей, как говорили, была у него целая куча. А тут – пустота. Все приятели как сквозь землю провалились. Один дружок остался – Николаша Москалёв. Ты их должен помнить: Москалёвы соседствовали с нами, через два дома жили. В 22-м Николаша тоже уехал в Москву учиться на художника. Сейчас на фабрике "Красный Октябрь" фантики для конфет рисует. Так вот Москалёв – единственный, кто меня приютил, не отвернулся. От него я и узнала кое-какие подробности.

После ареста Павла Зинаида приходила к нему, сообщила, что её выгнали из квартиры, два раза вызывали на допросы, но мужа она не видела: свиданий ей не дают, передачи не принимают. Где она сейчас, Николай не знал, адрес Зинаида ему не оставила. Поэтому повидаться с ней мне тоже не удалось.

Сколько кабинетов я обошла! В какие только двери не стучалась! Всё без толку. Сгинул мой Павел. Пропал. И я, грешным делом, решила, нет его на этом свете.

Словом, уехала из Москвы не солоно хлебавши. Вот так-то, братец мой дорогой.

Поделилась с тобой бедой своей, и на душе легче стало. Напиши и ты мне, довольно нам с тобой открытками друг от друга отмахиваться. Ведь мы родные как-никак, и делить нам с тобой нечего.

Ну, будь здоров и благополучен.

Обнимаю тебя, брат. Твоя сестра Валентина".

– Вот такое письмо получил, – Алексей был взволнован, в глазах его стояли слёзы. Прочитанное письмо тронуло в душе такие струны, прикасаться к которым ему не хотелось. Мутной тяжёлой волной нахлынули воспоминания.

– И что? – хитро прищурившись, спросил Иван. – Где тут сказано, что Павел погиб?

– Действительно, – поддакнул Егор.

– Как это "что"?!.. С тех пор почти 20 лет прошло, и за все годы о нём ни слуху ни духу. Был бы жив, смог бы как-то дать знать о себе.

– Как?

– Ну, не знаю… Сумел же отец Серафим…

– У Серафимушки оказия случилась, а у Павла могло и не быть. Ох-о-хо!.. Милый мой человек, чтобы судить, что смог бы, а чего не смог бы племяш твой, самому надо через это пройти. Я-то знаю.

Алексей удивился.

– Будто?..

– Чему дивишься?.. Вот на этом самом горбу 8 лет лагерей вытащил.

– Ну надо же!.. – уважительно протянул Егор. – А по наружности не скажешь.

– А я не стал на лбу у себя автобиографию писать. Но… После об этом! Что с Зинаидой? Какие об ней известия? Жива или тоже пропала?

– Жива, слава Богу! И ребёнка родила, сына. Матвеем зовут. Парень уже совсем взрослый. 18 лет. Я подробностей не знаю, но Валентина их к себе в дом взяла. С ними теперь всё хорошо.

– Вот и ладно. Дай Бог им всем здоровья да радости!

Скрипнула входная дверь.

– Алексей Иванович, можно к вам?

– Заходите, Иосиф Соломонович.

В горницу вошёл мужичок невысокого роста, с полным отсутствием волос на голове и маленькими кривыми ногами. Если бы не его имя и не большой, чуть загнутый книзу нос, трудно было бы предположить, что перед вами еврей.

– Я, конечно, извиняюсь… Может, и помешал, но вы, Алексей Иванович, свою церковь закрыть забыли?

– Как это "забыл"?!..

– Этого я не знаю. Но сейчас мимо шёл, а дверь, знаете, так чуточку, конечно, но всё-таки приотворена… А внутри движение происходит… Сначала я решил…

Не дослушав Иосифа, Алексей в чём был бросился вон из избы. Остальные – за ним.

 

7

Степана Филимонова уже вынули из петли, и он лежал навзничь на топчане, резко закинув назад голову и вытянув вдоль туловища худые костлявые руки, отчего казался длиннее, чем был на самом деле. На лице старого большевика застыла скорбная полуулыбка, которая будто говорила всем: «Братцы! Как же мне теперь хорошо!..»

– Во придурок!.. Его на волю выпускают, а он… – за спиной Павла кто-то из блатных длинно и смачно выругался.

– Заткнись "Фитиль"! – Васька Щипач зябко передёрнул плечами и неожиданно даже для себя самого неловко перекрестился. – Человек помер. Уважение иметь надо, а ты… – его по привычке тоже потянуло пустить матерком, но Щипач сдержался и философски добавил: – Отмаялся бедняга… Полная воля ему на этом свете вышла… А на том… Кто знает, что нас там ожидает…

– Для вас, гражданин Щипач, нары там уже приготовлены, – коротко хохотнул Фитиль. – В райской зоне отдыха строгого режима.

Столпившиеся вокруг тела несчастного Степана Филимонова зэки радостно загоготали.

– Ты чего это?!.. А вы? Туда же!.. – Василий был вне себя от бешенства. – Побойтесь Бога!..

– Кого?!..

Новый взрыв хохота сотряс стены барака.

– Братва! Вы слыхали?!..

– Уморил!..

– Где ты его видел, Бога-то?..

– Ой!.. Боюсь, боюсь, боюсь!..

– Напугал!..

– Слыхали?.. Щипач блаженным заделался.

– Ну, ты даёшь!..

– Точно!.. Василий Блаженный!..

– Да не "блаженный", а "блажной"!..

– Васенька, ты уж там за нас заступись!..

– Родимый, райские нары займи по знакомству!..

Казалось, барак рухнет от гогота десятка людей.

Только Степан Филимонов лежал навзничь на топчане и молчал. Ему было не до смеха.

Василий растерялся.

– Я же в смысле… Не по-людски это, братцы!.. Совсем ошалели!.. Нехорошо!.. Ведь покойник… Эх, вы!..

И, как бы ища поддержки, обратился к отцу Серафиму.

– Батя, скажи им.

Все обернулись к стоящему в стороне священнику.

– Да уж, – не унимался Фитиль, – просвети нас, тёмных, святой отец.

– Не юродствуй, – Серафим с грустью смотрел на веселящихся зэков.

– Ты чё?.. Я серьёзно, в натуре… Ша, братва!.. Батя нам щас глаза открывать будет.

Хохот понемногу стих.

– Скажи, Бог есть?..

– Есть, – просто и коротко ответил отец Серафим.

– Докажи.

– Коли веришь, зачем тебе доказательства? А не веришь, никто тебя убедить не сможет.

– Ну, хитёр! – Фитиль радостно сверкнул золотой фиксой. – Чистый адвокат: врёт, как пишет.

– Я верую. Для меня Бог – суть всего живущего на земле и жизнь в будущем веке… Ты не веришь, и тебе уготованы мрак и пустота. И здесь, и за гробом.

Батюшка говорил просто, не повышая голоса. Говорил беззлобно, сострадая и жалея несчастного.

Наступила мёртвая тишина. Воры, убийцы, насильники вдруг примолкли.

– Ты это… Я пуганый-перепуганный… – Фитиль начинал злиться. – Чёй-то, я смотрю, Бог и с тобой неласково обошёлся. Мы, сдаётся мне, на одной параше сидим, и пайка у нас с тобой одна. Ты тут не очень-то!..

Отец Серафим улыбнулся:

– Ты спросил, я ответил. А коли тебе мой ответ не понравился, не обезсудь. Другого не будет.

– Что, Фитиль?.. Прижали тебя? – Василий дрожал от удовольствия.

– Меня хрен прижмёшь. Трепаться я тоже мастак… Нет, ты мне докажи!.. Не можешь, так и скажи.

– Ничего я тебе доказывать не буду, только задам очень простой вопрос: откуда курица появляется?

– Как "откуда"?.. – Фитиль сразу нутром почувствовал подвох. – Из яйца… Всем известно.

– А самая первая курица на свете тоже из яйца появилась?

– Не понял… А откуда ещё?..

– И кто же это самое первое яйцо снёс? – полюбопытствовал отец Серафим.

Зэки, потрясённые его логикой, охнули и замерли: ждали, что ответит Фитиль. В наступившей тишине слышно было их тяжёлое хриплое дыхание.

– Ну, это… – Фитиль был потрясён не меньше остальных, но сразу признать своё поражение не хотел, а потому озлился. – Кто снёс, кто снёс?.. Откуда я знаю?.. Дядя Коля шмаровоз – вот кто!.. Чего пристал?!..

– Ну-у-у!.. – разочарованно прогудела публика. Симпатии её явно переметнулись на сторону отца Серафима.

– Ты не огорчайся, – тот почесал подбородок и ласково улыбнулся своему оппоненту. – Над этим вопросом многие учёные мужи веками бились. Так что не переживай, ты не одинок, они тоже ответа не знают.

– Батя!.. Но ведь ты знаешь… Ведь знаешь, скажи!.

– Знаю.

– Ответь!.. Не томи! – Василий предвкушал полную и окончательную победу.

– Не было никакого яйца.

– Как не было?!

– Очень просто. Это первая курица снесла первое яйцо.

– А она сама откуда вылупилась?

– Ниоткуда. Её Господь сотворил.

– Поняли, придурки?! – торжествовал Щипач. – Не было вовсе яйца!.. Не было!.. Господь сотворил!.. Ну, батя!.. Ну, молоток!.. Вот оно – доказательство!.. – торжествовал Щипач. Но вдруг осёкся и испуганный обернулся к отцу Серафиму.

– Отец, слыхал я, будто на том свете самоубивцев не принимают! Даже таких, как я, пускают, а этим… – он кивнул на Степана, – ворота закрыты наглухо. Скажи, брехня или как?

Серафим удивился.

– А ты, Василий, с чего это забеспокоился?

– Не, ты токо не думай!.. Я же не… того… Степана, бедолагу, жалко. Что он в этой жизни, кроме Ленина, видел?.. Нужду да колючку. А закончил и вовсе в петле, – он сжал кулаки. – Вот ведь как!.. Понять не могу, для чего мы на свет рождаться должны?.. Неужто для горя только?!.. Да это же… Несправедливость одна!..

Ему так хотелось выругаться!.. Но бедняга невероятным усилием воли вынуждал себя глотать матерные слова, морщился, страдал нестерпимо и, в конце-концов, онемел.

Отец Серафим прошептал про себя короткую молитву, широко перекрестил покойного Филимонова и вместе с Павлом вышел из барака.

На тёмном, почти чёрном небе яркими точками горели звёзды, а над изломанным краем тайги белым холодным шаром вставала полная луна.

– Гляди-ка, распогодилось, – батюшка полной грудью вдохнул колючий морозный воздух. – Благодать!.. А через пару дней снег повалит, и придёт к нам долгая длинная зима.

Павел вздохнул.

– Без меня зимовать будете.

– Когда уезжать собрался?

– Как только все документы оформлю. А у нас, чтобы все нужные бумажки собрать, немалый срок нужен. Но, думаю, недели полторы хватит.

– И куда?

– В Москву. Пенсию оформить, с жильём определиться, а главное: Зинаиду надо отыскать. Не знаю как, но попробую… Может быть, всё-таки не ошибся я, и в "Звёздочке" Пётр на фотографии запечатлён. Если так, есть шанс. Может быть, он о судьбе Зинаиды что-нибудь знает. Если же нет, через Лубянку выяснить попытаюсь. Раз мне генеральское звание вернули, могу я, в конце концов, ответа у них потребовать, где моя жена. Последний раз я её во время очной ставки видел. Месяца через три после ареста…

И, сам того не желая, он вдруг увидел её перед собой. Маленькую, хрупкую, такую безпомощную… Увидел так ясно, так отчётливо, что казалось, протяни руку и можешь коснуться её лица. И забытый запах «Красного мака», её любимых духов, тревожно защекотал ноздри. И воспоминания навалились на него всей своей неизбывной тяжестью.

Следователь Тимофей Семивёрстов – высокий добродушный увалень с колючим бобриком рыжих волос на голове – усадил Зиночку напротив Павла, а сам устроился между ними, присев на краешек письменного стола.

– Зинаида Николаевна, я хочу вам пожаловаться на вашего мужа. Он у вас такой непослушный! Честное слово. Совсем не хочет нам помогать. Молчит, не хочет с нами совершенно разговаривать. А ведь, кажется, интеллигентный человек!.. Нам так немного от него нужно. Уговорите его подписать протокол. Какую-нибудь закорючку вот здесь поставить. Всего-то!..

Зиночка не плакала, но была так напугана, что никак не могла унять нервной дрожи. Её бил озноб, она кивала головой и, не отрывая глаз от сидящего напротив Павла, только повторяла.

– Да, да, конечно… Я понимаю… Я всё понимаю…

– А если понимаете, то скажите ему, кисонька моя, – излучая необычайную доброту и участие, Семивёрстов протянул ей лист протокола. – Взрослый человек, а ведёт себя хуже маленького. Нам такое упрямство надоесть может. А мне бы так не хотелось делать вам больно. Но если он и дальше артачиться будет, то, увы! – придётся и к вам применить… Понимаете, о чём я?

– Понимаю… Я всё понимаю…

Пытка эта продолжалась долго, часа полтора, и кончилась тем, что Зиночка не выдержала и потеряла сознание. Семивёрстов в сердцах сплюнул, грязно выругался, окатил её водой из графина, несколько раз ударил по щекам и велел конвойному: "Убери эту сучку с глаз моих!"

Когда Зиночку вывели, Семивёрстов улыбнулся во весь свой губастый рот и спросил: "Думаешь, кралечка твоя домой пошла?.. Как бы не так!.. Её сейчас на казённой машине в Бутырку везут. А завтра с утречка мы её в работу запустим. Догадываешься, что сие означает?.. Эх, ты, дуралей!.." – и заржал, довольно потирая руки.

Павел молчал, глотая подступавшие к горлу слёзы. Отвернулся и опустил голову, чтобы отец Серафим не увидел, что творится у него на душе. Глупец!.. Как он был самонадеян! Решил про себя, ничто уже не сможет выбить его из колеи и сердце окончательно окаменело, и вот сейчас… Ну, надо же!..

– Нет, нет!.. Это было бы слишком!.. Жива она!.. Жива!..

– Дай-то Бог!..

– И сына мне родила.

– А если дочь?

– Нет!.. Сына!.. Мы его Матвеем назвать хотели.

– Ты, Павел, не смущайся: хочется плакать, плачь. Слезами душа умывается.

– Отвык я нюни распускать.

– А вот это зря.

– И сейчас не стану. Не ко времени. Мне нужно все силы в кулак собрать, иначе сломаюсь.!.. Да что я за баба такая?!.. – в безсильной злобе Павел заскрежетал зубами.

Они медленно брели по лагерной улице. Было тихо, и только Шакал, задрав морду к луне, протяжно выл: оплакивал несчастного Степана.

– Напрасно ты так, – отец Серафим покачал головой. – Не отравляй сердце злобой. Злоба, она, душу опустошает. А на пустыре, сам знаешь, один бурьян растёт… Так что, Павел, пересиль себя и прости… Сразу увидишь, как светло на душе станет, как просторно.

– Не могу.

– Подумай, друже, а ему каково?.. Легко?.. Да он больше твоего пострадал. Побои плетьми можно вынести, а каково угрызения совести?!..

– А ты уверен, отче, что у таких, как этот Семивёрстов, совесть есть?

– Она у каждого из нас непременно имеется. Только у некоторых дремлет до поры, до времени. Но наступит час, и проснётся она, безпощадная, и вот тут даже самый последний злодей страдать начинает. И с Тимофеем твоим то же самое будет.

– Да все его страдания одной Зиночкиной слезинки не стоят!.. Одного её вздоха!.. – взорвался Павел. – А в угрызения совести наших славных чекистов что-то не очень верится…

– Оставь ты его в покое!.. Тебе с ним детей не крестить. Забудь!..

Павел согласно кивнул головой.

– Я просто тебе пожаловаться захотел. Больше некому.

– Вот и ладно, душа моя. Пожалился, а теперь угомонись. И не спеши. Прежде чем приговор вынести, хорошенько подумай, все страсти свои утиши. Только трезвым умом и холодным сердцем можно ошибок избежать. Горьких и непоправимых, – старик достал из кармана ватника незапечатанный конверт. – Я с тобой ещё одну весточку хочу домой отправить. Поезжай-ка ты в Дальние Ключи. Старостой у меня чудесный человек служит – Богомолов Алексей Иванович. Надеюсь, жив и пребывает в добром здравии. Он тебя примет, отогреет… – и вдруг осёкся. – Что с тобой, друже?

Павел был потрясён.

– Как ты сказал, отче?.. Богомолов?..

– Алексей Иванович… Неужто знакомый тебе?

– Дядя он мне… Родной брат матери.

– Неисповедимы пути Господни!.. – батюшка был поражён не менее Павла. – Как тесен мир Божий! – он засмеялся. – Голуба моя, недаром Господь свёл нас с тобой. Ох, недаром!.. Это перст Божий!..

Он перекрестил Павла, возложил ему руку на голову и тихо произнёс.

– "Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Господи Иисусе Христе, Сыне Божий! Укроти волны страстей, на нас восстающих, умягчи сердца наши, дай силы душевные все негоразды житейские со смирением и благодарностью перенести…" Ну что?.. Поедешь к Алексею?..

– Поеду.

– Дай слово.

– Сказал же… Но сначала в Москву.

 

8

Алексей выскочил из избы и через задний двор, огородами, а потом напрямки, через Заячий луг, побежал к храму.

"Ах, ты пакостник!.. Залез-таки!.. Ну, погоди у меня!.. Что я с тобой сделаю, не знаю!.. Но помнить ты меня будешь вечно!.. Только бы успеть!.." – сердце Алексея бешенно колотилось. Иван еле поспевал за ним.

Дверь в Храм действительно была приоткрыта, а в старинном замке с секретом торчал новенький ключ.

Дрожащими руками он взялся за дверную ручку, потянул её на себя и осторожно заглянул внутрь. Никого.

– Тсс! – Алексей приложил палец к губам, чтобы Иван случайно не выдал их присутствия.

Стараясь не шуметь, они вошли в храм. Прислушались. Ни звука. Но кто-то здесь был.

И вдруг в звенящей тишине раздался странный звук: словно выдернули пробку из бутылки. Мужики переглянулись. Звук повторился.

То, что они увидели, когда заглянули в правый придел, заставило их замереть на месте и онеметь.

Молоденький парнишка стоял перед образом Богоматери "Умиление" и, набрав в рот как можно больше слюны, плевал в икону, стараясь точно попасть в святой лик.

– Никитка, ты что делаешь?.. – тихо выдохнул из себя потрясённый Алексей.

Парень вздрогнул, съёжился, как от удара, и затравленно обернулся на голос.

– Я?.. Ничего не делаю… – еле слышно прошелестел он.

– Как это ничего?!..

– А так!.. Ничего!..

– Но я же видел…

– Что ты видел?

– Ты… Ты плевался!..

– Я?!..

– И в кого?!..

– Докажи!.. Попробуй!.. – Никитка по обыкновению наглецов сам решил перейти в атаку.

– Ты в Божью Матерь плевал!..

– А может, тебе померещилось?.. А?.. Что тогда?

– Я собственными глазами видел!..

– Мало ли чего!..

– Ты понимаешь, что ты наделал?!.. Ты вообще… хоть что-нибудь понимаешь?!..

– А если и так!.. Что с того?.. Ну, плюнул пару раз. Подумаешь, горе какое!..

– Так ведь это же!.. – Алексей задохнулся от гнева. – Ведь Она… Она – Мать!.. И не только Сыну своему, но и тебе тоже, гадёныш!.. Всем нам!..

– Ты… того… Не очень-то!.. Ругаться я тоже могу…

– Ведь это… всё одно, как если бы ты… в мать родную плюнул!..

– Ты мою мать не трожь! – Никитка наглел на глазах. – Со своей матерью я как-нибудь сам разберусь.

Алексей схватился за грудь. Ему казалось, ещё немного и сердце разорвётся в клочья. Его душил гнев.

Перед ним стоял коротенький, щупленький человечек. Казалось, прихлопни одной рукой, мокрого места не останется. Но куда там! Человечек гаденько улыбался, открывая щербатый рот, сквозь узенькие щёлочки глубоко запавших глаз сочилась наглая злоба, а круглая прыщавая физиономия, казалось, вот-вот лопнет от тупого самодовольства!.. Попробуй только – тронь!..

Алексей чувствовал полное безсилие, абсолютную безпомощность, и от этого на душе стало омерзительно тошно. Он тяжело опустился на скамью, пошарил по карманам, нашёл "валидол" и положил таблетку под язык.

Иван решил, что пора вмешаться:

– Это и есть тот самый вожак, у которого совесть не дремлет?

Алексей кивнул.

– Послушай, мил человек, то, что ты мелкий пакостник, издалека видно. Но объясни ты мне, дураку, для чего тебе именно эта гнусность понадобилась? В чём смысл-то?.. У каждого шкодника своя логика есть, у тебя тоже должна быть. Ведь должна?

Никитка насторожился. Присутствие постороннего человека его слегка озадачило.

– А тебе зачем знать?

– Любопытно, милок.

– На базаре любопытной Варваре что намедни мужики оторвали? Знаешь?

– Так то на базаре, а мы с тобой в Божьем храме. Всё-таки разница. И меня, между прочим, Иваном зовут, а тебя, слыхал я, Никиткой кличут?.. Будем знакомы.

Никитка плотно сжал губы, колюче нахмурил редкие бровки и спрятал руки за спину.

– Не скажешь? – ласково поинтересовался Иван.

– Очень нужно.

– Тебе, может, и не очень, а у нас в том крайняя надобность. Понимаешь, мы должны точно знать, за что тебя пороть будем. Верно, Алексей Иванович?

– Не понял, – Никитка задёргался, маленькие чёрные глазёнки его забегали, и на всякий случай он попятился к выходу.

– Всякому безобразию должно быть своё приличие, – улыбнулся Иван. – Скидавай портки.

– Чего?!.. – Никитка распахнул рот и от удивления забыл закрыть.

– Штаны сымай, я тебя пороть буду, – спокойно ответил Иван, вытягивая из брюк широкий солдатский ремень. – Алексей Иванович, нам с Никитой лавка понадобится, так что будь другом, освободи.

– Ну, ты того… Соображаешь?.. Вы не очень-то… чтобы это… в общем… Ну, совсем!.. – язык у парня заплёлся окончательно, ноги ослабели, он дрожал как осиновый лист. Его убивала спокойная уверенность незнакомого человека.

– Поторапливайся, – Иван поставил скамейку напротив иконы "Умиление". – Нам с Алексеем Ивановичем ждать недосуг. У нас в дому самовар стынет.

Злоумышленник был неподвижен.

– Тебе что, помощь требуется?

Тут Никитка сорвался с места и что есть духу кинулся вон из церкви, но в самых дверях нос к носу столкнулся с Егором, который на своей деревянной ноге, наконец, доковылял до храма.

– Ты куда?!.. – инвалид схватил его за шиворот.

– Помогите!.. – тонко пропищал Никитка.

– Беспременно поможем, ты не сумлевайся, – Егор сразу разобрался в ситуации. – Лексей, что мне с поганцом делать? К тебе доставить? Или костылём под зад и на волю пустить?

– Веди его сюда, Егорушка, – голос у Ивана был ласковый, нежный.

– Отпусти…те… – ужасу Никитки не было предела. – Вы права такого не имеете!.. Не по закону это!.. Я жаловаться буду… в суд иску напишу… – лепетал Никитка, еле переставляя ватные ноги. – Где это видано, чтобы людей… в храме… постыдились бы… Нехристи!..

– Глянь-ка, и про храм, и про стыд вспомнил!.. Молодец!.. Явный прогресс у мальца намечается… Ложись!..

– Иван, давай отпустим его, – Алексей совсем растерялся.

– Обязательно отпустим, только экзекуцию проведём.

– Неужто ты его на самом деле собираешься…

– Пороть?.. А то как же?!.. Между прочим, очень полезная процедура. Меня папаня, пока жив был, частенько розгами оглаживал. Может, потому я человеческий облик не до конца потерял, что науку эту на всю жизнь запомнил. Тебе сколько лет?

– Семнадцать… с половиной.

– И что, милок, батя тебя частенько драл?

– Нет у него бати, в 43-м погиб, – вступился за Никитку Егор. – Безотцовщина.

– Сирота я, – жалобно проскулил тот.

– Вот беда-то какая!.. Ну, ничего, ты, Никита, особо не переживай, мы сейчас этот пробел в твоей биографии заполним. Егорушка, помоги ему портки снять, а то он, похоже, забыл, как это делается.

– Дяденька!.. Миленький!.. Я не буду больше!.. – лепетал Никитка, судорожно стягивая штаны. – Честное комсомольское, не буду!..

– Верю. Но… – Иван развёл руками. – Извини, друг, без порки никак не обойтись. Давай, дружище!. Ты не стесняйся, устраивайся поудобней, и приступим.

Он взглянул на светлый лик Богоматери, перекрестился и тихо произнёс.

– Матерь Божия, Царица Небесная, буди нам, во грехах утопающим, скорая помощница и заступница. Уврачуй душевные и телесные раны раба Божьего Никиты, моими руками нанесенные. Помоги нам, немощным, утоли скорбь нашу, настави на путь правый нас, заблуждающих, уврачуй и спаси безнадежных.

В гулкой пустоте храма весело разлетались звонкие шлепки солдатского ремня и скорбные всхлипы вожака сельского комсомола Никиты Новикова.

– Что тут у вас?!.. – председатель колхоза Герасим Тимофеевич Седых вихрем ворвался в церковь. За ним семенил на своих коротких ножках Иосиф Бланк. – Какой такой ворюга в храм наш посмел забраться?!..

Председатель был полон отчаянной решимости немедленно поймать и наказать разбойника, но, увидев картину, что открылась перед его изумлённым взором, замер на месте, потом охнул и загремел густым басом, согнувшись пополам от хохота:

– Никитка!.. Родной!.. За что же тебя эдак-то?!.. Гляди, попка совсем красная стала!.. Ой, не могу!.. Свершилось!..

– Довольно, Иван. Хватит, – Алексею было и смешно и неловко, и жаль несчастного.

– Ты прав, для первого раза достаточно, – Иван начал заправлять ремень в брюки. – Для начала мы с ним наглядную политинформацию провели. В другой раз, хочется верить, прежде чем пакостить, он меня вспомнит и крепко подумает: а стоит ли?

Размазывая обильно текущие по лицу слёзы, охая и стеная, Никитка поднялся с лавки. Ему было стыдно, горько, обидно:

– Гады вы все!.. Гады!..

– Ты ругаться?!.. Да ещё в храме!.. – Иван схватил Никитку за ухо. – Проси прощения!..

– Не буду!..

– Никитка, не зли меня, – рука Ивана сильнее сдавило Никиткино ухо.

– Ой! Больно же!..

– Повторяй за мной: "Матерь Божия, Царица Небесная…" Ну?!..

Комсомольский вожак рыдал, не стесняясь, с трудом выдавливая из себя:

– Матерь Божия… Царица Небесная… Пустите меня!

Иван был непреклонен:

– Прости меня, подлеца… Я жду…Говори!

– Прости меня… Ой-ёй-ёй!.. …подлеца…

– …что оскорбил тебя…

– …что оскорбил тебя…

– …Дева Чистая и Непорочная!..

– …Дева Чистая и Непорочная…

– И поклонись Ей. До земли поклонись, гадёныш, – он силой заставил Никитку стать на колени и трижды коснуться лбом каменного пола. – А теперь пошёл вон из храма!.. И не смей осквернять его!.. Никогда!

Не отпуская бедное ухо, Иван вывел шкодника на крыльцо. Остальные – за ними.

– Я вам этого так не оставлю!.. – безсилие и злоба переполняли Никитку. – Вы меня тоже крепко помнить будете!..

– Погоди, – председатель положил свою огромную ладонь на вздрагивающее плечо парнишки и спросил: – Объясни толком, что случилось?

– Меня и в райкоме уважают… и в области тоже, – ширинка на его штанах никак не хотела застёгиваться. – А, если что, я и в Москву написать могу!..

– Сказал, не шуми! – Герасим Тимофеевич почти силой усадил парня рядом с собой на ступеньку крыльца, но тот тут же вскочил, осторожно потирая отбитое место одной рукой, а другой, схватившись за побагровевшее ухо…

– Чего вскочил? Сядь.

– Спасибо, я постою.

– Понимаю… – председатель сочувственно покачал головой.

Всхлипывая и утираясь рукавом, комсомольский вожак справился, наконец, с ширинкой.

– Ну, что ещё наш дорогой Никита Сергеевич натворил?.. Рассказывай.

– Герасим Тимофеевич, вы чего говорите?!.. Не соображаете, как вас тут всякие понять могут? – Никитка затравленно посмотрел на своего главного обидчика Ивана. Втайне он гордился тем, что носит то же имя и отчество, что и первый секретарь ЦК КПСС, но в данный момент обращение председателя к нему прозвучало слишком двусмысленно. Издевательски.

– Извини, коли что не так, – Герасим Тимофеевич понял, что оплошал. – Я хочу по существу разобраться. Понимаешь?

Оскорблённый парнишка закусил губу.

– Никитка, объясни, по-хорошему, зачем ты в икону плевал? – Алексею и самому хотелось понять парня.

– Плевал?!.. В икону?!.. Ну, это как-то того… я даже не знаю… – слова Алексея ошеломили председателя, и было странно видеть, как этот большой сильный человек вдруг растерялся, как маленький.

– А чего? – Никитка сразу уловил перемену в его настроении. – Я, чтоб вы знали, научный опыт проводил.

– Какой ещё такой опыт? – удивился Егор. – Производственный там… житейский… Это я понимаю, но чтобы Божественный…Впервой слышу.

Обида у парня не проходила, но, поняв, что больше ему ничего не угрожает, он осмелел.

– Для антирелигиозной пропаганды. Вроде пособия для несознательной молодёжи.

– А это уже что-то новенькое, – нахмурился Иван – Ну-ка, разъясни, нам, дуракам.

Никитка ещё более приободрился:

– Я только что, десять минут назад, доказал, что никакого Бога в нашей природе вовсе нет!..

– Во как! – Егор был потрясён.

Над крыльцом повисла тишина.

– Как же это тебе удалось?.. – осторожно спросил после паузы Алексей.

– Элементарно. Я плевал в Его Мать?.. Плевал. А Он что?..

– Что?.. – Егор ничего не понимал.

– Он стерпел!.. Понимаешь теперь?

– Нет, – честно признался Егор.

– Эх, ты!.. Да если бы Он, Бог то есть, и вправду был, Он бы в момент наказал бы меня.

– Любопытно. И как ты себе это наказание представляешь? – поинтересовался Иван.

– Ну, как?.. Я не знаю… Ну там… бабахнул бы молнией по башке… или землю под ногами… значит… разверзнул. Как обычно. А Он – ничего. То есть совсем!.. Даже не пошевелился… Стало быть, что?.. Да никакого Бога в нашей природе нет и быть не может.

– А ты… стало быть, не боялся, что Он тебя по башке шарахнет? – Егор был потрясён.

– Не-а… – Никитка начинал чувствовать себя героем. – Я заранее знал результат.

– Во как! – Егор поднял вверх указательный палец.

– Да не захотелось Ему на такого паршивца, как ты, молнию зря тратить, – брезгливо поморщился Иван. – Для тебя пока одной порки довольно. Это ведь Господь вложил в мои руки этот ремень.

– А ремень не считается! – вскинулся Никитка.

– Это почему?

– Слишком небожественное наказание!.. Вот что!..

– Ещё как считается!.. Молись Богу, чтобы красной попкой для тебя все несчастья закончились.

Герасим Тимофеевич тяжко и глубоко вздохнул.

– Эх!.. Я бы тебе ещё от себя добавил. Но радуйся, не могу, должность, будь она неладна, не позволяет, – и грохнул раскатистым басом. – А ну, брысь отсюда!.. Паршивец!..

Повторять Никитке не нужно было. Он пулей полетел по тропинке от храма.

– Донос побежал строчить, – Егор мотнул головой. – Самое для него любимое занятие, – и невесело усмехнувшись добавил. – Попались мы, братцы. Ни за понюшку табака попались. Он таперича всех нас прищучит.

– На цугундер потащит, – скорбно добавил Иосиф, всё это время тихонько простоявший в сторонке.

– Не боись, – рассмеялся Иван. – Про то, что здесь сегодня случилось, никто, кроме нас, не узнает. Представь, комсомольский вожак и вдруг… поротый?.. Ты таких видел? Я – нет.

Мужики дружно рассмеялись.

– Он, конечно, не Сократ, но такая слава даже самому отпетому дурню ни к чему.

– Что верно, то верно.

– И потом, я здесь человек посторонний, уйду завтра, и… ищи-свищи. Так что, братцы, всё на меня валите, коли что, – заключил Иван.

Председатель усмехнулся.

– Ладно, пошёл я… Пора бы, кажется, привыкнуть, но никак не могу, всё удивляюсь: сколько гнили в себя один человек поместить может!.. Иосиф Соломонович, ты со мной?

– Вы, Герасим Тимофеевич, идите себе, а я догоню. Мне с Алексеем Ивановичем один вопрос решить очень необходимо.

– Что такое? Секрет?

– Вы не думайте, очень личный вопрос…

– Пойдём и мы, – Иван потуже затянул ремень и ободряюще подмигнул Алексею. – А храм теперь и запирать не нужно. Никитка сюда больше ни за что не сунется.

И вся троица двинулась по тропинке: впереди, как главнокомандующий, размашисто шагал Герасим Седых, за ним Иван, а позади всех бойко ковылял на своей деревянной ноге Егор.

Алексей достал из замка с секретом новенький ключ и сравнил со старым. Чистая работа!

– Моя просьба может показаться вам очень странной, даже безтактной, но… знаете, я очень серьёзно…честное слово, – Иосиф страшно волновался, оттого и глотал слова. – Нет, если нельзя, вы можете мне сразу отказать. И не церемоньтесь… Я знаю, вы в полном праве…

– Что тебе, Иосиф Соломонович? Ты не робей, – Алексей повернул новый ключ в замке, тот щёлкнул и закрылся. – И где он его достал?!..

– Я, Алексей Иванович, креститься хочу.

Алексей вздрогнул и обернулся к Иосифу. Тот испуганно, не отрываясь, смотрел на него.

– Можно?.. – так малыш просит у матери конфетку перед обедом.

"Ну, и денёк сегодня!.." – Алексею стало вдруг необыкновенно весело.

– Нет, нет, вы не смейтесь!.. Я, конечно, еврей… Но я сильно думал… Да, да… И много размышлял… И Евангелие читал… И молитвы… Честное слово!.. Мне бабка Анисья дала… И, знаете, я всё понял… Если бы тогда, давно, перед дворцом Понтия Пилата я бы тоже стоял в этой кошмарной толпе, я бы не стал кричать, чтобы… Его распяли!.. Правда, правда… Я бы, наверное, не смог защитить, потому что, знаете… я – подлый трус, но кричать бы не стал… Конечно, конечно, это тоже грех… и даже очень большой, но я буду молиться и… может быть, Он сжалится… и простит… Он очень добрый… Он может… Вы же знаете, Алексей Иванович, я на свете один, совсем без никого… И я устал… Я очень-очень устал… А с Богом… Ведь мы тогда все вместе будем?.. Правда?.. Как дома… в семье… Я вас очень-очень прошу, если можно, конечно, то скажите, кому надо… И помогите, если вы сами можете… Ну, пожалуйста… Алексей Иванович!.. – он торопился, говорил сбивчиво, путаясь, заикаясь, и слёзы текли по его щекам.

– Да вы не волнуйтесь так, Иосиф Соломонович!.. Ну, что, в самом деле?.. Через неделю "Покров", из города батюшка приедет, вот тогда мы с вами и окрестимся. Согласны?..

– Спасибо!.. Спасибо, Алексей Иванович!.. – он крепко сжал руку Алексея. – Вы даже совсем не можете представить себе, что вы для меня сейчас сделали!..

И зарыдал в голос, не сдерживаясь и не стесняясь.

 

9

Мерно стучали колёса на стыках.

На столике у окна в такт перестуку колёс ложка билась о край гранёного стакана в металлическом подстаканнике, весело подпрыгивала и звенела… Из коридора в открытую дверь купе тянуло горьковатым запахом угля из вагонной топки. А за окном, запотевшим по углам, сквозь косые струйки нудного дождя проплывали нагие леса и перелески, устланные бурой опавшей листвой, ныряли куда-то вниз крутые овраги, проскакивали ручейки и речушки, тянулись заросшие камышом и осокой ржавые болотца, внезапно выпрыгивали из-за поворота сухие пригорки, покрытые рыжей пожухлой травой, а то, словно стыдясь своей нищеты, торопливо пробегали убогие деревеньки, одинокие хутора… Раскопанные пустые огороды, сплошь утыканные горками неубранной ещё картофельной ботвы, наводили глухую тоску, и только луговые проплешины, с одиноко стоящими то тут, то там островерхими стожками заготовленного на зиму сена, оживляли безотрадную картину.

Павел Петрович лежал, уткнувшись подбородком в жёсткую волосяную подушку и не отрываясь смотрел в окно. Он сразу выбрал для себя верхнюю полку: за два дня пути, что предстояло провести ему в поезде, столько нужно передумать, столько проблем решить!.. А тут, наверху, никто его не потревожит, никто не сможет ему помешать.

Правда, время от времени с нижней полки раздавались утробные всхрапы-всхлипы соседа по купе – старшины-сверхсрочника, но к таким неудобствам человеческого общежития Павел Петрович привык за 8 лет лагерной жизни и теперь даже радовался, что рядом с ним есть живая душа.

Пожилой старшина был явно чем-то раздосадован и, как только поезд тронулся, тут же достал из кармана потёртой шинели завёрнутый в обрывок "Правды" солёный огурец и целенькую поллитровку, в какие-нибудь четверть часа ополовинил её и рухнул на полосатый матрас, скинув на пол обляпанные грязью сапоги.

И вот под аккомпанемент старшинского храпа Павел Петрович смотрел на унылый пейзаж, проплывавший за окном, и… улыбался, сам того не замечая.

Если бы кто-нибудь ещё неделю-полторы тому назад сказал ему, что по лицу его будет вот так безпричинно, по-идиотски блуждать безсмысленная улыбка, он бы только усмехнулся в ответ… Но сейчас…

" Что это со мной?.." – со страхом и недоумением он прислушивался к тому, что творилось у него в душе. Тихая радость сначала робко шевельнулась внутри, но потом осторожно, настойчиво стала заполнять всё его существо, заставляя чаще и сильнее биться неугомонное сердце. И стук колёс, и звяканье ложки в стакане, и запах дыма из коридора, и тоскливые картины за окном, и похмельный храп старшины на нижней полке – словом, всё, что окружало его в эту минуту, будило в душе тревожное ожидание и… Смешно сказать, но, что правда, то правда, – до боли знакомое с детства предчувствие…

"Господи!.. Какая глупость!.."

Впервые за долгие годы Павел Петрович ощутил, что он… счастлив. Только сейчас в поезде он понял это впервые. Как следует… Понял на самом деле… по-настоящему.

Свободен!..

Девятнадцать лет!.. Девятнадцать лет он ни на что не надеялся, ничего хорошего для себя не ждал, не верил, что такое возможно, и вот – свершилось!

В сентябре ему стукнуло пятьдесят четыре… А сколько осталось впереди?.. Пять?.. Десять?.. Пятнадцать?.. Много это или мало?.. Как и с какой стороны посмотреть. Если с точки зрения сытого, довольного всем человека, может, и немного… Но для зэка с таким стажем, как у него, – целая вечность.

"Сколько ни отпустит мне Господь, прощай колючка! Прощай навсегда!"

В лагере его провожали двое: отец Серафим и Васька Щипач.

Идея прощального ужина принадлежала последнему, поэтому накануне Павел Петрович, испросив у начальника лагеря позволения устроить вечеринку с друзьями, поехал в город, дабы запастись продуктами и закатить своим подельникам настоящий пир. Каково же было его удивление, когда, зайдя в магазин, на дверях которого красовалось такое дразнящее бывшего зэка название "Продукты", он обнаружил на его полках длинные ряды маленьких банок с камчатскими крабами и большие, трёхкилограммовые, с болгарским конфитюром "Айва". А на огромном чурбаке, где когда-то в доисторические времена рубили мясо, лежал разноцветный и тоже доисторический монолит карамели "Подушечка". Поскольку, судя по всему, мясом здесь не торговали со времён Ноя, устрашающего вида топор был воткнут в чурбак рядом с конфетным монолитом и, по-видимому, служил инструментом для откалывания нужного веса "Подушечек" по требованию покупателей. Больше в этом продуктовом раю из съестного он не заметил ничего.

Впрочем, вино-водочный раздел магазина, хотя и не отличался богатым разнообразием, всё же был, как говорится, "в ассортименте". Помимо водки двух сортов, тут наличествовал портвейн "Анапа", ядовито-зелёный ликёр "Бенедектин", наливки "Спотыкач" и "Сливянка", а также трёхзвёздочный дагестанский коньяк!.. По-видимому, для местных гурманов.

– Чем же вы тут питаетесь? – спросил ошеломлённый Павел Петрович и, кивнув на магазинные полки, добавил: – Неужели ваша любимая еда – крабы с вареньем?

– Дед, ты, случаем, не с Луны свалился? – перегидрольная продавщица, в мятом, замызганном халате, была поражена не меньше покупателя. – "Чем питаемся?.." Божьей росой с ливерной колбасой, вот чем!.. – и захохотала. Весь лоснящийся облик её, а в особенности пугающих размеров бюст и мощная арьергардная часть говорили о том, что голодать этой даме приходилось не очень часто.

– Да нет, я не с Луны… Я тут у вас… поблизости… на зоне время коротал… Простите…

Продавщица вмиг посерьёзнела, уважительно и со значением кивнула головой, пугливо покосилась на дверь и, перегнувшись через прилавок, вдруг жарко зашептала:

– Могу бычки в томате предложить. Николаевского рыбзавода, плавленые сырки "Дружба" и бульонные кубики. Желаете?.. – и глубокомысленно подмигнула, как сообщнику. – Меня, между прочим, Тамарой зовут. Будем знакомы.

Павел Петрович тоже представился, галантно пожал протянутую лодочкой руку с облупившимся красным лаком на ногтях и подумал, что Лермонтов, вероятно, не предполагал, давая это имя своей царице, что возможна такая деградация некоторых Тамар в нашей стране. Оглянувшись на дверь, он тоже зашептал трагическим шёпотом: Всё давайте!.. И бычки, и крабы, и конфитюр, и, конечно же, пять "Дружб"!.. Гулять, так гулять!.. – и тоже заговорщицки, со значением подмигнул.

– А кубики?.. Если поштучно – два сорок.

– В кубики пускай детишки играют, – сострил товарищ Троицкий, но продавщица остроты не поняла и очень серьёзно спросила. О самом главном.

– Из "горючего", что брать будем? – Тамара уже признала его "за своего".

– Меня просили портвейн купить…

– Понимаю…

– А для себя я, пожалуй, коньяк возьму.

– Понимаю, – видно было, что Тамара полностью одобряет его выбор.

И вот теперь отец Серафим и Василий Щипачёв сидели в номере лагерной гостиницы у Павла Петровича и пировали, наслаждаясь щедрыми дарами местного продторга и лично продавщицы Тамары.

– Дорогой Павел Петрович!.. – Василий встал, для порядка кашлянул и начал. – Позволь мне, человеку, так сказать, пропащему, сказать тебе несколько тёплых прощальных слов. Ты не смотри, что у меня всего пять классов и во рту одни фиксы стоят. Жизнь, Петрович, она получше любой десятилетки учит, и, если на меня с этой стороны посмотреть, я тоже академию закончил… С отличием. Сколько народу передо мной за мои тридцать шесть прошло!.. Сосчитать не берусь… И, знаешь, разные люди попадались: и стоящие, и, прямо скажу, шваль пропащая. Всякие… Но ты у меня, Петрович, особняком стоишь, потому – человек!.. Как Максим Горький сказал?.. Человеку нужно звучать гордо. Вспоминаешь?.. То-то!.. И я тоже скажу: по моим понятиям, ты звучишь!.. Очень даже гордо… Гадом буду!.. Ведь посмотришь на тебя и не скажешь сразу, что ты… – он высоко поднял вверх указательный палец. – Ого-го-го!.. Ну, какой ты генерал?.. Хочешь начистоту?.. Я тебе прямо скажу: это даже недоразумение какое-то, потому что из тебя мог бы и полковник получиться и даже вовсе рядовой… – Василий окончательно запутался, смутился, понял, что не туда забрёл, но тост не скомкал, а закончил, как полагается. – Предлагаю выпить тост за гордого человека!..

И уже собрался было залпом осушить гранёный стакан, но вовремя спохватился, вспомнил, что находится в приличном обществе и сдержал себя.

– Молодец, Василий! – отец Серафим одобрительно улыбнулся. – Не ведал, что ты у нас так хорошо воспитан.

– Да ладно, чего там?.. – Щипач был явно польщён. – Я, конечно, детдомовский, а там нас нюансам разным с реверансами не обучали, но что касается, когда надо уважение оказать… порядок мы не хуже других знаем, – и, окончательно засмущавшись, густо покраснел.

За столом вор в законе показывал настоящий шик: оттопырив мизинец с длинным, отрощенным по блатной моде ногтем, он интеллигентно, маленькими глотками отхлёбывал любимый напиток, специально купленный по его просьбе, одобрительно чмокал и, блаженно закатывая глаза, кивал головой: мол, только виноград урожая 1950 года мог придать портвейну "Анапа" такой замечательный ароматный букет. При этом Василий умудрялся ни на секунду не расставаться с зажжённой папироской в углу рта, которая каким-то чудесным, одному ему ведомым образом, намертво приклеилась к его нижней губе.

– Ну и накурил ты, Василий, – отец Серафим недовольно поморщился и взмахнул рукой, отгоняя от лица папиросный дым. – Дышать нечем.

– Прощения просим, – Щипач мгновенно выхватил изо рта папироску, коротко плюнул на её дымящийся кончик и аккуратно уложил погасший окурок обратно в пачку. – Я и на крыльце посмолить могу, – и вышел, тихонько прикрыв за собой дверь.

– А ты, что не выпиваешь? – прищурившись, батюшка коротко взглянул на Павла.

– Не знаю, – смутился тот. – Отвык, видно… Вкуса не чувствую. Да, и скучно отчего-то…

– Ишь ты!.. А прежде интересно было?

– Прежде, отче, я., жизнь проматывал, не задумываясь и не жалея… Одним мгновением жил… взахлёб. Ни назад не оглядывался, ни вперёд не загадывал… Не думал тогда, что время для меня иной смысл обретёт… Да что вспоминать?!.. Было, прошло и… Кончено!.. Назад не воротишь!.. Думаю, оно и к лучшему.

Отец Серафим взял со стола почти полную бутылку, разлил коньяк по стаканам.

– Верно, душа моя, к лучшему… Ежели и далее на Господа во всём полагаться будешь… Вот кажется порой: так плохо – хуже уже некуда!.. А ты не торопись, потерпи маленько, успокой душу, утиши страсти свои и выйдет на поверку – всё к лучшему… Сам замечал, небось?.. Разве не ты мне говорил, что в своём заточении такую радость испытал, о какой на воле и мечтать не смел?.. И впредь так же: вперёд не загадывай, Господь Сам твоей жизнью управит, Сам обо всём распорядится. Ты только не мешай Ему и не противься – всё одно, толку не будет.

Сколько раз за время их знакомства батюшка не уставал повторять Павлу эти слова, но сегодня в его интонации слышалась неподдельная тревога. Почему?..

Отец Серафим угадал, о чём думает Павел.

– Ты, небось, решил, совсем спятил старик: двадцать пять раз и всё об одном и том же?.. Нет, Павлушка, не спятил. Очень боюсь за тебя, как бы ты дров сгоряча не наломал. Кто знает, какой ты жену свою после такой долгой разлуки застанешь?.. Девятнадцать лет – срок немалый, всякое могло случиться. Вы ведь не венчаны? – спросил и тут же пожалел, что такой вопрос задал: вдруг Павел обидится.

– Куда там, отче?! Я ведь членом партии был! Сам знаешь, что бы со мной сделали, если бы я на такой шаг решился. Да мне и в голову не приходило!

– Вот, вот… И я о том же! – обрадовался отец Серафим. – Значит, вы супруги только перед людьми… Не перед Богом. Я тебя не осуждаю!.. Боже упаси!.. Вся страна наша в те поры по советским порядкам жила, а порядки эти на государственном уровне блуд узаконили. Чтобы легче грешить было. В прежние времена людям, венчанным в церкви, оставить жену или мужа непросто было: разрешение архирея требовалось. А сейчас новый штамп в паспорт поставили, и вся недолга. Страх совершить грех пропал, а с ним и чувство долга куда-то улетучилось. У нас в Дальних Ключах хороший парень был – Дедов Степан. Летом сорок третьего повестка пришла: настал его черёд идти родину защищать, а у него любовь!.. Ксюша… Первая красавица на селе… Ну, так вот перед тем, как ему на фронт отправляться, обвенчал я их, и пошёл Степан воевать со спокойной душой. В сорок пятом с войны вернулся, а у него по дому годовалый пацанчик ползает. Макаром кличут. В сентябре после того, как отбыл Степан в действующую армию приезжал к нам в село из района какой-то уполномоченный. Определили его на постой в дом к Ксюше Дедовой. И вроде мужчина уже солидный, где-то под сорок было ему, и не красавец вовсе, но… Кто знает, чем он там Ксюшу улестил, только обрюхатил уполномоченный несчастную бабу и исчез в неизвестном направлении. Так вот вернулся домой Степан, увидал, какой подарок его ожидает, ни слова жене своей не сказал, а пошёл в сарай… За два года на фронте ни одной царапины, шесть медалей, орден «Славы» третьей степени, а вот поди ж ты! Не смог женину измену вынести – руки на себя наложил!..

Павел усмехнулся.

– Я с жизнью расставаться в любом случае не намерен. Так что напрасно боишься, отче. Я ведь жену хочу разыскать не потому только, что надеюсь нашу старую семейную жизнь заново начать. Знаю – невозможно… Виноват я перед ней, вот что!.. Страшно виноват!.. Ведь из-за меня ей, бедной, через Лубянку пришлось пройти. А мы-то с тобой знаем, что это такое!.. Словом… Ох, трудно мне всё тебе разъяснить, но такая тоска одолела!.. Поверь, мне бы только на одну крохотную секундочку увидеть её… Сына на руках подержать…

– С этим ты опоздал, друже, – засмеялся старик. – Парню восемнадцать лет уже, боюсь, не удержишь.

Но Павел не слушал его.

– Запах волос её услышать!.. Знаешь?.. Они так потрясающе пахли… Солнцем… А зимой – морозом… Нет, не могу объяснить…

Отец Серафим смутился:

– Я не к тому историю про Степана рассказал… Знаю, ты на глупость такую не способен. Но человек ты горячий… В случае чего… Ты только не спеши, Павел… Ты терпи. Чтобы не случилось с тобой, помни: Иисус много больше нашего претерпел. Нам с Него пример брать следует!..

– Договорились, отче, – улыбнулся Павел. – Всё претерплю и не охну. Честное благородное!.. Бог терпел и нам велел… Кажется, так говорится?

Старик кивнул.

– Вот за это я и выпью! – Павел поднял стакан. – Сколько раз ты мне повторял: "Смирение – высшая добродетель!" Поверь, я ученик послушный.

– И я с тобой!.. – отец Серафим выпил, крякнул и, закусывая сырком "Дружба", сказал: – И помни… Всегда помни, что бы с тобой ни стряслось, испытания Господь только избранным своим посылает. И, чем суровее испытания, тем больше Его любовь к тебе, а потому – радуйся!.. "Блажени плачущий, яко тии утешатся".

– "Блажени милостивии, яко тии помиловани будут!"

Отец Серафим обнял Павла, расцеловал.

– Я тут для тебя ещё одно письмишко приготовил. Дяде твоему Алексею Ивановичу. Отправь с воли, сделай милость. Там и про тебя кое-что писано, можешь прочесть. И не бойся, человек он надёжный. Мой человек. Ты ему, как и мне, довериться можешь, – отец Серафим достал из кармана ватника исписанные листки бумаги, протянул Павлу. – Напишешь ему?..

– Напишу.

– Вы с ним непременно должны свидеться. Он, как и ты, немало в этой жизни испытал. Вы друг дружку с полуслова поймёте.

Когда через минуту Василий Щипачёв заглянул в комнату, отец Серафим и Павел Петрович всё так же сидели за столом. Павел Петрович негромко говорил, батюшка изредка вставлял словечко и кивал головой. Со стороны могло показаться, будто он исповедует своего товарища по несчастью.

Василий тяжко вздохнул: уж больно хотелось выпить, и бутылка с "Анапой" – вон она, сиротинушка, одна-одинёшенька посреди стола стоит… Но помешать такому важному разговору он не посмел и, помедлив самую малость, всё-таки пересилил себя и безшумно прикрыл дверь. Деликатности ему было не занимать.

– К Стукову подъезжаем!.. Стоянка две минуты! Стуков о! Две минуты стоим!

Звонкий голос проводницы разбудил старшину-сверхсрочника. Тот резко вскинулся на своём матрасе, широкими ладонями стёр с лица заспанные очумелые глаза, крякнул и, торопливо натягивая сапоги, негромко пустил матерком. Потом, ни к кому не обращаясь, хрипло приказал себе: "Жратвы достать!.." – и громко затопал кирзой по коридору.

Рельсы на стрелках за окном стали множиться и разъезжаться в стороны. Потом потянулись пакгаузы, за ними горы угля и щебня, штабеля просмолённых шпал, медленно проплыл привокзальный туалет с напрочь сорванными с петель дверями и, наконец, показался приземистый кирпичный вокзал, на обшарпанном фронтоне которого красовалась гордая надпись "С…уково"!..

Как много значит одна буква в слове! Павел невесело усмехнулся: убери её, и, вместо "стука", получишь "сук". А бывает, и того хлеще. Так и в прожитой жизни человеческой, к сожалению, ничего нельзя вычеркнуть, или поменять, или невзначай забыть, или сделать вид, не заметить. Бывают, конечно, и в ней пустые, никудышние дни, месяцы, даже годы, и в анкете, конечно, можно и без них обойтись, но наступит время последнего платежа, жизнь предъявит свой счёт без пробелов, без пропусков, и хочешь – не хочешь, а придётся принять его весь целиком… За всё заплатить сполна.

Неожиданно Павел вспомнил одного своего гимназического однокашника. Как его звали?.. Коля?.. Витя?.. Милый, застенчивый парень с непокорным вихром на макушке и большими оттопыренными ушами… Имя Павел забыл, а вот фамилию навсегда запомнил. Она была так созвучна нынешнему названию этой станции – Сучков. Фамилия как фамилия, ничего особенного, а тем более непристойного в ней не было, но именно из-за своей обыкновенной фамилии бедный парень страдал нестерпимо: повсюду, а особенно в присутствии девчонок, гимназисты безжалостно дразнили его, изменяя в ней всего-навсего ударение. Так Сучков превратился в Сучкова, и жизнь молодого человека была безнадёжно разбита. Гимназисты – жестокий народец!..

Жив ли он?.. А если удалось бедному парню в этом страшном веке выжить, то любопытно, его до сих пор так же дразнят или как-то иначе?

По перрону от вагона к вагону шустро сновали закутанные в большие клетчатые платки бабуси с плетёными корзинами, в которых угадывалась вынесенная на продажу нехитрая домашняя снедь. Со своей верхней полки Павел видел, как старшина, отчаянно жестикулируя, уговаривал самую маленькую из них скостить цену. Та отчаянно сопротивлялась, но времени на торговлю уже не осталось: протяжно прогудел паровоз, и бабуся нехотя махнула рукой. Лязгнули вагонные сцепления, поезд дёрнулся раз, другой, старшина сунул ей за пазуху измятую десятку и, подхватив газетный кулёк с едой, побежал к вагону.

Проводница, совсем ещё девочка – конопатая, курносая, с двумя тонкими косичками, больше походившими на тоненькие хвостики, заглянула в купе.

– Чай пить будем? Не то я к Людмилке в пятый вагон пойду.

– А как же мы тут без вас? Одни, всеми брошенные?

Павлу Петровичу захотелось пошутить, но сердце его вдруг болезненно сжалось, и, вместо улыбки, на лице нарисовалась кислая мина: "Может, и у меня где-нибудь вот такая же дочка? Или сын…" Ему было и горько, и радостно, и обидно.

– Ничего не поделаешь, чуток поскучать придётся… – девчушка кокетничала неумело, наивно, но потому очень трогательно, и сердце бедного Павла Петровича растаяло окончательно. – И потом, я же не насовсем ухожу, я скоро обратно буду. – И, чуть смутившись, призналась. – Людмилка обещалась научить меня пятку вязать.

– Берегись!.. – старшина боком протиснулся в купе и вывалил на стол пакет с едой, купленной на вокзале у бабки. – А ну-ка, цурочка, сооруди нам в темпе чайку.

– Слушаюсь, товарищ начальник! – она лихо отдала честь.

– С двойным сахаром! – сурово приказал старшина.

– Есть! – и озорно зыркнула в сторону Павла Петровича, – Вам тоже с двойным?

– А то як же?!.. – старшина решительно брал инициативу в свои руки. – Усим грамадянам нашей великой витчизны – с двойным! Чтобы горькая житуха наша, хоть на хвылыночку, сладкой нам показалась! – и кивком головы пригласил к столу Павла Петровича. – Давай, батя, пока бульбочка ще ни застыла. Чаи гонять будем!.. А ни то для особо желающих у меня и горилочка е!.. Как наш капитан говорит, "Для сугреву!" – и извлёк из кармана шинели початую поллитровку.

– У меня только крабы… – начал было Павел Петрович, но старшина решительно замахал на него руками.

– И думать даже не смей! Я их не то, чтобы есть, я глядеть на них не могу! Вот они где у меня! – и ребром ладони он провёл у себя под носом. – У нас в части не токо суп, скоро компот из крабов варить зачнут!.. Честное слово! Не веришь?

– Да нет, почему же? Компот из крабов… это оригинально. Никогда не пробовал.

– И не пробуй, не советую, коли жисть тебе дорога! Нет, батя, мы с тобой лучше попросту. Вот она бульбочка вот она, капу сточка!.. Ну, шо?.. Потекли слюнки? То-то! Много ли русскому человеку для полного щастя надо?

– И этого вполне довольно.

– Вот и я говорю. Швыдче, батя, водка стынет!

Павел Петрович, захватив мыло и бывшее когда-то белым казённое вафельное полотенце, пошёл мыть руки, а старшина принялся готовить к трапезе стол.

Айв самом деле, много ли человеку для счастья надо?

Если честно, то самую малость. При условии, что будет он жить без затей и не станет мечтать о несбыточном.

Когда Павел вернулся в купе, столик у окна был празднично сервирован. Старшина постарался на совесть: крахмальную скатерть заменяла изрядно помятая газета с бодрым названием "Вперёд!", а на ней аккуратно лежала варёная картошка "в мундире", рядом на таком же, как и у Павла Петровича вафельном полотенце, возвышалась горка квашеной капусты, тут же – солёные огурцы, мочёные яблоки и несколько баранок с маком.

– А баранки откуда? – удивился Павел Петрович.

– Та ж Нюрка-проводница угостила. Славная дивчинка. Дай Бог ей хлопчика хорошего и детишек штук двадцать!

Старшина разлил водку по стаканам:

– Ты садись, батя, не тушуйся. Як тебя кличут?

– Павлом.

– А по батюшке?

– Петровичем.

– А я Тарас, но не Бульба, а Стецюк. Папаша мой Опанас, чистопородным хохлом был, а мамка такая ж кацапка, як и ты. Так что по моим жилам вместе с кровью дружба наших братских народов тече. Вникай! Ну, будь здоров, Петрович, не кашляй. За знакомство!

Они чокнулись. Тарас разом опрокинул свои полстакана, а Павел Петрович сделал робкий глоток, скукожился и поскорее закусил водку солёным огурцом.

– Ты, Петрович, бульбочку бери, пока тёплая, – старшина взял картофелину и, не очистив от кожуры, целиком отправил в рот.

– Всё, как просили, с двойным! Приятно кушать! – проводница Нюра поставила на стол четыре стакана горячего чая и выложила из кармана целую гору сахара. – Я нарочно вам побольше принесла: вдруг ещё захочете, а меня нет, – и, уже уходя, весело помахала рукой. – Не скучайте! Если что, я в пятом пошла к Людмилке пятку вязать!..

Тарас посмотрел ей вслед, коротко утробно охнул:

– Ежели б не война, моя Ганночка точь-в-точь такая ж была б… – он застонал, замотал головой. – Нет, ты мне, батя, скажи, хто придумал, чтобы детишек на войне убивать?.. Ну, нас, мужиков, понятно: мы, может, для того и зроблены. Может, это наша… наша, – старшине очень хотелось найти точное слово, – во! работа! Согласен. Но вот баб и детишек за што?.. Ведь несправедливость это, а для чего?! Ни одна душа растолковать мне не може… Ты где воевал?

– Нигде. Не довелось мне как-то повоевать.

– Ну, тогда навряд поймёшь… Я в Вене войну кончил, а воевал знаешь для чего? "За Родину! За Сталина!", думаешь? Як бы не так! Дюже хотелось поскорее домой. Вникаешь? Ну, возвернулся, и шо?.. Дома нет!.. И никого в том дому нет… То есть совсем никого… И вышло… зря я так торопился… Один, як перст, Тарас Стецюк на земли остался… Прочие уси… – он кивнул головой вверх, – меня там дожидаются. А я вот тут подзадержался чуток…

Он помолчал, покрутил в широких ладонях пустой стакан.

– Вот ведь як любопытно житуха наша устроена!.. Ты токо вникни!.. По жизни уси люди на две половинки разделились: одни, которые счастливые… ну, более-менее… И другие, которые наоборот. Невезучие то есть. Я – из вторых. А почему? Отвечаю… Усю дорогу мне не фартит… Ну, то есть абсолютно и безповоротно! Ты гляди: школы я не закончил, всего восемь классов, а без образования, сам знаешь. Папашка на пилораме руку по локоть оттяпал, а в доме восемь ртов, и уси есть просят. Потому лётчик из меня не вышел, а получился… дояр. Нет, ты вникни, героическую профессию на бабью променял. Заместо того, штоб под небесами летать, я по колено в дерьме коров за титьки дёргал! Да надо мной уси пацаны, як жеребчики ржали… Ладно, проехали. И хоша издевались надо мной, а токо, когда женился Стецюк, уси хохмачи чуть не лопнули. От зависти. Жинка у меня така гарнесенька была – чернобрива та черноока!.. Кажись, живи, Тараска, да радуйся, так нет! Лариса моя, ластонька моя чернобровая, возьми, да и помри в родах!.. Ну шо за невезуха така, скажи!.. И осталась у меня Ганночка – и утешение мне, и отрада! Но… Паскуда-Гитлер и это счастье моё порушил!.. Ей бы в том годе в аккурат шестнадцать исполнилось… – по щеке его поползла предательская слеза. – Вот и остался я на сверхсрочную, потому як деваться мне, Петрович, некуда… Абсолютно и безповоротно.

Потом он долго молчал, думал о чём-то своём, невесёлом. И вдруг рассмеялся:

– Нет, невезуха моя, видать, ни в жисть не закончится. Ты знаешь, куда я еду?

– Нет.

– И я не знаю.

Павел Петрович опешил:

– Я паровоз потерял, – с горечью признался старшина.

– То есть как… "паровоз"?!..

– Натурально, – и, заметив недоумение Павла Петровича, разъяснил: – Нашей части паровоз подарили… Управление железной дороги… Ну, и отправил меня командир в Кутьму подарок получать, чтобы, значит, доставить в расположение части в целости и сохранности. Я подарок получил чин-чинарём, расписался в ведомости, як полагается, еле-еле за две бутылки уломал начальника станции Кутьма прицепить паровоз к пассажирскому составу, а сам барином на верхней полке в плацкартном вагоне и, честно признаюсь, маленько напозволял себе… Расслабился. И шо б итоге?.. Сам-то я к месту назначения прибыл, а паровоз… Тю-тю… Отцепили подарунок железнодорожников где-то по пути, а в яком именно месте – неизвестно. Вот и еду я неведомо куда, искать неведомо як свою дорогую пропажу. Командир так и сказал: "Без паровоза лучше тебе, Стецюк, не возвращаться!.." А як его найдёшь? Стибрили, думаю, окончательно и безповоротно!.. Давай, Петрович, знаешь, за шо выпьем?.. Чтобы паровозные страдания мои благополучно закончились!.. Не век же мне по железным дорогам мыкаться.

Он взял бутылку, чтобы разлить водку, и только тут заметил: свою прежнюю порцию Павел Петрович почти не тронул.

– Петрович!.. Так мы не уговаривались!.. Пей до дна, не годится злобу в стакане оставлять. Нехорошо.

Старшина залпом отправил содержимое своего стакана в рот и не поморщился. Павел решился последовать его примеру, но на половине глотка задохнулся, жестоко закашлялся.

– Не у то горло пошло? – старшина дубасил его своей здоровенной лапой по спине. – Эх, ты, бедолага!

– Давно водку не пил, – с трудом выдавил из себя Павел Петрович, еле отдышавшись.

– А шо это значит – давно?.. Неделю?.. Две?..

– Да нет, подольше… девятнадцать лет…

– Шо ты сказал?!.. – теперь от удивления и ужаса задохнулся Тарас. – Скоко-скоко?!.. Девятнадцать?!..

– Без малого.

– Заливаешь!.. Ни за шо не поверю… штобы… стоко лет!.. Ведь так и помереть можно!..

– Не хочешь, не верь, – улыбнулся Павел Петрович.

– И ни грамма?..

– Ни капельки.

– А як же ты?!.. – старшина был потрясён. – Як жил?.. Чем занимался?!.. Да не, такое ни один нормальный мужик не выдюжит!

– Значит, я ненормальный, – Павел Петрович понял: пьющему человеку в реальность его слов поверить почти невозможно, и, горько усмехнувшись, добавил. – Но ты не думай, я не одинок… Нас таких, "ненормальных", довольно много по всему Союзу разбросано.

– Ты смотри!.. – не унимался Тарас. – И ведь выжил!.. Я б не смог!.. Или сбрендил бы, или руки на себя наложил!.. И як это ты?!..

Павел вздохнул, улыбнулся и вдруг неожиданно даже для самого себя заговорил. Никому и никогда, даже отцу Серафиму, он не открывал свою жизнь так подробно и обстоятельно, как сейчас этому несчастному старшине, потерявшему паровоз, случайному попутчику, с которым он никогда больше не увидится.

 

10

Ночью накануне Покрова выпал первый снег и покрыл землю чистым белым ковром. На короткое время спрятал от людских глаз мутную осеннюю грязь.

По случаю праздника в Дальние Ключи приехал отец Георгий, рыхлый толстяк, вечно прячущий добродушную ухмылку в огромной пушистой бороде. Он обладал редким по красоте и густоте басом и, когда возглашал на литургии: "Благодать Господа нашего Иисуса Христа, и любы Бога и Отца, и причастие Святаго Духа, буди со всеми вами!.." – сердца прихожан наполнялись благоговейным трепетом. Никто не мог вот так, одним возгласом, вызвать в душе человеческой неизъяснимый восторг. Но отца Георгия любили не только за голос, а, главным образом, потому, что умел он как-то по-особому расположить к себе людей. И на исповедь все шли к нему охотно, радостно и легко каялись во всех совершённых грехах. А за долгие промежутки между праздниками, когда в храме не совершались богослужения, их набиралось немало – маленьких и больших, ведомых и неведомых. Кто оскоромился в постный день, кто поругался с соседкой из-за того, что плохо привязанная коза забрела в чужой огород и попортила капустные грядки, а кто и в том, что позавидовала она, подлая, своей свояченице, у которой муж, вопреки всему, выжил и вернулся с войны. И пусть был он покалечен и пил в мёртвую, сквернословил, а бывало, и поколачивал благоверную свою, зато была она мужниной женой и стоял в избе мужицкий дух, а запах махорки, из-за которого она, дура, в прежние времена гоняла своего непутёвого на крыльцо в дождь и стужу, теперь был ей слаще и дороже любых заморских ароматов…

Да и мало ли грехов у нас?.. Если покопаться да поглубже вовнутрь себя заглянуть, чего только там не отыщется?!.. На самом донышке исстрадавшейся души человеческой!

Но в этот приезд отца Георгия интерес к предстоящей службе был особый. Ещё бы!.. Вслед за литургией, а весть об этом разнеслась по всей округе ещё две недели тому назад, должны были последовать крестины. И крестить батюшке предстояло не какого-нибудь несмышлёныша-младенца, а колхозного бухгалтера Иосифа Соломоновича Бланка. Давненько в храме не было подобного столпотворения!.. Даже из соседних деревень по такому случаю прибыли люди: кто на мотоцикле, кто на лошади, а кто и на своих двоих. О бабах и говорить нечего: они всегда любопытством отличались. Но мужики!.. Мужики-то!.. Их, бывало, в храм на аркане не затащишь, а и те к концу службы потянулись к церкви. Уж очень выдающимся и небывалым казалось предстоящее событие: во-первых – еврей, во-вторых – бухгалтер, то есть человек образованный, а в-третьих – пятьдесят два года возраст не маленький, стало быть, человек не с дуру, а по трезвому размышлению на такой шаг решился. Ничего похожего никто прежде не видал. А главное – для чего ему креститься понадобилось?!.. Зачем?!..

Да, загадал Иосиф своим односельчанам задачку!.. И решить её всем очень хотелось. Ну, разве не любопытно?.. Так или иначе, будет о чём с соседями посудачить да детям, что в городе живут, рассказать!

Сам виновник этого всеобщего интереса отнёсся к предстоящему событию очень серьёзно. Всю службу он скромно простоял в сторонке чуть отдельно ото всех, не крестился, не бил поклонов, но как-то подчёркнуто внимательно вслушивался в каждое слово священника и время от времени доставал из кармана тщательно выглаженных брюк чистый белый платок и протирал им свою блестящую лысину. И тут становилось заметно, как дрожат его руки. Очень уж волновался…

Но вот хор пропел: "Ис полла эти, дэспота", молитвенно сложив руки на груди, потянулись к святому причастию те, кто с утра исповедовался, и после целования креста служба, наконец, закончилась. В левом приделе уже со вчерашнего вечера была подготовлена купель, и теперь Алексей Иванович, сняв крышку, осторожно локтем, как это делают мамки перед купанием своих чад, попробовал не очень ли холодная в ней вода, и, убедившись, что температура вполне терпима, дал Бланку знак, чтобы тот раздевался.

Народ, дабы не пропустить самого интересного, перешёптываясь и посмеиваясь, сгрудился возле купели.

– Это что за столпотворение? – густой бас отца Георгия накрыл любопытствующую толпу. – Вы в храм Божий или в цирк Шапито пожаловали?!.. Тут вам никто представлений устраивать не станет! Имейте хоть малое уважение… Сейчас великое таинство совершится, и праздно любопытствующим присутствовать при сём совершенно не обязательно. Алексей Иванович, – обратился он к своему добровольному помощнику, – крёстные родители у раба Божьего Иосифа есть?

– А то как же!.. Я и вот… бабка Анисья… – Богомолов поверх людских голов попытался найти в толпе крёстную мать. И та, маленькая, аккуратненькая, в белом платочке на голове, бочком, бочком, но, всё же сознавая своё значение и важность момента, протиснулась вперёд. На лице её проступала величавая торжественность.

– Вот ты с рабой Божьей Анисьей останься, а остальных попрошу из храма удалиться.

Недовольный ропот пробежал среди прихожан.

– Дорогие братья и сестры! Не вводите во грех. Не понуждайте меня голос свой возвышать, – отец Георгий был непреклонен. – Па-пра-шу!..

С таким мощным басом спорить было безполезно и даже опасно, а потому обманутые в самых сокровенных своих ожиданиях люди, ворча и разочарованно вздыхая, потянулись на улицу.

Когда церковь опустела, отец Георгий широко перекрестился, и в гулкой пустоте храма загремел, загрохотал его раскатистый бас:

– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа!..

Выставленные из церкви мужики и бабы сгрудились при входе. Несмотря на то, что увидеть во всех подробностях уникальное событие, ради которого все в этот день собрались в церкви и чего целых две недели ожидали с таким любопытством и нетерпением, так и не удалось, народ расходиться не торопился. Мужики задымили своими самокрутками, а бабы, разбившись на кучки по семь-восемь человек и прислушиваясь к доносившемуся из храма голосу отца Георгия, продолжали жарко обсуждать эти необычные крестины:

– Слыхали? У него, говорят, всю семью немец в печке спалил.

– В какой такой печке?

– В специальной… "Криматорий" называется.

– Поди ж ты!..

– Это что же?.. Вроде синатория какого?

– Ага!.. Тебя бы в такой синаторий, я бы тогда на тебя поглядела!

– Врёшь ты всё!..

– Не, не врёт… Я тоже про этот самый криматорий слыхала…

– Немец всех евреев под корень хотел извести.

– Да за что же их так?

– И не токо евреев, а нас, русских, что?.. Не хотел, скажешь?

– Ох, не говори!

– Нам, поди, поболе прочих досталось!..

– Скоко в одну нашу деревню похоронок пришло!..

– Почитай, токо в шести избах мужики-то и остались…

– Повезло…

– Да уж, повезло, что прежде смерти, немец их покалечил.

– И взаправду повезло… Неча Бога гневить.

– А я и не гневлю, я правду говорю.

– Это токо у нас…

– А по всей России?..

– И не счесть!..

– Нашей кровушкой Гитлера порешили!..

Внизу на дороге из-за поворота показались две машины. В первой все тут же признали задрипанный "газик" председателя колхоза, а вот вторая, новенькая блестящая "Победа", в здешних краях не водилась и была явно из города. Мужики, до сих пор не принимавшие участия в бабьем разговоре, оживились.

– Глядите!.. Никак начальство на крестины к Иосифу пожаловало!..

– Ай да Иосиф!.. Ай да сукин сын!..

– Ото всех скрыл, какие связи у него в городе!..

– Ну, хитрюга!..

– А они все такие.

– У них даже на том свете свои люди сидят. Всё у них схвачено. И везде.

– Одно название – "евреи"!..

Машины остановились. Из "газика" первым выбрался Герасим Тимофеевич, за ним – председатель сельсовета и парторг колхоза Галина Ивановна и, наконец, неуёмный вожак сельской молодёжи Никитка Новиков, что привело в замешательство всех собравшихся возле церкви. Факт публичной порки секретаря комсомольской ячейки скрыть от колхозной общественности не удалось, и вот уже две недели сельские острословы перемывали на все лады косточки несчастному вожаку, придумывали ему новую кличку и, в результате, сошлись на том, что отныне у Никиты Сергеевича Новикова будет шикарная двойная фамилия – Гнойников-Поротый. Вот почему появление на людях опозоренного парня вызвало такое всеобщее изумление. Ему бы в закуточке тихонько сидеть и людям на глаза не показываться!..

А из сверкающей свежей краской "Победы" появилась совсем другая публика: майор милиции в форме и при орденах, которые угадывались за распахнутыми полами синей шинели, усталая пожилая женщина в сером драповом пальто и с кукишем собранных на затылке редких седых волос, а также двое мужчин в штатском. Один – коренастый, крепко сбитый, с коротким колючим бобриком на совершенно круглой голове, другой – хлипкий, высокий интеллигент в очках, всё время сползающих с длинного, заострённого к низу носа.

– Здравствуйте, товарищи! – первой с народом поздоровалась усталая женщина в пальто, отчего все сразу признали, кто в этой компании главный.

– Здравствуйте, – нестройным хором ответили колхозники.

– Почему не работаем, товарищи?

– Так ведь праздник сегодня.

– Какой праздник?

– Покров Пресвятой Богородицы. Разве не знаете?

– Я, товарищи, знаю наши советские праздники, а все прочие отношу к пережиткам в сознании отсталых граждан, которые надо искоренять!.. Выжигать калёным железом!

Она сказала это страстно и убеждённо. Было только непонятно, кого или что надо выжигать и искоренять? Пережитки или стоящих перед ней отсталых граждан? Но, не дав себе труда устранить несуразицу, она обернулась к председателю колхоза и, строго покачав головой, добавила:

– Не думала я, товарищ Седых, что у тебя в колхозе дисциплина хромает. Не думала…

Герасим Тимофеевич был мрачнее тучи.

– Что молчишь?.. Представь нас несознательным товарищам колхозникам, – и после короткой паузы добавила. – Шучу, конечно.

Но никто на эту шутку почему-то не рассмеялся.

– Знакомьтесь, товарищи, секретарь нашего райкома Рерберг… Эмилия Вильевна… Вот… – та коротко кивнула головой. – Теперь далее, – на председателя колхоза было больно смотреть, таким он выглядел жалким и потерянным. – Товарищ майор – наша районная милиция…

– Коломиец Игнат Сидорович, – майор широко во весь свой губастый рот улыбнулся и лихо козырнул.

– Панченко Михаил… – Седых слегка замялся, вспоминая редкое отчество.

– Януариевич, – подсказал высокий интеллигент в сползающих на кончик носа очках и, не дожидаясь официального представления, скромно пояснил: – Я, так сказать, районный министр культуры, товарищи. То есть я ей, культурой то есть, заведую…

Кто-то в толпе громко хмыкнул:

– Гляди-ка, и министры к нам зачастили!

Но остряка-одиночку никто не поддержал. Все ждали.

– И, наконец…

– Меня представлять не надо! – резко оборвал председателя человек с бобриком на голове. – Я здесь лицо неофициальное.

Герасим Тимофеевич кивнул и замолчал, мрачно уставившись в землю, стараясь не глядеть на стоящих вокруг людей.

Повисла тяжелая пауза.

Простой русский человек не любит и боится начальства, какое бы оно ни было, районное, областное или союзное. За долгие годы общения с ним крестьянин привык: ничего хорошего ждать от сильных мира сего не приходится. Но, когда начальство без всякого видимого повода собирается в одном месте да ещё в таком расширенном составе, жди не просто неприятностей, жди беды. Это проверено. Не раз и не два.

– Кто начнёт? – Эмилия Рерберг строго оглядела свою свиту.

– Можно я? – выскочил Никитка. Видно, очень уж зудело у него в одном месте.

– Никита Сергеевич, не торопись, и до тебя очередь дойдёт. А пока… Галина Ивановна, ты – парторг, тебе и карты в руки.

Бледная, как полотно, с плотно сжатым ртом и стиснутыми кулаками Галина Ивановна вышла вперёд. Немало бед довелось испытать этой женщине за сорок два года её невесёлой жизни. Помнила она, как раскулачивали деда и отца… И как везли их потом с тёплого кубанского юга куда-то на север в набитых под завязку теплушках… И как в дороге умерла её годовалая сестрёнка… И как в первые дни на новом месте спали они под открытым небом, а ведь был уже конец сентября, и первые заморозки по ночам серебрили пожухлую траву… И как в тридцать седьмом забрали сначала деда, а потом отца, и как в сорок третьем получила она похоронку: "Ваш муж, гвардии сержант Прохоров Андрей Алексеевич, пал смертью храбрых в боях за Родину"… И как горевала и убивалась, а потом сама, в одиночку, тащила на себе не только всю семью – троих ребятишек и старую бабку, свекровь, – но и весь колхоз… И как голодали, и как холодали…

Сколько же на твою долю невзгод и напастей выпало! Сколько горя и бед!.. Гордая русская женщина!.. И всё ты вынесла, всё превозмогла, всё перетерпела, всё смогла.

Но сейчас… То, что должна была она сделать сейчас, казалось ей выше человеческих сил.

– Товарищи!.. – голос Галины Ивановны сорвался на высокий фальцет, и она смолкла, кашлянула в кулак, потом обвела стоящих вокруг мужиков и баб тоскливым затравленным взглядом и почти прошептала. – Не могу… Простите…

– Стыдно!.. Стыдно, товарищ!.. – тоже тихо, но отчётливо и гневно так, чтобы слышали все, даже стоящие вдалеке, произнесла Эмилия Рерберг.

– Можно я?.. Ну, я вас очень прошу… Ну, пожалуйста!.. Дайте мне!.. – Никитка весь трясся от зуда и нетерпения.

– Что ж, давай, Никита Сергеевич. Покажи старшим товарищам, что такое партийная принципиальность. В твоих руках будущее! Дерзай!..

Никитка торжествовал. Пришёл и на его улицу праздник!.. Как он отомстит им сейчас!.. Всем и за всё!..

– Товарищи колхозники! – никогда ещё его комсомольские глаза не горели таким воодушевлением, никогда прежде не колотилось так пламенно в его груди комсомольское сердце. – Эре мракобесия пришёл конец! Свободный советский человек сбросил рабские путы и смело шагает в будущее! Вперёд, товарищ!.. Зори коммунизма видны на горизонте!.. Не отставай!.. Кто там шагает правой? Левой! Левой! Левой!.. Да здравствует наш дорогой Никита Сергеевич!..

Он замолчал и, задрав голову, победоносно оглядел всех. Но тут же спохватился и уточнил:

– Я не себя, конечно… Я товарища Хрущёва имел в виду.

И что же? Вместо аплодисментов, среди людей раздались смешки, а Егор Крутов, выколачивая о свою деревянную ногу пепел из самодельной трубочки, спросил, как показалось Никитке, зло и ехидно:

– Дорогой ты наш Никита Сергеевич, ты хоть сам-то понимаешь, что за ахинею несёшь? Или как? Мели Никита, чтобы пузо было сыто?..

Народ развеселился ещё пуще:

– Осмелел парень!..

– А они, комсомольцы, все такие!..

– Да уж, нахальства им не занимать…

– Ну, надо же!.. Самого первого партийного секретаря… "имел в виду"!..

Колхозники от души потешались над незадачливым оратором.

Никитка готовил свою речь два дня и две ночи. Он так радовался, когда придумал "эру мракобесия" и когда решил ввернуть стихи Маяковского!

Ведь это было так здорово!.. И вдруг какой-то калека… Какой-то алкаш, который и двух слов-то связать не может и речей таких настоящих никогда не слыхивал, вздумал смеяться над ним?!..

– А ты, товарищ Крутов, дурака из себя не строй!.. Я, между прочим, не глупее тебя!.. И, кажется, понятно выражаюсь, – теперь Никитка дрожал от обиды и гнева.

– Во-первых, щенок, я у тебя в товарищах никогда не ходил, а во-вторых, ты своё прокаркал и теперь помолчи маленько, пока взрослые разговаривать будут.

– Да ты!.. Да я!.. – не сдавался Никитка.

– Цыц, тебе говорят!

– Никита Сергеевич, ты не ершись. Зачем? Не годится перед несознательным элементом бисер метать, – Эмилия Рерберг ласково потрепала парня по голове. – Товарищ что-то не понял, и мы с тобой ему сейчас всё разъясним. Спрашивайте, товарищ, не стесняйтесь.

– Что я?.. Девица, чтобы стесняться? – разговаривать с начальством Егор не привык и потому в самом деле чувствовал себя не в своей тарелке. – Но, дорогие гости, интересно было бы узнать, для какой такой надобности столько важного народа к нам в колхоз понаехало?.. Думаю, не одного любопытства ради.

– Чтобы праздно любопытствовать, у нас на это времени нет! – сказала как отрезала партийная дама. – Михаил Януарьевич, – обратилась она к интеллигенту в очках. – Ты у нас инициатор сегодняшнего события, тебе и карты в руки. Говори.

Прежде, чем начать, Януарьевич откашлялся, поправил очки.

– Товарищи! – несмотря на свой хлипкий вид, "министр культуры" обладал звонким голосом, держался уверенно и солидно. – Согласитесь, наша партия и правительство постоянно и неусыпно заботятся о благосостоянии нашего народа. Успехи коммунистического строительства в нашей стране, согласитесь, видны невооружённым глазом, и только отпетые враги первого в мире социалистического государства могут отрицать, что с каждым годом, с каждым днём жизнь советского человека становится лучше, богаче, светлее. Но, дорогие товарищи!.. С собой в коммунизм мы возьмём только всесторонне образованных, культурных людей. Людей без пережитков в сознании и предрассудков. Людей, которые живут и мыслят свободно!.. Согласитесь, товарищи, тяжёлое наследство получили мы от наших предков, которые на протяжении веков одурманивали себя ядом идеализма, и ошибочных представлений о мироустройстве, и подлинном назначении человека в этом меняющемся, в этом бурлящем мире! В том самом мире, который нам с вами, согласитесь, предстоит перестроить, чтобы вековая мечта человека о всеобщем братстве, об истинном равенстве и подлинной свободе стала реальностью!.. Согласитесь…

Слова вылетали из его уст легко и бездумно. Звенящий голос и бодрый тон Януарьевича были всем так знакомы, а шаблонные фразы и лозунги настолько обрыдли, что колхозники откровенно затосковали и уже слушали оратора в пол-уха. Всех охватило привычное тупое оцепенение, и народ был готов с ним тут же и во всём согласиться, только заканчивал бы он молоть языком поскорее. А не то ведь, ей Богу! – невмоготу.

И вдруг!..

Что он сказал?..

Или мы ослышались?..

Не сразу дошёл до сознания людей смысл только что сказанного бодрым интеллигентом.

– Как?!.. Как?!..

– Ну-ка, повтори!..

– Мы чего-то не поняли.

– А тут и понимать нечего, всё элементарно, товарищи: решением исполкома районного Совета Депутатов трудящихся ваша церковь объявляется памятником архитектуры и передаётся в ведение Комитета по культуре, то есть как бы собственно мне, – и очкарик коротко хохотнул.

– Погоди, погоди!.. Зачем передаётся?

– В какое такое ведение?..

– И не нужен нам никакой памятник…

– Как же это, братцы?.. А?..

– Храм порушить решили…

Януарьевич опять рассмеялся, но как-то уже не очень весело.

– Можете не беспокоиться, товарищи, мы ничего ломать не собираемся. Наоборот, выделим средства и церковь вашу отремонтируем. Увидите, краше прежнего станет.

– А на что нам краше?..

– Во всём районе благолепней храма не сыщешь!..

– Нам он и такой люб!..

– А про средства это мы уже слыхали. Сколько этих самых средств нам на клуб выдали?..

– В самый раз хватило, чтобы двери да окна досками заколотить!..

– Вот тебе и все средствия!..

Народ разволновался не на шутку.

– Тише!.. Тише, товарищи!.. Про клуб с председателя колхоза спрашивайте, подобные мелочи – это его забота. А мы сейчас, согласитесь, не о том говорим…

– Стыдись, Михаил!.. – резко, свистящим шёпотом оборвала Януарьевича товарищ Рерберг. – Что ты перед этой шантрапой на цыпочках прыгаешь?!.. Мы с тобой как договаривались? Покончить с этим делом быстро и решительно, а ты сопли размазал, нюни распустил. Одно слово – интеллигент!.. С комсомола пример бери! У Никиты Сергеевича учись!.. – щёки Никитки заалели, он готов был заплакать от гордости и смущения. – Товарищ Коломиец, выручай хоть ты, а то культура наша в который уже раз слаба в коленках оказалась.

Януарьевич обиделся и, потупившись, концом шарфа, что свисал с его тощей шеи, стал протирать очки. Он скорбел и всем своим видом показывал, что вот, мол, дни и ночи напролёт работаешь, работаешь, а в награду одни только попрёки и подзатыльники получаешь.

А майор крякнул и, пошире распахнув шинель, чтобы виднее стали его боевые награды, выступил вперёд.

– Народ, слушай сюда! – он сурово нахмурил брови, и выражение лица у него стало недовольное, брезгливое, словно в сотый уже раз говорил он об одном и том же, а народ был настолько чудовищно и безпросветно туп, что никак не мог или, что ещё хуже, не хотел его понять. – Короче!.. Для отправления любых ваших религиозных потребностей мы церковь эту с сегодняшнего дня закрываем и переводим из сугубо культового в сугубо культурное заведение. Надеюсь, понятно выражаюсь?..

– Кто здесь богохульствует и храм Божий заведением называет? – мощный бас отца Георгия заставил вздрогнуть от неожиданности даже партийное руководство района. Все настолько увлеклись выяснением отношений, что не заметили, как батюшка вместе со счастливым Иосифом Бланком и его крёстными родителями вышел из церкви.

– Как ты кстати!.. Тебя-то мне, голуба, и надо! – оживился майор. – Товарищ поп, сливай масло, Приехали. Закрывай свою лавочку.

И обернулся к очкарику:

– Где постановление исполкома?

– Я портфель в машине оставил, принесу сейчас, – спохватился тот и трусцой побежал к "Победе". Сегодня был явно не его день.

– Что за постановление? – встревожился отец Георгий.

– Лишают нас храма, батюшка!..

– Закрыть решили.

– Осиротели мы!.. – заголосили бабы.

– Что?.. Завыли?.. – Никитка не мог скрыть вожделенного удовлетворения: сбывалось его неутолимое желание отомстить. Всем и за всё. – У вас настоящего храма и в помине-то не было. Тоже мне церковь называется, а в году всего раз пять отперта бывает… Смех один!.. Но ничего, и этому безобразию мы конец положим!.. Настал час!.. Теперь и она на пользу людям послужит!..

– Каким же это образом, отрок? Поведай нам, – отец Георгий хмурился всё больше и больше.

– А я здесь к Новому году музей открою!.. Настоящий!..

– Какой такой "музей"?!..

– Антирелигиозной агитации и пропаганды!.. Что скушали?!.. – торжествовал Никитка.

– В храме?!

– В нём! И со всех концов нашей необъятной родины в Дальние Ключи люди приезжать начнут и учиться станут, как с пережитками бороться надо!..

– Ах, ты поганец!.. – Егор стиснул в безсильной ярости огромные кулаки. – Стало быть это всё, – своей деревянной ногой он ткнул в сторону приезжих, – твоя работа?

– Моя! – Никитка откровенно злорадствовал.

– Эх!.. Мало тебе одной порки показалось, надо будет ещё задать… Имей в виду… Чтобы на всю свою паршивую жизнь запомнил, и впредь неповадно было.

– А за оскорбление действием вы мне ещё ответите!.. – вспыхнул комсомольский вожак. – По закону!.. Верно говорю, товарищ майор?.. Я на всех вас заявление написал!..

– Вот она!.. То есть оно… в смысле… постановление!.. – Януарьевич одной рукой протягивал майору бумагу с гербовой печатью, а другую руку прижимал к груди, пытаясь унять страшное сердцебиение. Он сильно запыхался и широко открывал рот, стараясь глотнуть побольше воздуха. Видно было, что неусыпные заботы о районной культуре не позволяли ему быть в хорошей спортивной форме, и потому забег за постановлением туда и обратно по пересечённой местности мог закончиться для него настоящим сердечным приступом.

Майор взял бумагу, зачем-то повертел в руках, словно прикидывая, для какой такой ещё надобности её можно употребить, и как бы нехотя отдал отцу Георгию. Тот взял, долго читал, словно никак не мог вникнуть в смысл написаного. Люди сгрудились вокруг, пытаясь через головы впереди стоящих заглянуть в этот, казавшийся таким невинным, лист бумаги.

И тут в зловещей тишине прозвучал слабый женский голос:

– Никитушка!..

Все вздрогнули, обернулись.

– Что ты натворил, сынок?! – маленькая неказистая женщина с измученным скорбным лицом и страдальческими глазами, в которых, казалось, навсегда застыла непереносимая боль, прижав руки к пылающим щекам, не отрываясь смотрела на своего торжествующего сына.

– Мама, я прошу… – Никитка съежился, как от удара, и злобно зыркнул из-под нахмуренных бровок на мать. – Мы с вами дома поговорим… Ладно?..

– Как я людям в глаза смотреть стану, сыночка?.. Что Господу отвечу?.. – в глазах её застыл ужас.

– Твоей вины, Настёна, нету тут никакой, – бабка Анисья сокрушённо качала головой. – И ты не убивайся так… Выродки, они в любой семье завсегда объявиться могут… Так что терпи, мать… Это тебе Господь испытание посылает… Терпи.

– Вам что-то не понятно, товарищ поп? – Эмилию Рерберг затянувшаяся пауза начала раздражать.

– Отчего же, гражданочка?.. Всё ясно, – батюшка вернул бумагу майору и, перекрестившись, тихо добавил. – Господи, прости их, бедных, ибо не ведают, что творят…

– Попрошу ключи от церкви, – Коломиец был явно доволен: дело двигалось к развязке.

Алексей Иванович посмотрел на отца Георгия. Тот только развёл руками.

– Мы с тобой перед этим законом безсильны, дорогой мой.

И было странно видеть этого огромного человека таким маленьким, слабым и безпомощным.

– Понимаю… А ключи… Ключи я, конечно, принесу… Я сейчас, – и, тяжело переставляя ноги, которые в одночасье стали какими-то чугунными, Алексей Иванович побрёл в храм.

Потрясённые мужики и бабы стояли молча, не шевелясь, как на фотографии или на картинке, и даже казалось, не дышали.

– Люди добрые!.. Бабы!.. Мужики!.. Простите меня, окаянную!.. – Настя Новикова упала перед народом на колени. – Не ждала, не ведала, что собственный сын… Кровинушка родимая… так мать свою опозорит… Да что мать?!.. Весь род наш теперь проклят будет… Но… молю вас… Не держите зла… Хотя… О чём прошу?.. Чего жду?.. Поделом мне!.. Видно, так ещё ране решено Господом было… За грехи мои!.. Простите… не поминайте лихом… – и уткнулась головой в липкий мокрый снег.

– Смотри, поганец, до чего родную мать довёл!.. – не разжимая челюсти, процедил сквозь зубы Егор. От безсильного гнева он побагровел весь, на скулах у него вздулись желваки, и кадык заходил вверх-вниз, туда-сюда.

Бабы под руки подняли с земли Настю.

– Мама… За что же это вы меня так-то… перед народом срамите?.. Как не стыдно?!.. Я же упредил вас: дома поговорим! – Никитка растерялся и, честно говоря, не знал толком, что делать и как себя вести.

Тут пришёл черёд заговорить крепышу с бобриком на голове:

– Товарищи! – голос у него оказался красивый, вкрадчивый, эдакий бархатный баритон с нежными переливами и обертонами. – Нам очень нужна ваша помощь.

Не спеша он достал из внутреннего кармана пальто фотографию человека в профиль и анфас.

– Нашими органами разыскивается опасный преступник-рецидивист. Вот, взгляните, пожалуйста, – он пустил фотографию по рукам. – Он вам на глаза случайно не попадался?

Люди молча передавали карточку от одного к другому и равнодушно качали головами. Жизнь приучила их держаться подальше от "органов". А в случае чего, если прищучат и начнут допытываться, мол, почему скрыл и не показал, можно сослаться или на плохое качество фотки, или на проблемы с глазами.

– Так это же богомоловский квартирант! – закричал Никитка, показывая на вышедшего из храма Алексея Ивановича. Он чуть не задохнулся от радости, признав в изображённом на снимке своего давишнего обидчика.

– Вам знаком этот человек? – ласково спросил крепыш, показывая Алексею Ивановичу фотографию "рецидивиста".

– Знаком, – коротко ответил тот. – Кому ключи от храма отдать?

Майор распахнул свою широкую ладонь.

– Мне давай, – и, получив ключи, решительно зашагал к церкви.

– И где же он? По-прежнему у вас квартирует?

– Да нет, ушёл.

– И давно?

– Недели две назад.

– И куда? Если, конечно, не секрет?

– Бог его знает. Он мне адреса своего не оставлял, а я и не спрашивал. Ушёл, и всё.

– Что ж не поинтересовались?

– Я праздным любопытством никогда не отличался.

– А вот мы, чрезвычайно любопытны, гражданин Богомолов. До крайности, – крепыш был всё так же ласков, но в голосе у него зазвучали металлические нотки. – И, чтобы наше любопытство удовлетворить, вам придётся с нами в город проехать, а то здесь, на свежем воздухе, обстановка к серьёзному разговору не располагает. Прошу, – и, взяв Алексея Ивановича под локоть, повёл его под гору, к "Победе".

– За работу, товарищи! Не годится в будний день без толку прохлаждаться, – Эмилия Рерберг направилась вслед за ними и уже на ходу коротко бросила в сторону председателя колхоза. – А с тобой. Герасим Тимофеевич, мы завтра на бюро поговорим. К девяти ноль-ноль будь любезен явиться в райком.

– Эмилия Вильевна! А со мной как же?! – заволновался "министр культуры". Он сообразил, что в "Победе" ему места не достанется. – Мне как?.. Самому добираться?

Но секретарь райкома не удостоила несчастного ответом.

– Садись ко мне в "газик", до бетонки подброшу, – буркнул председатель колхоза, стараясь не глядеть на потерянного Януарьевича. И, меся своими сапожищами таящий снег, быстро пошёл прочь.

И потом на горе у запертого храма ещё долго стояли люди, молчали и глядели вслед новенькой "Победе", которая увозила в неизвестность церковного старосту, инвалида и героя Отечественной войны Алексея Ивановича Богомолова.

 

11

Когда Павел Петрович открыл глаза, яркое солнце светило прямо в окно. Дождь кончился ещё ночью, и теперь, умытый и просветлённый, мир радостно просыпался навстречу последним погожим осенним дням. Вчерашняя грязь куда-то исчезла, и в большой чёрной луже на вокзальном перроне, из которой не спеша пила воду очень важная ворона, отражалось бездонное голубое небо.

Поезд стоял на каком-то полустанке.

Вчерашний попутчик – несчастный старшина, потерявший паровоз, очевидно, сошёл, когда Павел Петрович спал. От выпитой накануне водки в голове протяжно гудело, в животе свершалась бурная революция, всё внутри пересохло и горело, как в пустыне.

Давненько Павлу Петровичу не было так муторно, горько, стыдно, как теперь.

Он спустился со своей верхней полки и жадно припал к гранёному стакану. Бурый чай давно остыл и потерял вкус, но сейчас это не имело значения. Ему хотелось только одного – пить!

"Ну, зачем так над собой издеваться? Забыл сколько тебе лет? – с горечью спросил сам себя. – Когда же ты, дорогой мой, умнее станешь?"

В коридоре послышались голоса, и через минуту Нюра-проводница ввела в купе новых пассажиров: мужчину средних лет с недельной щетиной на обветренном загорелом лице и пожилую женщину в потёртом драповом пальто. За ней, держась за руку, шёл высоченный широкоплечий парень в солдатской шинели без погон. Из-под серой ушанки, чудом держащейся на его затылке, выглядывала плотная марлевая повязка, скрывавшая верхнюю часть лица.

– Сюда проходите. Тут у меня как раз три полочки свободные. Две нижних и одна верхняя. Устраивайтесь. Я вам сейчас бельё принесу, – сказала и побежала по коридору.

– Чур, моя верхняя! – мужчина забросил на полку небольшой фибровый чемодан. – А ты, Макаровна, внизу располагайся. Так сказать, согласно купленным билетам.

– Дай Бог тебе здоровья, Владик!.. – женщина опустила на пол свою поклажу. – Павлуша, сынок, ты вот тут садись, в уголок, а корзинку мне давай, – она взяла у сына большую плетёную корзинку, прикрытую сверху чистой белой тряпицей, и поставила под стол. Затем помогла ему снять шинель и только после этого разделась сама.

Парень осторожно присел на краешек вагонного сиденья около двери. Большие сильные руки, с детства привыкшие к крестьянскому труду, безпомощно лежали у него на коленях. По тому, как он сидел: прямо, откинув назад забинтованную голову, было видно: не привык ещё мальчишка к своему новому положению незрячего человека. Казалось, он всё время напряжённо прислушивается: что происходит вокруг него.

– Багаж можно сюда, под сиденье уложить, если тебе, конечно, что в дороге не понадобится, – Владик помог женщине спрятать в ящик под полкой её чемодан. – Между прочим, удобную штуку немцы придумали. Серьёзная нация. Нам такого ни в жисть не изобрести.

– Почему "ни в жисть"?.. У меня в дому точно такой короб в горнице имеется. Я туда зимние вещи на лето прячу. Алексей Степаныч, муж мой, Царство ему Небесное, ещё до войны сработал, – Макаровна даже слегка обиделась. – А немцы тут с какого боку присоседились?

– Как это "с какого"?!.. Отстала ты, Макаровна!.. Ох, отстала!.. Вагоны эти в Гэдээре сделаны. Соображаешь?

– В каком таком "Гэдээре"?

– Страна у немцев так называется – Гэ Дэ Эр по-нашему. Но это сокращённо. А если целиком, то Германская Демократическая Республика. Соображаешь? Стало быть, немцы тут главные виновники.

– А они, немцы, везде главные виновники. Виноватее их на всём белом свете никого не сыщешь. Какую бойню по всему миру устроили!..

– Какая ты несознательная, Макаровна!.. Скажешь тоже!.. – мужчина был явно раздосадован. – Они теперь наши друзья. Соратники. Соображаешь?.. Конечно, есть и ещё другая Германия: Фэ эР Гэ. Но эти не наши, эти с американцами дружбу водят. А с гэдэровцами мы сейчас в одном лагере… э-э-э… – он хотел по обыкновению сказать "сидим", но вовремя схватил себя за язык и с трудом, но всё же выкрутился, – … находимся. Верно говорю, дед? – обратился он за поддержкой к Павлу Петровичу, но тот не ответил.

– В каком таком "лагере"? Лагеря у нас разные бывают. И пионерские, и другие… Всякие…

– В социалистическом!.. – мужчина начал терять терпение и слегка раздражаться. – Дед, хоть ты ей скажи!..

– Может, тебе, Владислав, они и друзья, а для меня… Извини… Они мужика моего в сорок третьем убили… Под Сталинградом… Так что ты, если хочешь, сиди с ними в этом самом лагере, а я вот с убивцами Лексея моего дружбу водить не собираюсь.

– Эх, Авдотья Макаровна!.. Повезло тебе, что, кроме меня и деда, никто нас не слышит, а не то… – и он многозначительно покачал головой.

Протяжно прогудел тепловоз, лязгнули вагонные сцепления, и поезд медленно тронулся. Чуть запыхавшись, с постельным бельём в руках в купе вошла неунывающая Нюра.

– Заждались? Бельё, честно скажу, чуть сыровато, но, если на полке разложить, оно у вас мигом просохнет.

И вдруг спохватилась:

– Ой!.. С добрым утром вас, товарищ генерал!.. Я как-то растерялась совсем.

Павел Петрович удивился, откуда она знает его бывшее звание, но виду не подал:

– С добрым утром, Нюра. Как успехи?.. Научилась пятку вязать?

– Ой!.. А я и не думала, что вы про меня такую малость запомните!.. – щёки девушки вспыхнули ярким румянцем. – Я теперь, товарищ генерал, могу и вам связать, если захочете… Вот только боюсь… шерсти у меня на полтора носка только.

– Спасибо, голубушка. Как-нибудь в другой раз, – Павел Петрович ласково погладил её по плечу и, прихватив полотенце, пошёл умываться. Уже в коридоре за спиной он услышал изумлённый возглас мужчины: "Чего?!.. Генерал?!.." – и жаркий сбивчивый шёпот Нюры.

Как много в нашей жизни значит звание! Чин. Был обыкновенный "дедок", но в одночасье стал "его превосходительством". И не за какие-то выдающиеся заслуги, а оттого только, что назвали "дедка" генералом. И ведь сплошь и рядом так. Иной человек не то что почёта или славы, но и слова-то доброго не стоит, а повесь ему на грудь орден или хотя бы медаль, глядь, а отношение людей к нему уже изменилось. Он даже в собственных глазах расти начинает и незаметно так, потихоньку в "туза" превращается. И если не дал ему Господь разума, то от сознания собственной важности раздуется до невозможных размеров, как воздушный шарик на ярмарке. Велико человеческое тщеславие!.. Только вот беда, шарики эти частенько сдуваются, и от прежнего блеска и красоты одно воспоминание остаётся. А не то и вовсе…Хлоп! – и нету. Сколько их, несчастных, уже полопалось! И скольких эта горькая участь впереди ожидает?!..

Когда Павел Петрович вернулся в купе, Макаровна выкладывала из корзинки на стол, покрытый чистой белой тряпицей, домашнюю снедь.

– Вы меня извините, товарищ генерал, – новый попутчик вскочил и вытянулся перед Павлом Петровичем. – Я же не знал…

– О чём вы?.. – поморщился Троицкий.

– В том смысле, что я… Короче говоря, я вас, товарищ генерал, по ошибке "дедом" назвал. Сугубо по ошибке, без какой бы то ни было задней мысли!.. Поверьте… Я, признаться, совсем не хотел…

– Ерунда какая!.. Меня зовут Павел Петрович. А вас?

– Владислав Андреевич, – тот поспешно пожал протянутую руку. – Но вы меня лучше Владом зовите. Я так больше привык, – и уважительно добавил, – товарищ генерал.

– Будем знакомы, Владислав Андреевич. А что касается генеральства моего, оно в далёком прошлом безпробудным сном почивает, так что и вспоминать о нём, и тревожить его, ей Богу, не стоит.

И в ответ крепко пожал руку Влада. Затем обратился к парню, который всё так же неподвижно сидел на краешке вагонной полки в углу:

– А вас, молодой человек, я слышал, тоже Павлом зовут? – тот кивнул головой, но руки не подал. – Тёзки, значит…

– Мы с мужем в память свёкра Павлом его назвали, – Макаровна лодочкой протянула руку и церемонно представилась: – Авдотья Макаровна. Ведь говорили мне, не след дитё в честь покойника называть, не послушалась, безтолковая!.. Теперь вот, – она кивнула в сторону сына, – из-за моей дурости Павлик страдать должен.

– Не говорите так, мама, – голос у Павлика оказался низким, густым. – Сколько раз повторять?.. Ни в чём вы не виноваты.

– Мне, сынок, лучше знать.

– А какая тут связь? – удивился Павел Петрович. – Никогда раньше не слыхал, что детей в память предков называть не следует.

– Есть поверье такое, будто вместе с именем все беды, все несчастья, что довелось покойнику в этой жизни испытать, на младенчика переходят. Анна, золовка, ещё до крестин меня о том упреждала. Помню, я тогда посмеялась над ней, отмахнулась, а зря. И вот, пожалуйста, хошь верь, хошь, нет, а всё так и случилось… Не думала, не гадала, а беду на сына навела… Павел Тимофеевич, свёкор мой, видный мужчина был, красавец, а только и сорока ему не было, как ослеп. Сарай во дворе загорелся, а там корова с телёнком, поросята… Он и бросился в огонь, скотину спасать… Корову вывел, а как стал поросят выносить… Шевелюра у него была на зависть всем мужикам, первая вспыхнула… Потом уже рубашка занялась… Стоит, в руках поросёнок верещит, а он сам, как свеча полыхает!.. Насилу огонь сбили… Обгорел он не так, чтобы очень, вот только волос лишился и зрение потерял.

– Суеверие это всё, – ухмыльнулся Владислав Андреевич. – Отсталость мышления.

В купе со стаканами горячего чая в руках вошла Нюра-проводница:

– Я вам, товарищ генерал, как вы любите, с двойным сахаром принесла. Приятно кушать.

– Нюра, голубушка, довольно меня генералом обзывать. У меня, между прочим, имя есть. Нормальное, человеческое – Павел Петрович. Договорились?

Щёки Нюры опять вспыхнули ярким румянцем, она прикусила нижнюю губу, что-то буркнула в ответ, лицо её кисло сморщилось, и она стремглав выскочила из купе в коридор.

– Нюра! Милая моя, куда вы?! – Павел Петрович испугался. Он не понял, чем так обидел эту бедную девочку и поспешил за ней.

Нюра сидела в своём служебном купе и горько плакала.

– Девочка моя!.. Ну, что вы?.. Я обидел вас?.. Простите… – он присел рядом с ней и обнял вздрагивающие худенькие плечи. – Простите старого дурака!

– И ничего подобного!.. И совсем даже не то!.. – она уткнулась в грудь Павла Петровича и заплакала ещё горше. – И ничего-то вы не понимаете!.. Вот, ни капельки!.. Хотя и генерал…

– Ну, ну., девочка моя… давайте успокоимся… – он растерялся и на самом деле не знал, как быть. – Не надо, Нюра… Право, я прошу вас… Вот беда, не умею я успокаивать!.. Ну, скажите, в чём дело?.. Чем я вас так задел?..

– Ничего… я сейчас… я успокоюсь… Не сердитесь… Какая же я!.. Дура набитая!.. – всхлипывая и шмыгая носом, она ещё крепче прижалась к Павлу Петровичу.

Как легко ранить человеческую душу!.. Неосторожным словом, взглядом, ухмылкой… Да мало ли ещё чем!.. Ведь мы порой сами не замечаем, как безжалостны бываем, как грубы и безцеремонны в своём обращении с людьми. А душа человеческая так тонко устроена, так чутко реагирует на малейшую безтактность, её так легко ранить!..

Прошла, наверное, минута или даже две, прежде чем она, наконец, успокоилась.

– Ну, вот и ладно… Вот и хорошо, – он помог ей вытереть слёзы казённым вафельным полотенцем. – А теперь… выкладывайте, что же всё-таки с нами случилось?.. А?.. Отчего мы так горько рыдали?

Нюра подняла на него заплаканные счастливые глаза и чуть слышно прошептала.

– Голубушка…

– Что "голубушка"? – не понял Павел Петрович.

– Меня никто никогда не называл… так…

– Как?

– Голубушка… вот как!.. – и на глаза её вновь навернулись слёзы.

Сердце Павла Петровича сжалось от нежности, от жалости к этой простодушной трогательной девочке, и, чтобы самому не раскиснуть окончательно, он сурово нахмурил брови, грозно кашлянул в кулак и, наконец, что есть силы ударил этим самым кулаком по своей коленке.

– Понимаю, – только и смог выдавить из себя.

– Я – детдомовская…И кто у меня папка с мамкой, не знаю… И не видала их вовсе… И сколько помню, всю мою злосчастную жизнь меня токо так и звали: Нюрка да Нюрка… А иначе никак. Вроде клички кошачьей. Право слово… А так, чтобы… ласково… Вот, как вы, к примеру, так никто… никогда… А ласки каждому хочется!.. И тепла… Ведь правда же?.. Даже кошка и та об ноги трётся, чтобы погладил кто, – она напоследок порывисто всхлипнула и, улыбнувшись, прибавила: – Спасибо вам, Павел Петрович, товарищ генерал. Огромное-преогромное спасибо. Дождалась-таки…

"Товарищ генерал" обнял её и поцеловал в лоб.

Сколько их, несчастных, обездоленных сирот, по всей России раскидано? И ведь не только зверствами фашистов, но и стараниями своих соотечественников, соседей, друзей и даже родных ломались судьбы, коверкались жизни ни в чём не повинных людей. А главное – деток!.. Деток-то за что?!..

Вот и его сын, его Матвей, невесть где.

Жив ли?.. Найдётся ли?..

К горлу подступал удушливый комок… Наверное, поэтому он ничего не ответил… Стало вдруг нестерпимо стыдно, щёки покрылись жгучим румянцем. Павел Петрович махнул рукой и пошёл обратно в своё купе. Когда он плакал в последний раз?.. Забыл, и слава Богу!..

– Милости просим, позавтракайте с нами. Никаких разносолов, правда… Еда домашняя, деревенская… Но вы отведайте, не побрезгуйте, – Авдотья Макаровна подвинулась, приглашая Павла Петровича к столу.

А там!.. Сваренные вкрутую яйца лежали на чистой тряпице, из-под марли выглядывал белоснежный творог, рядом – банка сметаны, в которой ложка стояла торчком, и крупно нарезанные ломти свежеиспечённого деревенского хлеба, терпко пахнущие печным дымком, дразнили одним видом своим. Павел Петрович сглотнул обильную слюну. Давненько не видал он такого изобилия!

– А у меня, к сожалению, только крабы. Больше я вас ничем удивить не смогу.

– Да ну их, крабов этих! – отмахнулась Авдотья Макаровна. – И не рыба, и не мясо. Так, баловство одно.

– Деликатес! – уточнил Владислав. Он давно уже уплетал за обе щеки и только причмокивал от удовольствия.

– Я тебе, Петрович, лучше творожка со сметанкой положу. Попробуй… У Дони, моей кормилицы, молочко сладкое… Отведай.

– От такого приглашения трудно отказаться…

– А зачем отказываться? Ты кушай, батюшка, и никого не слушай. На здоровье!..

– Покорно благодарю.

Павел Петрович подсел к столу.

– В России от голода умереть никак невозможно, – Владислав с шумом отхлебнул чай из гранёного стакана. – Даже если в кармане, окромя громадной дыры, ни копейки, и в будущем безпросветный мрак нищеты намечается, непременно найдётся добрая душа и накормит. Вот как Макаровна, от пуза. Верно говорю? – и икнул. – Со вчерашнего дня не ел. Извиняюсь.

– Павлик, сынок, ты прилёг бы. С пяти утра на ногах.

– Не беспокойтесь, мама, я не устал.

Он по-прежнему сидел на нижней полке в углу, всё так же откинув назад голову и сложив на коленях руки, сжатые в кулаки. Толи дремал, то ли думал о чём-то своем. Макаровна порывисто вздохнула и робко спросила:

– Может, чайку попьёшь?

– Спасибо, не хочется, – он покачал головой и тут же тихо, словно стесняясь, попросил. – Вы меня, мама, проводите… в коридор?

– Пойдём, Павлуша, – мать сразу всё поняла. – Пойдём, – и, взяв сына за руку, вышла с ним из купе.

– Вот ведь судьба какая!.. Не приведи Господи! – Владислав ещё раз икнул и, вытирая казённым полотенцем рот, добавил. – Никогда не знаешь, где найдёшь, где потеряешь.

– А что с ним? – Павел Петрович давно хотел спросить, но при парне стеснялся.

– Тяжёлое осколочное ранение. Граната разорвалась… буквально под ногами… Четверо на месте. Как говорится… не приходя в сознание… А двоих – Пашку и ещё одного пацана – искалечило так, что не знаешь, кому больше завидовать… Тем четверым, что Богу душу отдали, или этим… двоим… выжившим.

– Так ведь война уже одиннадцать лет как закончилась!

– Это, смотря какая. Отечественная – это точно, одиннадцать, а венгерская… почитай, год назад.

– Первый раз о такой войне слышу.

– Это я в фигуральном смысле. Настоящей войны там, конечно, не было. Да вы же сами знаете – в газетах её "венгерскими событиями" называли.

– Ничего я, Владислав Андреевич, не знаю, – Павел Петрович развёл руками. – В тех местах, где я последние девять лет провёл, газеты читать да слушать радио было как-то… недосуг.

Изумление Влада сменилось неподдельным восхищением:

– И вы тоже?!..

– Что "тоже"?

– Я в том смысле… что и вы тоже… как и я?.. Сидели?!.. – восторгу Влада не было границ.

– И в том смысле, и в этом, – и, не дав собеседнику опомниться, сам задал вопрос: – Так что же это за война такая была и что на этой "венгерской" войне с нашим соседом приключилось?

Влад открыл было рот, чтобы ответить, но тут вернулась Макаровна с сыном, и он прикусил язык.

– Павлуша, я постелю тебе?..

– Так ведь рано ещё, – видно было, что парень устал и не прочь полежать, однако перед взрослыми соседями не хотел показывать свою слабость.

– И вовсе не рано, – Макаровна достала из корзинки потрёпанную книжку. – Ты приляг, а я тебе почитаю, глядишь, и время быстрее пройдёт.

– Ложись, ложись, – поддержал её Павел Петрович. – И мы с Владиславом Андреевичем послушаем. Я в юности тоже Джеком Лондоном увлекался, – на потёртой обложке он успел прочитать заглавие: "Белый клык".

– Ладно, я полежу, – согласился Павел. – Только наверху, если можно. Так для всех удобней будет.

– Милости прошу! – Владислав взял с верхней полки свой чемодан, – Я ведь, как лучше, хотел.

Макаровна принялась застилать сыну постель.

– Товарищ генерал, покурить пока не желаете? – Влад достал из кармана изрядно помятую пачку "Памира" и, угощая, протянул Павлу Петровичу. – Прошу. Это, конечно, не "Герцеговина Флор", но другого курева в наличии не имеется.

Павел Петрович со дня своего ареста не курил, но тут с готовностью ответил:

– Пожалуй, я вам компанию составлю, – но сигарету так и не взял.

В коридоре Нюра-проводница и молодая мама, девчонка лет восемнадцати с толстенной рыжей косой и россыпью озорных веснушек на вздёрнутом носу, играли с годовалым малышом. Губастый карапуз, видимо, только-только научился ходить и теперь, издавая радостные вопли, хохоча и взвизгивая, с восторгом бегал по ковровой дорожке от мамы к Нюре и обратно.

– Пойдёмте в тамбур, – предложил Павел Петрович.

– Да уж, не станем детям и матерям атмосферу дымом отравлять, – в голосе Влада послышалась неожиданная нежность.

– Павел Петрович! Посмотрите, какой у нас богатырь растёт! – щёки Нюры раскраснелись, глаза светились материнским счастьем. Казалось, не с чужим, со своим малышом она играла в эту минуту.

"Ох, и повезёт же тому парню, что женится на ней! – подумал Павел Петрович. – Дай Бог тебе счастья, милая, славная девочка".

В тамбуре Владислав тут же задымил, держа сигарету щепотью так, что горящий кончик её прятался в ладони, и, словно боясь, что его прервут или остановят, заговорил быстро, делая короткие паузы только для того, чтобы затянуться горьким махорочным дымом.

– Мы с Макаровной бок о бок живём, то есть не я, конечно, а матушка моя, покойница, пусть земля ей будет пухом, с ней соседствовала. Я-то в родном дому и тринадцати лет не прожил, – он скорбно вздохнул и, словно споткнулся, замолчал.

– Что так? – спросил Павел Петрович. – В бега ударился? Свободы захотелось?

– Да нет… Посадили меня. Сначала в колонию для несовершеннолетних… Я зерно из колхозного амбара горстями таскал. Очень кушать хотелось. В сорок втором голодали мы. Страсть!.. Летом ещё ничего, а зимой… целыми семьями вымирали. Так мы зерно это даже сырым ели, – он затянулся, выпустил через ноздри дым и продолжил. – А как стукнуло мне семнадцать, ещё срок накинули и во взрослую колонию перевели на Колыму. Пацаны-уголовники бунт учинили против нашего лагерного начальства, потому как издевалось оно над нами со смаком, не передать как, – он опять затянулся. – Я в бунте участия не принимал, потому как знал, ничего хорошего из этой затеи не выйдет. Но кто по мелочам разбираться станет? И вкатили всей колонии ещё пятерик, как говорится, за «соучастие». Кроме застрельщиков, конечно, у тех двое самых главных даже вышку схлопотали, – снова затяжка. – Вышел я на поселение в пятьдесят первом, на «материк» мне дорога была заказана и остался я в Сусумане, а это, считай, золотая столица Колымы, на вечные времена. Так я решил тогда про себя, не мог даже в самом страшном сне представить, что усатый таракан концы отдаст и всё в нашей жизни вверх тормашками перевернётся. Поначалу сильно бедствовал, но потом прибился к партии старателей и зажил припеваючи, относительно, конечно, но всё-таки! Ни в чём нужды не знал, – он затянулся и пояснил. – Там по долине драга ходит, золото моет для страны, а отвалы, как они, идиоты, считают «пустой породы», дают на откуп нам, старателям. Так честно скажу, мы своей бригадой за сезон в два раза больше золота намываем, чем эта махина за два года, ну, и денег соответственно зарабатываем немерено, – он вновь выпустил дым из ноздрей. – Так бы и жил я на Колыме безвылазно, только в сентябре получаю телеграмму: «Матушка ваша, Владислав Андреевич, преставилась, приезжайте на похороны». Я – к начальству, мол, так и так, отпустите с родительницей проститься. И что бы вы думали, – отпустили. На похороны я, само собой, не успел, но на «материк» наконец-то вырвался и теперь думаю в Москве в Генеральную прокуратуру заявление подать, чтобы, значит, сняли с меня судимость и разрешили жить, где захочу. Теперь, говорят, по всем лагерям такая кампания идёт, «ребилитация» называется. А вы случаем не под эту ли кампанию попали? Угадал?..

– Верно, попал, – улыбнулся Павел Петрович.

– Да-а… Бывшего зэка за версту видать, – сигарета его становилась всё короче, и маленький окурок начал обжигать пальцы. – Так на чём я остановился, товарищ генерал?..

– На заявлении в прокуратуру, но прошу вас, Владислав Андреевич, довольно меня "генералом" обзывать, я же сказал, у меня имя-отчество есть.

– Не могу, – признался Влад. – Не привык я, чтобы генералов по имени-отчеству. Язык не поворачивается.

Павел Петрович хотел было спросить Влада, где и когда он так часто общался с генералами, что привык обращаться к ним только официально, но Владислав не дал ему это сделать.

– Так я, стало быть, продолжаю? Приехал я в деревню родимую, могилу матушки посетил и, как полагается, поминки для соседей устроил. Всё честь честью, как издревле заведено было. Хотя, если по правде, я почти и не знал никого. Но порядок есть порядок: дедовские традиции уважать надо. Вот на этих самых поминках и услышал я трагическую историю Авдотьи Макаровны и её сына Павла, – он загасил окурок о подошву своего башмака и собрался было продолжить, но в это время дверь в тамбур приоткрылась, и в проеме показалось лицо Нюры-проводницы.

– Я вас ищу, а вы вон куда от меня попрятались.

– А какая такая надобность в нас образовалась? – видно было, что Нюра очень нравится Владу, и он изо всех сил старался произвести на неё неотразимое впечатление опытного и галантного кавалера.

– К Ворохте подъезжаем, стоянка аж целых двадцать минут!.. Там рынок при вокзале очень хороший. Если хотите сувенир какой или покушать купить, лучшего места до самой Москвы не будет. Правда-правда.

– Спасибо, Нюра, – улыбнулся Павел Петрович. – Я вашим советом непременно воспользуюсь, – и обратился к Владу. – Извините, Владислав Андреевич, мы наш разговор чуть позже продолжим. Хочу Авдотью Макаровну за роскошный завтрак, каким она нас угостила, хоть чем-нибудь отблагодарить. Так что не обезсудьте.

– А это ничего, остальное я вам после расскажу, как возможность представится. Дорога впереди длинная, – успокоил Павла Петровича Влад. Тот согласно кивнул, и следом за Нюрой-проводницей они вернулись в вагон.

 

12

Наутро после того рокового дня, когда стараниями Никитки Новикова закрыли в Дальних Ключах храм, и новенькая блестящая «Победа» увезла Алексея Ивановича Богомолова в город, случилась беда.

Пропала Настёна – мать пламенного вожака деревенского комсомола.

Когда председательница сельсовета Галина Ивановна пришла на речку, чтобы набрать родниковой воды из ключа, бьющего из-под земли возле самого берега, то обнаружила на мостках наполненные водой два цинковых ведра, скинутую кем-то пару сапог, а на кустах ивняка, что подступали почти к самой воде, брошенную телогрейку. На берегу не было ни души. Галина Ивановна, естественно, удивилась, хотя поначалу решила, что хозяйка куда-то отошла, вот-вот вернётся и объяснит, зачем она промозглым осенним утром сняла телогрейку и повесила здесь на кустах. Галина Ивановна набрала воду, постояла у мостков ещё с четверть часа и, не дождавшись, поспешила домой, так как к восьми ей уже надо было быть в сельсовете. На душе у неё было непокойно, и часа через два, улучив минутку, она опять подошла к реке. И телогрейка, и наполненные вёдра, и сапоги – всё было на прежнем месте. Галине Ивановне стало не по себе, и она забила тревогу. Страшная догадка шевельнулась в её мозгу: "Неужели она… Да нет… Нет!.. Не может быть!.." Не зная, что первым делом следует предпринять в таком случае, она бросилась к Егору. Председатель колхоза Герасим Тимофеевич ещё до первых петухов уехал в город на бюро райкома, поэтому Егор Крутов оставался единственным человеком во всей деревне, кто мог реально помочь. И он действительно помог, во всяком случае, объяснил, с чего начать.

Прежде всего надо было выяснить, чья телогрейка висит на ивняке, чьи вёдра стоят на мостках.

И они пошли по домам. Галина Ивановна по правой стороне улицы, Егор – по левой.

К обеду, наконец, выяснили. Помогла бабка Анисья: её дом стоял как раз на спуске к реке, и она, вылезая из ледника, куда спускалась за картошкой, своими глазами видела, как очень рано, ещё темно было, Настёна Новикова прошла мимо неё с вёдрами в руках. Бабка Анисья божилась, что они даже кивнулись дружка дружке, желая "доброго утра".

Пошли к Настёне домой – изба заперта. Отправились в школу и на переменке, изловив Никитку в коридоре, стали допытываться, где мать. Тот знать ничего не знал, ведать не ведал, но безпокойства никакого не выказал, во всяком случае вида не подал и даже заявил, что ничего общего со своей матерью он иметь не хочет, так как она "публично опозорила его комсомольскую честь".

Решили подождать.

Вечером, когда стемнело, поняли, ждать больше нечего, из сельсовета дозвонились в Ближние Ключи участковому – старшему сержанту Василь Игнатьичу Щуплому. Спустя полтора часа тот приехал на чиненом-перечиненном трофейном мотоцикле, в танковом шлеме на голове, с тремя медалями на груди и без обувки, то есть в одних шерстяных носках. Впрочем, объяснялось это просто: старший сержант был не то, чтобы очень пьян, но не слишком трезв, хотя держался молодцом. Дознания, ввиду тёмного времени суток, проводить не стал, взял телогрейку, сапоги и вёдра в качестве вещественных улик, во время допроса Егора Крутова у того в избе добавил к выпитому ранее ещё полтора стакана самогонки, пришёл в полную негодность и, устроившись тут же на лавке, захрапел так, что в ответ на другом конце деревни залаяли собаки.

Егор поначалу попытался привести Василь Игнатьича в чувство и в сердцах пригрозил, что убьёт его, на что Щуплый сначала поднял голову и, не открывая глаз, отчётливо произнёс: "Мёртвое тело убить невозможно!" – а потом уже рухнул на пол. Крутов понял безплодность своих попыток и, бросив участкового распростёртым на полу, отправился ночевать к Алексею Ивановичу. Когда Богомолова забирали, он не успел оставить Егору ключи от дома, и изба его стояла открытой настежь – заходите, люди добрые, берите всё, что вашей душе угодно будет. А брать у церковного старосты в доме было что.

Путь Егора лежал мимо избы Новиковых. В окнах горел свет, и Егор решил заглянуть на огонёк – вдруг Настёна нашлась, и сидит себе сейчас в горнице за самоваром, и пьёт чай вприкуску.

Он постучал, ему никто не ответил, но дверь была отперта и, стукнув для порядка своим самодельным протезом о порог, Егор вошёл в избу. В красном углу, под материнскими иконами, сидел на лавке неутомимый борец с мракобесием и вековой отсталостью русского крестьянства Никитка Новиков и горько, безутешно плакал, как маленький.

Всхлипывая и давясь горючими слезами, он жалобно причитал:

– Мамонька, родненькая моя!.. Ну, зачем ты так-то?.. Зачем меня одного оставила?.. На кого покинула?.. На кого бросила сироту несчастного?.. Я же без тебя совсем не могу!.. Вернись, мамонька!.. Вернись, голубонька!.. Я тебя очень прошу, родимая!.. Очень-очень прошу…Как же я теперь?.. Мамонька!.. Кто меня накормит?.. Кто согреет, несчастного?.. Кто руку в беде подаст?.. Кто плечо в трудную минуту подставит?..

Горе Никитки было таким искренним, а сам он выглядел таким жалким, таким потерянным, что у Егора дрогнуло сердце:

– Ты это… того… Ты не убивайся так… Никита! Будь мужчиной, в конце концов!.. Я тебе серьёзно говорю… Найдётся мать твоя… Проснёшься завтра, а она уже тут как тут… Ей Богу!.. По дому хлопочет, в школу тебя собирает… вот увидишь…

Лучше бы Егору не успокаивать. Последними своими словами он так разжалобил Никитку, что тот не выдержал и заголосил ещё горше:

– Никогда не будет этого!.. Знаю, не будет!.. И не надо меня успокаивать! Я не маленький и знаю. Всё из-за меня, проклятого!.. Утопла моя мамонька, совсем утопла родимая!.. Всё из-за меня!.. – он захлёбывался в рыданиях, бормотал что-то несвязное, но что, разобрать было уже нельзя.

– Да, дела… – Егор в растерянности почесал свою плешь и вдруг решился: – Никитка, прекрати выть и меня послушай… Ты случаем не забыл, как в храме, когда мы тебя… – он на мгновение запнулся. – Ну, когда мы тебя… поучили маленько за богохульство твоё… Помнишь, как ты ершился тогда: мол, где же ваш Бог, почему, мол, не шарахнет меня молнией по башке?.. Не забыл?..

Никитка перестал реветь и со страхом посмотрел на Егора:

– И чего? – только и смог выдавить из себя.

– А того, парень, что Господь за грехи нас не только молнией по башке шарашит. У него и пострашнее средствия имеются. Запомни это на всю свою жизнь, Никитка, и не вздумай боле восставать на Него. Токо хуже сам себе сделаешь. Хотя… Куда хуже-то, коли мать родную потерял?.. Хуже некуда. Ты как думаешь?.. А?..

– Так стало быть… – в глазах парня стоял неподдельный ужас. – Это что же?.. Выходит, наказание мне?!..

– А то как же?!.. Моли, Господа, парень, чтобы на этом все несчастья твои закончились. Он, конечно, милосерд, но и гнев его…

Егор не договорил, но по лицу его Никитка и так всё понял. Без слов. Лицо его перекосилось, как от страшной, мучительной боли.

– Нет!.. Нет!.. Не хочу!.. – заорал он хриплым шёпотом, сполз со скамьи на пол и, вцепившись руками в деревяшку Егора, зарыдал, но уже без слёз. – Спаси меня, дядя Егор!.. Спаси!..

Его бил страшный озноб, руки ходили ходуном, глаза не бегали – метались в ужасе, губы шептали только одно: "Спаси!..". Егор испугался не на шутку. Никогда прежде, даже в самые страшные моменты на фронте не доводилось ему сталкиваться с подобным.

– Ты, Никита, это… того… ты встань… – он с трудом поднял парня с пола, усадил на скамью, сам сел рядом. Никитка впился руками в его плечи и всем своим дрожащим телом прижался к нему, ища спасения. – Ну, ну… Вот и ладно… Ты успокойся, Никитка… Я с тобой… Я не брошу тебя. Ты не думай… – и неумело гладил его по голове, по вздрагивающим плечам.

Прошло, наверное, не менее получаса, прежде чем парень успокоился.

– Что же мне с тобой делать, пацан?.. А?.. – и вдруг решился. – Собирайся, пойдём.

– Куда? – Никитка поднял на него красные, опухшие от слёз глаза.

– В избу к Алексею Ивановичу. Ночевать. Она у него открытая настежь стоит. Неровён час… Давай, давай, поторапливайся. Не могу я тебя одного оставить… – и вдруг озлился и гаркнул, что есть силы. – Кому говорю?!.. Сопли вытри и марш за мной!.. Некогда мне с тобой, говнюком, валандаться!..

Давно бы так! От окрика Егора Никитка вздрогнул, съежился, но голосить перестал.

– Одевайся, я на крыльце погожу, – Егор никак не ожидал от себя такого слюнтяйства, а потому страшно озлился и, чтобы не выдать своего состояния, застучал деревяшкой к выходу.

На улице была темень – глаз выколи.

Егор достал кисет с махоркой и начал набивать любимую трубочку. И вдруг совсем рядом с крыльцом что-то треснуло, хлюпнуло и следом послышалось частое дыхание.

– Кто здесь? – Егор чиркнул спичкой.

– Это я…я… – в слабом дрожащем свете спичечного огонька мелькнуло лицо колхозного бухгалтера.

– Йоська?!.. – удивился Егор. – А ты что тут забыл?

– Я так… Зашёл проведать, – смутился Иосиф Бланк.

– Кого это?!..

– Естественно, что Никиту Сергеевича. Он ведь тут проживает?

– Тут… Пакостник, – Егор с досады даже сплюнул, никак не мог простить себе давишней слабости.

– И как он себя чувствует?..

– Белугой ревёт.

– Я это понимаю… У него горе… Тяжёлые переживания… Человек потерял мать. И я подумал, что в такой тяжёлый момент этого человека нельзя одного оставить. Может быть я не прав, но я подумал…

– Прав, Иосиф…Безповоротно прав. Я ведь тоже… пожалел подлеца… как и ты… Вот, веду с собой… Ночевать. Хотя, по правде… – перед глазами Егора, как живая, возникла картина порки комсомольского вожака, и он даже причмокнул от удовольствия. – Эх!.. Всыпать бы ему хорошенько по заднице ещё разок! Совсем бы не помешало!.. Ведь всё это… все несчастья наши теперешние из-за него, паскудника!..

– Он уже наказан. И очень больно. Не дай Бог, чтобы и мы так же наказаны были… Ой, не дай Бог!

Скрипнула дверь, звякнула замочная петля, и на крыльцо вышел Никитка.

– Дядя Егор, я готов.

– Ну, пошли, – Крутов фыркнул: очень уж фальшиво прозвучало в устах мальчишки "дядя Егор", но ничего не сказал и шагнул в темноту.

– Куда вы? – заволновался Иосиф Бланк. – Вам совсем в другую сторону идти надо.

– В ту самую, – успокоил его Егор. – Я сегодня не у себя ночую. За домом Алексея Ивановича приглядеть надобно. Изба его открытой стоит, не случилось бы чего.

– А можно и я с вами? – неожиданно взмолился Иосиф. – Мне одному дома совсем как-то не по себе. Ну, я вас очень-очень прошу.

– Айда, Иосиф, втроем даже как-то веселее ночь коротать, – и заковылял по раскисшей от растаявшего снега дороге. Иосиф с Никиткой поспешили за ним.

Ещё издали они увидели, что в окнах дома Алексея Ивановича горит свет.

– Так и есть!.. Чуяло моё сердце!.. Эх, жалко ружьё не взял, но кто знал!..

– Вы думаете… – начал было Иосиф, но Егор тут же оборвал его.

– Никшни! – и приложил палец к губам. – Не спугнуть бы. За мной!..

Задами, через перекопанный огород, короткими перебежками от одной низенькой яблоньки к другой, спотыкаясь, а то и падая с размаху в липкую грязь, сцепив зубы и после каждого падения смачно пуская матерком, они, наконец, подобрались к избе.

Егор с трудом перевёл дух. Он запыхался и никак не мог унять раздражения: не так-то это просто в его годы, да ещё в кромешной темноте, да к тому же на деревянной ноге совершать подобный марш-бросок! Вдобавок ко всему, перелезая через плетень, он зацепился за острый сучок и порвал штаны. Дыра полупилась изрядная.

"Ну, погоди у меня!.. За всё ответишь!.. Не на того напал!.. Уж я тебе спуску не дам!.. Ворюга!.. Паразит!.."

Прислушались. В воздухе стояла звенящая тишина. Лишь где-то далеко, на другом конце деревни, брехала собака, разбуженная храпом Василь Игнатьича Щуплого, а в большую деревянную бочку, что стояла рядом с ними, монотонно капала с крыши талая вода: хлюп-хлюп, хлюп-хлюп… Но главное, из дома доносились приглушённые голоса. Стало быть, воров там, по меньшей мере, двое.

Нервы всех троих напряглись до предела.

Отдышавшись, Егор заговорил свистящим шёпотом:

– Никитка, ты здесь за кустами схоронись, и, если кто из дому побежит, постарайся признать, кто такой… Ты, Иосиф Соломонович, прикрывать меня с тыла будешь. Туточки – под окнами затаись. Ну, а я… уж я как-нибудь с Божьей помощью разберусь с этой сволотой. Ну, а ежели меня… – он торопливо перекрестился, – не дай Бог, того… прибьют то есть, шумните, как следует, чтобы соседей поднять. У тебя, Никита, голос звонкий, ори, что есть силы. Договорились? – Никитка согласно кивнул. – Дислокация ясна?..

– Так точно, Егор Евсеич!.. – Иосиф был несказанно рад и горд от сознания, что сейчас примет участие в таком героическом, в таком рискованном деле – они будут ловить преступников. – Видите, и я вам зачем-то очень даже понадобился.

– С Богом!..

Расставив своих помощников по местам, Егор, стараясь не стучать деревянной ногой, поднялся на крыльцо и приник к косяку входной двери.

Было два варианта проникновения в занятый ворами дом. Первый – тихий и осторожный. Он позволял застать преступников врасплох. Второй – напротив, шумный и наглый. Этот обезпечивал внезапность и мог, если и не напугать противника, то хотя бы ошеломить. Но первый вариант был слишком рискованный: давно не мазанные дверные петли противно скрипели, к тому же рассохшиеся доски пола так же предательски отзывались на каждый неосторожный шаг. "Эх, двум смертям не бывать, одной не миновать!" – решил про себя Егор и, нарочно, громче обычного стуча протезом по деревянному полу, с криком: "Это кому тут чужое добро спокойно спать не даёт?!" – ворвался в избу.

В горнице за столом у самовара мирно сидели: председательница сельсовета Галина Ивановна и… хозяин дома Алексей Иванович Богомолов. Они спокойно беседовали и не спеша пили чай с сушками.

С открытым ртом изумлённый Егор застыл на месте.

– Добрый вечер, Егор. Что на пороге застрял?.. Проходи, не стесняйся, – пригласил нежданного гостя Алексей Иванович. – Мы тут с Галиной Ивановной чаи гоняем. Присоединяйся.

– Откуда ты?!.. Где перемазюкался так?!.. – Галина Ивановна с трудом подбирала слова. – Ты знаешь, на кого похож?..

И действительно, вид у Егора Крутова был неважнецкий. Вся одежда перепачкана, на сапог и протез налипла глина, руки и даже правая щёка в грязи. Такого неряху обычно рисуют в детских книжках про Мойдодыра, как резко отрицательный персонаж.

– Неужто опять запил?..

– Я не запил… Я это… того… – ошеломлённый Егор, кажется, потерял дар речи. – Я думал… то есть решил… И вообще… я не один, нас тут много.

– А где же остальные? – поинтересовался Алексей Иванович.

– Туточки, за дверью, – он начал понемногу приходить в себя. – Я сейчас… я их сейчас кликну. – И, приоткрыв в сени дверь, прокричал наружу: – Иосиф!.. Никита!.. Всё нормально!.. Тревога отменяется!.. Отбой!

Затем обернулся, увидел удивлённые глаза Галины и Алексея Ивановича и… захохотал.

– Ну, дурак!.. Ну, учудил!.. Я ведь вас!..Ой, не могу!.. Мамочка, родная!.. Спасите!.. Я же вас, как разбойников… Голова без мозгов, что дристаж без тормозов!.. Ох-хо-хонечка моя!.. Помогите, люди добрые!.. Кончусь сейчас!..

В горницу заглянули Иосиф с Никиткой. Они никак не могли взять в толк, что тут без них произошло и только ошалело хлопали глазами.

Отсмеявшись, Егор всё рассказал: и как зашёл в избу к Новиковым и нашел на лавке плачущего Никитку, и как захватил его с собой, а по дороге встретил Иосифа, и как решил, что в богомоловский дом забрались воры, и как они втроём через огород короткими перебежками пробирались к избе, и как собирался он за руку схватить злоумышленников, и как в результате позорно опростоволосился. Тут уже пришёл черед смеяться Алексею Ивановичу и председательнице. Правда смех у них получился какой-то не очень весёлый.

– Ну что ж, милости просим, гости дорогие! – Алексей Иванович был искренне удивлён, в каком составе они пожаловали к нему. – Стало быть, и вы в этой операции участие принимали?

– Я Егора Евсеевича с тыла прикрывал, – покраснев, признался Иосиф.

– А ты, Никита Сергеевич, наверное, в засаде сидел?

Никитка затравленно, изподлобья посмотрел на хозяина дома. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке.

– Ничего подобного, нигде я не сидел…

Но членораздельно объяснить, как он попал в дом своего заклятого врага, так и не смог.

– Меня Егор Евсеевич… Он меня с собой прихватил, чтобы, значит, я… у вас… сегодня переночевал…

– А ведь он прав, Никита. Нельзя тебя сейчас одного оставлять. Мне Галина Ивановна всё рассказала. Крепись, парень, и надежду не теряй. Не знаю почему, но кажется мне, жива твоя мать.

– Я ему то же самое говорю. Не верит, – Егор сокрушённо вздохнул.

– Ладно, топайте в сени, герои, – Алексей Иванович был явно тронут заботой Егора о сохранности его имущества. – Сначала умойтесь, а я пока соображу, во что вас переодеть, – и вдруг предложил. – А может, баньку истопить? А?.. Хорошего пара, конечно, не полупится, но через часок, а то и раньше горячая вода будет, – и не дожидаясь ответа, скомандовал: – Никита Сергеевич, хватай вёдра и марш по воду!

Часа через полтора, помывшись, они вышли в предбанник. На лавках лежала сухая чистая одежда, Галина собрала на стол кое-какую закусь, а Алексей Иванович, изменив своим строгим правилам, поставил початую бутыль самогона.

– А ведь я всегда знал, у такого человека, как ты, заначка всенепременно должна быть, – Егор потирал руки от удовольствия и радовался, как ребёнок. Сегодняшний вечер, начавшись с позорного конфуза, судя по всему, обещал впереди немало приятных сюрпризов.

– Вы тут выпивайте, закусывайте, а я пойду постираю, – председательница собрала сваленную в угол грязную одежду и пошла в баню.

– Галина Ивановна, напрасно вы так безпокоитесь, – попробовал возразить Иосиф, но дверь за ней уже закрылась.

– Ну, мужики, – Егор разлил самогон по стаканам. – За твоё счастливое освобождение, Лексей!.. Я грешным делом решил, замели тебя, как тогда в пятьдесят втором. Слава Богу, ошибся… Будем!.. – он чокнулся со всеми подряд, залпом опрокинул в себя стакан, но не поморщился, а уважительно спросил: – Анисьино производство? – Алексей Иванович подтвердил. – Качественный продукт по одному запаху признать можно, – в области самогоноварения Егор был крупным специалистом. Ещё бы! За свою жизнь он перепробовал все сорта местного самогона и теперь, как профессионал-дегустатор, мог безошибочно определить изготовителя.

Закусив щепотью квашеной капусты, Егор достал кисет с махоркой, любимую трубочку, устроился поудобней и приготовился слушать.

– Рассказывай, Лексей, всё по порядку. Чего они от тебя хотели?

И, хотя Алексей Иванович уже рассказывал сегодня о своих злоключениях Галине и вспоминать о них ему вовсе не хотелось, отказать героической троице в её законом праве тоже узнать подробности своего краткосрочного ареста не мог, потому что понимал, это было не просто праздное любопытство посторонних, а живое участие близких людей в его судьбе.

Он вздохнул и начал свою горестную повесть во второй раз.

Зажатый на заднем сиденье «Победы» с одной стороны майором милиции, а с другой – человеком из «органов», Алексей Иванович всю дорогу до райцентра гадал, какой противоправный поступок мог совершить такой тихий и набожный человек, как Иван. Хотя и понимал: в нашей стране противоправным деянием может стать всё, что угодно. Даже обыкновенный чих в неподходящий момент в не подходящем для этого месте.

В райцентре Алексея первым делом доставили в отделение милиции и поместили в камеру предварительного заключения. Здесь он уже бывал, когда вместе с отцом Серафимом его арестовали за "антисоветскую агитацию и пропаганду", так что впечатление было такое, будто вернулся он в давно знакомые, обжитые места: те же дощатые нары, те же стены, наполовину выкрашенные синей масляной краской, а на них те же знакомые надписи, изрядно расцвеченные ненормативной лексикой. А как же иначе?!.. Любят наши граждане оставлять свои автографы на самых видных местах. Более всего для этого пригодны памятники архитектуры, монументы, дощатые и оштукатуренные заборы, стены общественных туалетов. А уж в местах вынужденного заключения, как говорится, сам Бог велел. Борьба за всеобщую грамотность принесла-таки свои плоды.

Вины за собой Алексей не чувствовал никакой, сажать в кутузку его было не за что, а посему отнесся он к лишению свободы спокойно и даже философски. Пока его не трогали, он мог привести в порядок свои мысли и чувства. А они у церковного старосты были в полном раздрызге. Во-первых, закрытие храма произвело на него ошеломляющее впечатление. В душе он не соглашался, протестовал, никак не мог поверить, хотя сам отдал в руки Коломийца ключи от церкви. Во-вторых, судьба Ивана была для него не безразлична, и он, теряясь в догадках, мучительно вспоминал подробности всех разговоров с ним, пытаясь найти хоть какую-то зацепку, какой-нибудь намёк, чтобы понять, в чём провинился тот перед законом, но… безуспешно.

В конце концов, Алексей решил помалкивать. К тому же он на самом деле не знал про своего постояльца практически ничего. Одно только, что тот старца Антония навестить собрался, но сообщать посторонним об этом совсем не обязательно. Так что и врать-то, в сущности, не придётся. Да, скрытным человеком был странник Иван, умудрился все подробности жизни своей утаить.

Промурыжили Алексея в камере больше часа.

Очевидно, рассчитывали, что в ожидании допроса он начнёт волноваться, нервничать, а там, глядишь, неуверенность появится, страх… Старый приём. "Это мы в пятьдесят втором уже проходили, " – усмехнулся Алексей, расстелил на нарах пальто и завалился спать.

Но поспать вволю не удалось. И часа не прошло, отвели Алексея Ивановича в кабинет, где его уже ждал человек без имени с колючим рыжим бобриком на голове.

– Проходите, Алексей Иванович, садитесь, – он встретил арестованного как родного. – Простите, что ждать вас заставили, но сами понять должны – столько дел!.. Вы только, ради Бога, не сердитесь.

– Да я не сержусь, – Алексей Иванович был сбит с толку.

– Я вам давеча не представился и, честно скажу, как-то неловко себя чувствую: я ваше имя-отчество знаю, а вы моё – нет… Так давайте мы с вами сейчас эту несправедливость исправим, – и широким жестом протянул собеседнику белую холёную руку с розовыми блестящими ногтями. – Майор госбезопасности Семивёрстов Тимофей Васильевич.

Не очень понимая, как себя вести, Алексей Иванович молча пожал протянутую руку.

– Ну, я вас слушаю, – капитан улыбнулся и, склонив голову набок, ласково посмотрел на него.

Алексей Иванович опешил. Он ждал каверзных вопросов, ловушек, к этому он был готов, а тут получалось, что инициатива разговора должна принадлежать ему.

– Я, собственно, не очень понимаю, что вы хотите от меня услышать.

– Правду, Алексей Иванович, и только правду.

– Какую правду?.. О чём?..

– О ком, Алексей Иванович… "О ком", – поправил его Семивёрстов. – А если конкретно, то о вашем давишнем постояльце.

– Да я, собственно, не знаю его совсем…

– Никогда не считайте других глупее себя, Алексей Иванович. Неровён час сами в дураках окажетесь. Неужели вы думаете, я поверю, будто вы впустили к себе в дом человека с улицы, совершенно вам незнакомого?.. Не будьте так наивны, не считайте меня круглым идиотом.

– Но это правда!

– Я полагал, вы трезвый, разумный человек, Алексей Иванович, а вы, как нашкодивший первоклашка, отрицаете очевидное. Ну, подумайте сами, как может случиться такое, чтобы в Дальние Ключи неизвестно откуда явился никому неизвестный человек, неизвестно каким образом настолько обаял вас, что вы, не поинтересовавшись, кто он и что он, предоставили ему кров, а затем с миром отпустили. Опять же в неизвестном направлении. Что-то у нас с вами концы с концами не сходятся. Вам так не кажется?..

– Согласен, это может показаться странным, но он, действительно, произвёл на меня очень приятное впечатление, и я… доверился ему.

– Очень интересно. О-о-очень!.. Вы хотя бы, как вашего постояльца звали, помните?

– Помню, конечно… Иван Иванович.

Семивёрстов захохотал.

– А фамилия у Ивана Ивановича случайно не Иванов была?

– Вот фамилию я, к сожалению, забыл у него спросить… Вполне возможно, что Иванов, – согласился Алексей Иванович.

– Хватит Ваньку валять! – майор что есть силы шарахнул кулаком по столу. – Ты за кого меня принимаешь?!.. – и куда только девалась его прежняя приветливость?.. Исчезла и следа не оставила. – Решил шутки со мной шутить?!.. Думаешь, я из Москвы в эту дыру развлекаться приехал?!.. Да я тебя под статью подведу!.. Ты меня на весь свой срок запомнишь! – Семивёрстов орал, брызгал слюной, жилы на шее у него вздулись, казалось, он вот-вот лопнет от натуги и злобы.

Богомолову стало скучно.

– Вы, пожалуйста, не орите на меня, гражданин начальник, я вам в отцы гожусь. Хотите обвинение предъявить? Предъявляйте. Только, чур, по всей форме, официально, так сказать. А глотку драть я тоже могу.

На этот раз опешил "гражданин начальник". Он привык видеть перед собой дрожащих, насмерть перепуганных людей, а тут… Не хотелось об этом вспоминать, но вдруг опять всплыл в его цепкой памяти один очень тухлый эпизод из его довольно успешной карьеры: тридцать восьмой год, Лубянка и упрямый красавец комбриг, который загнал молодого, но уже немало повидавшего за восемь лет работы в органах лейтенанта в тупик. Никогда, ни до, ни после, не чувствовал он себя таким безпомощным. Но тот был первым и, как казалось Семивёрстову, единственным.

Ничего подобного. Похоже, этот второй.

– Хорошо, – неожиданно согласился Семивёрстов. – Хотите официально?.. Что ж, давайте, – сильный противник невольно вызывал у него уважение.

Он взял папку, лежавшую перед ним, немного помедлил, как бы взвесив её в своих руках, и только потом передал через стол Алексею Ивановичу.

– Вот, взгляните… Прелюбопытнейший документ.

Алексей Иванович взглянул и… ахнул. Он держал в руках уголовное дело, заведённое на Безродного Владимира Александровича, тысяча девятьсот четырнадцатого года рождения, русского, из мещан. А с фотографии, что была наклеена на первой странице, на него смотрело знакомое лицо. Сомнений быть не могло – Иван!.. Но почему Безродный?.. Почему Владимир?!..

Поражённый, Богомолов поднял глаза на следователя.

– Узнали? – поинтересовался тот. – Не удивляйтесь. Да, да, это он самый, ваш квартирант. Но вы читайте… Читайте дальше…Интересно будет в конце ваше впечатление узнать. Очень интересно.

Алексей Иванович пододвинулся поближе к столу и, подперев голову руками, стал читать.

С первых же страниц его не покидало ощущение какой-то ирреальности того, что открывалось перед его глазами. Нет, всё было тщательно оформлено, всё подтверждалось и свидетельскими показаниями, и фотографиями с места преступления, и следственным экспериментом, и даже признаниями соучастника, но всё же… Всё же!.. Не мог человек, которого знал Алексей, совершить такое злодейство. Да, он знал Ивана всего несколько дней, но за это короткое время успел проникнуться к нему не просто симпатией. Тот стал для него другом, к которому испытывал он душевную привязанность, если не сказать больше… Может быть, Владимир Безродный и в состоянии пойти на такое, но только не Иван. Иван мухи не обидит. Ну, и что, что Никитку Новикова выпорол?.. Так то за дело. И в наказание, и в назидание. Но чтобы убить?!.. Нет… Нет!.. Не мог Алексей примириться с этой мыслью. Ведь не оборотень же он, в конце концов!..

Чтение отняло у него около получаса, и когда он, наконец, закрыл папку, ему понадобилось ещё какое-то время, чтобы перевести дух и прийти в себя.

– Что скажете?.. – довольный Тимофей Семивёрстов не торопился. Улыбаясь, он сочувственно смотрел на потрясённого, потерявшегося Богомолова. – Неправда ли занимательное чтиво?.. Что молчите, Алексей Иванович?..

А что тот мог ему ответить? Занимательности в этом деле не было никакой, а что до подлинности всего прочитанного… Где-то на самом донышке его сознания шевелилась хилая мыслишка: "Что-то здесь не так. Не так…" Интуитивно, восьмым, девятым чувством он угадывал во всём этом какой-то подвох, что-то ненастоящее.

Он ещё раз пристально посмотрел на капитана, ничего не ответил, а только тяжело, сокрушённо вздохнул.

После этого Семивёрстов ещё часа два "работал с подследственным". Пытаясь уличить его во лжи, задавал неожиданные каверзные вопросы, был то необыкновенно мягок и ласков, а то суров и даже гневлив. Но добиться чего-либо путного от растерянного, измученного Алексея Ивановича так и не смог.

Убедившись, что тот не лжёт и ничего не скрывает, капитан вдруг как-то сразу поскучнел, а на прощанье глубокомысленно изрёк:

– Не советую так опрометчиво доверяться незнакомым людям, товарищ Богомолов. Какой-нибудь беглый монах-проходимец, вроде этого Безродного, постояльца вашего, и под монастырь подвести может, – он не собирался шутить, но, как ему показалось, сама собой получилась острота, которая ему очень понравилась, и он от души рассмеялся.

– Хотя, чему он смеялся, я так и не понял, – признался Алексей Иванович и замолчал.

В предбаннике было тихо. Трубочка у Егора давно погасла, но он не вынимал её изо рта, сидел неподвижно, уставившись в одну точку, пытаясь переварить только что услышанное.

Первым нарушил молчание Иосиф:

– А кого он убил, вам не сказали?

– Сказали…Майора КГБ.

Егор аж присвистнул:

– Вот это да!.. Ясно теперь, отчего это знакомец наш в бега ударился. Такое, по моим понятиям, на "вышку" тянет.

– Постойте!.. – всполошился Иосиф. – А откуда они узнали, что он… ну, что этот самый… гражданин Безродный был у нас в Дальних Ключах?..

– Проще-простого. Нашёлся доброхот и сообщил о том, куда следует. В письменной форме.

– Понятно, – брезгливо поморщился Егор. – Донос?..

– Да нет, заявление. А впрочем, называй, как хочешь.

– А ты читал? – поинтересовался Егор.

– Читал.

– И кто же его накатал?.. Или, как говорится, писатель оказался скромником и захотел остаться в неизвестности?

– Какая разница, кто? Разве в этом дело? – не хотелось Алексею Ивановичу на эту тему разговор продолжать.

– Существенная разница, – не унимался Егор. – Народ должен знать своих "героев". В лицо.

– Я написал, – тихо, но внятно произнёс из своего угла Никитка. – Доволен теперь?

– Вполне, – казалось, Егор и не удивился вовсе, словно заранее знал, кому принадлежит авторство. – Слушай, Никита Сергеевич!.. Поросячья твоя душа!.. Когда ты, наконец, уймёшься?.. А?.. Скоро ли шкодничать перестанешь?.. Глянь, от горшка два вершка, кажись, прихлопни чуток и одно мокрое место останется, а сколько от тебя всякого неудобства происходит, сколько пакостей ты натворил!.. Сам-то понимаешь это?.. Сам-то осознаёшь, какая ты гнида, Никитка?!..

Тот ответить не успел. С улицы донёсся хриплый раздражённый бас: "Куда подевались все?!.. Есть тут кто живой?!.." По ступенькам загромыхали тяжёлые шаги, дверь с треском распахнулась, и на пороге вырос Герасим Седых.

Но в каком виде!..

На председателя колхоза было страшно смотреть. Перемазанная глиной шинель нараспашку, без шапки, волосы всклокочены, на лбу кровавая ссадина, воспалённые красные глаза налились болью и гневом, в обеих руках по бутылке водки. Картина!

Герасим Тимофеевич был зверски пьян.

– Мир честной компании! – нетвёрдой походкой на плохо гнущихся ногах он подошёл к столу, грохнул на столешницу обе поллитровки и, сбросив на пол шинель, с размаху рухнул на лавку. – Извиняюсь, конечно, за вторжение, но вы мне все… Я с вами… То есть вы со мной… сейчас будете… пить!.. Ясно?!.. И чтобы никаких возражений!.. Не потерплю!.. – и шарахнул здоровенным кулаком по столу. В дверях парной показалось испуганное лицо Галины. – Ба, ба, ба!.. Красавица!.. И ты тут?!.. Очень даже кстати!.. Замечательно!.. Очень даже!.. А ну-ка, иди ко мне… Фу ты, ну ты!.. Да не строй ты из себя недотрогу… партийный секретарь!.. Именно ты мне… сейчас нужна позарез!.. – он попытался разлить водку по стаканам, но руки у него ходили ходуном, и половину он просто расплескал на стол.

– Герасим!.. Что с тобой?!.. Ведь ты не пил никогда!.. Что стряслось?!.. – Галина с изумлением смотрела на его трясущиеся руки.

– Держи!.. – он протянул ей стакан, шатаясь, встал. – Держи, говорю!.. Эх!.. Галка, Галочка, Галина!.. Хорошая ты баба!.. Очень!.. И красивая, и вообще… всё такое!.. А вот большевичка из тебя вышла… Хреновая!.. А знаешь, почему?.. Потому что ты – баба!.. Коммунист, он что?.. Железным должен быть! Или на худой конец… непере… нескло… неуклонным!.. Во!.. А у тебя… по твоему бабьему свойству жалости слишком много. Ты пойми и учти!.. На будущее… Я же тебе добра желаю… Именно за эту бабью хлипкость твою тебе на бюро… выговор вкатили!.. Правда, без занесения… Пока… Счас я тебе выписку из протокола покажу, – он пошарил по карманам и извлёк на свет сильно измятую бумажку. – Вот! Гляди… Можешь удое… вериться… А меня… Меня!.. – глаза его наполнились слезами, он ударил кулаком себя в грудь, чтобы унять непереносимую боль, и прохрипел. – Меня из партии… выгнали… Вон выгнали!.. Совсем!.. За что?!.. Вы мне можете сказать?!.. А?.. За что?.. Меня… из моей партии… из родимой… – и вдруг заплакал жалобно-жалобно, как маленький, хлюпая носом и пуская пузыри.

 

13

На привокзальном рынке Ворохты было шумно и многолюдно. К приходу московского поезда местное «купечество» собиралось на площади заблаговременно, чтобы занять самые удобные, самые выгодные для торговли места. Состояло оно в основном из бойких деловых бабёнок средних лет и несчастных бабулек, выносивших на продажу из дому последнее, чтобы хоть как-то перебиться и ноги до пенсии не протянуть. А она, пенсия эта, – смех один. Редко, у кого больше двухсот восьмидесяти рублей, а у иных и того не было. Попадались тут, конечно, и лица мужественного пола, но редко.

И чем тут только не торговали!

Смешение стилей, предметов и даже эпох!

Рядом с зингеровской швейной машинкой, которую продавала высокая худая старуха из "недобитых", краснощёкая кустодиевская баба с необхватным бюстом тонким визгливым голосом предлагала на выбор: "Пирожки с ливером!.. Горячие!.. С пылу, с жару, как с пожару!.. Шанежки с повидлом яблочным!.. Налетай, не зевай!.." У ног белого как лунь деда стоял чудом сохранившийся ещё с дореволюционной поры граммофон, из гигантской трубы которого Клавдия Шульженко не своим голосом пела про "синенький скромный платочек". А бок о бок с дедом молодой вихрастый парень без обеих ног, сидя на самодельной тележке, играл на трёхрядке "Вальс-бостон" и попутно торговал стаканами махру и россыпью папиросы "Север" сомнительного производства. "Молочко козье!.. Ото всех болезней полезное!.. Дарит людям здоровье железное!.." – тощая жилистая старуха, сама чем-то напоминавшая свою козу, старалась перекричать чёрную, сильно смахивающую на галку молодую женщину, которая низким, почти мужским баритоном обещала "снять порчу, сглаз, вернуть мужа, наказать разлучницу".

Павел Петрович растерялся. В своём отлучении от мирской жизни он вообще отвык от шума и суеты, приспособился жить спокойно, не торопясь, поэтому всё это шумноголосое многолюдье ошеломило его. Он стоял посреди кипящего вокруг него базара и, казалось, забыл, зачем сюда пришёл.

– Товарищ генерал, у нас всего десять минут осталось, – за то время, пока Павел Петрович приходил в себя, Влад успел сторговать у кустодиевской бабы пирожки со скидкой, раздобыл свой любимый "Памир" и теперь, довольный собой, торопил своего попутчика.

– Честно говоря, не знаю, что выбрать… Тут столько всего!..

– А я знаю, – Влад взял инициативу в свои руки. – У нас зима на носу. Так?.. Так. Стало быть, рекомендую преподнести Макаровне самый подходящий для такого случая подарок – тёплый платок, лучше пуховый, или шаль. Согласны? – Павел Петрович кивнул. – Тогда, за мной!.. Я тут одну тётку приметил. Именно то, что нам надо.

У ног Владимира Ильича Ленина, что возвышался посреди привокзальной площади и с грустью смотрел своими бронзовым взором на кишащий внизу человеческий муравейник, одиноко стояла седая усталая женщина и, безучастная ко всему вокруг, молча протягивала на раскрытых руках большой серый платок. Глядя себе под ноги, она думала какую-то свою очень невесёлую думу, а платок продавала так… между прочим.

– Мамаша!., – взглядом знатока Влад оценил предлагаемый товар. – Козий пух?

– Козий.

– Почём?

– Сколько дашь, – похоже, ей было всё равно. Предложи десятку, она без звука отдаст.

– Двести рублей хватит? – Павел Петрович достал из кармана деньги.

– Товарищ генерал, это как-то… даже слишком!.. – попробовал остановить его Влад.

– Куда так много, мил человек?.. – испугалась женщина.

– Значит, хватит, – Павел Петрович почти силой всучил ей две сторублёвки и, взяв платок, коротко бросил своему попутчику. – Спасибо, Владислав Андреевич. Пошли.

И они направились к платформе, но, если бы обернулись, то увидели, что женщина так и застыла с деньгами в руках, в своей неподвижности очень напоминая фигуру Ильича, бронзовевшего над её головой. Она – удивлённая, благодарная, счастливая. Он – мудрый и потерянный.

Павлик лежал на верхней полке, вытянув вдоль неподвижного тела большие сильные руки и закинув назад забинтованную голову. Авдотья Макаровна сидела внизу, под ним, и неторопливо, но отчётливо и даже «с выражением» читала раскрытую на столе книгу.

"… Теперь он стал врагом всего, что видел вокруг себя. Издевательства Красавчика Смита доводили его до такого озлобления, что он слепо и безрассудно ненавидел всех и вся. Он возненавидел свою цепь, людей, глазевших на него сквозь перекладины загородки, приходивших вместе с людьми собак, на злобное рычание которых он ничем не мог ответить. Белый Клык ненавидел даже доски, из которых была сделана его загородка…" – она остановилась и вопросительно посмотрела на вошедших Влада и Павла Петровича, но последний дал ей знак, чтобы она продолжала.

– Мама, это кто пришёл?

– Соседи наши, сынок. Ты не спишь?

– Не сплю.

– Так мне дальше читать?

– Читайте, если не устали…

Авдотья Макаровна вздохнула, и опять негромко зазвучал её голос, повествующий невесёлую история волка, которого звали Белый Клык.

Павел Петрович сидел с купленным платком в руках и никак не мог сообразить, какой момент улучить, чтобы избавиться от него. Специально прерывать чтение казалось ему неудобным. Долго ждать тоже было неловко: пожилой мужчина с женским платком на коленях выглядел не очень солидно.

И тут ему подумалось о том, как все мы подвержены влиянию нелепых пустых предрассудков. Ну, что стоит войти в купе и просто сказать: "Авдотья Макаровна, спасибо вам за то, что так вкусно накормили. Позвольте на память…" И тут Павел Петрович опять призадумался. А как дальше? "Вручить" – слишком официально. Ведь платок, пусть даже пуховый, не орден и не медаль, а мы ещё с детства приучены: у нас "вручают" только правительственные награды. "Дать" – глупо. Как бы тебе самому по шее не надавали… "Преподнести" – ещё глупее. Ты – не принц, а Макаровна – не инфанта. "Подарить" – очень нужны этой несчастной женщине твои подарки. Тоже мне благодетель нашёлся!.. Да, задачка! Он невесело усмехнулся. Хоть и богат русский язык, но порой и в нём, ох, как трудно, найти нужное слово. Вот и сиди, и ломай себе голову.

– "… жизнь стала для него адом… Он не мог сидеть взаперти. А ему приходилось терпеть неволю…" – эти слова Джека Лондона внезапно вырвались из общего потока повествования и заставили его даже вздрогнуть от неожиданности.

Вот оно! В самое яблочко!..

Ну, конечно, неволю можно только терпеть. С ней нельзя бороться, нельзя восставать на неё, ибо всякий бунт непременно кончается крахом!.. Нетерпеливый человек невольно уничтожает самого себя. "Терпеть… терпеть!.." И Павел Петрович, наконец-то, определил самый главный урок, который вынес на волю из своего заточения.

Неволя приучила его терпеть!

"Умей нести свой крест и веруй!.."

Кто сказал эти слова?.. Кажется, Чехов… Или Лев Толстой?.. Неважно, кто сказал, важно, что в самую точку. И ему стало легко. Теперь он уже не боялся разговора с несчастной матерью и её покалеченным сыном. Теперь он знал, что сказать им.

– Спасибо, мама, – голос Павлика с верхней полки прервал чтение. – Я устал. Давайте перерыв сделаем.

– Устал?.. Ну, полежи, подремли маленько, – Макаровна отложила в сторону книжку.

– А я – в тамбур, – Влад раскрыл новенькую пачку "Памира", только что купленную на базаре и протянул Павлу Петровичу. – Не желаете?

– Я не курю, Владислав Андреевич, и вам не советую.

– Непременно вашим советом воспользуюсь, товарищ генерал. Но, извиняюсь, не сейчас, позжее, – и вышел в коридор, осторожно, без стука прикрыв за собой дверь купе.

– Деликатный человек, воспитанный, хотя тоже сидел, бедняга, – Макаровна перешла на шёпот. – И добрый… Это он нам с Павликом билеты в купейный вагон купил. Мы в плацкартном собирались, по нашим средствам, как все люди, а он даже слушать не стал. Загодя билеты купил, ну и… не выбрасывать же их? – робко спросила и, перекрестившись, прибавила: – Дай Бог ему здоровья!..

– Он добро не только вам сделал, – возразил ей Павел Петрович.

– А кому ещё?.. Ты-то откуда знаешь?!..

– Он прежде всего для себя постарался. Подарки дарить – не только удовольствие, но и необходимость. Когда отдаёшь, сам лучше становишься. Верно говорю?

– Это точно. На то мы и люди, чтобы соседям своим хорошее делать, – и, кивнув на платок, что лежал на коленях у Троицкого, деликатно поинтересовалась. – А это ты в подарок жене купил?

– Одобряете?

– Хороший платок. Тёплый.

– Да нет, не жене, – решился, наконец, Павел. – Я даже не знаю, где она, жива ли… Восемнадцать лет никаких вестей от неё не имел.

– Это я ещё давеча понял, что и ты на зоне сидел. На вас на всех, как тавро на скотине, особая печать стоит. Я иной раз даже удивляюсь, сколько разного народа у нас по тюрьмам да лагерям мыкалось!.. Не верится как-то, что вокруг столько разбойного люда было. Тебя-то как?.. За дело или зря?

– Раз реабилитировали, выходит, зря.

– Ну и, слава Богу! – и вдруг спохватилась. – Но ты не думай, я не в том смысле…

– Я понял в каком, Авдотья Макаровна, не волнуйтесь, – успокоил Павел Петрович.

– Но чего так долго?.. У нас, вроде, и срока такого нет, чтобы восемнадцать?..

– Всё у нас есть. И восемнадцать, и двадцать пять, и поболе того… А платок я вам купил… На память… Может, когда вспомните добрым словом, – и он протянул ей свой подарок.

Щёки Авдотьи Макаровны вспыхнули алым румянцем, как у девушки, и она замахала на него руками.

– Да за что это мне?!.. И не возьму!.. Ишь, чего удумал!..

– Да я от чистого сердца! – взмолился Павел Петрович. – Сами только что сказали, "надо и другим хорошее делать". Ведь сказали?..

– Мало ли чего невзначай скажется…

– А слово – не воробей. За него отвечать надо.

– Ишь!.. Умный какой! – Макаровна начала сдаваться. – Ты-то за свои слова завсегда ответ держишь?

– Стараюсь, – Павел Петрович понял, победа его близка: ещё немного и Авдотья Макаровна сдастся окончательно.

– Это ты где же?.. В Ворохте на базаре купил?..

– Там, – и он осторожно укутал её плечи пушистым платком.

Она засмущалась, кокетливо повела плечами и, осторожно погладив жёсткой натруженной рукой козий пух, тихо сказала: – Мягонький какой!.. Нежный…

Павел Петрович был счастлив.

В купе тихонько постучали, дверь осторожно приоткрылась, и в щёлочке показалось курносое лицо Нюры-проводницы…

– Можно к вам?

– Заходи, доченька, заходи, – Макаровна подвинулась, приглашая её войти. – Токо ты тихонечко, а то Павлик у нас задремал.

– А я не одна, мы с подружкой. Позволите? – зашептала Нюра и, уже войдя в купе, церемонно представила. – Вот, знакомьтесь, Людмилка… из пятого вагона… Мы с ней как бы… коллеги… то есть работаем вместе, – и засмущалась.

Людмилка оказалась маленькой щуплой девчонкой из тех, кого в народе зовут "пацанка". Сразу отбросив всякую церемонность, она тут же заявила.

– Будем чай с мёдом пить!.. Надеюсь, не возражаете?.. У моего деда пасека на весь район знаменитая!.. И мёд у него всамделешний, а не то чтобы патока, каким жульё на базаре торгует. Вот, полюбуйтесь! – и выставила на стол три полных банки. – Урожай нонешнего года… Это луговой… это гречишный… а этот липовый… Кому какой больше нравится… Нюрка!.. Тащи чай!.. Без сахара!..

Та пулей вылетела в коридор.

– Ну, про вас, товарищ генерал, я всё давным-давно знаю, Нюрка вчера мне все уши прожужжала, полночи рассказывала. А вот с новыми соседями вашими мы по ходу дела познакомимся. Так сказать, в процессе… Про себя одно скажу: ничем выдающимся, кроме мёда, я не отличаюсь. Да и тот не мой, а дедов… Прошу без церемоний.

Прокуренный до самой макушки в купе вернулся Влад.

– Батюшки!.. Какие люди к нам пожаловали! Сюрприз!.. – и, щёлкнув каблуками, галантно заявил: – Владислав Андреевич… Для своих можно запросто – Влад.

– Это где же здесь свои? – поинтересовалась Людмилка. – Я что ли?.. Тогда и вы, товарищ Влад, зовите меня попросту Людмила Степанна.

Влад расхохотался. Подруга Нюры ему явно понравилась, и он разошёлся ещё больше:

– Мадам!.. А как ваша фамилия, позвольте узнать?..

– Много будешь знать, скоро на пенсию отправишься, – съязвила Людмилка.

– Тихо ты, окаянный!.. Павлика разбудишь!..

– Я не сплю, мама, – раздался с верхней полки негромкий голос.

– А раз не спите, спускайтесь к нам, дорогой товарищ. Вас, я слышала, Павлом зовут?.. Спускайтесь, не стесняйтесь. Будем чаи с дедовским мёдом гонять, – Людмилка была из породы тех людей, которые легко и непринуждённо чувствуют себя в любой компании с любыми людьми. – Вы мёд любите?.. Или, как мне один грузин говорил: "Кушат лублу, а так – нэт!.." – она сказала это с настоящим грузинским акцентом, да так ловко, что все в купе рассмеялись. Даже Павел.

– Давай, я тебе помогу, сынок.

– И думать не смейте! – похоже, Люд милке нравилось командовать и распоряжаться. – Что он, маленький, что ли?.. А ну-ка, Павел, не знаю, как по батюшке, вспомнили уроки физкультуры в школе!.. А конкретно – гимнастический снаряд брусья. Сделали упор двумя руками на обе полочки, а теперь легонечко соскользнули вниз. Молодцом!.. А вы, мамаша, помогать ему собрались!.. Да он сам кого угодно этой нехитрой науке обучит!..

В купе со стаканами чая в руках вернулась Нюра.

– Я сейчас и блюдечки для мёда принесу. Я быстро! – и опять убежала.

– Сволочная работа, – глядя ей вслед, сочувственно проговорил Влад. – Весь день на ногах!.. И всё бегом…

– Почему сволочная? И ничего подобного, – обиделась за свою профессию Людмилка. – Столько разного интересного народа за один рейс повстречаешь!..Вас, к примеру. Вот вы не знаете, а говорите… – и кокетливо повела плечами.

– Это я-то не знаю?!.. – не унимался тот. – А сколько алкашей и разного сброда?!.. Неужто не попадались ещё?!..

– Не без этого, конечно, – согласилась Людмилка. – Но, если хотите знать, товарищ Влад, хороших, порядочных людей на свете гораздо больше, чем дурных. У меня, по крайней мере, такая арифметика получается. Главное, кого захотеть увидеть: подонка подзаборного или кого стоящего. Думаете, в розовых очках хожу или на всё плохое глаза закрываю?!.. Вовсе нет!.. Просто мне интересней что-то новое узнать, на мир глазами умного человека поглядеть и что-то для себя открыть… Неведомое!.. Доселе незнаемое!.. Посмотрите, сколько красоты кругом!.. – она даже зажмурилась от удовольствия. – Смешная я, да?!.. Ну, и пусть!.. Для кого-то, очень умного, может, и любопытно в чужой грязи поковыряться, а для меня, дуры, – нет!.. Увольте. Я чистоту люблю.

Запыхавшись, вернулась Нюра, поставила блюдечки на стол и присела с краешка у двери.

– Ну, вот… всё у нас в порядке… Теперь, кажется, можно чай пить…

– Минуточку внимания! – Людмилка принялась открывать банки. – Как чай с мёдом надо пить, знаете? Не знаете, потому как это – целая наука. Меня лично дед учил. А он в этом деле самый настоящий профессор. Так что, дорогие товарищи, не будем торопиться и прослушаем краткую инструкцию, – невооружённым глазом было видно, какое удовольствие она получала, находясь в центре всеобщего внимания. – Те, кто мёд полными ложками в рот отправляет, достойны самого глубокого сострадания. Они его настоящего вкуса никогда не почувствуют. Для них мёд – это как бы… заменитель сахара… Он им для сладости только… Совсем не так надо. Возьмите мёд на самый кончик ложечки, положите в рот и чуточку подождите, пока он сам по себе у вас во рту растает… И уж только после этого чай пить принимайтесь. Но опять же малюсенькими глоточками, чтобы разом весь аромат, весь самый главный вкус мёда не смыть!.. И увидите, дорогие товарищи, после такого чаепития целый день и вкус, и запах медовый слышать будете… Я понятно объяснила?.. Тогда приступаем!..

Из открытых банок потянуло луговым разнотравьем, терпким запахом цветущей гречихи и сладковатым, кружащим голову липовым цветом. И эти запахи Павел Петрович забыл за долгие годы свой отсидки… Из каких, оказывается, на первый взгляд, пустяков, из каких мелочей складывается жизнь человеческая!.. И в ту же секунду он так ясно, так отчётливо понял, что он забыл не только эти запахи и вкус настоящего мёда, но ещё многое-многое другое и что ко всему этому ему предстоит заново привыкать… И вдруг стало очень обидно и захотелось пожалеть самого себя.

– Жалеть себя, самое последнее дело!..

Павел Петрович даже вздрогнул от неожиданности. Как это Людмилка смогла угадать его мысли?..

А та, наслаждаясь впечатлением, какое производила на пассажиров её осведомлённость в медовой науке да и само угощение – дедовский мёд, продолжила:

– Дед мой, Артём Ефремыч, ещё в империалистическую глаза лишился, а после Гражданской у него на левой руке всего три пальца осталось. А ведь он тогда ещё совсем молодым человеком был. Ему в двадцатом, когда мамка моя родилась, всего двадцать четыре годочка стукнуло. И вдруг бац! – инвалид!.. Так что вы думаете?.. Дедуля мой помирать собрался?.. Как бы не так!.. Он, такой покалеченный, одноглазый, во-первых, женил-с я… И в жёны себе не какую-то завалящую девку-однодневку, а первую красавицу на селе взял!.. А во-вторых, шестерых отпрысков на свет Божий произвёл! Один другого краше!..

Влад тихонько присвистнул:

– Ты, Людмила, сочинять-то сочиняй, но меру всё-таки знать надо.

И в самом деле, глядя на Людмилку, как-то не очень верилось, что мать у неё была необыкновенной красавицей, но это её ничуть не смущало.

– Вы, товарищ Влад, не смотрите, что я ростом не вышла. Это я в отца такая. А мамка у меня – ого-го!.. Раскрасавица!.. Таких ещё поискать надо!..

Влад был великодушен:

– Валяй, ври дальше…

– Погоди! – оборвала его Макаровна. – Не любо, не слушай. Ты, красавица, не смущайся.

Однако, похоже, смутить "красавицу" было не так-то просто.

– Так вот, дед мой за всю свою корявую жизнь ни разу никому не пожалился, ни разу ни у кого милостыни не попросил. He-а, всё сам… Всё сам!.. – она с гордостью оглядел всех, мол, знай наших!.. – И даже теперь… ведь почти не видит ничего, а никак успокоиться не может: всё хочется ему ещё кому-нибудь радость подарить!.. Пусть через мёд, но какая разница через что? Главное, не зря человек на этой земле проживает!..

– Дай Бог ему здоровья! – Макаровна перекрестилась и, вздохнув, с тревогой посмотрела на сына. – Стойкий человек твой дед, Людмила. Не каждый на такое способен.

Павлик осторожно поставил свой стакан с чаем на стол.

– Когда у человека одного глаза нет, это ещё ничего… Можно пережить. Пусть плохо, но этим-то глазом он всё же видит. А когда полный мрак?.. Как тогда?.. – он говорил безстрастно, не торопясь, и от его тихого спокойного голоса становилось как-то особенно неуютно на душе Людмилка не сдавалась:

– Ты что думешь, один такой?!.. Знаешь, сколько народу покалеченного с войны домой вернулось!.. И безногие, и безрукие, и слепые тоже!.. И что?!.. Всем им в братскую могилу укладываться нужно было?!.. Так по-твоему получается?..

Павел слабо усмехнулся:

– Чтобы понять, надо самому испытать, что значит, когда, вместо света, ночь перед глазами. А все твои рассуждения, зря или нет человек живёт на этой земле, так… пустые, общие слова.

– Нет, не пустые! – Людмилка даже слегка озлилась. – И не общие вовсе!.. Хочешь, я тебя вязать научу?.. Для этого зрение совсем не обязательно. Ты платок мамке своей соорудишь или вот носки тёплые товарищу генералу. Глядишь, и польза от тебя людям. Любой человек, даже самый распоследний инвалид, своё место в жизни найти может. Главное – захотеть.

– Ты мне лучше про Павку Корчагина расскажи или про то, как закалялась сталь. Это мы ещё в девятом классе проходили…

– В десятом, – уточнила Людмилка.

– Пусть в десятом. Какая разница?.. Мимо чего мы только не проходили!.. Помню, я сочинение написал: "Герои живут среди нас". Начитался всякой дребедени, вроде "Повести о настоящем человеке", и пошёл строчить!.. Дурак был… Хотя помнится, мне тогда пятёрку поставили и на районный конкурс писанину мою отправили. Чтобы другие пример с меня брали!.. Показуха…

– Да как ты можешь?!.. – взорвалась вдруг Людмилка. – Неужели ты не видишь, сколько настоящих людей вокруг?! – и вдруг осеклась, поняла, какое слово с губ её сорвалось.

Павел усмехнулся:

– В том-то и дело, что не вижу… Ничего я не вижу, – и по своему обыкновению откинул голову назад. Замолчал.

В купе стало как-то особенно тихо. Так всегда бывает, когда случается что-то неловкое, постыдное, когда все готовы сквозь землю провалиться.

– Прости, – Людмилка робко коснулась его руки. – Нечаянно сорвалось… Я не хотела…

– Не дрожи ты так! – он осторожно высвободил свою руку. – Сама сказала: "Себя жалеть – самое последнее дело". И я никого о жалости не прошу. Тебя тем более. Это только с убогими церемониться надо. А я не такой, – и вдруг сказал громко. – Да после того, что я в последние зрячие дни свои видел, меня уже ничто обидеть не может. Так что не переживай.

– А что ты видел?

– Ад, – коротко ответил Павел.

– Расскажи, – попросила Людмилка, и сама испугалась своей смелости.

– Не хочу.

– Ты лучше не трогай его, – робко вступилась за сына Макаровна. – Не тревожь!.. Открытую рану бередить…

– Нет, пусть расскажет! – Людмилка была непреклонна. – Когда страшный сон увидишь, непременно надо его тут же рассказать. Всё равно кому… И обязательно со всеми подробностями, а не то он ещё долго тебя мучить будет, – поближе придвинулась к Павлику и вдруг обняла парнишку за плечи. Он вздрогнул, но остался неподвижен. – Я на себе сколько раз испытала.

– Нет… Это был не сон, – ответили Павел.

– Всё равно… Рассказывай, – и прижалась щекой к его плечу. – Ну?..

Он повернул к ней голову.

– Как хорошо у тебя волосы пахнут. Это от духов или от мыла?

Людмилка вспыхнула, вся залилась румянцем и отодвинулась от парня.

– И чего выдумал!.. Откуда я знаю?.. У меня духов сроду не было.

– Я не хотел тебя обидеть. Просто запах очень знакомый… с детства… Родной… Вот только не могу вспомнить, чем ты пахнешь.

– Да я и не сержусь… вовсе. А мыло у меня самое обыкновенное – земляничное.

– Это не мыло… – Павлик отвернулся от неё и тихо, почти про себя, добавил. – Но я уже вспомнил… Ну, да… конечно…

Дверь купе приоткрылась, и в узкой щели показалось угреватое лицо с лохматыми рыжими усами и большим красным носом.

– Вот вы где прохлаждаетесь!.. – дверь со стуком распахнулась настежь, и на пороге обозначилась помятая фигура в форменной куртке с давно не стиранной повязкой на рукаве, на которой с трудом угадывалась надпись "Бригадир". – Паразитки несчастные!.. Я по всему составу бегаю, а они вона где!.. Чаи гоняют!.. Людка!.. Сколько раз тебе было говорено: сиди в своей "пятёрке" безвылазно и не шлёндрай по всему составу, а ты?!..

– Я, Михал Саныч, на минутку к Нюре заскочила, – затараторила Людмилка. – У неё с "титаном" проблемы, вот я и решила помочь…

– С Нюркой я отдельно разберусь!.. А сейчас…

Но узнать, что должно произойти "сейчас", никому не удалось. Влад поднялся со своего места, прихватил тужурку "бригадира" за верхнюю пуговицу и с силой притянул к себе.

– А ну, дыхни!..

– Чево, чево?.. – не понял тот.

– Дыхни, говорю! – и кто бы мог подумать, что в руках бывшего зэка и старателя такая силища! Он за пуговицу вздёрнул "бригадира" так, что тот еле-еле удержался на цыпочках.

– Пусти…те!.. – слабо пропищал железнодорожник.

– Дыхни!

Кислая волна застарелого перегара выползла из-под его прокуренных усов и заполнила собою всё пространство тесного купе. Влад брезгливо поморщился и отшвырнул Михал Саныча в коридор так, что пуговица с форменной тужурки осталась у него в руках. От тихого бешенства глаза Влада побелели:

– Слушай меня внимательно, земноводное!.. Если ты ещё раз без стука, в нетрезвом состоянии посмеешь войти в наше купе, я тебя на полном ходу вышвырну из поезда под откос… Нет!.. Я тебя раздавлю, как клопа. Даже мокрого места не оставлю!.. Ты поняла меня, инфузория?!..

– Так точно… поняла, – с трудом выдавила "инфузория" из себя и, чтобы не искушать судьбу, быстро засеменила по коридору.

– И научись с женщинами по-человечески разговаривать! – Влад запустил ему вдогонку оторванной пуговицей. Та стукнулась о стенку и отлетела прямо под ноги "бригадиру". Тот припустил ещё быстрее.

– Ну, вот… теперь он нас точно со свету сживёт! – сокрушённо проговорила Люд милка, собирая со стола банки с мёдом. – Он и прежде нас с Нюрой не очень жаловал, а теперь и подавно – сгноит.

– Пусть только попробует! – видно было, Влад остался доволен произведённым эффектом. – И запомните, Людмила Степанна, подлецы, как правило, страшные трусы. Позвольте, я вам помогу, а не то, неровён час, разобьёте вы своё богатство при передислокации в ваш родной пятый вагон.

– Простите, что так неловко получилось… Мы ведь с Людмилкой и не ожидали вовсе, – Нюра тоже была страшно расстроена и не скрывала своего огорчения. – Больше нам так посидеть уже не придётся.

– Почему? – Павел Петрович ободряюще улыбнулся. – Мы ещё, чует моё сердце, не раз и не два с вами почаёвничаем. Не расстраивайтесь, голубушки.

Дверь за проводницами и сопровождающим их Владом закрылась, и в купе остались мать с сыном и реабилитированный комбриг.

– Спасибо вам, товарищ генерал.

– За что, Павел?

– За то, что вы платок матери купили.

– Господи, ерунда какая, – смутился Павел Петрович. – Это такой пустяк…

– Нет, не пустяк. Она ведь у меня ещё совсем молодая. Сорок два года – разве это срок?.. А ей, как батя погиб, так никто ничего не дарил… Вот уже сколько лет!.. – он вздохнул и прибавил, видимо имея в виду себя. – И не подарит уже…

– А мне и не нужно ничего, – возразила Макаровна. – Мне от отца твоего столько всего перепало!.. До самой смертушки своей износить не смогу. И платье синее шерстяное, и полусапожки коричневые, и ещё…

– Это всё не считается, – перебил её Павлик. – Отца давнёхонько уже нет на свете этом… Кроме него, и вспомнить некого.

– Почему? На восьмое марта ты мне как-то одеколон "Кармен" купил… Помнишь? Ещё к рождению скамеечку в баньку сработал…

– Ты не меня, ты кого из чужих вспомни.

Мать его призадумалась:

– Что ж, прав ты, Павлуша… Прав. Вспомнить мне некого.

– Вот видишь.

– Да и кому дарить-то?.. Кого в войну поубивало, кто сам по себе помер, а из живых… Тётя Настя осталась да племяш её Василий… так им самим помощь требуется, концы с концами едва сводят. Какие уж тут подарки?!..

– Вот и я о том же!.. – кивнул Павел. – Так что ещё раз спасибо, товарищ генерал. Вы для нас вроде деда мороза на Новый год.

От неловкости Павел Петрович даже покраснел:

– Ну, на деда, согласен, я в самом деле похож. А вот с Морозом ты, Павлик, по-моему, погорячился. Не обижаешься, что я тебя на "ты"?..

– Мне-то какая разница?..

– Посмотри, Павлик, совсем человека засмущал, – укорила сына мать, но по всему было видно, поступком его она довольна.

– А вы в Москву по делам или кого навестить собрались? – поспешил перевести разговор на другую тему Павел Петрович.

Авдотья Макаровна сразу озлилась и горестно покачала головой.

– По делам, будь они неладны!..

В купе, насвистывая "Наш паровоз вперёд лети. вернулся довольный Влад.

– Дорогие соседи, прошу не обижаться, но я вынужден вас на время покинуть. Во-первых, получил приглашение от Людмилы Степанны отобедать в пятом вагоне, а во-вторых, надо девушку защитить от наглых нападок на наших проводниц не вполне трезвого Михал Саныча. При мне он и пикнуть не посмеет.

Влад раскрыл свой фибровый чемоданчик, и тут!.. Глазам его попутчиков открылась картина, которую они не скоро забудут. До самых краёв чемоданчик был наполнен аккуратно сложенными сторублёвыми купюрами в банковской упаковке. Никогда еще Павлу Петровичу не доводилось видеть столько денег сразу в одном месте. Влад наугад вытащил из верхней пачки несколько бумажек, небрежно засунул их в карман брюк, прикрыл чемодан и уже хотел было выйти из купе, но, перехватив изумлённый взгляд соседа, пояснил.

– Вы не думайте, товарищ генерал, всё честным трудом заработано, до самой последней копеечки, – и весело предложил: – Берите и вы, сколько хотите, не стесняйтесь. Я свою кассу на ключ никогда не запираю, – но тут же осёкся, покраснел – понял, какую глупость сморозил. – Извините, товарищ генерал, сказал дурак, не подумавши.

Павел Петрович ничего не ответил, отвернулся к окну.

– Ну, я, так сказать… пошёл? – неизвестно у кого спросил Влад и вышел, тихонько прикрыв за собой дверь.

– Ты, Петрович, не обижайся на дуралея. Это ведь он от простоты сердечной.

– Я не обижаюсь, – не хотелось ему продолжать дальше разговор на эту тему. – Какие же у вас дела в Москве, Авдотья Макаровна?

И вот тут её прорвало:

– Представляешь, какая несправедливость, Петрович!.. Павлику третью группу инвалидности дали!.. Будто он ногу сломал или на худой конец язвой желудка мается в начальной стадии!.. А ведь он – слепой!.. Слепой!.. И как у них только наглости хватило такую пакость подстроить?!.. А ведь и у них, наверное, и дети, и внуки есть. Ты как считаешь?

Павел Петрович согласно кивнул:

– Думаю, есть. Всё у них, Авдотья Макаровна, есть. – Пустяка одного нет… Совести!..

– Вот, вот!.. И я про то же самое!..

– Не надо, мама… – Павел был явно раздосадован. – Павлу Петровичу это всё совсем не интересно.

– Ладно, пусть им Господь судиёй будет, а мне справедливость нужна!.. Вот Владислав и подсоветовал в Генеральную прокуратуру обратиться. Он хочет судимость с себя снять и нас заодно прихватил с собой. Помочь обещал и… – она на секунду запнулась, – честно скажу, денег дал. У него бумажек этих… Сам видел – полный чемодан, – и она торопливо перекрестилась. – Дай Бог ему здоровья!..

– А что же с тобой, Павел, в Будапеште произошло? Расскажи, может, и я как-нибудь смогу помочь… Если, конечно, старые приятели мои остались живы-здоровы и сидят на прежних местах.

В купе стало очень неуютно. Казалось, повисшее напряжение можно потрогать руками.

– Ничего он рассказывать не хочет. Даже родной матери ни полсловечка! – с горечью посетовала Макаровна. – Граната, говорит, взорвалась, и всё. Уж я пытала, пытала – всё без толку.

– Вам, мама, подробности знать совсем не обязательно. Довольно с вас того, что сын у вас калека, а как он инвалидом стал…

– Пойми, дурная твоя голова, меня уже ничем напугать нельзя… Я теперича на всю жизнь насмерть перепуганная… – и махнула рукой.

– А ведь мать права, Павел. Уж кто-кто, а она имеет право знать о тебе всё. И, поверь, её сейчас сильнее ничем ранить невозможно. Меня тоже удивить трудно. Как-никак, а я почти восемь лет в одиночке просидел. А вот тебе в одиночку горе своё перемыкивать не гоже. У тебя целая жизнь впереди. Хватит горе за собой, как вериги, таскать!.. С нами поделись…

Павел немного помолчал, потом согласно кивнул головой и заговорил.

Никуда не торопясь, размеренно и спокойно.

 

14

После того, как на Герасима Тимофеевича вылили целый ушат ледяной воды, он маленько пришёл в себя. Отфыркиваясь и ошалело глядя вокруг, исключённый из партии председатель колхоза мотал головой и не стонал, а как-то утробно мычал. Ему было так плохо, что, даже видавший всякое на своём веку и тоже немало претерпевший от зелёного змия, Егор не знал, как помочь. Все известные ему до сих пор надёжные средства отрезвления и опохмеления, не раз и не два применённые на практике, никуда не годились.

– Эка тебя, Герасим!.. – единственное, что в данной ситуации сумел вымолвить он.

А Седых, продираясь сквозь густую пелену замутнённого водкой сознания, без устали повторял.

– За что?.. За что?..

И непонятно было, к кому относился этот извечный вопрос пьяного русского человека. К безжалостному решению бюро райкома или к не менее жестокой Галине, которая и явилась инициатором ледяного душа для председателя?

Всем, конечно, очень хотелось узнать подробности утреннего заседания в райкоме, но было ясно, что сейчас ничего путного из Герасима Тимофеевича вытянуть не удастся, а потому решено было подождать до утра.

– Его бы спать уложить, – предложил было Алексей Иванович.

– Но как?.. – сокрушался Иосиф Бланк.

– Герасим! – Галина стала тереть председательские уши. – Ты меня слышишь?!..

Тот зарычал, ещё сильнее замотал головой и, уставившись мутными глазами на свою мучительницу, вдруг просиял белозубой улыбкой от уха до уха.

– Ты кто такая, женщина?.. А?.. И как ты здесь… с этим… не понимаю… Да, ладно, не кисни… И вообще… какого хрена…

– Тихо, тихо, Герасим, ты, знаешь… ты не ругайся. При женщинах, – попытался урезонить его Егор.

– А ты вообще!.. Тоже мне нашёлся!.. Я что?!.. Не понимаю… разве?.. И не надо меня учить! Слышите?!.. Я, может, самый несчастный человек… в этой… Как её?.. Во!.. Во все-лен-ной!.. – невероятным усилием воли он всё-таки по складам выговорил трудное слово, это отняло у него слишком много сил, поэтому, вскинув вверх руку для вящей убедительности, он потерял равновесие и с размаху рухнул всем своим грузным телом на стоящий перед ним стол. Со звоном попадали на пол стаканы, тарелки, вилки, ножи…

– Во, как я!.. – с неподдельным восторгом пролепетал Герасим, с трудом подняв мотающуюся из стороны в сторону, отяжелевшую голову. – В задачке спрашивается: "Сколько надо кашалоту за обедом пить компоту?"… Заглянули мы в ответ и читаем там: "Секрет!"… И почему ничего не разбилось…?.. А-а-а!.. Это фокус такой… Тс-сс!.. Никому не рассказывайте… Никому… Слышите?.. А я пока… – и уткнувшись лицом в стол, во всю мощь захрапел.

– Приехали!.. – расхохоталась Галина. – Никогда его таким пьяным не видела.

– Признаться, я тоже, – Алексей Иванович в задумчивости покачал головой. – Что же нам теперь с ним делать?..

– Давай, мужики, на лавку его положим, – нашёл выход Егор. – Ты Иосиф за правую ногу берись, Никитка – за левую, а мы с Лёшкой за плечи его подымем. Галка! Учти, за председательскую голову ты отвечаешь. Ну… Раз, два, взяли!.. Ещё взяли!..

Но, как ни бились, как ни пыхтели мужики, сдвинуть размякшее пьяное тело со стола, так и не смогли. Вес отключившегося от внешнего мира Герасима оказался им не под силу. Что и говорить?.. Большой человек был!..

– Ладно!.. – махнул рукой Егор. – Придётся на столе оставить… Ты токо, Галка, подотри маленько, он тут водку пролил… А подушку мы из его же шинельки соорудим. Банька протоплена, глядишь, не замёрзнет.

С невероятным трудом они всё же взгромоздили ноги председателя на стол, подложив под голову, изрыгавшую нечеловеческий храп, скатанную шинель.

– Айда в избу, братцы! – предложил Егор. – А то здесь, коли от перегара не угорим, от храпа оглохнем. Ты, Лексей, не обезсудь, но твою бутылку мы просто обязаны прикончить. Не имеем никакого морального права ополовиненной её оставлять!.. А то вдруг ты плохое про нас подумаешь: будто мы высококачественной Анисьиной самогонке городскую сивуху предпочли. Нет, дорогая моя, – он ласково погладил початую бутылку. – Наша любовь к тебе в данном конкретном случае осталась верной и неизменной, – и, уже направляясь к двери, строго распорядился: – Галка, имей в виду, закуска – твоя забота.

И вся компания, оставив безчувственное тело председателя на столе в предбаннике, прихватив с собой недопитую бутыль самогона и остатки закуски, перебралась в богомоловскую избу.

Первым делом Егор предложил тост: «За благополучный исход борьбы с товарищем Седых, потерявшим не только человеческий облик, но и партийный билет!» Предложение это особого энтузиазма не вызвало, но было принято большинством голосов, то есть количеством поднятых в поддержку Егора стаканов. Затем, коротенько закусив и достав свою любимую трубочку, Егор продолжил давишний разговор, прерванный вторжением Герасима Тимофеевича:

– Никита Сергеевич, а ведь ты мне так и не ответил, когда пакости свои бросишь? Скажи честно, неужто не надоело тебе?.. Подумай, скольким людям ты жизнь попортил. Да и себе тоже… Не приведи, Господи!.. Сам себя, собственными руками осиротил!..

Никитка сидел в дальнем конце стола, низко опустив голову, и сосредоточенно ковырял указательным пальцем тёмный сучок на доске столешницы.

– Оставь, Егор. Не видишь разве, парню и без тебя худо, – вступился за Никитку Алексей Иванович. – Право, отложим до завтра.

– Может, ты спать ляжешь? – участливо спросила Галина.

Но тот молча продолжал ковырять стол, словно не слышал вопроса.

– Вы знаете, – деликатно вступил в разговор Иосиф, – когда наша семья жила в Риге, у нас во дворе на улице Тербатас тоже был один мальчик. Его звали Гунтис…

– А я и не знал, что ты в Риге жил, – Егор был искренне удивлён. – Как ты там оказался?

– Очень просто: я там родился. Мой папа была сапожник, и у него была маленькая мастерская на улице Дзирнаву. И он был очень хороший сапожник, потому что он не только чинил старую обувь, но мог сшить новые туфли. И это его погубило.

– Погубило, что он был хорошим сапожником? – удивилась Галина.

– Представьте себе, да!.. – и, увидев удивленные глаза сидевших за столом, объяснил. – В сороковом году, летом, в Латвию пришла Красная армия, и один красный командир захотел, чтобы папа сшил его жене выходные туфли, и папа сшил, но командир, оказывается, думал, что папа сделал его жене безплатный подарок, а папа думал, что командир просто забыл заплатить, и сказал об этом командиру. Представляете?!.. И как вы думаете, чем закончилась эта неразбериха?.. Через несколько дней папину мастерскую "национализировали". Я понимаю, это очень смешно: национализировать маленькую комнату в полуподвале, но так было написано в маленькой бумажке с большой круглой печатью, а папу и всех нас посадили в товарный вагон и повезли, – Иосиф вздохнул и замолчал.

– Куда вас повезли? – спросила Галина.

– Куда?.. Я думаю, на север. По крайней мере, так все говорили у нас в вагоне. Но до севера мы не доехали. То есть не все, а только папа и я… Мы оба сильно заболели, и маму с моей младшей сестрёнкой повезли дальше, а нас с папой вытащили из поезда и отправили в больницу. Там папа умер, а я – нет.

– Ах, вот как ты очутился в наших краях! – обрадовался Егор. – Я всё хотел тебя спросить об этом, да, признаюсь, стеснялся… Вот так всегда у нас! – его вдруг потянуло пофилософствовать. – Ничего-то мы друг про дружку не знаем. Каждый сидит в своей скорлупе и боится нос наружу высунуть… Не доверяем мы никому… Даже самим себе… Эх, жисть наша собачья! – но почему именно "собачья" разъяснять не стал.

– Так, если можно, я продолжу? – робко спросил Иосиф. – Я про Гунтиса с улицы Тербатас. Это был очень странный мальчик. Не подумайте, он не был хулиган, нет, но от него страдали все вокруг, даже его несчастные родители. Вы знаете, каждый день он должен был сделать что-то… как бы лучше сказать… не очень хорошее. То он выливал из окна на головы прохожих рыбий жир. Все наши мамы заставляли детей по утрам пить этот рыбий жир, чтобы у них не было рахита. Я, конечно, имею в виду детей, а не мам. И вы, наверное, знаете, дети совсем не любили рыбий жир, потому что он очень противный, но одни, как я, например, его пили, а Гунтис – нет… Он выливал его прохожим на головы. Даже дошло до того, что, когда люди приближались к нашему дому, они переходили на другую сторону, потому что знали, из этого дома на головы капает рыбий жир. Или ещё один пример: у нас во дворе было очень много бездомных кошек, так он любил поймать одну из них и привязать за хвост к ручке входной двери. А знаете, дверь в нашем подъезде была с очень сильной пружиной, и, когда кто-то входил в дом или выходил из дома, дверь хлопала с очень страшным стуком, кошка очень сильно визжала, наверное, ей было очень больно, а Гунтис очень сильно смеялся. Ему было очень весело. А однажды… Вы знаете, что однажды сделал этот Гунтис?.. Он в нашем подъезде вылил на пол целую бутылку подсолнечного масла… А знаете, пол у нас был очень гладкий, потому что он был из мрамора… Да, да, представьте себе, наш дом был очень старый, и, наверное, поэтому в нём был мраморный пол, и многие жильцы, попадали на этот пол, ведь он стал такой… очень скользкий. И мало ещё, что они испачкались в подсолнечном масле, но очень многие сильно ушиблись, а одна старая женщина даже сломала себе руку… После этого случая папу Гунтиса вызвали в полицию и очень сильно ругали, и он даже заплатил большой штраф. И, как рассказывала наша соседка Фрида Марковна, что, когда в участке спросили, зачем он это сделал, знаете, что ответил мальчик?.. "Это не я. Кто-то другой заставил меня вылить масло на пол". Его опять спросили, кто же этот "кто-то другой"? И знаете, что сказал Гунтис?.. "Я его ни разу не видел, но "он" всё время ходит за мной и всё время шепчет мне: "Сделай это!.. Сделай это!..", и я почему-то чувствую, что должен его послушаться, и делаю, что он мне говорит"… Представляете?.. – Иосиф поднял вверх указательный палец и прищёлкнул языком.

– Ну, и зачем ты нам про этого паршивца рассказал? – спросил Егор.

– Просто я подумал, может быть, это не сам Никита Сергеевич, а "кто-то другой" его заставляет?..

– Ну, ты даёшь!.. Кто "другой"?!..

– Бес, – просто ответил Иосиф.

Никитка давно уже перестал ковырять сучок на столе и, подняв голову, внимательно слушал Иосифа. Но при слове "бес" вздрогнул и вновь уткнулся взглядом в столешницу.

– Я тогда не знал, а теперь понял, почему Гунтис, когда в Ригу пришли немцы, стал полицаем и служил в Саласпилсе. Вы, наверное, не знаете, но совсем недалеко от Риги немцы устроили такой лагерь, куда отправляли большевиков, евреев и наших пленных, а Гунтис сделался в этом лагере надзирателем. Моя родная тётя Мара сидела в Саласпилсе и, как это ни смешно, осталась жива. Так она написала мне письмо и рассказала, что Гунтис сам захотел служить фрицам, но я думаю, это бес его заставил, несчастного. И ещё она написала, что, когда в Ригу пришла Красная армия, его поймали и повесили на глазах у всех. Тётя Мара так страшно всё описала!.. Всех, кого поймали, поставили в кузов грузовика без бортов, а на левом берету Даугавы, на площади, построили много виселиц и собрали много народу… Автомобиль подъезжал к виселице, на шею человеку надевали петлю, и грузовик ехал дальше… А человек оставался болтаться, подвешенный на верёвке. И с Гунтисом сделали так же…

Он замолчал, и в горнице стало так тихо, что было слышно, как где-то далеко протяжно и тоскливо воет собака.

– Простите меня, если можете… Пожалуйста, – эти тихие простые слова Никиты Новикова произвели на всех ошеломляющий эффект. – За всё, за всё простите, – он, может быть, первый раз в своей коротенькой нескладной жизни смотрел на окружавших его людей не узкими щёлочками исподлобья, в которых светилась колючая ненависть и злоба, а широко раскрытыми глазами, полными слёз, боли, отчаяния. – Я больше не буду… Честное комсомольское.

Егор недовольно крякнул и кашлянул в кулак: не мог он вот так сразу, с бухты-барахты, простить подлеца. Пораженный, обрадованный, Алексей Иванович не верил своим глазам. А Галина первая подошла к парню, крепко по-матерински поцеловала в лоб и прижала к себе.

– Вот и ладно, – тихо сказала она. – Вот и молодец…

Иосиф, никак не ожидавший, что его рассказ о Гунтисе с улицы Тербатас произведёт такое ошеломляющее впечатление, в задумчивости протирал свою лысину.

– Ты не отчаивайся, Никита, – продолжала Галина. – Сердце подсказывает мне, жива твоя мать, жива Настёна. Вот увидишь.

– Не надо меня успокаивать, – парнишка опять насупил свои реденькие бровки. – Я не маленький и с бедой без посторонней помощи управлюсь.

Помолчали.

Первым заговорил Егор.

– Ладно, коли так!.. Прощаю тебя, Никитка. Не из жалости, учти, и не потому, что все твои шкоды забыть готов, а потому только, что сам Господь велел нам прощать. И потому ещё, что память матери твоей дорога мне. Настёна перед людьми ни в чём не виноватая была…

– Будет тебе, Егор, – Галина укоризненно покачала головой. – Не след пропавшего человека загодя хоронить. А вдруг найдётся?.. На тебя на самого похоронка в сорок четвёртом пришла. Мы и отпели тебя, и поминки справили, а ты назло всем смертям калекой, но всё-таки домой возвратился.

– Никого я не хороню. Говорю, что чувствую… Эх!.. Не понимаете вы ни хрена!.. – Крутов в раздражении налил в стакан самогонки и, не сказав более ни слова, выпил. Не закусывая, опять достал из кармана трубочку и в который уже раз задымил.

– Как думаешь дальше жить? – спросил Алексей Иванович.

– В монастырь уйду.

– Чего, чего?!..

– Куда ты пойдёшь?!..

– В монастырь…

– Слушай, ты случаем того… не повредился в уме-то?!.. – Егор не верил своим ушам.

Никитка будто и не слышал вопроса.

– Не знаете, какой тут у нас поблизости?

– Зачем в монастырь?! – удивлённо пожала плечами Галина Ивановна.

– В дворники?.. Или истопником?.. Он же ни на что путное, акромя пакостей, не способен, – Крутов никак не желал успокаиваться.

– Почему истопником?.. – Никитка жутко обиделся. – У меня серьёзные намерения. Я прямо в монахи собираюсь…

Сначала, захлёбываясь махорочным дымом, закудахтал Егор, следом захихикал Иосиф. Галина, как ни старалась, не смогла удержаться: предательская улыбка сама вырвалась наружу и расплылась по её лицу. Только Алексей Иванович остался серьёзен.

Никитка покраснел и обиделся ещё больше.

– Неужели не понимаете?!.. Мне сейчас иначе нельзя!.. Другим способом грехов мне своих вовек не замолить…

– Ну, Никита Сергеевич!.. Занятный ты способ отмаливания грехов нашёл!.. – всплеснул руками Егор. И вдруг вскрикнул, обрадованный собственному открытию. – Слушай! Да ты никак всю монашескую братию в комсомольскую веру решил обратить?!.. Молодчага, парень!.. Что ж, валяй!.. На весь Божий мир знаменитым станешь, пуще киноартиста Крючкова! Ей-ей!..

– Будет тебе ёрничать, – попытался урезонить Егора Алексей Иванович, но тот разошёлся вовсю.

– Ты перво-наперво научи их строем ходить и, заместо "алиллуйя", "ура!" кричать. Глядишь, снова тебя в газете пропечатают – "Монахи-добровольцы – лихие комсомольцы". И портрет на самой первой странице! Представь: Красная площадь, мавзолей, первомайская демонстрация, а мимо всего правительства по брусчатке монахи в чёрных рясах идут, и несут они не хоругви, не иконы, а красные флаги на громадный транспарант: "Да здравствует наш дорогой Никита Сергеевич!", а он, этот самый Никита Сергеевич, извини, не Хрущёв, а ты, Никитка, во главе всех с портретом главного антихриста в руках.

– Какого такого антихриста?.. – Никитка чуть не плакал от обидной безпомощности!.. Понимал, Егор над ним издевается, но найти подходящий ответ никак не мог.

– За последние сорок лет антихристов в России столько развелось – не счесть… Но главный средь них один – товарищ Ленин.

– Да какой же он антихрист?!.. – парнишка даже задохнулся от негодования. – Ты, знаешь, Егор Евсеевич!.. Ты говори, да не заговаривайся!..

– А кто же он по-твоему?

– Он… Он… Вождь мирового пролетариата!.. Вот он кто!

– А я полагаю – антихрист. Сколько с семнадцатого года священников по всей России поубивали, сколько храмов порушили?!..

– Владимир Ильич никого не убивал! – отважно вступился за вождя мирового пролетариата комсомольский вожак. Губы у него дрожали, глаза сверкали лихорадочным блеском. – Он даже стрелять не умел!

– Но приказы убивать кто отдавал? Он, а не дядя с улицы. Главнее его в семнадцатом годе никого не было. То-то и оно!.. А стрелять, может, и не стрелял. Для этой работы у него другие наготове под рукой имелись. Прихвостнями в народе прозываются. Они, что ни прикажи, всё исполнят. Ты, Никитка, тоже… из их числа.

– Будет тебе, – вступилась за парнишку Галина Ивановна.

– Погоди, мне с этим кандидатом в монахи до конца договорить надобно, – Егор был зол и непреклонен. – Вы, коммуняки, до сей поры народ православный в покое оставить не можете!.. Вона, отец Серафим… За какие такие грехи вот уже пять лет лагерную лямку тянет? Да за то только, что захотелось ему алкашей, вроде меня, в божеский вид привести. А кто его за решётку упёк?!.. Кто храм Божий давеча закрыл?!.. Припоминаешь?!.. Или память тебе вместе с совестью напрочь отшибло?!.. Последыш!.. – и в ярости так шарахнул своим протезом об пол, что чуть не сломал.

– И что ты на него так взъелся?.. Разве он за всю страну в ответе? – остановил Егора Алексей Иванович. – Может, мы с тобой, Егор, более виноваты, и прежде с нас спрашивать надо. Дети по стопам отцов идут.

– Только не по моим! Никитка свою тропинку сам себе вытоптал. Без моей помощи.

Алексей Иванович взял мальчишку за плечи и пристально посмотрел в глаза:

– Слушай, парень, ты это серьёзно?

Никитка кивнул:

– Очень. Мне мамушке подсобить надобно, а не то ей… на том свете трудновато сейчас приходится…

– Ты чего буровишь?! – Крутов даже задохнулся от негодования. – На каком таком "на том свете"?!.. Нет, вы слыхали?!.. Я даже…Я не знаю… Ну, совсем… Лексей, скажи хоть ты ему!

Богомолов недовольно поморщился:

– Уймись, Егор! – потом опять обернулся к Никитке. – Чтобы стать монахом, непростой путь пройти надо. С бухты-барахты такие дела не делаются. Ты когда последний раз исповедовался, причащался?..

– Не помню.

– Вот видишь. Чтобы в монастырь уйти, священническое благословение требуется. А его, между прочим, тоже заслужить надо.

– Чем?

– Постом, молитвой, послушанием и ещё многим, многим другим. А перво-наперво – исповедаться ты должен, Никита. Теперь, правда, у тебя с этим проблемы будут: церковь у нас закрыта, придётся в город ехать. Ты ко мне завтра с утра заходи, поговорим.

– Я заслужу, честное слово, заслужу!.. – в его голосе звучала отчаянная решимость. – Вот увидите!..

Галина обняла Никитку, поцеловала:

– Дай тебе Бог, сыночка.

В глазах "вожака" опять заискрились непрошенные слезинки.

– Ничего… Ничего, Никитка… Терпи. Всё будет хорошо, – Алексей Иванович тоже поцеловал его в лоб.

– Братцы-товарищи! Вы это чего? – Егор замотал головой. – Дурной сон какой-то.

И обернулся к Иосифу, который довольно потирал руки:

– Ты-то чему радуешься?!..

– Он его отпустил, – объяснил счастливый Иосиф Бланк.

– Кто отпустил?.. Кого?..

– Бес отпустил Никиту Сергеевича.

– Погоди радоваться, – не сдавался Егор. – Как ты сам говоришь, когда в бумажках своих сомневаешься?

– "Это ещё надо посмотреть"?..

– Вот-вот. это самое. Давай-ка и мы с тобой, Иосиф, "будем посмотреть". Согласен?

– Посмотреть, так посмотреть. Согласен, Егор Евсеевич.

И тут с улицы донёсся истошный бабий крик: "Караул!.. Люди добрые, помогите!.. Ратуйте, люди добрые!.."

Все вздрогнули, прислушались.

– Ну, и денёк сегодня! – Галина двинулась к двери. – Что ещё у нас в деревне стряслось?..

Но не успела она сделать и трёх шагов, дверь настежь распахнулась, и на пороге возникла бабка Анисья. Задохнувшись от быстрого бега, всклокоченная, с очумелыми глазами, она не вошла – влетела в избу и, зацепившись разорванным подолом юбки за щербатую половицу, растянулась у ног председателя сельсовета.

– Анисья, милая, что с тобой? – Алексей Иванович кинулся поднимать с пола безумную старуху.

А та, как рыба, выброшенная на берег, широко открывала рот, стараясь захватить побольше воздуха, махала руками и, казалось, лишилась дара речи.

Её подняли с пола, усадили на лавку. Егор, знавший только одно средство, которое может быстро и эффективно привести человека в чувство, тут же налил стакан и протянул Анисье. Та вскинула на него свои безумные глаза, пришла в ещё большее смятение, охнула, ахнула и завопила что есть мочи.

– Свят!.. Свят!.. Свят!.. Богородица, Дева Чистая, моли Бога о нас!

– Анисья!.. Что случилось?!.. Ты нормально говорить в состоянии?..

– Сгинь, нечистая сила!.. Сгинь!.. – в ужасе повторяла старуха и, несмотря на отчаянные попытки хозяина дома помешать ей, грохнулась на колени, начала истово креститься и бить земные поклоны.

– Ты, старуха, небось, и сегодня зелье своё варила? – участливо спросил Егор и, увидев недоумённые глаза Галины, пояснил: – Она, когда самогон гонит, непременно по нескольку раз пробу снимает, чтобы, значит, в пропорции не ошибиться. Сегодня, видать, перебрала.

Анисья, услышав знакомый голос и трезвую речь, поначалу замолкла и перестала бить поклоны, потом осторожно подняла голову, увидала склонённых над собой людей, разглядела среди них Егора и очень робко, осторожно спросила:

– Ты здесь?..

– А где же ещё?

– И живой?..

– А что мне сделается? – в свою очередь поинтересовался тот.

– Ну, слава Богу, – она опять перекрестилась. – А я уж было… – и стала отмахиваться от него рукой, как от комара или назойливой мухи.

– Что "было"?.. Ну, договаривай!..

– Похоронила тебя.

– Это с какой такой радости?

Анисья сокрушённо покачала головой и тихо, по большому секрету, сообщила.

– У тебя в дому вой!..

– Что ты несёшь? Какой вой?

– Вот такой, – и она, задрав голову, тоненько и протяжно завыла. – У-у-у!.. Ау-ау– ооо!!!..

– Точно, перебрала, – Егор был категоричен.

Анисья закончила выть и, скорчив жуткую гримасу, призналась:

– И так мне жутко сделалось!.. Даже колики в животе начались. И решила я, нетопырь к тебе в избу забрался… и… того, значит… порешил тебя… и завыл на радостях.

– Какой такой нетопырь?..

– Известно какой… Обыкновенный.

– Скажешь тоже…

И вдруг страшная догадка молнией обожгла его пока ещё трезвый мозг.

– Щуплый!..

– Этого я не могу сказать, какой он на взгляд. Может, щуплый, а может, и упитанный, – бабка Анисья в сомнении покачала головой. – Я нечисть эту, признаться, никогда ещё в жизни не встречала… Разве во сне… – Я Щуплого, участкогого нашего, в своей избе запер!.. Дурак старый!.. – Егор стукнул себя кулаком по лбу. – Ему, видать, с похмелья одному в пустой избе бесы мерещиться начали, вот он и завыл. Ну, прощевай, Лексей, я побёг, – и покосился на недопитую бутыль самогона. – И что за невезуха у меня сегодня?!.. Больно неохота приятную компанию нарушать, но… Ничего не поделаешь, милицию в заточении держать не очень-то позволяется. На волю выпустить надо. Эх, ма!.. Жисть наша собачья! – и на прощанье ещё раз с горечью поглядел на бутыль.

– Да у тебя дома точно такая же стоит, – попробовала успокоить его Галина.

– Стояла, – уточнил Крутов, – Щуплый всё выпил… Ну, я пошёл?.. – спросил робко, но с надеждой.

– Забирай.

– Не понял, – Егор не поверил своему счастью.

– Забирай, говорю! – рассердился Алексей Иванович. – Пока не передумал.

– Это мы мигом! – он проворно засунул самогонку себе за пазуху. – Никитка! За мной!

– Я здесь останусь ночевать. Можно?.. – в глазах у мальчишки была такая мольба, что Алексей Иванович не выдержал и рассмеялся.

– Нечего, нечего! – остановил порыв Никитки Егор. – Алексею Ивановичу отдохнуть надо. Вона сколько его в милиции мурыжили! А ежели один спать в пустой избе боишься, топай ко мне. Я уж тебя, так и быть, на печь уложу.

– Спасибо. Я как-нибудь без вашего гостеприимства обойдусь, Егор Евсеевич. Спокойной вам ночи, Алексей Иванович! – и мальчишка стремглав бросился наружу.

– Анисья!.. – Крутов потрепал ошалевшую бабку за плечо. – А ты что? Тоже собралась туточки ночевать?

– Ой, да что ты!.. Да куда уж!.. У меня и аппарат включёный, – засуетилась старуха.

– Тогда, бабка, напра – во! – скомандовал Егор. – К включёному аппарату шагом марш!

Подхватив порванный подол, Анисья быстренько засеменила к двери. За ней, бодро стуча своей деревяшкой, зашагал Егор Крутов.

– Егор Евсеевич, подождите меня! – крикнул вслед Иосиф. – Я с вами!.. – и уже на ходу обернулся и пожелал: – Приятных вам сновидений.

Хлопнула входная дверь, и наступила тишина. В горнице за столом друг напротив друга остались Алексей Иванович и Галина.

Какие красивые у неё глаза, светло-серые с тоненькой тёмной каёмочкой вокруг радужки!.. Да и вся она на удивление статная, стройная. Почему раньше он не обращал на неё внимания? И почему сейчас не может отвести от её лица восхищённого взгляда? Почему?!.. И у него сладко заныло сердце, и потянуло вдруг к этой милой, славной, такой же одинокой, как и он, женщине, и захотелось крепко-крепко прижать её к себе и больше уже никуда не отпускать. Но он не шелохнулся. Сидел на лавке и любовался, и сожалел, и тосковал…

Молчание затянулось.

– Ой, я и забыла совсем! – всполошилась Галина. – Как давеча увидала тебя, всё на свете забыла!..

Она встала из-за стола, подошла к своей телогрейке, брошенной на табурет возле двери, и достала из кармана конверт.

– Тебе письмо пришло. Клава-почтальонша, как узнала, что тебя на "Победе" в город повезли, у меня в сельсовете оставила, чтобы не пропало. Мы ведь, грешным делом, решили, тебя не скоро отпустят. Я, когда с работы шла, нарочно заглянула… Подумала, а вдруг ты… Ну и… как увидела тебя, так обрадовалась, что про письмо и забыла…

Алексей взял конверт, но не стал вскрывать, а, положив его на стол, подошёл к Галине, взял её за руки, уткнулся лицом в её ладони, с минуту простоял неподвижно, вдыхая неповторимый запах её ставшего вдруг таким желанным тела, и только после этого смело посмотрел ей прямо в глаза. Она замерла, напряглась вся и… отвела взгляд.

– Пожалуй, я пойду? – не глядя на него, сказала тихо, почти шёпотом, но не шелохнулась.

– Погоди, побудь со мной. Ещё немного побудь, – робко попросил он и осторожно начал целовать её глаза, щёки, губы…

– Ну, зачем?.. Не надо!.. Что ты делаешь?.. – бормотала она, запрокинув голову назад и слабо сопротивляясь его поцелуям. – Сумасшедший!..

– Пусть!.. Но я не могу без тебя… Совсем не могу… Пойми…

В ответ она обвила его шею руками и прижалась к нему всем своим жарким, истосковавшимся по мужской ласке телом.

Ещё не доходя до дому, Егор понял, вовсе не собачий вой слышался давеча в богомоловской избе. Ему, конечно, неведомо было, как воют нетопыри и вурдалаки, вполне возможно, и пострашней, но те звуки, что раздавались в тёмной ночи сейчас, заставили его содрогнуться. Кровь стыла в жилах от тонкого, протяжного, раздирающего душу воя, наполненного всеми красками и обертонами глухой нечеловеческой тоски – от горестноноющей до безнадёжно-отчаянной!.. В общих чертах Анисья верно передала характер и особенности воя отважного милиционера. Надо отдать ей полную справедливость.

Что творилось на душе запертого в крутовской избе участкового инспектора Щуплого Егор, конечно, не знал, но об этом лучше было не думать!

Дрожащими руками Егор отпер замок, но не успел даже приоткрыть дверь, как она сама с треском распахнулась, и мимо него с бешеной скоростью, уже не воя, а утробно рыча, промчался Василь Игнатьевич.

Пометавшись по двору сначала в одну сторону, потом в другую, он, наконец, разглядел в темноте силуэт позарез нужного ему сейчас маленького, одиноко стоящего в сторонке домика и с торжествующим криком: "Ура-а-а-а!.." – бросился вперед. И, хотя Щуплый ни в каких войсках никогда не служил, этот его порыв был похож на смертельную атаку нашей морской пехоты из героического кинофильма "Мы из Кронштадта". Он чуть не сорвал с петель дверь и с тем же победным воплем ворвался в домик. Затем наступила мёртвая тишина, и в этой тишине послышалось тихое журчание и сладостный стон нечеловеческого удовлетворения.

Взяв с боем крутовский нужник, старший сержант испытывал сейчас неизъяснимое наслаждение!..

Егор в растерянности почесал свою плешь. О том, что обстоятельства могут принять такой оборот, он, запирая дверь своего дома, как-то не подумал.

– Спокойной ночи Егор Евсеевич, – хитрый Иосиф, конечно же, знал, что придётся сейчас выслушать хозяину дома, и потому решил ретироваться до выяснения отношений.

– А заглянуть на минутку не хочешь? – Егор тоже понимал, что его ждёт, когда участковый покинет завоёванный объект, и надеялся, что присутствие Бланка может смягчить предстоящий удар.

– Как-нибудь в другой раз, Егор Евсеевич, – заторопился Иосиф, услышав, что журчание и стоны в домике прекратились.

– Ну, бывай, коли так, – с горечью согласился Крутов и приготовился в одиночку вынести всё, что готовила ему судьба.

– До завтра, Егор Евсеевич! – и бухгалтер скрылся в ночи.

– Ты что же это, паразитская твоя душа?!.. А?!.. – грозно спросил Щуплый, выйдя из домика и застёгивая ширинку на галифе. – По какому такому праву ты над людьми издеваться вздумал?!.. А?!.. Да за такие дела!..

– Ты, Васёк, не кипятись, – Крутов был сильно смущён. – Лучше посмотри, что я тебе принёс, – ласково, как с ребёнком, заговорил он и извлёк из-за пазухи бутылку, прихваченную у Богомолова.

Гнев Щуплого моментально пошёл на убыль:

– Это, конечно, меняет дело, но всё равно права такого не имеешь, чтобы людей без ордера на арест под замок сажать!.. Знаешь, что я могу с тобой сделать?

– Знаю, – тут же согласился Егор. – А знаешь ли ты, что я с тобой сей же час сделаю?

– Что?.. – насторожился Василий.

– Опохмелю, дорогой ты мой!.. Пойдем в избу скорей, ты же совсем босой, неровён час, простудишься, – и, обняв покорного, но всё ещё смертельно обиженного участкового за плечи, повёл в дом.

А потом они до самых петухов сидели за столом, допивали оставшийся самогон и мирно беседовали: о трудностях милицейской службы, о нищенской зарплате, о международном положении, о бабах, это – само собой, и вообще о нелёгкой жизни и коварной судьбе. Потом, путая и меняя слова, пели из "Кубанских казаков":

"Каким я был, таким я и остался…"

А когда совсем рассвело, Егор, наконец, решился и задал вопрос, который мучил его с самого момента возвращения домой:

– Васёк, что же ты в ведро нужду свою не справил?..

Щуплый застеснялся, нахмурился, потупил взор:

– Не приучен я, чтоб в ведро, – буркнул он. И густо покраснел.

 

15

– Мы под Ужгородом стояли, – начал Павел свой рассказ. – Места там красивые – загляденье. Среди ночи, часа в два, подняли нас по тревоге, посадили на грузовики и повезли. Мы думали, учения, так бывало уже не раз, но… Небо начало сереть, а мы всё едем, едем… Я страшно замёрз. Ветер колючий… Потом мокрый снег пошёл… Мы прижались друг к другу и так грелись. Повезло тем, кто в самой серединке оказался, там теплее, а я нет, с самого края сидел. Оттого и закоченел. В Чопе нас из машин высадили, завели в огромный пустой сарай и как будто совсем забыли… До обеда забыли. Младшие офицеры сами ничего не знали, а они тоже с нами в сарае маялись… Так же, как и мы… А в обед… Приехал генерал и перед строем сказал, что в Венгрии произошёл мятеж и мы должны помочь нашим венгерским братьям восстановить в стране порядок… А в конце своей речи мельком так, невзначай сказал, что за невыполнение приказа в этой операции… трибунал. Но тогда никто всерьёз его слова не принял, а некоторые ребята даже обрадовались – за границу едем… И, когда генерал ушёл, смеялись, песни пели… Мне петь не хотелось, и очень потянуло домой… Ближе к вечеру нам выдали полный боекомплект, сухой паёк на трое суток, опять посадили в машины и опять повезли. На границе венгерских пограничников уже не было, только наши… в малиновых околышках. Мы поняли, кто они, и стало как-то не по себе. Те, кто прежде радовался заграничной поездке, притихли. Оттого ещё, наверное, что всю дорогу, пока мы ехали, вдоль шоссе стояли люди и смотрели на нас. Молча… Даже когда стемнело, они не разошлись по домам, а всё так же стояли… кто с фонарём, кто со свечкой или с факелом, что у кого было… Всё так же… в полной тишине. Я старался на них не смотреть. Рано утром подъехали к Будапешту, а там… нас встречали. Поперёк дороги стояли люди – женщины, старики, дети… Огромная толпа… Думаю, несколько тысяч… Они махали трёхцветными флажками и пели свои венгерские песни. Сначала мы подумали, это они нас встречают, но скоро поняли – нет, не встречают вовсе. Эти люди не хотят пустить нас к себе в город… Заслон из живых людей… Страшно… Нашего лейтенанта, а он был всего на три года старше меня, колотил озноб. И все слышали, как стучат его зубы, и он сам тоже слышал, злился, краснел, но ничего не мог с собой поделать. Следующим вечером его подстрелили… Наповал… Мы простояли на дороге целый день. Венгры смотрели на нас, мы смотрели на них. И все знали, что будет дальше, но никто ничего не делал. Ждали… И они, и мы… Стало темнеть, и тут в нашей колонне произошло движение. От машины к машине побежали вестовые, и через минуту мы тронулись. И тут вся толпа закричала… Одновременно… Несколько тысяча человек… Знаете, что это такое?.. Жуть… Они пытались остановить машины руками, а мы давили их и ехали дальше. Медленно, со скоростью, может быть, пять километров в час, но… двигались без остановок… Я сам видел, как высокий старик вышёл нам навстречу. Он держал на руках маленькую девочку, ей было годика три, не больше. Он встал прямо перед нашей машиной и стал кричать что-то по-венгерски, но мы не остановились, и они… Они оба пропали под капотом, и я услышал, как тихонько закричала девочка… Даже не закричала, а застонала… Наверное, ей было больно… Я не видел её, только слышал…А может быть, мне показалось, что слышал… Не знаю… Потом венгры стали залезать на наши машины. Они карабкались по бортам, по радиатору. Они пытались руками стащить нас вниз, на землю, и бросить под колёса наших грузовиков… Я не помню, была ли команда открыть огонь, или у кого-то не выдержали нервы, и он первым нажал на курок, но через секунду все наши уже стреляли… Представляете?.. Автоматные очереди и вой тысяч людей… Невыносимо… Я тоже стрелял, пока не кончились патроны… Я хотел только одного – не слышать воплей этих людей. Мне казалось, я сошёл с ума.

Он замолчал и, откинув голову назад, замер. Макаровна покачала головой, словно хотела сказать: "Нет! Не верю! Такого быть не может!" Ни она, ни Павел Петрович не могли произнести ни слова, не смели поторопить Павла.

Прошло, наверное, минут пять прежде, чем он снова заговорил:

– В конце концов, мы прорвались в город, и тут оказалось, из толпы тоже стреляли. В нашем грузовике были трое раненых, а Толику Комарову, единственному москвичу в нашей роте, пуля задела сонную артерию, и он умер от потери крови. Раненых мы перевязали, а Толика положили поближе к кабине и накрыли с головой… Только ноги в кирзе торчали из-под края шинели… Город был совсем пустой. На улицах ни души, и в окнах домов не горел свет, хотя было уже темно… Только моторы наших зилов нарушали эту тишину. Совсем мёртвый город… И ещё… На одной улице под деревьями тлели огни. Когда мы подъехали ближе, то увидели, что к веткам этих деревьев за ноги привязаны люди… Руки у них были связаны за спиной, а под их обгорелыми головами догорали костры. Потом нам сказали, что так повстанцы расправлялись со своими коммунистами…

Павлу Петровичу стало плохо: у него защемило, стало тесно в груди, и он осторожно, стараясь не помешать, положил под язык таблетку валидола.

– Мы остановились на площади где-то в центре города, но из машины не выходили, сидели в кузове. Похоже, и командиры наши не знали, что делать дальше. Говорили, жители города сняли со своих домов таблички с названиями улиц, и от этого никто не мог понять, где мы находимся и куда надо ехать. Ночь мы провели на этой площади. Спали в кузове, вповалку, рядом с убитым Толиком… Наверное, одному ему не было холодно в ту ночь… И потом ещё целый день и всю следующую ночь Толик ездил с нами по всему Будапешту и тихонько подпрыгивал под своей шинелью на ухабах… Только на второй день прислали из санчасти уазик с красным крестом на дверце, и мы с ним расстались.

Макаровна, трижды перекрестившись, почти беззвучно прошептала: "Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего Анатолия…"

Павел опять немного помолчал.

– Странная это была война. Какие там окопы или линия фронта?!.. Я, например, ни разу не видел, кто стреляет, откуда. Они прятались за окнами своих квартир, на крышах или чердаках. Поэтому ночью мы старались остановиться где-нибудь на пустыре или на площади. Для большей безопасности. Нам из своего грузовика некуда было деваться… Мы даже нужду приноровились на месте справлять. Зато днём в открытом кузове мы были для них отличной мишенью… К концу третьего дня из нашего взвода всего шесть человек остались, я в том числе… Но… я не боялся умереть. В первый же день понял, что умру в Будапеште. И сразу успокоился, потому что знал наверняка… Но вот ждать… Понимаете?.. Ждать… Всё время ждать… Когда?.. Через час?.. Через секунду?.. Совсем невтерпёж было… От этого я сильно уставал… Очень измучился… Даже торопил, чтоб поскорее… Вот ведь как бывает!.. И дождался-таки. У Серёги забарахлил мотор, он остановился, чтобы посмотреть… Мы недолго стояли, минут десять… но, когда тронулись, поняли, что от своих отстали… И в результате… заблудились… Плутали, плутали и заехали невесть куда… А спросить дорогу не у кого, да и как спросишь? Мы по-венгерски ни бум-бум… Остановились… Мотор заглушили, потому как бензин на нуле, надо экономить… И вдруг видим – впереди через два дома от нас… на третьем этаже на балкон вышла женщина. Мы сначала не поняли, а потом Гришка из Могилёва как заорёт: "Пацаны! Да она голая!" Серёга мотор завёл и вперёд, захотелось удостовериться… поближе посмотреть… Подъехали, а она… на самом деле, без ничего… То есть совсем… Засмеялась, рукой нам сверху помахала и что-то бросила нам в кузов… Это потом уже я узнал… гранату. В госпитале узнал, когда в сознание пришёл. А тогда… Помню, хлопок, яркую вспышку, весёлую голую бабу, радостный Гришкин смех и… темнота.

Он замолчал. Потом повернул голову в сторону матери и спросил:

– Мама, как вы?.. Ничего?..

– Всё хорошоо, сынок, не тревожься.

И в самом деле, в глазах её не было ни слезинки.

– Я так до сих пор не знаю, кто там у них прав был, кто виноват… И, хоть убейте, понять не могу, зачем мы в их дела мешаться стали.

Павел Петрович был уверен, удивить его в этой жизни уже невозможно, и вот надо же: рассказ Павлика ошеломил.

Чем измерить человеческое страдание? И существует ли она, эта мера?

Сколько за коротенькую жизнь довелось испытать этому парнишке! Не приведи, Господи!

Когда старый, больной человек торопит смерть, чтобы та избавила его от страданий, это понятно, это естественно. Но, когда мальчишка, только-только начавший жить, хочет поскорее умереть, чтобы освободиться наконец от непрерывного, подавляющего все чувства, все мысли страха, с этим невозможно примириться. И нет в этом ничего героического, ничего достойного подражанию. Потому что это противоестественно, это ненормально!

Спросите любую мать, для чего в муках родила она сына. На страдание?.. На подвиг?.. На нечеловеческую муку?.. Для того, чтобы в двадцать лет он стал калекой?.. Чушь!.. Бред!.. Не для того вскормила она его своей грудью, чтобы сытый боров в Кремле решал, жить её сыну или умереть, а превратив парня в калеку, швырял ему под ноги жалкий пенсион, на который кроме чёрствой корки хлеба и глотка воды из колодца, ничего не купишь!.. И ведь умудряются при этом совесть свою покойной оставить и других учить, как жить должно!..

Ржавой копейкой жизнь человеческая в нашей державе ценится!..

Молчание затягивалось, и повисшая в купе гнетущая тишина становилась невыносимой.

И тут, безучастно глядя на проплывающий за окном осенний пейзаж, Макаровна негромко запела:

"Ах ты, ночь ли, ноченька! Ах ты, ночь ли бурная! Отчего ты с вечера До глубокой полночи Не блистаешь звёздами, Не сияешь месяцем…"

Тихо покачивая головой, она никого и ничего не замечала и, казалось, была здесь совсем одна. Протяжная печальная мелодия… и не песня даже, а тихий стон или плач, печальный рассказ о чём-то своём, потаённом. Она не жаловалась, не ждала ответа. Надо было ей выговориться, освободиться от всего того, что тяжелым камнем лежало у неё на сердце.

Только русский человек может в горестную минуту запеть и вложить в песню эту всю свою непереносимую боль, всю душевную муку.

 

16

Алексей Иванович не спал: лежал на спине с открытыми глазами, смотрел в потолок, по которому зыбко скользили призрачные предрассветные тени, и, прислушиваясь к ровному, покойному дыханию Галины, лежащей рядом, размышлял…

Он никак не мог взять в толк, что притянуло его так порывисто и внезапно к этой малознакомой и в сущности чужой ему женщине?

После той памятной ночи в госпитале, когда впервые за три долгих военных года гвардии капитан Алексей Богомолов испытал радость жаркой женской любви, он и думать забыл о том, что такая любовь всё ещё существует на свете и может одарить его не меньшим счастьем, чем в молодые годы. И хранил в сердце своём тёплые радостные воспоминания и благодарность спасительнице своей, и в прямом, и в переносном смысле, военврачу второго ранга Наталье Большаковой.

Правда, он и тогда был уже не мальчик, но сейчас… Как-никак, а шестьдесят четыре в позапрошлом месяце стукнуло!.. Да-а, герой!.. Недаром говорится: "Седина в бороду, бес в ребро". И смех и грех!..

А если серьёзно?.. Как дальше-то быть?..

Разойтись в разные стороны, словно и не знали они друг друга вовсе? Дальние Ключи это тебе не столица, тут потеряться в человеческом муравейнике никак не полупится. Хочешь – не хочешь, а придётся иной раз по несколько раз на дню встречаться… И что же? Делать вид, что ничего между ними не произошло, а если что и было, то так… по нелепой случайности? Нет, шалишь!.. Не привык Богомолов, словно нашкодивший кот, прятаться в кустах. Не в его это правилах было.

Но что же делать?..

Стоит только поддаться минутному порыву страсти, и после отрезвления останется на дне души мутный осадок, и долго ещё не можешь освободиться от горького чувства вины и сознания непоправимой ошибки.

Ясно было одно – Галину он не любит.

Какая там любовь, если за все двенадцать лет, что прожил он в этих краях, он не то что ни разу не подумал о ней, но даже и не взглянул-то в её сторону. Все эти годы была она для него просто односельчанкой, не более того. Так что же?.. Выходит, одна только похоть потянула его к Галине?.. С этим он тем более примириться никак не хотел. Не мог.

И пытался оправдать собственное безрассудство одиночеством, потребностью в женской заботе, тоской и ещё многими другими разными обстоятельствами, хотя прекрасно понимал, все эти оправдания гроша ломанного не стоят.

Да-а, наблудил ты, Алексей Иванович… Ох, наблудил!

Он вспомнил, что так и не прочитал письма, принесённого Галиной накануне. Осторожно, чтобы не разбудить её, выбрался из-под одеяла и подошёл к столу. Почерк на конверте был ему совсем незнаком. Интересно, кто это? Он достал из конверта листок в клеточку, вырванный из школьной тетради.

" Дядя Лёша, здравствуй!..

Не удивляйся, пишет тебе твой племянник Павел, которого вы, наверное, уже похоронить успели. Но я, как видишь, выжил и на днях выхожу на свободу. Рассказывать тебе обо всех моих злоключениях не стану, ибо на это не хватит мне ни бумаги, ни времени. Как-нибудь при встрече. Отец Серафим дал мне твой адрес и даже советует приехать к тебе и пожить какое-то время. Но прежде мне необходимо съездить в Москву, чтобы оформить пенсию и жильё. Как только всё улажу, дам тебе знать и, если ты не против, действительно приеду в Дальние Ключи.

Дядя Лёша, если ты что-нибудь знаешь о судьбе Зинаиды, напиши мне в Москву: Центральный телеграф, до востребования.

Твой племяш Павел Троицкий.

Матери пока не говори, что я объявился. Впрочем, она, наверное, и знать обо мне ничего не захочет".

И всё. На одной тетрадной страничке треть жизни Павла Троицкого уместилась. Девятнадцать лет о человеке не было ни слуху ни духу, и вот хватило всего нескольких слов, чтобы он вновь возник из небытия.

Алексей оставил письмо на столе и, зябко поёживаясь, опять забрался под одеяло. Галина вздохнула во сне, повернулась на правый бок и вдруг открыла глаза:

– Который теперь час?

– Седьмой, думаю.

– Почему не спишь?

Алексей взглянул на неё, увидел сиявшие в полутьме глаза и тоже вздохнул:

– Я про письмо вспомнил, что ты давеча принесла, и вот… решил прочитать. Племянник мой объявился.

Она сладко потянулась и прижалась щекой к его плечу:

– Алёша, мне было очень хорошо с тобой.

Заныло раненое богомоловское сердце. Ни одна женщина на свете, кроме покойной матушки и погибшей жены, не называла его так ласково и просто: "Алёша…" Даже Наталья Большакова, подарившая ему вторую жизнь, за всё время их молниеносного фронтового романа обращалась к нему не иначе, как: "Богомолов". Может, считала, что в этом кроется особый шик, а может, просто стеснялась проявления неуместных на войне сантиментов?.. Кто знает? Но факт остаётся фактом – Алексей всегда был для неё только Богомоловым. И баста!.. Для прочего же народонаселения Дальних Ключей он во все поры был Алексеем Ивановичем. И вот, спустя столько лет, эта милая, одинокая, такая же неустроенная, как и он, женщина назвала, его забытым именем – "Алёшей". Опять к горлу подкатил комок, и Алексей Иванович то ли простонал, то ли промычал что-то в ответ. И только…

Да и что он мог ей сказать? Что не любит, но жалеет? Что благодарен ей за эту нечаянную ласку? Что хотел бы, но не может ответить ей тем же?

Галина приподнялась на локте, заглянула ему в глаза и неожиданно рассмеялась:

– Алексей Иванович!.. Да у тебя никак глаза на мокром месте?.. С чего это, милый?.. – и, не дождавшись ответа, стала целовать его лоб, щёки, губы. – Не волнуйся, голубчик ты мой… Не переживай так, родненький… И не думай ты ни о чём и ничего не загадывай наперёд…

– Да я и не загадываю, – буркнул Богомолов. Ему очень хотелось, чтобы разговор этот поскорее прекратился. Что толку в ступе воду толочь и оправдываться, когда наверняка знаешь, не поверят тебе.

– Знаю, не любишь ты меня, – продолжала Галина.

– Ну почему же?.. – ему бы помолчать, но дурацкая привычка постараться не обидеть, даже путём лукавства, всё же давала знать о себе.

Но она будто не слышала его:

– И что с того?.. Ты в мою сторону ни разу не поглядел. Это я, ненормальная, исподтишка за тобой всё подсматривала. И на что надеялась, дура?.. Да и не гоже бабе мужика силком за собой тащить…

– О чём ты говорищь?!.. – Алексей Иванович пробовал уныло сопротивляться.

– Помолчи. Тебя ко мне случай толкнул… Настроение такое было, что ласки мужику захотелось… Тепла… И мне с тобой очень хорошо было. Правда-правда… Я, поверь, ни о чём не жалею. Честное слово!.. Поцелуй меня… – и сама потянулась к нему.

Богомолов не успел ответить: кто-то осторожно постучал в окно. Даже не постучал, а тихонько поскрёб ногтем по стеклу.

Алексей Иванович вздрогнул и жутко смутился. Не ждал он гостей, а в этот предрассветный час они и вовсе были некстати. Не то чтобы он боялся сплетен и разговоров, но очень уж не хотелось выставлять напоказ свою мужицкую слабость, не хотелось из-за неё порочить доброе имя Галины.

Зябко поёживаясь, он выбрался из-под тёплого одеяла и, быстро переступая босыми ногами по заледеневшему за ночь полу, подбежал к окну.

Однако сквозь запотевшие стёкла в слабом свете раннего утра ничего не смог разглядеть. К тому же густой туман наползал со стороны реки, и в его молочной пелене слабо проступали лишь призрачные очертания кустов и деревьев.

Алексей вышел на крыльцо:

– Кто здесь?..

– Тихо!.. Не шуми, – раздался совсем рядом знакомый голос, и из тумана показалось фантастическое видение…

Господи!.. Боже мой!.. Неужели… Иван?

– Ты чего перепугался так?.. Это я… Я… Здравствуй, Алёшка.

Алексей оторопел. Уж кого-кого, а этого человека он никак не ожидал увидеть на пороге своей избы.

– Что, не ждал?..

– Не ждал, – честно признался Алексей.

– Вижу, – чуть заметно усмехнулся Иван. – В избу не впустишь?

Алексей был в отчаянии!

Отказать Ивану он не мог. Впустить в дом, тем более. Да и как его теперь называть? По-старому Иваном или по-новому Владимиром, как прочитал он в милицейском протоколе?

– Что-то неласков ты, Алексей, сегодня – усмехнулся Владимир-Иван. – Или решил заморозить меня? Но я-то в сапогах, а ты босиком… Гляди, ноги совсем застудишь.

– Я… да… Я сейчас… Ты только погоди здесь на крыльце маленько… Я мигом, – лепетал Алексей, переминаясь с ноги на ногу и совершенно не представляя, как выпутываться из этого щекотливого положения.

– Ты что, не один в дому? – догадался нечаянный гость.

– В том-то и дело! – обрадовался Богомолов. – Извини, друг.

– Да никак у тебя дама ночует?! – засмеялся тот. – Молоток, Алёшка!. Вижу, времени ты без меня даром не терял?.. Одобряю… – и тут же предложил. – Познакомь.

– И рад бы, но… сам понимаешь… время раннее, мы… если честно… спали ещё, – безпомощно лепетал совершенно сбитый с толку Алексей.

– Ничего, я пока в сенцах погодить могу… Да ты не смущайся, чудак-человек!.. Дело житейское… Или там кто-то из тех, кого я видеть не должен?

– Ладно, заходи, – махнул рукой Богомолов и первым шагнул в избу.

Пока мужчины разговаривали на крыльце, Галина успела встать, одеться и теперь, стоя перед зеркалом, расчёсывала густые длинные волосы.

Переступив порог горницы, Иван прежде всего перекрестился на висевшие в красном углу иконы и только после этого поздоровался.

– Доброго вам утра, гражданочка. Прошу простить за причинённое безпокойство.

– С добрым утром, – просто ответила Галина, даже не обернувшись. К удивлению Алексея, который готов был сквозь землю провалиться от съедавшего его смущения, она, казалось, не испытывала никаких неудобств.

– Что же ты, хозяин?.. – Иван тоже был абсолютно спокоен. – Познакомь нас, а то как-то неловко получается.

– Да, да, конечно, – спохватился хозяин. – Вот…Это Галина Ивановна… значит. А это… – и тут осёкся: не знал, каким именем представлять раннего гостя.

– Да ты не тушуйся. Дело житейское, – рассмеялся тот. – Не забыл ещё, как меня зовут?..

– Помню!.. – в Алексее Ивановиче неожиданно остро заговорила обида, и, разозлившись то ли на пришлеца, то ли на самого себя, он тихо, но отчётливо произнёс: – Только подскажи, как тебя теперь величать? По паспорту, как в милиции тебя называют, или по-приятельски, как прежде между нами заведено было?.. А не то, неровён час… Я ведь и ошибиться могу.

В горнице стало как-то неуютно тихо. Галина, не очень понимая, что имел в виду Алексей Иванович, замерла с расчёской в руках, недоумённо поглядела на него. А тот смотрел на Ивана, не отрываясь. Ждал.

– Ишь ты!.. И в Дальние Ключи добрались?.. – затянувшееся молчание первым нарушил гость. – Что ж, этого след было ожидать. Любопытство у них чрезмерное, уши агромадные, а руки… Такие длинные, такие загребущие!.. – и сокрушённо покачав головой, спросил: – Стало быть, и тебя они замели?

Алексей кивнул.

– Прости, Алёшка… Видит Бог, не хотел я, чтобы ты из-за меня пострадал, потому и назвался Иваном, потому и ушёл от тебя… След замести хотел, ан… не вышло… Обложили они меня со всех сторон… Как на волчьей охоте красными флажками обложили, не уйти… Не держи зла, – и, обернувшись к Галине, попросил: – И вы простите меня, Галина Ивановна… Некстати разбудил я вас, не вовремя пришёл, не думал, что Алексей не один ночует, вот и… Не сердитесь… А звать меня по паспорту Владимиром, это точно… Однако отец Серафим крестил меня Иваном. На день моих крестин в аккурат выпал Иоанн Богослов, так что, Алексей, ни в том, ни в другом случае обмана никакого нет…

Алексею Ивановичу вдруг стало невыносим стыдно за то, что обиделся, а потом и разозлился на Владимира… Впрочем, какого Владимира?!.. Ивана!.. Конечно, Ивана… Потому как святое имя, данное человеку при крещении, куда важнее имени светского, которое не Богом, а людьми даётся.

– Это ты меня прости, Ваня, – сказал и протянул руку. – Не знаю, что нашло на меня. Не сердись.

Иван пожал протянутую руку и улыбнулся:

– Эдак мы с тобой до вечера будем друг у друга прощения просить. Забудем, ладно?..

– Договорились, – согласился Алексей Иванович.

– Одного понять не могу: кто чекистам дорогу в Дальние Ключи показал?

– Есть тут у нас один пакостник… Вернее был…

– Не тот ли, кого нам с тобой давеча выпороть пришлось?

– Он самый.

– Да-а!.. Таких шкодников, как ваш Никита Сергеевич, одной поркой не охолонишь.

Через полчаса мужчины, позавтракав, пили чай. Галина, сославшись на необходимость перед работой забежать домой, ушла, отчего Алексей испытал радостное облегчение.

И тут за самоваром Иван наконец-то поведал ему невесёлую историю своей жизни.

Родителей своих он почти не помнил. Ему не исполнилось и шести лет, когда в дом его отца, купца первой гильдии, торговавшего мануфактурой в Орле и Туле, вломились вооружённые люди в кожаных куртках с красными звёздами на фуражках. Первым делом они вывалили на пол содержимое всех сундуков, шкафов и комодов. Судя по всему, что-то искали, а нашли или нет, неведомо. Мальчишка запомнил, как грязными сапогами они безжалостно топтали белоснежное бельё, оставляя на нём жирные чёрные следы. Кожаные люди перерыли весь дом и, захватив с собой отца, ушли так же внезапно, как и появились. Больше отца никто из домашних не видел. Так и сгинул он, как говорили, в подвалах «чрезвычайки». Примерно через полгода после этого налёта скончалась от тифа его мать, поэтому детская память сохранила о родителях лишь смутные обрывки воспоминаний.

Младших сестёр-двойняшек Танюшку и Любашку забрала к себе нянька Марина, которая в девчонках души не чаяла, а его как старшего, а стало быть, более готового к суровым жизненным передрягам, отдали в сиротский дом. Правда, в то время этот приют назывался уже коммуной и носил гордое имя "Второго Интернационала". Почему второго, а не первого, никто не знал, и что означало грозное слово "Интернационал", младшие воспитанники даже не подозревали.

Документы сироты то ли затерялись по дороге, то ли их попросту забыли на него выписать, но так или иначе, а в колонии его вторично "окрестили", и стал новоиспечённый коммунар шестого отряда Безродным Владимиром Александровичем.

Жизнь во "Втором Интернационале" была устроена на военный манер. Всех коммунаров разбили на отряды, выдали серую форму, более походившую на арестантскую робу, даже в столовую ходили они строем и хором пели революционные песни:

"Вихри враждебные веют над нами, Мрачные силы нас злобно гнетут!"

По ночам Володька горько плакал, уткнувшись в жёсткую волосяную подушку и лишь под утро, забывшись коротким тревожным сном, видел в полубреду, как эти вихри враждебно клубились по углам спальни, злобно взвизгивали и хохотали над маленьким человечком, несчастнее которого не было на всём белом свете.

Но свет этот всё-таки не без добрых людей. И во "Втором Интернационале" нашлась добрая душа, пожалевшая горемыку-сироту.

В первом отряде из всех воспитанников выделялся Антон Сизов – высокий вихрастый парень с чёрными, как смоль, глазами. Он держал в страхе не только младших обитателей колонии, но даже начальство заметно его побаивалось и предпочитало с "Сизым", такая была у того кликуха, не связываться. По какой причине неизвестно, но Антон вдруг проникся необыкновенной симпатией к белоголовому пареньку из шестого отряда и сделал Безродного своим ординарцем. Тот служил ему беззаветно: стремглав кидался выполнять любое его поручение, не брезговал даже самой грязной работой, за что за обедом получал ещё одну кружку компота, а в праздники – лишнюю конфету или печенье. Плакать по ночам Владимир перестал и, хотя не знал ни одной молитвы, втайне, шёпотом призывал на помощь своему благодетелю всех ангелов небесных.

Так, благоденствуя под надёжной охраной Антона, он пережил в коммуне суровую голодную зиму двадцатого года. А весной, когда потянуло с юга влажным теплом и длинные острые сосульки стали ронять в рыхлый грязный снег крупные прозрачные капли, Сизый вызвал своего ординарца на откровенный разговор и предложил из "Второго Интернационала" бежать. Тот, не задумываясь, согласился.

Три недели они тайком ото всех сушили сухари, а в начале апреля поздней безлунной ночью, когда снег сошёл и установилась относительно сухая дорога, бежали из колонии. За ними, как водится, была устроена погоня, но недаром Антона уважало начальство. Он придумал и осуществил очень простой, но довольно хитроумый план. Вместо того, чтобы постараться в первую же ночь как можно дальше убежать от погони, беглецы целую неделю сидели в двух шагах от ворот коммуны. Убежищем им служила старая заброшенная лачуга полевого сторожа. Вот для чего сушили они сухари и три недели обходились без хлеба.

Когда страсти, вызванные их побегом из колонии, улеглись, отважная двоица выбралась из своего убежища и устремилась к своей самой заветной цели – в Москву!

Добирались они в столицу преимущественно на крышах товарняков и, хотя путешествие это длилось больше месяца и сопряжено было со многими опасностями и приключениями, но в конце мая беглецы ступили, наконец-то, на брусчатку Каланчёвской площади, у трёх вокзалов.

Радости их не было предела.

Однако долго радоваться не пришлось, так как нужно было заботиться о хлебе насущном, и Антон взялся за дело.

Из таких же, как и они, безпризорников он в две недели сколотил крепкую шайку. Их было шестеро, и назывались они "форточники". Шныряя по улицам, они искали окно на первом этаже с открытой форточкой. Москвичи, несмотря на свой столичный гонор, довольно безпечны и частенько уходят из дому, не заботясь о безопасности своих жилищ. Так вот, найдя такое окно и убедившись, что в квартире никого нет, шайка Сизого приступала к "работе". Трое тут же становились на "атасе", двое подсаживали Володьку, а он, как самый маленький, пролезал в открытую форточку и либо открывал Антону входную дверь изнутри, либо через окно передавал своим товарищам всё самое ценное, что находил в доме незадачливых хозяев.

"Работа" эта приносила им довольно приличный доход. В роскоши они, конечно, не купались, но жили безбедно. Во всяком случае, не думая о куске хлеба с маслом. И такая безоблачная жизнь продолжалась почти всё лето.

Однако, сколько верёвочке ни виться, а кончик у неё всегда есть.

Однажды в конце августа Владимира по обыкновению затолкали через форточку в очередную квартиру, а там его приняли в свои объятья весёлые ребята из МУРа. Они давно охотились за шайкой Сизого и устроили в доме процветающего дантиста засаду.

Старших во главе с Антоном судили и отправили на четыре года в исправительно-трудовую колонию, а самого младшего, поскольку тому только-только исполнилось семь лет, и он никак не подпадал под уголовный кодекс, повезли в очередную сиротскую коммуну, кажется, имени Розы Люксембург.

Безродный перезимовал у этой загадочной Люксембургской Розы, а весной, используя свой "форточный опыт", убежал от неё и вернулся в Москву. Прежние связи среди преступных малолеток у него сохранились, и очень скоро он прибился к новой шайке под водительсвом Хмыря-беззубого. У коренастого, совершенно рыжего Хмыря на самом деле были во рту всего два передних зуба, остальные ему выбили в какой-то жуткой драке. Он гнусавил, шепелявил и вообще выглядел весьма непрезентабельно. Но в данном случае внешность главаря не имела для Володьки никакого значения, так как "голод не тётка" и "хочешь жить – умей вертеться"! Эти две азбучные истины Хмырь накрепко вбил в светловолосую голову нового члена шайки. Затем научил его гнусавить и велел отрастить ногти на правой руке.

Банда Хмыря занималась тем, что нападала на одиноких хорошеньких дамочек. Выставив напоказ длинные грязные ногти и гнусавя, что есть силы, одетые в жалкие лохмотья пацаны свирепо угрожали: "Отдавай сумочку, стерва, а не то сифилисом заражу!" Дамочки, как правило, страшно пугались и, отшвырнув сумочку от себя подальше, с криками: "Милиция!.. На помощь!.. Милиция!.." – пускались наутёк.

Эта "работа", конечно, была грязнее "форточной" и не приносила прежней азартной радости, но почти целый год Владимир верой и правдой служил Хмырю, и, без сомнения, опять попался бы в руки милиции, и вновь отправился бы в очередную коммуну, если бы не встретился на его жизненном пути совершенно необыкновенный человек Леопольд Карлович Вайс.

Этот стройный поджарый человек с гривой седых волос, покрывавших его нордический череп, очень гордился своей родословной. Он утверждал, что является прямым потомком обрусевших немцев из Лотарингии, попавших в Россию ещё в допетровские времена. Вот только в отличие от своих славных предков, гражданин Вайс занимался не вполне законным промыслом и был известен в милиции и воровских кругах под кличками "Немец" и "Немой". Попросту говоря, Леопольд Карловичем был вором-карманником высшей квалификации. Как сочеталось его старинное дворянское звание со столь низким промыслом, он сам объяснить даже не пытался, но профессию свою очень любил и гордился славой непревзойдённого специалиста среди ведущих карманников страны.

Однако в то время, когда повстречался ему белоголовый отчаянный паренёк с небесно-голубыми глазами, гражданин Вайс отошёл от дел – проклятая глаукома заставила его отказаться от практической работы, и занимался он теперь лишь тем, что за умеренную плату давал уроки мастерства зелёной, неопытной молодёжи, ещё только начинающей свой путь в воровском деле.

Леопольд Карлович очень привязался к Володьке. Стал звать его на немецкий манер "Вольдемар", поселил в своей восьмиметровой комнатушке в коммуналке на Сретенке, а главное, передал начинающему коллеге главный секрет ремесла.

В пору расцвета своей карьеры Вайс "работал" под маской глухонемого. Выбрав "объект", а это был, как правило, человек из разряда состоятельных, солидных мужчин, Леопольд Карлович подходил к жертве и, протягивая записочку с заранее написанным адресом, просил указать ему дорогу. При этом очень натурально мычал и жестикулировал, изображая глухонемого. Импозантная внешность, тонкий аромат французского одеколона и холёные руки, за которыми Леопольд Карлович тщательно следил, внушали его собеседнику безграничное доверие, и тот начинал охотно втолковывать несчастному калеке, как пройти или проехать по указанному на листке адресу. Красавец немой, естественно, не сразу понимал, что ему говорили, отчего объяснение затягивалось, через минуту-другую оба переходили на язык жестов, в воздухе начинали безпорядочно мелькать руки, слышались одни междометия, но, наконец, всё разъяснялось, и довольные друг другом собеседники расходились каждый в свою сторону. При этом "немой" уносил с собой не только приятные воспоминания о трогательной встрече с милым доверчивым человеком, но также портмоне, карманные часы, а случалось, даже обручальное кольцо или массивный золотой перстень с пухлой руки наивного буржуя.

Чтобы овладеть таким фантастическим мастерством, конечно, требовалось время, а главное – талант, который у юного Вольдемара, несомненно, был. Азбуку жестов он освоил необыкновенно быстро. Мычать, еле выговаривая обрывки слов, труда для него не составило, потому что актерскими способностями Володька тоже обладал, и даже в избытке. Хуже обстояло дело с руками. Парнишке никак не удавалось молниеносно извлечь из кармана своего учителя увесистый кошелёк. Тот в самый неподходящий момент либо выскальзывал из слабых мальчишеских пальцев, либо предательски застревал где-то в глубине кармана и никак не хотел вылезать наружу.

Но недаром говорится: 'Терпение и труд всё перетрут!" Вольдемарушка грыз гранит воровской науки до седьмого пота, без каникул и выходных, и такое усердие дало знать о себе. Примерно через полтора года после начала обучения профессор решил вывести ученика "в люди". Местом для практических занятий он выбрал площадь у трёх вокзалов. Тут кишмя кишел человеческий муравейник, в котором легко было затеряться при случае и где чаще, чем в других местах, попадались ошалевшие приезжие, оглушённые столичным шумом и суетой.

Правда, первый опыт чуть было не закончился плачевно. Заметив на своей законной территории новое лицо, старые карманники поначалу решили проучить его как следует, но, увидев, под чьим прикрытием "работает" белоголовый паренёк, тут же ретировались. В результате новичок так ловко обработал упитанного нэпмана, что тот не заметил, как лишился серебряных часов на массивной, опять же серебряной, цепочке и кошелька, в котором денег было немного, но в данном случае учителя волновала не прибыль, а практический результат, а он превзошёл все его ожидания.

Через две недели Володька начал "трудиться" уже самостоятельно и сразу же снискал среди заслуженных ветеранов воровского цеха уважение за сметливость и удивительную для столь юного возраста расторопность.

Учитель счёл свою миссию в этой жизни выполненной – он воспитал достойного ученика, который в будущем обещал затмить славу своего учителя. Вайс совсем отошёл от дел, даже перестал давать уроки будущим обитателям советских тюрем и лагерей и лишь тихо радовался успехам своего любимого Вольдемара. Тот оказался благодарным человеком и всецело принял на себя заботы о престарелом учителе. Так, душа в душу, они прожили вместе несколько лет, пока проклятая глаукома опять не дала знать о себе. Только на сей раз страшным, безжалостным образом. К тому времени Леопольд Карлович почти совершенно ослеп, вследствие чего безславно погиб под колёсами авто, когда один, без Володькиной помощи, пытался перейти шумную Сретенку.

Похоронив любимого профессора на Немецком кладбище и справив по нему типично русские поминки, Владимир зажил самостоятельно. Будущность рисовалась ему безоблачной, в голубых тонах, но тут в привычное течение его жизни опять вмешался случай, а может быть, Божий промысел, кто знает, – и судьба его в очередной раз совершила крутой поворот.

Пасху тысяча девятьсот тридцатого года он решил встретить в маленьком храме возле Петровского монастыря. Раз в год, а именно в ночь Светлого Христова Воскресения, Володя обязательно ходил в церковь, и хотя не исповедовался и не причащался, но стоял всю службу где-нибудь в сторонке от начала и до конца всенощного бдения и обращался к Богу со своей, лично им сочинённой ещё в годы его детских мытарств молитвой:

"Господи! Прости меня. Я жуткий грешник. Прости, Господи! Сам знаю – плохо живу, но, поверь, не потому, что хочу плохо жить, а потому что я круглый сирота и всё у меня так неудачно сложилось. Прости меня, Господи!.. Прости меня, грешника!.." – и трижды осенял себя крестным знамением. И слёзы наворачивались на глаза его, а на сердце становилось легче и просторней. Оно словно умывалось невинными слезами, и вся накипь, всё житейское непотребство, что налипла на его мальчишескую душу смывалось, как смывается в весенний разгул спрятанная до поры, до времени прошлогодняя грязь.

Но в этот раз смутное безпокойство, ожидание чего-то нового, непривычного не проходило. Владимир недоумевал, нервничал, никак не мог привести себя в порядок и не знал, с какой стороны ждать перемены, с хорошей или дурной.

Хор громкогласно торжествовал:

"Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!.."

А он тревожно оглядывался по сторонам, словно искал кого-то. И казалось, этот кто-то стоит за его спиной, и всё видит, и всё о нём знает, и вот-вот коснётся его плеча и поведёт за собой. Но куда?!.. Зачем?.. На муку?.. На новое испытание?..

Мысли разбегались в разные стороны, он никак не мог сосредоточиться, не мог, как это случалось с ним прежде, испытать в эту Святую Ночь всепоглащающего чувства покоя…

Служба закончилась. Верующие потянулись к святой чаше причаститься. Владимир постоял ещё немного возле иконы Казанской Божьей Матери, потом, по-прежнему испытывая неловкое безпокойство, вышел на улицу.

– Христос воскресе!.. – голос, раздавшийся рядом с ним, был тихим, ласковым.

Владимир вздрогнул и обернулся. В двух шагах от него стоял высокий худой человек с ясными серыми глазами. Неведомо почему, но, лишь коротко взглянув на него, можно было сразу определить, что он имеет к священству самое прямое отношение.

– Воистину воскресе!.. – машинально ответил Володька и ощутил прикосновение мягкой пушистой бороды к своей щеке.

– А я ведь и вправду давеча подумал, что ты, друже, глухонемой, – сказал незнакомец и улыбнулся.

И тут Володька вспомнил!.. Позавчера, около восьми часов вечера, у Казанского вокзала он вытянул из кармана у этого улыбчивого, добродушного человека потёртый кожаный кошелёк, а из-под рубашки сумел стянуть золотой нательный крестик на золотой цепочке. Он густо покраснел и опустил голову. Больше всего на свете Володька опасался именно такой встречи. До сих пор судьба была к нему благосклонна, и вот…

Лучше бы ему сквозь землю провалиться!.. Вот на этом самом месте!..

– Я ведь грешным делом решил, что кошелёк на базаре выронил, а крестик потерял, когда в трамвай садился, такая там давка была… Ан, нет!.. Ловко ты меня облапошил!.. Ловко!.. Я и усомниться в тебе ни за что не посмел бы!..

Что было поразительнее всего, обворованный человек совершенно не сердился. То есть абсолютно!.. Больше того!.. Он, казалось, неподдельно восхищался воровским мастерством Безродного и искренне радовался, что судьба свела его с ним ещё раз…

Никогда прежде не испытывал лучший ученик Леопольда Вайса такого жгучего стыда.

– Я вам и крестик, и кошелёк… Я вам всё верну… Только скажите, куда принести, – лепетал несчастный вор.

– Это уж само собой, – согласился довольный потерпевший. – Но не сейчас же ты за добром моим побежишь. Прежде мы с тобой… Тебя, кстати, как зовут, раб Божий?..

– Владимир…

– А меня Серафимом кличут. Будем знакомы… Так вот, раб Божий Владимир, прежде нам с тобой разговеться надобно. Я тут поблизости у приятеля квартирую. Мы с ним ещё в семинарии подружились. Он, правда, от священства ныне отошёл, в какой-то конторе штаны протирает, но прежнего приятельства не забыл. Тебя он, разумеется, в гости не ждёт, но с моей рекомендацией, на улицу не выгонит. Можешь не волноваться… Что молчишь?.. Пошли?..

И вдруг Володьке стало удивительно легко и покойно!.. Тревожное чувство надвигающейся беды безследно исчезло, и он неожиданно даже для самого себя согласно кивнул головой:

– Пошли.

После обильной трапезы у Михаила Дмитриевича, приятеля отца Серафима, днём в Светлое Христово Воскресение Володя Безродный забежал в свою комнатушку на Сретенке, собрал из пожитков только самое необходимое, прихватил украденный крестик и кошелёк и с Ярославского вокзала уехал с отцом Серафимом дневным поездом из Москвы.

Иван замолк, переводя дух.

Уже давно рассвело, слабый свет серого осеннего утра вполз в комнату, а мужики всё так же сидели за столом друг напротив друга перед остывшим самоваром.

Богомолов вздохнул, покачал головой.

– Так вот значит при каких обстоятельствах ты с отцом Серафимом познакомился!..

– Да, старина. Обстоятельства, прямо тебе скажу, не самые весёлые. Но что было, то было. Из песни, как говорится, слова не выкинешь. Мне тогда семнадцати ещё не исполнилось, и глуп я был и какой гонор имел, а батюшке в одночасье поверил. Сразу и навсегда.

– А куда вы из Москвы подались?

– В те поры у отца Серафима приход был на речке Чусовой. Вот мы с ним на Урал и отправились. Как приехали, отец Серафим первым делом крестил меня. Я-то не знал, как при рождении наречён был. А батюшка и говорит: "Так не гоже. Тебе ангел-хранитель, может, более, чем кому другому, надобен". И крестил Иваном. Вот так у меня два имени появилось. Одно – милицейское, другое – небесное. Я при нём вроде послушника состоял. И в хоре пел, и полы мыл, и часы читал, и алтарником, даже могилы копал и прочее такое… Никакой работы не чурался. Зато какая благодать на меня сошла, не передать тебе!.. Бывало, проснусь и думаю: за что мне, подлецу, счастье такое дадено?.. Прежде, в фартовые времена, я и предположить не мог, что молитва и пост человеку в радость. Издалека они мне всегда наказанием казались, представь себе. А ведь батюшка никаких нотаций мне не читал, перстом указующим никогда не грозил. Бывало, откроет молитвенник и тихонько так читать начнёт, а я рядом устроюсь, и всё у нас как-то само собой получалось. Оттого, думаю, и принял я веру с радостью, без натуги…

Скрипнула входная дверь, стукнула щеколда, и в дверном проёме возникла грузная фигура очнувшегося Герасима Седых. Он с трудом держался на вихляющихся ногах, и видно было, как ему муторно, как гадко с похмелья. Мутно поводя заплывшими глазами, он прохрипел:

– Живые есть кто?

– Герасим Тимофеевич, прости дорогой, я совсем про тебя забыл… – начал было оправдываться Алексей Иванович, но Седых не дал ему договорить:

– Пить! – бывший председатель колхоза медленно сполз по дверному косяку на пол. – Пить…

И куда только девался его густой раскатистый бас?!.. Голос Герасима звучал тонко, безпомощно.

– Дай ему рассолу из-под квашеной капусты, – посоветовал Иван. – Я слышал, помогает.

– Пить!.. – опять взмолился несчастный.

– Рассол ему вряд ли поможет. Тут надо что-то более существенное употребить, – Богомолов в сомнении покачал головой. – Ваня, в бане водка осталась. Будь другом, принеси, а я пока рассолу ему всё-таки нацежу.

Пока Иван ходил за водкой, а Алексей цедил из бочки рассол, Седых, раскидав босые ноги по полу, утробно стонал и ритмично бился головой о дверной косяк.

– Эка тебя угораздило!.. – сокрушался Алексей, поднося к дрожащим губам Герасима кружку с рассолом. – Ты ведь и не пил никогда. Я, по крайней мере, не замечал, и вдруг!..

С початой бутылкой в избу вернулся Иван.

– Там ещё одна нетронутая стоит, но, думаю, ему за глаза и этого хватит.

Увидев водку, Седых застонал, как раненый зверь, замотал головой и взревел всей силой утраченного было баса:

– Не буду!.. Режьте меня!.. Душите!.. Что хотите, делайте!.. Ни капли этого зелья в рот не возьму!.. Ни за что!.. Ни в жисть!..

– Чудак-человек!.. – начал урезонивать его Алексей Иванович. – Я ведь тебе не выпивку предлагаю…

– А что же? – изумился Герасим.

– Я тебе помочь хочу, – Богомолов налил четверть стакана и протянул несчастному. – Лечись, бедолага.

Тот опять замотал головой.

– Не могу!..

– Выпей… Выпей, – поддержал приятеля Иван. – Для тебя сейчас это вроде микстуры… от простуды, – и рассмеялся.

С огромным трудом они все-таки уговорили бывшего председателя принять в себя дружескую помощь – столь необходимое в его состоянии лекарство.

Седых отбрыкивался, судорожно отворачивал голову от стакана, словно туда налит был нашатырный спирт, стонал, даже звал на помощь маму, но когда, наконец, невероятным усилием воли затолкал в себя пятьдесят граммов и ощутил, как по всем жилочкам его огромного тела разлилась мягкая тёплая волна, с благодарностью посмотрел на своих спасителей и прошептал:

– Хорошо-то как, братцы!..

Мученическая складка на его переносице разгладилась, и видно было, какое блаженство довелось ему только что испытать.

– Ну, вот и ладно, – Алексей Иванович был искренне рад. – А теперь, Герасим Тимофеевич, давай, полезай на печь. Думаю, за ночь она остыть не успела, а тебе после всего пережитого подремать надо. Не волнуйся, часа через полтора я тебя разбужу…

– Да, да… Конечно… Я сейчас… Я даже с удовольствием, – умиротворённо пролепетал спасённый и полез на печь.

– Как водка человека ломает!.. Я ведь помню, большой, сильный человек был и вдруг в одночасье в жалкое подобие самого себя превратился. Карикатура, да и только!.. – Иван потрогал остывший самовар. – Может, ещё чайку, как мыслишь?..

– Его вчера из партии исключили, – Алексей взял самовар со стола, чтобы отнести в сенцы. – Вот он и решил горе водкой залить.

– Да разве это горе?!..

– Для него – огромное. Не удивляйся, Иван, он не один такой… искалеченный.

– Я не удивляюсь, друже, я сокрушаюсь.

Через полчаса самовар закипел, и за чаем Иван продолжил рассказ о своих злоключениях.

Жили они с отцом Серафимом тихо и спокойно. Когда Ивану исполнилось двадцать четыре, захотел он постричься в монахи. Попросил у батюшки совета, тот благословил и начал потихонечку готовить его к такому важному, такому исключительному в жизни каждого верующего человека событию.

Но тут случился тридцать седьмой год.

Кто-то из прихожан поддался дьявольскому искушению и написал на отца Серафима донос: мол, не любит наш батюшка дорогую советскую власть. В те поры многие этим литературным жанром баловались. Приехали два чекиста или по-новому – энкаведешника, маленькую церквушку на речке Чусовой закрыли, наверное, чтобы большую любовь к советской власти внушить. Хорошо ещё, не арестовали, а так… Попугали только, но из дома в двадцать четыре часа выгнали, не дали даже вещей толком собрать. И пришлось отцу Серафиму с Иваном по чужим людям мыкаться, пристанища искать. Первые две недели они в соседнем селе у бывшего прихожанина обретались, потом подались в Пермь. С архиереем батюшке побеседовать не удалось, но всё же приема у благочинного он добился. Тот ему посочувствовал, но в новом назначении отказал, и вывели отца Серафима за штат. И не по злому умыслу отказал, а потому лишь, что церкви одна за другой закрывались и приходов с каждым днём всё меньше и меньше не только в епархии, но и по всей России становилось.

Что тут делать? Куда податься?..

Поехали в Москву. Как это ни покажется странным, но комната Ивана в Даевом переулке стояла нетронутая, как будто хозяин только вчера из неё выехал. В ней они и обосновались. Батюшка тут же принялся разыскивать своих однокашников-семинаристов. Да куда там?!.. Кого расстреляли, Михаила, с которым они семь лет назад Пасху встречали, два года уже как на Соловки отправили, иных в ссылку упекли, а кто сам за границу уехал: из большевистского рая, сломя голову сбежал.

Положение, честно говоря, было отчаянное. Ни одной родной души рядом, и бродили они по Москве-матушке, словно по пустыне. Два неприкаянных человека. Денег у них в обрез было: и на еду, и на транспорт выходило всего 10 рублей на двоих, а потому жили они впроголодь, и Иван уже втайне подумывал, а не вспомнить ли ему своё прежнее ремесло.

Но как иногда нечаянная встреча может повернуть жизнь человека!

Летом тридцать восьмого года в день обретения мощей Сергия Радонежского поехали они в лавру, чтобы поклониться мощам преподобного, и в поезде случай свёл их с удивительным человеком – отцом Антонием. То, что напротив у окна сидел священник, они угадали сразу. Как потом пошутил батюшка: "Поп попа видит издалека". А на обратном пути уже твёрдо знали, что нашли, наконец, человека, которого так долго и безуспешно искали.

Слово за слово, и, разговорившись, они ещё по дороге в лавру открыли схожесть судеб своих.

Антон Сахаров был на шестнадцать лет моложе отца Серафима и семинарию закончил почти сразу после октябрьского переворота, летом восемнадцатого года. Как сам он говорил, "страшное, но интересное времечко было – мученичество очищало церковь". Если приходила новость, то всегда плохая, а чаще, очень плохая, ещё чаще – ужасная!.. Родители Антона погибли, ничто иное с миром его не связывало, и он решил: единственный выход – монашество. И вот постриг, а следом – арест, лагерь и ссылка. Словом, "всё, как у людей".

Когда из ссылки вернулся, пал архиепископу в ноги – возьмите на службу, а тот руками развёл: прости, брат, и рад бы, да не велено мне сидевших в штат брать. Кем не велено, так и не уточнил, да Антоний и спрашивать не стал. И так всё яснее ясного.

Отправился на родину, в маленький городок в самом центре России, случайно повстречал на улице давнишнего знакомого, и тот устроил его кочегаром в котельную на Большой Советской улице. Ох, и доброе это времечко было!.. Приятно вспомнить. Он в котельной не только работал, но и жил в тепле и покое. Никто за ним не следил, никто мелочными заботами не докучал. И помолиться, и попеть в одиночестве можно было. Славно!.. Одно плохо – очень уж служить хотелось!.. Но как?!.. Ни облачений, ни служебника, ни требника, а главное, антиминса у него не было. И приходилось уповать на Господа, что поможет, не оставит Своим попечением.

И вот однажды вьюжной февральской ночью свершилось!..

Постучался к нему в подвал незнакомый человек и прежде, чем объявить причину своего визита в столь поздний час, поинтересовался, действительно ли Антон поп? Так и сказал: "Тут по городу слухи ходят, что кочегаром у нас поп работает. Не врут люди?" Пришлось правду сказать, хотя мог он этим признанием своему благополучию повредить: кто знает, зачем незнакомец его прошлым интересуется?.. Оказалось, неспроста.

Полупив утвердительный ответ, пришедший вышел на минутку за дверь и внёс в кочегарку приличных размеров сундучок, обитый коричневой кожей. Поставил на стол, вставил в замок витой бронзовый ключик, открыл и сказал: "Вам". И больше ничего.

Антон заглянул в сундучок и ахнул!

Изнутри крышка раскладывалась и превращалась в маленький иконостас. Внутри уложены белые ризы. Под ними деревянная переборка, в которой пристёгнуты служебное Евангелие, требник и служебник, а под Евангелием, как и положено, в илитоне лежит антиминс!.. А дальше больше – и крестильный набор, и евхаристическая посуда, и даже дароносительница!.. Всё, что для службы надобно, – полный набор!

Антон поднял изумлённый взгляд на своего удивительного гостя, и тот разъяснил ему происхождение этого богатства.

Сундучок этот оставил его набожной матери священник. Вероятно, предчувствовал, что дни его сочтены, и решил схоронить дорогую вещь у верной прихожанки. А уходя, наказал: "Отдашь тому священнику, который выживет и первым из лагерей вернётся". Старушка волю его исполнила, потому как для неё этим первым оказался Антоний.

Счастье-то какое! Ему хотелось поскорее остаться одному, чтобы получше рассмотреть полученные сокровища. Но гость не уходил.

"У меня просьба к вам, отче. Матушка моя плоха, вот-вот Богу душу отдаст, так не могли бы вы соборовать её и отпеть?.."

Отец Антоний, конечно, согласился и этой же вьюжной ночью после восьмилетнего перерыва совершил первую требу.

Так началось его тайное служение и продолжается вот уже десять лет. Кочегарку свою он со временем оставил, переехал в маленький домик на окраине, который подарила ему ещё одна богобоязненная старушка. У него сложился настоящий приход из людей, которых объединяет не адрес храма, а духовное родство. И, хотя не просил Антоний своих прихожан скрываться от властей, держать в тайне место, где совершаются службы, но за все эти годы его ни разу не побезпокоили, ни разу не вызвали, что называется, "на ковёр".

Узнав о злоключениях отца Серафима и Ивана, отец Антоний тут же в поезде пригласил их к себе, и они с радостью пошли за ним.

Радоваться им, правда, недолго пришлось. То ли кто донос написал, то ли выследили их, но не успели они обжиться на новом месте, как в их маленький домик на окраине нагрянули энкаведешники. Обоих священников увели с собой, а Ивана попросту выгнали на улицу, дав на сборы десять минут. Отец Серафим успел шепнуть ему, чтобы он случайным гостем прикинулся. И ведь подействовало! Оттого, может быть, что прописка в паспорте у гражданина Безродного была московская. Иван долго не раздумывал, какие вещи с собой прихватить. Заявил, что драгоценный сундучок отца Антония его собственность и вместе с ним вышел из дому. В Москву, правда, не поехал, а отправился по известному уже адресу – в котельную на Большую Советскую. Там, помогая деду Прохору согревать обывателей этой замечательной улицы, Иван затаился на целых три года. Надежда на то, что Серафима и Антония быстро выпустят из энкаведешных застенков, была небольшая, но всё же он терпеливо ждал – а вдруг, – но так и не дождался.

Началась Великая Отечественная война.

Иван вернулся в Москву. Повестку из военкомата он ждать не стал, явился на призывной пункт добровольно и уже через полтора месяца попал на фронт. А ещё через неделю – в окружение. Пробивались они к своим больше месяца, а когда, наконец, шестнадцать оборванных, оголодавших красноармейцев вышли к своим, то тут же угодили под трибунал. За что, никто из них понять не мог. По приговору молоденького лейтенантика, что ими командовал, расстреляли, а пятнадцать чинов низшего состава отправили в штрафбат. В конце сентября под Вязьмой попали они в жуткую переделку, в бою штрафника Безродного первый раз ранило. Провалялся он в госпитале больше месяца. Ни ордена, ни медали он за совершённый подвиг не получил, но зато, когда вернулся в строй, узнал, что из штрафбата его перевели в обычный полк.

Воевал он все четыре года, дважды ещё был ранен и закончил войну в небольшом венгерском городке со смешным для русского уха названием Папа. В сорок пятом Владимир Безродный был уже старшим сержантом разведроты, и на его выцветшей гимнастёрке красовались орден "Славы" 2-й степени и четыре медали. Одна из них – "За отвагу". А эту медаль за красивые глаза на фронте никому не давали.

Но дождаться дня Победы в рядах действующей армии Ивану не довелось. Десятого апреля командира взвода, в котором служил Иван, тяжело ранило, а двенадцатого из госпиталя пришла страшная весть: полный кавалер ордена "Славы", гвардии старшина Борис Сидорович Кузмичёв, а попросту – Кузмич, – скончался. К потерям на фронте не привыкать стать, но тут был совершенно особый случай. Кузмича не просто любили, он был для всего взвода отцом и мамкой одновременно. Его смерть потрясла видавших разные виды солдат, многие плакали, не стесняясь, не пряча зарёванных лиц. А двадцатого, на девятый день, собрались всем взводом, чтобы выпить за помин души своего любимого командира.

Честно говоря, ребята крепко выпили, и, когда их "накрыл" новый командир взвода Славик Синицын, розовощёкий лейтенантик, только что присланный к ним из училища, вместо погибшего Кузмича, все, как говорится, были уже "сильно взявши". По-разному люди свой авторитет утверждают. Одни – мудрым терпением и тактом, другие – силу свою не характером, а глоткой доказать стараются. Славик Синицын, не успевший ещё понюхать пороху, был из таких. Застав подчинённых за непредусмотренным уставом занятием, он не только на бывалых фронтовиков кричать начал, но даже ударил по лицу Фёдора Смагина, когда тот его подальше послал к хорошо всем известной маме. В другое время, может, и стерпел бы Фёдор такую обиду, но тут не выдержал. Ведь он почитай всю Россию и пол-Европы пузом своим пропахал и войну не только на картинках и в киношке видел!.. Развернулся Смагин и так смачно врезал салаге-лейтенанту, что тот кувырком в конец комнаты отлетел и, размазывая по лицу кровавые сопли, злобно прошипел: "Ах, так?!.. Ну, ничего, вы меня ещё не раз вспомните!.." – и быстренько ретировался. Однако слово своё, подлец, сдержал. На другой день весь взвод в полном составе был арестован "за нанесение тяжких телесных повреждений командиру", как говорилось в постановлении. Так Владимир Безродный вторично попал под трибунал.

Доказать вину всех солдат взвода мерзавцу лейтенанту всё же не удалось, большинство из них оправдали, но двоих – Фёдора Смагина и Владимира Безродного, – лишив всех боевых наград, всё же упекли. Первого за потрясающий апперкот – на четыре года, второго – на три. За то только, что уже "висел" на нём штрафбат в сорок первом. Стало быть – рецидивист.

И надо же такому слупиться, что первым, кого встретил Иван в колонии общего режима, куда его отправили по приговору трибунала, был отец Серафим! Побритый наголо, невероятно худой, но всё такой же улыбчивый, такой же неунывающий, как и прежде.

Неисповедимы пути Господни!

Как они обрадовались друг другу при встрече!..

Кому-то может показаться странным, что люди в таком месте радоваться могут, но так уж устроен человек: в любой ситуации он повод не для уныния, а для радости ищет. Иначе – смерть.

Поэтому жизнь за "колючкой" показалась Ивану не такой безпросветной, какой она большинству зэков представляется. Три года прошли не то чтобы незаметно, но с изрядной пользой, так Ивану казалось по крайней мере. В колонии была хоть и небольшая, но довольно приличная библиотека русской литературы, и Иван запоем читал Пушкина, Тургенева, Гончарова, Гоголя. По вечерам часами беседовал с отцом Серафимом. Расспрашивал, соглашался и вновь подвергал сомнению, спорил и чувствовал, как с каждым днём расширяется его кругозор, как проясняется в голове и многие вещи, казавшиеся ранее недоступными для понимания, становятся ясными и простыми.

Здесь, в колонии, отец Серафим опять начал готовить Ивана к пострижению в монахи, и, когда в сорок восьмом Безродный вышел на волю, дальнейший путь для него был чётко определён – в монастырь.

Пора оголтелого безбожия, казалось, закончилась навсегда. После беседы патриарха Алексия со Сталиным, а слухи об этом доходили даже на фронт, одна за другой начали открываться церкви, монастыри, и потому потребность в священнослужителях была огромная. Конечно, без высокой политики тут не обошлось, но какая разница верующему человеку, из каких соображений открывается храм Божий? Главное – наконец-то есть место, где можно не таясь помолиться, свечку поставить.

Получив благословение, Иван стал монахом. Мечта его исполнилась, и он, грешным делом, решил, что теперь за монастырскими стенами жизнь его успокоится и ничто уже не ввергнет его в пучину мирских страстей.

Однако не тут-то было. Новое испытание приготовил для него Господь.

Полгода назад послал его игумен, отец Симеон, в командировку в Москву. И вот, управившись со всеми делами, сидел Иван в зале ожидания Курского вокзала: до отправления поезда три с лишним часа оставалось, а бегать по шумной, суетливой Москве вовсе не хотелось и так за день набегался. Сидел он, значит, и не спеша читал потрёпанную книжицу, что прихватил с собой в дорогу из монастырской библиотеки – "Житие преподобного Серафима Саровского", как вдруг услышал рядом с собой кислый запах застарелого перегара и хриплый испитой голос: "Володька! Да ты никак монахом заделался?!" Поднял глаза и не сразу, с трудом, но всё же признал в обросшем недельной щетиной человеке своего фронтового дружка Фёдора Смагина. Тот крепко обнял его, троекратно расцеловал и почти сразу, не дав Ивану опомниться, сказал как отрезал: "Встречу нашу обмыть надо! У тебя деньги есть?" – "Есть," – ответил опешивший от такого напора Иван. – "Угощай!" – распорядился Фёдор, и они отправились в вокзальный ресторан.

Там, сидя за столиком, покрытым мятой, давно не стираной скатертью, Смагин, торопясь, перескакивая с пятого на десятое, рассказал ему всё, что случилось с ним после той минуты, как зачитали им приговор военного трибунала.

История эта длинная, всего сразу не перескажешь, но коротко выглядит она так: в лагере Фёдор сидел не четыре года, а семь, ему за драку с поножовщиной ещё сверх срока трёшку намотали когда вышел, работу найти не мог; он ведь, кроме того, как безшумно "языка" взять, ничего другого на гражданке делать не умел, вот по сию пору и перебивается случайными заработками; при вокзале найти их легче – тут всегда что-нибудь да подвернётся; пить начал сразу, как вышел, и бросать это занятие не собирается; семьи нет, денег тоже – словом, "везде полный абажур наблюдается".

Иван слушал, жалел приятеля, сокрушался вместе с ним, но, честно говоря, хотел поскорее расплатиться с официантом, встать и уйти. Но как тут уйдёшь, если Фёдор, опустошив один графинчик, попросил заказать ещё, и по всему видно было, отпускать Ивана на волю он не намерен.

Официант принёс новый графинчик с водкой, на всякий случай положил на стол счёт, придавив его к скатерти пустой солонкой, и отошёл к служебному столику, делая вид, что очень занят серьёзными математическими расчётами: странные посетители – монах и нищий – абсолютно не внушали ему доверия. А ведь прав оказался, словно в воду глядел!

В ресторан вошла парочка – щеголеватый майор с малиновыми петлицами на кителе и молоденькая фифочка в какой-то немыслимой шляпке на голове. Что заставило Ивана посмотреть в сторону вошедших непонятно, и уж совсем необъяснимо, зачем он толкнул Фёдора под локоть и еле слышно прошептал: "Гляди, никак знакомый наш. Узнаёшь младшего лейтенанта?" Смагин мотнул головой в ту сторону, куда указал Иван, и прохрипел, стиснув в ярой ненависти кулаки: "Какой сюрприз!.. Синичка к нам залетела!.." Потом резко вскочил, опрокинув стул, и нетвёрдой походкой на вихляющихся ногах направился к малиновому майору. Иван хотел крикнуть ему: "Не надо, Фёдор! Стой!" – но крик застрял у него в глотке.

"Здорово, Синичка! – Фёдор с размаху плюхнулся на стул рядом с нарядной фифочкой. – Давненько мы с тобой не виделись, Славик! Как поживаешь?.."

Брезгливая мина на лице майора сменилась удивлением, а следом судорога животного страха перекосила его гладковыбритое лицо.

"Смагин, ты?.." – еле слышно пробормотал он. – "Угадал!" – обрадовался Смагин. – "Славочка, убери отсюда это животное," – дамочка поджала свои ярко накрашенные губки. – "Помолчи, падла! – Фёдор что есть силы шарахнул кулаком по столу, отчего фифочка тихо стала сползать со стула, а он, улыбаясь, ласково обратился к её кавалеру: – Выйдем на минутку, поговорить надо!.."

Иван понял, скандала не избежать. Схватив счёт, он почти бегом бросился к официанту. Майор, белый, как полотно, медленно поднялся из-за стола. "Не надо скандалить, Смагин… Нехорошо… Лялечка, подожди меня, я сейчас…" – и вместе с Фёдором направился к выходу.

Кошелёк, как назло, застрял в кармане брюк, и, пока Иван доставал его из-под рясы, прошла, казалось, целая вечность. Но, когда он, наконец, расплатился и выбежал в холл, там не было ни души. Безродный кинулся в одну сторону, потом в другую и в растерянности остановился. Понял, лучше здесь подождать: рано или поздно они должны объявиться. И точно, через несколько минут из ресторанного туалета вышел Фёдор.

Но он был один.

Иван почуял недоброе.

"Где майор?" – "Там… отдыхает", – усмехнулся довольный Смагин и кивнул головой в сторону двери, на которой чернела большая буква "М". Однако, руки у него дрожали.

Иван бросился в туалет и сразу увидел: из дальней кабинки торчала неестественно согнутая нога в начищенном до зеркального блеска офицерском сапоге. С гулко бьющимся сердцем он заглянул за перегородку. Славик Синицын лежал на полу, а из груди его торчала мельхиоровая вилка, которой Фёдор пять минут назад ковырял салат оливье. Как Иван не заметил, что Смагин, прежде чем выйти, прихватил её со столика в ресторане?!..

– Таким образом, я в очередной раз по уши увяз. Во всесоюзный розыск меня объявили, у всех милицейских участков фотографии развесили. Ты случаем не видал? – поинтересовался Иван.

– Фотографию эту я в твоём деле видел. Мне в милиции следователь Семивёрстов показал. Не знаешь такого? – теперь для Алексея Ивановича всё в деле Ивана стало ясно.

– Как не знать! Он и меня… допрашивал, – с горькой усмешкой ответил тот. – Ловкий такой, а со мной ошибся маленько. Ему бы меня сразу в КПЗ засадить, а он только подписку о невыезде взял и на все четыре стороны отпустил. Не знал, что я, подлец, этой промашкой его воспользуюсь.

– Но как на вилке отпечатки твоих пальцев оказались?

– Честно скажу, растерялся я тогда. Мне бы из этого туалета поскорее ноги уносить да подальше, а я… Сдуру вилку из его груди вытащил, милицию вызвал… Словом, влип хуже некуда.

– А что приятель твой, Смагин?

– Он-то сразу дёру дал. Но через два дня его взяли. На первом же допросе он на меня показал – мол, "вместе с Найдёновым мы Славика к праотцам отправили". Но синицынская фифочка видела, как я с официантом расплачивался… Она на меня сразу внимание обратила: первый раз человека в рясе увидала и на допросе показала, что из ресторана я вышел гораздо позже Фёдора. Семивёрстов поверил ей и, видимо, поэтому отпустил меня.

– Но как приятель твой смог на такую подлость решиться?!.. Ведь вы на фронте не раз в лицо смерти глядели!.. Хоть убей, не понимаю!

– Не осуждай, – остановил Алексея Иван. – Хоть и не след за самоубийц молиться, но я каждый день среди усопших его поминаю. Фёдора Смагина, Лексей, нет уже на этом свете. И на том тоже… покой обрести ему не суждено. Слыхал я, повесился он… в Бутырке.

– Видать, угрызения совести загрызли, – не сдавался Богомолов.

– Как бы там ни было, только с его смертью у следствия ни одного обвиняемого не осталось. А куда это годится?.. Вот они и решили меня к этому делу пристегнуть… Третий месяц покоя не дают, из угла в угол гоняют… Обложили со всех сторон, ни вздохнуть, ни охнуть.

– А как ты узнал, что за тобой охота идёт?

– Я, как в монастырь вернулся, сразу к отцу Симеону, игумену нашему, на исповедь пошёл. Рассказал всё, как было, и совета попросил. Он, само собой, расстроился очень: времена сейчас смутные. Сам понимаешь, ежели в убийстве всего лишь один из его братии замешан, чёрная тень на весь монастырь ложится. Потому и сокрушался отец Симеон, и горевал: понимал, если поймают, "вышки" мне не миновать. На другой день ранним утром, ещё не рассвело, призвал он меня к себе и велел тихо из обители исчезнуть. Денег дал и адрес своего троюродного брата, у которого я мог бы на время схорониться. Звали его Игнат и жил он на глухом хуторе в десяти километрах от монастыря. Я в тот же день волю его исполнил – бежал, словно бандит с большой дороги, разыскал Игната и затаился у него. Ночевал в бане и без особой нужды в светлое время суток на двор старался не выходить. К нам из обители Сашка-послушник раз в неделю приходил. Еду приносил, а главное – свежие новости. От него-то я и узнал о самоубийстве Фёдора и о том, что к отцу Симеону Семивёрстов приезжал, а с ним ещё четверо. Сам с игуменом заперся, а четвёрка других принялась по монастырю рыскать и братьев одного за другим расспрашивать: где я, куда ушёл, почему, когда?.. И я понял, рано ли, поздно ли, но проговорится кто-нибудь ненароком, а потому поблагодарил Игната и в бега ударился. Первым делом к вам в Дальние Ключи стопы направил. Не знал, что отец Серафим опять за "колючку" угодил. Его-то не встретил, зато с тобой, Алексей, познакомился.

– А зачем от меня сбежал?.. Внезапно, ни слова не сказавши? – в голосе Алексея Ивановича прозвучала обида. – Неужто думал, доносить на тебя стану?..

– Чудак-человек! – рассмеялся Иван. – Я о твоём спокойствии заботился. Ноне знакомство со мной – вещь не безопасная. К тому же у меня запасной вариант был – отец Антоний. Я знал, что он отошёл от дел, уже давно не служит. Ему на Колыме позвоночник перебили, и из лагерей вернулся он домой полным инвалидом, но на помощь его сильно надеялся. Однако человек предполагает, а Бог располагает. Пришёл, а вокруг него столько народу толчётся!.. Бабки убогие, девки наглые, калеки, юродивые – не протолкнёшься!.. Антоний теперь с кровати не встаёт, телом совсем ослаб, но дух всё такой же богатырский. Вдобавок, дар целительства у него открылся, вот и потянулся к нему народец со всех концов земли. И это бы тоже ещё ничего – мне места немного надо. Как-нибудь я бы подле него пристроился, но очень мне один бойкий молодец, что при нём состоит, не понравился. Уж больно настырен: ни секунды со старцем наедине не оставляет, и стукаческим духом от него за версту воняет. Я и развернулся на сто восемьдесят градусов. Вернулся к тебе, а тут…

– И впрямь, обложили тебя, Иван! – Алексей Иванович сокрушённо вздохнул. – У меня тебе тоже оставаться стрёмно: того и глядишь…

– Верно! – раскатился по горнице хриплый бас. – Того и гляди, схватят под микитки и в тюрягу поволокут!..

Приятели вздрогнули, обернулись. Увлечённые разговором, они совершенно забыли, что в избе они не одни.

Свесив с печки ноги в шерстяных носках, на них в упор смотрел бывший председатель колхоза "Светлый путь". Волосы всклокочены, глаза, хотя и мутные, но уже вполне трезвые. И злые.

– Герасим, как ты себя чувствуешь? – натужно поинтересовался Алексей Иванович. – После вчерашнего, небось, голова трещит…

– Ты о голове моей не безпокойся, товарищ Богомолов. Лучше о своей подумай! – Седых соскочил с печки на пол. – Убийцев в дому своём принимаешь?!.. Так, так!..

– Ты в своём уме?.. Что говоришь?!.. Подумай!..

– Я-то знаю, что говорю, а вот ты, видать, не соображаешь, чем тебе укрывательство государственного преступника обернуться может. Это ведь его фотографию нам позавчера товарищ показывал!.. У храма… Забыл?!..

Алексей Иванович сжал зубы и промолчал. Иван только ухмыльнулся.

– Ну, ничего!.. Я вас всех на чистую воду выведу!.. Я вам покажу, кого можно из партии выгонять, а кого и поберечь надо!.. – и взревел, что есть мочи: – Где мои сапоги?!..

– Ты их в бане вчера оставил. – тихо ответил хозяин дома. – Там ищи.

– И найду!.. И не только сапоги свои… Я правду… я справедливость… Я всё найду!..

И вышел за порог, что есть силы шарахнув дверью.

Друзья с минуту помолчали.

– Что ж, – спокойно проговорил Иван. – Повидались, и будет. Пора по домам.

– Это куда же? – удивился Богомолов.

– В Москву. Там дом мой. Эх!.. Была не была!.. Чем зайцем трусливым по кустам скакать, лучше прямо в глаза опасности поглядеть.

– И я с тобой! – вскочил с лавки Алексей Иванович. – Мне тоже в Москву надобно!

И стал собираться.

 

17

Рельсы, выскакивающие из-под вагона, стали множиться, разбегаться в разные стороны; настойчивее и громче застучали колёса на стрелках, леса и поля, ещё минуту назад проплывавшие за окном и разодетые по осенней моде в яркий разноцветный убор, сменились скучными серыми коробками блочных домов. Платформы пригородных станций замелькали всё чаще и чаще, одна за другой: «Сортировочная», «Депо», «Рижская».

Павел Петрович Троицкий, стоя в коридоре, что есть силы вцепился в поручень у окна и не мог оторвать глаз от этих похожих друг на друга домов, от красно-кирпичных старинных пакгаузов, от покосившихся заборов и сваленного где попало мусора – ото всего этого грязного унылого городского пейзажа, которого он не видел целых девятнадцать лет!.. И от переполнявших его давно забытых чувств ему временами казалось, что сердце, рвущееся наружу из грудной клетки, не выдержит и разорвётся раньше, чем он ступит на московскую землю.

Что принесёт ему эта новая встреча с городом, который он любил больше всего на свете и в котором пережил самые страшные мгновения своей жизни?..

Авдотья Макаровна с раннего утра уложила все свои вещи и теперь прямая, натянутая, как струна, сидела на нижней полке у самой двери и тревожилась, куда подевался Владислав? Со вчерашнего вечера он, как ушёл в пятый вагон, словно сквозь землю провалился. Оно, конечно, дело молодое, и Людмилка, хоть и не вышла росточком, всё же девица бойкая, заметная и вполне могла парню голову вскружить, так что понять его очень даже можно. Но подобные рассуждения вовсе не успокаивали, а напротив, только увеличивали её тревогу: а вдруг Владик забыл про них со своей зазнобой? Поэтому она поминутно выглядывала в коридор и тяжко вздыхала.

– И что вы так волнуетесь, мама? – успокаивал Павлик мать. – Придёт, никуда не денется. Чемодан с деньгами у нас, а без него он как бы и не человек вовсе. Вот увидите, в самый последний момент явится.

Макаровна соглашалась с сыном, понимала его правоту, но волноваться меньше от этого не переставала.

– А вдруг, что случилось?.. Плохо с сердцем… Или ещё что… Мы ж ничего не знаем.

– У такого здорового парня и плохо с сердцем?.. Ну, вы скажете тоже…

– Мало ли, – не сдавалась мать. – Теперича молодёжь хлипкая пошла, хуже нас, стариков.

– А может, оно и к лучшему? – рассмеялся Павлик. – Тогда мы с вами, мама, вмиг миллионщиками станем.

– Типун тебе на язык! – оборвала его Макаровна и снова выглянула в коридор.

Вместо ожидаемого Влада в дверях показалась Нюра-проводница.

– Как вы тут без меня? – густо покраснев, она положила на стол в несколько раз сложенный листочек бумаги в косую линейку и, не глядя ни на кого, а так, куда-то в пространство, как бы вскользь, сказала. – Тут адресок мой… Если вдруг чего понадобится… или попросту… вдруг письмо захочется написать… Я рада буду. Вот… – и быстренько шмыгнула обратно в коридор.

– Славная девчоночка!.. – вздохнула Макаровна. – Вот бы мне невестушку такую…

– Мама!.. О чём вы?! – Павлик был явно раздосадован.

– Да это я так… Про себя… Не слушай меня… дуру, – и тихонько спрятала листок с адресом в карман кофты.

Заскрипели тормозные колодки. Поезд медленно подползал к перрону Ярославского вокзала. За окнами показались носильщики с латунными бляхами на груди, встречающие с цветами в руках, суровый милиционер в кожаной портупее и с пустой кобурой на боку.

Состав, слегка дёрнувшись, остановился.

И когда последняя надежда Авдотьи Макаровны на появление Владислава была практически потеряна, он с шумом ворвался в купе.

– Тютелька в тютельку поспел!.. Павлуша!.. Боевая готовность номер один!.. Приехали! У пятого вагона встречаемся!.. Лады?.. – и, забрав с верхней полки свой денежный чемоданчик, побежал к выходу.

– Я вам помогу вещи из вагона на перрон вынести, – предложил Павел Петрович.

– И думать не смей! – рассердилась Авдотья Макаровна. – Где это видано, чтобы генералы мои шмотки таскали?!..

Но "генерал" слушать её не стал. Подхватил два чемодана, свой и соседский, и быстро пошёл по коридору.

– Петрович!.. Не позорь ты меня перед людьми! – неслось ему вслед.

На перроне у выхода из вагона стояла взволнованная Нюра. Павел Петрович поставил чемоданы на землю.

– Ну, всего тебе доброго, голубушка!.. Даст Бог, ещё свидимся, – и протянул ей руку.

– Павел Петрович… товарищ генерал… – заикаясь и краснея больше обычного, тихо проговорила Нюра, – можно я вас поцелую?..

И, не дожидаясь ответа, обвила "генеральскую" шею тоненькими руками и крепко-крепко поцеловала.

– Я вас всегда-всегда помнить буду! Что бы ни слупилось!.. До самой смертушки своей!.. – и захлюпала носом.

– Ну, ну, ну… – смущённый, растроганный, Павел Петрович обнял её и, прижав к себе, тихонько сказал на ушко: – Постарайся стать счастливой, моя хорошая!.. Договорились?..

– Miy… – только и сумела ответить, не замечая ползущей по щеке слезы.

– До свиданья, Нюра, – Авдотья Макаровна протянула ей руку лодочкой. – Чует моё сердце, не на век мы с тобой прощаемся.

– Ах, если бы! – согласилась девчушка и, улыбнувшись, церемонно пожала протянутую руку. Потом обернулась к Павлу. – А вы ничего не скажете мне на прощанье?..

– Почему же? – смутился парень. – Будьте здоровы!.. И ещё… Пусть никто вас не обижает. Ладно?.. Хотя в нашей жизни это, наверное, невозможно.

– Возможно!.. Возможно! – обрадовалась такому необычному пожеланию Нюра. – После того, что я за этот рейс узнала, что пережила, меня уже ничем обидеть нельзя. Я теперь закалённая, – и засмеялась, счастливая.

У пятого авгона Влад прощался с Людмилкой.

– Ты, само собой, можешь не верить, но… Клянусь, я ещё никого в своей жизни не обидел. Нет, врать-то врал… Оно, конечно, не без этого, но так, чтобы с последствиями, – никогда! Ты всё обдумай на досуге, я тебя не тороплю – дело серьёзное. Но особо тоже… не тяни… Короче, через две недели на этом самом месте в четырнадцать ноль-ноль по московскому времени встречаю сто двадцать шестой поезд, пятый вагон, и ты мне даёшь твёрдый и окончательный ответ. Лады?

И куда только подевалась Людмилкина бойкая говорливость?.. Она стояла у подножки вагона пунцовая и в растерянности теребила дерматиновый футляр, из которого торчали два флажка, жёлтый и такой же красный, как и её щёки. В ответ на предложение Влада Людмилка только коротко кивнула и вдруг, расталкивая выходивших на перрон пассажиров, кинулась обратно в вагон.

Павел Петрович протянул Владу руку.

– Рад был с вами познакомиться, Владислав Андреевич.

– Взаимно, – ответил тот и с готовностью пожал протянутую руку.

– Я бы очень хотел помочь Павлу, – сказал Троицкий и достал из кармана записную книжку. – Где вас можно будет разыскать, если моё желание совпадёт с моими возможностями?

– Пока не решил, товарищ генерал. Лучше я вас сам разыщу. Вы где намерены остановиться?

– В гарнизонной гостинице. Это где-то на площади Коммуны. Более точного адреса, к сожалению, дать не могу.

– А мне и этого достаточно. Через пару, тройку дней ждите гостей. Лады?

– Договорились, – и, помахав на прощанье своим попутчикам, Павел Петрович пошёл в сторону вокзала.

– Погодите!.. Товарищ генерал!.. – он обернулся и увидел бегущую по перрону Людмилку. Она с разбега чуть не сшибла его с ног и, запыхавшись, с трудом переводя дыхание, проговорила.

– Вот, Павел Петрович… Вам! – и протянула ему газетный свёрток. – Вы моего мёда так и не попробовали как следует… Кушайте на здоровье… Вам оно сейчас… ой! – как понадобится…

– Спасибо, голубушка, – он был очень тронут таким неожиданным и таким щедрым подарком. – Только напрасно вы!.. Ей Богу!..

– Мне Влад предложение сделал… Чтобы, значит, идти за него, – не слушая возражений, быстро затараторила девчонка. – Как считаете, соглашаться или отказать?.. Я только вас могу послушаться… Ведь у меня никого нет… То есть совершенно… И про деда пасечника я тоже наврала… Ведь хочется, чтобы всё, как у остальных, было… Вот и придумываю… Вроде, как в куклы играю… А тут уже не до игрушек, верно?.. Тут разговор, может, о всей жизни идёт… Мне замуж, знаете, как хочется?!.. Но боюсь, а вдруг он не тот… А?.. Вдруг ошибусь?.. Потом век локти кусать буду… А вы, Павел Петрович, человек умный, знающий про жизнь… Посоветуйте, что делать? Как скажете, так тому и быть!..

– С чего это вы решили, что я умный и знающий?.. Я, Людмила Степановна, в принципе советчик никудышний… Честное слово… – Троицкий в конец растерялся. – А в таком деликатном деле вообще считаю, безполезно какие-либо советы давать…

– Нет, полезно!.. Очень даже полезно!.. – настаивала Людмилка. В глазах её было столько мольбы, она так верила ему, что он неожиданно даже для самого себя… решился.

– Я бы на вашем месте ему бы не отказал, но и не согласился бы вот так сразу… С бухты-барахты. Вы ему, Людмила Степановна, дайте… Как бы это половчее сказать?.. Испытательный срок, что ли… Присмотритесь, узнайте друг друга получше… А впрочем… Не слушайте вы меня, сами решайте. Я ведь ни вас, ни Владислава толком не знаю…

– Вы мне только скажите, стоящий он человек или так… балабол? Какое у вас впечатление?

– Впечатление?.. Нормальное впечатление, но это…

Он не успел договорить, как она бросилась к нему на шею и крепко-крепко расцеловала.

– Спасибо, Павел Петрович!.. Так и знала: вы один сможете мне помочь!.. Огромное-преогромное спасибо вам!.. Добрый, прекрасный вы человек!.. – и радостная побежала назад, к своему пятому вагону. Уже на бегу помахала ему рукой и звонко, весело прокричала: – До скорого свидания, товарищ генерал!.. Я вас ни за что и никогда не забуду!..

Шедшие ей навстречу пассажиры с удивлением оглядывались на нелепую фигуру худого, нескладного человека в длинном не по размеру пальто. Даже самая смелая фантазия никак не позволяла признать в нём генерала. А сам "генерал", покраснев от неловкости и смущения, не без эдакого злорадства на свой счёт думал про себя: "Ну вот, уже и молоденькие девчоночки, одна за другой, на шею тебе бросаются!.. Дожил!.."

Первое, что поразило Павла Петровича, когда он вышел на Комсомольскую площадь – странная, непривычна тишина на улицах. Машин было много и двигались они по мостовой плотным потоком, но при этом не издавали ни одного сигнала, и Троицкому показалось даже, что он на короткое время оглох. Куда подевалась безпорядочная весёлая перекличка автомобильных гудков, клаксонов, радостный трамвайный перезвон?.. Почему глухая тишина повисла в воздухе, и только урчание моторов и шелест шин по асфальту нарушали эту глухую немоту?..

Не мог знать комбриг Троицкий, что Моссовет пару лет назад своим суровым постановлением запретил подачу звуковых сигналов на улицах Москвы, дабы оградить покой москвичей и гостей столицы от излишнего шума городского транспорта. Благое стремление. Безусловно – благое!.. Но для человека тридцатых годов, через девятнадцать лет вернувшегося на эту площадь совсем из другой жизни, такая тишина казалась тревожной, непонятной, ошеломляющей.

Справа от Ярославского вокзала за железнодорожным мостом высилось многоэтажное здание, увенчанное высоким шпилем со звездой в лавровом венке, а левее, чуть подальше, за обшарпанными крышами знакомых домов, ещё одно такое же. И тоже со шпилем. Когда Павел Петрович последний раз был здесь, этих "высоток" не было и в помине.

Машины "такси" тоже были совсем другими. Вместо высоких чёрных "Эмок", возле вокзала выстроились в ряд элегантные автомобили с покатыми крышами, и сбоку на капоте можно было прочитать, как называются эти разноцветные красавицы: "Победа".

"Да, жизнь шагнула от тебя далеко вперёд, дорогой товарищ!.. И хочешь – не хочешь, а придётся к этому привыкать!.. Наверняка, и не такие сюрпризы тебя впереди ожидают", – невесело усмехнулся про себя бывший комбриг и открыл дверцу кремовой "Победы" с шашечками на борту.

Водителем такси оказался жизнерадостный и очень полный грузин лет сорока. Было удивительно, как помещается его грузное тело за рулём, и вообще, как он умудряется вести машину, если руль упирается в его необъятный живот?

"Грузный грузин! Вот и каламбур нечаянно получился", – подумал Троицкий и улыбнулся.

– Тамарджоба, дорогой! – радостно приветствовал шофёр пассажира, включая счётчик. – Куда поедем, генацвале?

Мне нужна… – Павел Петрович запнулся. – Я, к сожалению, не знаю, точного адреса гарнизонной гостиницы. По-моему, где-то возле площади Коммуны.

– Не смущайся, дорогой. Найдём мы твою гостиницу. Всё, что душа твоя пожелает, найдём! – и он так рванул с места, что у бедного пассажира, который забыл, когда в последний раз ехал в такси, ёкнуло сердце. – Никто так хорошо Москву не знает, как Автандил Гамреклидзе, – и уточнил. – Это меня Автандилом зовут.

– Павел Троицкий, – в свой черёд представился Павел Петрович.

– Вот и познакомились, генацвале. Я лично очень рад. Нехорошо, когда человек не знает, как его соседа зовут. Даже если это соседство такое короткое, как у нас с тобой.

Они выехали на Садовое кольцо.

Павел Петрович с каким-то жадным, болезненным любопытством вглядывался в бегущие навстречу московские дома, переулки, улицы: отыскивал знакомые черты города, который он так давно оставил. И, когда находил, радовался, словно старого друга встретил. А всё новое, неузнаваемое вызывало в душе смутное, тревожное чувство. Будто встретился он с чужим, посторонним человеком, от которого не знаешь, чего ожидать.

Взвизгнули тормоза, машина остановилась на светофоре, и только тут до слуха его донёсся голос лучшего знатока Москвы, водителя Гамреклидзе.

– … и на партсобрании ему объявили "строгий выговор с занесением". Генацвале, скажи, разве это справедливо?..

Павел Петрович смутился и виновато посмотрел в сторону шофёра.

– Извините, Автандил. О чём вы?..

– Эх, Павел, Павел!.. Дорогой, ты что, совсем не слушал меня? – безо всякой обиды спросил тот. Только удивился, и всё. – Вай, вай, вай!.. так крепко задумался. Зачем?..

– Давно в Москве не был.

Рядом с "такси" остановился грузовик, доверху нагруженный селикатным кирпичом. Казалось бы, что особенного? Но бывшего комбрига поразило, что не только борта, но и капот, и дверцы ЗИЛ-a выкрашены в розовый цвет и, мало того, разрисованы большущими ромашками!..

– С каких это пор в Москве обыкновенные кирпичи на таком легкомысленном транспорте возят? – рассмеялся Троицкий.

– Ты, наверняка, знаешь, геацвале, у нас этим летом международный фестиваль молодёжи и студентов проходил. Со всего мира молодёжь съехалась, – начал объяснять грузин, но, заметив удивление своего пассажира, спросил: – Неужели, ничего не слыхал об этом?!..

– Ничего, – ответил Павел Петрович.

– Ну, как же так?!.. – удивился Автандил. – Открывали фестиваль на стадионе в Лужниках, а жили иностранцы возле ВСХВ, там для них целый гостиничный городок построили, и в день открытия делегации через всю Москву на грузовиках везли, чтобы москвичи смогли им ручками помахать. "Мир!.. Фройндшафт!.." Интернационализм, так сказать, в самом натуральном виде. И какой-то весёлый человек придумал, разукрасить тёмно-зелёные "ЗИЛы" самым немыслимым образом. Представляешь?!.. Народу на улицы высыпало столько, что разноцветная колонна медленней черепахи к стадиону двигалась. Открытие, само собой, задержали. Мы с сыном на Восточной трибуне лишних два часа под палящим солнцем жарились. Ты не удивляйся, сейчас по Москве и голубые, и жёлтые, и оранжевые грузовички бегают. А возвращать им обратно первоначальный облик никто, по-моему, не собирается. Денег, думаю, жалко.

Загорелся зелёный свет, и Автандил рванул с места, оставив розовый грузовик далеко за спиной…

– Ты где сидел?

Пришёл черед удивиться Троицкому.

– Как это вы узнали?

– Секрет, – рассмеялся грузин. – Так где же?

– Далеко. Отсюда не видать.

– Не хочешь говорить, не надо. Я не самый любопытный.

– А вот мне любопытно, как вы всё-таки узнали, что я "оттуда"?..

– Пойми, дорогой, у вас, которые, как ты говоришь, "оттуда", на лбу вот такими аршинными буквами написано, откуда вы. Я таких, как ты, десятками по Москве вожу.

– Уж будто и в самом деле десятками?

– Клянусь квартальной премией!.. И странно, амнистию к сорокалетию нашей дорогой советской власти ещё не объявили, а сидевший народ со всех концов нашей необъятной родины в нашу дорогую столицу толпой хлынул. В чём причина, скажи. Как это называется?

– Реабилитация, товарищ Гамреклидзе, вот как это называется.

– Все мне это не русское слово говорят, а в чём смысл, объяснить толком не могут. Хоть ты мне растолкуй.

Павел Петрович смутился. Он и сам впервые задумался над тем, как просто и доходчиво перевести на человеческий язык это вычурное иностранное слово.

– Право, не знаю, – попытался отговориться он.

– А ты попробуй.

– Ну, это как бы… восстановление в правах… Вернее, признание, что заключённый невиновен… Понимаете?..

– Не понимаю, – честно признался Автандил. – Ты, например, за что сидел?

Павел Петрович пожал плечами.

– Ей Богу, не знаю.

– Как это "не знаешь"? – удивился грузин.

– А вот так. Когда сажали, забыли мне об этом сказать, а я поленился спросить. Вот и сидел просто так… Ни за что…

– Этого не может быть, генацвале. "Просто так" у моей бабушки Нины в Алазани виноград растёт. А в тюрьму у нас за "просто так" не сажают. Обязательно причина должна быть. Хотя бы самая маленькая, но должна. Так по всем правилам полагается…

– Значит я – исключение из правил.

– Хорошо, иначе вопрос поставлю: в чём тебя на следствии обвиняли?

– Я товарища Сталина убить собирался.

– Ничего себе!.. А ты говоришь "ни за что"!.. Странно, что сам живой остался.

– Но я-то никого не хотел убивать!..

– Ну, это ещё доказать надо, – не сдавался Автандил. – Кто может знать, о чём ты думал? Какие тайные замыслы в твоём несознательном сознании зрели?

– Вы, Автандил – вылитый мой следователь. Тот тоже изо всех сил пытался убедить меня, что я преступник.

– Докажи, что нет.

Троицкий рассмеялся.

– Честное пионерское под салютом! – и добавил. – Зуб даю!..

– Смеёшься? – обиделся Автандил. – А я серьёзно. Скажи, почему столько людей в лагерях сидело, если никто из них ни в чём виноват не был?.. Какая тут причина?.. Неужели половина населения всего Советского Союза – бандиты и убийцы?.. Да быть этого не может!.. Значит, кому-то было выгодно, чтобы из честных людей преступников сделать. Так?.. Так. Кому?!..

– Чтобы на ваш вопрос, Автандил, ответить, надо знать, что за кремлёвской стеной все эти годы творилось. Нас там не было, поэтому знать, что, к чему да отчего, нам не дано. И даже гадать не стоит. Занятие безполезное.

– Но предположить мы можем. Для меня это очень важно – понять.

– Думаю, драка за власть шла.

– Зачем драка?.. Почему драка?!.. Человек человеку – друг, товарищ и брат. Меня так в школе учили. А в Кремле – самые лучшие из нас!.. И неужели этим прекрасным людям власти на всех не хватило?.. Ни за что не поверю!..

Троицкому стало вдруг скучно. Не хотелось ни объяснять, ни убеждать, ни доказывать.

– И правильно делаете, товарищ Гамреклидзе. Это всё мои досужие домыслы и только.

– Вот так всегда! – расстроился Автандил. – Только серьёзный разговор начали, и – бац!.. Приехали.

Машина действительно остановилась, и лучший знаток Москвы выключил счётчик.

– Ты пойми, генацвале, после двадцатого съезда все на меня наезжать начали: "Ваш Сталин!.. Ваш Сталин!.." Почему "наш"?.. Он такой же наш, как и ваш. Если я грузин, значит за всё население Грузии отвечать должен?. Не согласен!.. К слову сказать, благодаря "нашему Сталину" мы ихнего Гитлера победили. Но это я так… Просто, чтобы напомнить…

Павел Петрович достал из кармана деньги.

– Сколько с меня?

– Нисколько. Денег я с тебя не возьму!.. Я ведь тоже могу сказать: "Ваш Хрущёв!"

– Хрущёв – украинец, а я, между прочим, русский. Так сколько?

– А я про что?.. В Кремле, кстати, дети разных народов заседают. Смотри, Микоян – армянин, Каганович – еврей, Хрущёв – хохол, Берия – тот вообще… менгрел был… И выходит, случись что в масштабе Союза – всех армян, евреев и прочих за ошибки какого-то одного дурака поголовно платить заставят?!.. Убери деньги, сказал!.. Ни копейки не возьму!..

Павлу Петровичу было ужасно неловко, но Автандил был так непреклонен и даже зол, что спорить с ним казалось опасно.

– Ну… Большое спасибо вам, товарищ Гамреклидзе, – пробормотал Троицкий и, растеряно оглядевшись, спросил. – А дальше мне куда?..

Никаких признаков гостиницы в обозримом пространстве видно не было…

Грузин ничего не ответил. С удивительной для такого полного человека лёгкостью вылез из машины и, подхватив чемодан своего пассажира, коротко бросил на ходу.

– За мной, генацвале!..

Они вошли в арку безликого жилого дома ещё довоенной постройки и, повернув налево, направились к угловому подъезду, над дверью которого висела зелёная с золотом вывеска: "Гостиница Московского военного округа".

– Без вашей помощи я бы её ни за что не нашёл, – облегчённо вздохнул Павел Петрович.

– Маскировка. Важный стратегический объект, – очень серьёзно сказал грузин и распахнул массивную дверь. – Прошу!..

За столиком дежурного администратора сидела молодящаяся перегидрольная блондинка неопределённого возраста с вызывающе ярким маникюром на коротеньких пальчиках. Она с жадным интересом разглядывал журнал, на обложке которого можно было прочитать: "Rigas modes".

– Принимай гостей, Лариса Михайловна! – Автандил припал к пухленькой ручке и, громко чмокнув, зашептал на ухо. – Я тебе такого жениха привёз! Закачаешься!..

– Автандил!.. Как тебе не стыдно?.. Тоже мне… скажешь такое!.. – она изящно, как ей, вероятно, казалось, повела головкой и вскинула на своего будущего постояльца густо накрашенные чёрные ресницы. Как много обещал вспыхнувший из-под этих ресниц взгляд её карих глаз!.. Без особого труда можно было догадаться, что она не замужем и отставные военные – её слабость. – Это он всегда так шутит. Не обращайте внимания, товарищ…

– Троицкий, – представился Павел Петрович и протянул ей свой военный билет и предписание, выданное бойким капитаном в самом "райском" месте на этой грешной земле.

Лариса Михайловна опять повела кругленькой головкой, опять кокетливо улыбнулась и, взяв документы, грациозно раскрыла толстенную амбарную книгу, лежащую перед ней на столе.

– Ты тут располагайся, генацвале. Помойся, отдохни с дороги… У меня смена до четырёх. В семнадцать ноль-ноль я, как штык, буду здесь. Поедем кататься, я тебе Москву покажу. Ты сколько лет в нашей столице не был?

– Девятнадцать.

– Ничего себе! – Автандил даже присвистнул. – Значит, будет, что показать! – и, не дожидаясь согласия или возражений, пошёл к выходу. – Лариса! Смотри у меня, будь поласковей с товарищем.

Хлопнула тяжёлая дверь.

Лариса Михайловна вздрогнула и испуганно посмотрела на своего гостя.

– Товарищ генерал?!.. – в голосе её прозвучало и удивление, и восхищение, и восторг.

– Бывший, – уточнил Павел Петрович. – А сейчас, обыкновенный пенсионер.

– Обыкновенный?! – подобное заявление возмутило дежурного администратора до глубины души. – Вы отставной! Неужели не ощущаете разницы?!.. Ах!.. Если бы все пенсионеры у нас были такими… – она не договорила, но интонация её содержала в себе столько высокого и глубокого смысла, что отставной генерал внутренне съёжился. – Я вас в полулюксе поселю. Люксов у нас вообще нет. Новую гостиницу одиннадцать лет всё строят, а когда достроят, наверное, даже сам министр обороны не знает. Ваш номер – второй. Анкету можете позднее заполнить. Я сегодня в ночь работаю, так что мы с вами все необходимые формальности успеем ещё оформить…

Ресницы опять вскинулись вверх, и карие глаза подёрнулись влажной поволокой. О!.. Как много они обещали!..

– Я вас провожу, товарищ генерал.

Призывно покачивая бёдрами на ходу и оглушительно громко стуча высоченными каблуками по мраморным ступеням лестницы, она повела свою жертву на второй этаж.

Полулюкс оказался обыкновенной комнатой с нишей, в которой стояла роскошная двуспальная кровать, а в углу, слева от входа, висело на стене овальное зеркало, и белел умывальник.

– Туалет направо по коридору, а душ, к сожалению, на первом этаже. Захотите помыться, ключик у меня. Располагайтесь! – и она тихонько прикрыла за собой дверь, одарив высокого гостя на прощанье многообещающей улыбкой…

Павел Петрович скинул пальто прямо на кровать и подошёл к окну. Окно выходило во внутренний двор, и вид из него открывался, прямо скажем, не очень весёлый: ни жалкого деревца, ни какого-нибудь завалящего кустика. Всё пространство двора залито скучным серым асфальтом, сквозь который и травинки не пробиться. Лишь из-за высокой кирпичной ограды соседнего дома торчали голые ветви деревьев парка ЦДКА.

Как давно это было!

Совсем в другой жизни!

Все долгие годы своего заточения он запретил себе думать о прошлом, запретил вспоминать, потому что знал: дай только волю фантазии, позволь сознанию окунуться в сладкие воспоминания о былом счастье, и… Конец! Ты потеряешь ощущение реальности и, шаг за шагом, приблизишь себя к тому порогу, за которым начинается самое страшное – отчаянье. И, в конце концов, невероятным усилием воли он заставил себя избавиться от прошлого. Забыть, не забываясь. Словно ничего, кроме глухих стен камеры и "колючки", не было в его жизни вовсе.

Но сейчас… Сейчас уже не надо бежать от воспоминаний. Они не страшат более грядущим безумием.

Духовой оркестр в эстрадной раковине парка ЦДКА заиграл «Амурские волны», а на песчаные дорожки аллей легли кружевные тени цветущих лип. И на ресторанной веранде тёплый июньский ветерок легонько шевелил прозрачные тюлевые занавески, и мельхиоровые приборы слабо позвякивали среди негромкого людского гомона, а в хрустальных бокалах искрилось холодное шампанское, и смеющиеся глаза Зиночки смотрели на него из-под выбившейся пряди светлых волос радостно и лукаво.

Как они любили друг друга!.. Как они были счастливы!..

Слёзы сами, без спросу, потекли по его щекам.

"Слезами душа умывается". Он вспомнил эти слова отца Серафима и заплакал сладко, не таясь, с благодарностью принимая эту великую милость Господню – освобождение от душевных пут, что связывали его волю с самого момента ареста. Он плакал впервые за последние девятнадцать лет и не стыдился своей слабости, не прятал её под маской холодной иронии или мужественной простоты. Он отдавался охватившему его чувству легко и свободно, и гнетущая боль, с которой он так сроднился за эти годы, стала понемногу утихать, пока не отпустила его совсем.

Когда в семнадцать ноль-ноль лучший знаток Москвы Автандил Гамреклидзе осторожно постучал в дверь полулюкса под номером два, Павел Петрович Троицкий, подтянутый, свежевыбритый, терпко пахнущий любимым одеколоном "Шипр", уже ждал его.

– Вы меня извините, товарищ генерал, мне Лариса только что сказала, какое у вас звание, – и выражение лица, и даже грузная фигура его излучали невероятное почтение. – Я бы, например, никогда не подумал… А вы… Такой большой человек!.. И такой скромный!.. Честное слово!..

– И далось же вам моё мифическое генеральство! – поморщился Павел Петрович. – Ну, а если бы я ефрейтором был, неужели бы меньшего уважения заслуживал?

– Ни в коем случае! – сразу возразил грузин. – Ни в коем случае!.. Но, что ни говори…те, а генерал – это… генерал! – и многозначительно поднял вверх указательный палец. – Не я звания придумал, не мне их отменять.

– Меня зовут Павел, – не слушая его продолжил Троицкий. – Но, поскольку я значительно старше вас, можете звать меня Павел Петрович. И прошу, заклинаю вас, забудьте о чинах!

И вдруг шальная мысль пришла генералу в голову.

– Вы христианин?

– Я грузин, – с достоинством ответил Автандил. – А среди грузин я ещё не встречал вероотступников.

– И я христианин, – с не меньшим достоинством сказал Павел Петрович. – Значит, перед Господом нашим мы с вами братья. Согласны?

– Так точно, товарищ… Павел Петрович, – Гамреклидзе расплылся в улыбке. – Позвольте только перед выездом домой позвонить? Очень нужно, честное слово.

Троицкий кивнул и грузин почти сорвал с рычага трубку. Потом что-то темпераментно, очень горячо говорил по-грузински. В конце короткого разговора издал горловой утробный звук, означавший, по-видимому, наивысшую степень удовлетворения, бросил трубку на рычаг и обернулся к Павлу Петровичу. Глаза его светились самым настоящим счастьем.

– Моя колымага к вашим услугам, товарищ… Троицкий. То есть брат Троицкий. Прошу! – и шикарно распахнул перед вновь обретённым "родственником" по вере дверь полулюкса.

Колымагой Гамреклидзе оказался "опель-капитан" производства тысяча девятьсот тридцатого года.

– Трофейный, – пояснил он. – Я не в окопах, я на трудовом фронте воевал. Диабет у меня с шестнадцати лет, вот и забраковали меня вчистую. Но погоны всё-таки нацепили и отправили в гараж возле Крымского моста. Знаете, там раньше самые большие склады продуктов в городе находились? А после революции какая-то умная голова решила: лучшего места для спецгаража в Москве не найти. Продовольствие увезли, машины поставили. Так вот, я все четыре военных года из продуктового гаража не вылезал – очень важную шишку по Москве катал… Сначала на "ЭМКе", а с августа сорок четвёртого на этом самом "опеле". Туда-сюда. От дома – на работу, с работы – домой. От тоски, как паршивая шавка, подыхал. Люди на фронте кровь свою проливали, а мы с ним по Москве катались: из Хамовников – на Лубянку и обратно. Редко, когда в другие места заезжали. Он недалеко от писателя Льва Толстого жил. Ну, а на Лубянке известно, какие заведения помещаются: "Детский мир" и оно – это самое… Тогда, правда оно – "это самое" – не КГБ, а МТБ называлось.

– Значит, "шишка" эта в МТБ служила? – поинтересовался Троицкий.

– Служила?!.. Если бы ты знал, генацвале, как она служила и что мой незабвенный товарищ Егоров Вэ Пэ из себя представлял!.. Он даже не завхозом, нет… Он… Не могу сказать точно, как его должность в отделе кадров называлась, знаю одно: он на Лубянке всеми дворниками и уборщицами заведовал. Главнокомандующий мётлами и половыми тряпками МТБ СССР!

– Никогда не думал, что бывают такие должности, – развеселился Павел Петрович.

– А как же?!.. Кто-то ведь должен говно за начальством убирать? Должен. А кто-то должен этим важным процессом командовать? Обязан. Иначе безопасность страны окажется под угрозой!.. Вот почему мой дорогой Вэ Пэ – главный говночист госбезопасности Советского Союза в чине подполковника состоял! Представляешь?!.. Ещё одна звёздочка на погонах, и он бы папаху на своей лысой башке таскал! Как самый настоящий горец!.. Больше скажу, почти перед каждым праздником на его кителе новая медаль появлялась, а то и орден! Отважный человек был! Почти герой!..

– А как его машина у вас оказалась?

– В сорок шестом товарищ Егоров прямо с конвейера автозавода новенькую "Победу" получил, а у меня – демобилизация. Я к нему в кабинет зашёл, чтобы, значит, последнее "прости" сказать, а он обнял меня, расцеловал в обе щеки, а когда я ему ключи от "Опеля" протянул, взял их, повертел в руках и шикарно так, знаешь, на стол бросил: мол, "не нужна мне эта рухлядь, владей!" Как он с начальством гаража договорился, не знаю. Да мне собственно наплевать, но с того дня я этой ласточкой вот уже больше десяти лет владею. И хорошая машина, скажу вам. За всё время ни одной серьёзной поломки. А теперь, товарищ генерал, закройте глаза, пожалуйста. Подъезжаем. Мне бы очень хотелось, чтобы вы эту сногсшибательную красоту не по капельке, а одним залпом выпили.

Павел Петрович послушно закрыл глаза.

Машина остановилась.

– Приехали.

Автандил взял своего пассажира под руку и помог выбраться из машины на свежий воздух. На них тут же пахнуло прелым осенним листом и влажной землёй.

– Теперь можно открыть глаза, Павел Петрович. Смотрите.

Прямо перед ними, насколько мог видеть глаз, распластался вечерний город. Мириады дрожащих огоньков то вытягивались прямыми ниточками вдоль новых проспектов, то безпорядочно путались в безконечном лабиринте старых московских улиц и тупиков и, весело подмигивая, убегали почти к самому горизонту.

От этой неоглядной широты дух захватывало.

– Где мы? – только и смог вымолвить он.

– Ленинские горы, – Гамреклидзе был доволен произведённым эффектом.

– Почему я никогда не был здесь раньше? – то ли спросил, то ли удивился Павел Петрович.

– А вы никак не могли здесь раньше быть, товарищ генерал. Эту площадку для обзора только в пятьдесят третьем открыли. Вместе с университетом… Вы назад обернитесь.

За их спинами гвоздём протыкало небо новое здание МГУ. Его правильная симметрия после величавого простора вечернего города была невероятно скучной и унылой. До тошноты. И вообще, своими очертаниями эта высотка, впрочем, как и все её сёстры, очень напоминала детсадовский домик, построенный из деревянных кубиков, а своей наглой помпезностью нарушала все представления о пространственной гармонии. Во всяком случае, так показалось комбригу Троицкому.

– И сколько же таких монстров в Москве успели отгрохать? – спросил он.

– Пять, – с гордостью ответил лучший знаток Москвы. – Но это – самое лучшее, самое полезное… По-моему… – и добавил небрежно. – Тут мой сын Гиви учится… На первом курсе. Только в этом году поступил.

Однако сквозь эту небрежность явно просвечивала отцовская гордость за своего умного сына.

– Поздравляю, товарищ Гамреклидзе. В моё время поступить в Московский университет было… Ох, как непросто!..

– А сейчас?.. Практически невозможно.

– И кем же собирается стать ваш сын?

– Вы мне не поверите, но… Даже страшно сказать… Философом!.. Представляете?.. В наш век реактивных самолётов он хочет быть философом!.. Я его спрашиваю, зачем тебе нужна эта головная боль? В Советском Союзе все философы на пенсию вышли и на скверах, в садах и парках "козла" забивают или за пивом в очереди стоят. Спрашиваю: "Тебе что? Тоже на пенсию захотелось?" Но разве молодёжь послушает нас, стариков?!.. Вы, говорит, от жизни отстали. Ну, хорошо. Предположим, я действительно отстал, но дед мой… Вы не знаете, товарищ генерал, какой у меня дед!.. Ираклию скоро девяносто, а голова такая – любой философ позавидовать может!.. Даже Гиви боится с ним серьёзно разговаривать. Старик спросит его, положим, почему мысли быстрей слов в голове бегают?.. И мой умник ничего ответить не может. Поехали к нему… А?..

– К кому? – растерялся Павел Петрович.

– К деду моему. К Ираклию. Честное слово, не пожалеете. И дочка его, тётя Катя, тоже очень интересный человек. Жалко Гиви нет, его на картошку отправили, но я вас с ним позже познакомлю… Поедемте! Стол накрыт… Вино у деда домашнее. Такого "Мукузани" ни в каком "Елисеевском" не купишь, а шашлык!..

Гамреклидзе от сладкого предвкушение закрыл глаза и зацокал языком.

– Тоже домашний? – полюбопытствовал отставной комбриг.

– Почти, – тут же нашёлся Автандил. – Барашка я на Центральном рынке купил. Там мой кум Зураб мясом торгует и для своих самое лучшее оставляет… Поедемте. Ну что вы в своей гарнизонной гостинице делать будете? Имейте в виду, Лариса Михайловна очень знойная женщина и в покое вас просто так не оставит. А я заметил, крашенные блондинки после сорока не в вашем вкусе. Угадал?

– Увы!.. – рассмеялся Троицкий.

– Значит, решено – едем! – грузин впился в него как клещ.

– Но мы же Москву собирались смотреть, – слабо сопротивлялся Троицкий. Перспектива предстоящего вечера наедине с Ларисой Михайловной в самом деле приводила его в замешательство.

– Сейчас поздно, что в такой темноте увидишь? – наседал на него Гамреклидзе. – Поехали?..

Голос его был таким жалобным, а выражение лица таким трогательным, что отказать ему было "практически невозможно".

Когда сели в машину, довольный водитель тут же заверил своего пассажира:

– А Москву я вам завтра покажу. Завтра и послезавтра я выходной, времени у нас с вами – навалом!.. С самого раннего утра буду в вашем полном распоряжении, товарищ генерал. Жена моя Варвара поехала бабушку Нину навестить, поэтому собой я могу свободно распоряжаться! Никто меня не ждёт!.. Не только на работе, но и дома. Никому я, бедный, не нужен… Честное слово!.. Совершенно уникальная ситуация. Сын – на картошке, жена – в Алаверди!..

И тут Троицкий решил задать вопрос, которого очень стеснялся: не хотел предстать перед Автандилом полным невеждой.

– А на какую картошку вашего Гиви отправили?.. "Картошка" – это, вероятно, какой-то современный жаргон?..

– Какой жаргон, генацвале?!.. – расхохотался грузин. – Да разве вы не знаете?.. – и тут же сам оборвал себя. – Конечно, не знаете: до войны таких порядков, наверное, не было. А сейчас каждую осень студентов младших курсов всех вузов нашей необъятной родины отправляют в колхозы, чтобы помогли колхозникам картошку убрать. У бедняг собственных сил не хватает. Умирает деревня, товарищ генерал, ещё несколько лет, и некому будет не то, чтобы убрать, посадить – никого днём с огнём не найдёшь. Я знаю, сам в таких командировках два раза был. Ну вот и всё – приехали.

Дед лучшего знатока Москвы жил на Третьей Мещанской улице. Он сам и его дочь занимали правую половину первого этажа старого, вросшего в землю по самые окна, деревянного дома. И дом этот был такой ветхий, такой древний, что, казалось, только дунь, и раскатится старикан в разные стороны по брёвнышку.

Вопреки постановлению Моссовета, Гамреклидзе, подъехав к дому, протяжно просигналил, и на порог вышла высокая пожилая грузинка. Длинное чёрное платье, перехваченное на талии поясом, спускалось с её плеч почти по щиколотку. Из-под чёрного платка, завязанного сзади, выбивалась серебряная прядь седых волос.

– Познакомьтесь, тётя Кэто. Это и есть мой сегодняшний клиент – товарищ генерал…

– Никакой я не генерал, – с досадой перебил его Троицкий. – Просто Павел… Павел Петрович…

Грузинка молча протянула руку. Пальцы у неё были длинные, тонкие, с матовыми розоватыми ногтями, и Павел Петрович, прежде чем поцеловать протянутую руку, на секунду замер, любуясь этой красотой, от которой отвык в своём отлучении от мира.

Еще с детства он привык при знакомстве первым делом обращать внимание на руки того, с кем его знакомили. Человеческая рука может рассказать о человеке гораздо больше, чем самая подробная анкета или служебная характеристика. Руки могут быть жадными, грубыми, нахальными, застенчивыми, нежными. Они могут утешить в горе, приласкать, а могут сделать больно, изувечить или даже убить. Да что говорить?.. Сколько людей на Земле, столько разных рук, и ни одна пара на другую совсем не похожа.

Павел Троицкий почтительно поцеловал руку тёти Кати и, целуя, уловил тонкий аромат лаванды, который исходил от прозрачной с тонкими, чуть голубоватыми прожилками кожи.

Боже мой! Какой родной запах! Зиночка тоже любила лаванду и даже мужа заставляла после бритья освежать кожу не "Шипром", который он предпочитал всем остальным одеколонам, а именно лавандой.

– Милости просим, – у неё оказался удивительно молодой голос. – Отец давно ждёт вас.

Они вошли в дом.

Половицы под ногами жалобно скрипели на разные лады, словно умоляли: "Ступайте осторожней! Нам столько лет, мы под вами треснуть, а не то и вовсе рассыпаться можем!.."

В большой просторной комнате, что была справа от входа, за накрытым столом, в глубоком кресле сидел старик с пушистой гривой белоснежных волос на голове. По тому, как он высоко держал подбородок и смотрел неподвижными зрачками поверх голов вошедших, было ясно: старик ничего не видит.

– Кэто, дай дорогому гостю умыть руки с дороги, – его слегка надтреснутый бас был наполнен удивительной силой.

На табурете около двери краснел выдраенный до зеркального блеска медный таз. Красавица-грузинка подняла с пола такой же сверкающий высокий кувшин, украшенный старинной чеканкой. Павел Петрович засучил рукава, и тонкая струйка воды полилась из изогнутого горлышка. Вытирая руки чистым полотняным полотенцем, Троицкий подумал о том, что этот торжественный обряд омовения не имеет ничего общего с обычным мытьём рук под водопроводным краном и создаёт в душе человека особенное, праздничное настроение.

– А теперь, дорогой, мы с тобой познакомиться должны. Меня зовут Ираклий. Так и будешь меня впредь называть, – они пожали друг другу руки. – А тебя, Авто говорил, в честь апостола Павла родители окрестили?

Троицкий согласно кивнул, но тут же спохватился: старик не мог увидеть его кивок, и поспешно добавил.

– Так точно, Павлом.

– Садись, Павел, рядом, – Ираклий указал на стул, что стоял по правую руку от него. – Авто, налей мне вина. Тебе сколько лет?

– Пятьдесят четыре, – ответил Павел.

– А мне в декабре девяносто восемь исполнится. Долго живу, но умирать что-то не хочется. На тот свет я торопиться не собираюсь. Хочу полный век прожить, но… Один Господь знает, сколько лет мне на этой грешной земле отпущено.

– Да вы всех нас переживёте, – Автандил почтительно вложил в крепкую морщинистую руку деда простую глиняную чашу, в которой плескалось тёмное вино.

– Запомни, Авто, лесть никого не может украсить. Ни того, кому льстят, ни того, кто по своей глупости это делает. Лесть унижает обоих. А пока помолчи, я хочу несколько слов сказать.

В комнате стало очень тихо. Только старинные ходики, висевшие не стене между окнами, отщёлкивали секунду за секундой, да древний дом изредка поскрипывал иссохшими половицами, то ли жаловался, то ли сокрушался о чём-то своём, что нам простым смертным было неведомо.

– "Никому на жизнь земную невозможно положиться: и моргнуть мы не успеем, как она уже промчится…" Так сказал наш великий Шота Руставели почти восемь столетий тому назад. И я, спустя такой долгий срок, повторяю эти вещие слова и с горечью соглашаюсь. Моя долгая жизнь была необыкновенно длинной и до смешного короткой. Я не помню часа своего рождения, не могу увидеть того, что происходит перед моими незрячими глазами сейчас, но своим мысленным взором я, слава Богу, могу уноситься в то далёкое счастливое прошлое, когда отец сажал меня на плечи и мне казалось, что бегущие по небу пушистые белые облака гладят меня по волосам, а горный ветер вот-вот подхватит на своё могучее крыло и умчит в бездонную синеву. И нежные руки моей незабвенной матери укладывают меня в колыбель, а её ласковый голос убаюкивает меня, и откуда-то издалека приходит и обволакивает меня сладкий радостный сон. Почему только младенцы бывают так безконечно счастливы?.. У каждого свой ответ на этот вопрос, но мне ясно одно: неисповедимы пути Господа нашего. Каждому из нас посылает Он испытания, и у каждого из нас – свой удел на этой грешной земле.

Старик замолчал. Откинул голову далеко назад и некоторое время сидел неподвижно.

– Долго у меня детей не было – не давал Господь. И только, когда я в сорок лет первый раз овдовел и через год второй раз женился, появились у меня наследники. Семерых родила мне красавица моя Софико. Шестерых мальчиков и одну девочку – Екатерину. Двоих ещё младенцами мы схоронили, а четверых Господь забрал у нас, когда все они и до середины своего жизненного пути дойти не успели… Трое – Реваз, Симон и Тицианна фронте героями пали. Реваз и Симон под Москвой в сорок первом, а Тициан, самый младший из братьев, двух недель до победы не дожил… Вечная им память! – он широко, не торопясь, трижды перекрестился. – А вот его отец, – Ираклий кивнул в сторону Автандила, – и мой первенец Георгий ещё до войны, в тридцать втором, сгинул. Пропал, словно и не жил на этой земле. Утром ушёл на работу, а вечером домой не вернулся. Так и не узнали мы, что с ним… Погиб?.. Арестован?.. Сегодня ровно четверть века прошло с того скорбного дня. Двадцать пять лет не сидит он с нами за этим столом. И вот я держу в руке эту чашу, полную вина, и не знаю, за что мне пить сегодня… За здравие раба Божьего Георгия или же за упокой его прекрасной души…

Он опять замолчал, и все сидели за столом тихо, не шевелясь – ждали, что ещё скажет старик.

– Каждый день я жду: распахнётся дверь, и на пороге появится мой дорогой Георгий. Но год за годом ушли в вечность, а я так и не дождался. Четверть века – срок немалый, и я понял сегодня: мы с ним на том свете встретимся, – он поднял чашу с вином. – Я пью сегодня за всех невинно пострадавших и, в первую очередь, за твоё здравие, Павел! – голос его окреп. – А если Господу было угодно и Он сохранил жизнь моему Георгию, то пусть моя здравица и его сердца коснётся.

Он поднёс чашу ко рту и медленно, глоток за глотком, выпил всё вино, до дна. Потом тыльной стороной ладони оттёр рот и протянул чашу внуку:

– Наполни её вином для нашего дорогого гостя. Теперь его черёд говорить.

– Почему вы мне раньше ничего об отце не рассказывали? – в голосе Автандила звучала нескрываемая обида и боль. – Я думал, отец просто от какой-то болезни умер, а оказывается… Я ничего не знал.

– Потому что рано было. Через две недели после того, как Георгий пропал, твою мать, Авто, тоже на машине без окон в неизвестном направлении увезли. И тогда я понял: тебя спасать надо. Вот почему к Нине в Алаверди потихоньку отправил. В те времена не только взрослых, но и детей в лагеря отсылали. И были эти лагеря совсем не пионерскими. И я поклялся: ни за что на свете Сосо внука у меня не отнимет!.. Потому и молчал, Авто. Боялся… Не за себя. За тебя… Но сегодня, слава Богу, наступил час правды. И то, что за нашим столом сидит такой дорогой гость, первое тому свидетельство. Я потому и захотел тебя увидеть, Павел, и поговорить. Ты – первая ласточка. Говори!.. Всё, что сердце тебе подскажет, говори. Мы слушаем.

Павел Петрович принял из рук Автандила чашу с вином. Никогда прежде, даже выступая на самых ответственных совещаниях в Генеральном штабе, он не волновался так сильно, как теперь за эти столом. У него даже руки дрожали.

– Уважаемый Ираклий! Дорогие Екатерина и Автандил! Я безконечно благодарен вам за ваше хлебосольное гостеприимство, за вашу удивительную доброту, – торжественная речь старика произвела на Павла сильное впечатление и невольно настроила его на такой же возвышенный лад, но он вовремя спохватился и продолжил уже нормальным человеческим языком. – Вы не знаете, что стало с вашим сыном, отцом и братом, а я вообще не видел своего ребёнка, он должен был родиться уже после моего ареста. А где моя жена Зиночка?.. Двадцать девятого ноября тридцать восьмого года я оставил её в ложе бенуара в Большом театре. Потом один раз встретился на очной ставке, и всё… Жива ли она, здорова?.. Бог весть!.. Я ищу её и страшусь этой встречи. За девятнадцать лет её жизнь могла так круто повернуться, что возвращаться в наше прошлое, быть может, уже не то что не стоит, а категорически не рекомендуется. Кто знает, быть может, моё появление не только не принесёт Зиночке никакой радости, а сделает ещё более несчастной. Коряво я говорю?.. Да?.. Но… мысли путаются, хочу о многом сказать и не умею… Последние девятнадцать лет я провёл в заключении. Сначала восемь лет в тюрьме, остальные одиннадцать – в лагере. Утешает одно: моя судьба не уникальна. Тысячи, миллионы людей пережили такую же трагедию, как и мы с вами. Отчего это произошло?.. Кто присвоил себе право разбивать семьи, лишать детей родительской любви, а родителей сыновней привязанности?!.. Почему кому-то позволено отобрать у нас десятки лет нашей и без того не слишком длинной жизни?.. Про нас, которые сидели в лагере, говорят: "Отбывал срок". Заметьте – не жил, а "отбывал". Вот и я девятнадцать лет "отбывал". Этот срок не просто вымарали из моей жизни… Меня лишили прошлого самым безжалостным образом, потому что я его не пережил… Я его "отбыл"… И теперь, как сказал мне при расставании начальник лагеря, "вам, товарищ генерал, предстоит начать новую жизнь". Смешно!.. Жизнь у нас одна и всегда "новая", а начинать что-то заново в пятьдесят четыре года можно только в сумасшедшем доме. Ведь так?

Старик рассмеялся.

– В сумасшедшем доме никакую жизнь начинать не надо. Ни старую ни новую. Там вообще лучше не появляться. Ты, Павел, как считаешь?..

– Согласен. – он поднял чашу с вином. – Нас Господь создал человеками по образу и подобию Своему, и поэтому я хочу выпить это вино за то, чтобы мы всегда оставались людьми, что бы с нами ни случилось… До последнего вздоха!.. И ещё… Попросить Господа, чтобы дал Он нам силы достойно вынести все испытания, что предначертаны нам в этой жизни.

И так же, как Ираклий, до дна выпил терпкое тёмное вино.

– Хорошо сказал, брат, – старик похлопал его по плечу. – А теперь налегай на еду. Уверен, ты с утра ничего не ел.

– Как-то не получилось, – улыбнулся Троицкий.

– Вот и ешь, не стесняйся. Кэто, ухаживай за нашим дорогим гостем. Из дома Ираклия Гамреклидзе ещё никто голодным не уходил!..

Слегка склонив красивую голову набок, чуть улыбаясь одними глазами, Екатерина принялась угощать Павла Петровича.

– Вот, попробуйте, пожалуйста: лобио, сациви, бастурма… Козий сыр домашний… Форель под ореховым соусом… Зелень вся тоже своя – кинза, цицмада, тархун… Нам из Грузии присылают… И вино у нас тоже домашнее. Авто, налей Павлу Петровичу. Наше вино никого опьянить не может.

Оно силы даёт, радость людям приносит. Пейте на здоровье. Такое "Мукузани" только у нашей бабушки Нины – сестры деда Ираклия.

– Можно я тоже два слова скажу? – внук исподлобья посмотрел в сторону деда.

– Говори, – старик кивнул головой.

– Павел Петрович, – начал Автандил, заметно волнуясь. – Простите меня, товарищ генерал, что сегодня утром я так глупо, так бездарно посмеялся над вами: сказал, что "за просто так у нас никого не сажают". Не сердитесь на дурака. Я ничего про отца не знал, – голос его дрогнул, но он справился с волнением и продолжил, старательно выговаривая каждое слово. – Не знал, что мой родной отец – самый честный, самый благородный из всех людей на земле, – что он тоже, как ивы… Что судьбы ваши, как две родные сестры, одним горем повиты. Правильно дед Ираклий назвал тебя: "брат". Я пью за тебя, Павел Петрович, как за брата своего… Одним словом… Ты меня понимаешь…

На глаза его навернулись слёзы, он сморщился, махнул рукой, залпом выпил чашу с вином и, уткнувшись в плечо деда, безутешно и горько заплакал, как маленький. Ираклий похлопал его по спине, как это обычно делают, когда человек поперхнётся, и, сурово нахмурив брови, строго сказал:

– Мужчиной надо быть, Авто. Что ты нюни распустил?!.. Пожалуйста, успокойся, – потом повернулся к Павлу. – Я тебя, дорогой мой, спросить должен: ты моего Георгия в тех местах, откуда сам только что вернулся, не встречал?

Троицкий отрицательно покачал головой.

– Не довелось.

– Так я и знал.

– Но вы не отчаивайтесь, – начал успокаивать его Павел. – Реабилитация только началась. Время должно пройти, чтобы всех невинно осуждённых на волю выпустили. А у нас по Союзу сколько лагерей раскидано!.. Только у нас в Дальногорске – четыре штуки. Пока до каждого лагеря у властей руки дойдут… Я думаю, ещё немного потерпеть надо… А может статься, сына вашего уже освободили, и он вот-вот дома появится…

– Спасибо, Павел. Меня утешать не надо. Ты не первый, с кем я об этом говорю. Я гибель троих сыновей пережил. Так что за меня не безпокойся, и четвёртую осилю. Я привык терять, – старик с горечью усмехнулся. – Сколько лет один и тот же вопрос задаю и каждый раз один и тот же ответ получаю.

Звонок в дверь прозвенел резко и неожиданно. Все вздрогнули, переглянулись.

– Кэто, разве мы кого-нибудь ждём сегодня? – спросил Ираклий.

– Нет, отец, – ответила Екатерина и пошла открывать.

– Кто там? – прозвучал в прихожей её голос.

– Ираклий Гамреклидзе здесь живёт? – вопросом на вопрос ответил с улицы хриплый, надтреснутый баритон.

В замочной скважине повернулся ключ, заскрипели давно не мазанные петли, и ещё один нежданный гость вошёл в дом гостеприимных грузин.

 

18

Когда Богомолов и Иван Найдёнов вышли на Комсомольскую площадь у Ярославского вокзала, были поздние сумерки. Уже зажглись уличные фонари, и в чёрных лужах, причудливо преломляясь, отражался их холодный неоновый свет.

– Ну, и куда же мы теперь? – поинтересовался Алексей Иванович.

Иван хотел было почесать свою бороду, как это всегда делал отец Серафим, попадая в затруднительное положение, но рука его непривычно наткнулась на неуютно-лысый подбородок.

Было странно видеть его бритым, но что поделаешь?!.. Поездка в Москву требовала строжайшего соблюдения правил конспирации. А если верить детективным романам, для этого прежде всего надо было изменить внешность. Поэтому Богомолов уговорил, уломал приятеля сбрить бороду и, главное, выкрасить волосы. Совершенно белая голова Ивана немедленно привлекала к себе внимание: уж очень редким был естественный цвет его волос, поэтому-то и нужно было сделать его неестественным, но обычным, ничем не выделяющимся. Пришлось обратиться за помощью к Галине. К величайшему сожалению, в её закромах ничего, кроме старого пакетика хны, не нашлось, но и на том спасибо. Не сажей же из печной трубы волосы мазать. Вот и занялся Алексей Иванович поневоле парикмахерским делом да, видать, перестарался: слишком долго держал злосчастную хну на волосах Ивана, потому как, сняв с головы его полотенце, в ужасе ахнул!.. Перед ним предстал ярко-рыжий клоун из детской книжки про цирк Шапито, а вовсе не монах из Свято-Троицкой обители. Совершенно белые волосы Найдёнова обрели фантастический, никогда доселе не встречавшийся в природе багрово-красный цвет.

Как сокрушался, как горевал несчастный!..

И силы небесные призывал, чтобы те покарали раба Божьего Алексия, который его в глазах всех людей посмешищем сделал, и на коленях умолял Матерь Божью, чтобы вернула Она ему облик человеческий, взамен шутовского. И стенал, и плакал!..

Не помогло.

Кончилось тем, что Иван замотал голову шарфом, поверх на самые брови надвинул шапку и не соглашался снять её даже в поезде. Как назло, проводник, не жалея угля, натопил вагон так, что пот ручьями струился из-под ушанки, стекал по его лицу и на полу даже маленькая лужица образовалась. На все уговоры снять хотя бы шапку, Найдёнов отвечал отказом, держался геройски и стойко переносил выпавшие на его долю муки. Богомолов не мог без улыбки смотреть на своего несчастного друга.

Но сейчас было не до шуток. Надвигалась ночь, и надо было, наконец-то, решить, где они будут сегодня ночевать. Всю дорогу до Москвы приятели обсуждали этот вопрос, но к общему согласию так и не пришли. Конечно, у Ивана лежали в кармане ключи от комнаты в Даевом переулке на Сретенке, но показаться там было слишком рискованно, поскольку "они" там уже наверняка побывали, и соседи по квартире в любом случае осведомлены о похождениях Найдёнова… Но, с другой стороны, не станут же "они", ради какого-то беглого монаха, круглосуточную засаду в его комнате устраивать?.. А что касается соседей… Если, положим, явиться домой за полночь, когда все спать улягутся, то до утра можно не волноваться, что посреди ночи кто-нибудь из них побежит на Лубянку и станет во все двери на беглецов "стучать". Хотя… При желании можно тихонько "постучать" и по телефону. Даже если прямой номер не знаешь, позвони "02", и любые органы к твоим услугам. Так-то вот!.. Почему и возникал вопрос: рискнуть или погодить?..

– Давай-ка мы с тобой перво-наперво поужинаем, – предложил Иван. – А то на пустой желудок башка что-то плохо варит.

– Я не прочь, – согласился Алексей Иванович.

– Рядом со мной на Колхозной одна забегаловка есть. Там и готовят прилично и недорого. Ты как?..

– Пошли.

И они направились в сторону Садового кольца.

Забегаловка называлась просто, но весьма поэтично – "Закусочная" – и помещалась в полуподвале двухэтажного дома. Поэтому, чтобы попасть в её чрево, пахнущее общепитовской снедью, нужно было преодолеть пять щербатых ступеней. Для трезвого человека это, естественно, никакого труда не составляло, но для выпившего было порой трудно преодолимым препятствием. Вот и теперь на первой снизу ступеньке сидел пожилой мужчина и, цепляясь за скользкую от дождя стенку трясущимися руками, пытался поставить своё тело в вертикальное положение.

– Домой, домой, домой, домой!.. – безостановочно повторял он, но руки-ноги его не слушались, и заветной мечте несчастного: оказаться под тёплым кровом, в этот вечер, похоже, не суждено было сбыться.

– Эх ты, бедолага! – Иван подхватил пьяницу под-мышки.

– Родной ты мой! – радостно завопил тот.

– Зачем же так напиваться? – полюбопытствовал наивный Алексей Иванович.

– Вследствие многочисленных причин, – алкаш даже обиделся, мол, зачем глупости спрашивать. – Во-первых, для сугреву всей внутренности, а во-вторых… – поставленный, наконец, на ноги он глубокомысленно изрёк. – Из-за полной безысходности неудавшейся на данный момент жизни! – и утробно икнул.

– Ты домой-то доберёшься?..

– Посторонних просим не безпокоиться! – пьяница обретал силу и уверенность. – Мы – поколение победителей!.. Понял?!.. Я пол-Европы брюхом пропахал!.. Небось и до Печатникова доползу!.. – и что есть мочи заорал. – "Тёмная ночь!.. Только пули свистят…"

Мотаясь из стороны в сторону, он побрёл в темноту.

– Победитель! – горько усмехнулся Богомолов.

В забегаловке было многолюдно, шумно, пьяно, несмотря на суровую табличку, что висела на голубой обшарпаной стене и на которой под треснутым стеклом можно было прочитать: "Приносить с собой и распивать спиртные напитки строго запрещается! Штраф – 50 рублей". Но все с собой приносили, и все тут же принесённое открыто распивали, и все смачно плевали и на суровый запрет, и на грязный пол, и на пятидесятирублёвый штраф.

Поставив тарелки с едой на алюминиевый поднос, друзья устроились в самом углу. Прежде, чем начать трапезу, Иван по обыкновению тихо произнёс:

– "Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу по благовремении, отверзаеши Ти щедрую руку твою и исполняеши всякое животное благоволения", – и перекрестил стол.

– Так вот ты где! – вдруг раздалось почти над самым ухом его. – Я за ним по всей России гоняюсь, а он, подлец, под самым носом у меня шмыгает!..

От неожиданности Иван вздрогнул, обернулся. Опершись о спинку стула, над ним склонился старший следователь по особо важным делам товарищ Семивёрстов Тимофей Васильевич. Собственной персоной. Из широко растянутого в улыбке губастого рта кисло несло перегаром.

– Позвольте за ваш столик присесть? Или вы кого дожидаетесь?

– Садись, Тимофей Васильевич. Места у нас не заказаны, – Иван тяжко вздохнул и, подвигая для нечаянного сотрапезника стул, с горечью подумал: зря он над собой надругался. И бороду сбрил, и в шута красно-рыжего обратился.

– Спасибо, Владимир Александрович, добрая душа. Погоди, я только закуску свою к вам перетащу, – и отошёл.

– Влипли! – у Богомолова стало так скверно на душе, что даже захотелось матерком пустить. Еле сдержался.

– На всё воля Божья. Помнишь, как в молитве Оптинских старцев: "Господи! Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что всё ниспослано Тобой", Иван, напротив, был удивительно спокоен и даже рад. – Всё, кончились наши треволнения, Алёша!.. Ни о чём нам теперь заботиться не надо. Тимофей в один миг все наши проблемы устроит: и на ночлег определит, и о пропитании нашем позаботится. Об одном горюю – он ведь и тебя заметёт, и ты заодно со мной безвинно пострадаешь. Прости меня, Господи!..

Семивёрстов вернулся. Поставил на столик три стакана, тарелку с остатками закуски, достал из кармана початую бутылку, разлил водку по стаканам и с размаху плюхнулся на стул рядом с Найдёновым.

– Ну, Володька?.. За что выпьем?

– За что? – Иван взял наполовину наполненный стакан, взглянул на притихшего Богомолова. Тот с нескрываемой тревогой наблюдал за происходящим. – Я, признаюсь, уж и не помню, когда пил, но сегодня… Так и быть, выпью… – он протянул второй стакан Алексею Ивановичу. – Держи, Алёша. Знаю, не пьёшь, но пригубь с нами… Так сказать, чисто символически… За компанию…

Немного помолчал, повертел в руке стакан, словно выжидая, что кто-то первым начнёт говорить, не он. Потом коротко взглянул на Семивёрстова.

– Я, Тимофей Васильевич, за здоровье твоё хочу выпить. А если у тебя жена, детишки и прочие сродники имеются, то и за их благополучие. Пусть Господь дарует всем вам покой душевный и здравие телесное.

– Низкий поклон тебе, Владимир Александрович. Ты даже не представляешь, как мне твоё пожелание сейчас надобно! – Семивёрстов потянулся к нему своим стаканом, чтобы чокнуться, но Иван остановил его.

– Погоди, я самого главного не сказал… Но, чтобы душа твоя и в самом деле покойна была, не бери на себя нового греха: отпусти с миром Алексея Ивановича. Он к моим геройствам никакого отношения не имел и иметь не может. Согласен?

– Зря тревожишься. Я к твоему приятелю никаких претензий не имею. Пей! – и залпом опорожнил свой стакан, так и не чокнувшись с Найдёновым.

– Ну, спасибо, Тимофей Васильевич!.. Уважил! – улыбнувшись, сказал Иван. Затем тоже выпил, аккуратно поставил стакан на стол, встал, опустил руки по швам и ясно, отчётливо произнёс: – Я готов.

– Ты это о чём? – похоже, Семивёрстов не понял, что имеет в виду его сотрапезник.

– Мы, гражданин начальник, как?.. Пешком или на троллейбусе поедем?

– Зачем на троллейбусе?..

– Ведь тут до Лубянки рукой подать. Или вы спецмашину вызовете, чтобы, значит, с шиком на цугундер меня доставить.

– А тебе не терпится поскорее на нары забраться? – скривив губастый рот, попробовал пошутить Тимофей.

– Самое время, – в тон ему ответил Иван. – А то, как бы не припоздниться.

– Сядь! – гаркнул Семивёрстов. – И не мельтешись!.. Остряк-самоучка…

Иван опешил. Сел. Было видно, Тимофей что-то решает про себя…

Но что?..

– Ты бы лучше закусил сначала. Небось, целый день и чёрствой корочки во рту не было.

– Благодарствую, – Иван пристально глядел на него, ждал. – Что-то не хочется.

– И то верно. В этой отравиловке только самоубийцы жируют. Того и гляди, язву наживёшь или ещё чего… Похуже, – он брезгливо отодвинул от себя тарелку с недоеденной сарделькой, встал. – Ладно, пошли.

– Ну, Алёша, не поминай лихом!..

– С Богом, Ваня… С Богом!..

Друзья обнялись, трижды расцеловались.

– Чего это вы прощаться надумали?.. – расхохотался Семивёрстов. – Я разлучать вас пока не намерен. У нас с вами, друзья мои, одна дорожка.

– Как?! – возмутился Иван. – Ты же обещал!..

– Мало ли чего! – Тимофей был доволен произведённым эффектом. – "Обещалки" силы закона не имеют. Что глаза выпучил?.. За мной! – и направился к выходу.

Они вышли из "Закусочной" и, дойдя до угла, свернули налево в сторону Лубянки. На другой стороне улицы ярко горели витрины сретенского "Гастронома".

– Подождите меня, я мигом, – Семивёрстов перебежал дорогу почти перед самым капотом отчаянно сигналившего хлебного фургона и скрылся за дверью магазина.

Положение было явно "из ряда вон". Что делать?.. Как быть?..

– А может, рванём от него? – предложил Алексей Иванович.

– Ерунду городишь, – Иван был сильно раздосадован. – Теперь мы у него вот где, – и показал плотно сжатый кулак. – Пока он не знал, где я, ещё был какой-то шанс, а теперь… Нет, Алёшка, давай на Господа уповать и молиться, чтобы не оставил нас Своим попечением.

И "задержанные" принялись ждать своего "конвоира".

– Молодцы!.. Дёру не дали! – словно из-под земли перед ними вырос Семивёрстов. В руках у него были пакеты со снедью, из кармана шинели торчали горлышки бутылок. – Надо было продовольственные запасы пополнить. Ну вот, а теперь у нас полный ажур. Вы, кстати, как к "Кубанской" относитесь? Ни "Московской", ни "Столичной" не было. Всё выпили. Пришлось Чапаева взять. Видите, на этикетке мужик в бурке на лошаде скачет, так народ эту водку "Чапаевым" прозвал. По-моему, остроумно!..

Но сам не смеялся. Иван с Богомоловым тоже. Глядя на их хмурые, настороженные лица, Тимофей спросил:

– Вы чего носы повесили?.. Вперёд! – и зашагал размашистыми шагами дальше по Сретенке. Ошарашенные, ничего не понимающие приятели – за ним.

Во дворе большого серого дома, который стоял как раз напротив кинотеатра "Уран" вся троица вошла в первый подъезд, поднялась на четвёртый этаж и остановилась перед высокой дубовой дверью. Пока Тимофей доставал ключи, Алексей Иванович успел сосчитать, что в квартире № 7 проживало шесть ответственных квартиросъёмщиков: по числу кнопок электрических звонков, установленных по обе стороны дверных наличников. А сколько за этими кнопками проживало простых обывателей, даже предположить трудно. Московские коммуналки всегда многолюдьем отличались.

Огромный коридор весь был заставлен разнокалиберными ящиками и сундуками. На почерневших от времени стенах висели детские ванночки, картонные коробки и два двухколёсных велосипеда. Тут царил вечный полумрак: тусклая пятнадцатисвечовая лампочка не могла осветить всех его углов и закоулков. Из-за закрытых дверей долетали сюда обычные вечерние звуки: кто-то смотрел по телевизору "Клуб кинопутешественников", в другой комнате заходился в безостановочном плаче грудной ребёнок и мать, доведённая этим криком до отчаяния, остервенело баюкала его, из-за третьей двери доносилась монотонная привычная в этой семье ругань – очевидно, жена пилила своего незадачливого мужа.

– Прошу! – Семивёрстов распахнул одну из дверей, за которой оказалась самодельная крохотная прихожая, отгороженная от комнаты ситцевой занавеской. – Ноги вытирайте, как следует, чтобы не наследить, – и отодвинув занавеску, крикнул: – Мам! Я пришёл не один!.. Как ты?

Из комнаты послышался дребезжащий старческий голос:

– Всё хорошо, Тимоша!.. Ко мне Марьюшка раза четыре заходила. Всё хорошо, не безпокойся!

– Отлично!.. Я тебя сейчас кормить буду, – и обратился к друзьям. – Заходите, заходите!.. Не стесняйтесь, – и первым прошёл за занавеску.

В прихожей возникло маленькое замешательство. Уже одно то, что Семивёрстов привёл их к себе домой, вместо того, чтобы посадить под замок, было неожиданно и странно, но не это обстоятельство всерьёз пугало Ивана Найдёнова. Более всего на свете он боялся обнажить свою перекрашенную голову. Однако войти в дом и не снять шапку, этого он тоже позволить себе не мог. Вот и стоял, в нерешительности переминаясь с ноги на ногу, и затравлено глядел на Алексея Ивановича. Тот не выдержал и улыбнулся.

– Тебе хорошо смеяться! – трагическим шёпотом укорил друга Иван. – А мне каково?!..

– О чём шепчемся? – заглянул в прихожую Тимофей. – Не тушуйся, Володька!.. Раздевайся, проходи…

И к вящему ужасу Ивана стащил с его головы ушанку. Вместе с шарфом. Хохот, который сотряс стены коммуналки № 7 вслед за этим торжественным актом, можно было сравнить с обвалом в горах. Семивёрстов хохотал взахлёб, то взвизгивая, как поросёнок, то ухая, словно филин. От раскатистого баса он переходил к тонюсенькому тенору. Стонал, всхлипывал, рыдал!..

– Ой, не могу!.. Ну, учудил!.. Ох, умора!.. Мамонька моя!.. Герой-конспиратор!.. Помогите!..

– Тимоша!.. Что там у вас стряслось? – раздался из комнаты взволнованный старческий голос.

– Всё нормально, мама!.. Всё хорошо!.. Сейчас сама увидишь!..

Отсмеявшись, он взял приятелей под руки и повёл в комнату знакомить с матерью. Иван готов был сквозь землю провалиться.

На высокой пружинной кровати с никелированными шарами и завитушками лежала маленькая худенькая старушка. Розовое личико её, обрамлённое ореолом пушистых белых волос, покоилось на горе из трёх пуховых подушек.

– Вот, мам, познакомься: мои, так сказать, клиенты. Алексей Иванович Богомолов – церковный староста, а Владимир Александрович Найдёнов – беглый монах.

Старушка ласково посмотрела на гостей своего сына, кокетливо улыбнулась.

– Я поняла… Тимоша, конечно же, пошутил насчёт места вашей работы?

– Нисколько… Алексей Иванович, скажи.

– Ваш сын правду говорит, – подтвердил Богомолов, а Иван только головой кивнул и густо покраснел… До самых корней своих красных волос.

– Ах, как жаль!.. А я подумала, вы из цирка, – разочарованно протянула старушка.

Иван чуть не взвыл от такого тяжкого, а главное, незаслуженного оскорбления.

– Но всё равно, мне очень приятно. – Старушка опять ласково улыбнулась и в свою очередь тоже представилась: – Елизавета Павловна Семивёрстова. Это по мужу, естественно. А в девичестве я носила славную фамилию графского рода Изместьевых. Вы, наверное, слышали: мой прадед Ипполит Изместьев, генерал от инфантерии, был героем войны двенадцатого года?

Мужчины неопределённо пожали плечами, что с равным успехом означало "конечно, кто же Изместьева не знает?!", а так же "нет, первый раз фамилию эту слышим".

– Матушка моя известна не только принадлежностью к дворянской элите, – вмешался в разговор Семивёрстов. – Она у меня – самая настоящая революционерка!.. До шестнадцатого года эсеркой была, но потом с Машкой Спиридоновой разругалась и стала большевичкой. Ленина, как нас с вами, видела. И ходили слухи, но это, конечно, сугубо между нами, у них роман был… Самый настоящий. Да, да!..

– Тимоша!.. Как не стыдно?!.. Что ты говоришь?.. – она ругала сына, кокетливо улыбаясь.

Но сын никак на её реплику не прореагировал.

– А с Дзержинским бок о бок восемь лет проработала. До самой его смерти. Можно сказать, одна из тех, кто на заре революции чрезвычайку создавал. Она у меня – "Почётный чекист". Если не верите, могу знак показать.

Сообщение Тимофея повергло приятелей в шок. Трудно было поверить, что этот "божий одуванчик" создавал когда-то грозную ВЧК.

– Тимоша! Как не стыдно хвастать?! Товарищи Бог знает что подумать могут!.. Ничего я не создавала, я только безпризорниками занималась, – Елизавета Павловна засмущалась, но было заметно, что в душе она очень довольна. Но, чтобы скрыть свою радость, как всякий интеллигентный человек, решила перевести разговор на другую тему и обратилась к Ивану: – Какой у вас интересный цвет волос. Неужели натуральный?

Иван опять покраснел. На сей раз ещё гуще.

– Это он в целях конспирации себя изуродовал, – начал объяснять Семивёрстов. – Дело в том, что Владимир Александрович в данный момент находится во всесоюзном розыске, и, чтобы ввести меня в заблуждение, решил внешность свою категорически изменить. Но!.. Как видите, попытка эта оказалась не слишком удачной. С таким цветом волос можно только всеобщее внимание к себе привлечь, а о том, чтобы скрыться, речи быть не может. Но мы его простим, ибо опыта в парикмахерском деле у товарища Найдёнова никакого. Чем красили, Владимир Александрович? Неужто медным купоросом?!..

– Хной, – процедил сквозь зубы Иван. Никогда прежде не доводилось ему бывать в таком унизительном, в таком идиотском положении.

– Коварное средство! – не унимался Тимофей. – Не додержишь, бурый цвет получается. Передержишь – красный. Тут ювелирная точность нужна. Но ты особо не переживай, товарищ Найдёнов. Мы это дело поправить можем. Мой сосед Иннокентий, он тут через стенку живёт, классный парикмахер. Завтра мы его призовём и потребуем, чтобы он тебя обработал по высшему разряду и благообразие облику твоему вернул. Так что – будь спок! – как говорил палач приговорённому к отсечению головы, твоё дело в шляпе!..

И донельзя довольный собой снова захохотал.

Через полчаса, накормив мать жиденькой манной кашкой и напоив её крепким чаем, Тимофей оставил приятелей наедине с Елизаветой Павловной, а сам скрылся на кухне. Старушка, обрадованная возможности общения с живыми людьми, завела долгий разговор о своей родне по материнской линии. Из её рассказа выходило, что Иван Андреевич Крылов, наш великий баснописец, приходился ей троюродным дедушкой со стороны двоюродной тётки её матери, а бабушка Михаила Юрьевича Лермонтова – пятиюродной прабабушкой её двоюродной кузине от третьего брака второго троюродного дедушки её двоюродной тётки. Совершенно запутавшись в хитросплетениях родословной Изместьевых-Крыловых-Лермонтовых, Найдёнов и Богомолов настолько извелись, что с нетерпением ждали возвращения в комнату Тимофея. Тот ворвался с дымящейся чугунной сковородкой в руках, на которой аппетитно шипел царский омлет из дюжины яиц с ветчиной. Ну, разве можно было сравнить это роскошество с прогорклой тушёной капустой и сардельками подозрительносерого цвета, что оставили они в "Закусочной" на Колхозной?!.. И как потеплело на душе из-за того, что ужинали они за большим круглым столом под оранжевым абажуром с бахромой. "Совсем, как в детстве!" – подумал Алексей Иванович.

– Кстати, о конспирации, – Семивёрстов вытер рот полотенцем и в очередной раз разлил "Чапаева" по стаканом. – Последние годы Сталин в основном на ближней даче жил. Это по Минскому шоссе, за Поклонной горой. И, как тогда полагалось, на всём пути следования сталинского ЗИСа вдоль трассы стояли "топтуны". Наружная охрана то есть. А путь Иосифа Виссарионович от Кремля на дачу пролегал через Арбат. Улочка узкая, многолюдная. На ней "топтуны" сразу в глаза бросались. А тут ещё им всем по разнарядке выдали серые драповые пальто с пыжиковыми воротниками и такие же шапки. Одним словом, стали они все, как братья-близнецы. Берия увидел, в бешенство пришёл. Такой разнос учинил!.. "Вы бы, – говорит, – ещё погоны всем на пальто нацепили!.. Вместо того, чтобы спрятать сотрудников, напоказ выставляете?!.. Немедленно смешайте их с толпой!" "Как смешать, Лаврентий Павлович?" – спрашивает начальник охраны. Берия ещё пуще рассвирепел. "Посмотрите, как простые люди по улицам ходят! Кто с портфелем, кто с авоськой, а кто и коробку торта домой несёт!.." Начальник охраны от радости на седьмом небе оказался. "Всё!.. Понял, Лаврентий Павлович! Спасибо за ценное указание!" И на следующий день смешал топтунов с толпой: всем по коробке торта роздал!.. А вы что не смеётесь?.. Ведь смешно же… А?..

С кровати донёсся голос Елизаветы Павловны:

– Тимоша, я анекдот этот уже в сто двадцать пятый раз слышу!..

– Ну, и что?!.. Я их развеселить хочу, а они… Сидят, как на поминках.

Гости его и в самом деле сидели хмурые, и выражение их лиц было похоронное.

– Вы как хотите, а я выпью. С вами, друзья, от тоски засохнуть можно, а я вас к себе не за тем звал. Ну, будем здоровы! – он смачно выпил и, отправив в рот последний кусок омлета со своей тарелки, предложил. – Пойдём, покурим.

Они вышли из комнаты и по коридору направились в другой конец квартиры.

– Я сейчас вам главную достопримечательность покажу: свою берлогу… Осторожно, тут кованый сундук стоит, глядите, как бы штаны не порвать… Наш дом в середине девятнадцатого века построен, поэтому тут много разных сюрпризов. Теперь направо, и… мы почти у цели.

Они вошли в огромную кухню. Тут царил тот же полумрак, что и в коридоре, и от этого фигуры двух женщин у плиты на фоне ярко светящихся газовых горелок казались призрачными. Ирреальными.

– Бабоньки!.. Привет!.. Как мы себя ощущаем?

– Нормально, – буркнула та, что помоложе.

А та, что постарше, затараторила, как заведённая.

– Ой, Тимошенька!.. Ты что-то припозднился сегодня!.. Как ни зайду к Лизавете, а тебя всё нет да нет. Видать, работы много, да?.. Только о деле и думаешь!.. Ты гляди, сердечный, работа работой, а о себе тоже подумать надо, чай, не из железа сделанный. И мать цельный день одна… Я, правда её не бросаю… Вот гляди, морсу сварила клюквенного. Обратно пойдёшь, банку с собой прихвати. Пусть бедняжка напоследок порадуется, ведь не долго уже…

– Уймись, балаболка!.. – рассердился Семивёрстов, но так, больше для виду. – Не тебе, Марья, решать, какой срок матушке отпущен!..

– Ой, не мне!.. Ой, не мне!.. – тут же согласилась соседка. – А к тебе, я гляжу, гости пожаловали… Здравствуйте, товарищи дорогие!.. Откуда будете?..

– С кудыкиной горы, – оборвал её Тимофей и предупредил. – Вы с ней осторожней будьте: язык без костей, а уши – длинней заячьих. Всё-то ей знать надо!..

– И что ты такое говоришь, Тимофей Васильевич?!.. Товарищи неизвестно что подумают!..

– А тут и думать нечего. Всё и так ясно. Ты, Марья, стучи, но не так откровенно.

Молодая соседка презрительно фыркнула.

– А ты, Дуня, сегодня что-то не в настроении. Случилось что?..

– Ты, Тимофей, курить пошёл, вот и иди себе, а ко мне не лезь, – огрызнулась Дуня. – Неча зря приставать!..

– Ой, ой, ой!.. Какие мы сегодня недотроги!.. Зайдёшь попозже, я тебе настроение в один миг поправлю. Учти, у меня ветчина имеется… И кое-что ещё, и кое-что другое, о чём не говорят, чему не учат в школе, – и приобняв её за талию громко чмокнул в щёку.

– Отвяжись, сказала! – не любила, видать, она, когда к ней на людях с нежностями приставали.

– Милости прошу к моему шалашу! – Семивёрстов щёлкнул задвижкой и открыл едва приметную дверь в самом углу кухни, за которой скрывался совершенно исчезнувший в современных домах так называемый "чёрный ход".

– А знаете, почему он чёрным назывался?.. В дореволюционные времена по этой лестнице уголь для печей носили, чтобы буржуинов согревать, а теперь я здесь отогреваюсь, – Тимофей щёлкнул выключателем и осветил своё "убежище". – И в прямом, и в переносном смысле. То есть и душой, и телом.

Берлога Семивёрстова, действительно, была чудом коммунальной изобретательности. В углу лестничной площадки стоял топчан, покрытый лоскутным одеялом, на каменном полу лежал штопаный-перештопанный, но всё же настоящий ковёр; настольная лампа на бронзовой подставке в виде наяды или купальщицы, но с отбитой напрочь головой, украшала прикроватный столик, сооружённый из остатков ножной швейной машинки товарища Зингера; на одной стене висел сильно потёртый выцветший гобелен "Олени на водопое", на другой – полка с книгами, среди которых попадался и Пушкин, и Карл Маркс, и совершенно истрёпанный, зачитанный до дыр Зощенко; а на ступенях лестницы лежали вышитые крестиком диванные подушки разных размеров.

Красота, да и только!.. Богомолов в восхищении покачал головой, а Иван даже языком причмокнул.

– Что, нравится?.. Располагайтесь! – довольный самим собой и произведённым эффектом, Семивёрстов широким жестом гостеприимного хозяина указал своим гостям на топчан, а сам, соорудив из подушек некое подобие кресла, утонул в их разноцветной глубине.

– Поскольку вы не пьёте, дорогие товарищи, то, надо полагать, и с куревом у вас такие же дурацкие отношения, поэтому не угощаю, – он достал пачку "Казбека", вынул папироску, размял табак, постучал мундштуком по крышке, смял его в двух местах и только после этого закурил. Глубоко, с наслаждением затянувшись, начал медленно выпускать дым изо рта маленькими аккуратными колечками.

Две-три затяжки все трое сидели молча.

– Послушай, гражданин начальник, – первым не выдержал Иван. – Объясни ты нам, дуракам, кто мы такие, в конце концов?.. Задержанные, арестованные?.. Или как?..

Семивёрстов выпустил ещё одно колечко дыма. Как оказалось, последнее. Потом с каким-то непонятным ожесточением раздавил окурок в консервной банке из-под шпрот, которая заменяла ему пепельницу, встал и, не проронив ни звука, вышел.

– Что это с ним? – Богомолов ничего не понимал, и всё происходящее представлялось ему каким-то дурным сном. – И мы с тобой, как два болвана. Что делать будем?..

– Ждать, – Иван был озадачен ничуть не меньше. – Больше нам ничего не остаётся.

С "Чапаевым" в руках вернулся Семивёрстов.

– Слава Богу, матушка уснула, – сообщил он своим гостям. – В последнее время она у меня безсонницей мается, так что мне по ночам до одурения приходится ей разные книжки читать, а сейчас спит, как младенец… Это хорошо, – затем пошарил на полке, извлёк из-за книг гранёный стакан и, наполнив до краёв, в два глотка выпил. Крякнул, поморщился. – Володька! Ты, кажется, о чём-то спросил меня?.. Или мне померещилось?

– Не валяй дурака, гражданин начальник! – озлился Иван. – Нам с Алёшкой твой спектакль вот уже где! – он провёл ребром ладони по горлу. – Для чего ты нас домой к себе затащил?.. Зачем напоил-накормил?.. Для чего это представление устроил?!.. Что дальше с нами делать собираешься?..

Тимофей усмехнулся, поглядел на своих "гостей". Зло поглядел, не по-доброму. Глаза у него сузились, пухлые губы сжались. И куда девалось его давишнее гостеприимство?

– Ну, Найдёнов!.. Дерьмо собачье, без роду, без племени!.. Да я бы тебя… вместе с дружком твоим!.. Я бы вас обоих!.. – поток самого отборного мата обрушился на головы друзей, потрясённых такой переменой в нём. Злоба, лютая ненависть переполняли Тимофея, и, брызгая слюной, захлёбываясь, он торопился выплеснуть её наружу. Но уже через минуту, отведя вволю душеньку, как-то сразу осёкся, сник: богатырские плечи обмякли, руки безвольно повисли, казалось, он даже уменьшился в размерах. – Но я теперь… Не могу… Ничего я больше не могу… Я теперь – никто… Ничто… Кончился Тимофей Семивёрстов… Продали Тимофея Семивёрстова!.. За рупь за двадцать продали!.. – и завыл по-звериному.

– Что ты, Тимофей Васильевич?.. Ты это… того… успокойся, – пробовал успокоить рыдающего хозяина Иван. – Ты не горячись, ты лучше по порядку нам всё объясни, пожалуйся… Увидишь, легче станет… Мы с Алексеем Ивановичем тебя слушаем…

– Да. Да… Это я… всё так… Сейчас… Минутная слабость… и только… Погоди, я сейчас…

Он опять закурил, но колечки уже не пускал, а вдыхал сизый дым шумно, с присвистом, жадно затягивался, и со стороны могло показаться, что курит он перед казнью – последний раз в жизни.

– Я позавчера из командировки прилетел. Как раз оттуда, где мы с тобой, Богомолов, несколько дней назад подружились. Во Внукове меня Тихоня на машине встретил, пока ехали, пару новых анекдотов по обыкновению рассказал… На службе тоже полный ажур: Вероника кофе сварила, бутерброды из буфета принесла, бумаги на подпись… Короче, всё, как обычно. И вдруг звонок: "Товарищ генерал просит вас немедленно зайти!" Тоже как будто ничего странного: сколько раз за двадцать пять лет меня вот так срочно начальство вызывало. Я бегом на пятый этаж, вхожу в приёмную… И вот тут для меня первый звоночек прозвенел: майор Курбатов, генеральский помощник, небрежно бросил через стол: "Присядьте, майор. Товарищ генерал занят", – даже взглядом не удостоил. Нюанс уловили?.. Не "товарищ майор", а просто – "майор", и всё. Словно "майор" не воинское звание, а кликуха моя. Ну, ладно, думаю… Сел, жду… На душе кошки заскребли, в голове тысячи вариантов просчитываю – в чём провинился?.. И никакой вины за собой никак найти не могу. От этого ещё хуже – неизвестность убивает. Не знаешь, с какой стороны удара ждать.

Полчаса, как нашкодивший кот, в генеральской приёмной просидел. Ей Богу, не меньше. Ничего себе "срочный вызов", да?.. Наконец, запустили меня в кабинет, а там… Всё моё начальство в полном составе. Помимо Виктора Николаевича, ещё четверо… Кто такие, для вас значения не имеет, вы их всё равно не знаете… Ну, я, значит, отрапортовал, как по уставу полагается, жду, что мне скажут, а они молчат. Сидят и на меня смотрят. Наконец, генерал говорит своему заместителю: "Ознакомьте майора с делом". Улавливаете?.. Опять – просто "майора". Полковник через стол папку мне бросил и тявкнул коротко: "Ознакомьтесь". Я папку раскрыл, а там всего три листочка: какое-то заявление, от руки написанное, выписка из протокола допроса и мой рапорт. Ну, я, значит, прочёл и опять же ничего понять не могу в чём моя вина заключается. Генерал спрашивает: "Вопросы есть?" "Так точно, – отвечаю, – Не могу понять, в чём меня обвиняют". Ну, тут полковник мне всё популярно объяснил. Оказывается, вдова одного из моих подследственных жалобу на меня накатала: дескать, в тридцать седьмом я её мужа без суда и следствия расстрелял… Его нынешней весной реабилитировали, так эта жмура поганая судом грозить начала! Представляете?!..

– А на самом деле вы его не убивали, – уточнил Алексей Иванович.

– Почему? – удивился Семивёрстов. – Убил. Но как?.. При каких обстоятельствах?!.. Надо же во внимание все обстоятельства принимать!.. А они, обстоятельства то есть, такими были… Попался мне один субчик из одесских евреев – большевик с дореволюционным стажем… Ох, уж мне эта "старая гвардия"!.. Хуже типов и на киче не сыщешь. Чуть что, колотят себя в грудь: "Мы революцию делали!.. Мы с товарищем Лениным!.. Мы в обнимку со Сталиным!.." Мы, мы, мы!.. А чуть тряхнёшь, столько трухи из нутра посыплется, только подметать успевай. Но этот Ланда!.. Фамилия у него такая странная была, на бабскую похожа… Так этот Ланда крепким орешком оказался, кремень, а не человек. Никак я его подцепить не мог. То с одной стороны подъеду, то с другой… Всё без толку… Но как-то раз, случайно, уже от полной безнадёги, я взял да и ляпнул на допросе, просто так, от фонаря: "Вот ты грудь колесом держишь, революционным прошлым кичишься, а мне один тихарь капнул: ты же в шестнадцатом осведомителем полицейского управления состоял. Он там в одно время с тобой работал". Что тут с ним, с этой Ландой, сделалось!.. Затрясся весь! Побагровел!.. Темперамент у мужика бешеный был. "Ты про меня такое?!.. Да чтоб я!.. Большевик и… осведомителем?!.." И набросился на меня!.. Душить стал!.. Схватил за горло и натурально так давит!.. Пальцы цепкие, сильные… Я, честное слово, задыхаться начал, в глазах помутилось… Не помню, как пистолет из кобуры выцарапал, не помню, как выстрелил!.. Ничего не помню… Очнулся на полу. Ланда на мне лежит: тяжелющий, но пальцы разжал, а глаза стеклянные… Тут охрана вбежала, помогли мне из-под него выбраться… Китель у меня был новенький, и месяца не прошло, как справил… Так он мне всю грудь кровью своей измарал, пришлось выбросить, а жалко было… Я тут же рапорт написал, всё по форме, как полагается… Без подробностей, правда, насчёт охранного отделения… но суть верно изложил… И тогда, в тридцать седьмом, начальство, не то чтобы одобрило, но с пониманием отнеслось… Отправили дело в архив, и… шабаш!.. Я и думать забыл об этом жидёнке, за все эти годы и не вспомнил ни разу, так он сам дал знать о себе. Вернее Сарочка его решила напомнить!.. Паскуда…

Семивёрстов замолчал, и в берлоге его стало неуютно и очень тихо.

– Да разве стал бы я его для собственного удовольствия убивать?.. Да никогда! Но, скажите, что я должен был в этой ситуации сделать?.. А?!.. Самому подохнуть?!.. Дудки!.. Не было у меня другого выхода!.. Когда тебя по-всамделешному душат, не до рассуждений о законе и справедливости!.. Ей-ей!.. Тут инстинкт в тебе срабатывает!.. Вот я и выстрелил… К слову, за все двадцать пять лет безупречной службы эта кровь – единственная на мне. Никого больше убивать мне, слава Богу, – не приходилось. И прежнее начальство спокойно отнеслось, а нынешние… Нынешние не такие!.. Нынешние добренькими хотят быть!.. Любой сявке угодить стараются!.. И кричат, довольные собой: "Общественное мнение!.. Общественное мнение!.." Да чихал я на это "мнение" с двадцать пятого этажа!.. Если бы я на мнение всяких шнурков оглядывался, ни за что бы стоящего чекиста из меня не получилось бы. Никогда!.. Лично для меня всегда только авторитет существовал, а не шалман быковатых чмурняков. И у каждого человека такой авторитет обязательно должен быть!.. Любого жучка спросите, и он скажет вам: паханов во множественном числе не бывает! И так – везде и повсюду! Что на зоне. Что на воле! Вот моя философия, а всё остальное – фенькин номер.

– А в Бога вы, Тимофей Васильевич, не верите? – осторожно спросил Алексей Иванович.

– Чего?!.. – сначала Семивёрстов остолбенел, но следом расхохотался. Весело и раскатисто. – В Бога?!.. Ну, ты даёшь!.. В какого Бога?.. Ты его хоть раз видел?.. Бога своего?.. Мне Он как-то на глаза не попадался!..

– Так Он потому и Бог, что Его ни потрогать, ни даже увидеть нам, простым смертным, никак невозможно, – осторожно попытался урезонить разошедшегося следователя Богомолов.

Отсмеявшись, Тимофей вдруг посерьёзнел, нахмурился.

– У каждого из нас свой Бог. И у меня Он тоже, конечно, есть… Но не такой, как у вас, – дяденька с картинки.

– А у тебя дяденька с фотографии? – поинтересовался Иван.

– Что вы пристали ко мне?! – взъярился Тимофей. – Какой ни есть – с фотографии или ещё откуда – он мой!.. И вообще, я к вам в душу не лезу, и вы меня в покое оставьте! – и съязвил, но уже без злобы. – Тоже мне, Божьи человечки!..

– Так ведь все мы под Богом ходим. И те, которые веруют, и те, которые смеются над Ним. Все, гражданин начальник. Но Он милосерд, потому и прощает нам наше непотребство. До поры, до времени, разумеется, – Иван ласково улыбнулся, глядя на взъерошенного Тимофея. – Просто мне показалось, что не мы с тобой, а ты с нами захотел поговорить. Для того и домой к себе привёл. Или я ошибаюсь?

– Да нет, всё правильно. Матери правду я сказать не могу, правда её убьёт. А друзья… Все почему-то сразу куда-то разбежались, не докличешься. А может, и не было у меня друзей вовсе? А так только… приятели? – Семивёрстов ухмыльнулся и сокрушённо вздохнул. – Прав, Найдёнов, я для того и зазвал вас к себе, чтобы, значит, душу отвести. Выговориться мне кому-нибудь нужно было.

– Но ведь ты нам свою историю так до конца и не рассказал. Говори, Тимофей Васильевич, мы тебя слушаем.

Семивёрстов согласно покачал головой, выкинул в шпротную коробку погасший окурок и продолжил:

– Ну, значит, объяснил мне полковник, какие ко мне претензии, а я, болван-болваном, всё равно стою перед ним и ничегошеньки не понимаю. "Я же в рапорте всё изложил, – говорю. – Неужели я из-за какого-то врага народа должен был жизни лишиться? Во мне инстинкт самосохранения сработал". Полковник страшно озлился: покраснел аж весь. «Ну, во-первых, товарищ Ланда никакой не враг народа, а самый настоящий большевик-ленинец, – закричал на меня. – А во-вторых, чекисты в своих действиях не какими-то там инстинктами должны руководствоваться, а революционным самосознанием и буквой закона!» Гнида поганая. Я же знаю, он не одну сотню таких, как мой Леон, в расход пустил. Но не могу же я его за язык схватить и к стенке припереть!.. Положение моё не такое, чтобы… «Товарищ генерал, – обращаюсь к Виктору Николаевичу, – вы тоже считаете, что я виноват?» – «Да, – говорит, – считаю». Но в глаза не глядит.

Он опять замолчал. Воспоминания о пережитом позоре давались ему с трудом.

– Чем же дело кончилось?.. Тебе, Тимофей, суд угрожает или просто из органов турнули? – Иван говорил с ним осторожно, как с больным.

– Откуда я знаю, что ещё эта жидовская фря, эта Сарьетга, надумает?.. Может и в суд подать. Это сейчас запросто… А пока отстранили меня от должности, создали комиссию и служебное расследование завели… Эх, дурак я, дурак!.. Надо было мне на пенсию уходить! Ведь предлагали – отказался!..

– Для пенсии у вас, по-моему, возраст неподходящий, – удивился Алексей Иванович.

– В пятьдесят третьем, после ареста Лаврентия Павловича, у нас поголовная чистка шла, и тогда многим сотрудникам, мне в том числе, предлагали на пенсию уйти… За выслугу лет… Работу обещали. Лично мне – завкадрами в тресте столовых. Так, кажется, эта контора называется. Трое ребят из моего отдела согласились, а во мне гордость взыграла. Как это я – потомственный чекист – в общепите портки просиживать стану?!.. Да ни за что! Вот и приходится теперь дырявой ложкой собственную дурость расхлёбывать. Ведь если эта ландавская мокрощёлка иск мне предъявит, я лет на восемь, как минимум, загреметь моху.

– Да-а… Попался ты, Тимофей Васильевич, как курица в ощип. Все-то пёрышки у тебя повыдергать могут, и останешься ты голеньким, то есть совсем, как есть: даже срам прикрыть нечем будет, – Иван был безпощаден, хотя и говорил тихо, ласково.

– Ох, не говори! – Семивёрстов в отчаянье махнул рукой. – Там у меня ещё одна бутылка заначена. Погоди, я сейчас.

– Зачем? – остановил его Алексей Иванович. – Думаешь горе водкой залить?.. Напрасный труд, не поможет. Оставь пока Василия Ивановича в покое.

– Какого Василия Ивановича? – удивился Тимофей.

– Чапаева. Кого же ещё!.. Ты, кажется, водку, что давеча купил, именно так обозвал?

– A-а!.. Гляди, запомнил!.. – рассмеялся Семивёрстов. – Молоток!..

– Тимофей Васильевич, ты меня, дурака, прости, ради Бога, – осторожно, издалека начал Иван. – Можешь не отвечать, коли тебе мой вопрос неуместным или безтактным покажется, я не обижусь…

– Спрашивай. Чего резину тянешь?

– Скажи, ты в самом деле верил, что все твои подследственные "враги народа"?

– И этот туда же!.. Что значит "верил, не верил"? Я получал задание и старался его выполнить, как можно лучше. Вот и всё. А решать, кто виноват, а кто нет, не моё дело. Над этим пусть начальство голову ломает. Я-то здесь при чём?.. Да если бы я разок хоть на секунду задумался, с ума сошёл бы. Как пить дать. Я работал, а загадки-ребусы решать мне было недосуг, – он вдруг рассмеялся. – В кроссворде спрашивается: "Человек по горизонтали, восемь букв". Знаешь ответ?.. Покойник.

– Погоди, Тимофей Васильевич, не до смеха теперь, – Иван недовольно поморщился. – Ты лучше скажи: тебя ни разу совесть не грызла? Ведь ты сам, своей волей безвинных людей на муки, а не то и на смерть отсылал, – не унимался Иван.

– Что ты привязался ко мне?! – взъярился Семивёрстов. – Сказано было: я всего одного человека убил – Леона Ланду!.. Да и то в целях самообороны. Больше крови нет на мне!.. Нету!

– Уверен?

– Тебе что, побожиться надо?!.. Честное пионерское под салютом!..

– Не балагань, Тимофей, вопрос серьёзный. Как быть с теми, кто после твоих допросов мученическую смерть принял? Куда девать слёзы матерей, вдов, ребятишек маленьких? Ведь это ты их осиротил.

– Тебе, случаем, обвинителем на товарищеском суде выступать не доводилось?.. А то, гражданин Найдёнов, запал у вас больно строгий. Прокурорский!.. Повторяю, я честно делал свою работу… Работу! Неужели не понятно? Каждый из нас делает свою работу в этой жизни: вор ворует, сыщик ловит, следователь доказывает, судья судит, палач казнит. Я в этой цепочке – всего лишь третье звено. Дознавательное. Не более того. И не надо на меня одного вину за грехи всей системы валить. Если машина сломалась, маленький винтик не виноват, что её плохо придумали. За это с конструктора спрашивай, не с меня. Я всю свою сознательную жизнь был этим самым винтиком. И горжусь этим, если желаешь знать!.. И не смотри ты на меня так сурово и не пытай: "Винтик, а тебе не совестно, что конструкторы светлого будущего, вожди наши, столько ошибок понаделали? Как ты можешь спокойно спать, когда тысячи, миллионы людей под колёса нашей государственной машины попали?! Позор тебе, винтик! Позор!" От таких обвинений, честно скажу, винтику ни жарко ни холодно. И спит он по ночам спокойно, кошмары угрызений совести его по ночам не мучают. Да и с чего? Знаешь ли ты, прокурор мой недоделанный, что из себя эти мученики представляли? Сколько мути! Сколько дерьма в их поганых душонках до поры, до времени таилось!.. Нет, поначалу все героями пыжились себя показать: "Да как вы смеете?!.. Я в партии с девятьсот пятого!.. А я с девятьсот второго!.. Я Ленина видел!.. Я буду жаловаться!.." А поработаешь с таким революционером, извините за выражение, всего недельку-полторы, не больше, и диву даёшься, откуда в одном человеке столько говна умещается?!.. Как начнут они друг на друга помои лить!.. Вы бы протоколы допросов почитали, весьма любопытные случаи попадаются. И откуда только что берётся? Друзей, родных своих с потрохами продают, утопить торопятся. Иной раз довольно уже, улик и без того предостаточно… Куда там!.. Их уже понесло, не остановишь!.. А их письма в политбюро почитай! Или товарищу Сталину "лично"! С первых строк подивишься, до какого предела можно дойти, как низко человек пасть может! Ниже некуда! За всё время моей работы я только один раз фиаско потерпел. Леон Ланда не в счёт. Его бы я сломал в конце-концов, а вот комбриг Троицкий!.. Перед Павлом Петровичем шапку снять готов и в ножки поклониться! Большой человек, редкостный!.. И чего я с ним только не делал?!.. Весь арсенал употребил!.. И даже сверх того!.. Ничего не помогло!.. Обосрамился Семивёрстов по первому разряду!

Он замолчал, очевидно вспоминая своё поражение. Потом пробурчал себе под нос:

– Где он теперь?.. Жив ли?.. Бог весть… Хотя навряд ли…

– Жив, – тихо сказал поражённый услышанным Алексей Иванович.

– Откуда знаешь? – удивился Тимофей.

– Павел Троицкий – племянник мне. Я от него на днях письмо получил, – и достал из внутреннего кармана пиджака изрядно помятый конверт. – Вот.

– Ну-ка, ну-ка, покажи! – Семивёрстов почти вырвал из рук Богомолова письмо, раза два прочитал написанное и, отдавая конверт, поднял сияющие глаза на Алексея Ивановича. – Ты гляди – живой!.. Хотя, чего я удивляюсь? Таких, как Павел Петрович, не сломить!.. Такого мужества, такой стойкости я ни у кого не встречал!..

Радость его была неподдельной.

– А не боишься, что он тебя при встрече, как Леон, придушить захочет? – съязвил Иван.

– Пускай душит. От такого человека и смерть красна! – губастый рот его расплылся в улыбке, он прищёлкнул языком и прибавил. – Во, как жизнь людей сводит! Вы, как хотите, а за здоровье Павла Петровича я непременно выпить должен! – и, не дожидаясь возражений, скрылся за дверью своей берлоги.

Друзья остались одни.

– Что делать будем, Алёшка?.. Ты как полагаешь?

– Может, смоемся втихаря?

– Куда?!.. Нет уж, давай терпеть философские выверты Тимофея. Нам, может, явку с повинной зачтут. Тем более мы с тобой так и не узнали, что он с нами сделать хочет. А вдруг отпустит на все четыре стороны.

Неожиданно дверь из кухни приоткрылась и в узкой щели показалось испуганное лицо Дуни.

– Граждане-товарищи, вас Тимофей Васильевич к себе требует.

Когда приятели вышли из семивёрстовского убежища, стало ясно: что-то стряслось. Вся коммунальная квартира пришла в движение. Ответственные и безответственные квартиросъёмщики высыпали в коридор и взволнованным шёпотом что-то обсуждали.

– Что у вас тут стряслось? – обратился Иван к пожилой соседке.

Та картинно всплеснула руками.

– Ох!.. И не спрашивайте лучше! – она всхлипнула, но как-то уж очень фальшиво. – Елизавета Павловна… того… преставилась… Померла, значит… Отмучилась.

Дверь в комнату Семивёрстовых была распахнута настежь. Голова Елизаветы Павловны в ореоле пушистых волос покоилась на белой кружевной подушке, и выражение лица у неё было на удивление спокойное, умиротворённое. Казалось, она ненадолго задремала и тихонько улыбалась во сне чему-то своему, потаённому. Сын её – грозный следователь КГБ, приводивший в душевный трепет не одну сотню людей – стоял на коленях возле материнской кровати и, прижав к губам её прозрачную холодеющую руку, беззвучно плакал.

К двум часам ночи все формальности были закончены. Врач "скорой" поставил диагноз, из которого следовало, что смерть наступила от внезапной остановки сердца, и выдал туго понимающему, что вокруг него происходит, Тимофею соответствующую справку. Тело Елизаветы Павловны увезли в морг, и в доме Семивёрстовых образовалась тяжёлая, гнетущая пустота, возникающая всякий раз, когда из него навсегда уходит человек, долгие годы проживший здесь. Куча дорогих мелочей, милых сердцу пустяков вдруг становится совершенно никому не нужными; висящие в платяном шкафу платья ещё очень долго будут хранить едва уловимый аромат, как скорбное напоминание об ушедшем; и только на желтеющих год от года фотографиях, что висят на стенах или аккуратно вклеены в семейный альбом, останется всё та же живая улыбка, всё тот же молодой, не подвластный безжалостному течению времени жизнерадостный взгляд.

Алексей Иванович и Иван, так и не понявшие до сих пор, кто они и что им делать, сидели на диване, сложив руки на коленях, как послушные первоклассники, изредка молча переглядывались и опять замирали в ожидании, не очень представляя, как им в такой ситуации себя вести. Просто встать и уйти они не могли, но и оставаться в этом доме с каждой минутой становилось всё тяжелее и нелепей. Более дурацкое положение было трудно даже вообразить. Дуня, весь вечер помогавшая Семивёрстову, сидела за столом и, уставившись неподвижным отрешённым взглядом куда-то в пространство, тоже сидела не шевелясь И только один Тимофей, совершенно потерянный, безцельно ходил по комнате из угла в угол, вздыхал, мотал головой, что-то тихо бормотал, но что именно, понять было невозможно. Лишь изредка сквозь безсвязное бормотание прорывался один и тот же вопрос: "Как же я теперь без тебя?.. Ну, как?!.." Потом сел на стул рядом с Дуней, обхватил за плечи, уткнулся ей в плечо и захлюпал носом.

– Не надо, Тимофей Васильевич… Я, пожалуй, пойду…

– Сиди! – приказал Семивёрстов. – Я тебя сегодня никуда не отпущу!..

– Так ведь люди же тута… Что подумают?..

– Люди?.. Какие люди?.. – мутный взгляд его уперся в гостей, сидящих на диване; он про них совершенно забыл. – A-а!.. Вы ещё здесь?.. Не ушли… Это хорошо… Я что хочу сказать?.– он нахмурился так, словно силился вспомнить что-то очень важное, существенное, и никак не мог. – Да… О чём это я?.. Ну, конечно, об этом! Всё об одном!.. Она мне другом была! Понимаете?.. Не родительница, нет! Друг!.. Настоящий! И по правде сказать, единственный!.. Таких ещё поискать!.. Отца своего я совсем не знал, то есть абсолютно. А Василий Михайлович Семивёрстов отчим мне… Но это только формально, а по сути – он мой настоящий отец… Именно он!..

И Тимофей, путаясь и сбиваясь, рассказал притихшим приятелям и соседке Дуне историю жизни своей матери, троюродной внучки Ивана Андреевича Крылова Елизаветы Павловны Семивёрстовой.

Своего биологического отца он, действительно, не знал: ни фамилии, ни имени-отчества, даже фотографии его ни разу не видел. Мать не выносила разговоров о нём, а если случалось нечаянно упомянуть бывшего мужа, то называла его только в третьем лице – "он". Потомок какого-то знатного рода, страстный игрок и мот, "он" застрелился в Монте Карло, когда сыну его и трёх лет не исполнилось. После "его" смерти оказалось, что "он" проиграл в казино не только все наличные деньги, но также имение в Орловской губернии, конный завод, дома в Орле и Москве, фамильные драгоценности, не говоря уже о прочих "мелочах". Таким образом, семья его оказалась без каких бы то ни было средств к существованию и в буквальном смысле слова на улице. Если бы не бабушка Оля, судьба четвероюродного праправнука нашего великого баснописца оказалась бы более трагичной. Бабушка приютила несчастных родственников, выделив им в своей огромной московской квартире на Мясницкой отдельную комнату и первое время, пока Лиза не стала самостоятельно зарабатывать, давая уроки игры на фортепьяно в купеческих семьях, позволяла дочери и внуку столоваться за свой счёт. В этой же квартире жили ещё три маминых сестры – тётя Капа, тётя Груня и тётя Клёпа. Так случилось, что все они оставались старыми девами, и за это люто ненавидели "младшенькую", которая в семнадцать лет сумела так "удачно" выйти замуж. А они, наделённые не меньшей привлекательностью и прочими достоинствами, оставались на бобах. И после того, как у "Лизы-подлизы" случилось такое несчастье, испытывали почти физическое наслаждение. Желание напакостить ей превратилось у них в самую настоящую манию, и поэтому, когда Тимоша немного подрос и мог уже достаточно хорошо соображать, они с наслаждением рассказали мальчику о похождениях его отца. Тимоша, естественно, очень расстроился, побежал к маме и, рыдая, рассказал ей о том, что поведали ему тётушки. Лиза устроила злыдням-сестрицам страшный скандал, но было уже поздно: мальчик узнал всю правду о своём отце, и скрывать от него что либо стало безсмысленно. Поэтому Елизавета Павловна запретила сыну даже думать о "подлеце, который сделал их несчастными". Тимоша всегда был послушным мальчиком, но этот наказ матери исполнить так и не смог. Как ни старался, но мысли об отце почему-то всё время лезли ему в голову, особенно по вечерам, когда он укладывался спать. Отец представлялся ему блестящим офицером, с закрученными усами и гремящей шашкой на боку, точь-в-точь, как у квартального надзирателя Афендикова, и было до слёз обидно, что не может он пройти вместе с папой по улице, чтобы все соседские мальчишки лопнули от зависти. И Тимофей сильно страдал.

Революция сломала миллионы жизней по всей России. Семья потомков бабушки Лермонтова не стала исключением. Нет, поначалу было даже интересно: далёкие выстрелы по ночам, шумные демонстрации, люди с красными бантами на груди и красными флагами в руках… Медь духового оркестра!.. "Вихри враждебные веют над нами…" Но, когда эти люди с красными звёздами на фуражках посреди ночи пришли к ним домой и что-то долго искали, вывалив на пол содержимое всех шкафов и комодов, первый раз стало по-настоящему страшно. Мужчин в доме бабушки никогда не было, защитить пятерых несчастных женщин и пятилетнего парнишку было некому. И все они дружно дрожали от страха, забыв прежние распри и былую неприязнь друг к другу, потому что появился новый объект для их лютой ненависти – советская власть. А потом стало совсем плохо – наступил голод. Первой в самом начале восемнадцатого ушла бабушка Оля, потом с поразительной регулярностью, через каждые два месяца, все мамины сёстры. Одна за другой. И Лизу с сыном ждала та же участь, если бы однажды не упала она в голодный обморок прямо на улице в очереди за хлебом. Когда очнулась, первое, что увидела, встревоженные ярко-синие глаза склонившегося над ней мужчины в кожаной куртке с парабеллумом на боку. Это и был будущий отчим Тимофея – Василий Михайлович Семивёрстов. Он привёл Лизу в чувство, проводил домой, и с этого дня они стали встречаться почти каждый день. Как писали в любовных романах конца девятнадцатого века и которые так любила читать бабушка Оля: "Любовь налетела, как вихрь, и заставила их сердца биться в унисон!.." Да, не смейтесь, пожалуйста, это была самая настоящая любовь с первого взгляда!.. Через пару недель Василий Михайлович приехал на Мясницкую с огромным сундуком, покидал туда Лизины вещи и отвёз её с сыном к себе. Ему дали комнату в освободившейся квартире на Сретенке, и с тех пор Семивёрстовы жили здесь. Василий Михайлович устроил Лизу на работу в "чрезвычайку", где она быстро сделала карьеру и уже через полгода работала в комиссии ВЧК по делам безпризорных. Мать с отцом никогда не регистрировали свой союз, но жили дружно, весело, и, когда в двадцать девятом Василия убили в перестрелке с бандитами, у бедной Лизы опять возникло ощущение, что жизнь кончена. Но товарищи отца не бросили их на произвол судьбы. Сначала Тимофея устроили в школу милиции, а потом взяли на работу в ГПУ.

– Вот таким образом я пошёл по стопам родителей, и, наверное, про меня можно сказать: «потомственный чекист», – закончил Семивёрстов свой рассказ.

Он замолчал и тупо стал разглядывать розовые цветочки по голубому полю клеёнки, лежащей на столе. Алексей Иванович вопросительно взглянул на Ивана. Тот кивнул головой: мол, знаю, что делать, погоди, не торопи меня, и после довольно продолжительной паузы осторожно спросил Семивёрстова:

– Тимофей Васильевич, а с нами как?.. Ради Бога, определи ты наш статус. Кто мы такие с Алексеем Ивановичем? Задержанные, подозреваемые или обвиняемые?.. А то как-то неуютно нам пребывать в неизвестности…

Семивёрстов с трудом оторвал взгляд от цветастой клеёнки.

– Кто такие? – спросил зло, сквозь зубы, и в его интонации прозвучала плохо скрываемая угроза. – Сучары вы поганые, вот кто!.. – После этого грязно выругался и заорал, шарахнув кулаком по столу. – Вон!.. Вон из моего дома!.. Подонки!.. Ублюдки!.. – и опять нецензурная брань выплеснулась из его губастого рта. – Я им жизнь свою рассказал!.. Душу открыл!.. А они!.. Их, видите ли, статус сраный интересует!.. Вон!..

Долго уговаривать приятелей не пришлось. Они быстро встали, вышли за ситцевую занавеску, моментально оделись и, пристыженные, очумевшие ото всего происшедшего с ними за этот вечер, покинули "потомственного чекиста", как им тогда казалось, навсегда.

 

19

Хлопнула входная дверь, и в прихожей раздались приглушённые голоса.

– Кэто, кто пришёл?! – Ираклий нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.

– Сейчас, отец! – послышался взволнованный голос Екатерины, и через минуту она ввела в комнату коротко стриженного, очень худого человека, которому на вид можно было дать и тридцать пять, и пятьдесят, и даже больше. Измождённое, обветренное лицо его с глубоко запавшими глазами, резкие складки у крыльев носа и худые щёки выдавали в нём человека, много пережившего.

– Здравствуйте, товарищи! – неожиданно официально поздоровался вошедший со всеми, затем обратился к старейшему. – Товарищ Гамреклидзе, если не ошибаюсь?.. Ираклий Багратионович?

– Зови меня просто Ираклий, старик сжал кулаки и ещё дальше откинул назад свою седую голову. – Мы, грузины, не привыкли, чтобы нас по имени-отчеству величали. Договорились?

– Я попробую, – пробормотал пришедший.

– Что ж, попробуй. Это только сначала трудно старика без отчества называть. Скоро привыкнешь. А тебя как зовут, генацвале?

– Семён Михайлович, – ответил гость, но тут же спохватился. – То есть Семён. Просто Семён.

– Нет, не просто, а почти маршал Будённый, – улыбнулся старик. – Авто, познакомь нашего дорогого гостя с остальными.

Автандил сначала представил Семену Павла Петровича, затем тётю Катю и, наконец, представился сам.

– Кэто, дай дорогому гостю умыть руки с дороги, усади за стол, – распорядился Ираклий. – Чувствуй себя, дорогой Семён Михайлович, как дома.

– Да, да, конечно… – бедный тёзка Будённого явно чувствовал, что находится не в своей тарелке.

С ним повторилась та же процедура, что и с комбригом Троицким, с той только разницей, что с приходом нового гостя в доме возникла трудно объяснимая тревога, и омовение рук уже не производило впечатления торжественного ритуала.

– Авто, поухаживай за дорогим гостем. Прежде, чем мы разговаривать станем, ему с дороги подкрепиться надо. И вина Семёну Михайловичу налей…

– Я не пью совсем, – попробовал возразить тот, но старик не дал ему договорить.

– Я тоже не пью… Так, как некоторые это понимают. В доме Ираклия Гамреклидзе вино не алкоголический напиток, а источник радости и веселия. Впрочем, я не настаиваю, Семён. Не хочешь – не пей.

Тётя Катя и Автандил с двух сторон принялись ухаживать за гостем, а он, невыносимо страдая от такого внимания к себе и без конца повторяя "Спасибо!.. Спасибо!..", в полной тишине принялся за еду. Попробуйте проглотить хотя бы один кусок за столом, где никто не ест, а все молча смотрят тебе в рот и с нетерпением ждут, когда ты, наконец, закончишь жевать и приступишь к тому, зачем пришёл в этот дом.

Чуть не подавившись очередным куском бастурмы, тёзка Будённого отложил вилку в сторону и взмолился о пощаде:

– Огромное спасибо!.. Честное слово, я сыт.

Ираклий не стал настаивать на продолжении трапезы.

– Ну, рассказывай, с чем ты пришёл в мой дом. Добрую весть принёс нам или худую?..

Семён немного помолчал, очевидно, решая, с чего начать, и начал… с конца.

– Я не был уверен, что у меня правильный адрес, ведь столько лет прошло, и всё могло измениться. Но… Мне жутко повезло: я с первого раза вас нашёл.

– Почему с первого? – не понял Ираклий.

– Видите ли… У меня ещё два адреса были… На случай, если этот неверным окажется. Один в Старо-Конюшенном переулке. Это здесь, в Москве… А чтобы разыскать другой, пришлось бы отсюда далеко уехать. В Алаверди… А это, как я понимаю, Грузия…

В комнате стало очень тихо, и тиканье старинных ходиков гулко отзывалось в этом беззвучии.

– А как ты узнал, что я ещё жив? – спроси гостя Ираклий. – Я уже давно должен был переселиться отсюда… Совсем по другому адресу…

– "Такие люди, как мой отец, дольше века должны жить на этой земле! Иначе весь мир осиротеет", – так мне Георгий сказал, а он слов на ветер никогда не бросал.

– Георгий?!..

– Ваш сын, – для чего-то уточнил Семён. Он сказал эти слова ровным усталым голосом, но всем показалось: в комнате грянул гром. Пальцы Ираклия, впившиеся в подлокотники инвалидного кресла, от напряжения побелели.

– Значит, Георгий жив? – тихо спросил он.

– Когда мы с ним расставались, был жив… Правда, было это… почти пять лет назад. Даже чуточку больше: пять лет и три месяца… Он вам письмо написал.

– Авто, возьми у Семёна Михайловича письмо отца и дай мне, – попросил внука Ираклий. – Прочитать слова, которые в нём написаны, я не смогу, но очень хочу конверт в руках подержать.

– Увы, Ираклий Багратионович!.. Письма у меня нет, – остановил Автандила Семён.

– Как нет?! – изумился старик. – Ты его потерял?!..

– Не потерял. Его у меня при обыске вертухаи отобрали. Но вы не волнуйтесь, меня Георгий попросил, чтобы я письмо наизусть выучил… На всякий случай…

– Вот и прочитай нам… это письмо. Надеюсь, ты его не забыл? – старик хотел казаться спокойным, но ему это плохо удавалось: голос Ираклия дрожал.

– Я не мог забыть то, о чём меня просил Георгий, – тёзка Будённого поднялся со стула, откашлялся, затем набрал полные лёгкие воздуха и стал читать торжественно, с выражением, как это делают пятиклашки на уроке литературы.

– "Дорогой отец! Дорогая мама!.. Родные мои – Кэто, Реваз, Симон, Тициан! Мальчик мой Авто и нежно любимая Лёка! Очень хочу верить, что все вы живы и находитесь в добром здравии. Я знаю, вы устали ждать от меня вестей, но, поверьте, я никак не мог дать знать о себе. Там, где я всё это время находился, почта работает из рук вон плохо. Да и сейчас мне не очень верится, что Семёну удастся доставить письмо по адресу. Но попытка не пытка. Авось, повезёт. Представляю, как вы все переживали, когда я так таинственно и необъяснимо исчез. Дело в том, что меня "мобилизовали". Так мне гэпэушник объяснил, когда брал с меня подписку о неразглашении государственной тайны. Но на самом деле это был обыкновенный арест. Правда, ходим мы не в арестантских робах и спим не в камерах, а в тесных каморках два с половиной на полтора. Зато у каждого своя, отдельная. Мы эти каморки "кельями" называем. Много написать не могу: слишком мало бумаги. Но, если повезёт и Семён до вас доберётся, он вам всё расскажет обо мне. Очень люблю вас всех и скучаю без меры. Будьте здоровы и постарайтесь меня дождаться. Ты слышишь отец? Я совсем недалеко от вас и, может быть, скоро всех вас обниму. Я в это очень верю. Надеюсь, до скорого. Ваш Георгий".

Семён помолчал, потом прибавил.

– У него в самом деле было очень мало бумаги. Нам нельзя было её иметь. Но Георгий стащил из мусорной корзины два обрывка измятого ватмана, и были они с мою ладонь, – он показал руку. – Вертухаи за этим строго следили: ни один клочок не должен был пропасть. Когда мы уходили из лаборатории или с объекта, нас всех обыскивали. Очень тщательно. Но Георгий сумел их перехитрить. Он вообще был очень умный. Замечательный человек!..

– Погоди, – остановил Семёна Ираклий. – Ты сказал "был"?

Неловкая пауза возникла за столом. Тёзка Будённого низко опустил голову и замолчал.

– Скажи мне всю правду, – потребовал старик. – Не надо со мной в поддавки играть!.. Ты меня понял, Семён?

Тот молча кивнул головой.

– Говори, жив Георгий?..

– Боюсь, нет, – Семён поднял голову и отважно посмотрел прямо в незрячие глаза Ираклия. – Я, конечно, ничего утверждать не могу, но, если бы он выжил, вы бы давно уже с ним увиделись.

– Рассказывай, Семён Михайлович, – попросил старший Гамреклидзе. – Всё рассказывай, ничего не бойся. Только ложь убивает, да и то лишь слабых духом, а правда, даже самая горькая, только закаляет. Рассказывай, мы все тебя слушаем. Павел Петрович, объясни ему.

Троицкий попытался ободрить растерявшегося Семёна:

– В этом доме не любят вранья. И вы не смотрите, что хозяин скоро вековой юбилей справит. Он любому из нас сто очков вперёд даст.

Семён понимающе кивнул.

– Я познакомился с вашим сыном в тридцать втором. Меня, как и его, тоже тогда "мобилизовали". "Они", – он указал в потолок, чтобы ни у кого не возникало сомнений в том, кто такие "они". – Так вот, "они" тогда собирались строить секретное метро от Кремля до сталинской дачи, и Георгий был "им" позарез нужен, потому что он инженер от Бога. Замечательный инженер! Я бы даже сказал, выдающийся. Ну, а я считался неплохим чертёжником. Обо мне по Москве слава ходила, будто я, к примеру, могу без циркуля вычертить круг любого диаметра, при этом погрешность составит всего лишь какие-то доли миллиметра… Да, что правда, то правда, мог, – он невесело усмехнулся. – Вот ведь какой парадокс: некоторые за этой капризной дамой всю жизнь гоняются, надеются с её помощью птичку счастья за хвостик поймать… Я "славу" имею в виду… А меня эта вздорная тётка заставила двадцать пять лет в "шарашке" отмотать. А там все, как я. Такие же ненормальные.

– "Шарашка"?.. Первый раз такое слово слышу, – удивился Ираклий.

– Тот же самый лагерь, но… Как вам сказать?.. Режим в нём специальный. Туда забирают только высококлассных специалистов, и те за пайку белого хлеба создают для "них" уникальные вещи. Поэтому их кормят настоящим супом с мясом, на третье даже компот дают, перед сном позволяют гулять по территории лагеря без охраны, разрешают читать не только специальную литературу, но и беллетристику тоже. Представляете?.. Я, например, мог по каталогу выписать из "Ленинки" любую книжку… Но, конечно, главное преимущество шарашки – это общение. Туда сажают только интеллектуалов, и, сами понимаете, с ними есть о чём поговорить. Само собой, не обходится без трений и конфликтов… Увы!.. Это неизбежно в любом общежитии, но все эти частные неурядицы – сущая мелочь в сравнении с тем безпределом, что на обычной зоне творится. Думаю, товарищ, – он кивнул в сторону Павла Петровича, – может подтвердить.

"Как странно! – подумал Троицкий. – Очевидно, мы отныне даже в тысячной толпе будем безошибочно отличать друг друга".

– С Георгием мы сразу сошлись. Сначала по работе, а потом просто подружились. Он тоже любил Блока, и мы на вечерних прогулках наперебой читали друг другу: "Рождённые в года глухие пути не помнят своего. Мы, дети страшных лет России, забыть не в силах ничего…" И я не в силах забыть то время, потому что… Хотите верьте, хотите нет, но я в шарашке был по-настоящему счастлив… Как ни странно это может вам сейчас показаться… На первый взгляд…

Семён замолк, тихонько откашлялся: в горле что-то запершило. Сделал несколько глотков воды из стакана, что стоял перед ним на столе. Его никто не торопил, не подгонял. Все терпеливо ждали, когда он продолжит.

– Подумать только, четверть века прошло! – он жалко улыбнулся и покачал головой. – Простите, очень уж сентиментальным с годами становлюсь… никак не могу с нервами справиться… Верный признак старости.

– Семён Михайлович, вы про отца подробнее расскажите, – попросил Автандил. – И главное… Почему вы думаете, что он… что его нет в живых?..

– Это очень длинная история.

– Если ты, дорогой Семён, никуда не торопишься, нам тоже спешить некуда, – успокоил его Ираклий. – Авто, налей нашему гостю вина. Перед долгим рассказом надо сил набраться, а что в таком случае может лучше помочь, как не "Мукузани" моей драгоценной сестрицы Нино?..

– Боюсь, охмелею, Ираклий Багратионович, – попробовал возразить тот, но старик не стал его слушать.

– Выпей, а следом и мы твоему примеру последуем. Пей, пей, хуже не будет, я знаю. На моих глазах не одно застолье прошло.

После того, как чаша с вином совершила полный круг, и все сидящие за столом выпили тёмное терпкое "Мукузани", Семён продолжил свой рассказ.

– Первое правительственное задание, которое мы получили: построить на ближней даче Сталина, в Кунцеве, пятнадцатиметровый подземный бункер. По тем временам этот объект был чудом инженерной мысли, и главная заслуга в этом, безусловно, принадлежит Георгию. Я видел бункер только в чертежах. Иосиф Виссарионович почему-то не позвал меня к себе на дачу, чтобы показать, какая красота из моих чертежей получилось в натуре. Но Георгий мне всё подробно описал. Снаружи никто не мог бы его обнаружить: маленькая дверь в стене и узенькая лесенка вниз. Скромненько так и малоприметненько. Но внутри всё было устроено по-царски, как в Кремле: те же деревянные панели на стенах, те же ковровые дорожки, та же мебель… А для вождя даже лифт соорудили. Всё политбюро по лесенке спускалось-поднималось, а "сам" – на лифте катался. И пол в этом лифте знаете, какой был?.. Паркетный. Представляете?.. Мне Георгий лично рассказал. Всем казалось, что после завершения этого грандиозного строительства нас всех освободят. Как бы не так!.. Бункер построили, а мы по-прежнему сидели в своих каморках, по утрам отправлялись на работу, и отпускать нас на волю никто не собирался. Даже "спасибо" не сказали. Пока бункер строили, мы проектировали подземную дорогу к нему. Самое настоящее шоссе с двухсторонним движением, только под землёй. От приёмной Минобороны на Мясницкой, через Кремль, в Кунцево. В дальнейшем планировалось построить ветку метро от "Площади революции" до "Киевской" и дальше к Поклонной горе. Но возникала одна проблема: строительство должно было вестись таким образом, чтобы никто не смог заподозрить, что под землёй что-то происходит. То есть ни на мгновение нельзя было закрыть движение поездов Арбатско-Покровского радиуса. Задача практически невыполнимая… для всех, но не для Георгия!.. Вы знаете, что он придумал?!.. Предложил построить двойной тоннель!.. Понимаете?.. Тоннель в тоннеле!.. Обычное метро более узкого диаметра поместить в тоннель большего диаметра, по которому и каталось бы наше политбюро во главе… К примеру, вы спокойно едете на Киевский вокзал от Арбатской площади и не знаете, что буквально в метре от вас, за стенкой, идёт строительство правительственного метро!.. Гениально!.. За это предложение Георгия наградили бутылкой самого настоящего "Варцихе"! Какой замечательный коньяк!.. После ужина мы забрались в его "келью" и тихо отметили это события. В узенькую клетушку набилось больше десяти человек, сидели друг у друга на головах, но никто не жаловался. Веселились до утра!

Он немного помолчал, вспоминая памятную пирушку.

– Потом, уже перед самой войной, мы начали строить бункер для Генштаба на станции "Кировская"… Первые чертежи я в тридцать седьмом сделал…

– Господи! – воскликнул Павел Петрович. – К этому строительству и я руку приложил!.. Многие документы, ваши чертежи в том числе, через мой кабинет проходили: я в Генштабе за связь отвечал…

– Вот видите!.. Видите!.. Как тесен мир!.. – обрадовался Семён. – Вы на моих чертежах вот такой значок не заметили? – он вытащил из кармана блокнотик с какими-то записями и в углу странички, исписанной чётким каллиграфическим почерком, начертил в овале букву "С". – Я в углу каждого чертежа этот свой фирменный знак ставил: "О" – это моя фамилия Окунь, а "С" – само собой, означает Семён. Не замечали?

Троицкий смутился.

– Не помню… Если бы я знал в те поры, что мы с вами за одним столом сидеть будем, я бы непременно запомнил. Но через мои руки столько бумаг проходило, что на подобные мелочи я просто внимания не обращал, – почему-то он чувствовал жуткую неловкость перед неподдельным восторгом этого человека.

– Всё равно!.. Это замечательно!.. – Семён никак не мог успокоиться. – Это не просто совпадение, это – судьба!.. Вы видели мою работу!..

Но радовался такому стечению обстоятельств лишь один Семён. Остальные напряжённо ждали продолжения рассказа.

– А что дальше, уважаемый Семён Михайлович? – осторожно спросил Автандил.

– Дальше?.. Дальше началась война, а мы по-прежнему сидели под землёй и, как кроты, зарывались всё глубже и глубже. Сначала нас отправили в Куйбышев. Там за полгода – всего лишь! – мы построили подземную ставку Верховного главнокомандующего. На случай взятия Москвы. Жаль, но она так и не понадобилась. Сталин даже осенью сорок первого из Москвы не выехал… Потом нас опять вернули в родные стены… Да всего не перескажешь… Сколько всякого… мы за эти годы понастроили!.. Ну, а после войны нас из-под земли на облака отправили. Захотелось "вождю всех народов" небоскрёбы в Москве понатыкать, и загнали нас на зону около деревни Раменки. Сначала название у лагеря было очень мирное – "Строительство – 560". И красиво, и не очень понятно. Но очень скоро переименовали нас в "Стройлаг". Для начальственного уха привычней звучит. И начали мы возводить дворец науки на Ленинских горах – высотку МГУ. Первый камень в основание фундамента в апреле сорок девятого года заложили…

– Господи!.. У меня там сын учится! – не сказал даже, а словно выдохнул Автандил.

– Вот видишь, Авто!.. Оказывается, это дед для своего внука университет построил! – скорбно покачал головой Ираклий.

– Не успел, – в голосе Семёна звучала неподдельная горечь.

– Почему не успел? – удивился Автандил.

– Не достроил он для внука университет… Когда коробка высотки была готова и начались отделочные работы, нашу зону из Раменок прямо в здание университета перевели, на двадцать четвёртый и двадцать пятый этажи. В целях экономии, я думаю: не надо зэков на работу возить и охрана большая не нужна. Какой безумец с такой страшной высоты бежать вздумает? И как без крыльев отсюда убежишь?.. Вот и решили они себе поблажку сделать и вожделенно, думаю, руки потирали: мол вот мы какие хитрые!.. Не предполагали, сволочи, что с гениальным человеком дело имеют. Георгий всегда говорил: "Чем труднее задача, тем интереснее её решать!" Мы тогда часы на башне монтировали… Так вот, Георгий весь июнь что-то рассчитывал… Из-за отсутствия бумаги, прямо на штукатурке гвоздём формулы царапал, часами просиживал с Аркашкой Вайсманом… Был среди нас такой метеоролог… Даже среди ночи они могли без устали говорить о воздушных потоках – восходящих и нисходящих. Я понимал: неспроста это, но с расспросами к Георгию не лез… В самом конце июня Георгий притащил откуда-то на башню два листа фанеры. Где раздобыл и как начальству объяснил, для чего фанера ему потребовалась, не знаю, но за неделю соорудил он из этой фанеры что-то вроде огромного крыла. Планер не планер, парашют не парашют… Восьмого июля зашёл ко мне в чертёжную проститься, отдал письмо к вам, мы с ним расцеловались, присели на дорожку, и больше я Георгия не видел. Уже потом те, кто на башне в это утро работал, рассказали, что в момент смены караула… А караул у нас потешный был: два солдатика новобранца с винтовками… Так вот, в то время, когда разводящий привел их на верхотуру, и они устроили представление "Пост сдал. Пост принял" – Георгий нацепил на спину своё самодельное крыло и… прыгнул с башни университета… Воздушный поток подхватил его… Недаром он столько времени с Аркашкой проговорил… и, как Икар навстречу солнцу, так и Георгий полетел навстречу своей свободе. Сам я не видел, но те, кто был при этом, рассказали, что будто приземлился он в деревне на другом берегу Москвы-реки… Охрана поначалу обалдела. А потом принялась палить из всех стволов. Но попали они хоть раз в Георгия или нет, никто достоверно сказать не может… Вот, пожалуй, и всё.

Он замолчал. И все, кто сидел за столом, тоже молчали, потрясённые услышанным. Фантастический рассказ Семёна произвёл на всех такое же фантастическое впечатление. Казалось, этот удивительный гость рассказал им волшебную сказку про ковёр-самолёт… Вот только конец у этой сказки оказался совсем не таким счастливым, к какому мы все с детства привыкли. Волшебство оборвалось там, где обычно всё заканчивалось финальным пиром: "И я там был, мёд-пиво пил…"

Ираклий закрыл незрячие глаза руками и, слегка покачиваясь из стороны в сторону, что-то тихо зашептал по-грузински. Похоже, молился. Екатерина ласково поглаживала скатерть, лежащую на столе, словно пыталась успокоить, утешить кого-то, а может, и самою себя. Павел Петрович, подперев подбородок рукой, внимательно разглядывал узор на стареньких обоях и, вспоминая легенды из тюремного фольклора о том, как отважные храбрецы под самым носом у лагерной охраны совершали лихие побеги, не мог припомнить ничего, что хотя бы отдалённо напоминало историю Георгия Гамреклидзе. И лишь Автандил не хотел, не мог смириться с таким трагическим финалом. Он замер и широко распахнутыми глазами не отрываясь смотрел на Семёна. Он ждал… Всё-таки ждал счастливой развязки.

После долгого томительного молчания Семён продолжил:

– В тот же день началось дознание. К нам на двадцать пятый этаж примчался красный, потный генерал Комаровский из Главного управления лагерей. Начальника нашего Стройлага, полковника Хархардина, совершенно раздавленного случившимся и потерявшего способность что-либо соображать, под конвоем довели до лифта и без всяких почестей спустили на первый этаж. Все понимали – жизнь его на этой земле не сегодня-завтра закончится. Меня, как ближайшего друга Георгия, взяли под арест и заперли в узкой тесной каморке, где хранились чертёжные принадлежности и бумага. Расследование продолжалось до середины августа. А в сентябре, мне, как пособнику беглеца, дали пять лет строгого режима и отправили в Норильск. Там, на шахте, я весь срок отмотал. От звонка до звонка. Освободился и… сразу к вам… По правде сказать, мне возвращаться некуда: из близких никого в живых у меня не осталось. Кого война забрала, а кого время.

Ираклий отнял руки от лица.

– Спасибо тебе, Семён. За всё – низкий поклон тебе. И за то, что письмо Георгия по адресу доставил, и за то, что другу своему верен остался… Не предал… Не забыл… Живи у нас, если идти тебе некуда. Будешь мне названным сыном… Согласен?

– Спасибо, Ираклий Багратионович, – Семён был искренне тронут. – Если позволите, я у вас, действительно пару-тройку дней перекантуюсь. Мне надо в клинику устроиться. Я в Норильске на руднике сначала туберкулёз заработал, а сейчас… рак лёгких у меня. Такой диагноз мне норильский врач в диспансере поставил. "Вялотекущий", – сказал и посоветовал в Москве как следует провериться.

Он сказал об этом так просто, так обыденно, словно речь шла о насморке.

– Авто, налей мне вина, – попросил старик и, когда внук вложил чашу в его руку, сказал. – Я пью за твоё здоровье, Семён! Да продлит Господь дни твои на этой земле!.. – сказал и отпил из чаши. – А насчёт твоей болезни, мы тоже можем кое в чём помочь. Кэто, где номер телефона того профессора, который после банкета забыл, где живёт, и которого Автандил полночи по Москве с выключенным счётчиком катал, пока не привёз к нам?

– В моей записной книжке. Она в синей коробке лежит. Принести?

– Не надо. Завтра утром позвонишь ему и скажешь, что Ираклий очень хочет его видеть.

– Но ведь этот профессор не лёгкие, а ухо-горло-нос лечит, – Екатерина деликатно попытался урезонить отца.

– Какая разница, что он лечит. Главное, он известный профессор, лауреат. У таких людей всегда куча знакомых в медицинском мире, среди них найдётся и такой, который сможет Семёну Михайловичу помочь. Ты меня поняла?..

– Да, отец.

– Второй тост я поднимаю в память о моём сыне Георгии!.. Пусть Господь упокоит его отважную душу. А если и были у него какие-либо серьёзные грехи, то страданием своим он искупил их сполна.

– Дед! – закричал Автандил. – Как ты можешь сына хоронить?!.. Ты же не знаешь точно, жив он или погиб?!.. Ты его мёртвым видел?!.. Семён!.. Скажи, хоть одна пуля попала в отца, когда он на волю улетал?!..

– Я не знаю.

– Мальчик мой! – неожиданно громко заговорила тётя Кэто. – Больше пяти лет прошло с того дня, и, если бы твой отец был жив, мы бы первые узнали об этом.

– Всё равно!.. Всё равно!.. Нельзя так!.. Нельзя! – Автандил никак не мог успокоиться и, в конце-концов, не выдержал – разрыдался. Было странно видеть, как содрагается от рыданий его огромное тело, как безпомощен, как беззащитен этот взрослый большой человек.

– Прекрати, Авто!.. Будь мужчиной! – гневно оборвал истерику внука дед. – Твой отец был героем, а ты… Ты… Хуже переваренной курицы из сациви!.. Честное слово!..

Тётя Кэто обняла племянника, прижала к себе и осторожно, но всё-таки упрекнула старика.

– Вспомни себя, Ираклий Гамреклидзе!.. Как ты плакал, когда нашего дедушку хоронили!.. А бедный мальчик не может ни одной слезинки пролить?.. Отец, ты несправедлив…

– Ничего себе мальчик, сорок лет скоро, – недовольно пробурчал старик.

– Прости, дед… И вы, дорогие гости, тоже простите, – Автандил оттёр большим белым платкам слёзы со щёк, налил в чашу вина, поднял глаза к портрету молодого красивого грузина, что висел на стене, и просто сказал. – И ты, отец, если я обидел тебя своей слабостью, не сердись на меня… Мир праху твоему! – и выпил залпом чашу. До дна.

Потом они ещё долго сидели за столом, разглядывали старые, довоенные фотографии, вспоминали былое и говорили, говорили… И никак не могли наговориться.

Автандил позвонил в гостиницу и огорчил Ларису Михайловну, сообщив ей, что комбриг Троицкий ночевать сегодня не приедет. Тётя Кэто постелила Павлу Петровичу в гостиной на диване, а для тёзки Будённого разложила там же громоздкое кресло с потёртой гобеленовой обивкой, которое, как оказалось, могло служить также кроватью. Автандил, сговорившись с "товарищем генералом", что приедет за ним с утра пораньше, отправился домой, и после взаимных пожеланий "доброй ночи" всё в доме угомонилось, затихло. Легли спать.

Павел Петрович лежал на спине, скрестив руки за головой, и глядел в потолок, на котором причудливо переплелись и дрожали тени от ветвей деревьев, склонившихся к самому окну старинного домика на Третьей Мещанской улице. Лежал и думал.

Впечатления последних дней навалились на него всей своей тяжестью и полнотой. Отец Серафим и Васька Щипач, Степан Филимонов с Марксовым "Манифестом" в руках и верёвкой на тощей шее, верный Шакал и гундосый Фитиль… Все они остались где-то далеко позади, а на смену им пришли всезнайка Людмилка и скромница Нюра, следом – несчастная Авдотья Макаровна со своим слепым сыном и неунывающий Влад… А старшина, потерявший паровоз!.. И наконец, эта удивительная грузинская семья… Мог ли он ещё вчера предположить, что свою первую ночь в Москве проведёт не в гарнизонной гостинице, на что рассчитывал и он сам, и розовощёкий лейтенант из дальногорского военкомата, а на скрипучем диване, пружинное нутро которого жило какой-то своей особенной жизнью и при каждом движении комбрига отзывалось стонами, вздохами, жалобным треском. Казалось, мебельный ветеран, простоявший в этом доме не один десяток лет, по ночам привык жаловаться людям на свою горькую судьбу.

Да, у каждого свой жребий, определённый Господом. И роптать, жаловаться, что тебе, мол, не тот номер выпал, – занятие неблагодарное. Что предначертано, того избежать ты никак не сможешь, как ни старайся. С этим Троицкий смирился давно. Единственное, что мучило и не давало покоя, почему близкие, которые ни в чём не виноваты, должны разделить его участь. Разве это справедливо, что родные должны страдать и мучиться из-за него?

Мысль о жене, оставленной в ложе Большого театра, и ребёнке, который родился в то время, когда отец его сидел на Лубянке, вдруг обожгла Павла Петровича. Ударила больно и неожиданно, что в последнее время случалось с удивительным постоянством.

"Где они?.. Живы ли?!.."

Умом Троицкий понимал, уцелеть в это жестокое время оголтелой ненависти и повального страха среди нечеловеческого безумия, тем более в одиночку, почти невозможно, но всё же… Всё же… В глубине души теплилась слабенькая надежда, что родные его живы-здоровы, а если и не благоденствуют теперь, то хотя бы имеют кусок хлеба и крышу над головой. В любом случае, он во что бы то ни стало должен разыскать свою семью!.. История, расказанная Семёном, и горючие слёзы Автандила лишний раз убедили его в этом.

Ещё в лагере Павел Петрович продумал план поиска близких, и состоял этот план из пяти пунктов.

Пункт первый: прежняя квартира на Чистых прудах. То, что Троицкому не предложили вернуться в свой дом, а дали направление в гарнизонную гостиницу, яснее ясного говорило о том, что Зиночку из квартиры выгнали, и он не рассчитывал найти её там. Но в доме, наверняка, остались соседи, которые могли хоть что-то знать о её судьбе.

Пункт второй: две ближайшие подруги Зиночки – Соня и Тина. Где жила первая из них, Троицкий не знал, но адрес Тины отпечатался в его памяти, как запись в адресной книге: Хомутовский тупик, дом 4, квартира 4. Так что поиски можно продолжить в Хомутах.

Пункт третий: Николаша Москалёв – закадычный друг Павла с детских лет. Правда, отец его был городским головой Боголюбова, а семьи таких людей в период репрессий страдали в первую очередь, но, если вдруг с ним и его тётушкой Натальей Семёновной ничего не случилось и они по-прежнему живут в Сокольниках, ведь бывают же исключения из общего правила, то есть шанс разузнать что-нибудь и у них. В трудную минуту Зиночка прежде всего кинулась бы к Москалёвым.

Пункт четвёртый: Лубянка и Тимофей Семивёрстов. Этот-то, наверняка, никуда не подевался – здравствует и поныне. Такие субъекты вообще непотопляемы: любую ситуацию себе на пользу обратят. Другой вопрос, позволят ли бывшему зэку копаться в архивах ГПУ и согласится ли его мучитель встретиться со своим бывшим подследственным. Вопрос. Но попытка – не пытка.

И наконец, пункт пятый, последний и самый волнительный: его родовое гнездо, из которого он тайно бежал тёмной мартовской ночью восемнадцатого года и в которое так и не заглянул с тех пор ни разу. Уже одно это создавало определённые трудности. Как, спустя почти сорок лет, нагрянуть в родительский дом и… "Здравствуйте! Узнаёте?.. Я – ваш сын и брат. Шёл мимо и решил заглянуть на огонёк…" – "Но где же ты раньше был? Почему за все двадцать лет до ареста так и не решился на огонёк заглянуть?" Вполне резонный упрёк, а ответить на него нечем. Впрочем, прежде, чем такая встреча могла бы состояться, необходимо выяснить, жива ли мать Валентина Ивановна. Как-никак, а ей в этом году семьдесят четыре стукнуло! И если жива, то где обитает? По-прежнему в Боголюбове, переименованном большевиками после смерти Ленина в Краснознаменск?.. А может статься, и ещё где?.. Столько катаклизмов за эти годы случилось!.. Столько событий!.. Столько перемен!.. Революция, Гражданская война, Отечественная… Не одну семью "вихри враждебные" раскидали по белу свету, так что и концов отыскать порой невозможно.

Но у бывшего комбрига Троицкого было две зацепки: во-первых, фотография в "Красной звезде", на которой он узнал своего младшего брата Петра, а во-вторых, неожиданно нашёлся родной брат матери Алексей Иванович Богомолов, с которым Павел Петрович надеялся завязать переписку. Уж брат-то должен знать, что сталось с его сестрой и где она в данный момент живёт.

Словом, вариантов много, и завтра с утра можно начать поиски. Тем более у Автандила, как он клятвенно заверил Троицкого, ближайшие два дня совершенно свободны, и потому он предложил свой "оппель" и себя самого в полное распоряжение "товарища генерала". Стало быть, транспортом он обезпечен. А в его ситуации это весьма существенно. И слава Богу!.. А сейчас – спать… Спать!..

Он перевернулся на правый бок. Диванные пружины натужно взвыли.

– Павел Петрович, – громким шёпотом позвал Семён Окунь, и следом из-за спинки кресла-кровати показалась его встрёпанная голова. – Вы не спите или мне показалось?

– Да, не спится что-то… Мысли всякие одолели…

– И я не сплю. Но меня одна мысль точит, как червь яблоко, покоя не даёт. И давно уже… Очень хочется один детский вопрос задать, а некому. С Георгием мы на эту тему не говорили, я боялся в его глазах дураком оказаться.

– А меня не боитесь?

– Нет, не боюсь. Во-первых, вы меня совсем не знаете, а во-вторых, мы с вами завтра расстанемся и, пожалуй, больше никогда уже не увидимся, так что стесняться мне будет некого.

– Интересная у вас логика, Семён Михайлович… Спрашивайте.

– Скажите… Только честно… Вы боитесь смерти?

Павел Петрович опешил:

– Честно скажу, я как-то не думал об этом… в последнее время. Голова другим была занята. Мальчишкой, да, страшно боялся. А теперь…

Семён жутко обрадовался, что Павел Петрович не отмахнулся от него, не оттолкнул. И заговорил жарким шёпотом, торопясь, чтобы успеть всё сказать:

– И я не думал… Пока сидел, всё мечтал по ночам: эх, хотя бы месячишко… Да что там "месячишко"?.. Недельку без конвоя пожить, вольным воздухом подышать!.. А потом… И помереть не страшно… Но слаб человек и жаден!.. Как на волю вышел, какая там "неделька"?!.. Какой "месячишко"?!.. Теперь мне годы, десятилетия подавай!.. На меньшее не согласен!.. А у меня рак! Даже при самом благоприятном течении болезни мне долго не протянуть. В лучшем случае – год-полтора… Я знаю. Недаром в норильской библиотеке все книжки о раке, какие там были, прочитал. Представляете, полтора года, и… Всё!.. Но я же не хочу умирать!.. Не хочу!.. Понимаете?.. Я ведь по-настоящему так и не жил… Когда меня "мобилизовали" мне двадцать второй год шёл, и выходит – большую часть своей дурацкой жизни я за решёткой просидел. Двадцать пять лет кагэбешному псу под хвост вышвырнул!.. Я всего-то двух женщин знал!.. Первую ещё до ареста… Анечка, лаборантка…

Милая такая, робкая… Даже жениться на ней хотел… А вторая… медсестра Клава… в шарашке… Но об этом даже вспоминать не хочется… Без любви, без ласки… Как скоты!.. И того хуже… Она всем желающим себя предлагала, и я… не утерпел. Испоганился… А в результате что получается? Ноль с минусом, а не жизнь. Вроде дали, как младенчику, пустышку пососать, чтобы не орал слишком, добропорядочных людей не тревожил… И вот выпустили Семёна Окуня на свободу: хочешь, Семён, сызнова жить начать?!.. Очень хочу!.. Ха-ха-ха!.. Шиш тебе!.. Гляди, за воротами зоны костлявая стоит, тебя дожидается!.. Я отбиваюсь: не хочу!.. А она торопит: нет, милый, давай поторапливайся, что-то зажился ты на этом свете, поскорее закругляйся!.. Одному вам признаюсь: я её страшно боюсь. До дрожи. Наверное, как и вы, в детстве… Как подумаю, что очень скоро меня здесь совсем не будет… Жуть какая-то!.. Жуть!.. Бррр!.. Не могу!.. Не хочу!.. – он задохнулся в жестоком, выворачивающим его наизнанку кашле.

Павел Петрович был поражён. Первый раз в своей жизни он столкнулся с человеком, который так вот простодушно поведал ему о самом великом из всех страхов людских – о страхе смерти. Семён откашлялся. Отдышался и уже спокойно, без судороги спросил.

– А вы как?.. Не боитесь?.. Или всё-таки тоже?.. Скажите, мне очень важно знать: я один такой урод, или с другими нечто подобное происходит…

Павел Петрович совсем растерялся: он не знал, что ответить. Отмахнуться от этого по-детски наивного вопроса он не мог. Утешить – безполезно. И как?!.. Объяснить?.. Что можно объяснить насмерть перепуганному человеку?.. Вот незадача!..

– Вы, конечно, в Бога не верите? – вдруг спросил он.

Окунь даже обиделся:

– Товарищ Троицкий!.. Мы с вами взрослые, образованные люди… Какой Бог?!.. Тот, что в церкви на дощечке нарисован?

– Положим, не на дощечке, а на иконе, – подобная фамильярность по отношению к Богу задела Павла Петровича. – И не нарисован Он вовсе!.. Бог живёт… внутри нас. В душе каждого человека… – Троицкий не понимал, почему перед этим встрёпанным человеком с его пугающей категоричностью он чувствует себя таким слабым, безпомощным. Глупость какая-то!.. И поэтому, наверное, прибавил совершенно некстати. – По крайней мере, должен жить…

– Это не по мне, – сказал как отрезал тёзка Будённого. – Я в душе был и навсегда останусь свободным человеком. Без волшебных сказок и старушечьих предрассудков.

И тут Павел Петрович завёлся! Даже на "ты" с Окунем перешёл!..

– Свободным?!.. Да какая же это свобода, если ты каждую ночь трясёшься от страха?!.. Ах, помру!.. Ах, не могу!.. Не хочу!.. Спасите!.. Я готов утешить тебя, несчастного, безнадёжно больного, только как?!.. Скажи!.. Чуда не произойдёт, ты умрёшь!.. Рак твой не исчезнет по мановению волшебной палочки, он будет разъедать тебя изнутри, пока не сожрёт совсем! Не сегодня, так через месяц, через год! Какая разница? Все мы смертны: и у тебя, и у меня одно последнее пристанище на этой земле – могила. Какое же тут может быть утешение?!.. – и только в это мгновение Троицкий сообразил, с кем, в какой ситуации он говорит, и устыдился резкости своей… – Я погорячился… Простите, если можете!.. Одно скажу свобода только там, где нет смерти. То есть с Богом… А стало быть, и страха, ужаса этого нет… Без веры человек одинок, а потому безпомощен… Беззащитен… Я так думаю… Не сердитесь на меня…

Помолчали.

– Что-то не верится мне, Павел Петрович, что вы совсем, то есть ни капельки, не боитесь.

– Ещё как боюсь!.. Но не смерти, нет… Я суда Божьего боюсь. Настанет час, и придётся за всё ответить… Конечно, страшно.

– Вам-то чего бояться?.. Вы страданиями все грехи свои давно уже искупили.

– Один Господь знает, искупили мы грехи свои или нет, – вздохнув, сказал Троицкий и после довольно продолжительной паузы прибавил: – А я только что ещё один грех совершил – вас обидел. Не знаю, что на меня нашло… Поверьте, не со зла я.

– Да, лихо вы меня на место поставили. Лихо!.. Но я не сержусь, не думайте. Так мне и надо, дураку. Нечего в такой поздний час с идиотскими откровениями к умному человеку приставать. Это вы меня извините. И спасибо за то, что выслушали. Спокойной ночи, – сказал и скрылся за высокой спинкой кресла-кровати.

– Спокойной ночи, – Павел Петрович испытывал досаду, горечь, острое чувство стыда. "Тоже мне! Проповедник нашёлся!" – со злостью подумал он про себя и тут же дал слово никогда больше не разговаривать с людьми таким непозволительным тоном.

"Ладно. Пора спать", – он перевернулся на левый бок.

Пружинное нутро старого дивана ответило ему протяжным стоном.

 

20

Когда Иван и Алексей Иванович вышли из семивёрстовского дома, был уже пятый час. То ли очень поздняя ночь, то ли слишком раннее утро. Не разберёшь. На Сретенке – ни души. Лишь полусонный дворник размашисто шаркал метлой от одного края тротуара к другому. До рассвета было ещё далеко. Небо за ночь расчистилось от туч, но слабый свет звёзд с трудом пробивался сквозь электрическую муть уличных фонарей.

– Ну что, Алексей, пойдём? – с каким-то неожиданным вызовом спросил Иван.

– Куда? – не понял Богомолов.

– В мою московскую обитель. Это в двух шагах отсюда. Направо за углом Даев переулок, и через шесть домов – мой. Я там, правда, с полгода как не был, всё в бегах, но прописка-то у меня сохранилась. Могу штамп в паспорте показать.

– Мне-то он зачем? – удивился Алексей Иванович.

– На случай, если тебя милиция спросит, кто я такой и как сюда попал.

– Очень ты милиции нужен! – усмехнулся Богомолов. – У неё что, других дел нет? Да после этой ночки у Тимофея нам с тобой сам чёрт не страшен.

– И то верно. Я заметил, у Семивёрстова рожки сквозь рыжий бобрик пробиваются. Так что считай, с одним из них мы уже повстречались.

Алексей Иванович торопливо перекрестился.

– Не складно шутим мы с тобой, Иван. Ох, нескладно.

– А это с устатку. Не всё же нам умными быть. Иной раз и в дураках полезно походить. Занятие, доложу я тебе, прелюбопытное. Прости нас, грешных, Господи!..

– Ладно, куда идти? Показывай дорогу.

И они, завернув за угол, пошли по пустынному в этот час переулку.

– Слушай, Лексей, у тебя какие планы на завтра?.. То бишь уже на сегодня?..

– На Центральный телеграф надо зайти. Может, меня там весточка от племянника уже дожидается.

– А ещё что?

– Ещё… – Алексей Иванович замялся. – Есть кой-какие дела…

Он нахмурился и в одночасье стал очень значительным.

– Мне открыться не хочешь? – не переставал любопытствовать Иван.

– Почему не хочу?..

– Откуда я знаю почему?.. Тебе видней.

– Да так… Ерунда разная…

Как он мог признаться Ивану в том, что позорно бежал из Дальних Ключей от Галины?.. Что никаких не только серьёзных и важных, но вообще никаких дел у него в Москве нет, и, чем он будет здесь заниматься, ему невдомёк.

– А ты, Лексей, скрытный!.. – хитро прищурился Иван. – Никогда бы не подумал.

– Всё-то ему расскажи.

– А я тебя не неволю, – успокоил разволновавшегося друга Иван. – Захочешь – скажешь, не захочешь – твоя воля… Кстати, вот мы и пришли.

Он указал на нелепый дом в виде буквы "П", стоящий в глубине залитого асфальтом двора. Штукатурка местами совершенно обвалилась с его грязно-кирпичных стен, и борозды трещин разной длины и калибра покрыли их от фундамента до самого чердака.

– Вот моя обитель, вот мой дом родной! – продекламировал Иван. – Видишь, в левом крыле окно на первом этаже?.. Третье слева… Там когда-то жил мой благодетель, гражданин Вайс, а теперь я обретаюсь. Милости прошу к коммунальному шалашу под номером один.

Стараясь не шуметь, вошли в квартиру и по захламленному, как это повелось во всех московских коммуналках, полутёмному коридору осторожно двинулись к дверям комнаты Ивана Найдёнова. Квартира № 1 сладко спала. Лишь изредка из-за закрытых дверей доносились слабые ночные звуки: кто-то посапывал во сне, кто-то храпел, а кто-то бормотал что-то несвязное. Разговаривал, обсуждал, спорил.

– Вот те на! – Иван остановился в изумлении: белая бумажная полоска шириной в три-четыре сантиметра, не более, наклеенная поперёк двери, закрывала вход в его комнату лучше любого замка. Об этом красноречиво свидетельствовала жирная фиолетовая печать с гербом Советского Союза, которая красовалась на этой полоске, и корявая закорючка рядом – очевидно, подпись какого-то ответственного лица. – Опечатали, мерзавцы!.. Как я об этом сразу не подумал?.. Да, ситуёвина! – прошептал Иван и в растерянности почесал свой пламенно-рыжий затылок.

– Что делать будем? – спросил не менее ошарашенный Богомолов.

– Придётся к Тимофею Семивёрстову на ночлег проситься, – развёл руками Иван. – Более нам с тобой, Алёшка, ночевать ноне негде.

И вдруг замер, прислушался, приложил палец к губам.

– Тсс!..

В глубине квартиры хлопнула входная дверь и торопливые шаги зашлёпали по коридору. Всё – попались, друзья!.. Бежать вам отсюда некуда. Сами виноваты: добровольно в капкан полезли.

Неожиданно громко в ночной тишине прозвучал хриплый, надтреснутый голос.

– Кто тут у нас по ночам болтается?!.. – и перед ними, как привидение, вырос высокий костлявый старик.

– Тихо ты!.. Не шуми!.. – свистящим шёпотом принялся уговаривать его Иван. – Это я… Я!..

– Вольдемарушка! – радости привидения не было границ. – Ты какими судьбами к нам?..

– Сказал, не ори! – оборвал старика Иван. – Видишь, пришёл домой, а меня не пускают, – и указал на злосчастную бумажку с печатью.

– Ах, это?.. Да, да, да… Понимаю… – старик тоже перешёл на шёпот. – Но… Ты погоди, Вольдемарушка… Мне тут в одно заведение сбегать надо, а не то конфуз выйдет. А после мы беседу нашу продолжим.

И он, быстро засеменив прочь, скрылся за дверью в дальнем конце коридора. Через мгновенье оттуда послышалось тихое журчание.

– Кто это? – спросил Алексей Иванович.

– Василь Васильич… Сосед, – коротко ответил Иван.

– А почему он в шлёпанцах на босу ногу с улицы пришёл? Ведь не сезон уже, простудиться может…

– А как иначе?.. Вход в его комнату прямо с улицы, а все… места общего пользования здесь. Понимаешь? Не любит он переобуваться, когда малая нужда приспичит. И я его понимаю. С одной стороны, конечно, неудобно: всякий раз, чтобы пописать, входную дверь отпирать, в непогодь среди ночи на двор выходить… Но, с другой, колоссальное преимущество. Он совершенно ото всех отгорожен, а при его парадоксальном характере это очень важное обстоятельство. Весьма…

Раскатистый рык водопада из сортирного бачка оборвал его на полуслове.

– Вольдемарушка! Как я рад тебя видеть, дорогой! – умиротворённый старик полез обниматься. – Ну, как ты, мой милый?..

– Нормально, Василь Васильич!.. Нормально, – отбивался от его объятий Иван.

– Ой, что это с тобой, Вольдемарушка?!.. – старик заметил багровые пряди волос, выбивавшиеся из-под надвинутой почти на самые брови шапки. – Ты случаем не в цирке ли народ собрался смешить? – и, довольный, захихикал. Как самому показалось, удачно сострил.

– Да это так… – смутился Найдёнов. – Седину закрасить хотел и… Маленько перестарался.

– Ох, хитришь, Вольдемарушка!.. Ох, хитришь!.. Но я понимаю и лишних вопросов не задаю, – Василь Васильич многозначительно подмигнул.

– Вот и молодец… Познакомься, мой друг Алексей Иванович Богомолов.

– Весьма рад!.. Весьма!.. – Василь Васильич схватил руку Богомолова и затряс её с таким жаром, словно не видел дорого друга с десяток лет, никак не меньше.

– Ты нас переночевать к себе не пустишь? – осторожно спросил соседа Иван. – А то нам, сам понимаешь… при таких обстоятельствах… деваться некуда…

– Об чём разговор! – обрадовался старик. – Мой дом – твоя крепость, как говорят в тумане на Альбионе. За мной! – и первым зашлёпал по коридору к выходу, бодрёхонько напевая себе под нос марш тореадора из оперы "Кармен". Неприкаянные друзья – за ним.

Алексей Иванович невольно ахнул и замер на пороге, едва переступил порог комнаты Василь Васильича. Это была не комната в "коммуналке". Нет!.. Это был музей!.. Или хранилище антикварной мебели!.. Кому как нравится. Краснодерёвый павловский диван и, под стать ему, такой же комод!.. Венецианский трильяж с перламутровой инкрустацией по краям и японский столик для рукоделья с ярко-красным лаковым нутром!.. Вольтеровское кресло и секретер из карельской берёзы!.. Ампирные стулья с розовой атласной обивкой и ореховый шифоньер в стиле "модерн" начала века!.. Глаза разбегались от разгульного смешения стилей и эпох…

– Лексей!.. Ты что там застыл, как замороженный? – рассмеялся Иван. – Не ожидал?

– Признаюсь, нет, – ответил поражённый Богомолов.

Василь Васильич пренебрежительно махнул рукой.

– А-а-а!.. Барахло!. Это в прежние времена имело какую-то ценность, а сейчас… Любая комиссионка от этой рухляди ломится!.. И даже выставь на продажу императорский трон, еле-еле на бутылку наскребёшь!.. Право слово, выть хочется!.. Гибнет моя профессия, Вольдемарчик. Гибнет!.. Скоро с протянутой рукой по миру пойду.

– Василь Васильич столяр-реставратор, – объяснил Богомолову Иван. – Мастер, каких поискать надо!.. Но, если ты думаешь, что всё это богатство ему принадлежит, ошибаешься. Ну-ка, попробуй, угадай, где тут его вещи, а где чужие?..

А чего тут гадать?.. И так всё яснее ясного. В углу, рядом с многовековой мебельной роскошью, стоял на четырёх кирпичах пружинный матрас, застеленный дырявым клетчатым пледом. Рядом – колченогая табуретка с остатками вчерашнего ужина на промасленной газете, окружённая целой батареей пустых бутылок. По их этикеткам можно было определить вкусовые пристрастия мастера. Ассортимент был достаточно разнообразен, но предпочтение Василь Васильич явно отдавал старинному русскому напитку, а именно – водке. Прямо над матрасом из стены торчали четыре здоровенных гвоздя, на которых висел, по-видимому, весь гардероб уникального реставратора: овчинный полушубок, брезентовый плащ, бывшие когда-то белыми хэбэшные брюки, выходная тёмно-синяя тройка, рубашки, свитер с оторванным рукавом и прочие предметы мужского туалета, немало повидавшие на своём веку. Короче, весь уголок личных вещей хозяина говорил о его житье-бытье красноречивее любых слов.

– Вольдемарчик! Мы твоё внезапное возвращение к родному очагу непременно отметить должны! Не возражай!.. И слушать не хочу… У меня в мастерской кое-что на этот случай припасено!.. Ты представляешь?.. Айн момент!.. – и он тут же скрылся за дверью.

– Забавный человечек, – улыбнулся Алексей Иванович. – Мне встречать таких до сей поры не доводилось.

– "Забавный"? – переспросил Иван. – Ты бы на него, когда он в запое, поглядел!.. Тогда он ещё "забавней": зверюга, не человек!.. Поверь, вся квартира… Да что квартира? – весь дом, вся округа от него в ужасе по щелям расползается!.. У Василь Васильича два вида запоя – он либо работает без устали, либо пьёт без меры. Судя по тому, что пустых бутылок у него сейчас рублей на сто, в данный момент мастер пребывает в рабочем запое.

– А какая связь? Не понимаю.

– Если бы он сейчас пил, ни одной пустой бутылки во всём доме не было бы. Он ведь как делает?.. Нахватает заказов, а его среди антикваров и коллекционеров невероятно ценят, и работает до изнеможения. Платят ему по высшему разряду: иной раз до тридцати-сорока тысяч в руки к нему попадает. Был бы с головой, давным-давно мог бы на "ЗИМе" по Москве разъезжать! Ну, на худой конец – на "Победе". Но тогда бы он не был Василь Васильичем!.. Потому что, как только получит за работу такие деньжищи, как тут же, как он сам говорит, "впадает" в запой. Все алкаши в округе ходят за ним толпами, и он всех приваживает, всем без разбору наливает. И продолжается это безумие до тех пор, пока не пропьёт он весь гонорар. До последней копейки! После чего наступает следующий этап: Вась Вась продаёт всё, что только можно продать. Я помню времена, когда в этой комнате стояла приличная мебель, а в стеклянной горке красовался хрусталь и цветные богемские бокалы. А его роскошная библиотека!.. Полный Брокгауз-Эфрон, прижизненные издания Пушкина и Некрасова, французские романы восемнадцатого века с золотым обрезом и прочее, прочее, прочее… Он образованным человеком был: Политехнический институт почти закончил. И пока был жив Леопольд Карлович, Вась Вась ещё держался: окончательно рухнуть Вайс ему не давал. Они вместе "керосинили", и немец умел во время остановиться и собутыльника в границах пристойности удержать. А как умер мой дорогой учитель, мой благодетель, жизнь Васеньки прахом пошла!.. Где богемские бокалы?.. Где Брокгауз?.. Где Эфрон?.. Всё за безценок спустил. Сам видишь, ничего не осталось. Одни пустые бутылки… Во время запоя он их копит, а, как деньги закончатся, начинает регулярно посещать "Пункт приёма стеклотары". Надо ведь как-то из запоя выходить?.. Или, как он любит говорить, "выпасть"… Вот тут-то с ним лучше не связываться, убить может. Ей-ей!.. Невзлюбил за что-то тётю Шуру, соседку нашу, и бывает, схватит топор и гоняется за ней по всей квартире. Он рычит, она визжит, все в ужасе по норам своим разбегаются!.. Хотя, по правде сказать, во всём этом больше цирка, нежели настоящей угрозы. Ну, а на самой последней стадии великий реставратор превращается в обыкновенного попрошайку. Ходит по миру с протянутой рукой и собирает копейки "на пивцо". Но заметь, Алексей Иванович, всегда отдаёт!.. И, что самое удивительное, все долги свои до копейки помнит. "Вольдемарчик, я тебе рупь двадцать четыре задолжал, дай семьдесят шесть копеек, буду два должен".

Приятели рассмеялись, но в ту же секунду дверь в комнату распахнулась, и на пороге возник Василь Васильич. В руках у него ничего не было, и, вероятно поэтому, он был донельзя расстроен, на кого-то обижен и страшно зол.

– Ты представляешь, Вольдемарчик?!.. Оказывается, у меня ничего нет!.. То есть совершенно!.. Ни капли!.. Деньги вот…есть! – он залез в карман пиджака, что висел на одном из ампирных стульев, и выгреб оттуда внушительный комок серых сторублёвок. – Мне Михал Фёдорыч ещё две недели назад аванс дал. А я – ни, ни!.. Сохранил!..

– Какой Михал Фёдорыч? – спросил Иван. – У нас в монастыре так отца-эконома зовут.

– Какой такой "эконом"?! – возмутился старик. – Народный артист всего Советского союза Михаил Фёдорович Астангов!.. Слыхал про такого?!.. Вот это знаток, доложу я вам!.. У него на Ленинском в дому ни одной паршивой табуретки не найдёте! Только раритеты, самый младший из которых родился до войны двенадцатого года!.. И для такого человека я на всё готов: ни есть, ни спать, но точно в срок сделать!.. О чём это я?.. A-а, да!.. Так я что говорю? Деньги есть, компания – лучше не бывает, желания – хоть отбавляй, а выпить нечего. Ну, то есть совершенно!.. И что за жизнь моя такая! Невезучая!.. Вольдемарчик, помнишь, как незабвенный Леопольд Карлович говорил? "Выпить хочешь, мой малыш? Не мечтай, получишь шиш!" Малышом всегда у него был я. Эх, мама мия моя!..

– Оно и к лучшему, Василь Васильич. Мы с Алексеем Ивановичем сегодня ночью уже были в гостях. Тут, совсем рядом с нами. Я и предположить не мог, какое у нас соседство. Ты случайно с человеком по фамилии Семивёрстов не знаком?

– Тимошка рыжий?.. Как не знать кагэбэшную сучару?.. Это он бумажку на твою дверь прилепил!.. Если бы ты видел, Вольдемарчик, во что они комнату твою превратили!.. Ужас!.. Раскидали всё, истоптали! Всё вверх дном перевернули, а на место не вернули!.. Но чего искали, так и не сказали. В сердцах плюнули, бумажку навесили и ушли. Тимофей, правда, на другой день явился, в кухне всех нас по очереди допрашивал. Ко мне, как репей, прицепился: "Где Найдёнов прячется?!.. Где, паразит, скрывается?!.. Скажи, не то хуже будет!.. Убийц покрываешь?!.." А я откуда знаю? Ты ведь мне не докладывался?.. Не докладывался. Я и промолчал. Мы тебя не выдали, Вольдемарчик!

– А вы и не могли выдать меня, – улыбнулся Иван. – Моё местопребывание было вам неизвестно. Ведь так?

– Что из того?!.. Где бы ты ни был, мы за тебя горой!.. Честное благородное!.. А ты чего это такой подлой фигурой интересуешься?

– Мы с Алексеем Ивановичем только что от него. Почитай, всю ночь в гостях провели.

– Иди ты!.. Побожись!

– Честное благородное.

– Ну, надо же!.. – Василь Васильич был искренне потрясён. – И что же, он тебя так вот просто взял и… отпустил?.. Без последствий?..

– Как видишь.

– Завтра Шурке расскажу, не поверит.

– Никак помирились? – в свою очередь удивился Найдёнов.

– А мы никогда и не ссорились.

– Как тебе не стыдно? Взрослый человек, а так беззастенчиво врёшь!

– Я?!.. Да никогда!..

– Ты с топором за ней по всей квартире гонялся?.. Гонялся. К тому же я собственными ушами слышал, как ты грозился её убить.

– Клевета!.. Мужик её, Олежка-поганка, тоже грозился.

– Убить?!..

– Если бы!.. В суд на меня подать!.. И сунулся было, да в милиции над ним посмеялись. Знаешь, как хохотали?.. До желудочных колик. Капитан Воронин, участковый наш, душа человек, так ему и сказал: "Ежели Василь Васильич и прибьёт твою Шурку, ты его целый год поить должен. Задаром. Она не только ему, не только всем нам, но и тебе в первую очередь жизнь портит. Зловреднее бабы не сыщешь!" Эх, Вольдемарчик, Вольдемарчик! – он укоризненно покачал головой. – Даже в милиции понимают, что я для народа полезное дело готов совершить: очистить атмосферу от гнусных выбросов нездорового элемента!.. А ты меня стыдишь?.. Нехорошо.

– Прости, дорогой! – Иван низко опустил свою красную голову, изображая искреннее раскаянье.

– То-то! – Василь Васильич великодушно простил его.

– А у нас с Алёшей просьба к тебе, – начал издалека Найдёнов.

– Говори, я слушаю, – в это мгновение мастер сознавал своё значение.

– Нам бы с товарищем Богомоловым прикорнуть где-нибудь в уголке… Часика на три… Устрой.

– Пошли, – коротко бросил ему Василь Васильич.

– Куда?!..

– К тебе домой. Не станете же вы на моём одре последние пружины давить.

– Как домой?! – изумился Иван. – А бумажка с печатью?

– Вольдемарчик, я не узнаю тебя… Взрослый человек и не стыдно?.. С каких это пор ты стал бумажек бояться? Я, например, заходил к тебе в комнату уже после того…И не один раз… Признаюсь, надеялся парой пустых бутылок разжиться. У меня к тому времени как раз кризис наступил… Ну, ты меня понимаешь… Стеклотары – увы! – не нашёл, но безобразие, что учинили эти архаровцы, видел.

– Как ты не побоялся, – законопослушный Иван не мог оправиться от изумления. – Ведь с печатью же!..

– А я что?.. Порвал её или иначе как надругался?.. Ни-ни. Я, Вольдемарчик, осторожненько ноготком отлепил, а потом с помощью слюней на место вернул. И не смотри ты на меня так, будто я какое геройство совершил… Заурядная обыкновенность… Пошли.

У дверей комнаты Ивана Найдёнова прежде, чем приступить к делу, Василь Васильич предусмотрительно огляделся по сторонам: как-никак, а он собирался совершить, если не преступление, то, по крайней мере, противоправное деяние. Затем, убедившись, что все соседи сладко спят и никто за ними не наблюдает, приступил к вскрытию. Сначала он жарко подышал на краешек полоски, потом ногтем подцепил уголок и осторожненько, двумя пальчиками подхватив его, наполовину отклеил страшную бумажку с гербом Советского Союза и семивёрстовской закорючкой от двери.

– Путь свободен! – просвистел он громким шёпотом, весьма довольный собой.

В комнате Ивана царил невообразимый хаос: дверцы платяного шкафа распахнуты настежь, и всё его содержимое вывалено на пол; ящики комода и письменного стола брошены тут же; постельное бельё, полотенца, сорочки, майки, трусы и даже носки разделили участь костюмов, брюк и пиджаков, не по своей воле оказавшись на полу. Растрёпанные книги, фотографии, письма, в безпорядке разбросанные повсюду, дополняли картину варварского нашествия.

– Словно Мамай прошёл! – сокрушённо покачал головой Иван.

– Я говорил, – развёл руками Василь Васильич.

– Ладно… Убираться завтра будем… То бишь сегодня, как встанем, – решил Иван. – А сейчас… Алёшка, срочно спать! Лично я умираю, а ты как? Готов?..

– Меня бы прислонить к чему-нибудь на полчасика и не трогать. Я на всё готов.

– Спасибо тебе, соседушка, – Иван обнял Василь Васильича за плечи. – Если бы не ты, нам пришлось бы на Курском или Рижском вокзале ночь коротать, а в моём нынешнем положении это дело рискованное.

– Понимаю, – кивнул старик. – И сочувствую. Спокойной вам ночи.

– Какой ночи?.. Утро уже.

– Ну, так спокойного утра. Я к вам попозже загляну, проведаю. А постучу вот так: тук, тук… тук, тук, тук, – показал Василь Васильич и вышел, тихонько прикрыв за собой дверь.

Приятели быстро освободили от наваленных вещей широкую двуспальную кровать, кое-как застелили её измятым, но чистым бельём, пожелали друг Другу "доброй ночи" и, наконец, угомонились.

– "В руце твои, Господи, Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой. Ти же мя благослови, Ти мя помилуй и живот вечный даруй ми. Аминь", – скороговоркой прошептал Иван, повернулся на правый бок и через мгновенье уже сладко посапывал, смотрел первый сон.

А вот Алексей Иванович ворочался с боку на бок и ещё долго не мог заснуть. Как ни слипались ещё минуту назад его глаза, как ни тянуло голову к подушке, и казалось, долгожданное забытье, увлечёт его в свою бездонную глубину, утишит все негоразды и скорби, сон не шёл к нему… Стоило погасить в комнате свет, как тяжёлые безпокойные думы заворочались в его воспалённом мозгу, и тупая боль сжала лихорадочно бьющееся сердце. Только ныло оно теперь не от застрявшего в нём осколка, а совсем по другой причине.

Галя… Галя… Галочка…

"Прости меня, подлеца, если сможешь".

Алексей так и не ответил Ивану, почему вдруг так внезапно собрался и кинулся вон из Дальних Ключей. Поначалу он и сам не мог толком объяснить даже самому себе почему. Но сейчас… Потому другу не ответил, что стыдился: угрызения совести в конец замучили. Мы в дурных проявлениях своих не любим признаваться.

"Наблудил ты, Алексей Иванович… Ох, наблудил!" А человеком при этом остаться не сумел. Удрал, как воришка, как нашкодивший котяра, который стащил со стола кусок мяса и теперь, насладившись вволю своей добычей, с ужасом ждёт неизбежного, но справедливого возмездия.

Вспомнил он её серые с тёмным ободочком глаза, нежные руки, горячие губы, мягкое податливое тело, раскрывшееся навстречу его неумелым ласкам… И у него закружилась голова.

Галя… Галочка… Галина…

Да, Алексей Иванович!.. Как ни уговаривай себя, что не любишь ты эту женщину, как ни старайся остаться гордым и независимым, глупое сердце не обманешь пустыми доводами разума. Конечно, глупо шестидесятилетнему мужику признаться в том, что на старости лет влюбился, но… Что случилось, то случилось… Запоздалая, нечаянная любовь закралась в его израненное сердце и, похоже, поселилась рядом с засевшим осколком немецкой мины надолго. Страшно подумать – навсегда.

Как сладко и горько!.. Как тревожно и хорошо на душе!.. Как теснит грудь!.. Как снова и снова его тянет вернуться в своих воспоминаниях к той волшебной ночи, что так нежданно-негаданно притянула его к ней, а её к нему!.. И в ту же секунду он ясно и отчётливо понял: пришёл конец его безпросветному одиночеству, пустым вечерам и унылым дням, которые, как братья-близнецы, были похожи один на другой.

"Теперь, даже если не суждено нам быть вместе, каждый день, каждый час, каждое мгновение будет наполнено мыслями о тебе… Тоской и безграничной любовью.

Галя, Галочка моя!..

Да благословят тебя силы небесные за то, что на склоне дней моих подарила ты мне эту несказанную радость!.. Страшно сказать: больше – счастье!.."

Как она испугалась, когда они с Иваном пришли к ней в дом, чтобы сообщить о решении Герасима "настучать" на них и о своём отъезде!.. Как засуетилась, когда они сообща решили перекрасить Найдёнова в новый цвет!.. И как сокрушалась, почти до слёз, когда увидела его клоунскую голову!.. Как, собирая их в дорогу, пекла пироги с картошкой и грибами!.. Как перекрестила и поцеловала на прощанье крепко в губы, нисколько не стыдясь и не робея!..

"Милая… милая моя!.. Я обязательно… Ты слышишь?.. Обязательно вернусь, и ты не оттолкнёшь меня… Правда?.."

"Глупый… Какой же ты у меня глупый!.. – совсем рядом раздался её ласковый голос. – Неужели ты так ничего и не понял?!.."

Ему хотелось сказать, что он понял, всё понял и очень давно, но сладкий комок сдавил горло, и слёзы, слаще которых не было в его непростой жизни, заволокли, закрыли глаза его.

Он спал и плакал во сне.

Проснулся Алексей Иванович от того, что в дверь тихо поступали: тук-тук, тук-тук-тук… Осеннее солнце пробивалось сквозь задёрнутые шторы, и мириады крохотных пылинок плясали в его косых лучах беззаботно и весело. Иван, скрючившись, сидел у окна и в крохотное зеркальце разглядывал свою клоунскую голову. Услышав стук, он встал безшумно, крадучись подошёл к двери и спросил громким шёпотом.

– Кто там?

– Вольдемарчик!.. – послышался в ответ такой же трагический шёпот. – Это я… Открой…

Иван повернул в замочной скважине ключ. В комнату, стараясь не шуметь, проскользнул Василь Васильич, а следом за ним – незнакомый человек в плаще, из-под которого выглядывал край белого халата, и с пузатым портфелем в руках. Незнакомец, войдя, тут же с грохотом опрокинул на пол стул, отчего даже оконные стёкла зазвенели.

– Эх ты!.. Тоже мне… конспиратор!.. – Иван был страшно раздосадован.

– Не шуми!.. – мастер-реставратор, заговорщицки подмигнул соседу. – Я не один, как видишь…

– Вижу, – озлился Иван. – А доктора с собой зачем привёл? Мы с Алексеем Ивановичем на здоровье не жалуемся.

– Иннокентий вовсе не доктор, – обиделся старик. – Иннокентий – лучший мужской парикмахер не только в Москве, но и в области, а может, и во всём Союзе. Я его прямо со смены сдёрнул. Он едва-едва успел молодому человеку шикарный полубокс на башке соорудить. Наберись терпения, Вольдемарчик, будем твой облик спасать. А то согласись, на люди в таком виде показаться – срам один!.. Знакомься, Иннокентий… Твой пациент – Вольдемар Александрович!..

– Слушай! – вскинулся Иван. – Если твой друг не врач, а парикмахер, то я тоже… не пациент, а клиент!.. И вообще, по какому такому праву ты тут распоряжаешься?!..

– С такой головой, Вольдемарушка, никакой ты не клиент, а именно пациент. Это раз. А распоряжаюсь я потому, что никто, кроме меня, помочь тебе сейчас не в состоянии. Это – два. Не волнуйся, Иннокентий… Прости, никогда не знал, как тебя по отчеству величают?..

– Михайлович, – обречённо сказал парикмахер.

– Где-то я такое имя-отчество уже слышал… Ладно, потом вспомню… Так вот, Иннокентий Михайлович обо всех сложностях твоего нынешнего положения уведомлён… В разумных границах, естественно… Он болтливостью никогда не отличался. Напротив, многие клиенты жалуются: уж больно молчалив… Ты ведь знаешь, Вольдемарушка, как народ любит, сидя в парикмахерском кресле, языком почесать…

– Зато ты, Василь Васильич, этой добродетелью не отличаешься. Тебя хлебом не корми, дай помолчать…

– Обижаешь!.. Я только, когда обстоятельства позволяют…

– Да ты пьян! – учуял запах Иван.

– Ничуть. Сто пятьдесят армянского коньяка… Всего лишь!.. Сам подумай, что для меня сто пятьдесят?.. При том – с закусью!.. "Дробинка– разминка", – как любил говаривать наш незабвенный Леопольд Карлович. Пусть земля ему будет пухом… Алексей Иванович, ты тоже… – и вдруг запел. – "Вставай, поднимайся, непьющий народ! За пивом иди, люд голодный!.. " Нет, правда, пора вставать: день на дворе. Помню в детстве матушка мне книжку читала: "Дети в школу собирайтесь! Петушок попал в говно!.." Что-то я не то говорю, вам не кажется?..

– Кажется! – Алексей Иванович никогда ещё не видел, чтобы друг его был так зол. – Мы с тобой после поговорим!..

– Согласен, – старик сразу как-то обмяк, сник.

– Иннокентий Михайлович, можно из моей головы что-нибудь человекообразное сделать?

– Попробуем, – коротко ответил тот и стал раздеваться.

– Вот и ладно, – Василь Васильич опять начал обретать потерянную было уверенность. – А мы с вами, Алексей Иванович, пока они займутся перевоплощением, стол сервируем. Не соображу только к завтраку или уже к обеду?.. Но прежде, я полагаю, вам умыться надобно. Берите полотенце, а я пока погляжу, не следит ли кто за нами, и, как любил говаривать наш драгоценный Леопольд Карлович: "Постою на атасе".

Он выглянул в коридор.

– Путь свободен!.. По коридору первая дверь направо – ватерклозет, вторая – душ Шар ко, ванная, биде и прочие приспособления для принятия водных процедур. Вся эта роскошь помещается, правда, в единственном водопроводном кране, но мы привыкли довольствоваться малым и о большем не мечтаем. Вперёд!..

Богомолов достал из вещмешка мыло, зубную щётку и, прихватив полотенце, пошёл умываться. За ним в арьергарде, в качестве тылового прикрытия, на цыпочках двигался Василь Васильич.

Между тем Иннокентий усадил Ивана на стул посреди комнаты, накрыл до подбородка видавшей виды простынёй и зачем-то сделал полный оборот вокруг своего клиента. Два раза.

– Да-а, лихо вы себя изуродовали, – безжалостно констатировал парикмахер.

– Может быть, хна была старая? – робко предположил клиент.

– Хна старой не бывает, – Иннокентий раскрыл свой пузатый портфель и стал рыться в его недрах. – Хна, она и есть – хна.

Это глубокомысленное замечание произвело на Ивана такое сильное впечатление, что он замолчал. И надолго. В комнату вернулись свежевымытый Алексей Иванович и весьма довольный проведённой операцией Василь Васильич: пока первый умывался, второй не спускал с него глаз, но ни одна живая душа не появлялась в коридоре, и инкогнито незадачливых беглецов было сохранено. Тем временем Иннокентий в гранёном стакане развёл какую-то ядовито-зелёную кашицу и марлевым тампоном осторожно стал наносить её на торчащую над простынёй голову Ивана Найдёнова. А Богомолов под мудрым руководством Василь Васильича принялся сервировать стол. Столяр-краснодеревщик и в этой области оказался крупным специалистом. Он командовал Алексеем Ивановичем, словно заправский метрдотель, не допуская возражений и никакой самодеятельности: если нож должен лежать справа, а вилка слева от тарелки, то так тому и быть вечно, а менять их местами, и тем более класть рядом по одну сторону, мастер считал верхом неприличия.

'Тук-тук, тук-тук-тук," – неожиданно раздался условный стук в дверь. Даже ничего не знавший об условиях конспирации Иннокентий вздрогнул и обернулся. Что уж говорить о реакции беглецов?..

Василь Васильич, крадучись, подошёл к двери.

– Шурка, ты?..

– Открывай, паразит! – из коридора донёсся визгливый женский дискант. – Сковородка горячая!.. Все руки сожгла!..

Старик быстро повернул ключ в замке, и в комнату не вошла – влетела! – низенькая коротконогая бабулька в засаленном байковом халате и стоптанных шлёпанцах на босу ногу. В руках у неё была огромная чугунная сковородка.

– Подставку давай! – провизжала она и, когда Василь Васильич, вместо подставки, бросил на стол первое, что попалось под руку – журнал "Знание – сила" – с размаху шваркнула на него сковородку, отбросила на пол дырявую прихватку и схватилась рукой за мочку уха.

А на сковородке!.. – дымилась румяная картошка, поджаренная на сале с луком, и ароматно шипели пузатые сардельки, разрезанные пополам.

Такой аппетитный дух заклубился в комнате, что у всех потекли обильные слюнки. Даже у мрачного Иннокентия.

– Здравствуй, Володька!.. Это что же, я для тебя, выходит, старалась?.. А этот гад, – она кивнула в сторону Василь Васильича, – столько туману напустил!.. Мол, "очень важных персон накормить надо", – она гаденько захихикала. – "Но об этом никто знать не должен! Никому ни слова"!.. Тоже мне!.. "Персона из дристона"!.. Помнишь, Карлыч его самого так звал?.. Чтоб тебе в сортир провалиться и наружу до скончания веку не вылезти!.. Ты как тут оказался, Володька? Я-то, грешница, думала, тебя давно наши органы замели… Ты когда приехал?

Иван, онемевший от неожиданного появления в своей комнате знаменитой "тёти Шуры", промычал что-то нечленораздельное.

– Гляди, паразит! – Шурка опять набросилась на соседа, – Из-за тебя всю руку спалила!..

– Сама виновата, – не сдавался Василь Васильич. – Взяла бы прихватку потолще…

– Ты меня ещё поучи в носу ковырять!..

– Шурка, не зли меня!..

– Пре-поддаватель хренов!..

– Поговори у меня!.. Язык твой в момент окорочу!.. Язва вонючая!..

– Кто я?!..

– Чайник тащи! – гаркнул на неё Василь Васильич. – Убью!..

– Ой, напужал!.. Ой, боюсь!.. – запричитала старуха, но на всякий случай, от греха подальше, всё же быстро ретировалась.

– Парадокс природы! На вид – козявка, моль бледная, а внутрь заглянешь – самый настоящий крокодил. И как столько пакости внутри одной бабёнки поместиться может? – попробовал пошутить Василь Васильич, но под взглядом Ивана тут же сдулся, как воздушный шарик на третий день после праздника.

– Василий! – в голосе Найдёнова прозвучали суровые металлические нотки. – Я не понял! Ты почему конспирацию нарушил?!

– Вольдемарчик, я…

Но Иван не стал слушать.

– Мы с Алёшкой нос в коридор боимся высунуть, лишний раз чихнуть опасаемся, а ты… Ты!.. Прости, Господи!.. У тебя что?.. Словесный понос?!.. Да знаешь ли ты…

– Знаю. Знаю – подлец! – поспешно согласился старик. – Единственное, что меня оправдать может: я вас горячим завтраком хотел накормить.

– Спасибо!.. Накормил!.. Я одним тобой по горло сыт!.. – возмущению Ивана не было границ.

– Иван Александрович, очень прошу вас, не дёргайтесь! Работать же невозможно!.. – Иннокентий закончил процесс втирания в голову Ивана зелёной кашицы, замотал его волосы марлевой повязкой, сверху натянул резиновую шапочку для плаванья и взглянул на часы. – Засекаю время. Через полчаса посмотрим, каков результат.

– Садитесь к столу, товарищи дорогие, – униженно просил совершенно расстроенный Василь Васильич. – Остынет же…

Картошка со шкварками и золотистым лучком таяла во рту, надменно-пухлые сардельки были такими свежими, такими вкусными, что раздражение Ивана понемногу сменилось досадой, а вскоре и вовсе улетучилось. Заметив перемену в настроении соседа, старик осмелел и достал из заднего кармана брюк блестящую фляжку из нержавейки.

– Вольдемарушка!.. Может, глотнёшь грамульку?.. Настоящий "Греми"!.. Или как?..

Иван сурово и с таким подтекстом посмотрел на него, что мастер тут же дал задний ход.

– Понимаю, дорогой мой!.. Понимаю и не настаиваю. Ни в коем случае!.. Согласно конституции СССР, Великая Октябрьская революция провозгласила в нашей стране полную свободу совести. Хочешь петь?.. Пей!.. Не хочешь пить?.. Не пой! – и захохотал, довольный собой. Но, поскольку никто из присутствующих его не поддержал, вмиг посерьёзнел и обратился к Богомолову: – Алексей Иванович, а вы?.. Составите нам компанию?.. Я почему спрашиваю: вам рюмку доставать?..

– Извините, Василь Васильич, с утра никогда не пил, а сейчас – тем более.

– Какое с утра?!.. Половина второго уже! Через полчаса "Гастроном" после обеда откроется, можно будет за добавкой сгонять. Деньги есть!.. Иннокентий, тебя я не спрашиваю, потому как знаю, ты товарища в одиночестве ни за что не оставишь.

Иннокентий в присутствии незнакомых людей смутился и даже покраснел.

– Вообще-то я на работе не часто пью…

– И молодец!.. И правильно!.. На работе часто пить – самое последнее дело!.. Никогда не позволяй себе этого!.. – нахмурив реденькие бровки, сурово произнёс Василь Васильич.

Иннокентий удивился такому зигзагу и даже расстроился.

– Но поскольку мы сегодня не пьём, а потихонечку выпиваем… Разницу ощущаешь?.. – продолжил неугомонный старик, – тебе, Иннокентий, это не только позволяется, но и категорически рекомендуется. Ты просто обязан это сделать. Во имя нашей нерушимой дружбы! – торжественно заключил Василь Васильич и наполнил рюмки коньяком.

Иннокентий заметно повеселел.

– Дорогие друзья! – старик вошёл в раж. – Предлагаю вашему вниманию тост!..

Но какой именно тост он хотел предложить вниманию своих дорогих друзей, старик сказать не успел, потому что раздался резкий и продолжительный звонок в дверь.

– Кого это нелёгкая принесла? – встревожился недоперекрашенный Иван. – Интересно, кому это мы посреди дня понадобились?.. Никак за нами, Алёша, пожаловали, давай собираться!.. А ты что, Вася, приуныл, голову повесил?

– Спокойствие!.. Главное, товарищи, полное спокойствие! – насмерть перепуганный Василь Васильич решил повторить подвиг Александра Матросова и сам, по своей воле, двинулся навстречу опасности: пошёл открывать входную дверь. – Прежде всего, не надо панике поддаваться.

Он вышел в коридор и тут с удивлением обнаружил: все обитатели коммуналки, что оказались в этот час дома, с любопытством высунулись из своих нор.

– Цыц!.. – попробовал шугануть их старик, но на него никто даже внимания не обратил: любопытно ведь, кто и за кем пришёл?..

Безусловно, всем соседям с самого раннего утра стало известно, что глубокой ночью домой вернулся Найдёнов, которого ищут "органы"…К тому же не один, а с каким-то подозрительным типом… Словом, впереди всю квартиру ожидало очень интересное представление.

Звонок повторился, и звучал он всё более настойчиво и нахально.

– Это как же так?.. Мне что же на Лубянку в таком виде ехать?!.. – сокрушался Иван. – Будто я только-только из бассейна вылез!.. Что делать, а?.. И так засмеют и эдак… Пускай лучше клоуном считают! – решил он и потянулся, чтобы сорвать с головы резиновую шапочку.

– Ни в коем случае! – схватил его за руку Иннокентий. – Всего пятнадцать минут прошло!.. Потерпите, Владимир Александрович!.. Ещё столько же, как минимум!.. А вдруг – получится. В парикмахерском деле чудеса тоже иногда случаются. Честное слово, бывают!..

В комнату вернулся растерянный Василь Васильич.

– Вольдемарчик, к тебе пришли…

– А я и не сомневался, что ко мне. Алёш, ежели тебя не тронут, поезжай скорее домой. Нечего тебе в этой клоаке делать!.. Ты понял меня?!..

– Там видно будет…

Но Иван уже не слушал его, а обратился к соседу:

– Что ты, Вася, смурной такой?.. Впускай дорогих гостей.

Но ко всеобщему изумлению в комнату вошли не вооружённые до зубов чекисты, а молчаливая Дуня – соседка Тимофея Семивёрстова. Глаза её из-под сдвинутых бровей, как и давеча в коммунальной кухне, смотрели враждебно, но к этому добавилась теперь изрядная доля смущения.

– Меня Тимофей Васильевич прислал, – проговорила она тихо, ни на кого не глядя. – Похороны во вторник, и он просил, чтобы вы непременно были. Так прямо и сказал: "Передай этому беглому монаху, вам то есть, что я его должен ещё раз увидеть…" В десять утра у морга Склифасовского автобус будет. Придёте?..

Её неожиданное появление и странная просьба Семивёрстова смутили Ивана, но вида он не подал.

– Приду… Обязательно… Если, конечно, меня до вторника на свободе оставят.

– Тимофей Васильич велел передать, чтоб вы, значит, не безпокоились. Он сказал, что обо всём сам уже позаботился.

– Поблагодарите его от меня… и вот…от Алексея Ивановича, – Иван был явно обезкуражен. – Скажите, что мы ему крайне признательны.

– Обязательно передам…

– Спасибо, Дуня… Простите, не знаю вашего отчества…

– Не за что. А отчество вам моё ни к чему, – она пожала протянутую Иваном руку. – Будьте здоровы…

Казалось, всё было сказано, но Дуня не уходила.

– И ещё… – она на мгновенье запнулась. – Я вам от себя хочу сказать… Мария Викторовна – стукачка. Вы с ней поосторожней будьте. Столько хорошего народу пересажала!.. И в тридцать седьмом, и в сорок восьмом, да и теперь тоже… Удовольствия настучать никогда не упустит. Хорошо, сегодня воскресенье, стучать некуда, но завтра непременно побежит. Ей за это даже деньги платят!.. Только вы Тимофею Васильевичу не говорите, что я об ней вас упредила. А то они недовольны будут.

– Это нам ни к чему, – успокоил её Иван. – Но как вы, Дуня, узнали, что мы здесь?..

– Нам тётя Шура с самого ранья весточку на хвосте принесла. Володька, сказала, вернулся и какого-то уголовника с собой привёз. Собственными глазами, говорит, видела.

Иван от души рассмеялся.

– Алёша!.. Я-то думал, с порядочным человеком дело имею, а ты вот кто, оказывается… Уголовник!.. Поздравляю с таким высоким званием!..

– Ну. Попадись она мне только на глаза! – Василь Васильич был взбешён. – Я из неё… кисель… Нет!.. Я из неё отбивную котлету сделаю!.. – и почему-то добавил. – Люля-кебаб!..

– Ты это кого имеешь в виду, соседушка? – поинтересовался Иван.

– А вот её! – прогремел старик и указал костлявым скрюченным пальцем на вошедшую с чайником в руках тётю Шуру. – Гнида паршивая!.. Стукачка!.. Сука!.. Убью!..

Та бросила чайник на пол и с криком: "Спасите!.. Помогите!.. Убивают!.." – кинулась вон из комнаты. Василь Васильич – за ней.

– А ты говорил "забавный человечек", – Иван напомнил другу их давишний разговор в коридоре. – Посмотришь теперь, как этот человечек тут у нас "забавляется".

– А он и в самом деле убить может, – тихо проговорил Богомолов, вспомнив, какой яростью налились глаза старика перед тем, как он бросился за Шуркой в коридор.

– Ни в коем случае!.. Немного погоняет по квартире и только. Без членовредительства, – успокоил Алексея Ивановича Найдёнов. – Не впервой. Возвращайся лучше за стол. А то завтрак наш давно уже остыл.

И в самом деле, картошечка и сардельки практически стали холодными, но, несмотря на это, под истошные крики тёти Шуры, доносившиеся из коридора, голодные мужики очистили сковородку до первозданного блеска и принялись пить чай.

Наконец, душераздирающие крики сменились глухими стонами и жалобными причитаниями. В комнату вернулся запыхавшийся от погони, но удовлетворённый Василь Васильич.

– Я её в туалет загнал!.. Пусть на толчке маленько посидит и о своём будущем на досуге поразмышляет. Ей это полезно… Вольдемарчик, веришь ли, я с неё честное слово взял!.. Она мне клялась, что никому ни слова, ни звука, и… Предала!.. Предала, паскуда!.. Но я от своей вины не отрекаюсь, не думай!.. Более неё, я во всём виноват!.. И, безусловно, достоин всеобщего осуждения и публичного позора!.. Прости меня, Вольдемарушка, если можешь! – и театрально бухнулся перед Иваном на колени.

– С ума сошёл! – возмутился тот. – Встань сейчас же!..

– Не встану, пока не простишь подлеца!.. Ты мне только одно скажи: "Вася, я тебя прощаю". И всё… Больше мне ничего не нужно… Ну, пожалуйста!.. Ну, я умоляю тебя!.. Скажи!..

Иван рассмеялся:

– Вася, я тебя простил. Доволен?

– Дорогой ты мой! – обрадованный старик бросился обнимать Ивана, норовил поцеловать и непременно в губы, а тот безпомощно отбивался и умолял:

– Василий, сей же час прекрати!.. Кому сказал?!.. Васька!.. Пусти меня!..

В результате упорной тяжёлой борьбы Василь Васильичу удалось-таки звонко чмокнуть соседа в шею. Удовлетворённый, он поднял налитую ещё до прихода Дуни рюмку и торжественно провозгласил:

– За тебя, Вольдемаронька!.. За твою человеческую порядочность и поразительное по нашим нынешним меркам благородство!.. Такие люди, как ты, нечасто встречаются на нашем жизненном пути!.. Иннокентий!.. Ты согласен со мной?..

Тот буркнул что-то вроде: "А то как же. – и они, чокнувшись, выпили.

Через четверть часа, соблюдая величайшую осторожность, Иннокентий снял с головы Ивана резиновую шапочку, размотал марлевую повязку, которая из белоснежной превратилась в тёмно-коричневую, и обнажил голову Найдёнова.

– Как там? – тревожно спросил клиент.

Ни слова не говоря, парикмахер подал ему ручное зеркальце.

Оттуда на Ивана глянуло перепуганное лицо, поверх и по бокам которого торчали в разные стороны волосы… небывалого цвета. В его оттенках каким-то непостижимым образом сочеталась тусклая синева предрассветных сумерек и бурая грязь осенней распутицы.

– Как вам? – осторожно спросил мастер.

Иван поднял голову. В глазах его застыло горе. Он глубоко, безгранично страдал.

– Алёша, ты как считаешь, с такой… головой можно на люди показаться?

Богомолов сурово нахмурился, он изо всех сил старался сохранить серьёз.

– Честно говоря… Я бы не рискнул, – это был суровый, но честный приговор.

– А вы, Иннокентий Михайлович?.. Вы что скажете?..

Парикмахер глубокомысленно покачал головой.

– Результат достаточно интересный… Признаюсь, такого эффекта я не ожидал, но… Готов с вами согласиться: оттенок недостаточно натуральный. Если желаете, можем повторить.

– Повторить?! – Иван чуть не плакал. – Нет уж, увольте!.. Благодарю покорно… Я издеваться над собой больше не позволю!..

– Вольдемарушка! Ты напрасно расстраиваешься, на мой непросвещённый взгляд…

Старик не сумел продолжить: поймав на себе уничтожающий взгляд соседа, он замолк. Понял, вступаться за своего протеже опасно для здоровья.

Может быть, на обитаемой планете в какой-нибудь другой галактике, за пределами нашей солнечной системы, подобный цвет волос местные модники сочли бы высшим шиком, но здесь, на нашей грешной Земле, такая причёска в лучшем случае могла вызвать только улыбку или желание поскорее вызвать психоперевозку.

– Что же мне делать? – на Найдёнова невозможно было смотреть: обиженный, безпомощный ребёнок, действительно, не представлял, как с такой головой ему жить дальше?

Иннокентий с очень серьёзным видом ненадолго задумался, словно взвешивая все аргументы "за" и "против", и, наконец, огласил приговор.

– Будем стричься. Наголо, под ноль.

Иван в ответ тихо застонал.

– Крепись, друг! – Богомолов так и не смог скрыть предательскую улыбку.

Обескураженного, расстроенного, обречённого Ивана опять замотали белой простынёй, и бывшие когда-то роскошными кудри его целыми прядями стали падать из-под ножей безжалостной парикмахерской машинки прямо на пол.

Шёл уже пятый час, когда друзья вышли из дома в Даевом переулке. Вчерашняя непогодь сменилась ясной солнечной погодой, чуть подморозило, и от этого дышалось удивительно легко и свободно.

Алексей Иванович, как и задумал, решил первым делом зайти на Центральный телеграф: а вдруг там его дожидается весточка от племянника. А постриженный наголо Иван собрался посетить Воскресенский храм в Сокольниках. Там алтарником служил его давнишний знакомый Донат. У него Найдёнов надеялся узнать последние церковные новости и, главное, что произошло в его родном монастыре за время, пока он "находился в бегах". Выйдя со двора, они разошлись в разные стороны: Иван направился к станции метро "Кировская", а Богомолов пошёл на Сретенку. Договорились встретиться вечером, часов в десять, на Даевом.

В "Уране" шёл фильм "Девушка без адреса", и с огромной афиши, что висела на фронтоне кинотеатра, Николай Рыбников улыбался Алексею Ивановичу обворожительной киношной улыбкой. Богомолов подмигнул ему, как старому знакомому, и около "Аптеки" сел в полупустой по случаю выходного дня троллейбус. Красная "двушка" в десять минут довезла его до Петровки, и, поднявшись в горку по Кузнецкому мосту, Богомолов вышел к проезду Художественного театра.

Маршрут этот был хорошо ему знаком. В незапятные довоенные времена именно этим путём они с Анечкой ходили во МХАТ, и сейчас ему казалось, что даже трещины на асфальте остались теми же, что были тогда, шестнадцать лет тому назад. Совсем в другой жизни.

Какой спектакль они смотрели в последний раз?.. "Анну Каренину"?.. Нет, не "Анну"… Какой же?.. Он остановился перед витриной Художественного театра, в которой висели фотографии спектаклей.

"Три сестры"!.. Конечно, "Три сестры"!.. Как он мог забыть?!.. Еланская, Тарасова, Степанова, Бол думай, Ливанов, Хмелёв, Зуева, Станицын, Грибов… Какие артисты!.. Теперь уже нет таких… Ему вдруг отчётливо вспомнилось, как тогда, весной сорок первого, они с Аней вышли на улицу после спектакля. Оглушённые впечатлением от увиденного, они долго не могли прийти в себя и поверить, что были в театре. Нет!.. Этот вечер они прожили в доме Прозоровых, где вместе с Вершининым мечтали о том, какая прекрасная жизнь наступит через двести-триста лет, вместе с Тузенбахом прощались с Ириной и уходили на дуэль, вместе с Ольгой повторяли ещё и ещё раз: "Надо жить! Надо жить!.." – вместе с Машей навсегда прощались с Вершининым, вместе с Андреем плакали о неудавшейся, истраченной по пустякам жизни, о несбывшихся мечтах и обманутых надеждах.

Как он мог забыть?!..

Теперь с глянцевых фотографий на него смотрели новые, незнакомые лица: Головко, Юрьева, Максимова, Кольцов… Время – увы! – идёт безостановочно, на смену старикам приходят молодые, и остановить этот вечный круговорот никому не дано, и, быть может, в этом непрерывном движении и скрыта безпощадная справедливость нашего краткосрочного пребывания на этой вечной Земле?.. Кто знает…

Он подошёл к театральной кассе и наудачу спросил:

– У вас есть билеты на "Три сестры"?

Интеллигентная пожилая дама с высокой пышной причёской глянула на него из своего окошка, снисходительно улыбнулась и, слегка грассируя, произнесла:

– "Три сестры" в этом месяце уже не пойдут. Но вам, дорогой товарищ, невероятно повезло: как будто специально для вас у меня случайно остались два билета на "Марию Стюарт". На пятницу. Очень рекомендую. Одна из наших последних премьер. Успех ошеломляющий!..

– Не люблю Шиллера, – с сожалением признался Богомолов. – Напыщенный, фальшивый какой-то… К тому же немец… Спасибо большое, но я всё-таки Чехова предпочитаю.

– Что?!.. – казалось, мхатовскую кассиршу хватит удар. – Фальшивый немец?!.. Ну, знаете ли!.. Слов не хватает… Честное слово!.. Перевод Пастернака!.. Алла Константиновна в главной роли!.. Я, дура, решила: культурный, интеллигентный человек!.. Хотела приятное сделать, а вы!.. Вы!.. Фальшивый русский – вот вы кто!.. Для вас нет ничего святого!.. Стыдитесь!.. Нет!.. Я не могу!..

Алексею Ивановичу и впрямь стало так стыдно, что он тут же достал кошелёк:

– Сколько я вам должен?

– Ничего вы мне не должны!.. Ничего!.. – чем дальше, тем градус возмущения мхатовской дамы поднимался всё выше и выше.

– Я имею в виду билеты.

– Что?!..

– Сколько я вам должен за два билета на "Марию Стюарт"?

Внезапная перемена в настроении "фальшивого русского" стала для кассирши настолько неожиданной, что она поначалу чуть язык не проглотила, но быстро справилась со своим удивлением. Её белое напудренное лицо приняло надменное выражение, она гордо вскинула пышную седую голову и произнесла сквозь зубы:

– На "Марию Стюарт" все билеты проданы!.. Вот вам!.. – она едва удержалась, чтобы не показать Богомолову язык. Или кукиш.

– Пожалуйста, простите меня, – Алексей Иванович даже покраснел от стыда. – Ляпнул, не подумавши. Просто расстроился очень, что не смогу на "Три сестры" попасть. Дело в том, что я уже видел этот спектакль… перед самой войной… В апреле сорок первого… Мы с женой вместе смотрели. Ну, а потом… Я с того вечера… больше в театре ни разу не был. Да, да… Не удивляйтесь… Сначала война, потом… Впрочем, долго рассказывать… А сейчас я живу в такой глуши, куда театр никогда не приезжал и, я думаю, уже не приедет. Поэтому сегодня… Когда увидел афишу, так опять в дом к Прозоровым потянуло!.. Поверьте, я правду говорю… Не сердитесь…

Дама в окошке отвела взгляд.

– Пятьдесят рублей, – отдавая Богомолову билеты, тихо прибавила. – Я вам верю и совершенно не сержусь. Желаю вам с женой приятного просмотра.

– Спасибо, – ответил Алексей Иванович, пряча билеты в карман. – Только жена моя в первый день войны погибла… На станции во время первой бомбёжки… Поэтому на спектакль я не с ней, с товарищем пойду. Всего вам доброго, – повернулся и пошёл к выходу.

Мхатовская дама почти наполовину высунулась из своего окошка, чтобы посмотреть ему вслед. В глазах её стояли слёзы.

По улице Горького проезжали редкие машины. Вечернее солнце ярко горело на рубиновых гранях кремлёвских звёзд, оранжево отражалось в окнах домов.

На Центральном телеграфе было безлюдно… Богомолов подошёл к окошку, на прозрачном стекле которого было написано: "Выдача корреспонденции до востребования". И чуть ниже: "А – Д". За ним сидела очаровательная коротко стриженная девчушка и коротенькой пилочкой полировала маленькие остренькие ноготки. Алексей Иванович протянул ей свой тёмно-зелёный паспорт. Она лениво взглянула на его первую страничку, ловкими пальчиками быстренько перебрала в продолговатом ящике ряд конвертов и почтовых извещений и небрежно хмыкнула.

– Пишут.

– Простите, что вы? – не понял Алексей Иванович.

– Пишут! – повторила девчушка и раздражённо прибавила. – Чего непонятного?

И вновь принялась полировать ноготки.

– Простите, девушка…

– Я вам не девушка! – отрезала та.

– А кто же вы?.. Гражданка, товарищ?..

Никакой реакции.

– Скажите, милая…

– Что вы ко мне привязались?! – обозлилась девчушка. – Никакая я не гражданка и не товарищ!.. Тем более вовсе не милая!..

– Это я вижу, – с сожалением кивнул Алексей Иванович. – Извините.

– Слушай ты, хрен моржовый!.. – и куда только делось девичье очарование? – Я сейчас милицию позову, и ты у меня в КПЗ будешь блох давить!..

Богомолов стало не интересно слушать, какое будущее его ожидает. Он отошёл к другому окошку, на котором было написано "Р – Т". Тут за стеклом сидела пожилая усталая женщина и вязала детский свитер.

– Простите меня, ради Бога, – подчёркнуто вежливо обратился к ней Алексей Иванович. – Мне нужно оставить записку на фамилию "Троицкий". Скажите, как мне это сделать?

– Напиши письмо "до востребования" и в почтовый ящик опусти, – не отрываясь от своего занятия и не поднимая глаз, ответила женщина.

– А без почтового ящика никак нельзя?

– Нельзя, – спицы мелькали в её руках. Как маленькие сверкающие молнии.

– А конверт с маркой можно у вас купить?

– Тридцать копеек, – перед Богомоловым за стеклянным окошком сидела вязальная машина. Не человек.

Купив, на всякий случай, сразу пять конвертов и стопку почтовой бумаги, Алексей Иванович сел за стол и тут же, на Центральном телеграфе, стал писать письмо, которое собирался адресовать своему племяннику. Опять же на Центральный телеграф.

"Дорогой Павел! Ты, наверное, удивишься, но я сейчас нахожусь в Москве и, вероятно, пробуду здесь некоторое время. Как только получишь эту мою писульку, тоже напиши мне "до востребования" с указанием адреса или телефона, где бы я мог тебя найти. Даст Бог, встретимся и уж тогда переговорим обо всём. Обнимаю тебя. Алексей Богомолов."

Он написал адрес, вложил листок в конверт и уже собирался заклеить его, как вдруг услышал над собой чуть надтреснутый до боли знакомый голос.

– Богомолов?.. Ты?!..

Алексей Иванович поднял голову.

– Наташа?.. – он медленно встал и почему-то отступил назад.

В двух шагах от него, на расстоянии вытянутой руки, стояла его спасительница, его фронтовая любовь, которую он так и не смог разыскать после войны и о которой в последнее время вспоминал всё реже и реже.

Да, это была она – Наталья Григорьевна Большакова!..

– Ты смотри – узнал!.. Это хорошо. Значит, не слишком я… изменилась?..

– Не слишком… Нет… – с трудом даже не сказал, а вытолкнул из себя эти три слова Алексей.

После этого они мучительно долго молчали: не знали о чём говорить. Просто смотрели друг на друга не отрываясь.

– Как живёшь, Богомолов? – первой нарушила молчание Наталья.

– Нормально живу, – Алексей никак не мог прийти в себя. – А вы?..

– Что это с тобой?.. Мы, помнится, на "ты" были?..

– Извини… Давно не виделись… Отвык…

– Да, давненько… тринадцать лет уже…

– Неужели тринадцать?

– А ты посчитай.

– В самом деле… Тринадцать… с хвостиком.

– Что-что?..

– С "хвостиком", говорю… Тринадцать с лишком…

– "С лишком"?.. Ну да, мы с тобой, кажется, в апреле расстались?..

– Шестого.

– Ишь ты!.. Даже число запомнил?

Он согласно кивнул и вдруг почувствовал знакомую боль в груди. Отвёл глаза.

– Я, Наташа, всё помню.

– Как сердчишко? – от неё не ускользнула лёгкая тень, пробежавшая по лицу Алексея. – Не безпокоит?

– По-разному… Но в целом… грех жаловаться…

– Надолго в Москву?

– Не знаю. Как дела сложатся. Хотелось бы назад поскорее.

– Тебя дома кто-то ждёт?

– Хотелось бы думать – да.

– Ох, темнишь, Богомолов… Ох, темнишь!.. Ты раньше этим вроде не отличался.

– Да я и сейчас… "не отличаюсь"…

И вдруг, сам того не ожидая, задал ей самый главный вопрос, который не давал ему покоя все эти тринадцать с хвостиком лет.

– Скажи, Наташа, ведь ты письмо моё получила?

– Какое письмо? – удивилась она.

– Ну вот, теперь ты темнишь, Наталья Григорьевна!.. Если бы ты его не получила, то как бы узнала, что я не в Москве живу?

– Скажи-ка!.. Из тебя, Богомолов, мог бы отличный сыщик получиться! – рассмеялась Большакова. – Ну, получила. Что из того?

– Почему не ответила?

– Долго рассказывать.

– А я никуда не спешу… Впрочем, если ты торопишься, я не настаиваю.

– Я?.. Да нет… Торопиться мне, Богомолов, тоже некуда.

– Вот и отлично. Присядь, давай поговорим. Столько лет мы с тобой не разговаривали.

Она немного помедлила… Потом решительно сказала, глядя ему прямо в глаза.

– Я в двух шагах отсюда живу, пошли ко мне. Чайку попьём… Всё-таки дома лучше, чем на телеграфе, прошлое вспоминать. Согласен?..

– Пошли, – Алексей был согласен на всё.

Он опустил в напольный почтовый ящик своё послание племяннику. Наталья Григорьевна взяла его под руку, и они вышли на улицу Горького. В дверях телеграфа Богомолов лицом к лицу столкнулся с высоким худым человеком, который галантно уступил им дорогу. Не знал Алексей Иванович, что перед ним был тот, кого он так хотел увидеть – Павел Петрович Троицкий. Последний раз он видел своего племянника, когда тот был ещё ребёнком, и, само собой, не мог признать в измученном старике бойкого, розовощёкого мальчишку.

Им предстояло встретиться гораздо позже, а пока они разошлись.

Вечер ещё не наступил, но уличные фонари уже зажглись, и на небе в густой синеве одиноко висело белое пушистое облачко, очень похожее на ангорского кота.

 

21

Отставной комбриг Троицкий на секунду задержался в дверях телеграфа, пропуская выходившую на улицу пожилую пару. В это мгновение он, конечно, не мог предположить, что этот мужчина с окладистой седой бородой только что опустил в огромный напольный почтовый ящик, что стоял при входе в операционный зал телеграфа, письмо, адресованное ему «до востребования». Ещё менее он мог подумать, что через два месяца им предстоит новая встреча, но уже совершенно при других обстоятельствах. А сейчас… Сейчас они даже не взглянули друг на друга.

Павел Петрович подошёл к окошку, за которым сидела пожилая женщина со спицами в руках. С каждой секундой свитер в её руках увеличивался в своих размерах, и, видимо, именно это придавало ей ещё больший азарт: спицы порхали в её руках, не замирая ни на секунду. Троицкий протянул ей в окошко свой военный билет. Она с сожалением оторвалась от своего занятия.

– Удостоверение откройте.

Павел Петрович послушно исполнил приказание.

Отложив свитер на колени, женщина коротко взглянула на первую страничку документа, достала продолговатую коробку, ловким движением одной руки в мгновение ока перебрала длинный ряд писем и квитанций, затем вернула коробку на место и вновь принялась за работу, так некстати и не во время прерванную.

– Ну, что? – спросил Троицкий.

– Не видите разве? – вопросом на вопрос ответила, не поднимая глаз, женщина. – Нету для вас ничего. Нету!..

Троицкий поблагодарил и, огорчённый, пошёл к выходу. Будет страшно обидно, если письмо его, посланное из Дальногорска, до Богомолова не дошло. Конечно, наша почта – лучшая в мире, но и у неё случаются сбои в работе. Что поделаешь?.. Надо надеяться и ждать.

Автандил поджидал его возле машины. После вчерашней встречи с Семёном Окунем и страшного фантастического известия об отце он сильно изменился. Куда подевалась его многоречивость, весёлая безшабашность? Он был угрюм, строг и, казалось, погружён в самого себя.

– Как успехи, товарищ генерал?

– Пишут, как бывало отвечал зэку начальник лагеря, пряча в свой стол ещё недочитанное письмо, адресованное заключённому. Пишут. А если серьёзно, то… поторопился я. Даже если Алексей Иванович мне сразу ответил, не успело ещё письмо придти, – он мысленно прикинул срок. – Не раньше, чем через два-три дня ответа стоит ждать.

– Куда теперь?

– В Сокольники, Авто. Думаю, Николаша меня совсем заждался и уже всякую надежду потерял…

Ещё утром из дома Гамреклидзе он дозвонился Николаю Москалёву. Это удивительно, но телефонный номер закадычного друга не изменился с довоенных времён, чего Троицкий боялся больше всего. Голос у Николаши, как показалось Павлу Петровичу, был напряжён и звучал как-то не слишком радостно. Но говорили они всего полминуты, и это, действительно, могло только лишь показаться. Они условились встретиться после обеда. Сейчас была уже половина пятого, так что на месте они могли оказаться не раньше пяти.

Он сел на переднее сиденье, и они тронулись. Автандил молчал, и Павел Петрович был ему благодарен за это: хотелось привести в порядок свои мысли и впечатления уходящего дня.

Утро началось не слишком радостно. Разбудила его Екатерина и сообщила, что ночью отцу было очень плохо – сердце! – и сейчас он лежит и просит дорогих гостей извинить его. Тёзка Будённого был мрачен и не очень расположен к общению с кем бы то ни было.

Автандил приехал к девяти часам. Они быстро позавтракали на кухне и первым делом заехали в гостиницу: Павел Петрович хотел переодеться. День обещал быть солнечным, тёплым, и он справедливо опасался, что в тёплом колючем свитере ему будет жарко. Лариса Михайловна сидела на рабочем месте и всем своим величественным видом демонстрировала оскорблённую добродетель. Глаза её сверкали. Она гневно осуждала такое нетактичное, такое безжалостное поведение постояльца. На пожелание Троицкого "доброго утра" она съязвила, что "утро не такое уж доброе" и что она "не ждала товарища генерала так рано". При этом великодушно прибавила, что "он, конечно, не маленький и может сам распоряжаться своей судьбой". От этого глубокомысленного пожелания Павел Петрович внутренне съёжился, но предпочёл благоразумно промолчать.

От гарнизонной гостиницы они отправились на Чистые пруды к дому, где когда-то давно, совсем в другой жизни, квартировала счастливая семья товарища Троицкого.

С замирающим сердцем бывший комбриг вошёл в арку, повернул направо и оказался перед такой знакомой и такой чужой ему теперь дверью своего бывшего подъезда. Поднялся на пятый этаж. Вот из этой квартиры под номером сорок восемь ноябрьским вечером тридцать восьмого года они вышли вместе с Зиночкой и поехали в Большой на "Спящую красавицу". Она надела новое платье, которое специально сшила у знакомой портнихи в ателье Дома Актёра, потому что живот её начал округляться, и старые наряды могли изуродовать её стройную фигурку. В этом новом платье она была необыкновенно хороша, и, как маленькая девочка, радовалась тому, что "совсем не заметно", и без конца спрашивала мужа: "Правда, здорово?.. Ты меня не обманываешь?.. Я на бабу с чайника ведь совсем не похожа?.. Ну, скажи!" А он счастливый, гордый, только улыбался в ответ и целовал её раскрасневшиеся щёки.

Повинуясь какому-то необъяснимому порыву, он нажал на кнопку звонка, и сам испугался. За дверью послышались шаркающие шаги, и женский голос недовольно проскрипел.

– Опять ключи забыл?

Дверь открылась, и Троицкий увидел уплывавшего от него прочь по коридору цветастого павлина, распушившего свой фантастический хвост на спине полной высокой дамы в длинном до полу халате. На голове её блестели ряды металлических бигуди, обнажая розовую кожу под прядками жиденьких, реденьких волос. Не зная, как иначе привлечь её внимание, Павел Петрович громко кашлянул. Способ, конечно, не очень оригинальный, но дама вздрогнула и обернулась.

– Тебе кто тут нужен? – в глазах её промелькнул испуг. – Виктор Николаевич вышел на минуту… За пивом… Счас вернётся… Учти!..

– Да я, собственно, не к Виктору Николаевичу, – более дурацкое положение трудно было придумать.

– Так значит вы… ко мне? – и вдруг погрозила Павлу Петровичу пухлым наманикюренным пальчиком, потом попыталась закричать, но вышло это у неё не очень убедительно. – Не подходи!.. Я буду защищаться!.. Я милицию позову!.. Помогите! – тоненько пропищала она.

– Подождите!.. Вы меня не поняли… Я совсем не тот, за кого вы меня принимаете… Я не грабитель!.. – нужные слова, как нарочно, напрочь вылетели из его головы. – Поверьте, вы ошибаетесь!..

– Граждане-товарищи!.. Караул!.. Убивают!.. – голос у неё, наконец, прорезался, и теперь дама в халате вопила изо всех сил, что было мочи, не останавливаясь. – На помощь!.. Товарищи-граждане!..

– Ты чего орёшь? – за спиной Павла Петровича рявкнул густой мощный бас. Истошные вопли женщины заглушили всё вокруг, и он не слышал, как на пятом этаже хлопнула дверь лифта. Крепко сбитый, коренастый здоровяк оказался с ним рядом.

– Витюша! Это – бандит!.. Звони 02!..Ты в его зенки глянь!.. Убийца! – страх в присутствии мужа у неё прошёл, и теперь она испытывала жгучее наслаждение оттого, что могла изображать жертву маньяка-убийцы. Какой талант пропадает!

– Элька!.. Заткнись!..

Одного этого возгласа оказалось достаточно, чтобы дама мгновенно стихла.

– Товарищ, ты ко мне? – заметно было, что Виктор Николаевич не очень хорошо себя чувствует. Три бутылки пива и чекушка "Московской", нахально вылезавшие из ячеек авоськи, откровенней любого врачебного диагноза говорили о том, какой недуг поразил его сегодня с самого утра.

Троицкий понял: ничего путного в присутствии Эльки он объяснить не сумеет и согласно кивнул.

– К вам, Виктор Николаевич… К вам.

– Витюша!.. Он врёт!.. Только что сам мне сказал…

– Тебе что было сказано, дура? – Элькин муж не терпел возражений. – А ну, брысь на кухню, и чтобы я тебя до самого вечера не видал!

Разобиженная дама поджала губки.

– Сам дурак!.. Увидишь!.. Этот уголовник тебя так облапошит…

Она не успела договорить. Звонкий тяжёлый шлепок сотряс её необъятный зад и гулким эхом отозвался под сводами второго подъезда. Она вскрикнула и быстро ретировалась. Дважды повторять ей было не нужно.

– Пошли ко мне в кабинет. Эта скважина и поговорить нормально не даст, – Виктор Николаевич прикрыл дверь на лестницу и, снимая пальто, спросил. – Тебя как зовут?

– Павел Петрович.

– Раздевайся, Павел Петрович, и потопали.

Как и предполагал Троицкий, кабинет нового хозяина его бывшей квартиры помещался там же, где был когда-то и его кабинет. Более того, когда он переступил знакомый порог, невольно "ахнул": его письменный стол, его оттоманка, кресло и даже ковёр на стене, так и остались на прежних местах, словно дожидались возвращения своего хозяина, отлучившегося из дому на короткий срок. Лишь незнакомые фотографии на стенах и новые, неизвестные ему книги в шкафу говорили: а хозяин-то у нас новый!.. Интересно, в других комнатах тоже так же, как было прежде, или новые хозяева всё-таки поменяли обстановку?

– Пиво будешь? – Виктор Николаевич обручальным кольцом ловко откупорил бутылку "Жигулёвского" и, не дожидаясь ответа, томимый мучительной жаждой, припал к его живительному горлышку. Отпив примерно три четверти, оторвался от бутылки, переводя дух.

– Уф!.. И ведь знаю: всё равно не поможет, а хорошо… Зря отказываешься, Павел. Мне и двух бутылок выше крыши. К тому же… – он зябко передёрнул плечами, фыркнул и сорвал с чекушки белую пробку-безкозырку и, наливая её содержимое в тонкий стакан, обратился к самому себе с полным дружеского участия словом. – Крепись, Виктор Николаевич… Понимаю, как тебе тяжело и не хочется, но… Надо, дорогой ты мой… Надо!.. Как тебя в школе учили?.. Большевики умирают, но не сдаются.

И к ужасу Павла Петровича медленно, глоток за глотком выпил полный стакан водки.

Вслед за последним глотком страшная конвульсия сотрясла его крепко сбитое тело. Казалось, человек сейчас, прямо на глазах потрясённого Троицкого, завяжется в узел!.. Но!.. Постепенно черты лица разгладились, движения обрели покойную мягкость, и даже невооружённым глазом видно было, как сладкое облегчение овладевает всем его существом.

– Теперь можно жить, – умиротворённо произнёс Виктор Николаевич и широко улыбнулся. И в золотом блеске его улыбки запрыгали, заиграли солнечные зайчики. Это было второе потрясение Павла Петровича за сегодняшний день. За всю свою жизнь ни у одного человека он не видал ещё такое количество золота во рту.

– Рассказывай, зачем пришёл, – новый хозяин бывшей квартиры Троицкого развалился в его кресле, закурил папироску "Герцеговина Флор" и блаженно прищурил глаза.

– Поступок мой трудно объяснить с общепринятой точки зрения, – начал Павел Петрович издалека, но тут же разозлился и сказал, глядя прямо в ласковые довольные глаза своего собеседника, не думая о последствиях. – Вы сидите в моём кресле, дорогой товарищ. В тридцать втором году я купил это кресло в комиссионке на Арбате и, как сейчас помню, заплатил за него двадцать шесть рублей. Немалые деньги по тем временам.

С Виктором Николаевичем случился столбняк. Он в изумлении застыл, забыв вынуть изо рта дымящуюся папиросу.

– Ты это… Того… Ты случаем… У тебя с головой всё в порядке?..

– Абсолютно, – Павлом Петровичем вдруг овладела какая-то спокойная решимость. – В этой квартире я прожил шесть лет. Двадцать первого ноября тридцать восьмого года мы с моей женой Зинаидой Николаевной вышли из дома и на моей служебной машине поехали в Большой театр. К сожалению, вернуться домой в тот вечер мне не довелось…

– Из-за чего это? – так и не пришедший в себя новый хозяин квартиры задал идиотский вопрос.

– Сначала меня отвели на Лубянку, а потом, много позже, я всё своё свободное время провёл в лагере общего режима.

– А-а-а!..

– Так вот… Теперь я вернулся… домой… Спустя девятнадцать лет. Понимаете?

– Ага…

– И очень хотел бы хоть немного в своём бывшем кресле посидеть. Вы позволите?..

Онемевший Виктор Николаевич, как ошпаренный, вскочил со своего места. Троицкий не спеша сел, ласково погладил подлокотники.

– Здорово, приятель… Как ты тут?.. Сильно скучал без меня?.. Молчит… Скажите, а в остальных комнатах тоже мои вещи стоят? Или вам удалось кое-что на свои кровные прикупить?

– Слушай, друг, – к Виктору Николаевичу начал возвращаться дар речи. – При чём тут я?.. Я в этой квартире вообще всего третий год живу. Мне сказали, все вещи здесь казённые, можешь пользоваться. Ну, я и пользовался… Откуда я знал?.. Забирай, если это твоё!.. Я ни в чём чужом не нуждаюсь!.. Я, между прочим, не какой-то там, чтобы…

Неожиданно дверь в кабинет с треском распахнулась, и в комнату влетела разъярённая Элька.

– Не отдам! – завопила она ещё с порога. – Ходют тут всякие!.. А ты зенки пивом налил и рад, губошлёп?!.. Паразит недоделанный!.. Ничего я этому проходимцу не отдам!.. Слышите?!.. Ничего!.. Хрен с маслом он у меня получит!.. Накоси, выкуси! – и она, сложив из коротеньких пухлых пальчиков внушительную фигу, затрясла ею почти у самого носа своего благоверного.

– Тебе что было велено?!.. – Виктор Николаевич что есть силы стукнул кулаком по столу. – Чтобы я тебя до самого вечера не видал!.. Брысь, поганка!.. Добром прошу!.. – и двинулся на свою благоверную.

– Убивают!.. Ратуйте, люди добрые! – заголосила Элька, но на всякий случай подалась поближе к выходу. – Только пальцем коснись, на пятнадцать суток упеку!.. Фулюган!..

– Вон!.. Вша недоразвитая!.. – взревел взбешённый супруг. – Моль недобитая!.. Я тебя добью!..

Больше упрашивать расходившуюся даму с павлином на спине не пришлось. Последняя угроза подействовала на неё безотказно, и, уже не сдерживая сотрясавших её пышное тело рыданий, изрыгая проклятья и угрозы, она стремглав кинулась из кабинета мужа.

– Извини, друг, – возмущению его не было границ, и он никак не мог успокоиться. – Ну надо же, чтобы такая мзгля… чтобы от эдакой мрази… чтобы от неё… Нет!.. Я даже не знаю… Вообще!..

Не в силах больше говорить, он схватил со стола пустую четвертинку и со всего размаха запустил её вслед удравшей жене. Стукнувшись о закрытую дверь, бутылка разлетелась на мелкие осколки.

– Двенадцать лет с ней живу, а всё никак не могу решиться… – чекушкометание немного его успокоило. – Ты даже представить себе не можешь, как иной раз это насекомое раздавить хочется!.. Она ведь у меня хуже таракана!.. Или клопа!.. Клянусь!.. С каким бы это я её удовольствием!.. – он блаженно закатил глаза и даже причмокнул от сладостного предвкушения. – Но, как подумаю, что за минуту наслаждения пожизненный срок схлопотать можно, руки сами собой опускаются. И что остаётся делать?.. Терпеть. И только… Веришь ли?.. Несчастней меня человека на свете не было и нет. Не молчи, а скажи, ты мне веришь?..

– Верю, – Павлу Петровичу было и грустно, и паршиво, и смешно.

– Спасибо, друг… Вот ты меня понимаешь… Жаль выпить нечего, а не то бы мы с тобой дерябнули бы… За мужскую солидарность!.. Хотя… Постой!.. – похоже, его осенила какая-то гениальная идея. – Я мигом!

Он на цыпочках подошёл к двери, прислушался к тому, что происходило в коридоре и, многозначительно подмигнув Павлу Петровичу, безшумно выскользнул в коридор.

С его уходом Троицкий смог, наконец-то, спокойно оглядеться в такой знакомой и такой чужой для него теперь комнате. Удивительно, но мебель стояла на своих прежних, привычных местах, и лишь безвкусные кружевные салфетки с огромными вышитыми розами, разложенные повсюду, нарушали привычную строгость его кабинета.

"Бежать, бежать отсюда!.. И как можно скорее!.." – горькое чувство невосполнимой утраты сжало сердце, и на душе у Павла Петровича стало пасмурно и тоскливо. Хуже некуда.

В комнату, крадучись, вернулся Виктор Николаевич. По выражению его торжествующего лица можно было догадаться, что задуманная операция прошла успешно.

– Не заметила!.. Хе-хе… Ну, Элеонора Степана, тебя такой сюрприз ожидает!.. Ты этот день на всю оставшуюся жизнь запомнишь! – жарко зашептал он.

Ещё раз оглянувшись на дверь, Виктор Николаевич извлёк из правого кармана штанов пузырёк каких-то духов. Фигурный флакон представлял из себя ледяную скалу, на вершине которой стоял белый медведь, и сквозь стенки из мутного стекла было видно, что он полон более, чем наполовину.

– Где Чапаев не проскочит, сокол-Чкалов пролетит!.. Ха-ха!.. Это ей за паскудство характера и за подлость натуры мелкой собственницы!.. Духи "Северное сияние"! Производство фабрики "Красная заря"!.. Тебе, Павел, как?.. Разбавить или ты, как все советские люди, чистый предпочитаешь? Самый натуральный спирт!.. И запах без отвращения. Ты только нюхни. То ли Северным полюсом, то ли медведем этим воняет. Бррр!.. – беднягу всего передёрнуло.

– Пей сам, Виктор Николаевич, а я воздержусь.

– И зря!.. Чистейший спиртяга!.. – изрёк Виктор Николаевич и опрокинул содержимое флакона в гранёный стакан.

Троицкому вдруг стало невыносимо тошно. В доме, где они с Зиночкой были необыкновенно счастливы, теперь поселилась пошлость, гадость! Одним словом – дрянь!..

– Простите меня, – он резко встал и, когда открывал дверь кабинета, чуть не сшиб с ног прилипшую к замочной скважине неугомонную Эль-ку. – Всего вам хорошего.

– Ах, ты, подлюга!.. – та заметила в руках мужа знакомый флакон– Ты зачем это духи мои упёр?.. Для какой такой надобности?!.. Пидарас вонючий!..

Павел Петрович с силой захлопнул за собой входную дверь и, прижавшись лбом к холодной стене, с минуту простоял так, чтобы унять бивший его озноб. Для него теперь всё стало яснее ясного: если даже их личные вещи остались в квартире, значит, Семивёрстов выполнил своё обещание, и после очной ставки с ним Зиночка домой уже не вернулась, а… Нет, нет!.. Не хочу даже думать об этом!.. С ней всё хорошо… Всё благополучно!.. Просто узнать, где она и что с ней стало, здесь, на Чистых прудах, невозможно.

Автандил всё понял без слов по одному выражению лица своего пассажира. Лишних вопросов задавать не стал, включил зажигание.

– Куда теперь?..

– В Хомутовский тупик, Авто. Знаете, где это?

– Гамреклидзе Москву как свои пять пальцев знает. Не надо безпокоиться, Павел Петрович.

По улице Чернышевского они выехали к Земляному валу, и тут Троицкий растерялся. Он не узнавал когда-то хорошо знакомых мест. Громады новых домов выросли на месте низеньких деревянных хибар. Озираясь по сторонам, он безпокойно заёрзал на сиденье.

– Что вы, товарищ генерал?..

– Не могу понять, где мы.

– Сейчас, потерпите намного, – машина свернула направо и остановилась напротив входа в кинотеатр. "Встреча", – прочитал Павел Петрович на фасаде. А рядом на старинном заборе из литого чугуна висела афиша фильма. Здесь тоже шла "Девушка без адреса", и неунывающий Рыбников улыбался Павлу Петровичу, как закадычному другу. Но из-за забора, на котором он демонстрировал свой неисчерпаемый оптимизм, выглядывал знакомый дом. Наконец-то! Он узнал! Старинная усадьба девятнадцатого века, хотя и пришла в упадок, но сохранилась! Стояла на прежнем месте!.. Ура!.. Как и в довоенные времена, в ней по прежнему помещался стационар какого-то диспансера, и, очевидно, больные в коричневых пижамах, поверх которых были накинуты грязно-серые халаты забивали на лавочках козла или играли в шахматы. Скорее всего, именно медицинское ведомство, а не "Всесоюзное общество охраны памятников старины" спасло особняк от полного уничтожения. Однако на этом радость узнавания знакомых мест для комбрига Троицкого… Увы! – закончилась.

Напротив диспансера, на том самом месте, где в довоенные времена стояла деревянная двухэтажная развалюха и в которой жила Зиночкина подруга Тина, теперь красовалась типовая пятиэтажка из унылого серого кирпича. Приехали!..

– Мне, Павел Петрович, позвонить тёте Кате надо, – прервал его невесёлые мысли Автандил. – Что-то не понравился мне Ираклий сегодня.

Вчерашние новости на него очень сильно подействовали, не смог утром с постели встать. А с ним такое редко случается, несмотря на возраст. Я быстро, – он вылез из машины и направился к будке телефона-автомата, что стояла возле входа в кинотеатр.

Троицкий остался в машине.

Он понимал теперь: найти жену после стольких лет, дело отнюдь не такое простое, каким оно представлялось ему ещё две недели тому назад. Если даже дома исчезают с лица земли, то что говорить о людях, которые не из дерева или камня сработаны?.. О людях, которые в общем движении жизни на этой земле, – всего лишь крохотные песчинки, уносимые бурями исторических катаклизмов и не представляющие никакой ценности с точки зрения исторического материализма. А в такой стране, как наша, тем более.

Вернулся озабоченный Гамреклидзе.

– Совсем деду плохо стало. Тётя Кэто сказала, уже два раза "неотложку" вызывала. Надо мне к ним заскочить. Может, нужно за лекарствами сгонять или ещё что-нибудь… Скажите, куда мне вас отвезти, товарищ генерал, а я за вами часа через полтора заехал бы.

Павел Петрович посмотрел на часы. Ехать к Николаше Москалёву было ещё рано… И вдруг шальная мысль заскочила к нему в голову.

– Поехали обратно. Один пустяк выяснить не успел. Конечно, вряд ли, а вдруг!..

И они снова выскочили на Садовое кольцо и помчались с ветерком на Чистые пруды. Когда Автандил высаживал Троицкого из машины, то на всякий случай спросил, в какой квартире его искать.

– Вдруг я раньше освобожусь. А так, что бы ни случилось, в двенадцать сорок я буду на этом самом месте стоять. Договорились? – и рванул с места, обдав Павла Петровича прозрачным белым дымом из выхлопной трубы.

Первое, что насторожило Троицкого, когда он вошёл в арку и завернул направо, это милицейская машина и карета скорой помощи, что стояли возле дверей его бывшего подъезда, и в которых никого, кроме водителей, не было.

"Неужели?!.. – промелькнуло у него в голове. – Да нет, не может быть! Не такой он дурак, в конце-концов!.."

Но когда он поднялся на пятый этаж и вышел из лифта, самые худшие его опасения подтвердились. Дверь сорок восьмой квартиры была распахнута настежь, и оттуда доносились возбуждённые голоса.

Картина, которая открылась его взору, когда он осторожно вошёл в свою бывшую квартиру, была достойна, как говорится, кисти Верещагина. Поле битвы располагалось в столовой, пол которой был усеян фарфоровыми кусками столового сервиза и сверкающей россыпью хрустальных осколков, бывших ещё совсем недавно парадными бокалами и фужерами. На стуле у окна сидела Элеонора Степанна и, уронив свою изрядно потрёпанную голову на подоконник, рыдала навзрыд. Несколько бигуди ещё держались на её жиденьких волосах, но основная часть была разбросана по полу среди осколков. Возле неё, засунув левую руку в карманы, стоял милицейский сержант и от нечего делать правой рукой сосредоточенно ковырял в носу. За столом сидел капитан и, по-видимому, писал протокол. В глубоком кресле справа от двери сидел хозяин квартиры и, закатив глаза, довольно ненатурально стонал. Актёр из него получился бы никудышний. Возле него хлопотала молоденькая медсестра, которая заканчивала накладывать на его голову марлевую повязку, а суровая женщина-врач молча набирала из ампулы в шприц какую-то прозрачную жидкость.

– Вам чего, гражданин? – первым заметил появление в квартире незнакомого человека скучающий сержант, бросивший по такому случаю вести раскопки в своём носу.

Виктор Николаевич перестал стонать, с трудом разлепил сомкнутые веки и, увидев Павла Петровича, обрадовался ему, как родному:

– Друг!.. Павел, дорогой!.. Как ты кстати!.. Товарищ капитан, вот товарищ может подтвердить. Он – единственный и самый непосредственный свидетель!..

– Чего тут подтверждать? И без свидетелей всё ясно, – капитан закончил свою писанину и обратился к хозяину квартиры. – Уголовное дело будем возбуждать или как?

Услышав такие слова, несчастная Элька взвыла ещё громче. Виктор Николаевич опешил.

– Уголовное?.. А просто на пятнадцать суток нельзя посадить?.. Чтобы только проучить… без уголовщины?..

– Нанесение телесных повреждений в драке уголовно преследуется и карается сроком от двух до пяти. Бывает, условно. Всё зависит от тяжести нанесённых травм и ущерба здоровью потерпевшего.

Возникла напряжённая пауза. Предложение капитана было для потерпевшего крайне соблазнительным. Правда, он не думал о том, какой ущерб жена нанесла его здоровью сегодня. Двенадцать лет супружества, по его твёрдому убеждению, нанесли гораздо больший ущерб не только здоровью, но и всей его жизни. Оскорблённое сердце требовало отмщения!.. Но!.. Но ведь какая-никакая, а всё-таки жена!.. И потом, позору не оберёшься!.. Мучительная борьба происходила в травмированной голове Виктора Николаевича.

– Штаны снимите! – раздался суровый голос врача "Скорой".

– Зачем? – испугался избитый муж. Видно было, что ещё со школьной скамьи он панически боялся прививок и уколов.

– Я вам должна сделать укол от столбняка. Больной, поторапливайтесь.

Покраснев до корней волос и стыдливо косясь на молоденькую медсестру, больной стащил штаны. Игла шприца вошла в розовую мягкую ткань.

– А-а-а!.. – тихонько заскулил потерпевший.

– Так как же, гражданин? – капитану тоже не терпелось поскорее покончить с этим банальным семейным скандалом. – Медицинское заключение будем составлять или как?

– Изверг! – тонюсеньким голосом пропищала Элеонора Степанна. – Для тебя ничего святого не осталось.

Виктор Николаевич натянул штаны и безнадёжно махнул рукой.

– Пусть живёт. Я ведь не какой-то там, чтобы… А тоже человек… И я понять могу… Хотя, по большому счёту, не понимаю…

– И правильно, – обрадовался капитан и, не глядя, бросил своему напарнику-сержанту, который к тому моменту закончил раскопки в носу. – Афонин, поехали!.. – но, уже выходя из кабинета, вдруг остановился и, погрозив пальцем притихшей Элеоноре, строго добавил. – Но в следующий раз, гражданочка, будем меры принимать! Учтите.

Когда следом за милицией и медперсоналом "Скорой" закрылась входная дверь, раненый муж сурово глянул на свою сжавшуюся в комочек, насмерть перепуганную жену и, гордо вскинув перебинтованную голову, отчётливо произнёс:

– А с тобой, Элеонора, я отдельно разберусь. Имей это в виду. Пошли, Павел, в кабинет, – и, обернувшись на пороге, сурово прибавил. – И убраться мне тут! Немедленно!.. Чтоб ни осколочка на полу не осталось!..

Элеонора судорожно кивнула головой.

– А у меня, Витюша, ликёрчик припрятан. Я тебе принесть могу, если желаешь, конечно… – безграничное смирение было нарисовано на её зарёванном лице.

– Ликёрчик?! – сурово спросил пострадавший муж.

– Ага! – как побитая шавка, ответила жена, глядя преданными глазами на своего благоверного.

– Тащи, – великодушно разрешил тот. – Только запомни, этот твой жест ничего в твоей судьбе изменить не может. Много тебе ещё придётся совершить, чтобы заслужить моё прощение. Очень много… Справишься ли?..

– Я справлюсь… Конечно же, справлюсь, Витюша.

– Не уверен.

В кабинете он первым делом закурил и вдруг от души расхохотался.

– Я первый раз такую тактику применил!.. Не знаю, как это меня осенило!.. Ведь раньше у нас как было? Я ей до себя дотронуться не позволял. Ни под каким видом!.. А тут… Как она меня шарахнула "Северным сиянием" по башке, чувствую кровь полилась! В прежнее время после этого я бы от неё одно мокрое место оставил, а сегодня… Она меня колотит, а я про себя думаю: "Лупи, стерва!.. Бей, гадина!.. Я тебя под пятнадцать суток, как пить дать, подведу!.." Да ещё нарочно ей же под руку и подставляюсь!.. Представляешь, какой гениальный ход!.. Ну, а когда совсем невтерпёж стало, я – кувырк! – в обморок упал!.. Но не по-всамделишному, а так… понарошку… Как бы в обморок и как бы упал!..

В дверь кабинета постучали.

– Витюша! Это я!.. Ликёрчик принесла… Мне войтить?..

– Входи, поганка!.. Уж так и быть, позволяю!..

– Я вам и закусить принесла… Вот печеньице… Курабье бакинское и сырок пошехонский… Всё свеженькое… Кушайте на здоровье, – Элеонора поставила на письменный стол поднос и, униженно улыбаясь, быстро вышла из кабинета, семеня коротенькими ножками.

– Вот всегда бы она так!.. – мечтательно произнёс Витюша. – Совсем бы другой коленкор у нас с нею был! – и потянулся к графинчику с ликёром.

– У меня, Виктор Николаевич, одна просьба к вам имеется. Нечаянно давеча вспомнил, потому и вернулся.

– Говори, Павел. Всё, что в моих силах, исполню. Говори, не стесняйся.

Троицкий секунду помедлил и, наконец, решился:

– Мне бы очень хотелось в свой тайник заглянуть.

– Какой такой тайник?

– В конце тридцатых вы, я думаю, знаете, какое тревожное время было. Что ни день, то аресты, что ни ночь, ожидание, когда за тобой "воронок" приедет…И, хотя каждый из нас втайне надеялся, что сия горькая чаша минует именно меня, всё же полной уверенности ни у кого не было, поэтому… Одним словом, ещё в тридцать шестом, когда только всё это началось, я собрал кое-какие вещицы, документы… очень дорогие для меня и спрятал их в тайнике.

– Ну, надо же!.. Как в Монте Кристе!.. – собеседник Троицкого был восхищён. – И где же этот тайник?.. Неужто тут где-то?..

– Совершенно верно. Вы почти сидите на нём, – и Павел Петрович указал на ковёр под ногами Виктора Николаевича. Тот в мгновение ока выскочил из кресла, на котором сидел.

– Где?!.. Тут?!..

– Надежда, конечно, мизерная… Кагебешники до нас всё, я думаю, здесь обшарили, но… Вы позволите? – он отогнул угол ковра и начал считать паркетные половицы.

– Раз, два, три…

Дойдя до восьмой, тихонько постучал по ней согнутой костяшкой среднего пальца.

– Тут, кажется… Ножик какой-нибудь у вас не найдётся?

Заинтригованный Виктор Николаевич протянул ему пилку для ногтей.

– Устроит?

– Вполне.

Троицкий концом пилки подцепил половицу, она легко поддалась и встала торчком. Павел Петрович запустил в образовавшуюся щель руку.

– Ну?.. Чего там?.. Пусто?..

– Да нет, кое-что я тут нащупал…

Он вынул ещё две паркетины. Теперь в полу образовалась довольно приличная дыра.

– Ну, с Богом!..

Павел Петрович перекрестился и вытащил на свет деревянную шкатулку, на крышке которой сиял бриллиант не бриллиант, но какой-то сверкающий камень, а на передней стенке, изукрашенной перламутровой инкрустацией, стоял на четвереньках, по всей видимости, японец в кимоно. Часть кусочков перламутра уже давно отвалилась, но всё же можно было угадать, что изображала она какой-то японский пейзаж с высокой горой на заднем плане. Фудзияма… Кажется, так у них самая высокая гора называется.

– Ты гляди! – только и смог вымолвить потрясённый хозяин квартиры. – А я тут ходил, сидел, курил, выпивал и… Нихренашеньки не знал.

Сердце Троицкого отчаянно колотилось и, прежде чем открыть шкатулку, он короткое время помедлил, чтобы перевести дух.

– Чего там у тебя припрятано? Покажь!.. – казалось, Виктор Николаевич вот-вот лопнет от снедавшего его любопытства.

Павел Петрович взялся за крышку шкатулки и потянул вверх. Она… не открывалась.

– Ты чего?.. Боишься что ли?.. Давай тогда я!..

– Заперто, – Троицкий сокрушённо покачал головой. – А ключа у меня нет. Вероятно, Зиночка, когда меня забрали, кое-что из своих вещей туда положила и заперла.

– Погоди, я сейчас стамеску принесу… Молоток тоже… Вскроем! – и Витюша с готовностью кинулся из комнаты.

– Не надо! – остановил его Павел Петрович. – Не хочу я красивую вещь портить. Шкатулка не мне, она жене моей принадлежит, пусть Зиночка сама распорядится. Не надо молотка.

– Так это что же получается?.. – расстроился Виктор Николаевич. – Я, стало быть, так и не увижу, что там у тебя припрятано?!.. А?!..

– Стало быть, так.

– Несправедливо. Вместе доставали, вместе и посмотреть должны.

– В следующий раз как-нибудь. Не сердись, друг.

– Честно скажу – обидно.

Троицкий вернул на прежнее место половицы, прикрыл их ковром, сверху поставил кресло.

– Спасибо вам, Виктор Николаевич, и простите меня за причинённое безпокойство.

Тот махнул рукой.

– Да ладно… Чего там?.. – и вдруг глаза его загорелись счастливым, радостным блеском. – Нет!.. Это тебе спасибо, друг!..

– Мне-то за что?

– Ну, как ты не понимаешь?!.. – и зашептал на ухо Павлу Петровичу. – Я теперь в твоём тайнике от сквалыжницы моей водку прятать буду!.. Эта дура набитая ни в жизнь не найдёт!.. – и заскакал по кабинету в каком-то немыслимом танце, издавая торжествующие победные крики.

Автандил ещё не приехал, и Троицкий, поджидая его, устроился на скамейке во дворе.

На коленях у него лежала чудом сохранившаяся шкатулка. Как рассказывала Зиночка, она получила её в подарок от мамы в декабре двадцать первого года на Рождество и с тех пор хранила в ней своё богатство. Сначала это были обёртки от фантиков и волшебные картинки, потом секретные записочки от подружек и молодых людей и, наконец, колечки, кулончики и серёжки – словом, настоящие драгоценности.

Как давно это было!.. И как недавно!..

Павел Петрович закрыл глаза… Воспоминания окружили его со всех сторон и увлекли в зыбкую прозрачную глубину…

Рождество!..

В просторном доме празднично пахло скипидаром от мастики, которой до зеркального блеска натирались полы. К нему примешивался новогодние запахи от большой разлапистой ёлки, стоявшей в дальнем углу столовой, и от оранжевой горки мандаринов, которая возвышалась на серебряном блюде посреди овального стола. На ёлочных лапах, посыпанных канифолью, изображавшей снежинки, висели разноцветные хлопушки, стеклянные шары, ангелы из папье-маше и сверкающие грецкие орехи, обёрнутые в серебряную фольгу. Начиная с прошлогоднего Рождества Павел, всякий раз съедая конфету, бережно складывал "золотце", как на детском языке именовались блестящие конфетные бумажки, в жестяную коробку из-под бисквитного печенья фабрики Эйнемъ. А перед новогодними праздниками в день именин младшего брата Петра эта коробка ставилась на обеденный стол, и вся семья начинала превращать бурые, испещрённые глубокими морщинками грецкие орехи в ёлочные украшения. В самую верхушку ореха отец втыкал спичку с отломанной серной головкой и передавал его матери. Та к спичке привязывала суровую нитку и отдавала Павлу, в обязанности которого входила самая ответственная часть операции: он должен был закатать орех в фольгу, и – пожалуйста! – украшение готово. Вокруг стола бегал трёхлетний Пётр и отчаянно канючил, вымаливая у старшего брата, чтобы тот и ему дал "один аешек"! Павлу было жалко тратить с таким тщанием сохранённое "золотце" зря. Ведь Петька всё испортит, в этом он был абсолютно уверен. Но нытьё младшего братика было таким невыносимым, а просьбы родителей, чтобы он уступил, такими жалостными, что, в конце-концов, он сдавался, и Пётр, получив долгожданный "аешек", сопя и пуская пузыри, забирался с ногами на стул и начинал обёртывать орех, причиняя старшему брату невыносимые страдания. Вместо красивого блестящего шарика, из-под его рук на свет Божий появлялся маленький уродец, что не мешало, однако, Петру с гордостью показывать родителям и страдающему старшему брату результат своих титанических усилий. Во всю глотку заявлять, что "Петушок маядец!", и безжалостно требовать, чтобы его "аешек" повесили на самое видное место, под самой вифлеемской звездой, которая венчала ёлочную макушку.

– Павел Петрович, вы спите? – раздался над ним голос Автандила.

Троицкий открыл глаза.

– Как дела, Авто?.. Что дед Ираклий?..

– Пока всё нормально… Тьфу, тьфу, тьфу, – он сплюнул через левое плечо. – Я к нему профессора из Бурденко привёз. Мой старый знакомый. Тоже, как с вами, в машине познакомился. Николай Кузьмич Полетаев. Очень сердечный человек. Он деду два укола сделал, и теперь дед Ираклий сладко спит. Ну, куда поедем?

– Сначала на Центральный телеграф, потом в Сокольники. Там я вас отпущу, Автандил. Мне, право, очень неловко, что я так безпардонно вашей любезностью и свободным временем пользуюсь…

– Павел Петрович, не будем больше об этом. Ладно?.. Вы меня ни о чем не просили, я сам к вам в личные шофёры напросился, так что, если кто и должен извиняться, так это я. Поехали.

И вот сейчас, побывав на телеграфе, они подъезжали к старому дому в Сокольниках, с облупившимися колоннами, с обвалившейся штукатуркой, из-под которой выглядывали потемневшие от времени брёвна, и с разбитыми каменными ступенями, о которые стирало свои подошвы не одно поколение москвичей. До революции этот дом принадлежал состоятельному московскому купцу Абросимову, а сейчас, разделённый тонюсенькими перегородками на средние, маленькие и очень маленькие клетушки, называемые почему-то «жилплощадью», являл собой одну громадную коммунальную квартиру. И в этом доме, на антресолях, в двух крохотных комнатках, жил однокашник и друг Павла Троицкого ещё с незапамятной дореволюционной поры – Николаша Москалёв.

– Большое спасибо, Авто. Вы меня очень выручили, и помощь вашу я никогда не забуду, – Павел Петрович протянул руку, чтобы проститься.

– Как это?.. Я не понял: мы что, завтра уже не увидимся? – в голосе Автандила прозвучала обида.

– Не могу же я просто так, без зазрения совести три дня подряд вас эксплуатировать, дорогой товарищ Гамреклидзе. Пора и честь знать.

– Так я же завтра опять выходной. Вы, товарищ генерал, наверное, забыли: я работаю через два дня на третий. Скажите, куда за вами заехать, и мой "Опель" к вашим услугам. Дед Ираклий мне строго-настрого приказал, чтобы я вас ни под каким видом одного не оставил. Поэтому вы сначала с ним обо всём договоритесь, а потом уж со мной. Я человек подневольный.

Павел Петрович понял: спорить безполезно, но прежде чем ответить, слегка помедлил:

– Автандил, возьмите эту шкатулку. Не хочу повсюду её с собой таскать.

– Красивая вещь! – Гамреклидзе от восторга прищёлкнул языком. – А что там клад?..

– Граф Монте-Кристо в наследство оставил. Боюсь, украдут. Ну, а поскольку мне и сегодня в гостинице переночевать не удастся, лучше она до завтра у вас побудет. Мы с приятелем столько лет не виделись. Думаю, до утра обо всём переговорить не успеем…

– Значит, завтра в девять ноль-ноль я вас возле этих дверей встречать буду, – и, не дожидаясь согласия или возражений своего пассажира, сел за руль и так рванул с места, что уже через несколько секунды красные огоньки задних фонарей его машины скрылись в конце пустынной улицы за поворотом.

В окнах второго этажа горел свет. Павла Петровича ждали, и только тут он к ужасу своему сообразил, что пришёл в гости без ничего. Ни торта или коробки конфет, ни какого-нибудь занюханного цветочка у него не было. Позор, товарищ Троицкий! Ах, какой позор!.. Оправдать вас может только одно: вы так долго пробыли "за колючкой", что отвыкли там от принятых в нормальном человеческом общежитии порядков и правил. К счастью, он вспомнил, что в двух шагах отсюда находится "Булочная" и поспешил туда в надежде исправить свою забывчивость. "Булочная" была открыта, но в ней ничего, кроме торта "Сказка", сиротливо застывшего посреди стеклянной витрины, не было. Но, как говорится, на безрыбье и… "Сказку" можно тортом назвать, поэтому, заплатив в кассу восемнадцать рублей тридцать копеек и получив в обмен на чек картонную коробку с Иванушкой-дурачком и Царевной-лягушкой на крышке, Павел Петрович, смущённый, но всё же довольный, отправился обратно к дому купца Абросимова.

На входной двери справа и слева были прикреплены кнопки электрических звонков с фамилиями обитавших в этом доме граждан. Кнопка звонка Москалёвых было первая в правом ряду. Сердце Павла Петровича, казалось, выпрыгнет из грудной клетки, когда он нажал её и услышал торопливые шаги по коридору.

Дверь распахнулась, и на пороге выросла знакомая сутулая фигура Николаши.

Друзья крепко обнялись и, с трудом сдерживая рвущиеся наружу слёзы, так и простояли, обнявшись, некоторое время.

 

22

Жила Большакова, действительно, в трёх минутах ходьбы от телеграфа. Дом в Дмитровском переулке был очень старый, без лифта, и, когда они с Алексеем Ивановичем поднялись на пятый этаж, он даже задохнулся слегка: отвык в своём захолустье по лестницам шастать.

– Не устаёшь? – поинтересовался Богомолов. – Ведь каждый день по нескольку раз подниматься приходится?

– Привыкла, – коротко ответила Наталья Григорьевна и, отперев большим в завитушках ключом высокую дубовую дверь, крикнула. – Сергуня! Ты дома?

Никто на её крик не отозвался.

– Что ж, тем лучше: никто нам не помешает. Проходи, раздевайся… Вот тапочки гостевые. Есть будешь?.. Я с утра свой фирменный борщ сварила…

– Спасибо… Я, признаюсь, совсем недавно завтракал. Часа полтора тому…

– Ты даёшь, Богомолов!.. Нормальные люди ужинать садятся, а ты…

– А я, значит, – ненормальный.

– Это заметно. Ну, хоть чаю-то выпьешь?.. У меня заварка хорошая, индийская. Со слоном!

– Вот чаю с удовольствием выпью. Особенно со слоном, – улыбнувшись, согласился Алексей Иванович.

– Проходи в большую комнату, а я чайник поставлю. Да не стесняйся ты!.. У меня дом простой, без затей. Мы с Серёгой привыкли. Тут у нас вечно народ толчётся: то его приятели, то мои. Давай проходи, – и она скрылась на кухне.

Комната, которую Наталья назвала "большой", и в самом деле, была просторной: квадратов тридцать, никак не меньше. Уставленная старой разномастной мебелью, она, тем не менее, производила впечатление уютного, обжитого дома. И большой круглый стол посредине, и кожаный диван с высокой спинкой и круглыми валиками по бокам, и торшер на витой бронзовой ноге под круглым оранжевым абажуром, и секретер в простенке между двумя высокими окнами; и допотопный буфет, украшенный деревянной резьбой, с множеством дверок, ящиков и полочек; и приземистый, массивный книжный шкаф, сработанный, по всей видимости, в начале девятнадцатого века и принадлежавший ранее, по всей видимости, Павлу Ивановичу Чичикову… Словом, всё здесь было на месте: одна вещь дополняла другую, и все они сообща являли собой гармоничную законченную картину. Особый уют создавали четыре городских пейзажа прошлого века, два портрета в старинных позолоченных рамах: мужчины в вицмундире с высоким воротником, шитым золотом, и женщины в кружевном чепце и пуховым платке, наброшенном на плечи. Внимание Богомолова привлёк любопытный натюрморт: на дощатой столешнице одиноко стоял графинчик водки, два лафитничка, а на промасленной газете с ятями лежала брошенная кем-то селёдка с отъеденным хвостом. Сразу можно было угадать: художник обладал изрядным чувством юмора и до тонкостей знал предмет, который так живо перенёс на полотно.

А вокруг картин на стенах, выкрашенных бледно-жёлтой матовой краской, было разбросано великое множество разнокалиберных фотографий, развешанных всюду, где только нашлось свободное место. Праздничные застолья, дачные пикники, школьные выпускные вечера и прочие знаменательные события, – словом, вся многолетняя память о многочисленном роде Большаковых и их близких навечно застыла на пожелтевших от времени снимках. На Богомолова с любопытством смотрели младенцы в кружевных пелеринках и без, солидные старики и старушки, женихи и невесты, военные и гражданские, весёлые и суровые, усталые и беззаботные… Как будто спрашивали его: "Ты зачем к нам пришёл?.. Что тебе нужно?.. Стоит ли ворошить прошлое?.. Ведь изменить что-нибудь ты всё равно уже не в состоянии…"

Но среди этого многолюдья одна фотография сразу бросилась ему в глаза: красивый подполковник медицинской службы лет тридцати – тридцати пяти, смотрел на него, в упор, не отрываясь. Из-под чёрных густых волос его сверлили такие же чёрные жгучие глаза, и, если бы не лёгкая полуулыбка, слегка тронувшая тонкую полоску губ, могло показаться, что подполковник чем-то очень раздосадован, даже зол.

– Ну, как тебе моё жилище? – спросила Наталья, ставя на стол вазочку с вареньем, чашки и блюдца, которые принесла на жостовском подносе.

– А это и есть твой Сергей? – в свой черёд спросил Алексей, указывая на фотографию.

– Ошибаешься. Моего мужа звали Антон. Вернее, не мужа даже, а…как тебе сказать?.. Очень близкого друга. Этот снимок фотокор "Комсомолки" за два дня до его гибели сделал. Снаряд прямо в операционную палатку попал… И что удивительнее всего, на месте только он один погиб. У остальных: ранения разной степени тяжести, контузии… А мальчишку-лейтенанта, которому Антон ногу ампутировал, даже не задело. Видать, в рубашке парень родился. Погоди, я сейчас… Чайник принесу, – и снова вышла из комнаты.

Богомолову стало неловко. Ведь ещё тогда, в сорок четвёртом, в госпитале, Наталья рассказала ему эту историю, а он забыл. Вернее, не забыл, а просто не связал её рассказа с этой фотографией и теперь дал себе зарок больше не задавать случайных вопросов. А то… Как бы опять не попасть впросак.

– Тебе покрепче, или ты, как мой Серёжка, писи сиротки Хаси любишь?

– Покрепче и без сахара.

– Правильно, Богомолов. Ты, лучше моего вареньица испробуй, малина с крыжовником. Ничего подобного ни в одной кулинарной книжке не найдёшь!..

– Сама изобрела или кто рецепт подсказал?

– Ни то ни другое. Было у меня килограмма два крыжовника, а соседка по даче ещё малины столько же принесла. Вот я и решила, чтобы не возиться, соединить несоединимое, и, ты знаешь, недурно получилось. Попробуй. "Мечта садовода" называется, – и она протянула ему розетку со своим редкостным вареньем.

– Так ты мне так и не сказала, Наташа, почему на письмо моё не ответила? – осторожно спросил Алексей.

Большакова нахмурилась, помолчала.

– Я, Богомолов, вообще не знаю, как жива осталась. Не до переписки мне тогда было, поверь… Как варенье?

– Очень вкусно.

Теперь замолчал Алексей. Думал, как дальше разговор построить. Вытягивать из Натальи признание клещами ему не хотелось, а сама она навстречу почему-то не шла. То ли стеснялась, то ли какая-то другая серьёзная причина мешала ей. "Будет нам в "прятки" играть!" – подумал Алексей и решил говорить напрямик.

– Наташа, мы с тобой как-никак не чужими дружка для дружки были?.. Расскажи… Я ведь не из праздного любопытства спрашиваю… В те поры я, признаюсь, надеялся… думал, что мы с тобой… Хотя понимал, но… Поэтому… Одним словом, ты понимаешь? – вконец запутался Богомолов и замолк.

– Я тоже, Богомолов, надеялась… Но… Жизнь с нами почему-то иначе распорядилась. Впрочем, чего удивляться? Человек предполагает, а Бог располагает. После того, как мы с тобой в апреле сорок четвёртого расстались, я на фронте и полгода не пробыла. В июле меня сильно контузило, и я в госпитале до осени провалялась. Комиссовали меня по полной программе и дали вторую группу инвалидности. А это означало одно: о хирургии я должна навеки забыть. Представляешь?!.. Как тут быть? Ничего другого я делать не умела, только несчастных ребятишек скальпелем кромсать. Ни в терапевты, ни в гинекологи я ни под каким видом не годилась. Одно оставалось: или санитаркой, а ещё лучше – нянечкой. Полы мыть да судна выносить. Только через три года я на станцию "Скорой" устроилась. Да и то – по блату. Вот теперь и ответь мне, Богомолов, могла ли я у тебя на шее баластом повиснуть, когда ты сам, инвалид, в помощи нуждался?..

– И что у тебя за манера: всё за других решать?!.. Как ты могла знать, в чём я нуждался, а в чём нет?..

– Погоди, не кипятись!.. Лучше скажи, какую тебе группу дали?

– Первую.

– Вот видишь!.. Тебе – первую, мне – вторую!.. Хороша бы получилась инвалидная парочка! – она засмеялась. – Чудом выживший баран да контуженная ярочка!.. А что я могла в этой ситуации сделать? Поревела по-бабьи в подушку, да и успокоилась. Не судьба, значит.

Она улыбнулась и даже с какой-то нежностью посмотрела на Алексея.

– Понял теперь, почему я на твоё послание не ответила?.. Не смогла, Богомолов. Слишком гордой баба-дура оказалась.

– Напрасно ты мне не доверилась. Я бы тебе помог. Вдвоём всё-таки легче.

– Не переживай, Богомолов. Мы с Серёжкой и без посторонней помощи справились.

И тут Алексей не выдержал и задал вопрос, который давно уже готов был сорваться с его языка:

– Серёжа это… твой сын?

– Угадал, – рассмеялась Наталья.

– Не знал, что у тебя есть сын.

– А ты и не мог знать. Он у меня появился, когда мы с тобой уже расстались, Богомолов.

В коридоре громко хлопнула входная дверь.

– А вот и он!.. Лёгок на помине. Сергуня! – крикнула Наталья. – Это ты?..

Из коридора раздался ломающийся мальчишеский голос:

– Я не один! С Андрюхой!.. Не волнуйся, он не надолго!

– Я, сыночка, тоже не одна. Идите сюда, я вас с очень интересным человеком познакомлю!

В комнату заглянул лобастый мальчишка.

– Айн момент!.. Мы только руки помоем!.. Здрасьте! – и тут же скрылся.

Наталья рассмеялась.

– Сразу видно: дитё медработника. Прежде, чем поздороваться, непременно руки помыть должен.

– Сколько ему? – спросил Алексей. Никогда, ни в молодости, ни теперь, не умел он по внешнему виду определить возраст ребёнка.

– Тридцатого декабря тринадцать исполнится. Нет бы на два дня ему в утробе матери задержаться!.. Не утерпел, раньше времени на свет появился.

– Почему раньше времени?.. Какое вообще это имеет значение?..

– Сейчас никакого, но придёт пора в армию идти, все, кто после боя курантов родились, на целый год отсрочку от призыва получат. А если учесть, что, кажется, с будущей осени по всей стране в школе одиннадцатый класс вводят, для пацанов этот лишний год огромное значение имеет… Слыхал, небось, про школьную реформу?..

Но Богомолов уже ничего не слышал. Он судорожно пытался от конца декабря отсчитать девять месяцев назад. И выходило… То, что и должно было выйти: конец марта – самое начало апреля сорок четвёртого года!..

– Так ты говоришь тридцатого декабря?! – спросил почти шёпотом, хотя, если честно, ему хотелось прыгать, кувыркаться, вопить, что есть мочи, на весь белый свет!.. От бешеной радости, от телячьего восторга, от неуёмного, непостижимого счастья!..

– Да, тридцатого, – удивилась Наталья. – У тебя с этой датой что-нибудь связано?

– Связано?.. Да, конечно… Конечно, связано… – он не договорил: в комнату со свежевымытыми руками вернулись мальчишки.

– Знакомьтесь, ребята!.. Мой фронтовой друг Алексей Иванович.

Сергей на правах хозяина первым подошёл к Богомолову, пожал протянутую руку и представился:

– Сергей Большаков…

Потом отступил в сторону и представил друга:

– А это мой школьный товарищ Андрей Стрельцов.

Церемония рукопожатия повторилось.

– Ты не представляешь, Сергуня, кто такой товарищ Богомолов!.. Он – моя гордость, моя самая удачная фронтовая операция!.. Ведь это у него в сердечной мышце до сих пор осколок от фашистской гранаты сидит!.. Помнишь, я рассказывала?.. Второго такого случая в хирургической практике я что-то не припомню!..

– Так вот вы какой!.. – в интонации Сергея Большакова прозвучало искреннее восхищение и гордость. Восхищение перед уникальностью сердечной мышцы Алексея Ивановича и гордость за талантливые руки хирурга Натальи Григорьевны Большаковой, которая, по счастливому стечению обстоятельств, была к тому же его матерью.

– На плите борщ, я сегодня сварила, и котлеты с гречкой. Сами согрейте и поешьте, а то мы с Алексеем Ивановичем уже чай пьём. Кстати, чайник поставь, а то этот остыл совсем.

Младший Большаков воспринял слова матери как приказ и, подхватив со стола чайник, вместе с приятелем отправился на кухню.

– Пообедайте на кухне, а чай пить к нам приходите! – вдогонку сыну крикнула мать и уже тихо призналась Алексею Ивановичу: – Этот Андрюшка, Сергунькин приятель, хороший пацан. Одна беда у парня: мать его в пятьдесят третьем на похоронах Сталина в толпе задавили, а отец с тех самых пор запил. По-чёрному… Посмотрел бы ты на него: облик человеческий совсем потерял… У них оттого и на горбушку хлеба порой рубля не хватает. Так мы Анд рюху слегка подкармливаем, чтобы он, значит… Богомолов!.. Ты слышишь, что я тебе говорю?

– Наташа!.. Мог ли я подумать… Я никак… Никогда… Я не ждал!.. Дорогая моя!.. – Алексей не сумел сдержаться и рукавом стал вытирать ползущие по щекам слёзы.

– Что это с тобой, Богомолов? – удивилась Наталья… И вдруг поняла. – Ты что?!.. Ты решил… Да неужто ты подумал, что Сергуня?!.. – от переполнявшего её возмущения Наталья даже задохнулась и не сумела договорить.

– Не надо лукавить, Наташа… Я не маленький и понимаю… Я всё, всё, всё понимаю!.. Все сроки сходятся… Скажешь нет?!.. А коли так, то и спорить тут не о чем!.. Потому что я ни за что не поверю, будто в апреле сорок четвёртого я у тебя был не один!.. Но главное, всё-таки не это… Главное, милая моя… Серёжка – вылитый я в тринадцать лет!.. То есть абсолютно!.. Жаль, фотографии с собой нет, а то бы я тебе показал!.. А впрочем… Тут и показывать ничего не надо, и без фотокарточки всё яснее ясного!

– Слушай, Богомолов!.. Окстись, милый мой!.. – Наталья вся кипела от негодования и, казалось, вот-вот взорвётся. – Что это ты себе вообразил?!.. На халяву отцом решил заделаться?!.. Нет!.. Я не могу!.. Я сейчас просто лопну!.. От злости!.. Учти!.. Знала бы, что у тебя такая буйная фантазия, ни за что бы домой к себе не привела!..

Она резко встала со стула, подошла к буфету, рывком распахнула резную дверцу, достала из потаённых недр его графинчик, близнец тому, что изобразил художник на картине, и, плеснув его содержимое в гранёную рюмку, залпом выпила. Дыхание у неё перехватило.

– Извини… Тебе не предлагаю… Спирт… Неразбавленный… Людям с осколками в сердце подобное пить не рекомендуется… Нет, ну надо же!.. Чего напридумал!.. Ишь ты!.. Батя!.. Новоиспечённый!.. Отец!.. – и расхохоталась. – Папочка!.. Ой, не могу!..

Алексей решил, что пора уже и ему обидеться. И обиделся. Всерьёз и надолго.

– Ты чего губы надул?!.. – Наталья стала понемногу успокаиваться – Не знаешь ничего, а туда же!.. В арифметике ты, пожалуй, отлично разбираешься, а вот физиономист из тебя хреновый. И пойми, Богомолов, не всё одной арифметикой на этом свете поверяется. Попадаются порой такие задачки, что и высшей математики недостаточно, чтобы во всех наших коллизиях разобраться. Ты что, забыл?.. Я тебе, кажется, ясно сказала: в конце июля я в госпиталь попала. Умная голова, сообрази: могла ли я при такой страшной контузии, что у меня была, ребёнка сохранить?..

– Что же это получается?.. Сергей у тебя двухмесячным родился?!.. Так следует понимать?!..

Наталья горько усмехнулась.

– Выходит, так… Неужели не догадался, Богомолов?.. Не сын он мне.

– Как не сын?!.. А кто же?!..

– Племянник…

Алексей был потрясён.

– К тому же троюродный или даже четвероюродный… Я так толком и не разобралась… Но какое это имеет значение?.. По метрике он Большаков, и в графе "родители" моё имя стоит. Только имей в виду, о сиротстве своём он ничего не знает и знать не должен. Понял меня?..

– Понял, – чуть слышно пробормотал поражённый в самое сердце Алексей Иванович.

– Они сейчас пообедают, Серёга пойдёт Анд рюху домой провожать, вот тут я тебе всё подробненько расскажу. А пока молчок. Договорились?..

Богомолов согласно кивнул головой.

– Расскажи-ка мне лучше, Богомолов, как твоя жизнь сложилась, – ласково улыбнулась ему Наталья.

После только что пережитого небывалого восторга, а следом за ним глубочайшего разочарования на душе у него стало так пусто и пасмурно, что хоть волком вой. Он досадливо махнул рукой.

– Ничего со мной не стряслось необычайного… Ничего интересного.

– Ну, а всё-таки? – не унималась Наталья.

И Богомолов сначала нехотя, но потом всё более и более поддаваясь её ласковому напору, рассказал всё о своей послевоенной жизни.

Из госпиталя Алексей Иванович прямиком отправился в Москву, надеясь всё прибрать и обустроить в своей квартире, из которой он вышел счастливым отцом и дедом двадцать первого июня сорок первого года и в которую сейчас возвращался одиноким осиротевшим вдовцом. И, хотя они с Натальей ни о чём конкретно не уговаривались, он решил её возвращения с фронта здесь, в старом доме на Самотёке дожидаться. Но!.. Именно тут ждало его первое разочарование. Оказалось, что в его квартире вот уже два с лишним года живёт семья очень крупного военного инженера, работающего на сверхсекретном оборонном заводе. Фамилия у засекреченного инженера была крайне редкая для средней полосы России: Петров. Его старенькие родители, жена и двое взрослых детей были ошарашены появлением Алексея Ивановича в их, как они наивно полагали, квартире не меньше, чем бывший владелец, как оказалось, незаконно захваченного жилья. То есть ничего противоправного они, конечно, не совершали, и все документы были у них в полном порядке, но проклятая интеллигентность, как это обычно случается с совестливыми людьми, тут же заявила о себе во весь голос, и несчастные Петровы сразу почувствовали себя виновными во всех смертных грехах. Они предложили Алексею Ивановичу принять ванну, усадили его за стол пообедать, пытались уложить на диван в кабинете главы семьи, чтобы отдохнуть, и очень сокрушались, что сам Петров вот уже полгода находится в безсрочной командировке, и где он, и когда вернётся, неизвестно… А без него самого решить эту сложную квартирную проблему не представлялось возможным.

Положение Богомолова было аховое.

Даже если предположить, что Петров вот-вот вернётся и поможет Богомолову разобраться в этом запутанном деле, всё равно на это время необходимо было найти себе хоть какое-то пристанище. Но где?.. И как?.. Не выгонять же целое семейство такого важного человека на улицу. Этого Алексей Иванович даже представить себе не мог. Все близкие знакомые его, проживавшие в Москве, сами были стеснены в своих жутких коммуналках, так что обращаться к ним за помощью было просто безсовестно. И неизвестно ещё, что со всеми ними случилось за эти три военных года.

Принять предложение Петровых и временно поселиться у них в столовой на кушетке он тоже никак не мог. Во-первых, потому что мешали ему всё те же соображения интеллигентской деликатности, а во-вторых, не мог он себе позволить встретить Наталью в чужой квартире на правах то ли приживала, то ли ещё хуже… неизвестно кого. Вразумительно объяснить, кого именно, он так и не сумел.

Поэтому, поблагодарив перепуганное семейство, он отправился к родной сестре бывшего зятя своего Николая Стёпушкина в Плотников переулок на Арбате. Алевтина Стёпушкина, в замужестве Снегирёва, встретила его приветливо, но особой радости не выказала. От неё Богомолов узнал, что Николай каким-то образом выяснил обстоятельства гибели всех своих на станции Молодечно. Он был абсолютно уверен, что Алексей Иванович тоже погиб вместе со всей семьёй, о чём и заявил в жилищную контору. А когда в сентябре сорок второго года на его домашний адрес пришло извещение о том, что "гвардии капитан Николай Стёпушкин геройски погиб в воздушном бою над Сталинградом", квартира в доме на Самотёке стала считаться безхозной, о чём жилконтора известила его родную сестру. Алевтина взяла из дома брата всё, что считала самым ценным: богомоловскую библиотеку, письма и фотографии. Да ещё кое-что из столовой посуды и постельного белья. Всё это она была готова тут же отдать Алексею Ивановичу, но он ото всего отказался. Взял только письма и фотографии.

Очутившись на улице возле дома Алевтины, Богомолов неожиданно для себя испытал острое неуютное чувство, какое, должно быть, переживает всякий бездомный человек.

"И да поможет Господь всем безприютным скитальцам!" Он никак не мог вспомнить, где и при каких обстоятельствах слышал эту фразу, но если тогда она не была наполнена для него каким-либо особым смыслом, то теперь он всем своим существом ощущал всю трагическую глубину этого крика человеческой души.

Не дай Бог, ещё раз подобное испытать!

И тут Алексей Иванович неожиданно вспомнил своего соседа по госпитальной палате Егора Крутова. Они лежали рядом, голова к голове, но, что самое любопытное, поначалу, несколько дней, не видели друг друга в лицо, а только тихо переговаривались. Егору ампутировали левую ногу, а Богомолов после операции, с осколком, застрявшим в сердце, о том, чтобы пошевелиться, не мог даже мечтать. Непонятно почему, но, даже не видя один другого, они прониклись взаимной симпатией, а когда Егору принесли костыли, и он смог, наконец-то, встать и хорошенько рассмотреть своего соседа, были уже, если и не друзьями, то очень добрыми приятелями. В результате, дружба их окрепла. Крутов часами просиживал на богомоловской койке и, выписываясь из госпиталя, пригласил Алексея Ивановича навестить его и подробно описал, как можно добраться к нему в Дальние Ключи.

И вот теперь это приглашение оказалось, как нельзя кстати, и, не раздумывая долго, Богомолов поехал на Ярославский вокзал, справедливо решив, что Наталью можно дожидаться и вдали от Москвы, а к тому времени, когда она вернётся, видно будет, где им свой дом обустроить.

Егор принял Богомолова как родного. Ни у одного, ни у другого семей не было, потому и зажили два бобыля в крутовской избе в мире и согласии. Двух пенсий по инвалидности хватало им с лихвой, и ни в чём нужды они не знали. В деревне деньги иную цену имеют, чем в городе, к тому же огород, домашняя птица, свиньи и прочая живность могут прокормить работящего человека вообще без "живых" денег.

Сразу же по приезде Алексей Иванович познакомился с отцом Серафимом, и эта нечаянная встреча во многом определила его дальнейшую жизнь. Богомолов хоть и был сыном приходского священника, но воцерквлённым человеком, в сущности, никогда не был. В детстве и ранней юности он, уступая молчаливому призыву родителей, ходил в церковь регулярно, но, стоя на службе и даже помогая отцу в алтаре, уносился безпокойными мыслями подальше от храма и, бывало, засматривался на хорошеньких прихожанок. А когда вырвался из родительского гнезда, то и вовсе перестал молиться и в церковь заглядывал только по большим праздникам. Конечно, если бы его спросили, верит ли он в Бога, Алексей не задумываясь ответил: а как же?.. Как без этого?.. Но вера его была наивной, детской, без особых обязательств и душевного усердия. Отец Серафим исподволь, незаметно сумел подготовить истерзанную душу своего нового прихожанина к тому, что вера стала для Богомолова необходимой как воздух, и храм Божий из архитектурного сооружения превратился в святое место, где встречался он со своим Спасителем и Его Матерью, пресвятой Девой Марией. Сначала, имея определённый опыт, Алексей начал помогать отцу Серафиму во время литургии в алтаре, но вскоре стал его правой рукой и самым верным помощником во всех делах и заботах сельского прихода.

Буквально на другой день после того, как обустроился Алексей Иванович у Егора, написал он Наталье длинное, подробное письмо на её московский адрес и стал терпеливо дожидаться ответа. Но закончилась война, отгремели салюты и победные марши, а желанная весточка всё не приходила. Поначалу Алексей Иванович нервничал, психовал, раза два порывался даже поехать в Москву, чтобы на месте выяснить, в чём дело и что с любимой приключилось, но выбраться из Дальних Ключей ему так и не удалось. Душевная боль потихоньку начала затухать и, в конце концов, стала для него всего лишь воспоминанием.

– Мам, мы чай пить не будем, – Серёжа поставил на стол вскипевший чайник – Я пройдусь с Андрейкой немного. Через полчаса буду. А вы, Алексей Иванович, – он слегка замялся, – не уходите, пожалуйста. У меня к вам один очень важный вопрос имеется. Хорошо?..

– Договорились, – согласно кивнул Богомолов.

– До свиданья, – видно было, что Андрюшке тоже очень хотелось остаться, но напрашиваться он не стал: мальчишеская гордость не позволяла.

Хлопнула входная дверь, и в доме Большаковых стало тихо-тихо.

– Ну, Наташа, теперь твой черёд рассказывать… Обещала.

– А я не отказываюсь. Соображаю, с чего начать?

– С самого начала, Наташа, я думаю, лучше всего будет.

– Сначала, так сначала! – она закурила свою любимую папироску "Север" и начала: – Когда автобус, в котором ты уезжал от меня, исчез в лесу за поворотом, я, веришь ли, первый раз за всю войну заревела. Никогда, ни до, ни после, ничего подобного со мной не было. А тут сижу на скамейке возле третьего корпуса, как дура, и реву. Только не думай, Богомолов, что из-за какой-то немыслимой любви к тебе я ревела белугой. Обидно мне стало, что всё так быстро и глупо закончилось. Я, может быть, и не тебя вовсе любила, а свою самую… Да нет!.. Свою единственную уникальную операцию, за которую я даже благодарности от начальства не получила, хотя вполне могла хотя бы на премию в виде лишней бутылки неразбавленного спирта рассчитывать. Всё то, что ожидало меня впереди, было уже не интересно. Потому что знала – повторить случай с тобой, Богомолов, мне не дано. Написала рапорт, что прошу отправить меня из тылового госпиталя на фронт. Для повышения, так сказать, профессиональной квалификации. И что ты думаешь?.. Просьбу мою удовлетворили, а я, признаюсь, не очень на это рассчитывала. И в июне сорок четвёртого оказалась в полевом госпитале под Минском. Тут-то и под бомбёжку попала. Фрицы совсем озверели. У нас на всех палатках огромные красные кресты, чтобы с воздуха сразу видно было – здесь госпиталь. Так они, сволочи, именно эти палатки с крестами прицельно бомбить стали. Представляешь?.. Хотя о чём я? Разве для этой нелюди человеческие законы писаны?.. Я, правда, особенного страху натерпеться так и не успела: уже при втором заходе "мессеров" меня контузило, и я на две недели сознание потеряла. Уже потом, много позже, когда я с койки вставать начала, мой ангел-спаситель Иван Сидорыч Савушкин – военврач первого ранга – признался, что совсем было надежду потерял вывести меня из комы. У него был нос картошкой, а под ним кучковались большущие, рыжие от махорки, насквозь прокуренные усы. Помню, в курилке под лестницей он похлопал меня по коленке и прошепелявил сквозь эти заросли: "Я думал, Григорьевна, каюк тебе, а ты, смотри, молодчага!.. Живучая!.." Да, случаются порой чудеса на этом свете – я очнулась. Глаза разлепила: кругом всё белое, сестричка ласково улыбается, врач что-то спрашивает, а я совсем, то есть абсолютно ничегошеньки, не помню и никак сообразить не могу: где я, как сюда попала, какое сегодня число, а, главное, кто я, и как меня зовут. Всю память напрочь отшибло…

Рассказывать про то, как я на больничной койке валялась, не стану – не интересно. Выписали меня из госпиталя в сентябре полным инвалидом. Словно на помойку вышвырнули. Никому я была не нужна, ни для какого серьёзного дела не годилась. Первым делом, конечно, вспомнила тебя. Захотела написать, поахать, повздыхать, пожаловаться, помощи попросить, но тут же себя окоротила. Как в кино, увидала твоё сердце. Я ведь его… живое… вот в этих руках держала. До сих пор помню, как оно, бедное, в ладонях моих билось… Увидала и… оборвала себя на полувздохе. Даже думать, даже вспоминать тебя навеки сама себе запретила.

Папироска её догорела до мундштука, она достала из пачки новую и прикурила… от старой. Раза два глубоко затянулась и, выпуская изо рта сизый дым, продолжила:

– Так бы и загнулась я потихоньку, Богомолов, а может, и того хуже – спилась бы, только сестрино несчастье выручило. Когда в сентябре я в Москву из Минска вернулась, Тамара была уже на шестом месяце. До войны мы с ней крайне редко встречались: думаю, за всё время и десяти раз не наберётся. А тут… Перебирала я свои бумажки, чтобы от ненужного мусора избавиться, случайно наткнулась на номер её телефона и позвонила… От тоски ли, от одиночества, не знаю, но стали мы с ней видеться. То я к ней сюда, в эту квартиру, приду, то она ко мне на Таганку. Да, да, Богомолов, не удивляйся, не моя эта квартира, а Тамаркина. Я у Абельмановской заставы прописана, а Серёжка здесь. Ты не представляешь, чего это стоило, чтобы грудного младенца на жилплощади умершей матери прописать. Спасибо деду, он тогда ещё жив был, нацепил все свои ордена… А он в Гражданскую у Щорса в полку воевал… Пришёл в контору, стукнул кулаком по столу: "Кто тут смеет сироту, сына Героя Советского Союза обижать?!.. Да я лично товарищу Ворошилову буду жаловаться!.. Мы с ним кумовья!!!" Насчёт кумовства он, конечно, приврал, но, ты знаешь, подействовало: Серёжку на родительской площади прописали. С тех пор и я тут с ним живу… Незаконно. Правда, он об этом ничего не знает…

Она положила потухшую папироску в пепельницу и потянулась за новой.

– Ты очень много куришь, Наташа, – попробовал остановить её Алексей.

– Ерунда! – Большакова досадливо отмахнулась. – Так вот… На чём я остановилась?.. Ах да!.. Стали мы с Тамарой встречаться… А в конце ноября она похоронку на мужа получила. Ему, действительно, звание Героя Советского Союза дали… Посмертно…

Неожиданно она замолчала, отвернулась от Богомолова и, как ему показалось, втихомолку смахнула слезу.

– Гибель Руслана на Тамарку жутко подействовала. У неё и прежде со здоровьем проблемы были, а тут стенокардия так разыгралась, что пришлось во Вторую Градскую устраивать. Врачи сделали всё возможное… Серёжку спасли, а Тамара…

Хлопнула входная дверь, и из коридора раздался громкий мальчишеский голос:

– Ма!.. Это я!..

– Остальное я тебе потом доскажу, – тихонько проговорила Наташа и смолкла, потому что в комнату вошёл сын с картонной коробочкой в руках.

– Я в Столешников заскочил, и вот… – он поставил коробочку на стол. – Три эклера с заварным кремом. Угощайтесь… Ну, и надымила ты, мамуль!.. Хоть бы проветрили немного, – и полез на стул, чтобы открыть форточку. Из окна пахнуло вечерней свежестью. Запахом прелой листвы и горьковатого дыма.

– Откуда у тебя деньги? – строго спросила мать.

– Секрет! – он спрыгнул на пол. – Не волнуйся, ма. Я никого не убил, никого не ограбил. Просто от завтраков десятка завалялась… А чайник-то у вас опять совсем остыл, дорогие товарищи!.. – и, напевая "когда весна придёт, не знаю, пройдут дожди, пройдут снега…", вышел из комнаты с чайником в руках, Наталья заговорщицки подмигнула Алексею Ивановичу:

– Смотри, не выдай меня.

Тот только сокрушённо вздохнул. Вернулся Серёжа, сел за стол и внимательно посмотрел на взрослых.

– Вы что замолчали?.. Хотя извините, детям, знать взрослые секреты непозволительно.

– Какие там секреты, Серёжа? – Алексей Иванович попробовал изобразить почти детскую безпечность. – Просто мы с твоей мамой обо всём успели переговорить…

– Так уж и обо всём? – не поверил младший Большаков.

– Почти, – уточнил Богомолов. – Ты прав, обо всём переговорить невозможно.

Наталья достала из буфета фарфоровую вазочку, переложила в неё из картонной коробки эклеры и опять села на своё место. Все трое молчали. Со стороны посмотреть, семья сидит за столом и мирно пьёт чай, но, не смотря на эту идиллическую картину, казалось, в комнате собирается гроза.

– Ну, вот что!.. – первым нарушил молчание Сергей. – Дорогие родители, вы, конечно, вправе считать меня совершенным дебилом, однако, должен вас огорчить: вы произвели на свет не самого глупого человека. Или я ошибаюсь, отец? – обратился он к совершенно отупевшему от потрясения Алексею Ивановичу.

Было похоже, что заодно с ним Наталья тоже лишилась дара речи. Серёжка рассмеялся:

– Если бы вы могли сейчас видеть свои лица, большое удовольствие получили бы!..

Взрослые никак не могли прийти в себя.

– Ну, как? Дальше будем в "молчанку" играть или всё же вы ответите на мой вопрос?

– Серёжа… Понимаешь… – начал было Алексей Иванович, – но…

Начать-то он начал, а вот, что дальше сказать, понятия не имел. Поэтому благоразумно смолк, так и не развив свою замечательную по глубине и содержанию мысль.

– Сергей! – на амбразуру кинулась Наталья. – Ты глубоко заблуждаешься, если думаешь… Это не так!.. Это совсем не так!.. Это вообще… Я не знаю даже!.. Богомолов!.. Скажи ему!..

– Серёжа! – начал вторую попытку Алексей Иванович. – Мы с твоей мамой об этом… только что… буквально пять минут назад говорили…

– Что?!.. О чём мы с тобой говорили?!.. – возмутилась та. – Что ты выдумываешь, Богомолов?!.. Мы с тобой совсем не о том говорили!

– Да, да!.. Конечно, не об этом! – тут же согласился он. – Мы с тобой совсем о другом разговаривали.

– О чём "об этом"?.. Или "о чём другом"?.. – веселился Сергей. – Товарищи дорогие, неужели отныне вы не способны на нормальную, членораздельную человеческую речь?

– Я – нет!.. – честно признался Богомолов. – Я уже ни на что членораздельное не способен… Наталья, ты – мать, и сама должна Сергею всё объяснить.

Та в очередной раз, кажется, пятый по счёту, схватила пачку любимого "Севера", дрожащими от волнения руками попыталась прикурить, но огонёк спички упрямо прыгал из стороны в сторону, не касаясь конца папироски.

– Давай я, – сын отобрал у матери спичечный коробок. Только с его помощью Наталья, наконец, закурила. – Ну, мама, я жду.

Но та медлила, никак не решаясь начать.

– Почему вы боитесь сказать мне правду?.. Мама, ты же сама говорила мне: "Горькая правда лучше сладкой лжи". Скажи, говорила?..

– Говорила…

– Вот видишь… Ну, хочешь, я помогу тебе?..

Наталья слабо улыбнулась:

– Попробуй…

– Ты рассказывала, будто Руслан Соколов, мой папа, сгорел в танке в конце ноября сорок четвёртого года… – он снял со стены фотографию военного с чёрными, как смоль волосами, и вернулся к столу. – И ещё ты говорила, что состояла с ним в гражданском браке. Маленьким я был твёрдо уверен, что браки бывают гражданские и военные, и никак не мог сообразить, как же тебе удалось "состоять в гражданском браке" с военным. Несуразица какая-то!.. Это теперь я понимаю, что значит "гражданский брак", а тогда нестерпимо мучился, думал, ты меня обманываешь… И ещё… Я, мама, уже в семилетием возрасте научился различать рода войск по нашивкам. Что бы ты ни говорила, но этот мужчина не танкист. Конечно, фотография маленькая и разобрать знаки различия трудновато, но я взял лупу и… понял. Этот мужчина военврач первого ранга, мама. Посмотри, вот рюмочка, а вокруг змейка обвилась. Спутать невозможно. Каким ветром военврача могло занести в танк, я не очень понимаю… И ещё… Прости меня, я совершил очень дурной поступок… Однажды, когда тебя не было дома, я снял со стены эту фотографию, вынул её из рамки и на обратной стороне прочёл карандашную надпись: "Антон. За два дня до гибели"… Прости меня… Я же простил тебе твою… маленькую неправду… Давно простил. Просто понял, мало ли что могло произойти между тобой и Русланом… или между тобой и Антоном…Короче, нельзя мне влезать во взрослую жизнь и чего-то требовать. Но ты не представляешь, как я обрадовался… У меня появилась маленькая надежда: мой отец не сгорел в танке, он жив и… может быть, когда-нибудь, пусть не скоро, но он вспомнит обо мне… обязательно вспомнит и… придёт. И я терпеливо ждал… Я каждый день ждал… И я дождался… Посмотри на мои уши… А теперь на уши Алексея Ивановича… И у него, и у меня левая мочка приросла к голове. Вам нужны другие доказательства?..

Он не мог больше говорить. Слёзы душили его.

Наталья обняла сына, крепко прижала к себе:

– Поплачь, сыночка, поплачь… Не стесняйся… Мы, взрослые, тоже частенько плачем.

– Как я Андрюшке завидовал!.. У него есть отец!.. Пусть пьяница, но… отец!.. Ты, мама, не обижайся, ты у меня очень хорошая… С тобой мне очень крупно повезло… Но, наверное, я очень жадный… Знаешь, мне так хотелось, чтобы у меня не только ты была… Чтобы папа тоже… Мне он очень нужен… Ведь я пацан… Правда ведь?..

Наталья целовала сына в его вихрастую голову, и сокрушалась вместе с ним, и вместе с ним плакала:

– Ну, всё!.. Довольно, мой милый!.. Поплакал, и будет!.. Ведь всё хорошо!.. Всё просто отлично!.. Богомолов, ты-то что замер, как изваяние?.. Поцелуй сына!..

– Что?!.. – Алексей Иванович решил, что ослышался.

– Сына своего поцелуй, сказала!.. Ты у нас с приглушинкой, оказывается…

– Наташа!.. Что ты со мной делаешь?.. – взмолился Богомолов. – Ведь я живой человек… всё-таки… – никогда ещё ему не было так плохо, как теперь.

– Поцелуй сына, ничего с тобой не сделается… Я разрешаю.

Сергей оторвался от материнской груди, поднял на Богомолова зарёванное лицо и тихо прошептал одними губами:

– Здравствуй… папа…

Больное сердце Алексея Ивановича чуть не разорвалось на куски от этого еле слышного зова. Сколько лет он не слышал его и даже не мечтал ещё раз услышать, а вот поди ж ты!.. Никогда и ничего не загадывай наперёд. Не дано нам знать не только то, что через месяцы или годы с нами может случиться, но и в следующее мгновение нашей жизни.

В десять часов Наталья отправила Серёжку спать. Завтра начиналась новая рабочая неделя, и ребёнок перед школой должен был выспаться. Она была любящей, но строгой матерью, и это сразу бросалось в глаза. Сын даже не подумал, что её можно ослушаться или попросить в такой необычный день о снисхождении. Пожелав родителям спокойной ночи, счастливый – он отправился спать. Взрослые вновь остались одни.

– Как тебя понимать прикажешь? – спросил Алексей Иванович после долгого и мучительного молчания.

Наталья ничего не ответила. Сидела, тупо уставившись в стол, и курила.

– Ответь только, ты кому врала?.. Сергею или мне?

И снова – ни звука.

– Пойми, Наташа, я отцовства у тебя не выпрашиваю, и жалость мне твоя тоже…ни к чему. Уверен, Сергею тоже. По правде жить и проще, и легче.

Наталья посмотрела на него. Измученные глаза её просили о пощаде. Но не выдержала, отвела взгляд и снова уткнулась в стол.

– Ты и в самом деле ничего не понял, Богомолов. Какая тебе разница, обманула я тебя или правду сказала? Ты сына хотел?.. Вот и получай его готовенького. Очень хороший парень получился, уверяю тебя… Кстати, уши у вас, действительно, похожи…

– Ты тоже ничего не поняла, Наташа. Амбиции мои тут не при чём, и не о себе я – о Серёжке забочусь. Родной или приёмный, он уже назвал меня отцом, и не в моей это власти: отказаться теперь от него или трусливо сбежать. Я совсем о другом… "Нет ничего тайного, что не стало бы явным". Так в Библии сказано. И вот, представь себе на секунду, твой обман открылся?.. Что с Серёжкой будет?.. Как он материнскую ложь перенести сумеет?.. Хватит ли мальчишеских сил?.. И в каком свете ты сама перед ним предстанешь?.. Не думала об этом?..

– Думала.

– И что?

– И так плохо, и эдак… С какой стороны ни подступись, а выхода из этой ситуации у меня уже нет. Единожды солгавши, должна я и дальше свою игру вести, – она оторвала глаза от стола и робко взглянула на Богомолова… И тут он увидел, что она плачет. – Какие у него глаза были, заметил?.. Я его таким сияющим никогда не видела… И что ты мне сейчас предлагаешь?.. Чтобы я это сияние своими собственными руками загасила?!.. Ну, уж нет!.. Пусть он меня последней гадиной считать будет, не стану я его этого счастья лишать… Не дождёшься!.. Да, соврала!.. Но не для своей же выгоды соврала, а потому только, что добра ему хотела!.. И он поймёт меня… Что бы ты мне ни говорил… Поймёт!.. Должен понять!.. Господи!.. Как же мне теперь хорошо!..

 

23

Когда в середине прошлого века московский купец Спиридон Абросимов строил для своей семьи этот особняк, он, конечно, не предполагал, что менее, чем через сто лет, уютный, добротный дом его превратится в огромную неухоженную коммуналку, где вольготно жилось только клопам и тараканам, а люди, обитавшие в облезлых, обшарпанных стенах бывшей усадьбы, будут ютиться в тесных клетушках фактически на головах друг у друга. И поскольку задумывался этот дом, как жилище для одной семьи, то никакого подъезда тут не было и в помине, и на входной двери висела маленькая прямоугольная табличка, весьма красноречиво говорившая о том, что в этом доме существует только одна квартира под номером… один "А". Почему "А", и где находится другая под литерой "Б", никто из жильцов не знал и, честно говоря, ни разу над этим не задумывался. Даже если бы чья-то умная голова присвоила этой одинокой квартире трёхзначный номер, никто бы не удивился и принял это очередное головотяпство, как должное.

– Ну, пойдём… Пойдём, – Николаша схватил Павла за руку и потащил его за собой к лестнице, которая из прихожей вела прямо на второй этаж. – Мы с Лялей совсем заждались тебя. Последнее терпение потеряли.

За девятнадцать лет, что прошли с тех пор, как комбриг Троицкий последний раз поднимался на антресоли дома купца Абросимова, деревянные ступеньки сильно постарели, совершенно рассохлись и на каждый шаг отзывались теперь целой гаммой почти человеческих настроений. То они жалобно вздыхали, то стонали с охами и ахами, словно жаловались на свою нелёгкую судьбу, а то злобно скрипели, противно повизгивая.

Что тогда о людях говорить, если даже неодушевлённый предмет, способный пережить не одно поколение ответственных квартиросъёмщиков, так быстро меняется и дряхлеет?..

– Павлуша!.. Дорогой мой!.. – пробасила Елена Николаевна и раскрыла навстречу Павлу Петровичу свои богатырские объятья. И он, худенький, щупленький, утонул в её пышной, необъятной груди.

Тётушка Николаши Москалёва Ляля, как называл её не только племянник, но и все близко знавшие, была необыкновенной женщиной. Очевидно, от деда Спиридона Елена Николаевна унаследовала не только крепкое здоровье, но и внушительные габариты: была почти двухметрового роста, одежду и обувь шила только на заказ, потому как найти подходящий размер во всех магазинах Москвы и Московской области ей было практически невозможно. Низкий густой голос её, сильно смахивающий на мужской баритон, приводил в душевный трепет всех окружающих, и спорить, а тем более скандалить, с ней не решались даже самые заядлые сквалыжницы.

– Какой ты стал худой!.. Старый!.. И прости меня, Павлик, облезлый!.. Задрипанный!.. Ничего от тебя, прежнего, не осталось!.. – тётя Ляля была безжалостна.

– Что поделаешь, Елена Николаевна?.. Зато вы цветёте по-прежнему, назло времени и всем злопыхателям!..

– Это только так кажется, дорогой. На самом деле, пора мне уже в дальнюю дорогу собираться. Зажилась я на этом свете – как-никак, а семьдесят пятый год уже!..

– Ляля, прекрати!.. – не выдержал Николаша. – Взяла дурацкую манеру: в последнее время чуть ли не каждый день помирать собирается!.. Тебе на вид и шестидесяти не дашь!..

– Молчи, пустобрех!.. Знаю, что говорю!.. Ну, мальчики, за стол!.. За стол!.. На пустой желудок полезно только анализы сдавать!..

Дом её всегда отличался хлебосольством.

История семьи Абросимовых-Москалёвых была весьма примечательной. В ней, как в зеркале, отразились все более или менее значительные события первой половины двадцатого века. Несчастья в семье начались давно. Когда в марте тысяча восемьсот восемьдесят первого года народовольцы убили Александра Второго, выяснилось, что Николай, младший сын Спиридона Порфирьевича, уже давно водил знакомство с самыми отъявленными «бомбистами». Сам он, слава Богу, бомб не метал, а лишь сочувствовал молодым и нахальным безумцам. Да ещё изредка подкармливал эту вечно голодную братию в трактире, принадлежавшем отцу… И всё-таки не это обстоятельство, а деньги отца, как считало абсолютное большинство их друзей и недругов, сослужили ему добрую службу и, пожалуй, спасли от более сурового наказания… Громко об этом говорить опасались, зная крутой нрав Абросимова-старшего, но подлые слухи всё же нет-нет да и проползали, просачивались. Поговаривали, будто Спиридон Абросимов откупил своего непутёвого сына. В результате, суд погрозил купеческому сынку начальственным пальчиком и отправил Николая на Алтай в ссылку сроком на шесть лет. На этом все неприятности с законом у семьи Абросимовых закончились.

Летом восемьдесят седьмого года неудавшийся "бомбист" вернулся под отчий кров, но не один. Из алтайской ссылки привёз Николай Спиридонович в Москву жену Стешу, из бийских мещан, и двух дочерей трёх и пяти лет. Мать, увидав нежданную невестку – тихую, скромную, чем-то напоминавшую встрёпанного воробышка, – тихо заплакала, а глава семейства, едва сдерживая рвущиеся из него проклятья и непечатные ругательства, заперся в своём кабинете и на три дня погрузился в запой… Всё это время в доме ходили только на цыпочках и разговаривали исключительно шёпотом. Молодые со страхом и трепетом ждали, чем дело разрешится и каков будет вынесен им приговор, ловя на себе неодобрительные, косые взгляды домашней челяди.

Как так?!.. Самовольно, без родительского благословения?!.. Да такого невиданного самоуправства не знало ни одно поколение славного купеческого рода!.. Позор!..

Через три дня двери хозяйского кабинета, наконец, отворились, и помятый, опухший, в старом халате, злой, но уже не разъярённый, Спиридон Порфирьевич вышел к домочадцам. По его молчаливому сигналу в гостиную призвали молодых с потомством, и всему новоявленному семейству был устроен смотр.

Невестка не произвела на свёкра никакого впечатления. Старший Абросимов любил яркие краски не только на этикетках своих товаров, но и в домашнем обиходе, и в жизни вообще. В женщинах он прежде всего ценил фигуристость, броскую красоту, смелый взгляд карих глаз, косу до пояса… А тут… Он оглядел Стешу с ног до головы и горестно вздохнул. Потом перевёл взгляд чуть вправо. У ног матери, путаясь в длинных складках её тёмной юбки, робко жалась самая младшая из Абросимовых, Поля. Она походила на мать не столько наружным обликом своим, сколько пугливою кротостью и желанием спрятаться от любопытных, безцеремонных взглядов взрослых, укрыться в своём собственном, недоступном для чужих мирке. И, когда дед, протянув конфету, поманил её к себе, Поля ещё крепче вцепилась в материнский подол. Да-а!.. Давно Спиридон Порфирьевич мечтал о наследниках, чтобы было кому дело всей своей жизни передать. Но у старшего сына Порфирия детей вообще не было: то ли жена его Марфа была безплодной, то ли в семени сына настоящей мужской силы не хватало, но оставалось уповать на младшего. И вот – на тебе!.. Не такие наследники были нужны ему. Нет!.. Воробышки были не в его вкусе.

Но вдруг Спиридон Порфирьевич почувствовал, что спину ему сверлит чей-то пристальный взгляд, обернулся и… Из-под сдвинутых бровей в упор смотрели на него колючие карие глаза. Старшая внучка его Елена утонула в диванных подушках так, что сразу заметить её не представлялось возможным.

– Дай! – коротко изрекла она и протянула деду свою пухлую ручонку.

– Что тебе дать? – удивился тот.

– Конфету давай! – тоном, не терпящим никаких возражений, приказала она. И, когда, развернув блестящий фантик, отправила шоколадное лакомство в рот, вновь распорядилась. – Ты всегда мне будешь конфеты давать!.. Понял?

И дед, конечно же, всё понял. Он понял, что эта малышка покорила его суровое сердце раз и навсегда. И в одночасье стала для него отрадой, утешением и… надеждой.

Крепко сбитая, лобастая, с толстенной каштановой косой, она была вылитый Спиридон Порфирьевич… Только в девчачьем варианте. Ну, как тут было не умилиться, не влюбиться и не пропасть со всеми дедовскими потрохами?!..

Таким образом, благодаря Ляльке молодая поросль стала частью всей абросимовской семьи… Но особой радости жизнь под отцовской крышей ни Николаю, ни Стеше не принесла. Не мог Спиридон Порфирьевич побороть свою неприязнь к невестке, а стало быть, и к сыну, поэтому, когда он решился и открыл своё дело в Боголюбове, Николай чуть не на коленях умолил отца, чтобы тот дал ему возможность испробовать свои силы на самостоятельном поприще. Старик для вида слегка покуражился и… в конце-концов, согласился. Но с одним условием: любимица его Лялька должна остаться в Москве. Скрепя сердце молодые условие отца приняли и уехали в Боголюбово, чтобы больше в Москву не возвращаться. Лялька, когда выросла, несколько раз навещала родителей, но, живя вдали друг от друга, они мало-помалу утратили подлинно родственную связь, которая со временем превратилась в привычку… что ли? А с матерью, отцом и старшим братом отношения вообще стали чисто формальными. Они поздравляли друг друга с престольными праздниками, с именинами, и только. Да разве у них одних распадались семейные связи? По всей России мелкие дрязги перерастали в открытую вражду, а та, в свою очередь, рождала злобу и ненависть. Многовековой семейный уклад рушился под напором новомодных теорий и учений. Семья теряла своё великое значение буквально на глазах. "Особенные люди" Чернышевского вершили своё чёрное дело, созывая утративших веру в какие-то омерзительные "коммуны", где к ужасу обывателей объявляли свальный грех высшим проявлением "свободы личности", и непечатными словами проповедовали всеобщее равенство и вседозволенность, которые заменяли у них страх Божий. А затем и вовсе нелюдь на свете объявилась. Её почему-то "большевиками" люди прозвали. В чём они больше всего перед остальными проявились, никто не объяснял, но многие видели в них нехристей и мелких бесов, но попадались и такие, которые мнили, будто пришли спасители человеческие. Ах, как скоро пелена с глаз людских падёт и наступит горькое отрезвление!.. Но это случится позже. Гораздо позже. А пока надо Бога благодарить, что не попустил Абросимовым впасть в это бесовское состояние. Не дошли они до него. Не успели.

Умирая, Спиридон Порфирьевич оставил старшему сыну в наследство два оптовых склада, четыре магазина и два трактира. Да кроме того, крупный подряд на поставки продовольствия для российской армии. Казалось, чего желать большего?.. Живи, богатей да радуйся!.. Ан, нет!.. Господь иначе распорядился. В девятьсот пятом году грянула катастрофа. Склады, магазины и один из трактиров помещались на Пресне, в Кудрине, у Дорогомиловской заставы и в Грузинах – как раз там, где гремела самая большая пальба и шли самые настоящие бои. Абросимовские склады сначала разграбили, а потом подожгли, магазины постигла та же участь, а в трактире на Тишинке красногвардейские боевики даже что-то вроде штаба своего устроили. Когда войска их оттуда выкуривать стали, разнесли трактир на мелкие щепки, так что от него одно лишь воспоминание осталось. Слава Богу, Спиридон Прокофьевич не видал всего этого безобразия. А то бы умер не от "удара" на полке в бане, где по заведённому ещё прадедами обычаю парился под Новый, 1900-й, год, а прямо на пепелище былого достатка и благополучия.

В Боголюбове же дела принимали совсем иной оборот.

Торговля у Николая Спиридоновича сразу пошли в гору: сказывалась абросимовская сноровка и хватка. Через три года после переезда из Москвы у него было два магазина, вместо одного, да к тому же лавка на рынке. А ещё через пять он даже завёл свой канатный заводик и уже подумывал о том, чтобы мыловарню открыть, но поостерёгся, потому как дошли до Боголюбова слухи, что в первопрестольной творится невесть что: богатых грабят и убивают, на улицах палят из винтовок и орудий. Одним словом – светопреставление. То бишь революция.

К счастью, в Боголюбове её почти не заметили: ни выстрелов, ни погромов, ни сколько-нибудь серьёзных волнений здесь не случилось. Приехали какие-то три человека с красными бантами в петлицах, собрали народ на площади, и один из них с остренькой чёрной бородкой, в пенсне стал кричать что-то про гнёт царизма и про никому непонятную солидарность с восставшим рабочим классом. Боголюбовские обыватели согласились, что человек он, конечно, образованный и шибко умный, но слушать его почему-то не стали, и краснобантная троица, чертыхаясь и кляня "несознательный элемент" самыми непотребными словами, убралась из города восвояси. Так что из революционных передряг пятого года Николай Абросимов, в отличие от своего старшего брата, выбрался без потерь.

Он вообще считал себя "везунчиком". Торговля шла… дай Бог каждому! В доме царил мир и покой, а уж на свою младшенькую они с матерью нарадоваться не могли. С годами пугливый гадкий утёнок превратился в самую настоящую красавицу. Красота её, правда, была неброской, но смогла же Поленька покорить сердце единственного законного наследника самого богатого человека в Боголюбове, коннозаводчика Кондрата Москалёва, Михаила, так что тот голову совершенно потерял. Целый год Михаил взаимности добивался и сумел-таки Полину Абросимову завоевать. А претендентов на её руку было предостаточно. Свадьбу сыграли пышную: три дня наотмашь гуляли. Из уездного города специально оркестр выписали. В городском саду устроили безплатное угощение для всех желающих. Вино лилось рекой… Впрочем, обошлось без особого мордобоя. Слободские, правда, подрались, но без последствий, а так только… чтобы кости размять. Потом на тройках отвезли молодых в усадьбу в трёх верстах от города, которую свёкор по широте души своей отписал им в вечное пользование, и те зажили там мирно и счастливо. Как в старину говорилось: "Стали жить поживать да добро наживать".

Эдакая розовая идиллия – не иначе. И казалось им, что конца этому безоблачному счастью не будет. Но… Человек предполагает, а Бог располагает. Началось-то всё безоблачно, а вот закончилось?.. Страшной трагедией.

К тридцати годам стал Михаил Москалёв боголюбовским городским головой, а это место не только почётно, но и хлопотно. В шестнадцатом году собралось местное купечество капитальный мост через речку Гнилушку строить. А то старый совсем обветшал, а Гнилушка, хотя и невелика была, и в летнюю пору её вброд перейти можно было, но по весне, в каждое половодье, так разливалась и бушевала, что мост в полную негодность пришёл. Собрали деньги по подписке, в уезде заказали проект, но, когда всё для начала строительства было готово, вдруг выяснилось, что собранные деньги куда-то пропали. Скандал поднялся невообразимый. В растрате обвинили городского голову, и, хотя Москалёв перед иконой божился, что денег из городской кассы не брал, решено было отдать его под суд. Михаил Кондратьевич был очень богатым человеком и с лихвой мог в одночасье покрыть недостачу, но на дворе стоял март семнадцатого года, и новая революционная власть решила устроить показательный процесс. Мол, вот мы какие принципиальные!.. До суда, впрочем, дело не дошло, потому что буквально накануне слушаний нашли Москалёва мёртвым: под крышей на сеновале в своей усадьбе повесился. Может, и вправду виноват был и позора испугался. Посудачили городские сплетники да ушлые репортёры и в Боголюбове, и в уезде, но скандалы на Руси быстро вспыхивают и так же быстро гаснут. Потому стало москалёвское дело понемногу забываться, как вдруг случилась другая беда.

Полинька и раньше не отличалась крепким здоровьем, а тут и вовсе расхворалась. Не выдержала она пережитого позора, и через полгода после гибели мужа тихо скончалась. Легла спать, а во сне слабенькое сердце её… остановилось. Сын её Николаша, которому к тому времени было уже четырнадцать лет, остался круглым сиротой. Как жить дальше, он не представлял, но Господь не оставил его своим попечением. На похороны сестры в Боголюбово приехала Елена Николаевна и увезла племянника с собой в Москву, тем самым разлучив верных друзей – Павла и Николая.

Они дружили с первого класса гимназии, не могли прожить друг без друга и одного дня. Прочитав где-то, что Герцен и Огарёв на Воробьёвых горах дали клятву в вечной дружбе, решили последовать их примеру и на берегу Гнилушки совершили такой же торжественный обряд. Перед отъездом Николаши в Москву они допоздна гуляли по разбитым весенней распутицей улицам родного города, и тут Павлик под большущим секретом рассказал другу, что давно уже тайком от родителей ходит в революционный кружок, читает запрещённую литературу и собирается в скором времени бежать из родного дома, чтобы принять участи в борьбе за народное счастье. Николаша был ужасно горд, что товарищ доверил ему такую страшную тайну и, прощаясь с другом, пообещал тому, что обязательно последует его примеру.

Но выполнить ему своё обещание не удалось. Во-первых, московская суета и толкотня настолько затянули его в свой омут, что он, честно говоря, напрочь забыл о своём порыве. А во-вторых, даже если бы и вспомнил, то всё равно не смог бы принять участия в этой борьбе, потому что не знал, где она, эта борьба за народное счастье, собственно, происходит. А расспросить и узнать адрес было не у кого. Да и неловко как-то: вдруг засмеют?.. Поэтому он с комфортом расположился в просторном, уютном доме Спиридона Абросимова. Накупил кистей, холстов, красок и устроил для себя на антресолях маленькую студию. Дело в том, что у Николаши был талант: он замечательно рисовал и в будущем собирался стать знаменитым художником. Никак не меньше Врубеля или Серова.

Но и этим мечтам будущего гения не суждено было сбыться. Случился октябрьский переворот, и жизнь вообще полетела под откос. От былой роскоши не осталось и следа. Люди в кожанках с красными звёздами на фуражках вынесли из дома в Сокольниках всё, что можно было только унести. Спасибо, самих хозяев вместе с собой не забрали и не "пустили в расход", а это случалось в те времена сплошь и рядом. Помогло же Москалёвым одно чрезвычайно любопытное обстоятельство. Кто бы мог подумать, что похороны городского головы Боголюбова сослужат его сыну неоценимую службу?!.. Когда при допросе давно небритый чекист с воспалёнными от безсонницы глазами спросил у Николаши, кто его родители, Господь надоумил юношу, как следует отвечать. "Мой отец – жертва царизма!.." – вдруг выпалил он и тут же на глазах потрясённой тёти Ляли сочинил историю о том, как Михаил Москалёв регулярно отдавал деньги из городской казны на революционные нужды, за что был повешен озверевшими обывателями. В доказательство своих слов он предъявил вырезку из городской газеты "За правое дело", где сообщалось о самоубийстве городского головы. Елена Николаевна была убеждена: за такую беззастенчивую ложь племянника, наверняка, упекут в кутузку, но случилось обратное. Чекист Николаше поверил. И оказалось вдруг: то, что до октября семнадцатого года считалось преступлением и позором, а именно – воровство казённых денег, после переворота стало именоваться доблестью и геройством. Чекист похлопал юношу по плечу, сказал какие-то малозначащие слова о том, что в такое героическое время надо стойко переносить утраты, и ушёл, не забыв прихватить с собой дедовский серебряный портсигар с большим рубином на крышке и шкатулку с Лялиными «цацками», общая стоимость которых до октября была далеко за двести тысяч рублей золотом. Но с того памятного вечера тётю Лялю и Николашу оставили в покое и даже позволили жить в их «собственном» доме, предоставив для этого две комнатки на втором этаже, то есть его бывшую мастерскую на антресолях. А на первый этаж въехала целая орава каких-то разномастных типов с чадами и домочадцами. Большая часть из них была рабочими паровозного депо Николаевского вокзала, среди прочих был дворник-татарин, а с ним шестеро детей, жена и племянница, как он говорил; одинокий то ли чекист, то ли милиционер; пекари из соседней булочной и прочие, прочие, прочие… Всего двадцать шесть душ. Со временем они притёрлись друг к Другу, и в старом доме образовалось даже некое подобие коммунального братства, но на первых порах смириться с потерей родового гнезда для бывших хозяев было очень непросто: среди новых жильцов они вызывали в лучшем случае раздражение, в худшем – ничем не прикрытую ненависть.

Как они пережили времена военного коммунизма, понять невозможно. Только в двадцатом году Ляля устроилась на работу в коммуну для детей с отсталым развитием, а до этого перебивалась случайными заработками. Кем она только не была!.. И прачкой, и уборщицей, и ночным сторожем, и письмоносицей, и билетёром в синематографе. Но факт остаётся фактом – они выжили. А в двадцатом году, когда Николаше едва исполнилось шестнадцать, его работы понравились Родченко, по рекомендации которого, он и поступил на графическое отделение ВХУТЕМАСа.

Какое это было счастливое время!

Здесь он видел и Маяковского, и Татлина, и братьев Стенбергов, и Мейерхольда!

Само собой, только-только переступив порог Художественно-технических мастерских, он сразу стал ярым сторонником конструктивизма в искусстве. Передвижники превратились для него в скучных, наивных детей, отошли далеко на второй план, а главными кумирами были Малевич и Кандинский. И он искренне не понимал, почему Ляля, глядя на работы племянника, только горестно вздыхала и сокрушённо качала головой. Сам он был от них в восторге.

В двадцать седьмом году в Москве появился Павел Троицкий. Из Дальневосточного военного округа его перевели на работу в Генеральный штаб Красной армии. Друзья не виделись девять лет, поэтому встреча их была бурной.

Николаша всё ещё носил ярко-красную кофту, которую нацепил ещё во времена своей вхутемасовской юности, дабы шокировать пошлых обывателей, но волосы на макушке уже заметно поредели, и гонору поубавилось. Увы!.. Ни Врубеля, ни Серова, ни Кандинского из него не получилось. Он работал в художественных мастерских театра имени Всеволода Мейерхольда, но на судьбу не жаловался, а даже гордился тем, что причастен к созданию нового, невиданного прежде театрального искусства. МХАТ со Станиславским и Немировичем, как безапелляционно заявлял Москалёв, безнадёжно устарел и должен быть отправлен на свалку кунсткамеры. Буквально на другой день после встречи с Павлом он, используя свои "связи", протащил Павла на галёрку, чтобы тот насладился настоящим искусством. Совсем недавно в театре Мейерхольда состоялась шумная премьера гоголевского "Ревизора", и Павел непременно должен был увидеть в роли Хлестакова молодого актёра Эраста Гарина, чтобы понять, насколько изжили себя все эти мхатовские пенсионеры!.. Всякие там Качаловы, Москвины и Книппер-Чеховы!

Спектакль Павлу не то чтобы не понравился, но произвёл странное впечатление. Вероятно, оттого, что с галёрки ему была видна только треть сцены, её правый угол. О том, что происходило на остальных двух третях сценического пространства, он мог только догадываться. Но Гарин впечатление произвёл, особенно в сцене "вранья", и это слегка примирило его с Николаем. Но только слегка. Когда Павел, надевая шинель, вскользь заметил, что в антрепризе Шепеляева-Разумника, которая до революции регулярно наведывалась в Боголюбово, артисты были получше, Москалёв пришёл в такую ярость, что тут же в зрительском гардеробе, при всём честном народе, обвинил Троицкого в ретроградстве и во всеуслышание заявил, что Павел, как и подобает всякому солдафону, ни бельмеса не понимает в современном искусстве. Невольные зрители этой стычки пришли в неописуемый восторг. Не меньший, чем от спектакля.

Вообще-то Павел частенько подтрунивал над своим другом, задевая самые чувствительные струны его легкоранимой натуры. А Николаша мгновенно вспыхивал, смертельно обижался и, случалось, по два-три раза на дню рвал с Павлом навечно всякие отношения. Однако эти конфликты, чуть не до рукоприкладства, не мешали их крепкой дружбе, и всякий раз, разругавшись в пух и прах, они тут же мирились и опять не могли прожить даже двух дней друг без друга. Вечные споры об акмеистах и имажинистах, о театральных премьерах, о работах Модильяни или Шагала только будоражили их молодые умы, и жизнь от этого была необыкновенно радостной, наполненной до краёв. К тому же их объединяла ещё одна страсть – преферанс. Каждую субботу на антресолях у Николаши собиралась одна и та же компания и до пяти-шести утра резалась в карты. Нарушить эту традицию, казалось, не могли ни эпидемии, ни наводнения, ни пожары, ни прочие природные катаклизмы.

Лишь женитьба Павла на Зиночке положила конец этому преферанс-ному братству и вообще отдалила их друг от друга.

И вот теперь, спустя девятнадцать лет, они опять сидели за овальным столом на антресолях Абросимовского дома. Тётя Ляля собрала со стола грязную посуду и отправилась вниз, на кухню, мыть её. Друзья остались одни.

Пока они ужинали, Павел вкратце рассказал о своей тюремно-лагерной "Одиссее". Ляля громко ахала, охала, пару раз всплакнула. Оказывается, те, кто оставались на воле, понятия не имели о том, что происходило у них под носом на Лубянке и в «местах весьма отдалённых», а узнав, отказывались верить. Павла это не слишком волновало. Ему не терпелось задать Николаше самый главный вопрос: не знает ли тот что-нибудь о судьбе Зиночки?.. Но он почему-то боялся… Ждал, чтобы Москалёв заговорил первым, но друг молчал, отрешённо глядя куда-то мимо Троицкого.

– Ну, расскажи о себе, – нарушил молчание Павел. – Где ты?.. Как?..

Николаша вздрогнул.

– Я-то?.. Да ничего… Нормально… Работаю на фабрике "Красный Октябрь".

– Это бывший Эйнем?..

– Он самый.

– И кем же?.. Кондитером?.. – попробовал пошутить Павел, но шутка как-то не получилась.

– Фантики для конфет рисую… Шоколадки тоже… Подарочные коробки оформляю.

– А как же театр?.. Ты изменил самому Мейерхольду?!..

– Как изменил? – удивился Николаша, но в следующее мгновение спохватился, вспомнил, где его друг последние годы провёл. – Ну, да!.. Ты же ничего не знаешь!..

– Прости, но за театральными новостями мне было как-то недосуг следить.

– Понимаю, понимаю, – торопливо согласился Николай. – Закрыли наш театр, Павел… Ещё в тридцать восьмом, вскоре после того, как ты… Одним словом, закрыли… А самого Всеволода Эмильевича примерно через год арестовали… Жену его Зинаиду Райх зарезали… Да, да, представь себе!.. Самым натуральным образом зарезали… Среди бела дня… По официальной версии грабители в квартиру забрались, но мы-то отлично понимали: без ОГПУ тут не обошлось. А нас всех, кого не успели или не захотели на нары отправить, в никуда… на улицу выгнали. Просто дали коленкой под зад… Мне ещё повезло: я, можно сказать, по специальности на работу устроился… Запись в трудовой книжке о работе в театре Мейерхольда была чем-то… вроде "волчьего билета". Так что, считай, мне крупно подфартило… Вот такие, Паш, дела…

Он вздохнул и опять надолго замолчал. Долгожданная встреча старых друзей как-то не складывалась.

– Послушай, Николаша… Что ты мрачный такой?.. – не выдержал Павел. – Вроде бы и не рад нашей встрече… Что случилось?

Тот поднял на него измученные, испуганные глаза.

– Случилось?.. Ничего не случилось…

– Но я же вижу… Как говорил мой следователь, ты признайся – легче станет.

– Хотя… Знаешь, ты прав – случилось… Я только сейчас, после твоего телефонного звонка, понял… Да, да… Все это девятнадцать лет я очень боялся, Павел… Очень…

Николаше было трудно говорить. Он как будто выталкивал слова из себя невероятным усилием воли.

– Чего ты боялся?

– Когда-нибудь это непременно должно было случиться… Я даже готовился к этому и… Как видишь, так и не сумел приготовиться… Не успел… Хотя времени было достаточно…

– Ты всё какими-то загадками говоришь, Николай… Давай попроще.

– Куда уж проще!.. Если честно, я почти на все сто процентов был уверен, что тебя… уже нет. Понимаешь?.. И это немного… Успокаивало… На короткое время, конечно… Но… чуть-чуть помогало… А потом опять… такой стыд сжигал!.. Ты не представляешь!.. Прости…

Москалёв страшно волновался. Даже руки у него дрожали.

– Ничего не понимаю, – Павел видел, что Николаша никак не может решиться сказать что-то очень сокровенное, что-то очень важное для него. – Ты пойми, дружище, так у нас с тобой разговор ни за что не получится.

– Конечно, конечно, но… Что было, то было… Погоди, не перебивай! – вдруг крикнул он в раздражении. – Мне и без того трудно мысли собрать!.. Не мешай!..

Потом поднял голову и, глядя Павлу прямо в глаза, тихо сказал.

– Я, Паша, подлость совершил… Страшную подлость!.. Прости меня…

– За что?.. За что простить?!..

И тут Николая, словно, прорвало. Он заговорил, торопясь, перескакивая с пятого на десятое, останавливаясь на полуслове и начиная вновь, но прервать его было невозможно.

– Зиночка в тот же вечер позвонила мне… Сразу после того, как ты… так неожиданно… так внезапно пропал в Большом. Она была какая-то… невменяемая… плакала… И всё повторяла, что ты погиб. Я, как мог, пытался успокоить… утешить… Говорил какую-то чепуху… Говорил, что, наверное, тебя вызвали на службу внезапно… экстренно… что ты не успел предупредить… Ещё какую-то ерунду нёс в этом же роде… Хотя сам прекрасно понимал – ты не мог… Чтобы ты просто так бросил жену в театре одну… Не предупредил… Нет!.. Это был бы кто-то другой… Не ты… И главное – номерок!.. Ты не мог унести в своём кармане номерок от её шубки… Этот номерок меня больше всего потряс!.. Я тут же Ляле всё рассказал, и мы с ней сразу поняли… стряслась беда!.. Всю ночь глаз не сомкнули… говорили о тебе… о Зиночке… А утром… Ляля всё порывалась вам позвонить… мне стоило большого труда уговорить её не делать этого… Они могли прослушивать ваш телефон. Примерно месяца два мы жили, словно на пороховой бочке и, честно говоря, ждали, что и за нами рано или поздно придут. Ты не представляешь, как изматывает неизвестность… Я чуть с ума не сошёл… И до того довёл себя, что решил: завтра пойду на Лубянку и сдамся. Стал собирать вещи, Ляля вошла ко мне в самый неподходящий момент и, конечно же, сразу всё поняла… Боже!.. Как она ругалась!.. Ты знаешь Лялю!.. Мозгляк и сопля были самыми нежными словами, обращёнными в мой адрес. Утром она заперла меня в мастерской и… поехала к вам на Чистые пруды… Вернулась к обеду… часа в два… Вся перевёрнутая… И рассказала… Возле вашего подъезда стояла чёрный ЗИС, а рядом с ним шофёр и… чуть подальше двое «топтунов»… Куда их начальство смотрит, если «гэбистов» за версту можно от нормальных людей отличить?.. Идиоты!.. Поэтому Ляля на лифте поднялась на последний этаж и стала спускаться по лестнице пешком… Дверь вашей квартиры была приоткрыта, и оттуда доносились мужские голоса. Ляля вышла на улицу и позвонила вам из автомата… Трубку снял мужчина… Голос был незнакомый, и она не стала у него ничего выяснять… Потом вернулась во двор вашего дома, села на лавочку возле «песочницы» и стала наблюдать за подъездом… Прошло часа три… Может, чуть больше… и на улицу вышли трое в штатском… Сели в машину и уехали… Ляля для верности подождала ещё минут пятнадцать и опять поднялась к вам на пятый этаж… Дверь вашей квартиры была опечатана… И мы решили, что Зиночку тоже арестовали и увезли ещё до прихода Ляли.

Москалёв замолчал, переводя дух. Странно, но Павел слушал его рассказ в каком-то отупении. Он слушал так, словно эта история вовсе его не касалась и произошла с людьми, совершенно ему посторонними и чужими.

А ведь это была первая весточка из далёкого тридцать восьмого года!

– Спасибо, Николаша…

– За что "спасибо"?.. Не говори глупости, Павел.

– Но ты так и не объяснил, за что прощения у меня просил.

– Сейчас поймёшь, – мрачно успокоил его Москалёв и продолжил: – Примерно через неделю, поздно вечером, мы с Лялей уже спать легли, раздался звонок в дверь… Я решил: всё – пришёл мой черёд… По мою душу пожаловали… Вскочил, оделся, открыл дверь и… На пороге стояла насмерть перепуганная… Зиночка… В лице ни кровинки… Глаза… Такие, наверное, у загнанного зверья бывают… И ещё… Её бил такой озноб, какого я раньше ни у кого не видел… Зуб на зуб не попадал… Я повел её к нам наверх… Ляля тоже не спала, и она… Зиночка, то есть… всё нам рассказала… Плакать она уже не могла и была… Как тебе объяснить?.. Какой-то ото всего отрешённой… Рассказала, что, когда к ней пришли ночью… вернее под утро… и стали в доме всё вверх дном переворачивать, она страшно испугалась, выбрала подходящий момент и… сбежала. Представляешь?!.. Ночью в одном халатике выскочила на улицу… Недалеко от вас её самая близкая подруга жила… Не помню, как её звали…

– Тина, – подсказал Павел. – Если полностью, Клементина.

– Да, да, правильно… Клементина… Вот Зиночка к ней и бросилась… Спасаться… Всё ей рассказала, порыдала подруге в жилетку… Клементина ей, само собой, посочувствовала, поахала, поохала, дала ей что-то из своей одёжки… Поняла, наверное, что неудобно лучшей подруге в одном халатике по Москве шастать и… выставила за дверь…

Сердце у Павла сжалось, заныло нестерпимо. Кричать, выть от боли хотелось, но он только покрепче сжал кулаки и слушал.

– После такого приёма не решилась Зиночка других приятелей и знакомых своими визитами безпокоить. Дни в метро проводила, а ночевала на вокзалах… Пока деньги не кончились. Убегая из дому, она успела вытащить из сумочки кошелёк… На эти средства и жила: раз в день ела в какой-нибудь столовке из тех, что подешевле, и каждый день покупала два билета в метро… Утром и после обеда… Но ты сам можешь представить, сколько денег было в дамском кошельке… Она экономила изо всех сил, всё оттягивала этот страшный момент, но наступил-таки день, когда у неё не осталось ни копейки. А последней станцией, откуда её вытурили после закрытия метро, были "Сокольники"… Вот почему она решилась прийти ко мне. Ей просто некуда было деться… Мы с Лялей, естественно, накормили её, уложили спать. Вот на этом самом диване… Когда-то мы его "Павловским одром" именовали… Помнишь?..

Тут Николаша опять замолчал. Казалось, набирается сил перед решающим броском, а Павел вдруг, неожиданно, непонятно почему, понял, чем его рассказ через минуту-другую закончится. И ему захотелось попросить Николашу: "Не надо! Не рассказывай больше ничего!.." Но он сдержался. Не посмел. Понял, надо вытерпеть всё. До конца.

– Утром, пока Зиночка спала, а Ляля ушла в свою школу, я собрал все деньги, какие были в доме… целый чемодан всякого шмотья… Какие-то свитера, кофточки… Разбудил Зиночку… Силой всучил ей и деньги, и чемодан… По-моему, даже завтраком не накормил… Так торопился… И проводил до метро… Вот… Теперь ты видишь, Павел, какой сволочью твой друг оказался?

Сказал и замер. Ждал, что на это друг скажет. Приговора ждал.

– Я так и знал, – медленно и тихо проговорил тот.

– Что ты знал?.. Откуда?!..

– Не имеет значения… И ты Зиночку… больше не видел?

– Нет… Не видел… Никогда…

Лестница, ведущая на антресоли, заскрипела, заохала, застонала. В комнату заглянула Ляля.

– Мальчишки, как вы тут?.. Не заскучали без меня? – пробасила она, но, увидев, что приятели вовсе не рады её появлению, поспешно прибавила. – Не дрожите вы так, я мешать не стану. Ты, Павлик, не обижайся, но я твою "Сказку" с собой к Антонине на телевизор прихвачу. Уже пять минут, как трансляция из зала Чайковского идёт: Андроников про какую-то загадку "Н.Ф.И." рассказывать будет. Секретничайте себе на здоровье.

И снова лестница принялась недовольно вздыхать, ворчать и жаловаться на свою нелёгкую судьбу под тяжёлыми шагами тёти Ляли.

– Куда это тётя Ляля пошла? – Павел ничего не понял. – Почему "на телевизор"?

– Как "почему"? – в свою очередь удивился Николаша. – Трансляция уже началась.

Павлу было стыдно, неловко, но всё же он решил признаться в своей безпробудной тупости.

– А что это за зверь такой – "телевизор"?

Москалёв с грустью покачал головой.

– Ты даже этого не знаешь…

– Откуда?.. Представь, из какой глухомани я в Москву вернулся.

– Телевидение, это… это… это безпроволочная предача изображения на расстоянии… – начал объяснять Николаша.

– Как это?.. По воздуху, что ли? – Троицкий был потрясён.

– Ну, да… То есть не по воздуху, а… Эфир называется… Впрочем, что там долго рассказывать? – он встал из-за стола. – Пойдём, покажу.

– Куда?

– К Антонине. У нас в квартире она единственная телевизор приобрела. Пошли. Чего стесняться? Ты только взглянешь, чтобы убедиться, и назад. А то ведь я тебе толком всё равно ничего объяснить не смогу.

И, пока они спускались по лестнице, Николаша немного его просветил.

– На свою голову Антонина КВН-49 купила. Теперь по вечерам все соседи у неё в комнате собираются и, пока трансляция не закончится, по норам своим не расползаются. Ей впору билеты на телесеансы продавать. Нам сюда, – и он указал на дверь в конце коридора, за которой раздавался смех и приглушённые звуки радиотрансляции.

Без стука он открыл дверь. Тёмная комната была "под завязку" забита всем взрослым народонаселением квартиры № 1. В углу, возле окна, на тумбочке, помещался деревянный ящик, внутри которого голубым огоньком светился маленький прямоугольник, а перед ящиком, вероятно, для того, чтобы хоть немного увеличить изображение, на изогнутых металлических ножках стояла большая пузатая линза с водой. Внутри же светящегося прямоугольничка, как на крохотном киноэкране, двигался крохотный человечек и говорил нормальным человеческим голосом. Чудеса, да и только!

– Вы что, мальчишки, тоже захотели на Андроникова взглянуть? – раздался в темноте густой баритон тёти Ляли.

– Не отвлекайся! – громким шёпотом оборвал её Николаша. – Я Павлу телевизор решил показать. Он никогда его раньше не видел.

Все, сидевшие в комнате, как по команде, повернулись к вошедшим и с неподдельным изумлением, даже с каким-то мистическим ужасом уставились на Троицкого. Им не доводилось ещё встречать человека, который ни разу в жизни не смотрел телевизор. Павел Петрович покраснел до корней волос. Подобного позора, да к тому же публичного, ему испытывать прежде не доводилось и потому так мучительно захотелось бежать отсюда. Бежать поскорее!

– Пойдём отсюда! – взмолился он. Николаша всё понял и возражать не стал.

Они вернулись на антресоли.

– Может, ещё чайник поставишь? – предложил Павел. – А то… пить что-то очень хочется. Наверное, слишком много рыбы съел… А она, как известно, посуху не ходит.

– Это мы мигом! – обрадовался Николаша и, захватив чайник, побежал вниз на кухню. Возмущению деревянной лестницы на этот раз не было границ.

Жаждой Павел вовсе не мучился. Ему просто хотелось, хотя бы на короткое время, остаться одному. Сидя за колючкой, он привык к тишине, к уединению, а теперь… Необходимость постоянно быть на людях донельзя изматывала его. Никак не удавалось сосредоточиться.

То, что рассказал ему Николаша, вовсе не возмутило и даже не обидело. Он знал примеры и похлеще. Павлу было искренне жаль друга, который столько лет жил со страшным пятном на совести, в постоянном, непрерывном страхе, что пятно это обнаружится и все увидят, кто он на самом деле. А если и не обнаружится даже, всё равно… Каково это жить, всякую минуту сознавая, что ты друга предал? Что ты – подлец? Не приведи, Господи, подобное испытать!..

Павел простил… Да нет!.. Как это глупо звучит: "простил"!..…Что он, Господь Бог, чтобы кого-то винить или миловать?.. Не смел он Николашу обвинить. Да и в чём обвинять, когда вся огромная страна жила под чудовищным прессом всепоглащающего страха? За себя, за близких, за свой завтрашний день. А Павел на собственном опыте испытал, как страх обезсиливает человека, лишает воли, доводит до полного отупения, до слепоты.

Сердце Троицкого ныло и сжималось от боли при мысли о том, какая тяжкая участь выпали на долю его несчастной Зиночки. Как она, такая слабая, совершенно не приспособленная к жизни, сумела вытерпеть, вынести все эти испытания, что определил ей Господь?!.. А может, не вытерпела?.. Не смогла?!..

Нет!.. Нет!.. Ни за что!.. Смириться с мыслью, что Зиночка погибла, что её давно уже нет в живых, он не мог. Согласиться с этим, значило для него только одно: всё зря!.. И перенесённые страдания, и потерянная молодость, вообще вся эта маленькая земная жизнь безсмысленна и никому не нужна!..

Теперь, как никогда прежде, Павел Петрович понимал, какую трудновыполнимую задачу перед собой поставил, но понимал так же и то, что другого выхода у него нет, и он должен, просто обязан, разыскать жену!..

С горячим чайником в комнату вернулся Николаша.

– Я специально подождал, пока закипит, чтобы не бегать туда-сюда, – он заглянул в фаянсовый чайник. – Заварка хорошая или тебе новую залить?

– Для меня всё, что не прозрачно, всё, что имеет хоть какой-нибудь цвет, очень хорошая заварка. Я за колючкой, знаешь, какой чай пил? Главным образом, травяной или ягодный. Мы бруснику, голубику, лесную клубнику на солнце сушили, потом заваривали. Говорят, для организма очень полезно, но, признаюсь, иногда так хотелось, вместо самого полезного, выпить самый простой, самый паршивый, грузинский, чёрный, байховый!.. Он, кажется, номер имел. По-моему пятьдесят четвёртый?.. – Павел отпил глоток и блаженно зажмурился. – Хорошо… А ты что не пьёшь?

– Не тяни ты из меня жилы, – взмолился Николаша. – Хуже пытки вот это… молчание твоё.

– А что ты хочешь, чтобы я сказал тебе?

– Да что угодно!.. Только не молчи!.. Невыносимо!..

Павел вздохнул: как в этой ситуации найти подходящие слова?.. Потом посмотрел на взбутетененного друга, улыбнулся и сказал:

– Я тебя утешать не стану, Николай. Сам с собой разберись. Без посторонней помощи. Одно скажу: жалко мне тебя… И себя… тоже жалко… И Зиночку… И Лялю… Всех нас жалко… Что ещё?.. Ах, да! Ты, Николаша, не волнуйся, я на тебя зла не держу.

На глазах у Москалёва выступили слёзы.

– Правду говоришь?

– А зачем мне тебе лгать?.. Какой смысл?

– Спасибо… Спасибо, друг… – он не выдержал и разрыдался.

– Ну, вот… – растерялся Павел. – Я, оказывается, ещё и утешать тебя должен… Ты не обезсудь, дружище, но я взрослых мужиков успокаивать не приучен…

– Конечно… конечно… Ты прости меня… Это я так… сам не знаю от чего… Прости!.. Нервы…

– Прекрати реветь!.. Сопли вытри!.. – Троицкий по себе знал, иногда окрик получше ласки успокоить может.

Москалёв вздрогнул, ещё пару раз всхлипнул, но реветь перестал.

– Вот так-то лучше, – похвалил его Павел. – Зиночка не говорила тебе, почему она в метро прятаться решила?

– Говорила… Во-первых, там тепло… А во-вторых, вокруг всё время много людей. Ей почему-то казалось, на людях её арестовать не посмеют.

– А куда она могла от тебя пойти, не догадываешься?

Николаша развёл руками.

– Если бы знать!.. Хотя… Погоди… Она что-то про свою троюродную тётку говорила… Та, кажется, под Москвой в Новогирееве жила… Как её звали?..

– Тётя Даша?.. Дарья Михайловна?..

– По-моему, да, – неуверенно подтвердил Николаша, – именно так… тётя Даша…

– Но Дарьи Михайловны в это время уже не было в Москве. Её дочь в тридцать пятом вышла замуж и уехала с мужем в Ташкент. Мы с Зиночкой даже на свадьбе у них гуляли… А год спустя, тётя Даша похоронила мужа, продала дом в деревне и… Постой, она не в Новогиреево жила… У неё дом был… в Новоподрезкове… Но я, впрочем, и напутать могу… Нет, не помню…

– Я тоже… за точность не ручаюсь, – сокрушённо вздохнул Москалёв. – Она так об этом сказала… между прочим… вскользь… – и вдруг страшно обрадовался. – Да! Чуть было не забыл!.. Ко мне Валентина Ивановна приходила?..

– Мать?!.. Когда?! – Троицкий был потрясён.

– Примерно месяца через три после того, как ты… как тебя арестовали.

– И что?.. Она не говорила, зачем из Боголюбова приехала?

– Вроде бы нет… Про тебя почему-то мы с ней совсем не говорили. Почти… Она сказала только, что на Лубянке ей о тебе дать какие бы то ни было сведения отказались и что с тобой стало, она не знает… Её судьба Зиночки больше, нежели твоя, волновала. Она всё про неё расспрашивала. Вот так же, как ты сейчас…

Павел Петрович никак не мог прийти в себя от изумления.

– Почему?.. Зачем?.. Ничего не понимаю… Я с ней двадцать лет не общался… И Зиночку она совсем не знала… Они даже знакомы не были…

Стоны и взвизги лестницы дали друзьям понять, что трансляция концерта закончилась и тётя Ляля возвращается домой.

– Не понимаю, как мы раньше без телевизора обходились? – пробасила она прямо с порога. – Ничего не знали, ничего не видели!.. Ужас!

– Кто хотел, тот знал и видел, – отпарировал ей племянник.

– Да?!.. Тогда скажи мне, как бы я без телевизора узнала, что есть такой замечательный… рассказчик Андроников?.. А?!.. Как бы?..

– Книжки надо читать. Твой Андроников, между прочим, не одну книжку написал. А ты и не знала?.. Могу дать почитать, если хочешь?..

– Не надо. Я лучше на него живого посмотрю и живое слово услышу. А книжки сам читай!.. Читатель!..

Как это всё было до боли знакомо Павлу Петровичу!.. Тётка и племянник беззаветно любили друг друга, но не могли отказать себе в том, чтобы не подколоть дружка дружку, не поспорить.

– Ладно, вы можете всю ночь лясы точить, а мне завтра с утра в поликлинику надо: анализы сдавать, так что я к себе пойду. Спать ложиться будете, со стола уберите, – и, уже уходя за перегородку в свой закуток, спросила. – Николаша, у тебя верёвочки не найдётся?

– Зачем тебе?

– Ну, и зануда же ты, Николай!.. "Зачем"?.. Не надо было бы, не попросила бы.

– Я потому спросил, чтобы знать, какая верёвочка тебя устроит. Шпагат? Канат? А, может быть, трос?.. Откуда я знаю.

– Обыкновенная бечёвка. Сантиметров тридцать-сорок, – Ляля начала терять терпение.

– Ложись спать. Я на комоде оставлю. Или у тебя горит, и верёвочка в сей момент нужна?

– Оставь на комоде. Представь себе, Павлик, сколько лет я с этим занудой под одной крышей живу и ещё с ума не сошла. Тебе не кажется это странным?

– По-моему, если вас разлучить, вы тут же оба с ума сойдёте. Вам друг без друга никак нельзя, – смеясь, ответил Павел.

– И то верно… Ну, спокойной ночи, мальчишки…

И она ушла к себе.

А на антресолях бывшего дома купца Абросимова ещё долго горел свет. Друзья никак не могли наговориться.

 

24

Алексей Иванович проснулся оттого, что почувствовал – кто-то разглядывает его, спящего. Уставился и пристально, не отрываясь смотрит. С трудом разлепил глаза и увидел… склонённое над собой лицо Серёжки.

– Ты, папа, спи… Спи… Я только одеяло тебе поправил… Совсем на пол сползло.

– Который теперь час? – Богомолов никак не мог обрести ощущения реальности происходящего.

– Половина восьмого.

– А ты почему не спишь?

Серёжка улыбнулся.

– Так мне же в школу надо, сегодня понедельник. Забыл?

– Понедельник?.. Ну, да, конечно… А мама спит?

– Мама уже с полчаса, как на работу ушла. У неё сегодня дежурство.

– Мне ничего не передавала?

– Вот, записку оставила – и он протянул Алексею Ивановичу листок бумаги, вырванный из школьной тетради и сложенный пополам. – Ты, пап, вставай потихоньку, а я пока завтрак приготовлю.

– А школа?

– Успею тысячу раз. Мне через сорок минут выходить. Ты, папа, утром что больше любишь, кофе или чай?

– Честно скажу, я от кофе отвык. У нас в деревне как-то не принято его пить.

– А мама по пять-шесть чашек за день выпивает. Говорит, без кофе погибла бы, – и, выходя из комнаты, уточнил. – Значит, чай?

– Значит, чай…

Сияющий Серёжка выскочил за дверь. Алексей Иванович развернул записку Натальи.

" Богомолов! Не подумай, что я напрашиваюсь, но очень прошу тебя: не исчезай. Нам с тобой договорить надо. Я сутки дежурю, поэтому домой приду завтра утром. Если будет что-нибудь срочное, найдёшь меня на станции "Скорой" в Склифе. Серёжка тебе подскажет. Думаю, вы с ним сами обо всём договоритесь. Хозяйничайте без меня. Наталья".

Да!.. Положеньице!.. Голова у Алексея Ивановича шла кругом!.. Ещё вчера он был старым, бездетным вдовцом, а сейчас… Новая привязанность его – Галина – ждала в Дальних Ключах. Старая любовь – Наталья – в Москве объявилась. И уж, конечно, чего он менее всего ожидал: в один день взрослым сыном обзавёлся. Отцом стал!..

Как весь этот клубок распутать, он не представлял.

Холодный душ – вот, что сможет привести его в чувство!.. Подставив тело под ледяные струи, Богомолов чувствовал, как вялость и апатия покидают его, и на смену им приходит привычное ощущение звенящей бодрости. Докрасна растеревшись махровым полотенцем, он вышел из ванной совсем другим человеком.

Всё в руках Господних. Как Он распорядится, так тому и быть.

– Пап!.. – раздался из кухни Серёжкин клич. – Завтрак готов!

Стол был накрыт, и невооружённым глазом можно было заметить, как сын старается, хочет угодить такому долгожданному отцу.

– Ты как, пап, к омлету относишься? – робко спросил он. – Я с сыром сделал.

Богомолов рассмеялся:

– К омлету?.. С огромным уважением отношусь, Серёжа. Только у нас, в Дальних Ключах, его болтушкой называют.

– Значит, я "болтушку" с сыром сделал. Попробуй, – и когда Алексей Иванович отправил первый кусок в рот, спросил: – Ну, как?

– Очень вкусно, – похвалил Богомолов. – Молодец!

Серёжка расцвёл от удовольствия.

– У меня сегодня шесть уроков, я ровно в два часа заканчиваю. Как мы с тобой сговоримся? Вот ключ, – он положил на стол массивный ключ от входной двери. – Если уйдёшь из дому, соседке из пятой квартиры оставь. Бабе Клаве. Мы с мамой всегда так делаем. А я из школы вернусь и стану тебя ждать. Как тебе мой план?

– Замечательный план, Серёжа! – он пригубил горячий чай из хрустального стакана в серебряном подстаканнике. – А где твоя школа находится?

– На улице Станиславского. Это за Моссоветом первый переулок налево, если к Пушке идти. И по правой стороне – школа № 30. А почему ты спросил?

Алексей Иванович неопределённо пожал плечами.

– Я, может, после уроков тебя встречу… Если ты не возражаешь, конечно.

– Правда?!.. – в правом глазу у мальчишки что-то предательски заискрилось.

– Если хочешь, можем куда-нибудь сходить. Ты давно а Третьяковке не был?

– Уже не помню.

– Вот видишь. А на хорошие картины надо почаще смотреть, чтобы душа не черствела. И хорошую музыку тоже слушать полезно. Наверное, забыл, когда в последний раз консерваторию посещал?

– Я вообще там ни разу не был.

– Ну, это, брат, уже совсем никуда не годится. Надо нам с тобой культурную программу составить. На ближайшие несколько дней. Ты как, не возражаешь?

– Почему?.. Я даже рад буду… – смущённо пробормотал Сергей.

– Значит, договорились. Ну, беги, сын!.. А то в школу опоздаешь…

Сын, счастливый, не ожидавший такого щедрого подарка, вскочил из-за стола.

– До встречи!.. Папа!..

Хлопнула входная дверь, и Богомолов остался в просторной московской квартире один.

Первым делом он позвонил на квартиру Ивана. Трагическим шёпотом Шура доложила ему, что "в дому всё спокойно, но Иван со вчерашнего дня не объявлялся, и она боится, уж не случилось ли с ним чего?" Алексей Иванович попросил передать, когда тот объявится, что сам он будет к вечеру, и повесил трубку. Исчезновение Ивана его не очень обезпокоило: приятель на подобные сюрпризы был большой мастер. Потом убрал со стола, помыл посуду, сложил старенькую скрипучую раскладушку, на которой провёл прошедшую ночь, и… опять уселся на кухонную табуретку. Совершенно потерянный.

Мысли разбегались в разные стороны и никак не хотели дружно собраться в одном месте, а именно – в голове.

С какой целью он приехал в Москву? Никакой конкретной нужды для этой поездки у него не было. Так что же?.. Получается, что он, попросту говоря, сбежал… Куда?.. От кого?.. Дурость несусветная!.. Оправдывать свой поспешный отъезд из Дальних Ключей желанием уберечь себя и Галину от двусмысленности, возникшей в их отношениях, было глупо. Подобное мальчишество ни ему, старику, ни тем более ей совсем не к лицу. Что они, нашкодившие пятиклашки, что ли?.. Тем более, что каждый следующий день, отдаляя его от той странной, фантастической ночи, наполнял сердце всё большей нежностью, благодарностью к Галине: ведь не оттолкнула, не посмеялась над ним, хотя, наверное, могла бы. Она отогрела его оледеневшую душу, подарив мимолётную ласку и ничего взамен для себя не спросив. Милая, добрая, тихая женщина, спасибо тебе.

И когда вчера он признался себе, что поддался внезапному порыву, то горько устыдился минутной слабости и понял, поскольку делать ему в Москве нечего, надо поскорее убираться восвояси. Но то бью вчера, а сегодня?.. Всё в его жизни перевернулось на сто восемьдесят градусов, и сегодня он не мог распоряжаться собой. Вторично сбежать, теперь уже от своего внезапного "отцовства"? Мнимого ли? Настоящего?.. Какая разница?.. Он вспомнил сияющие глаза Серёжки и едва не задохнулся от переполнившей всё его существо любви. Нет, сегодня это была бы не просто слабость, а самое настоящее предательство. На такую подлость он в любом случае не способен. Эх!.. Если бы рядом с ним случилось сейчас оказаться Галине!.. Она, наверняка, поняла бы и дала дельный совет. Как ему её не хватало!..

С Натальей всё было совершенно иначе. Её показная грубость, какое-то упрямое нежелание быть искренней, мягкой, ставило в тупик, и напряжение в общении с ней от этого ни на секунду не исчезало, а это страшно изматывало. Казалось, она постоянно держит круговую оборону, не подпуская к себе никого на расстояние вытянутой руки, боится самого невинного проявления заботы, участия, а желание помочь воспринимает как посягательство на свой внутренний суверенитет. Она ведь так и не призналась Алексею в том, кто на самом деле отец Сергея и кто она ему – мать или тётка. А они проговорили далеко за полночь. Подобная таинственность хороша только при чтении детективных романов, а в обыденной жизни только раздражает и отталкивает. Вероятно, поэтому не нашла она в своей жизни верного спутника и кукует теперь одна-одинёшенька. Бедная.

Всё совершается по воле Господней, это так. И Богомолов чувствовал, что и в том, как он внезапно сорвался с насиженного места и помчался с Иваном за тридевять земель в Москву, и как нечаянно встретил на телеграфе Наталью, и как нежданно-негаданно стал отцом – во всём этом, без сомнения, существует промысел Божий. Он угадывал его, и готов был принять, и радовался, и страшился. Ведь не мог же он наперёд знать, что ждёт его, чем дело закончится и какова в этом доля его участия и ответственности. А в том, что его ожидают очень непростые житейские ситуации и внезапные крутые повороты судьбы, он ни секунды не сомневался.

" Господи! Дай силы не терять достоинства и надежды! И помоги вынести всё, что мне предстоит. Господи!.. Что бы ни случилось, помоги!."

Богомолов вышел на улицу. Осень набирала силу, и последние погожие деньки как предвестники будущего ненастья обещали легкомысленным и безпечным москвичам не сегодня-завтра мокрый снег с дождём, унылую распутицу и перманентную уличную грязь вплоть до крещенских морозов. А пока… Солнце ярко сияло в хрустальной голубизне чистого неба, отражаясь в чёрных лужах на сером асфальте, затянутых тонким прозрачным ледком.

В конце концов, ничего страшного не произошло. Ведь так? Напротив, жизнь наполнилась новым радостным смыслом. А дальше?.. Что будет, то будет. Если не дано нам угадать наш завтрашний день, надо жить днём сегодняшним. Он вдохнул полной грудью морозный осенний воздух и зашагал по московским улицам просто так. Куда глаза глядят… Радуясь и удивляясь такому внезапному, свалившемуся ему точно снег на голову, казалось, давно позабытому ощущению молодости, бодрости, счастья. Да, да!.. Именно – счастья. Хотя…

Кто может с полной уверенностью сказать, что до конца понимает подлинный смысл сего таинственного слова? И в тысяче стихотворений его не раз и не два повторили, и песни о нём пропели, а поди, спроси, что такое счастье, никто толком объяснить не сумеет. Всё-таки прав был Александр Сергеевич, когда накануне смерти сказал: " На свете счастья нет. но есть покой и воля…" Вот и надо собрать волю в кулак и спокойно принять жребий, что выпал на долю твою.

Богомолов остановился перед уличным киоском, на котором большими буквами было написано странное таинственное слово: "МОТЗК"! А чуть ниже – уже маленькими буковками расшифровывалось это неудобоваримое название: "Московское объединение театрально-зрелищных касс".

"Как раз то, что мне надо!" – подумал Алексей Иванович и склонился к открытому окошку киоска.

– Скажите, пожалуйста, что у вас есть на сегодня? – спросил он и в ответ услышал изумленный возглас.

– Богомолов?!.. Лёшка?!.. Это ты?!..

– Лиля?!..

Конечно, трудно было узнать в пожилой замученной женщине вечную хохотушку Лильку Котину, бывшую однокурсницу и любимицу всей группы, с которой однажды он даже поцеловался в курилке под лестницей, но он узнал. Те же ямочки на щеках, тот же задорно вздёрнутый носик…

Только… Озорные серые глаза потухли, и вокруг них легла густая сеточка частых морщин, а пышные русые волосы стали совершенно серебряными и уже не вились непослушными кольцами по всей голове, а были гладко зачёсаны за уши и собраны на затылке в тугой пучок.

– Вот так встреча!.. Лёшка, ты с того или с этого света объявился?.. Мне Жорик Париянц говорил, будто в сорок четвёртом убили тебя?..

– Да нет, живой вроде остался… А ты?..

– Я тоже, как видишь… Живая…

– Я не в том смысле, – смутился Алексей Иванович. – Как поживаешь?..

Она пристально посмотрела на него, потом решительно достала из-под стола табличку с надписью "Технический перерыв", закрыла окошко и, заперев дверь киоска на ключ, взяла бывшего однокурсника под руку.

– Пошли!.. На бульваре посидим, покалякаем… Не моху я с тобой вот так взять и расстаться… Мы же лет сорок не виделись. Так?..

– Вроде того… Даже поболе…

– Год-два значения не имеют.

– А тебе не влетит?..

– За что?..

– Ты как-никак с работы ушла… В прежнее время тебя бы за это…

– Ничего подобного!.. Я не ушла, а объявила технический перерыв.

– А почему "технический"? Что сие означает?..

– Какая тебе разница?.. Означает он лишь то, что я хочу с однокашником по душам поговорить… Лёшка, не будь занудой!.. Тем более, сегодня понедельник – пустой день… В большинстве театров выходной. Только Малый работает да ещё ТЮЗ… Так что сопротивление твоё безполезно, товарищ Богомолов. Идём!.. – и она почти силой потащила его в сторону Тверского бульвара. Там они сели на скамейку напротив бывшего Камерного театра, и Лилька начала свой рассказ:

– Может, ты не знаешь, но я на пятом курсе за Юрика Лапина замуж вышла. Помнишь, он курсом старше нас был?.. Жорик всё смеялся надо мной: мол, что ты в этом дохляке нашла? А для меня "дохляк" Юрка был лучше вас всех "красавцев-здоровяков"!.. Вместе взятых!.. Да, не Аполлон, да, порок сердца, да, больная мать и сестра-инвалид!.. Мне тогда на всё наплевать было. Я без него и дня прожить не могла. Но осенью тринадцатого года нам пришлось расстаться почти на год. Юрик уехал в Геттингенский университет, ведь он занимался немецкими романтиками и Гейне, а я осталась доучиваться в Москве. Но настал блаженный миг, и весной четырнадцатого, как только получила диплом, тут же на всех порах помчалась к нему в Германию. Какое это было чудесное времечко, Алёшка!.. Мы так любили друг друга!.. Диссертация Юрика продвигалась с удивительной быстротой, и будущее рисовалось мне только в голубых или розовых тонах. Не могли мы тогда даже на секунду предположить, что нас всех впереди ожидает!..

И она поведала своему бывшему однокурснику невесёлую историю своей жизни, как две капли воды, похожую на житейские передряги миллиона россиян, попавших в чудовищный водоворот исторических катаклизмов начала двадцатого века.

Когда началась война, они с Юриком оказались отрезанными не только от дома, но и вообще ото всего внешнего мира. На русских в Германии смотрели, как на шпионов. Полицию не интересовало, что они занимались всего лишь немецкой поэзией и военные секреты их вовсе не волновали. Супруги Лапины в одночасье стали для немцев врагами и буквально на каждом шагу ощущали на себе пристальный взгляд германской контрразведки. А все попытки выехать в Россию заканчивались для них ничем. Ужаснее всего было то, что Юрик не имел никаких известий о матери и больной сестре. Мама его была уже в очень пожилом возрасте: когда Юрик появился на свет, ей было сорок два года, а сестра с детства была прикована к инвалидной коляске. Полиомиелит сделал её калекой и без посторонней помощи она обходиться не могла. Это приводило Лапина в отчаяние!

Он забросил диссертацию, и все свои слабые силы тратил на то, чтобы найти хоть какой-нибудь заработок. Занимался случайными переводами, к счастью, он знал шесть языков, иногда под псевдонимом Шлихт печатался в литературных журналах… Это может показаться странным или даже смешным, но Лапин начал писать патриотические немецкие стихи… Занятие это вызывало в нём приступы тошноты, но спасало от неминуемой голодной смерти…

Так продолжалось больше года.

Но, как говорится, мир не без добрых людей, и несчастным полу-эмигрантам, что случается чаще всего, помог случай. Однажды в концерте они случайно оказались в креслах рядом с одним весьма респектабельным господином. Как выяснилось чуть позже, он был норвежским дипломатом и страстным почитателем Гейне. На этом они и сошлись… Звали этого господина Олаф Сигуерсен. Юрик и Олаф могли до изнеможения наперебой читать стихи, которые знали наизусть. До хрипоты спорить, до умиления восторгаться. Узнав о проблемах русской семьи, господин Сигуерсен вызвался им помочь. Неизвестно, каким образом, но он сумел выправить Юрику и Ляльке шведские паспорта, и в марте шестнадцатого года они сначала через Швейцарию добрались до Генуи, а потом оттуда на пароходе через Кадис и Гибралтар отплыли в Америку. Там Юрик наконец-то узнал о судьбе своих родных. Мать его умерла летом пятнадцатого года, а сестру отправили в инвалидный дом, где она через два месяца тоже тихо скончалась. Как определил Юрик: "От тоски." Для обоих это был страшный удар. Торопиться домой стало ни к чему, и они решили обосноваться в Штатах. Юрик довольно быстро нашёл работу. Ему предложили семинар по русской литературе девятнадцатого века в Йельском университете, и очень скоро Лапины стали самыми настоящими янки.

Когда в феврале семнадцатого в России произошла революция, их опять потянуло домой. Юрик всё повторял: "Лилька, пойми, именно в России открывается новая страница мировой истории, и мы должны быть там! Никогда себе не прощу, если не приму участия в этом грандиозном обновлении моей страны!" Он, как и его любимые немцы, был неисправимым романтиком!.. На оформление документов и на дорогу домой ушло больше полугода. Война продолжалась, и им пришлось возвращаться сначала пароходом через Англию, Голландию и Швецию, потом по железной дороге через Финляндию. Но, когда в ноябре семнадцатого года они, счастливые, полные радостных предчувствий и ожиданий, сошли с поезда на Финляндском вокзале в Петрограде, выяснилось, что вернулись Лапины в совершенно другую, незнакомую им страну. Новая страница российской истории оказалась такой страшной, что, честно говоря, не возникало никакого желания принимать участия в подобном обновлении России. Специалисты по немецкой литературе были никому не нужны, и в будущем их опять ожидала голодная смерть, если бы… Это может показаться невероятным, но им опять помог случай. Когда с большими трудностями, проведя в дороге больше недели, они добрались до Москвы, то первый, кого встретили по приезде, был университетский товарищ Жорик Париянц. Он занимал видный пост в какой-то большевистской конторе и с места в карьер предложил Лапину стать его пресс-секретарём. Юрик должен был писать для Жорика пламенные речи о крахе капитализма, о пролетарской солидарности, о грядущей победе коммунизма. И что вы думаете?.. Несчастный романтик осилил и эту премудрость. Талантливый человек должен быть талантливым во всём. Из-под его пера выходили настоящие шедевры. И это признавал не только Жорик, но и партийные функционеры рангом повыше. Очень скоро Юрику предложили перейти на постоянную работу в Комиссариат просвещения, к Надежде Константиновне Крупской. За полгода он совершил головокружительную карьеру и в результате занял пост замзава какого-то отдела. А в девятнадцатом году, когда жизнь в стране стала понемногу налаживаться и большевики открыли в Москве Социалистическую академию, Юрий Лапин стал профессором и начал читать лекции по немецкой литературе. Наконец-то, он занялся своим любимым делом. Даже к заброшенной диссертации вернуться решил. В двадцать втором у них родился сын, которого они то ли в честь деда, то ли в честь любимого писателя назвали Фёдором. О большем они даже мечтать не могли!.. И опять, сначала потихоньку, а потом всё сильнее и сильнее где-то в глубине души стало укрепляться убеждение, что всё у них складывается хорошо, а все неприятности остались далеко позади. И в самом деле, Федя рос крепким смышлёным мальчиком, дела в ИФЛИ, где Юрик стал преподавать с тридцать шестого года, складывались необыкновенно удачно, Лиля после долгих лет вынужденного безделья тоже нашла интересную работу: устроилась в отдел рукописей Румянцевской библиотеки. А главное – непонятно почему, но репрессии тридцатых годов обошли Лапиных стороной. Они каждый день ждали ареста, а их не трогали. Даже Жорика Париянца, пламенного борца за народное счастье, в тридцать шестом году арестовали и после двухмесячных допросов на Лубянке и в Бутырке отправили в ссылку на пять лет. Перед отъездом в Аркалык, где он должен был отбывать наказание, он зашёл к Лапиным, всё им рассказал, плакал и никак не мог смириться с тем, что вот его, настоящего большевика, наказали, а безпартийную семью, которая целых три года прожила за границей, почему-то оставили в покое. Впрочем… Понять логику товарищей из ГПУ было подчас невозможно. Если она вообще в этом заведении водилась… Логика.

Не знали они тогда, что самые главные испытания их ожидают впереди.

Лиля замолчала. Вспоминать невесёлое прошлое всегда трудно, оттого и зарывает человек, как правило, все свои негоразды поглубже, подальше, стараясь забыть или, по крайней мере, утишить непреходящую боль, но, открывая перед Богомоловым запутанную историю своей некультяпистой жизни, она словно сбрасывала с души тяжкий груз невысказанных страданий. По правде сказать, поговорить ей было не с кем.

По Тверскому бульвару шли люди, счастливые мамы везли в колясках своих детей, весёлой гурьбой пробежала ватага школьников, и никому из них было невдомёк, что два пожилых человека, мирно сидящих на скамейке, только что у них на глазах ещё раз пережили свою бурную и очень нелёгкую жизнь, которая выпала на долю трёх поколений российских интеллигентов.

– Когда началась война, – продолжила после молчания Лиля, – мои мужики, не сговариваясь, помчались в военкомат, стали кричать и требовать, чтобы их отправили на фронт добровольцами. Юрику, конечно, отказали. Кому в армии такой "дохляк" нужен?.. А Феде велели немного подождать. Сынуля наш страшно расстроился, решил, что ему просто отказали, потому как в июне сорок первого ему и восемнадцати ещё не исполнилось… И, конечно, мальчику обидно стало… Из-за такой ерунды!.. Одним словом, Фёдор страшно переживал… Ведь он был у нас сильным, здоровым мальчиком… Второй разряд по боксу имел… И вот, к нашей общей радости, в сентябре его опять вызвали в райвоенкомат и зачислили в какую-то специальную школу, где готовили сапёров-диверсантов… В тылу у немцев они должны были взрывать мосты, поезда и вообще вредить им повсюду, где такая возможность представится… Надеюсь, ты понимаешь?..

Богомолов кивнул. Он всё понимал и знал наперёд, чем рассказ Лили закончится.

– Извещение о гибели Феди мы с Юриком под Новый, сорок четвёртый, год получили… "Ваш сын геройски погиб при исполнении боевого задания"… И всё… А как погиб?.. Где?.. При каких обстоятельствах?.. Об этом ни слова… Ни звука…

Она не плакала, и от этого было ещё тяжелее смотреть на её окаменевшее лицо и слушать её сухой, лишённый каких бы то ни было интонаций голос.

– Смерть нашего мальчика совершенно подкосила Юрика. Он почти ничего не ел, часами мог сидеть без движения, уставившись в одну точку, совершенно забросил свою работу… А однажды ночью я проснулась от запаха жжёной бумаги. Бросилась на кухню, а там… Юрик сидел на полу и в тазике, где я обычно мыла посуду, жёг свою диссертацию. Он люто возненавидел так горячо любимых им прежде немцев и, помнится, всё повторял: "Нация солдафонов и убийц не имеет права на высокую поэзию!.." И если раньше у немецких романтиков отыскивал и смаковал поэтические красоты, то теперь выковыривал из их стихов один только "грядущий немецкий смрад". В эти страшные дни он без конца повторял одну и ту же строчку из "Германии" Гейне: "То был живодёрни убийственный смрад, удушье гнили и мора…" Я отказывалась понимать, как человека с таким выдающимся интеллектом может поразить эта страшная болезнь – германофобия. Однако, не умом, а скорее сердцем, понимала: переубеждать его безполезно. Здоровье Юрика всё ухудшалось, он таял буквально на глазах, я сходила с ума, но не могла придумать ничего, что вернуло бы его к жизни. Если честно, я ждала самого худшего. Но в апреле в нашей квартире раздался телефонный звонок, и Юрику как специалисту по Германии предложили работу в комиссии, которая расследовала преступления немцев на освобождённых территориях. Он с радостью согласился. Знаешь, очень многие документы и факты, которые потом фигурировали на Нюренбергском процессе, – дело рук моего Юрика. Но что самое интересное, эта работа принесла ему душевный покой. Столкнувшись лицом к лицу с несчастьями миллионов людей, мой бедный Лапин понял, что его личное горе – всего лишь крохотная песчинка в океане вселенской скорби. И, как ни странно, это примирило его с Гейне и немецкими романтиками. Вот так закончилась для нас эта страшная война.

Она опять смолкла и после короткой паузы как-то буднично и невзначай продолжила:

– После выступления Жданова Юрика арестовали в числе первых. Дали пять лет, и я его больше не видела. Хочется верить, в лагере ему недолго пришлось мучиться. Крепким здоровьем он никогда не отличался, очень любил вкусно поесть, а после обеда часика полтора поваляться на диване… Так-то вот… Ну, а меня тут же выставили из "Ленинки" и как жену "безродного космополита" на пять лет отправили в ссылку на север, в Архангельскую область. Есть там замечательно красивая речка Пинега, и живут на берегах её удивительно добрые и красивые люди. Так что вспоминаю я о свой ссылке с нежностью и благодарностью. Честное слово. Как Сталин умер, никого не спросясь, вернулась в Москву. На работу по специальности с такой биографией, как у меня, никуда не брали, вот и стала я театральные билеты продавать и, знаешь, ничуть об участи своей не жалею. Да-а!.. Очень интересную жизнь я прожила… Согласись.

Алексей Иванович согласно кивнул. Он посмотрел на идущих по бульвару людей и вдруг как-то необыкновенно ясно, отчётливо осознал, что все они – и молодые, и старые, все, без исключения, прожили "очень интересную жизнь". Все, как один.

– Спасибо тебе, Лёша, что выслушал старую дуру. Мне давно уже хотелось кому-то всё это рассказать, да некому было. Прости… Сам виноват: под руку подвернулся, вот я, подлая, и воспользовалась… Не сердись.

– Да я не сержусь вовсе. С чего ты взяла?

– А это я так… Уж и пококетничать нельзя?..

– Почему?.. Кокетничай себе на здоровье…

– Вот со здоровьем у меня как раз стали проблемы возникать. Ну, да ладно!.. Не будем о грустном… Теперь, Лёша, твоя очередь. Теперь ты давай про себя рассказывай. Как Аня поживает? Что поделывает? Не помню, кто рассказывал, но слышала я, что у вас дочка родилась… – и вдруг спохватилась, увидев, как помрачнело его лицо и буграстые желваки заходили на его скулах. – Лёшка! Что с тобой?!..

Сердце Алексея Ивановича заныло нестерпимо. Сколько лет прошло!.. Пора бы, кажется, привыкнуть, но куда там!.. Никогда, видно, не смириться ему с этой страшной потерей.

– Не обращай внимания… Сейчас пройдёт…

– Опять я, дура, что-то не то сказала… Да?..

– Нет у меня никого, Лилечка… И Аня, и Настенька, и Алёнка в первый день войны, считай, у меня на глазах погибли… Все вместе… Разом… Я из поезда вышел, чтобы газеты купить, а состав наш… немец за пять минут в щепки разнёс… На станции Молодечно… Кроме памяти о них, ничего у меня не осталось, – он достал из кармана платок и, чтобы скрыть слёзы, долго сморкался.

– Лёшка, прости меня!.. Я же не знала…

– Что ты извиняешься?.. Ты же не могла знать… Так что я теперь, Лиля, один на белом свете… Один, как перст…

И тут ему стало нестерпимо стыдно, во-первых, за то, что он, взрослый мужик, нюни распустил, а во-вторых, как он мог про сына забыть?!.. Богомолов взглянул на часы и понял, что времени у него почти не осталось: до конца уроков Серёжи оставалось меньше часа, и, если рассказывать свою жизнь так же обстоятельно и подробно, как это сделала Лиля, встретить сына после школы он не успеет.

– А я Лиля вчера отцом стал, – выпалил он. И покраснел.

– Вчера?!.. – его однокурсница была потрясена. – Алёшка!.. Ну, ты даёшь!.. В твоём возрасте, прости меня, с внуками надо нянчиться, а ты!.. Честно скажу, такой прыти я от тебя не ожидала!..

– Да нет… Ты не поняла. Ему скоро тринадцать будет… Просто я об этом не знал, потому что он уже после моего отъезда из госпиталя на свет появился… А вчера вечером мы с ним, наконец, встретились…

И он, сбиваясь, перескакивая с пятого на десятое, рассказал своей институтской подруге про госпиталь, про Наталью, про то, как вчера на телеграфе они нечаянно встретились, и как она повела его к себе домой, и как там в Дмитровском переулке случилась эта нечаянное знакомство.

– Я обещал его после школы встретить. Так что не обезсудь, Лилечка, мне пора… А не то боюсь, мы с ним разминёмся.

– Счастливый ты, Алёшенька! – впервые за всю их встречу в глазах Лили стояли слёзы, хотя сама она радостно улыбалась. – Беги!.. И дай вам Бог счастья!..

Богомолов поднялся со скамейки.

– Мы с тобой обязательно должны повидаться хотя бы ещё раз. Какой у тебя номер телефона? Я непременно позвоню!..

– Г – 4 – 12–45. Запиши.

– Бумаги нет и карандаша тоже. Я запомню: Г – 4 – 12–45… Ну, я пошёл?.. Счастливо!..

– Погоди… Ты же в театр хотел сегодня пойти?

– Некогда, Лилечка. Не могу я возвращаться к твоей кассе на Пушку… Цейтнот… Прости.

– У меня на сегодня два пропуска есть. Спектакль, говорят, очень интересный. О нём вся Москва шумит. Если хочешь, пойдём?..

– Но нам же три места надо. Не могу я Серёжку одного оставить.

– Серёжку я беру на себя, проведём как-нибудь. Поверь, такой шанс упускать глупо. Люди месяцами попасть к ним не могут.

– А в какой театр?

– Это даже не театр…

– А что же?.. – удивился Алексей Иванович.

– Это – студия. Молодые актёры из разных театров собрались вместе, по ночам репетировали и… в конце концов, поставили интересный спектакль. Впрочем, что тут долго объяснять?.. Сам всё увидишь.

– Скажи хотя бы, как называется?

– "Вечно живые". Пьеса Виктора Розова. Это имя тебе о чём-нибудь говорит?

– Да нет, мне в моём медвежьем углу, честно скажу, было не до театральных новостей.

– Значит, встречаемся возле МХАТа в половине десятого. Не удивляйся, начало в десять. Все артисты в разных театрах служат, поэтому и приходится им так поздно начинать. Идёшь?..

– Иду. Ты меня заинтриговала. Хотя… Для Сергея начало спектакля…

– Не беда, если один-единственный раз сынишка твой школу пропустит. Может, такой случай ему никогда в жизни не представится!.. Значит, до вечера. Пока!

И она быстро зашагала по бульвару в сторону Пушкинской площади.

Тридцатая школа оказалась в двух шагах от того места, где они разговаривали с Лилей, поэтому Богомолов пришёл значительно раньше условленного срока и, поджидая Серёжу, два раза прошёлся по переулку до улицы Горького и обратно. Волновался он страшно и чувствовал себя, точно школьник перед трудным экзаменом. Хотя, казалось, о чём безпокоиться? Всегда он был семейным, домашним человеком, с детьми общался легко и свободно, но долгие годы вынужденного одиночества приучили его… Как бы поточнее выразиться?.. Приучили к автономному, обособленному существованию, и сейчас становилось страшно от одной только мысли, что его одиночеству пришёл конец и с этого дня он уже не только за себя отвечает.

– Папа! – от дверей школы по переулку бежал сияющий Серёжка. Пальтишко его распахнулось, фуражка с трудом держалась на макушке!..

Но какое это имело значение?!.. Впервые за свои неполные тринадцать лет он мог громко, не таясь, на весь белый свет прокричать это драгоценное в жизни каждого мальчишки слово – папа!

– Ну, где был?.. Что делал?.. – он слегка запыхался. Может, от быстрого бега, но скорее всего от переполнявшего его незнакомого прежде волнения.

– Гулял, – чуть смутившись, ответил Богомолов. – Ждал, когда твои уроки закончатся.

– Честно?!..

– Абсолютно.

– И я, папа… Я тоже ждал… Почему-то сегодня все уроки были вдвое длиннее, и время жутко страшно тянулось.

– Серёжа, "жутко страшно" в русском языке не бывает, – начал воспитывать сына Богомолов.

– А что бывает? – хитро сощурив правый глаз, спросил тот.

– Или страшно, или жутко, – смутившись, ответил отец.

– А "страшно жутко"?..

Оба от души рассмеялись.

Дома Серёжа сразу принялся хозяйничать: поставил на плиту большую кастрюлю со знаменитым маминым борщом, в маленький ковшик налил воду, чтобы сварить сосиски, а на алюминиевую сковородку налил немного подсолнечного масла и вывалил сваренные накануне макароны…

– Ты, папа, как любишь, чтобы макароны хорошенько поджарились или чуть-чуть?

– Не знаю, – опешил Алексей Иванович. – Никогда над этом не задумывался.

– Я могу их просто разогреть, но, по-моему, вкуснее, когда у них снизу, знаешь, такая хрустящая корочка. Ты не возражаешь?

– Делай по-своему, Серёжа. Я человек непривередливый, всё съем.

– Лады. Значит, жарим макароны "по-большаковски"! Мы с мамой именно так любим.

– Почему "по-большаковски"?

– А как же иначе? Фамилия-то у нас – Большаковы.

– Ах да, конечно… Конечно… Прости, я как-то сразу не сообразил.

– А у тебя, папа, какая фамилия?

– Богомолов.

Серёжка внимательно посмотрел на отца, на секунду задумался, когда опять поднял голову, то в глазах у него застыл вопрос.

– Что ты, Серёжа?

– Нет, нет… Ничего… Просто я подумал, может, мне стоит стать Богомоловым? Ведь дети обычно отцовскую фамилию носят.

– Ну… я не знаю, – Алексей Иванович совершенно растерялся. – Этот вопрос, Серёжа, нельзя решать так… с бухты-барахты… С мамой надо посоветоваться… Обсудить… Всё взвесить…

– А я не тороплюсь, ты не безпокойся. Просто подумал, и всё.

Через полчаса они сидели за столом на кухне, обедали. Серёжка постарался празднично накрыть стол: достал тарелки из кузнецовского сервиза, мельхиоровые приборы и даже серебряные кольца, в которые вдел накрахмаленные салфетки.

"Совсем, как в детстве", – подумал Алексей Иванович, и на душе у него стало тепло.

– А ты, я вижу, хороший хозяин, Серёжа, сам себя обслужить можешь.

– А куда деваться? Мама через два дня сутками дежурит, волей-неволей приходится.

– Скажи, а с мамой мы можем сейчас как-нибудь связаться?.. По телефону, например?..

– У тебя что-нибудь срочное? – забезпокоился Серёжа.

– Да нет, не очень…

– Можно, конечно, по телефону позвонить. Но учти, застать её на месте очень трудно: вечно она на выезде… Как повезёт… Но попробовать можно. А что у тебя, не секрет?..

– Видишь ли, я совершенно случайно встретил свою однокашницу, и она нас с тобой сегодня вечером на спектакль пригласила…

– Вот это здорово! – обрадовался парень.

– Здорово-то здорово, но начало в десять часов вечера… Без маминого согласия я так поздно взять тебя с собой не могу… Понимаешь?..

Серёжка кинулся к телефону.

– Это мы мигом устроим!.. – он судорожно стал набирать номер. – А если не застанем на месте, можно самим в Склиф съездить… Это недалеко… На "двушке" до Колхозной!..

Но, услышав короткие гудки, с досадой бросил трубку на рычаг.

– Занято!.. Слушай, пап, мы на телефоне только время зря потеряем. Поверь, к ним туда часами не дозвонишься!.. Давай лучше сразу съездим!.. Туда-обратно сорок минут…

– А как же уроки?..

– До десяти – целая вечность. К тому же завтра нет математики!.. Успею!.. Честное пионерское! Поехали…

На станции "Скорой помощи" они сразу наткнулись на пожилого человека в белом докторском халате, с большущими, насквозь прокуренными усами.

– Серёга! Что случилось?!.. Каким это ветром тебя к нам сюда занесло?

– Дядя Ваня! – обрадовался Серёжка. – Мама здесь или на вызове?

– Серёга, ты опоздал!.. Буквально в трёх минутах вы с ней разминулись. А что стряслось?

– Ничего не стряслось. Просто дело у меня к ней. Срочное.

– До утра не дотерпишь?

– Нет, не смогу, сейчас надо бы…

– Может, я чем помочь могу?

– Спасибо, дядя Ваня, но мне она лично нужна, – Серёжка обернулся к отцу. – Пап, что делать будем?.. Подождём или записку оставим?

– Серёга, я не ослышался? – остановил парня доктор. – Ты товарища "папой" назвал?

– Так точно, Иван Сидорович! – вмешался в разговор Богомолов. – Что смотришь?.. Неужели я так изменился, что меня уже узнать невозможно?..

Иван Сидорович сурово нахмурил свои кустистые брови.

– Богомолов?.. Ты что ли?!..

– Он самый, товарищ Савушкин.

– Ну, знаешь!.. Я же тебя в бороде никогда не видел. Когда это ты Сережкиным отцом заделался?

– Считай, тринадцать лет назад. А узнал об этом только вчера. Так что я совсем молодой отец. И суток ещё не прошло.

– Понятно, – кивнул головой Савушкин, хотя ничегошеньки не понял. – Ты мне лучше скажи, для чего такой веник на подбородке вырастил?

– Для конспирации. Чтобы ты меня сразу не признал. А вот ты нисколько не изменился, – улыбнулся Алексей Иванович.

Они крепко обнялись.

– Скажи, всё махру куришь?..

Иван Сидорович с досады махнул рукой.

– Какое там!.. На "Беломор" перешёл. Будь он неладен!.. Застыдили совсем, мол, какой же ты главврач, если от тебя за версту махоркой воняет?.."

Пришлось внять… Хотя признаюсь тебе, на фронте лучше было. Проще, а оттого понятнее как-то, яснее.

– Тысячу раз прав, – согласился Богомолов. – На войне мы все без затей жили.

– Так вы знакомы, оказывается?! – восторгу Серёжки не было границ. – Ну, надо же!.. А я и не знал!..

– Когда твоя мать этого товарища оперировала, я у нее за спиной стоял. Слушай, Богомолов, а как тебя зовут? Я ведь имени твоего никогда не знал. Наталья, помнится мне, иначе, как по фамилии, тебя и не называла. Суровая женщина.

– Это вы неправду говорите, – вступился за мать Серёжка. – Она очень ласковая, добрая и вообще…

– Ну, ну… Серёга!.. Не переживай так, считай, что я пошутил, – смутился Савушкин. – Ты прав, лучше матери никого на свете не бывает. Так как же Богомолов?..

– Алексей… Алексей Иванович, – сказал и протянул доктору руку.

Тот с чувством пожал её.

– Ну, теперь можно считать, мы с тобой, Лёша, окончательно познакомились.

– Папа, может, записку оставим, чтобы мама, когда вернётся, домой позвонила?

Так и сделали. Серёжка написал подробную записку, оставил у Ивана Сидоровича, и они с отцом вышли на улицу. Дом, где жил Иван и где Богомолов провёл предпоследнюю ночь, находился совсем рядом: Садовое кольцо перейти и повернуть в первый переулок направо. Честно говоря, столь долгое отсутствие друга начало безпокоить Алексея Ивановича.

– Серёжа, – обратился он к сыну. – Ты поезжай домой, а мне тут в одно место зайти надо. По делу. Я быстро.

– А я не могу с тобой?

– Не стоит. Эти дела тебя совсем не должны касаться.

Серёжка разволновался:

– Папа!.. Это что? Очень серьёзно?

– Кто знает… Но всё же мне хотелось бы, чтобы ты от этого был подальше. Я потом тебе всё расскажу, а сейчас поезжай домой и садись за уроки. Как ты обычно говоришь? Лады?

Было видно, как Серёжа расстроился, но спорить с отцом не стал и, глубоко вздохнув, побежал в сторону Сретенки.

Первым, кого встретил Богомолов во дворе дома в Даевом переулке, оказался Василь Васильич. Знаменитый столяр-краснодеревщик был изыскано импозантен и смертельно пьян. Еле ворочая языком, он пытался объяснить пышнотелой перегидрольной даме в каракулевом манто, что заказ её будет выполнен, как он говорил: "во что бы то ни стало… но маленько попозже… при более благоприятных метеоусловиях". При этом, почему погода должна была способствовать выполнению заказа, не уточнял. Заказчица же, как рыба, выброшенная на берег, беззвучно открывала рот и, казалось, вот-вот лопнет от справедливого негодования.

Увидев Алексея Ивановича, Василь Васильич обрадовался несказанно.

– Ты куда пропал?! – завопил он так, что перегидрольная дама вздрогнула, попятилась и инстинктивно подняла руки к голове, как бы защищаясь от удара. – Мы с Вольдемарчиком совсем голову потеряли: никак не могли скумекать, где тебя искать!.. А ты сам нашёлся, дорогой ты мой! – и он сгрёб Богомолова в охапку. Стараясь поцеловать в губы, смачно обдал густым перегаром. С колоссальным трудом Алексей Иванович высвободился из его крепких объятий.

– Значит… Владимир, стало быть, дома?

– А где же ему ещё быть?.. Второй день тебя дожидается.

– Я же несколько раз звонил, и Шура мне отвечала, что его нет. Почему?..

– Да потому, что она непроходимая дура! – рассвирепел Василь Васильич. – Ей было велено всем незнакомым отвечать, что товарища Найдёнова дома нет, и ничего про его нынешнее местоположение неизвестно. А она!..

– Товарищ мастер! – попыталась привлечь к себе внимание дама в манто. – Гражданин столяр!.. Я вам задаток дала!..

Очевидно, потрясённая коварством "товарища мастера", она забыла его имя-отчество.

– Ох, и надоела ты мне! – на лице Василь Васильича появилось брезгливое выражение. – Отвяжись!.. Не видишь разве, у нас и без тебя проблем до хрена!.. Кому говорят, сгинь, нечистая сила!.. Веришь, Алёшка, столько раз зарекался брать заказы у подобной публики. Но… Слаб в коленках оказался!.. В который раз уже на деньги польстился. Вот, теперь расплачиваюсь!..

– Я в милицию буду жаловаться! – слабо пропищала заказчица.

– Валяй, жалуйся!.. Не забудь только на Петровке объяснить, на какие такие шиши ты ампирный гарнитур из восемнадцати предметов купила. Неужто на одну зарплату продавщицы овощного отдела? – сказал и потащил Богомолова к подъезду. – Давай-ка, Алексей Иванович, держаться подальше от этого зловредного элемента!

И уже на ходу крикнул через плечо совершенно обалдевшей даме:

– Мадама!.. Имей в виду, по тебе всё начальство Бутырки горько плачет!.. Могу по знакомству поселить на нары годика на три. Учти.

– Ты где пропадал?!.. – Иван был заметно встревожен и даже зол. – Нельзя же так исчезать, не предупредив. Я за ночь, Бог знает что передумал: не случилось ли чего?..

– Прости, но я, честное слово, звонил несколько раз, но мне Шура отвечала, что тебя нет и, главное, что ты дома не появлялся. Поверь, и у меня на душе было непокойно.

– Я эту Шурку непременно к праотцам отправлю. Сегодня же!.. Ей русским языком было сказано, отвечать, что Вольдемарчика нет, только незнакомым людям. Не-зна-ко-мым!.. А ведь ты свой!.. Видал я на своём веку дураков, сам дурак, но такой непроходимой идиотки мне встречать ещё не доводилось!..

– Поздравь меня, Ваня, я вчера отцом стал, – Богомолов сообщил эту сногсшибательную новость спокойно, как бы между прочим, но на его друзей она произвели впечатление разорвавшейся бомбы.

– Отцом?!.. Это в каком смысле?!.. – только и сумел выдавить из себя Иван.

– Погоди, Лёша… Я что-то не врубаюсь, – Василь Васильич был ошарашен не менее своего соседа. – Слыхал я, будто на эту процедуру девять месяцев всем нормальным людям отпущено… А ты в один день уложился?!.. Ну, ты стахановец!..

Пришлось Алексею Ивановичу рассказать своим потрясённым слушателям всё: и как случайно на телеграфе встретил Наталью, и как пошёл к ней домой, и как, в конце концов, познакомился с Серёжкой, и как добился-таки от его матери признания, что именно он, Алексей Иванович Богомолов, Серёжкин отец.

– Ну, так как же?.. Поздравлять тебя или сочувствие выразить? – Иван никак не мог прийти в себя от изумления. – Ты, поди, сам ещё до конца не разобрался, чем твоё нечаянное отцовство для тебя обернуться может?.. В твои годы, Алексей, так круто менять жизнь!.. Не просто это… Ох, не просто!..

– Я так полагаю, господа-товарищи, нам это знаменательное событие непременно отметить надо!.. – Василь Васильич был несказанно рад такому прекрасному и, главное, солидному поводу, чтобы выпить. – К сожалению, я полный банкрут, а потому прошу выделить необходимые средства для организации дружеского застолья. Мелкие купюры прошу не предлагать!..

– Извините, Василь Васильич, но меня дома сын ждёт, так что отложим банкет до следующего раза. Хорошо?.. Впрочем, вам персонально выпить отнюдь не возбраняется, – и Алексей Иванович протянул столяру-краснодеревщику пятидесятирублёвую купюру.

– Покорно благодарю! – принимая деньги, Василь Васильич гордо вскинул голову. – С моей стороны, ответные шаги будут предприняты в самом скором времени. Прошу извинить, но время не ждёт, и я вынужден удалиться. Общий привет!..

Напевая "Марш энтузиастов", он стремительно скрылся за дверью.

– Ну, Лёша?.. Признайся, ты сам-то рад или напуган до смерти?..

– И вовсе не напуган. С чего ты взял?.. А "рад" ли?.. Не то слово… Я… Словно родился заново… Ведь я совершенно забыл, что такое чувствовать себя счастливым человеком…

– Счастливым?.. Ты ещё веришь в это?

– Конечно. Ведь счастье, по-моему, это когда ты знаешь, что ты нужен кому-то… Что ты не одинок в этом мире… Не один, понимаешь?.. А что касается лет моих… Сколько отпустит мне Господь, столько радоваться буду и постараюсь, чтобы Серёжке тоже маленько полегче стало… Если бы ты видел его глаза!.. Если бы слышал, как он меня "папой" зовёт!.. Сердце разрывается… Никогда не думал, что во мне столько сантиментов.

– Ну, раз так, то я тебя поздравляю, Алексей. Только прими совет: слишком не обольщайся и всё время будь начеку. Человеческое счастье – это такой хрупкий, такой нежный предмет, что глядишь, а оно шмяк! – и разбилось!.. Да так, что осколками пораниться можно… Ладно, ладно!.. Ты брови-то не хмурь!.. Дай тебе Бог!..

– Спасибо, – Алексей пожал протянутую руку. – Только ты прости, дружище, но наши пути с тобой после сегодняшней ночи разойдутся. Я сына нашёл, а свободу потерял. Отныне только от него зависеть буду, ему одному служить. Не обезсудь.

– Чего ты извиняешься?.. Разве я не понимаю?.. К тому же знакомство со мной – вещь не безопасная. Донат из храма сообщил мне, что не только КГБ, но и церковные власти моей кровушки жаждут. Из-за меня, якобы, наш монастырь закрывают, а меня самого архирей чуть ли ни анафеме предал. Так что обложили со всех сторон… Не то что вздохнуть охнуть – и то не получится…

– И что же ты делать собираешься? – Алексей не на шутку встревожился.

– На Алтай подамся. Там мой бывший однополчанин Тимофей Скуратов проживает. Он меня давно к себе звал… Поеду. Только бы по дороге меня не заграбастали, а там уж… Но даст Бог, пронесёт!.. Прощай, Алёша!.. Думаю, теперь уже только на том свете свидимся.

Они трижды расцеловались.

– Прощай, Ваня!.. Я за тебя молиться буду.

– Молись, Алёшка!.. Молись… Авось, Господь тебя-то услышит: ты человек чистый… Не то, что я. Нагрешил за свою жизнь так, что не замолить мне грехов своих. Не успеть…

Когда Богомолов собрал свои нехитрые пожитки и отправился в Дмитровский переулок, стало уже темнеть. Осенний день короток.

– Ну что, мама звонила? – первым делом спросил он сына, когда тот открыл ему дверь.

– Да нет, – ответил Серёжка. – Ты, пап, не волнуйся. С ней это часто бывает.

– Неужели до сих пор на вызове? – у Богомолова заскребли кошки на душе. – Давай, мы туда позвоним.

– Безполезно. Честное пионерское. Такое уже не раз было. Как только она на станцию приедет, сразу сама позвонит, вот увидишь.

Но время шло, а Наталья всё не звонила. Богомолов заволновался всерьёз. Несколько раз он набирал номер "Скорой" но в ответ либо слышал частые короткие гудки, либо такой же короткий бездушный ответ: "На вызове!".

– Что делать будем, сынуля?.. Нельзя нам в театр без маминого разрешения идти.

– Ну, почему?! – Серёжка в конец расстроился. – Она бы непременно разрешила… Я её знаю…

– Всё равно нельзя. Представь себе, мы из дому уйдём, мама позвонит, а нас нет. Что она подумает?.. Нет, будем до последнего ждать, и в случае, если звонка не дождёмся, я схожу к Лиле, извинюсь перед ней, скажу, что сегодняшний культпоход отменяется. Благо это совсем рядом, недалеко идти.

На Серёжку жалко было смотреть.

– Вот так всегда у меня: никогда ничего не получается… Первый раз в жизни с папой в театр собрался, и опять… – он чуть не плакал.

– Не переживай, сынок… Сегодня не получится, в пятницу на "Марию Стюарт" во МХАТ сходим, – Алексей Иванович посмотрел на часы. – У нас с тобой ещё сорок минут в запасе.

Но сорок минут прошли, а Наталья так и не позвонила. В последний раз Серёжа набрал номер телефона "Скорой", в который уже раз услышал короткие гудки и, чуть не плача, повесил трубку на рычаг.

– Пап, ты всё-таки сходи на спектакль без меня. Из-за чего ты должен страдать? Мне, как всегда, не везёт, но остальные тут совершенно ни при чём. Ты последний раз давно в театре был?

Алексей Иванович опешил.

– Последний раз?.. Пожалуй, ещё до войны, сынок.

– Вот видишь!.. Нет, ты просто обязан сегодня пойти на спектакль!.. Дай мне слово, что обязательно пойдёшь.

Алексей Иванович нехотя, но слово всё-таки дал. Очень ему хотелось в театр сходить.

– Вот и ладно, – обрадовался Серёжка. – А я тебя дома ждать буду.

Когда Богомолов подошёл к серому зданию в проезде Художественного театра, он понял, что спектакль, действительно, стоил того, чтобы его посмотреть. Нвзирая на поздний час, возле массивных стеклянных дверей толпился народ. И в этой гудящей, словно растревоженный улей, толпе слышался привычный для театрального уха вопрос: "Лишнего билетика нет?.." Лиля ещё не пришла, и Алексей Иванович, прогуливаясь по тротуару, с любопытством разглядывал московский театральный бомонд.

Как время меняет не только людей, но и установившиеся, казалось, раз и навсегда привычки и традиции. До войны посещение театра всегда было торжественным событием. Дамы надевали вечерние туалеты, мужчины до зеркального блеска начищали свои выходные штиблеты и мужественно переносили калёную жёсткость белоснежных крахмальных воротничков. А в театральном фойе густо пахло "Шипром" и "Красной Москвой".

Теперь же в разношёрстной толпе Алексей Иванович не увидел ни одного вечернего платья, ни одного щегольски одетого театрала. Из-под драповых воротников выглядывали вязаные свитера, на ногах обычная уличная обувь. Ни чернобурок, ни панбархата, ни лакированных лодочек.

– Алёша! – на противоположной стороне улицы он увидел запыхавшуюся Лилю. – Прости, опоздала… Опять с соседкой отношения выясняла… Вот, познакомься, будущая театральная знаменитость…

Рядом с ней стоял очень высокий симпатичный парень. Он смущённо улыбался и слегка щурил чуть подслеповатые глаза.

– Александр пока ещё только на третьем курсе, но, поверь, годика эдак через три мы с тобой будем хвастаться нашим знакомством.

– Ну, что вы, Лилия Даниловна, – парень окончательно засмущался и даже покраснел.

– Честное слово, первый раз встречаю такого застенчивого артиста. Тебе, Сашура, обнаглеть непременно надо, а не то сожрут тебя в театре дорогие коллеги. Там аппетиты, знаешь, какие?!.. А где же твой Серёжка? – Лиля даже оглянулась, куда это богомоловский сын подевался.

Чтобы не вдаваться в подробности и не объяснять долго про станцию "Скорой" и безуспешные попытки дозвониться туда, Алексей Иванович коротко ответил:

– Без спроса матери не посмел пойти. Да и поздно, а ему завтра в школу.

– Жаль… Прости, Сашура, что побезпокоила, – и на молчаливый вопрос Алексея Ивановича пояснила: – Александр студент Школы-студии и по моей просьбе должен был сына твоего на спектакль через чёрный ход провести. Но… Ещё раз извини, дорогой.

– Вы знаете, Лилия Даниловна, я всегда рад вам помочь… Ну, так я, значит, побежал?.. До свиданья! – и зашагал широкой размашистой походкой вниз по переулку.

– Замечательный парень, – сказала Лиля, глядя ему вслед. – Я за ним слежу и подкармливаю время от времени. Он живёт в общежитии на одну стипендию. Как ты думаешь, можно такому молодцу на двести шестьдесят рублей в месяц прожить? Это же меньше десятки в день!..

Алексей Иванович неопределённо пожал плечами.

– Увы!.. Я московских цен не знаю.

– Одного боюсь, только бы слава его не испортила.

– А почему ты так уверена, что его впереди слава ожидает?

– Я, Алёша, на все экзамены, на все дипломные спектаки в Школу-студию хожу, а потому могу сравнивать. Такой индивидуальности, как у Сашуры, днём с огнём не сыщешь.

– А что это такое "Школа-студия"? Название уж больно странное.

– Проще говоря, это театральный институт при Художественном театре. Но Немирович-Данченко почему-то захотел, чтобы он именно так назывался. С одной стороны это, конечно, пижонство, но, с другой, тут скрыт довольно серьёзный смысл. Школа учит, а студия позволяет творчеством заниматься. И, как видишь, название себя оправдало. Все актёры, которых ты сегодня увидишь, выпускники этой самой Школы-студии. Они года два по ночам собирались, репетировали. И прошлой весной в марте показали этот спектакль. Тут – в своей альма-матер. А руководит ими Олег Ефремов. Я его в Детском театре видела, он Иванушку-дурачка играл. Но на деле совсем не дурачком оказался, если сколотил студию, про которую вся Москва шумит. Помещения своего у них нет, вот они и играют на учебной сцене. Пошли, а то боюсь, позже не протолкнёмся: видишь, сколько желающих.

Через громадные стеклянные двери они вошли в подъезд, в котором ощутимо пахло подгоревшим постным маслом и перепаренной тушёной капустой.

– Не удивляйся. Тут на первом этаже столовка размещается, и запах этот вывести никак невозможно. Клич римской толпы в действии – "Хлеба и зрелищ!" Внизу хлебом кормят, а на втором этаже высоким искусством.

По широкой каменной лестнице они поднялись на второй этаж, и тут выяснилось, что никаким театром в привычном понимании этого слова здесь даже не пахнет. С лестничной площадки они вошли в маленький предбанник, где с трудом могли поместиться не более двадцати человек, сдали верхнюю одежду в единственное окошко институтского гардероба и, предъявив молодым людям, изо всех сил пытавшимся сдержать напиравшую толпу, свои приглашения, протиснулись в крохотный зальчик учебной сцены Школы-студии.

Народу было так много, что, казалось, зрители сидели на головах друг у друга. Среди возбужденного гула публики слышались безапелляционные голоса завсегдатаев театральных премьер и робкое щебетанье молодых поклонников драматического искусства. Богомолов ощутил радостное, тревожное волнение, какое всегда охватывало его в театре перед открытием занавеса.

Боже! Как давно это было!.. Совсем в другой жизни.

– Софья Ароновна, ну, куда вы лезете? Не видите разве, здесь пройти невозможно! – раздался в дверях зала умоляющий голос.

– Поговори у меня, я Павлу Владимировичу пожалуюсь!..

Вся публика, как по команде, повернула головы к дверям. Маленькая, совершенно белая старушка в синем ситцевом халате пыталась протиснуться в забитый народом зал.

Остановившись в дверях, громко крикнула своим слабеньким голосом.

– Кто тут Богомолов? Есть такой?..

У Алексея Иванович от дурного предчувствия сжалось и заныло сердце. Он встал.

– Я Богомолов.

– Выходите, пожалуйста, за вами приехали.

В маленьком зальчике стало необыкновенно тихо. "За вами приехали" в привычном понимании москвичей могло означать только одно…

"Семивёрстов и здесь не может оставить в покое! – с горечью подумал Алексей Иванович. – Как они любят эффектные жесты!"

– Что случилось? – заволновалась Лиля.

– Не знаю пока. Но… Если… Впрочем, после спектакля позвони Серёжке и скажи, что меня… Одним словом, ты понимаешь… Б– 3 – 66–63. Номер лёгкий. Запомнила?

Лиля кивнула.

– Б – 3 – 66–63.

– Ну, я пошёл, – зачем-то пробормотал Богомолов и стал пробираться к выходу. Люди, сидевшие в зале, испуганно сторонились, давая ему дорогу.

Но возле гардероба в "предбаннике" стоял вовсе не Семивёрстов или кто-то из его подручных. Его поджидал Иван Сидорович Савушкин. Поверх пальто на нём топорщился белый докторский халат.

– Поехали, Алексей Иванович. Серёжка нас в машине дожидается. Наталья два часа назад в аварию попала.

 

25

Утро понедельника для Павла и Николаши началось с анекдотического происшествия.

Вопреки укоренившейся лагерной привычке Павел проснулся поздно – в половине седьмого. Но вставать не хотелось, и он лежал на спине с открытыми глазами, глядел в потолок, на котором косо вытянулся прямоугольник оконной рамы от уличного фонаря, и соображал, что будет делать сегодня. Накануне он понял: попытки разузнать что-либо о судьбе Зиночки через бывших знакомых безплодны. Если надо было, в Советском Союзе люди исчезали, не оставляя следов. Как у Горького? "А был ли мальчик? Может, мальчика-то и не было?" Поэтому, решил Троицкий, надо обратиться туда, где эти самые люди обычно пропадали и где могли сохраниться хоть какие-то следы. То есть в КГБ. Особого желания возвращаться на Лубянку у Павла Петровича не было. Воспоминания о девяти годах, проведённых в подвале этого мрачного дома, наводившего ужас на всю страну, были не из приятных. И, конечно, он был не настолько глуп, чтобы не понимать – раскрывать радушные объятья в этом учреждении для него никто не станет. Однако генеральское звание давало ему пусть небольшой, но всё-таки шанс. К тому же страстное желание непременно разузнать, что стало с Зиночкой, какова её судьба и где она теперь, придавало ему дополнительные силы и решимость.

Скрипнула дверь, и в гостиную, где спал Павел, на цыпочках вошла Елена Николаевна.

– Я что, разбудила тебя?!.. Павлик, прости дуру старую!.. Я за верёвочкой зашла.

– Вы, тётя Ляля, напрасно извиняетесь. Я уже давно не сплю. У нас в лагере в шесть часов побудка была.

– Вот видишь… – смутилась Елена Николаевна: всякое упоминание о лагере было ей почему-то неприятно. – Не то, что мой Николаша. Этот до второго пришествия готов спать.

Она подошла к комоду и всплеснула руками.

– Так я и знала!.. Ни о чём нельзя попросить!.. Где верёвочка, о которой я вчера так униженно просила этого обормота?!.. Нет, я тебя спрашиваю: где она?!..

– А вам она зачем нужна? – поинтересовался Павел.

Елена Николаевна густо покраснела.

– Не спрашивай. У любой женщины могут быть… интимные потребности… Несмотря на возраст… Так-то…

Но объяснить, какое отношение к интимным потребностям может иметь обыкновенная верёвочка, не захотела.

– Ты когда вставать собираешься?

– Машина за мной к девяти придёт… Так что ещё с полчасика поваляюсь.

– Прости, не могу тебя завтраком накормить, мне к восьми в поликлинику надо… Но прошу тебя, разбуди моего охламона. Сам он не догадается, что тебя покормить надо… Что же делать?.. Что мне делать прикажете?.. – сокрушённо вздыхая, она тихо вышла из комнаты.

Но никого будить Троицкому не пришлось. Буквально через четверть часа в комнату к Павлу, протирая слипшиеся глаза и сладко потягиваясь, вошёл заспанный Николаша.

– Как спал?..

– Отлично.

– А меня кошмары мучили. Полночи я каких-то зайцев по всему дому ловил, а под утро пытался удрать от бешеной курицы. Норовила подлая меня в темечко тюкнуть своим клювом. Я понимал, если тюкнет, мне каюк, но отбиться от этой твари никак не мог. Проснулся весь в холодном поту. Ну, да ладно… Скажи, ты что на завтрак предпочитаешь?.. Ляля ушла, значит, придётся мне… Но имей в виду, я ничего, кроме яичницы и омлета, готовить не умею.

– Предпочитаю омлет.

– Но учти, омлет возможен только в том случае, если у нас есть молоко.

Молока, конечно же, не оказалось, и пришлось Павлу смириться с яичницей. Глазунья, на что очень рассчитывал Троицкий, у Николаши тоже не полупилась, и приятели дружно, но без особого энтузиазма, принялись уничтожать "болтушку" прямо со сковородки. Зато кофе Москалёв сварил отличный. Густая тягучая жидкость обжигала рот и тёплой волной растекалась по всему организму.

Неожиданно внизу стукнула входная дверь, и следом несчастные ступеньки опять заныли, застонали под чьими-то тяжёлыми шагами.

– Интересно, кто это к нам в гости пожаловал? – удивился Николаша.

Дверь распахнулась, и на пороге, гордо закинув назад голову, возникла Елена Николаевна. Вся её величественная фигура выражала неутешное горе.

– Что-то ты быстренько сегодня с анализами управилась, – съязвил племянник, но, увидав безмерную скорбь в глазах тётки, осёкся. – Что стряслось?

– Меня обокрали! – она не плакала, но даже невооружённым глазом было видно, как она оскорблена, унижена, почти убита.

– Как обокрали?!.. Где?!..

– В общественном транспорте! – и она поставила на стол свою кожаную сумку, весь бок которой был вспорот чем-то острым, так что стало видно всё её нутро. – Я поначалу ничего не заметила. Вышла из троллейбуса, и вдруг одна очень милая женщина и говорит мне: "Гражданка, посмотрите, что с вашей сумкой сделали". Я глянула и обмерла. Тут стали люди вокруг меня собираться и разные советы давать, что мне делать. А я стою, как дура, ни жива ни мертва, и не знаю, куда мне со стыда деваться.

– Тебе-то чего стыдиться?!.. Ну, Лялечка, ты даёшь!..

– Один интеллигент, симпатичный такой в очках, предложил в милицию сбегать. Насилу остановила.

– Ничего не понимаю! – Николаша начал раздражаться. – Этот интеллигентик в очках был абсолютно прав!.. Надо было в милицию обратиться.

– Не могла я в милицию.

– Что у тебя украли?..

Елена Николаевна покраснела до корней волос и не сказала даже, а еле слышно выдохнула.

– Анализы…

Хохот, который грянул следом за этим сообщением, потряс весь старый дом до основания, так что даже стёкла в рамах первого этажа зазвенели, а на улице дружно залаяли бездомные собаки.

– Что вы смеётесь?!.. – Елена Николаевна была вне себя от возмущения. – Ты же знаешь, какая для меня мука эти анализы дурацкие собирать!.. Сумка старая, хрен с ней! Но анализы!.. Опять, значит, коробочку для кала искать… Пузырёк для мочи… Господи! За что мне такое наказание?!..

– Скажи, а кошелёк, документы?

– Ничего не тронули. Только пакетик с анализами.

Новый взрыв хохота оскорбил бедную женщину больше, чем безсовестный поступок ворюг.

– Я просила у тебя бечёвочку, чтобы пакет с анализами перевязать?.. Просила?!.. А ты?!.. Павлуша свидетель, как сегодня утром я безуспешно пыталась её отыскать. Пришлось розовой ленточкой перевязывать. Вот, наверное, они и подумали, что в пакетике что-нибудь ценное.

– Ты представляешь, Павел?.. Довольные успешно проведённой операцией воры… осторожно развязывают ленточку… вскрывают пакет, а там… – Николаша плакал и задыхался от смеха.

Ляля после этих слов племянника тоже начала улыбаться… Сквозь слёзы.

– Лучшего наказания для этих ворюг даже Верховный суд не смог бы придумать.

Ровно в девять часов отставной комбриг Троицкий вышел из абросимовского дома. У подъезда его уже поджидал Автандил.

– Как отдыхали, товарищ генерал?

– Спасибо, Автандил, нормально. Что Ираклий? Как дед себя чувствует?

– Ночь спокойно прошла. Тётя Катя говорит, он только один раз проснулся – пить попросил. А утром я к ним заехал, дед спал ещё. Будем надеяться, что это рассказ Семёна такое впечатление на него произвёл. Он у нас крепкий и не такое вынести может. Ну, куда сегодня поедем, Павел Петрович?

– На Лубянку. Хочу в КГБ прорваться. Получится ли?.. Так что, давайте, мы с вами, Автандил, уговоримся: вы меня туда отвезёте, а ждать уже не будете. Хорошо?.. Неизвестно, сколько времени я проведу в этом заведении. Может быть, пять минут, а может, весь день. Что молчите? Договорились?..

– Там видно будет, товарищ комбриг. Зачем заранее загадывать?

В приёмной Комитета государственной безопасности на Кузнецком мосту народу было немного, и Павлу Петровичу пришлось ждать совсем недолго. И когда заплаканная пожилая женщина в белом пуховом платке, так и не добившись свидания с сыном, отошла от окошка дежурного, он занял её место и протянул щеголеватому капитану свои документы. Тот долго изучал их, перебирая бумажки одну за другой, трижды быстро взглянул на Троицкого, сличая фотографию на документе с оригиналом и, наконец, после довольно продолжительной паузы поднял на Троицкого розовощёкое лицо и, дежурно улыбаясь, спросил:

– Чем мы можем быть вам полезны, товарищ генерал?

– Я хочу разыскать свою жену. Вскоре после моего ареста она исчезла, и теперь мне бы очень хотелось узнать хоть что-нибудь о её судьбе.

– А почему вы думаете, товарищ генерал, что к исчезновению вашей жены причастны именно мы? – "на голубом глазу" спросил капитан, старавшийся быть очень приветливым и крайне наивным. – Мало ли из-за чего люди исчезают… Иной просто потеряться может, а другой из дому убежать…

– Перестаньте валять дурака, капитан! – Троицкого душил гнев. – Я в отцы вам гожусь!.. Сопляк!.. Извольте встать, когда с вами старший по званию разговаривает!

Щеки капитана побледнели, глазки гневно сузились, он плотно сжал полные губы и нарочито медленно встал со стула.

– Каким образом я могу выяснить, что стало с моей женой? – отчётливо выговаривая каждое слово и стараясь быть предельно спокойным, медленно проговорил Павел Петрович.

– Не могу знать, товарищ генерал, – строго по уставу, но, явно издеваясь, отрапортовал капитан.

И тут Троицкого прорвало.

– Ах, ты не можешь знать, дрянь паршивая!.. Тебя зачем сюда посадили?!.. Над людьми издеваться?!.. Скотина!.. Я девять лет тут по соседству, в подвале вашего сраного заведения просидел!.. И ты позволяешь себе!.. Да я тебя!.. Голыми руками!.. – что есть силы Павел Петрович шарахнул кулаком по прилавку окошка. Так, что стёкла зазвенели.

На шум за спиной капитана открылась дверь, и из соседней комнаты вышел высокий, сухопарый подполковник.

– Что здесь происходит?

Капитан молча протянул ему документы отставного комбрига. Подполковник коротко взглянул на удостоверение Троицкого, сличать фотографию с оригиналом не стал, а лишь сухо сказал:

– Слушаю вас, товарищ генерал.

Павлу Петровичу стало плохо. Сердце сжал удушливый спазм, и он тихо попросил.

– Можно стакан воды?

– Славкин! Воды товарищу генералу, – распорядился подполковник.

Тот послушно исполнил приказание.

Троицкий глотнул тёплую, невкусную воду и, горько усмехнувшись, подумал – а ведь в этом учреждении он впервые вышел из себя. Вернее, позволил сопляку, мальчишке, в сущности, такую непростительную роскошь: вывести его из себя. Что-то нервишки стали сдавать.

В приёмную с улицы зашли двое молодых людей.

– Пройдите ко мне в кабинет, товарищ генерал, – предложил подполковник. Он открыл дверь справа от окошка и, пропуская Павла Петровича вперед, тихо, но отчётливо, сказал капитану: – Опять мне с тобой, Славкин, разъяснительную беседу провести придётся. Чувствую, не сработаемся мы с тобой.

Кабинет подполковника оказался маленькой клетушкой, где помещался письменный стол, стальной сейф, три стула и закрытый наглухо небольшой шкаф. Первым делом хозяин кабинета представился:

– Сухопаров Андрей Дмитриевич.

Павел Петрович невольно рассмеялся.

– Простите, товарищ подполковник, но очень уж фамилия ко всему вашему облику подходит. Не обижайтесь.

– Про это все говорят. Я привык. Так что же привело вас к нам, товарищ генерал?..

Несмотря на внешнюю суровость, сухопарый Сухопаров показался Троицкому человеком если не сердечным, то хотя бы участливым. И он, как мог коротко, поведал свою историю. Пока Павел Петрович говорил, подполковник молча смотрел в окно, изредка потирал лоб, изрезанный глубокими морщинами и, казалось, ни на что не реагировал.

– Напишите заявление, – сказал он, когда Троицкий закончил свой рассказ. – Но предупреждаю, разбирательство может надолго затянуться. – Потом пристально посмотрел на Павла Петровича и неожиданно спросил. – Кто вёл ваше дело в тридцать восьмом году?

– Семивёрстов.

– Тимофей Васильевич?

– Вы его знаете?

– Кто же его не знает? – ухмыльнувшись, вопросом на вопрос ответил Сухопаров и надолго замолчал. Троицкий понимал: вопрос подполковника не простое праздное любопытство, и за ним кроется какой-то важный для него смысл, но понять, какой именно, даже не пытался. Ждал.

– Думаю, товарищ генерал, вам следует поступить следующим образом. Заявление вы обязательно напишите, чтобы всё было по форме, как полагается. Это уж само собой. Но будет лучше, если вы с Тимофеем Васильевичем встретитесь и лично с ним обо всём поговорите. У него, правда, мать позавчера умерла, завтра похороны… Однако… Семивёрстов к вам с огромным уважением относится… Думаю, он не откажется помочь.

Павел Петрович опешил.

– Он?.. Ко мне?.. С уважением?.. Откуда вы знаете?..

– Про вас, Павел Петрович, у нас здесь легенды ходят. Тимофей Васильевич не раз говорил, что вас он не просто уважает, а преклоняется перед вами… Честное слово. Собственными ушами слышал… Чтобы добиться такого признания у Семивёрстова, незаурядным человеком надо быть.

– Благодарю за добрые слова, но… Чего-чего, а этого я никак не ожидал… Смешно… Но как мне с ним увидеться? К вам, насколько я знаю, либо "воронок" посетителей привозит, либо пропуск выписать надо, а, судя по всему, Семивёрстов большой шишкой сделался. К нему просто так, без протекции не прорвёшься.

– Я вам его номер телефона дам. Вы только не говорите, что от меня его получили. Не люблю лишних разговоров…

Троицкий согласно кивнул головой.

Подполковник на листке бумаги написал несколько цифр и протянул Павлу Петровичу.

– Вот, возьмите. Завтра, в день похорон звонить, конечно, не стоит, но денька через два, думаю, можно будет. Тимофей Васильевич мужик крепкий, не такое выдерживал. А вашему звонку, уверен, даже обрадуется. Вот увидите. А теперь садитесь за стол, пишите заявление, – и Сухопаров буквально продиктовал Троицкому необходимый текст.

Когда Павел Петрович вышел на улицу, первый, с кем он столкнулся лицом к лицу, конечно же, был Автандил. Он и не думал бросать "товарища генерала" в такой ответственный момент на произвол судьбы, стоял возле своего "Опеля" и, опершись на капот, терпеливо ждал. Вид у него был встревоженный.

– Автандил, дорогой, мы же договорились… – начал было Троицкий.

– Когда человек добровольно заходит в это заведение, никто не может с полной уверенностью сказать, выйдет он обратно или нет, – перебил его Гамреклидзе. – Как успехи?

– Оказывается, и в этом заведении попадаются нормальные люди, – и Павел Петрович рассказал Автандилу о беседе с подполковником Сухопаровым.

– Вот видите! – обрадовался тот. – Мне родные и друзья теперь страшно завидовать станут. Всем сегодня же расскажу, что познакомился с человеком, про которого на Лубянке легенды слагают!.. Куда поедем?

– Что ж… Раз день так удачно начался, поехали в "Красную звезду". Адрес знаете?

– Обижаете, Павел Петрович. Спросите лучше, какой адрес в Москве я не знаю.

В бюро пропусков редакции армейской газеты народу было побольше, чем на Кузнецком мосту, и ждать своей очереди Троицкому пришлось гораздо дольше. На этот раз за стеклянным окошком сидел не фанфаронистый капитан, а курносая девчушка с русыми косичками, но в гимнастёрке и при погонах старшины сверхсрочной службы.

– Вам кто заказывал? – спросила она, когда Павел Петрович протянул ей своё удостоверение.

Тот не понял.

– То есть… что заказывал?

– Ну, пропуск то есть, – обиделась девчушка. – Неужели непонятно?

– Никто не заказывал, – растерялся Троицкий. – Я сам по себе… пришёл.

– Как с вами трудно, если бы вы только знали! – старшина сверхсрочной службы сокрушённо вздохнула и покачала головой. – Вы по какому вопросу?.. К кому?..

– Да я, собственно… – Павел Петрович вконец стушевался и отчётливо осознал: на этот раз проникнуть в недра столь секретного объекта, каким является редакция армейской газеты, будет чрезвычайно трудно.

– Вот-вот!.. Вечно с вами так… Не знаете ничего, а идёте.

– Пощадите, милая! – взмолился Троицкий. – Я на самом деле не знаю, к кому мне обратиться.

– Во-первых, никакая я вам не "милая"!.. А во-вторых, если вы воспоминания принесли, вам к товарищу Сергиенке надо. Он у нас ветеранами заведует. Но не советую, зря только время потеряете. Знаете, сколько к нему пенсионеров на дню ходит?.. Штук сорок!.. Ей Богу!.. Никак не меньше. И от этого шкаф его вашей писаниной под завязку забит. Лет двадцать читать, а всё равно не прочитаешь!..

Павел Петрович схватился за "Сергиенку", как утопающий за соломинку.

– А я всё-таки попытаюсь, – и униженно попросил. – Доченька, выпиши мне пропуск к нему… Пожалуйста!..

То ли "доченька" подействовала на старшину умиротворяющее, то ли жалкий вид пожилого человека, но она вдруг сменила неудовольствие на милость и, протянув Троицкому пропуск, чуть ли не ласково сказала:

– Двести пятнадцатая комната, второй этаж.

"Самое главное место в нашей стране – бюро пропусков!" – с горечью подумал Павел Петрович, отходя с заветной бумажкой от окошка, за которым сидела курносая старшина. – "Ей бы детишек нянчить, а не в бумажках копаться и нотации старикам читать".

В вестибюле он остановился перед большим щитом, на котором были указаны номера кабинетов и должности всех сотрудников редакции… К кому из них обратиться? Большой начальник не станет с ним разговаривать по такому пустячному вопросу. Это естественно. А маленький поизмывается вволю, и придётся уйти от него оплёванным, не солоно хлебавши. И тут в глаза ему бросилась надпись: "Фотолаборатория". Вот откуда следовало начать поиски!..

В комнате, освещённой красным фонарём, не было ни души. Здесь пахло химикатами и табачным дымом. Троицкий растерянно огляделся.

– Ввв-италик, я же сказал ттт-ебе: через час! – непонятно откуда раздался заикающийся голос. – Раньше ннн-икак не сммм-огу.

– Я не Виталик! – Павел Петрович оглянулся и увидел в углу глухую чёрную штору. Голос явно доносился оттуда.

– Уже ха-ха-рошо! – обрадовался человек-невидимка. – Одну ммм-инуту!..

И, действительно, через минуту из-за таинственной шторы вышел мужчина с фотобачком в руках. Он поставил его на полку и, взглянув на часы, обернулся к нежданному гостю.

– Ччч-ему оббб-язан? – спросил он и, достав из рабочего халата пачку "Дуката", с наслаждением закурил.

– Я понимаю, моя просьба может показаться вам странной… – издалека начал Павел Петрович.

– Пппа-ппрашу без ппп-редисловий, – перебил его фотограф. – Ссс-овершенно нет ввв-ремени.

Троицкий достал из кармана газету, которую выпросил у военкома в Дивгогорске.

– Я хочу узнать, кто изображён на этом снимке. Это возможно?

– Ввв-ам ззз-ачем?

– Видите ли, я потерял своего брата и очень хочу найти… Случайно мне на глаза попалась эта газета… Конечно, качество снимка не очень хорошее… Но мне показалось, что второй слева, – он.

– Ддд-авно ппп-отеряли?

– Девятнадцать лет назад.

– Ддд-авннн-енько.

– Вы мне не ответили. Можно ли выяснить, как фамилия этого человека?

– Ввв Ккк-ремле у ннн-ас Ссс-амвел раббб-отает. Оббб-ратитесь ккк ннн-ему. Ннн-алево ввв-торой ккк-абинет.

– Спасибо вам огромное! – обрадовался Павел Петрович.

– Ннн-е ссс-ттт-оит ббб-лаггг-одарности, – опять оборвал его фотограф и, прихватив другой бачок и кассету с плёнкой, опять скрылся за чёрной шторой.

На двери кабинета Самвела висела солидная табличка под стеклом. Крупные золотые буквы на красном фоне говорили, что за плотно закрытой дверью обитает "Токсян С.А.". И чуть ниже уже более маленькие буковки сообщали: "Зав. отделом". Каким именно отделом, не уточнялось.

Троицкий почтительно постучал.

– Войдите! – раздался из-за двери приятный баритон.

Все стены кабинета, куда вошёл Павел Петрович, были увешаны фотографиями известных на всю страну людей. Кого тут только не было!.. Хрущёв, Целиковская, Будённый на белой кобыле, какой-то губастый негр с микрофоном у рта, Борис Андреев и Марк Бернес, Стаханов, Ворошилов, Галина Уланова с бокалом шампанского в руках, и ещё Хрущёв, и ещё… Но чаще него попадались среди этого многолюдья портреты Анастаса Микояна, Тиграна Петросяна и Арама Хачатуряна. Видимо, национальная принадлежность знаменитостей была для фотографа не безразлична.

Прямо напротив двери за просторным дубовым столом сидел, очевидно, сам Самвел Токсян. Вид у хозяина кабинета был весьма импозантный. Чёрные блестящие волосы аккуратно зачёсаны на косой пробор, верхнюю губу украшают маленькие щегольские усы, на среднем пальце правой руки поблёскивает золотом массивный перстень с печаткой.

– Чем могу помочь? – обратился он к посетителю.

Тот опять достал из кармана газету и протянул её через стол кремлёвскому фотографу.

– Как мне сказал ваш коллега, этот снимок сделали вы. Не так ли?

Токсян взял газету, взглянул на фотографию и недоумённо посмотрел на Троицкого.

– А что вас тут не устраивает?

– Нет, нет, – заторопился Павел Петрович. – Абсолютно всё устраивает. Я только хочу узнать фамилию человека на снимке… Второй слева.

– Зачем? – ещё более удивился фотограф.

– Я ищу своего брата. Мы не виделись девятнадцать лет. Совершенно случайно мне на глаза попался этот номер "Звёздочки", и мне показалось, что это он. Я просто хочу убедиться.

Красивые карие глаза подозрительно уставились на Троицкого.

– Простите, товарищ, можно взглянуть на ваши документы?

– О, да. Конечно, конечно… – Павел Петрович протянул Токсяну своё удостоверение.

Тот сурово принял документ, открыл и тут же растерянно поднял перепуганные глаза на своего нечаянного гостя.

– Извините, товарищ генерал… Мне показалось… У вас такой вид… Сразу и не скажешь… – Самвел совершенно растерялся и, возвращая удостоверение, даже встал.

– Я прекрасно вас понимаю, – успокоил хозяина кабинета Троицкий. – Ничего страшного. Так как же, Самвел… Простите, не знаю вашего отчества.

– Ашотович, – поспешно сказал он. Генеральское звание собеседника привело его в невероятное замешательство.

– Так как же, Самвел Ашотович?.. Поможете мне узнать фамилию этого человека?

– Я постараюсь, товарищ генерал… Обычно, когда я снимаю незнакомых людей, я на конверте с негативами пишу фамилии… Так, на всякий случай… Поэтому, если этот кадр снят мной, фамилию нетрудно узнать… Да вы садитесь. Садитесь… Мы всё сейчас выясним – он снял трубку и, набрав трёхзначный номер, тоном, не терпящим никаких возражений, приказал: – Роза! Быстро ко мне!

Потом обратился к Павлу Петровичу.

– Коньяк?.. Сухое вино?.. Чачу?.. Что предпочитаете?..

– Ничего.

Тот театрально воздел руки вверх.

– Зачем обижаете?

– Я не пью, товарищ Токсян.

– Ни за что не поверю. Коньяк хороший, армянский. Вино тоже. Всё своё, домашнее…

– Честное слово, не пью. Там отвыкаешь от этой прекрасной привычки. Тем более, когда тебя лишают самых обыкновенных радостей на целых девятнадцать лет.

И тут страшная догадка сверкнула в голове Самвела.

– И вы тоже?.. Сидели?..

– Сидел, Самвел Ашотович. Потому и брата потерял.

– Иу меня в семье тоже… Дядю Гегама в тридцать седьмом арестовали… С тех пор о нём ни слуху ни духу. Мы все думаем, погиб.

– Обо мне мои родные тоже ничего ещё не знают, так же, как и вы своего дядю, так и меня они, скорее всего, похоронили. Не торопитесь последнюю точку ставить. Чудеса на этой земле, поверьте, ещё случаются.

Неожиданно дверь с грохотом распахнулась, и в кабинет, как разъярённая фурия, ворвалась жгучая брюнетка ослепительной красоты.

– Самвел! И ты посмел таким тоном… – загремела она низким грудным голосом, сверкая из-под чёрных, как смоль, бровей, огромными тёмно карими очами. Но… Увидев в кресле возле стола постороннего мужчину, моментально переменилась: грозные очи накрыла томная поволока, и в один миг бешеная фурия стала робкой голубкой.

– Я вас слушаю, товарищ Токсян? – её нежный ласковый голос заструился в кабинете, словно хрустальный горный родник.

Самвел протянул ей газету, которую принёс с собой Троицкий, и распорядился сугубо официально:

– Посмотрите в картотеке и, если там есть негатив, немедленно доложите нам фамилии всех, кто изображён на этом снимке. Мне и вот… товарищу генералу.

– Слушаюсь, товарищ Токсян, – Роза опустила веки и томно улыбнулась "товарищу генералу". Призывно покачивая крутыми бёдрами, она вышла из кабинета. Но прежде, чем прикрыть дверь, обернулась, и очаровательная улыбка озарила её прекрасное лицо.

– Бешеный темперамент. Совершенно неуправляемый, – как бы извиняясь, проговорил кремлёвский фотограф и густо покраснел.

Он открыл сейф, стоявший в углу, извлёк из его стальных недр бутылку коньяка, тарелочку с нарезанным лимоном, вазочку с очищенным миндалём и, подмигнув Троицкому, разлил коньяк по рюмкам из богемского стекла.

– Чисто символически, товарищ генерал. К тому же хороший коньяк – это самое лучшее лекарство от всех известных и неизлечимых болезней.

– Кто-то мне уже говорил нечто подобное. Причём совсем недавно, – улыбнулся Павел Петрович.

– Народная мудрость. Знаете ли вы, что в средние века коньяк и вообще все крепкие напитки на самом деле считались лекарством. А древние греки обязательно разбавляли сухое вино ключевой водой. Тот, кто пил вино неразбавленным, считался у них пьяницей. Но со временем количество болезней на земном шаре увеличилось. Бороться с ними становилось всё труднее, и, как следствие этого, возникла настоятельная потребность в более частом и более регулярном применении крепких лекарств. Разбавленное вино перестало приносить ощутимую пользу, и культура винопития поднялась на неведомую нашим далёким предкам небывалую высоту. Я предлагаю, товарищ генерал, поднять бокал и низко склонить голову перед тем великим мудрецом, который увидел в виноградной лозе источник радости, веселия и, конечно же, здоровья. Выпьем прежде всего за наше здоровье и пожалеем тех, кто этому божественному напитку предпочитает валерьянку и пирамидон!

Они чокнулись, и богемское стекло радостно зазвенело в ответ, рассыпавшись в воздухе тысячью крохотных колокольчиков.

– Удивительно!.. – Павел Петрович отпил маленький глоток: коньяк, действительно, оказался превосходный. – Я всегда думал, только грузины могут произносить такие красивые, такие вычурные тосты. Оказывается, армяне умеет делать это ничуть не хуже.

В дверь постучали.

– Войдите! – Самвел, конечно же, знал, что за дверью стоит его помощница, жгучая красавица Роза, но решительно предпочёл внеслужебному способу общения со своей подчинённой формальный. Хотя… Одному Богу известно, кто у кого в этом дуэте действительно находился в подчинении.

– Товарищ майор, разрешите доложить? – заметно было, что кареокая брюнетка так и пышет негодованием.

– Докладывайте, – на её начальника жалко было смотреть.

– Ваше приказание выполнено. Вот, – и она протянула Токсяну газету Троицкого и лист бумаги, сложенный пополам.

– Благодарю, – сурово произнёс тот, положил газету на стол, развернул листок и прочитал.

– "Слева направо: Лущенко М.М. – дояр колхоза "Путь Ильича", Житомирской области; Троицкий П.П. – первый секретарь Краснознаменского горкома партии… Володина И.Ю – участковый врач…"

Но дальше Павел Петрович уже ничего не слышал. Вся обстановка кабинета, и сам кремлёвский фотограф, и насмерть перепуганная Роза – всё поплыло перед его глазами, поехало куда-то в сторону, во рту появился противный металлический привкус, тело покрылось липким холодным потом…

– Что с вами, товарищ генерал?!..

Но ответить Троицкий уже не смог…

Мутная, серая пелена накрыла его с головой.

Шорохи, шарканье ног по каменным плитам, невнятные шёпоты, взмахи трепещущих крыльев… безконечные коридоры… коридоры без дверей, без окон… он хочет бежать, а ноги еле идут… и стены коридоров всё сужаются., сужаются., сужаются!., вот-вот они раздавят его, сомнут!., и нельзя повернуть назад… потому что сзади обрыв, и не видно дна этой бездны… он вот-вот свалится в эту безконечную пустоту… он хочет кричать… и не может!., рот беззвучно открывается… а воздуха нет… он сейчас задохнётся… белый огненный шар разорвался прямо перед ним, и большая белая птица закричала тревожно… обморок… обморок… обморок…

Медленно, тягуче, откуда-то издалека вновь пришли к нему голоса людей…

– Что с ним?..

– Обморок…

– Самвел, я боюсь…

– Это всего лишь обморок…

Троицкий открыл глаза. Он лежал на полу, а над ним низко-низко склонился Токсян с рюмкой коньяка в руке… Чуть поодаль, широко распахнув глаза и в ужасе прижав руки к пылающим щекам, стояла прекрасная Роза.

– Что я говорил?!.. – Самвел поднёс коньяк ко рту Павла Петровича. – Самый обыкновенный обморок. Выпейте, товарищ генерал, я вас очень прошу.

Но тому и без коньяка было невыносимо тошно.

– Спасибо, Самвел… Я не могу…

– Ну, ну… Не надо капризничать. Вот увидите, сразу лучше станет.

– Не буду, – упрямо повторил Павел Петрович и попытался подняться с пола. Но ноги почему-то плохо слушались его.

– Что случилось?.. Почему вы так… вдруг? – спрашивал Токсян, помогая ему встать.

Троицкий попросил воды и, когда, лязгая зубами о край стакана, отпил несколько глотков, с трудом ворочая языком, ответил.

– "Троицкий П.П." – мой родной брат…

Ему не померещилось – на фотографии в "Звёздочке", действительно, был Пётр.

Примерно через полчаса, когда Павел Петрович вышел из редакции на улицу, Гамреклидзе, поджидавший его у входа, ахнул:

– На вас лица нет, товарищ комбриг!.. Что-то ужасное случилось?..

– Напротив, Автандил… Совсем напротив… Я брата нашёл, – и он показал растерявшемуся грузину фотографию, которую по распоряжению Токсяна напечатал для него фотограф-заика. – Вот, второй слева – мой брат.

– Представительный мужчина, – одобрил тот. – Но вы… Простите за откровенность, совершенно зелёного цвета. До сих пор я думал, от радости люди не зеленеют…

– Стыдно признаться, я, Автандил, в обморок упал. Представляете?.. Первый раз в жизни. Нервишки стали сдавать.

– Поехали, Павел Петрович, к нам. Мы вас быстро в норму приведём.

– Нет, дорогой мой… Отвезите меня в гостиницу. Я третий день в Москве, а в номере своём ни разу не ночевал. Что Лариса Михайловна про меня подумает?.. Загулял старик – не иначе. Стыдно. А кроме того, мне просто выспаться надо. Я подсчитал: за две прошедшие ночи я спал всего лишь шесть часов. Может, потому и в обморок упал. Да и вам от меня отдохнуть надо. Не спорьте!.. Безсовестно с моей стороны так вас эксплуатировать. Поехали в гостиницу.

 

26

Пока Богомолов и Савушкин бегом спускались по лестнице Школы-студии, Иван Сидорович рассказал, что произошло. При выезде машины «Скорой» от Склифа на Садовое кольцо, в неё на полном ходу врезался гружёный самосвал. При этом удар пришёлся в правую переднюю дверь, как раз в то место, где рядом с шофёром сидела Наталья. Водитель совершенно не пострадал, ни одной царапины. А вот она!..

– Эх!.. Успеть бы!.. – резюмировал Савушкин свой короткий рассказ.

Так всегда: ждёшь беду с одной стороны, а она потихоньку подкрадётся к тебе сзади да так шарахнет, что и охнуть не успеешь!..

Возле подъезда, где ещё совсем недавно шумела возбуждённая толпа московских театралов, стояла машина с большими красными цифрами "03" на боку. Савушкин, кряхтя, забрался на переднее сиденье, Алексей Иванович устроился сзади. Там в углу на месте санитара, сжавшись в комок, сидел Серёжка. В полумраке салона горели его глаза. В них застыл ужас, и теплилась надежда.

– Папа, тебе Иван Сидорович всё рассказал?

– Да, сынок.

– Как ты думаешь, то, что с мамой, это ведь не очень серьёзно?.. Правда?..

– Потерпи немного, Серёженька… Потерпи… Приедем, на месте всё узнаем.

– Но Иван Сидорович сказал тебе, что мама поправится… Ведь сказал?

– Иван Сидорович точно ничего сказать не может. Сам не знает.

Мальчишку била нервная дрожь. Алексей Иванович накрыл его полой своего бушлата и крепко прижал к себе.

В Склифе Савушкин усадил Серёжу на скамью в коридоре.

– Подожди нас здесь. Мама велела, чтобы сначала мы с отцом к ней зашли.

– Дядя Ваня, ну пожалуйста… Я вас очень прошу…

– Что с тобой, Серёга? Ты мать решил ослушаться?!.. Жди, – и вдвоём с Богомоловым они зашли в палату.

Наталья лежала на спине, вытянув руки вдоль тела. Вся голова и даже шея её были забинтованы. Так в деревнях во время молотьбы бабы наши наглухо заматывают головы платками, чтобы полова, вылетающая из молотилки, не застревала в волосах. Она была невероятно бледна, нос заострился, запёкшиеся губы мелкими, частыми глотками ловили воздух.

– Алёша… – едва слышно позвала Наталья.

Алексей подошёл, сел у её изголовья и взял дрожащую руку.

– Наклонись… поближе… ещё ближе… ещё… мне говорить… трудно… не бросай Серёжку… он твой… сын… честное слово… в секретере… там… всё… увидишь… слава Богу… успела… запомни… запомни… в секре…

Она глубоко вздохнула, дёрнулась, словно, захотела встать, подбородок откинулся назад вверх, и глаза устремились в открывшуюся только её взору безконечную высоту, рука перестала дрожать, взгляд замер и остановился.

Иван Сидорович закрыл ей веки.

– Пойду, Серёжку позову.

– Может, не стоит, – Богомолов представлял, какой удар предстоит пережить сыну, и очень хотел защитить, уберечь…

– Он мужчина, должен с матерью проститься, – отрезал Савушкин и вышел в коридор.

И Алексей… прощался со своей далёкой, оставшейся в сорок четвёртом любовью, вглядывался в заострившиеся черты Наташиного лица, остро, до боли в сердце, вспоминал их такое короткое, но такое настоящее счастье. Он не плакал, не сожалел, а всего лишь недоумевал: почему так коряво и нелепо сложились их жизни? Ведь могли же они быть счастливы!.. Могли!.. И Серёжка мог с самого рождения своего знать, кто его отец, не чувствовать себя сиротой, не страдать от сознания неполноценности своего полусиротсва. Почему так случилось? Отчего?.. И тут ему в голову совершенно неожиданно пришла дурацкая мысль: сегодня, умирая, первый раз за всё время их недолгого знакомства Наталья назвала его по имени: "Алёша". Всегда и везде, даже когда он целовал её, в самые интимные мгновения, он всегда оставался для неё Богомоловым. И вот только сейчас, прощаясь…

За его спиной скрипнула дверь, и послышались осторожные шаги: в палату вошёл Серёжка. Богомолов встал, уступая место сыну. Тот тихонько присел на краешек кровати и взял холодеющую материнскую руку.

– Товарищи!.. Маме холодно… Принесите, пожалуйста, ещё одно одеяло… Вы разве не видите?.. Её надо согреть… Неужели не понятно?.. Мамочка, ты спишь?.. Иван Сидорович… папа… разбудите маму, нельзя ей так крепко спать… Ведь она может умереть… Что вы стоите?.. Почему вы такие… скучные?.. Мама!.. Мамочка!.. Это я!.. Ты что, совсем не слышишь меня?.. Мамочка!.. Родная моя!.. Хорошая!.. Очнись!.. Так нельзя… Мы с папой не сможем… Мы совсем, мамочка, не сможем без тебя!.. Честное-пречестное слово!.. Мама!.. Мамочка!.. Любимая!.. Ну, пожалуйста!..

Он прижал мамину руку к губам, несколько раз часто-часто поцеловал её и горько-горько заплакал. Слёзы, уже не детские, а самые настоящие мужские слёзы, текли по его мальчишеским щекам и никак не могли остановиться.

С большим трудом отцу удалось уговорить Серёжу поехать домой. Он всё повторял, что "не может оставить маму здесь одну", что "он обязательно должен быть с ней", и очень сокрушался, что "никто не хочет маму согреть". В машине, которую дал им Савушкин, Серёжа уже не плакал. Крепко прижавшись лбом к холодному стеклу, он весь ушёл в себя и, казалось, мир вокруг перестал для него существовать.

Дома он первым делом закрыл все форточки, закутался в большой клетчатый плед и с ногами забрался на тахту. Алексей Иванович не знал, что с мальчишкой делать, о чём говорить.

– Может, чаю выпьем? – предложил он.

Серёжка отрицательно покачал головой.

– А есть ты не хочешь?

Та же реакция.

– Я постелю постель. Тебе надо поспать.

– Не надо. Я сегодня спать не буду… Совсем… Мне нельзя.

Богомолов присел к сыну на тахту. Обнял за плечи, притянул к себе.

Серёжка не сопротивлялся, но и навстречу отцовским ласкам не шёл.

И они долго сидели так: плечом к плечу, но каждый со своим, особенным. Сидели и молчали.

– Ты веришь в Бога? – неожиданно спросил Серёжка. – Я видел, у тебя крестик на шее.

– Верю.

– По-настоящему?..

– Конечно… А как можно верить иначе?..

Алексей Иванович ждал, что сын ещё что-то спросит, но тот опять надолго замолчал.

Отец не выдержал и первым нарушил молчание:

– А почему ты спросил?

– Так… Просто…

– Говори, не бойся… Я пойму тебя… В любом случае пойму…

– А я не боюсь… Просто не понимаю, как можно верить в то, чего нет на самом деле.

Алексей Иванович растерялся. Как объяснить этому мальчишке, что такое вера и Бог. И стоит ли объяснять?..

– Что же… Может, со временем ты меня поймёшь… – сказал он.

Серёжка ничего не ответил.

– Тебе горе глаза застит, но ты не поддавайся. Самое последнее дело сейчас – озлобиться. Поверь, лучше от этого не станет… Только хуже. Без веры не выживешь, по себе знаю. И помни, Господь не оставит тебя своим попечением. Он милосерд.

– Милосерд?!.. – Серёжка закричал так, что Алексей Иванович испугался.

– Что ты?.. Что ты, Серёжа?!.. Успокойся, не надо…

Но сын и не думал успокаиваться:

– Ах, Он, по-твоему, "милосерд"?!.. Так зачем Он тогда… Такой добрый, такой… Зачем Он меня без мамы оставил?!.. – мальчишка не плакал, но в глазах его застыло недоумение и… ярко вспыхивали искорки гнева. – Это справедливо, да?!.. Я тебя спрашиваю – справедливо?!.. Милосерд!.. Не нужно мне Его "милосердия", если оно такое!.. Ты слышишь?!.. Не нужно!.. Сначала отца дал, и тут же маму забрал!.. Это неправильно!.. Да, неправильно!.. Что бы ты мне сейчас ни говорил, я знаю – так не должно быть!.. Не должно!..

Он чуть не кричал. Что было с ним делать?.. Как успокоить?.. Чем?!..

И Алексей Иванович рассказал сыну, как двадцать второго июня сорок первого года за десять минут фашистского налёта на станцию Молодечно потерял всю свою семью:

– От вагона один остов остался. Смотрю я на догорающие головешки и не могу поверить. Всего лишь десять минут назад я из этого вагона вышел, а Алёнка кричала мне в окно: "Деда, катетку купи!" Не смог деда конфетку ей тогда принести. Фашисты не дали.

Серёжка сидел, низко опустив голову, и не смотрел на отца.

– Прости, – тихо сказал он. – Я не знал…Так значит, твоё горе больше моего…

– Почему больше?

– Я только маму потерял, а ты всех. Значит больше.

Алексей Иванович вздохнул.

– Эх, Серёжка, Серёжка!.. Дорогой ты мой человек!.. Нет на свете такого прибора, чтобы измерить, чьё горе больше. Пока не придумали. Горе, оно и есть – горе. Его на весах не взвесишь…

– И как ты с такой жуткой потерей справился?

– На войну пошёл.

– Чтобы отомстить?

– Зачем мстить?.. Безполезное это занятие. Всем, кто в гибели Алёнки виновен, отомстить невозможно. Да и не нужно. Их другой суд ожидает, и кара пострашней моей мести будет. Нет, сынок, не мстил я.

– А что же?

– Как тебе сказать?.. – Алексей Иванович на мгновенье задумался. – Я, когда на вокзальную площадь вышел, по ней одна девчушка металась… Лет шести… Всё маму свою звала: "Мама!.. Я здесь!.. Мамочка!.. Ты где потерялась?!..Мамочка!.." А мамы её, я думаю, в живых уже не было… "Мамочка!.. Где ты?!.." Крик этот до сих пор в ушах у меня стоит… И всю войну я о ней помнил… А таких, как она, в те поры по всей России, знаешь, сколько было?.. Не счесть… И все без помощи… Хуже нет ничего, когда маленькие детишки о помощи просят, а ты безсилен помочь… Они-то в чём виноваты?.. Наверное, для того мы и воевали, для того и победили, чтобы, значит, за них заступиться… защитить… их всех… Я так думаю… А ты как считаешь?..

Серёжка пожал плечами. Да и что он мог сказать своему пожилому отцу? Ведь этот человек с очень грустными глазами испытал в своей жизни столько, что тринадцатилетнему пацану и не снилось. Потому и не мог он представить, как это отцу удалось столько всего вынести и не озлобиться, не сломаться.

– Ну, сынок, давай-ка. на боковую. Завтра нам с тобой тяжелый день предстоит. И силёнок от тебя потребуется немало.

Серёжа ничего не ответил. Пошёл к себе и, не раздеваясь, прямо поверх покрывала упал на кровать лицом вниз. Только тапочки на пол сбросилю. Алексей Иванович присел на краешек и осторожно погладил сына по вихрастой голове.

– Посиди со мной немного, – попросил тот. – А то, знаешь… Такая тоска!.. И не проходит…

– Я с тобой, сынок… Я с тобой…

Когда Серёжка уснул, прижав отцовскую руку к щеке, Алексей Иванович осторожно высвободился и, выходя из комнаты, прикрыл его ноги в носках пледом.

Подошёл к секретеру из карельской берёзы и открыл его. Всё тут было в идеальном порядке, и даже шесть фарфоровых слоников выстроились в ряд не случайно, а строго по росту. Богомолов мысленно поблагодарил Наталью: разыскать документы, которые понадобятся для похорон, не составило никакого труда. Паспорт и даже удостоверение на могилу какой-то Эмилии Карловны на Немецком кладбище, всё лежало на самом видном месте, в конверте.

Осторожно Богомолов стал перебирать бумажку за бумажкой. Счета за квартиру, паспорт и штук пять разных удостоверений, начиная от "Почётного донора" и кончая пенсионной книжкой, поздравительные открытки, пачки фотографий и, что поначалу очень удивило его, стопка облигаций трёхпроцентного займа на довольно приличную сумму. Почему облигации, а не сберкнижка?.. Странно… Однако, поразмыслив немного, он понял: ничего странного в этом нет, если учесть, что Наталья вообще отличалась трезвым умом и поразительной расчётливостью. В случае её смерти, по советским законам снять деньги со счёта в сберкассе можно было только по прошествии полугода. А облигации Серёжка мог в любой момент продать в той же сберкассе и немедленно получить нужные деньги. Молодец Наталья!.. Всё предвидела, всё предусмотрела!..

Но что она имела в виду, когда говорила о секретере, прощаясь с ним?.. Неужели только то, что все документы и деньги находятся здесь?.. Нет… Что-то за её словами скрывалось ещё!.. Но что?!..

Подперев подбородок кулаком, Богомолов сосредоточенно принялся разглядывать внутренности секретера. "Да, Наташа, загадала ты мне загадку, а как её решить не подсказала… Не успела, не смогла…" А решить её надо было во что бы то ни стало…

И вдруг!.. Эврика!.. Алексей Иванович вспомнил: в каком-то шпионском фильме ещё до войны… "Ошибка инженера Кочина" (кажется, так этот фильм назывался)… он видел, как то ли диверсант, то ли контрразведчик прятал секретные документы в тайник. А тайник этот тоже был устроен в секретере!.. И здесь он обязательно должен быть. Где?..

Стоп!.. Похоже, одно из отделений не такое глубокое, как все остальные… Или это ему показалось?.. Да нет, точно: на шесть-семь сантиметров мельче прочих… Алексей Иванович потянул полочку на себя… Так и есть!., она выдвинулась вперед, а за ней открылось потайное отделение, в котором стояла картонная коробка из-под зефира в шоколаде. В коробке оказалась целая стопка конвертов. Штук двадцать, никак не меньше. Богомолов взял верхний из них и… замер поражённый.

На конверте размашистым, совсем не женским почерком, был написан… его адрес!..

Господи!.. Спаси, сохрани и помилуй!..

Оказывается, все эти годы Наталья время от времени писала ему письма, аккуратно запечатывала в конверты, но не отправляла, а прятала в тайник. Прятала от самой себя.

"Алёшенька! Милый, хороший мой, здравствуй!.."

"Вчера весь день думала о тебе…"

"Ты всё время со мной. Что бы я ни делала, всегда мысленно обращаюсь к тебе – а что бы на это сказал мой Алёшка, как бы он поступил…"

"Я даже запах твоих волос помню. Они у тебя пахли морозом, а порой – талым снегом…"

"Какие у тебя мягкие руки! Мои ладошки, словно наждак, а у тебя – мягкие, как у малого ребёнка…"

"Где ты?.. Почему тебя нет рядом?.. Почему ты так далеко от меня?.."

Боже мой!.. Со страничек неотправленных писем на Богомолова выплеснулось целое море нежности и любви!

Почему?!.. Почему всю послевоенную жизнь она прятала от него свою нежность, не сказала ему ни одного ласкового слова?!.. Да если бы она хоть раз, хоть один единственный раз назвала его "Алёшенькой", бросил бы он всё на свете, схватил бы её в охапку и не отпустил бы уже от себя ни на шаг!.. Но, нет!.. Она даже бравировала этой своей грубостью и полным отсутствием сантиментов. Поэтому не "Алёшенька", а "Богомолов". Поэтому папироски "Север" и кирзовые сапоги на стройных ногах.

Как горько и обидно говорить о любви, которая могла бы им обоим принести столько счастья, в сослагательном наклонении и в прошедшем времени!..

"Эх!.. Наташка, Наташка!.. Что ты наделала?!.. Зачем?.. Ведь ты умная, тонкая… Неужели не видела: не хотел, не мог я оставаться для тебя "Богомоловым"?!.. Прости, но мне обыкновенной ласки… Мне тепла хотелось".

Всю ночь не смыкая глаз Алексей Иванович разбирал письма, которые довелось прочитать ему спустя столько лет. Не боясь показаться смешной или слабой, в них Наталья рассказывала Богомолову всё.

А в конце разбора этой неотправленной корреспонденции Алексея Ивановича ожидал ещё один сюрприз… Но какой!.. На дне той же коробки он обнаружил метрику Серёжки. В графе "мать" значилась Большакова Наталья Григорьевна, в графе "отец" – Богомолов Алексей Иванович!..

Она врала всем. Врала родителям, которые в сорок пятом жили в той самой квартире, где сейчас сидел Богомолов. Врала сестре Тамарке, у которой, действительно был муж Руслан – Герой Советского Союза, но который погиб в сорок третьем под Сталинградом. Тамара, кстати, вовсе не умерла, и детей у неё не было. Сразу после войны она вышла замуж за лётчика и уехала с мужем в Иркутск, попросив сестрицу приглядывать за её квартирой на Абельмановской. Врала, наконец, Серёжке, жалея его и страшась собственного вранья. И инвалидом она стала совсем не потому, что её контузило в Белоруссии, а потому что ещё с довоенных времён у неё были серьёзные проблемы с "нижним этажом", как об этом обычно говорят женщины. И в больницу она попала не в результате контузии, а легла "на сохранение". Её поздняя беременность лишь усугубила её "женские проблемы" до такой степени, что пришлось после родов делать операцию, в результате которой Наталья перестала быть полноценной женщиной. О налёте "мессеров" на госпиталь ей рассказал Савушкин, когда случайно встретил её в сорок девятом в троллейбусе. Наталья была тогда в аховом положении: одной только пенсии на жизнь не хватало, родителей к тому времени уже не стало, на работу по специальности никуда не брали. Иван Сидорович по старой дружбе помог ей – устроил на станцию "Скорой" в Склиф, где был тогда заместителем главного врача.

От всего того, что открылось Алексею Ивановичу в этих неотправленных письмах Натальи, можно было сойти с ума. Убивала безсмысленность её вранья и горькое чувство невосполнимой утраты, примириться с которой казалось выше человеческих сил.

И тут же вставал вопрос: как быть с Серёжей? Показывать или скрыть от него эти письма?..

Времени на раздумья оставалось совсем немного, и Богомолов принял, как полагал, единственно правильное решение: на парнишку и так свалилось огромное горе, и усугублять его новыми проблемами не стоит. Придёт время, и отец расскажет сыну всю правду, а пока… Он аккуратно сложил письма в коробку из-под печенья и вернул на прежнее место в тайник. Кроме Серёжиной метрики, которую вложил в конверт, где находились документы Натальи. С этой минуты его отцовство стало официальным!..

Алексей Иванович и сам не заметил, как задремал, сидя в кресле подле секретера.

И приснились ему Дальние Ключи, но не в эту промозглую осеннюю пору, а по весне, когда лопаются почки и покрываются деревенские сады тонкой зелёной паутиной, а ошалелые скворцы рассыпают в прозрачном воздухе переливчатые трели, важно раскачиваясь на чёрных ветках возле своих подруг, сидящих на яйцах. Раскатисто голосили петухи, мычали коровы, лаяли собаки… И на душе у Алексея было радостно и покойно, потому что он точно знал: вот сейчас он свернёт в проулок, и возле старой ветлы его будет ждать Наталья… Но за поворотом никого не было, и сам проулок был скорее похож на городскую улицу. На ней не было ни души, и во всех домах окна зияли пустыми чёрными провалами. Алексей испугался и побежал. Надо было поскорее отыскать Наталью. Он понимал: в его распоряжении всего несколько минут. Скорее., скорее… Он должен, обязательно должен успеть! Но… не успел!.. Прозвенел звонок!..

Синий будильник на маленьких растопыренных ножках раскалывался пополам от резкого, бьющего прямо по нервам, противного звона, и Богомолов с досадой ждал, когда у подлеца кончится завод. Поднять руку, чтобы нажать кнопку и выключить нахала, у него не было сил.

– Ты что, так и не ложился? – с удивлением спросил Серёжка, глядя на отца, скрюченного в кресле. – Разве можно спать в такой неудобной позе?

Дребезжащий злодей, наконец-то, начал сдавать, последний раз недовольно звякнул, потом ещё и ещё раз, но уже слабее и, к вящему удовольствию Алексея Ивановича, замолк.

– Сам не заметил, как заснул, – Богомолов тёр заспанные глаза.

– Я Андрейке позвоню. Скажу, чтобы сегодня меня в школе не ждали.

– Конечно, позвони и предупреди, что тебя три дня не будет. Скажи, кто такая Эмилия Карловна?

– Это мамина бабушка.

– Она немкой была?..

– Кажется, её отец был немец или латыш… Точно не знаю. А почему ты спрашиваешь?

– У вас на Немецком кладбище место есть. Думаю, мы маму к бабушке в могилу положим, – но, увидев, как на глаза Серёжки навернулись слёзы, быстро добавил: – Иди Андрейке звони, а я пока соображу, чем бы нам с тобой позавтракать.

Пока Серёжа разговаривал с Андреем, Алексей Иванович спрятал необходимые для оформления похорон документы в карман и закрыл секретер.

Быстро перекусив чаем с бутербродами, они отправились в Склиф.

Иван Сидорович встретил их в своем маленьком кабинете неулыбчиво и угрюмо. Заметно было, что этой ночью он тоже не ложился.

– Серёга, ты здесь посиди, а мы с Алексеем Ивановичем пойдём, нужные бумажки оформим.

– Я с вами… – начал было пацан, но Савушкин резко оборвал его:

– Не канючь! Сказано ждать, жди!..

Взрослые вышли в коридор. Иван Сидорович тут же достал папиросу, закурил.

– Значит так… Может, ты и не знаешь, но у Натальи со здоровьем серьёзные проблемы были. Опухоль ей лет восемь назад прооперировали. Как будто удачно, но мы ночью вскрытие сделали и… В лучшем случае ей всего полгода оставалось… Не больше… Так что, может, оно и к лучшему, что эта авария случилась. Она Наталью от жутких мучений избавила.

Это сообщение потрясло Алексея Ивановича. Вот, пожалуйста, ещё одна причина, по которой она врала всем и каждому.

– Парнишке, я думаю, говорить об этом не стоит, у него и без того горя сверх головы, – Савушкин выпустил дым сквозь прокуренные усы. – Впрочем… Это тебе решать, Алексей, не мне.

– Честно скажу, не знаю, Иван Сидорович, что лучше.

– Ну, смотри.

– Как думаешь, она знала об этом? – спросил Богомолов.

Савушкин глубоко вздохнул:

– Бабы в таких случаях точнее гинекологов диагнозы себе ставят… Ладно, что говорить?!.. Я документы все для тебя приготовил. Они у диспетчера. Насчёт машины тоже не безпокойся, на похороны я тебе карету скорой выделю.

– Спасибо, Ваня…

– Да ладно… – отмахнулся Савушкин. – Где хоронить будешь, решил?

– Я ночью удостоверение в секретере нашёл: у Большаковых могила на Немецком кладбище есть. В ней бабушка Натальи похоронена – Эмилия Карловна. Скорее всего бабка по материнской линии. Попробую, авось, полупится.

– Бог тебе в помощь, Алексей Иванович. Когда всё выяснишь, позвони.

Из больницы Богомолов с Серёжей поехали в ЗАГС, потом на кладбище, где за двадцатку оформили новое удостоверение на могилу. Оттуда в похоронное бюро… А все эти учреждения находились в разных частях города, так что помотались они по Москве изрядно и освободились только к трём часам. Вернувшись на Дмитровский, разогрели знаменитый Натальин борщ и тут же на кухне пообедали. Борщ действительно оказался очень вкусный, и Алексей Иванович с горечью подумал: человека уже нет, а он продолжает приносить близким радость, пусть даже такую пустячную, как этот суп.

– Скажи, Серёжа, ты случайно не знаешь, мама твоя крещёная была?

Парнишка опешил.

– Как это "крещёная"?..

– Ну… Когда она совсем маленькая была, её священник должен был в купель окунуть и на шею крестик повесить… Ты у неё крестика не видел?.. Может, и не на шее, а где-нибудь в коробочке?..

– Не видел… никогда… А для чего ты спрашиваешь?

– Если крещёная, её в церкви отпеть надо. Панихиду заказать.

– Зачем в церкви?..

– Как это "зачем"?!.. Чтобы душа её на том свете не маялась. И в этом мы с тобой ей помочь должны.

– Отец, скажи… Только честно… Ты взаправду в Бога веришь?

– Я не "взаправду", а просто верую, – и Алексей Иванович осенил себя крестным знамением. – А как же иначе, дорогой ты мой?..

– Но ведь Его нет! – не унимался Серёжка.

– Как это "нет"?!.. Почему это тысячи лет был, и вдруг – нет?..

– Если Он есть, не должен был Он так жестоко со мной поступить.

– Во-первых, Бог никому и ничего не должен. На всю жизнь запомни… А во-вторых… – тут Алексей Иванович слегка замялся, решал про себя, сказать или промолчать. – А во-вторых, сынок, нельзя только о себе думать. Многие вещи так глубоко скрыты от нас, что мы порой благо за вред принимаем и наоборот. То, что мама твоя погибла так внезапно, без страшных мучений, на самом деле – великая милость Божия.

– Ничего себе "милость"!.. Это страшно!.. Чудовищно!.. Да!.. Уродство какое-то!..

– Это только в романах смерть бывает красивой, а в жизни… Любая смерть ужасна и, ты прав, уродлива… Но бывает и она – благо!.. Ты знал, что мама серьёзно больна?

– А почему ты спрашиваешь?

– Сначала ты мне ответь: знал?..

– Очень давно, я тогда совсем маленький был, она в больнице лежала. Бабушка сказала тогда: "У мамы операция." Я не знал, что значит "операция", но по тону бабушки понял, что-то очень серьёзное… Я с ней тогда оставался… с бабушкой. Она ещё жива была…

Павел Петрович решал про себя: сказать сыну всю правду или пощадить, не усугублять и без того труднопереносимой душевной муки?

– А что за операция у мамы была, не знаешь?

Серёжка покачал головой.

– Я ещё маленький был. Мне никто ничего не сказал. Я только случайно услышал, как она по телефону кому-то призналась, что в больнице чуть не умерла.

– Вот и рассуди, что лучше – быстрая смерть в автомобильной аварии или долгое, мучительное умирание на больничной койке?.. Только представь себе, ты бы смотрел на мучения мамы и тоже страдал бы, видя, как ей тяжело, а ты безсилен помочь. Ты бы по ночам Бога молил, чтобы Он поскорее забрал её к себе… Нет, сынок, Господь лучше нас с тобой знает, чему произойти должно. И поверь, Он истинно, не показно, милосерд…

Серёжка слушал, скорбно кивал головой и вдруг заговорил, раскачиваясь из стороны в сторону:

– Я ведь не ждал… Я совсем не ждал… Мы с ней так хорошо, так спокойно жили, и вдруг… Неужели нельзя как-нибудь устроить так, чтобы люди вообще не умирали?!.. Ведь это страшно несправедливо!.. Зачем мы тогда рождаемся?.. А?.. Зачем?!.. Вот я, например: зачем я родился?.. Выходит, для одного, чтобы умереть!.. А это – страшно… Я не хочу… не согласен…

– Мы рождаемся для того, чтобы жить, сынок. И тебе рано о конце задумываться. Тебе столько ещё предстоит в этой жизни сделать. И хорошего, и дурного… Дай Бог, чтобы хорошее перевесило, и тогда ты узнаешь, что такое вечная жизнь. А здесь, на Земле, мы готовим себя к этой вечной жизни… Там – за гробом… И от того, как человек свой земной путь прошёл, его после смерти или вечное блаженство ожидает, или вечный ужас и мрак. За всё нам ответить придётся.

– А готовиться к вечной жизни – это как?.. Молитвы читать?

– Не только и даже не столько, Серёжа. Молитва человеку в помощь дана, чтобы в горькую минуту не чувствовал он себя брошенным и одиноким. А готовить себя к будущей жизни надо каждый день, каждый час, каждую минуту. Дурное помыслил – плохо сам себе сделал. Помог ближнему, милостыню подал – хорошо. Как говорится, всё зачтётся тебе. Любой пустяк…

Серёжка серьёзно задумался и после довольно продолжительного молчания спросил:

– Каждую минуту помнить, что за всё отвечать придётся? Неужели ты можешь с этим жить?.. Постоянно.

Алексей Иванович улыбнулся:

– Конечно же, нет. Чаще всего мы о своём предназначении забываем, но дело не в том, чтобы быть образцово послушным. Безгрешных людей вообще в природе нет. Все мы грешим. Только одни сознают это и стараются больше ошибок не повторять, сокрушаются о содеянном, а другие – нет. Те, кто стыдятся, угодны Господу, а безсовестных он отвергает. Надо только время от времени спрашивать себя, так ли я живу или непотребство какое совершил? А совесть, она тебе сама подскажет верный ответ.

Серёжка тяжко вздохнул:

– Вот все говорят: "чистая совесть", а что это такое, скажи.

– Стыд… Один человек очень хорошо сказал: "Совесть – это стыд, обращённый внутрь самого себя". Лучше не придумаешь!.. Тебе, к примеру, стыдно бывает?.. Хоть изредка?..

– О-о!.. Сколько раз!..

– Значит, не всё для тебя потеряно… Значит, совесть твоя не умерла, а это уже маленький шаг к спасению.

Резко зазвонил телефон. Отец и сын вздрогнули, переглянулись. Серёжа снял трубку:

– Я вас слушаю… Да, это я… Да… Так я вам его сейчас дам, он тут рядом со мной сидит. Отец, тебя…

В трубке звучал взволнованный голос Лили.

– Лёша, что случилось?.. Вчера весь вечер не могла до вас дозвониться, сегодня с утра опять стала названивать – то же самое. Куда вы пропали?..

– У нас, Лиля, несчастье… Наташа попала в аварию…

– Не может быть!.. Умерла?..

– Да, погибла… Прости. Я совсем забыл, что просил тебя позвонить Серёже, поэтому не сообщил… Не сердись…

– Лёшка!.. О чём ты говоришь?!.. – Богомолов услышал, как на том конце провода она всхлипнула. – Мальчики, дорогие мои, чем я могу помочь?

– Я не знаю… Мы вроде бы всё сделали… Впрочем, надо ведь поминки организовать…

– Без проблем. Когда похороны?

– Послезавтра.

– Значит, время у нас есть. Я сейчас же могу к вам подъехать…

Алексей Иванович взглянул на часы.

– Половина пятого. Нам с Серёжей в храм обязательно надо.

– А в какой вы собираетесь?

– Думаю, в Сокольники. От нашего дома на метро по прямой.

– Вот давайте в храме и встретимся. Я там самое большее… через час буду.

– Значит, до встречи… Спасибо тебе…

Но последних слов она, по всей вероятности, уже не услышала: в трубке раздались частые гудки.

– Кто это?

– Моя однокурсница, Лиля… Мы с ней сорок с лишним лет не виделись, а вчера совершенно случайно встретились. Это ведь она нас с тобой в театр пригласила. Ну, что?.. Собирайся, Серёжа, поехали в Сокольники.

Служба ещё не началась, и народу в храме было совсем немного. За свечным ящиком сидела грузная пожилая женщина в чёрном платке с неприветливым, мрачным выражением на совершенно круглом лице.

– Здравствуйте, – обратился к ней Богомолов. – Мне очень нужно Доната повидать. Не скажете, как его найти?

– Будь здоров, мил человек, – и приветливая радостная улыбка осветила её угрюмое лицо. – Маша! – позвала она молодую монашку, которая чистой белой тряпицей протирала икону Иверской Божьей Матери. – Позови Доната, тут его товарищ спрашивает.

Слово "товарищ" в её устах и в храмовой обстановке прозвучало как-то странно и неуютно, но что поделать, если мы успели позабыть такое чудесное исконно русское обращение к незнакомому человеку, как "сударь". Выбили его из нас за сорок лет советской власти, и стали мы все без разбору "товарищами".

Монашка молча кивнула и направилась к алтарю.

– Сейчас явится. А вы на лавочке пока посидите. Видать, облачается.

Ждать Доната пришлось недолго, минут через пять он появился уже в облачении. Правда, росту он был небольшого, если не сказать маленького, и стихарь был ему заметно велик.

– Кто тут меня спрашивал? – и голосок у него оказался под стать росту, тоненький.

– Простите за безпокойство, – Богомолов поднялся со скамьи, – я товарищ Ивана Найдёнова. – И представился: – Алексей… А это сын мой… Серёжа… То есть Сергий.

– Очень рад знакомству, – закивал головой Донат. – Ну, а как меня звать-величать, вы, я думаю, знаете… Чем могу быть полезен?..

– Беда у нас… Вот у него, – Алексей Иванович кивнул на сына, – мать вчера погибла в автомобильной аварии. Послезавтра хоронить, а мы не знаем, была она в младенчестве крещена или нет.

Донат смутился:

– Об этом вам надо с батюшкой поговорить. Я, честно скажу, теряюсь и не могу вам однозначно ответить. В шесть часов служба начнётся, а следом отец Иоанн начнёт исповедовать, вот вы к нему и подойдите. На исповеди давно были?

– На Покров… У себя в деревне, а в Москве… как-то не довелось.

– Ну, а молодой человек?

– Молодой человек?.. – Богомолов взглянул на сына.

– Я никогда раньше в храме не был, – тихо сказал тот. – Я тут вообще в первый раз, – и покраснел.

– Ты чего робеешь? – строго спросил Донат. – Каждый человек однажды первый раз в храм приходит, и греха тут никакого нет, а совсем даже напротив. Да ты, небось, некрещёный, юноша?

Серёжка кивнул.

– Ничего, дело поправимое. Ты до воскресенья попостись, Евангелие почитай, на службы походи, когда от ученья свободен будешь, "Символ веры" наизусть выучи, и мы тебя окрестим. Верно говорю? – это он уже к отцу мальчишки обратился, а тот и радовался, и сокрушался. Радовался тому, что сынишка всё-таки оказался в Божьем храме, а сокрушался из-за того, что только материнская смерть заставила мальчишку переступить церковный порог.

Серёжка видел, что отцу неловко, сам испытывал похожее чувство, но не знал, что сказать, как ответить этому человеку, который, несмотря на свой небольшой рост, оказался таким решительным и настырным.

– Конечно, окрестим, – согласился Алексей Иванович. – Только при одном условии: если Сергей этого сам захочет.

– Конечно, конечно. За уши в купель тащить никого не гоже. Извините, пора мне, – заторопился Донат и, похлопав Богомолова по плечу, пошёл прочь.

"Благословен Бог наш, всегда, ныне, и присно, и во веки веков!.." – возгласил священник, и служба началась.

Серёжка смотрел на всё происходящее широко раскрытыми глазами. Для него это было очень красивое представление. Священники в расшитых золотом ризах, мерцание крохотных лампад, непонятные, никогда прежде неслышанные слова молитв и возглашений, церковные песнопения были значительны и прекрасны!.. Всё происходящее притягивало его к себе, завораживало. А когда церковный хор запел: "Не умру, но жив буду, и повем дела Господня", – на глаза его сами собой навернулись слёзы. И кто их просил навёртываться?!..

Помимо отца Иоанна, который, вероятно, был настоятелем храма, а стало быть, главным здесь, службу вели ещё два священника. Один совсем молодой и розовощёкий, второй постарше, с сильной проседью в волосах и глухим хриплым голосом. Они как бы дополняли один другого. И если от молодого веяло свежестью и неиссякаемым ощущением жизнеутверждающего смысла Великой вечерни, то пожилой привносил в неё некую основательность и глубину. А отец Иоанн, словно посредник меж этих двух начал, уравновешивал горячность молодости и суровую глубокомысленность зрелости. Оттого, наверное, и лица немногочисленных прихожан были одухотворенны и освещались изнутри тихой глубокой радостью, а на душе становилось покойно, и озарялась она радостным светом Божественной любви.

К концу службы ноги у Серёжки затекли, внимание рассеялось, и всё происходящее в церкви уже не производило на него такого значительного, прекрасного впечатления, как это было вначале. Он переминался с ноги на ногу, томился и хотел только одного, чтобы служба поскорее закончилась.

– Потерпи, совсем немного осталось, – успокаивал его отец.

На исповедь стояли всего четыре человека, и Алексей Иванович решил подойти последним, чтобы не задерживать остальных.

– Тебя как зовут, раб Божий? – спросил батюшка, когда Богомолов подошёл к нему.

– Алексеем, – ответил тот.

– Ну, что, раб Божий Алексий, вижу смута у тебя на душе. Рассказывай.

– Мой рассказ долгий, отец Иоанн, но я могу и покороче.

– Спешить мне некуда, и, если ты тоже не торопишься, давай не будем горячку пороть и побеседуем обстоятельней. Мне Донат говорил о тебе.

И раб Божий поведал отцу Иоанну все свои негоразды последних дней.

– Вот и не знаю я, как быть: можно отпевать Наталью или нет? – закончил он свой невесёлый рассказ.

Батюшка призадумался:

– Да-а, положение, доложу я тебе, неординарное. Но давай, мы с тобой станем рассуждать логически. Какой год рождения твоей Натальи, знаешь?

– Знаю, тысяча девятьсот седьмой.

– А кем родители её были?

– Вот этого не знаю. Хотя можно сына спросить, он, наверное, знает, – и он поманил Серёжку к себе: – Серёжа, подойди к нам.

Тот подошёл.

– Кем у тебя были бабушка и дедушка, Сергушок? – ласково спросил парня батюшка.

– Бабушка всю жизнь в школе работала, а дедушка, по-моему, на железной дороге. Но что он там делал, я понятия не имею. А вам это зачем?

– Мы тут с отцом твоим одну задачку решаем. А именно, крестили в младенчестве твою матушку или нет. Но поскольку никаких явных свидетельств у нас нет, то логично обратиться к косвеным. Конечно, среди интеллигенции в начале века нигилизм и безбожие считалось чуть ли не геройством. Однако, даже если предположить, что твои предки также были подвержены этому, всё-таки традиции ещё соблюдались, а согласно им, новорожденную обязательно крестить надо было. Ты как, Сергушок, полагаешь?..

Мальчишка окончательно растерялся:

– Я вообще-то… не знаю… Вполне возможно, – ответил он, заикаясь.

– Я тоже так считаю, – согласился с ним отец Иоанн. – В девятьсот седьмом году такого повального отречения от веры ещё не было, и, скорее всего, матушку твою крестили, – заключил батюшка. – И в конце-концов, Алёша, даже если мы с Сергеем ошибаемся, простит нам Господь этот грех по незнанию нашему. Но, если мы правы в рассуждениях своих и не совершим обряд отпевания, этот грех куда более значительный и серьёзный. Ведь так?

Отец с сыном закивали головами.

– Привозите матушку вашу завтра к вечерней службе в храм. Пусть она ночь у нас постоит. Я Дарьюшку попрошу, пусть она Псалтирь над ней почитает. А наутро мы её отпоём и похороним. По-христиански. Договорились?

– Договорились, – и за себя, и за отца ответил Серёжка. Он не понимал отчего, но почему-то страшно обрадовался.

Всё складывалось чрезвычайно удачно. Одно тревожило Богомолова: почему не пришла Лиля? На неё это было не похоже, но, в принципе, кто поймёт женщин? Эти загадочные существа вечно ставят перед нами трудноразрешимые вопросы.

 

27

Когда накануне вечером Павел Петрович возвращался в гостиницу, он больше всего опасался встречи с Ларисой Михайловной и необходимости объяснять, почему всё это время находился в отсутствии. Но, на его счастье, вместо знойной блондинки с роскошным бюстом за столиком дежурной сидела худая, прямая как палка, строгая пожилая дама. На пожелание Троицкого доброго вечера она коротко кивнула головой и, не разжимая презрительно сжатых губ, протянула ему ключ от номера. Павел Петрович, несмотря на столь неласковый прием, облегчённо вздохнул, принял душ и рухнул в постель как подкошенный.

Если бы кто-нибудь сказал ему, что он будет спать не просыпаясь двенадцать часов кряду, он в ответ только бы рассмеялся. Этой слабости за ним замечено не было. Но когда утром он с трудом разлепил веки и взглянул на часы, то глазам своим не поверил: стрелки показывали без пяти минут девять. Он не помнил, чтобы когда-нибудь спал так долго. Однако, блаженное состояние покоя и сознание того, что он может ещё немного поваляться в постели, будили в душе воспоминания далёкого детства, когда на каникулах ему позволялось вставать не по звонку будильника, а когда захочется.

И вот сейчас, закинув руки за голову, Павел Петрович глядел в потолок и предавался приятным размышлениям. Вчерашний день был для него, безусловно, удачным: он разыскал Петра. Оказывается, все эти годы братишка оставался в родном городе, а если и уезжал из него, то, по-видимому, на короткое время. Но по большому счёту, Павла всерьёз удивляло не то, что брат оказался домоседом и всю жизнь прожил в Боголюбове, то биш в Краснознаменске. Поражало другое, как сын приходского священника смог стать первым секретарём горкома партии?!.. Советская действительность исключала такую возможность в принципе, но недаром говорится: "На всякое правило есть своё исключение". Хотя, чему он удивляется? Он-то сам смог стать комбригом, а ведь отец у них с Петром – один.

Ничего, встретимся – разберёмся.

Они не виделись… Страшно сказать – без малого сорок лет!.. После своего бегства из родительского дома Павел инстинктивно страшился встречи с родными. Особенно с матерью… И, представляя такую возможность, всякий раз внутренне содрогался. Он понимал, что предал семью в самое страшное, безжалостное время. Но за это он уже понёс наказание… Это не то чтобы оправдывало его, но позволяло уже без особого страха смотреть своим близким в глаза. Теперь они обязательно должны увидеться!.. Конечно, сомнительно, чтобы Пётр знал что-либо о судьбе Зиночки, но… Не стоит загадывать. Мало ли что может случиться в жизни…

И тут ему в голову пришла шальная мысль.

Мама Зиночки, маленькая хрупкая женщина, умерла в тридцать шестом году. Мать и дочь обожали друг друга. С мужем Татьяна Евгеньевна рассталась давно, когда дочери не было и трёх лет, с тех пор жила одна и всю свою нерастраченную любовь перенесла на дочь. Зиночка отвечала ей тем же и, когда несчастная Татьяна Евгеньевна так внезапно сгорела от крупозного воспаления лёгких, страшно горевала. В первые дни после похорон она каждый день ездила на могилу матери и просиживала там часами. Со временем эти поездки стали значительно реже, но хотя бы раз в две недели Зиночка ездила на Крестовское кладбище возле Ржевского вокзала.

"Так вот, – рассуждал Троицкий. – Надо мне съездить на кладбище. Если могила Татьяны Евгеньевны ухожена, значит Зиночка по-прежнему приходит туда, а следовательно, её следы надо искать в Москве…"

Телефон, стоящий на тумбочке у изголовья, вдруг пронзительно зазвенел, и от его гадкого звона умиротворённое настроение Павла Петровича тут же улетучилось, будто и не было его вовсе.

Павел Петрович вздрогнул, как от удара, и снял трубку. Звонил Автандил. Он сегодня работал и предложил "товарищу комбригу" свои услуги, но уже на вполне официальных основаниях:

– Если вам неудобно, как вы очень неудачно выразились, товарищ комбриг, "эксплуатировать" меня, наш таксопарк предлагает клиентам ещё одну услугу: присылает машины "по вызову на дом". Вызовите меня, пожалуйста, Павел Петрович, очень прошу, и я доставлю вас в любую точку Москвы и Московской области.

– Спасибо, дорогой Автандил, но я ещё нахожусь в постели, и планов на сегодняшний день пока не строил.

– Так я вас разбудил?!.. Вай-вай-вай!.. Как нехорошо получилось!.. Извините меня, товарищ генерал. Буду звонить ещё! – и в трубке зазвучали короткие гудки.

После этого разговора с Автандилом Троицкий проснулся окончательно. Конечно, он немного слукавил: знал, чем займется сегодня в первую очередь. Но заранее решил про себя: на кладбище поедет один. Тут ему провожатые были не нужны. Он подошёл к умывальнику и умылся холодной водой. Настроение у него было прекрасное, и, вытираясь, он даже начал напевать "Марш энтузиастов", чего не делал последние девятнадцать лет. В дверь осторожно постучали.

– Войдите! – крикнул Павел Петрович и только тут сообразил, что стоит посреди номера в майке и трусах, но было поздно – дверь отворилась… На его счастье, в комнату вошла не Лариса Михайловна (встречи с ней, да ещё в таком разобранном виде, Троицкий боялся больше всего на свете). На пороге стояла вчерашняя дежурная, строгая прямая дама, "училка", как он мысленно окрестил её. В два прыжка Павел Петрович преодолел расстояние между умывальником и кроватью, нырнул в её спасительную глубину и натянул одеяло до самого подбородка.

– К вам вчера молодой человек заходил, – почти не разжимая тонюсеньких губ, произнесла "училка". – Он вам оставил записку, а я запамятовала вам её передать. Извините.

Она подошла к кровати, положила поверх одеяла листок бумаги в клеточку, вырванный из школьной тетради, и величественно удалилась.

"Товарищ генерал, здравствуйте! – писал ему Влад. – Зашёл к вам, но не застал. Приду ещё. Завтра после обеда. Новостей куча, но обо всём при встрече. Очень надо поговорить. Извините за корявый почерк. Отвык писать. Ваш недавний попутчик Владислав".

Павел Петрович оделся и вышел из номера. И тут-то случилось то, чего он так опасался. Возле столика дежурной стояла Лариса Михайловна. Она заступала на дежурство.

Появление Троицкого произвело на неё убийственное впечатление. Оскорблённая добродетель обрела в лице Ларисы Михайловны достойное воплощение. Скорбно склонив голову набок, она всем своим видом демонстрировала… Не обиду, нет. Она глубоко страдала. В который уже раз убеждалась она в коварстве и неблагодарности мужчин, которые не замечали (или не хотели видеть) всей глубины своего нравственного падения. На пожелание доброго утра она ответила таким глубоким вздохом, что любое сердце, в котором ещё осталась хоть капля человечности, должно было содрогнуться и затрепетать.

– Для кого доброе, а для кого… – она не договорила и вновь вздохнула. На этот раз ещё глубже, ещё трагичней.

Павел Петрович не стал выяснять причин столь глубокого страдания несчастной женщины, быстро положил ключи от номера на столик дежурной и позорно бежал.

Погода начала портиться, небо заволокли тяжёлые серые облака, подул пронизывающий северный ветер, и то и дело принимался накрапывать мелкий занудливый дождь. Троицкий поднял воротник пальто и пошёл к остановке троллейбуса. Странно, но за годы, что его не было в Москве, многие номера маршрутов совершенно не изменились. Изменились сами троллейбусы. На смену полутёмным, с небольшими окнами машинам пришли другие – открытые, со стеклянными крышами. И поездка в них приносила бывшему зэку неизъяснимое удовольствие: казалось, не едешь – летишь по городу.

– Я до Ржевского вокзала доеду? – спросил он кондуктора, садясь в троллейбус двадцать четвёртого маршрута.

– До какого такого Ржевского? До Рижского, вы хотите сказать? – неласково переспросила полная пожилая женщина с кожаной сумкой через плечо и бумажными рулончиками билетиков, прикреплённых на ремень этой сумки.

– Да, да, конечно… До Рижского, – поправился Павел Петрович.

– Вам, товарищ, на восемнадцатый пересесть надо будет, – со знанием дела строго сказала кондукторша. – У Марьинского мосторга. Я скажу где. С вас восемнадцать копеек.

Троицкий протянул рубль, и оказалось, что в недрах кожаной сумки находится целый клад монеток. Женщина загребла целую пригоршню, отсчитала сдачу, оторвала от рулончиков два маленьких квадратика, протянула билетики Троицкому и громко объявила на весь салон.

– Следующая остановка "Трифоновская"!.. – и прибавила уже тихо, интимно. – Вам через одну, товарищ… Граждане! Проходим вперёд!.. Пап – ра – шу на задней площадке не скапливаться!..

За кладбищенскими воротами, прямо при входе, стояла небольшая уютная церковь. Двери были открыты, и оттуда доносилось пение церковного хора – шла Божественная литургия. Павел Петрович трижды перекрестился и вошёл в храм.

Сладковатый запах ладана и горящих свечей окружил его и всколыхнул в душе воспоминания далёкого детства, когда он, стоя на клиросе, выводил своим чистым звонким альтом: "… осанна в вышних, благословен Грядый во Имя Господне, осанна в вышних". А батюшка своим бархатным глубоким баритоном возглашал: "Примите, ядите, Сие есть Тело Мое, еже за вы ломимое во оставление грехов".

Как давно это было!.. И казалось порой – не с ним.

Павел Петрович купил две свечки. Одну поставил на канун, помянув "всех сродственников по плоти и ближних круга своего", а вторую перед иконой Казанской Божьей Матери, попросив у неё помощи в безплодных пока поисках жены своей.

Выйдя из церкви, Троицкий пошёл по центральной аллее. Он смутно помнил, что участок, где похоронили Татьяну Евгеньевну, был справа по ходу… То ли пятнадцатый, то ли шестнадцатый… И ещё… Павел Петрович вспомнил!.. Существовал ещё один, самый главный ориентир: как раз на пересечении центральной аллеи и боковой находилась могила младенца Ксении, умершей в возрасте девяти месяцев, о чем говорила трогательная надпись на могильной плите. Вот она!.. Троицкий ужасно обрадовался знакомой примете!.. Свернул направо и замедлил шаг… Конечно, за время его девятнадцатилетнего отсутствия деревья и кустарники сильно разрослись, но берёзку с двойным стволом он отлично помнил и, если её не спилили… Да нет же!.. Вот она!.. За ней – семейное погребение Крохиных… Так и есть!.. А следующая… Но что это?.. Следом за Крохиными стояла гранитная глыба, на которой красовался профиль какого-то военного и была выбита надпись: "Генерал-майор Голубев А.И., 1889–1956. Помним, любим, скорбим. Жена, дети, внук".

Не веря своим глазам, Павел Петрович прошёлся дальше по аллее. Может быть, он что-то напутал?.. Нет, всё правильно… Могила Татьяны Евгеньевны должна была находиться именно здесь. Но её не было!.. Чудеса, да и только!.. Оказывается, в Советском Союзе не только живые могли безследно исчезать, но и покойники тоже.

Однако всякому безобразию должно быть своё объяснение, и взбешённый отставной комбриг пошёл назад, к выходу!.. Но не для того, чтобы покинуть это скорбное место. Отнюдь!.. Он направился в дирекцию кладбища, чтобы на месте учинить разгром подлецам, которые уничтожают человеческую память из-за каких-то своих шкурных интересов.

– Кто здесь директор?! – рявкнул он, распахнув дверь кладбищенской конторы.

Навстречу ему из-за письменного стола поднялась серая личность с испитым лицом и гладко зачёсанным набок весьма редким пробором.

– Ты чего это?!.. – "личность" старалась придать своему тусклому голосу начальственную солидность и вес. – Ты это… Того… Ты не очень-то!.. Тут тебе не базар!.. Не ори!..

Что есть силы Троицкий шарахнул кулаком по столу, так что бумажки, лежавшие на нём, подпрыгнули и белыми птицами разлетелись по кабинету.

– Молчать! – он был вне себя от ярости. – Я тебе покажу базар!.. Читать умеешь?!.. Читай!..

И он поднёс к самым глазам "личности" своё генеральское удостоверение. Тот прочитал и вытянул руки по швам.

– Не признал, товарищ генерал, – тихо пролепетал он. – По внешности не скажешь… Извиняюсь…

– Ая не извиняю!.. Ты что с могилой моей тёщи сделал, подлец?!.. Продал, гад?!..

По реакции "личности" было видно, что Троицкий попал в самую точку. Директор ещё не знал, могилу какой именно тёщи имеет в виду генерал, но, поскольку подобная купля-продажа практиковалась на кладбище постоянно, изрядно струхнул.

– Я?!.. Клянусь вам…

Но Павел Петрович не стал слушать. Он сгрёб дрожащую, как осинка, "личность" за шкирку и выволок из кабинета. Откуда только силы взялись?.. Могильщики, сидевшие на лавочке возле конторы, со злорадным удовольствием наблюдали за тем, как безпардонно унижен их начальник.

– Пахомыч!.. Куда это тебя, сердешного, поволокли?.. Наша помощь не требуется?.. А то мы и подсобить можем!.. – улюлюкали они во след.

Возле могилы Голубева Троицкий, наконец, отпустил насмерть перепуганную "личность".

– Что скажешь? – строго спросил он, указывая на надгробие. – Кто здесь похоронен?

– Так ведь написано же!.. – от страха и от выпитого полчаса назад портвейна "777" пополам с "Жигулёвским" буквы перед его глазами подпрыгивали и разбегались в разные стороны. Прочитать, что там написано, он при всём желании никак не мог. Если бы год назад он хотя бы на мгновенье мог предположить, что никому неизвестная Татьяна Евгеньевна Летуновская окажется тёщей генерала, ни за что бы могилку её не тронул. Но кто знал?!..

– Порядок у нас такой, – лепетал он. – Безхозные могилки мы даже обязаны в оборот пускать…

– Что это значит "безхозные"? – опешил Павел Петрович. Первый раз в жизни он слышал подобное.

– Ежели могилка стоит заброшенная, то по прошествии определённого времени мы её… Так сказать… Заселяем…

– Что?!..

– То есть занимаем… Ваша тёщенька когда почить изволила?

– В марте тридцать шестого.

– Вот видите!.. Видите!.. – обрадовалась "личность". – Двадцать лет прошло!.. Значит, всё по закону!.. Всё, как полагается!.. На ваше удостовереньице можно взглянуть?..

– Какое такое "удостовереньице"? – удивился Троицкий.

– Ну, что могилка именно вам принадлежала.

Павел Петрович опешил. Не знал он, что на могилу тоже корочку иметь надо.

– Нет у меня никакого "удостовереньица".

– Нету?! – удивлению директора не было границ. Он встряхнулся и с нескрываемой злобой посмотрел на Троицкого, – Так что же ты мне лапшу на уши вешаешь, генерал сраный?!.. Поди докажи, что тут тёща твоя лежала!.. Ну!.. Докажи!.. А за оскорбление личности при исполнении ты, между прочим, ответить можешь!.. Паскуда!..

И куда только девалась трясущаяся, униженная "личность"? Через прищуренные глаза сочилась злоба, оскаленный беззубый рот брызгал слюной и извергал на Павла Петровича поток грязи и непристойностей.

А ему вдруг стало невыносимо скучно. Он уже стыдился своего недавнего взрыва и готов был чуть ли не прощения просить. Он узнал самое главное: все эти годы Зиночка не приходила на могилу матери, отчего и отнесли её в разряд "безхозных". Значит, не было её в Москве и искать здесь безполезно. Махнув рукой, он повернулся и пошёл по аллее прочь и уже не слышал за спиной отборного мата, который вместе с чудовищным перегаром выблёвывал из себя хранитель вечного покоя усопших советских граждан.

Когда Троицкий подходил к воротам, навстречу ему двигалась похоронная процессия. Хоронили какую-то древнюю старушку. На губах её застыла навеки слабая улыбка, а белые волосы пушистым ореолом рассыпались вокруг головы. Крепкие ребята несли два венка, пожилая женщина держала на вытянутых руках красную подушечку, к которой был приколот орден "Красной звезды" и две медали. Народу за гробом шло немного. Однако среди них Павел Петрович, к удивлению своему, заметил двух офицеров в форме с малиновыми околышами. Мирная старушка и сотрудники КГБ – это было странно.

И вдруг!.. Он замер как вкопанный. Из далёкого тридцать восьмого года прямо на него шёл давний знакомый – следователь Семивёрстов!.. Собственной персоной.

Вот так встреча!..

Голова Тимофея Васильевича была низко опущена, он смотрел себе под ноги, всё, что происходило вокруг, не имело для него никакого значения, поэтому и не заметил он стоящего сбоку на аллее Троицкого. "Вероятно, мать свою хоронит", – подумал Павел Петрович и, когда процессия миновала его, повинуясь какому-то инстинктивному движению души пошёл следом.

У разрытой могилы процессия остановилась. К железной ограде была прислонена мраморная доска, на которой проглядывали выкрашенные чёрной краской, но изрядно облупившиеся буквы: "Семивёрстов В.М. Чекист 1888 -1929".

Гроб поставили на две табуретки у могилы, и гражданская панихида началась.

Вперёд вышел офицер в чине подполковника. Достал из кармана шинели бумажку и начал читать:

– Товарищи!.. Мы сегодня прощаемся с нашим другом, с нашим верным соратником, дорогой Елизаветой Павловной Семивёрстовой. На заре создания нашей славной ВЧК Елизавета Павловна работала рука об руку с Феликсом Эдмундовичем. Благодаря её неустанному труду, тысячи безпризорников обрели в её лице заботливую мать и стали полноценными гражданами нашей страны, строителями коммунизма…"

Павел Петрович стоял в стороне, слушал официальную речь и недоумевал, неужели даже в этой ситуации нельзя найти нормальные, доходящие до сердца слова? Для чего нужна вся эта казённая безсмыслица, пустая и безчеловечная?.. И тут же вспомнил, как в тридцать четвёртом хоронил своего боевого друга Василия Безкакотова. Весельчак и балагур, душа любой компании, красавец и дамский угодник, он сгорел в какие-то несколько месяцев от жестокого рака лёгких. И вот, когда в Доме Красной армии, где проходила гражданская панихида, Троицкий подошёл к пожилому старшине-сверхсрочнику, который надевал траурные повязки и распоряжался порядком расстановки пришедших в почётном карауле, тот потянулся к уху Павла Петровича и участливо спросил трагическим шёпотом: "Вы где любите стоять? В ногах или в головах?" И Троицкий так опешил от этого странного, неожиданного вопроса, что в ответ не смог сразу сообразить, что именно имеет в виду старшина и как следует отвечать в данной ситуации. Совершено сбитый с толку он жалко пролепетал: "Я везде привык". "Понял, – подмигнул ему старшина. – Значит, в головах". И тут же объяснил причину своего решения: "В головах солиднее".

– Спи спокойно, наш боевой друг и товарищ, – прочитал подполковник заключительные слова своей короткой и маловыразительной речи. А уже от себя прибавил: – Пусть земля тебе будет пухом.

Никогда Павел Петрович не понимал смысла этого выражения. Как ни старался, но представить, что земля может быть чем-то, вроде пуховой перины, никак не мог. И вообще, говорить, что усопший спит – глупость несусветная. Он уходит в другой, совершенно неведомый нам мир, который людям в их земной жизни постигнуть не дано.

Застучали молотки, потом глухо и часто о крышку гроба стали ударяться комья мёрзлой земли, а Троицкий всё не уходил. Как заворожённый, он вглядывался в знакомые черты лица своего мучителя и не мог насмотреться. Как будто после долгой разлуки повстречал родного человека. Правда, человек этот сильно изменился. Сейчас перед ним стоял не уверенный в своей безнаказанности, наглый и безпощадный следователь, а совершенно потерянный человек, слабый и беззащитный. И вдруг Павел Петрович почувствовал, как в сердце его шевельнулась жалость.

Могильщики принялись дружно работать лопатами, и уже через несколько минут на месте разрытой могилы вырос аккуратный холмик.

– Товарищи!.. Друзья!.. – голос у Семивёрстова дрожал. – Спасибо всем огромное, что пришли… Мама была бы очень рада… Я прошу вас… в половине пятого маму… помянуть… Ну, как полагается… Кафе "Красный мак"… На Сретенке… В двух шагах от Колхозной площади… Ориентир – "Гастроном"… Буду всех ждать.

Он оглядел всех присутствующих, и тут!.. Мутный взгляд его наткнулся на тощую фигуру Троицкого, стоявшего в отдалении.

– Это ты?!.. – еле слышно сумел выдохнуть из себя.

К Тимофею подходили люди, жали руку, выражали свои соболезнования, а он не отрываясь смотрел на своего бывшего подследственного. Не мог оторвать взгляд от его лица.

Павел Петрович покачал в знак согласия головой, вздохнул и пошёл по аллее к выходу.

– Постой… те! – услышал он за своей спиной, обернулся и увидел, как, расталкивая скорбящих друзей своей матери, Семивёрстов бросился за ним. Троицкий остановился.

– Ты… Вы как узнали?.. – Тимофей был совершенно потрясён. – И почему?!.. Здесь?!..Зачем?.. Я ничего не понимаю. Вы… Значит, ты решил мне отомстить?!.. Добить, так сказать?.. Понимаю… Имеешь право… Что ж, добивай!.. Я на всё готов…

Уронил на грудь мотающуюся из стороны в сторону голову и медленно опустился на колени, не боясь испачкать своих выходных брюк. Троицкий бросился его поднимать:

– Что вы?!.. Зачем?!.. Сейчас же встаньте!.. Я вовсе не собирался…

– Я ведь догадывался… знал, что ты придти должен… Знал… рано или поздно, но придёшь… Только не думал, что вот так… в день похорон… Да… Этого я от тебя не ждал… А впрочем… какая разница когда?..

– Ну, пожалуйста… Я очень прошу вас, Тимофей Васильевич, – Троицкий понял, что у него маловато силёнок, чтобы поднять с колен упирающегося Семивёрстова.

– Я же просил вас: через день, через два, – совсем рядом, за своей спиной, услышал Павел Петрович знакомый голос подполковника Сухопарова. – Почему вы меня не послушались?.. И почему здесь?.. На кладбище?.. Нехорошо.

Троицкий со стыда готов был сквозь землю провалиться. Он прекрасно понимал, насколько безтактным было его появление на похоронах Елизаветы Павловны. Но поправить эту безтактность уже не мог.

– Уверяю вас, это случайность, – попробовал было оправдаться, но вовремя понял – не стоит. Вдвоём они всё-таки подняли Семивёрстова с колен.

– Познакомься, Андрей Дмитриевич. Это знаменитый Павел Петрович Троицкий. Помнишь, я рассказывал тебе про него?

– А мы уже… знакомы, – Сухопаров досадливо поморщился.

– Я вчера был в приёмной КГБ на Кузнецком, – в ответ на удивлённый взгляд Тимофея объяснил Троицкий. – Там-то мы и встретились.

– А-а-а!.. – протянул Семивёрстов. – "И ты, Брут?.." По мою душу приходил?

– Я ищу свою жену Зинаиду, – Павел Петрович почувствовал вдруг страшное раздражение. – А на кладбище оказался совершенно случайно: приходил тёщу свою навестить.

– Всё-то ты врёшь!.. Какую тёщу?!.. На кладбище тёщ не навещают… Нет, шалишь!.. Ты по мою душу пришёл! – не сдавался Тимофей. – Знаю, простить не можешь. А потому о снисхождении не прошу. Давай пиши на меня ещё одну цидульку!.. Жалуйся!.. Чтобы зарыли меня поглубже. Так же, как и несчастную матушку мою!.. Хорошо она семивёрстовского позора не видит, а не то бы не от сердца – от стыда померла.

– Тимофей, прекрати! – Сухопаров даже голос повысил. – Что ты, как баба, истеришь?.. Никто тебя зарывать не собирается. А товарищ генерал, – он кивнул на Троицкого, – на тебя никому не жаловался и, насколько я понимаю, жаловаться не собирается. Верно я говорю, товарищ генерал?

Павел Петрович кивнул в знак согласия:

– Меня одно интересует, где моя жена. А мстить?.. К чему?.. И кому?.. Впрочем… – но, взглянув ещё раз на раздавленного Тимофея, осёкся. – Я, право слово, не хотел на кладбище вас безпокоить. Просто так получилось… Проклятое любопытство!..

– Ладно, – Семивёрстов встряхнулся, словно отбросил от себя что-то липкое, неприятное. – Вы, гражда… товарищ Троицкий приходите сегодня на поминки, раз уж на похоронах были. Буду рад. Честное благородное… Так придёшь?..

– Ни к чему это, Тимофей Васильевич. На поминках обычно родственники, друзья собираются, а я вашу матушку и не знал совсем. Я ей да и вам тоже – чужой.

– А вот тут ты, товарищ комбриг, заблуждаешься. Не чужие мы друг дружке. Ежели хорошенько со всех сторон поглядеть, вы мне ближе брата родного. Ей-ей!.. Не шутя говорю.

Павел Петрович усмехнулся: а ведь прав следователь. Почти целый год каждый день они часами общались. Разговаривать, правда, не разговаривали, один непрерывно говорил, другой неотрывно слушал, но, когда расстались, у обоих возникло ощущение страшной пустоты, потери. Во всяком случае, у Троицкого оно долго не проходило.

– Соглашайся, товарищ генерал, – настаивал на своём Семивёрстов. – А я вам за это такое покажу… Очень любопытная штукенция… Вы о существовании её, уверен, даже не подозреваете, но взглянуть на неё вам было бы прелюбопытно. Лично вашей судьбы касается.

Троицкий прекрасно знал все эти следовательские уловки, но на этот раз почему-то сразу поверил. Только что похоронив мать, Тимофей Васильевич вряд ли стал бы притворяться, что-то изображать. Не та ситуация, да и место для подобных представлений уж больно неподходящее.

– Что ж, – Павел Петрович уже не колебался. – В половине пятого вы сказали?

Семивёрстов страшно обрадовался:

– Так точно. Кафе "Красный мак". На Сретенке. Так что до встречи, товарищ генерал, – и добавил, ласково улыбаясь. – Я буду вас очень ждать… Павел Петрович…

От Рижского вокзала Троицкий отправился к месту своей прежней службы, в Генеральный штаб армии на Арбатской площади. Надо было выяснить, как у него обстоят дела с жилплощадью, где оформить гражданский паспорт, пенсию и пропуск в спецполиклинику, и вообще получить огромное количество совершенно ненужных, на первый взгляд, бумажек, без которых, оказывается, отставной комбриг не имеет права на существование.

Ехал Троицкий на Арбат, волнуясь от предстоящей встречи с прошлым. Ему казалось, что, как только он переступит порог знакомого здания и войдёт под величественные своды бывшего Александровского кадетского училища, где он прослужил верой и правдой шесть лет, сердце его болезненно сожмётся, и воспоминания обступят со всех сторон. К старости все мы становимся сентиментальней. Но почему-то, когда он сдал своё пальто в гардеробе и на лифте поднялся на третий этаж, ничего подобного с ним не произошло. Единственное желание, которое лишь на мгновенье овладело им, – ещё раз побывать в своём бывшем кабинете… Только любопытства ради. Честное слово!.. И он даже направился в том направлении… Но!.. Тут же одёрнул себя и остановился. Зачем?..

Та прежняя, безоблачная, счастливая жизнь закончилась, и возврат в неё невозможен.

В коридорах Генштаба он не встретил ни одного знакомого лица. Здесь за наглухо закрытыми дверями кабинетов вовсю кипела своя, неведомая ему жизнь, и впускать в неё отставного генерала никто не собирался. Он остро почувствовал, что здесь, в этих стенах, он чужой, и захотелось поскорее выбраться отсюда на шумный, многолюдный Арбат, где ему было бы не так тоскливо и неуютно.

Однако побыстрее развязаться со всеми делами удалось только через три часа. Троицкий написал четыре заявления, расписался в шести бумажках, получил заветный пропуск в спецполиклинику в Серебряном переулке, два смотровых ордера на двухкомнатную квартиру в только ещё строящемся районе Москвы с поэтическим названием "Черёмушки". Павел Петрович с детства страдал аллергией: от запаха черёмухи у него начинался жесточайший насморк, и он с грустью подумал, что для него жить по соседству с белыми пахучими кустами не самый лучший вариант, но выбрать район с менее аллергическим названием не мог.

Когда Троицкий вышел из Генштаба и взглянул на часы, то обнаружил, что до начала поминок в кафе "Красный мак" остался всего час с небольшим. Ехать в гостиницу или ещё куда-то было уже не с руки, и он решил пройтись пешком по кривым арбатским переулкам до Центрального телеграфа. Может быть, дядя Лёша ответил уже на его письмо. Времени прошло порядочно.

На сей раз за окошком выдачи корреспонденции "до востребования" сидела не бабуля с вязаньем, а интеллигентная женщина средних лет с раскрытой книгой в руках. По-видимому, роман был интересный, потому что она вся погрузилась в чтение, и окружающее её интересовало крайне мало, так что Павлу Петровичу пришлось трижды кашлянуть, прежде чем женщина оторвала взгляд от книги. Она положила роман на стол обложкой вверх, и он смог прочитать название: "Время жить и время умирать". "Интересно, – подумал Троицкий, – на каком "времени" она прервала чтение?.. Хорошо бы на первом…" И он загадал: если весточка от дяди Лёши пришла, значит, сейчас "время жить"… Быстро взглянув на удостоверение отставного комбрига, она ловкими пальцами извлекла из фанерной коробки письмо и, ни слова не говоря, протянула Троицкому, даже не взглянув на него.

Тут же у окошка Павел Петрович вскрыл конверт и извлёк из него маленький листок почтовой бумаги.

"Здравствуй, Павел, – писал Алексей Иванович. – Рад был получить от тебя весточку и узнать, что ты, вопреки всему, остался жив. Представляю, как обрадуется Валентина и все домашние твои. Я в данный момент нахожусь в Москве, так что мы с тобой можем повидаться и обо всём поговорить в самое ближайшее время. Я остановился у своего друга Ивана Найдёнова на Сретенке. Позвони мне по телефону К-9 – 34–12. Обнимаю тебя. Алексей Богомолов".

Листок не был исписан даже наполовину, но сколько информации он таил в себе!.. Во-первых, мать – Валентина Ивановна Троицкая – жива и, судя по тому, что обрадуется появлению сына после такой долгой разлуки, зла на него не держит. Во-вторых, загадочные "все домашние твои". Кроме матери и брата, в Краснознаменске никого из родственников у Троицких не было…

Неужели?!.. Нет, не может быть!..

Зиночка ни со свекровью своей, ни с братом Петром никогда не общалась. Они даже знакомы не были. Не могла она в Краснознаменске очутиться!.. Хотя…

Павел Петрович бросился к телефону-автомату. Опустил пятнадцатикопеечную монетку в узкую щель и быстро набрал номер. На том конце провода протяжно зазвучали гудки.

Боже!.. Почему так долго никто не подходит?!..

Наконец в трубке раздался женский голос.

– Але!..

– Здравствуйте! – голос у Троицкого дрожал. – Попросите, пожалуйста к телефону дядю… То есть Ивана Найдёнова.

– Ивана?.. Найдёнова?.. – казалось, женщина впервые услышала это имя и фамилию.

– Ну, да!.. Найдёнова!.. Ивана!..

– А это кто же его тут спрашивает?..

Павел Петрович смутился: во-первых, он никак не мог взять в толк, для чего соседка Ивана учиняет ему этот допрос, а во-вторых, как назвать себя?.. Племянник друга?.. Знакомый?.. Ерунда какая-то!.. И после секундного замешательства соврал.

– Племянник… Троицкий Павел!..

– Ах, племянник! – обрадовалась женщина. – Ты, милок, ври, да не завирайся!.. Безпризорник он. Откуда это у безпризорного племяш может завестись?!.. А?.. Замолк?!.. То-то!.. И хоть у меня, поганец, всего три класса, меня на кривой не объедешь!.. Ты бы лучше сказал: отец родной звонит!.. С того свету!..

И нагло, от души расхохоталась.

– Поймите! – взмолился Павел Петрович. – Мне даже не Иван нужен, а друг его, Алексей Иванович Богомолов. Он ведь у Найдёнова остановился?!..

– Так ты и про друга знаешь?!.. Извиняюсь, товарищ начальник, по голосу и не признала вас, – вероятно, она решила, что с ней говорят из милиции, и тут же тон её резко переменился, стал заискивающим, ласковым. – Так ведь сбёгли они!..

– Как "сбёгли"?!..

– А так – сбёгли!.. Шмотки свои собрали и… Один в одну сторону подался, другой – в другую. Они, убивцы, всю жизнь в бегах… А как же?!.. Вы же их, почитай, с месяц изловить хочете. Вот они дёру и дали…

Троицкий ничего не понимал. Что-то тут не то!.. Чтобы дядя Лёша и вдруг – "убивец"?!.. Да быть этого не может!.. Дурость!.. Чушь!.. Но, чтобы не спугнуть соседку, решил продолжить игру и спросил начальственным тоном… Во всяком случае ему так казалось, что "начальственным".

– А куда ушли?.. К кому?.. Не сказывали?..

– He-а!.. Извиняюсь, товарищ начальник, мне они не докладывались… Испужались, видать!.. Честно скажу, меня тута все боятся, потому как я всегда на страже!..

– Ну, что же, спасибо вам, товарищ… Не знаю вашего имени-отчества…

– Так Шурка я… Краснова… Сугубо вам по секрету скажу: у Ванькиного дружка зазноба в Москве объявилась, и он сказывал, будто с приплодом… А ведь старик уже!.. Куда ему? Так нет же!.. В отцы решил записаться!.. Сама слыхала…

Павел Петрович повесил трубку. Разочарованию его не было границ!.. Только-только появилась надежда, казалось, потяни за эту крохотную ниточку, и все загадки мигом разрешатся, а она взяла и оборвалась… Лопнула.

Что делать?.. Где теперь разыскивать Алексея Ивановича Богомолова?.. Не в милиции же…

Не спеша Троицкий побрёл в сторону Сретенки – мимо Художественного театра, по Кузнецкому (сначала вниз, а потом в гору), и вышел, наконец, на Лубянку. Правда теперь эта узкая улица носила грозное имя основателя ВЧК Феликса Дзержинского. Павел Петрович взглянул на серое здание, облицованное в цокольном этаже чёрным гранитом и, горько усмехнувшись, подумал: "Словно мимо заколдованного места, кругами хожу…"

В кафе "Красный мак" он пришёл в шестнадцать тридцать. Минута в минуту. Сказалась давнишняя армейская привычка: всё делать точно в срок и ни в коем случае не опаздывать. Как говорил его комполка: "Почему ты думаешь, что ты лучше других? Если опаздываешь, значит проявляешь неуважение к тем, кто тебя ждёт". С тех пор он ни разу не позволил себе придти не вовремя.

По случаю поминок кафе для посетителей было закрыто, и на двери висела упреждающая табличка: "Спецобслуживание". Конечно, странно назвать старинный христианский обычай поминать усопших таким нелепым словом, но что поделать?.. В нашей стране этих "спец…" не счесть!.. Спецраспределитель, спецприёмник, спецполиклиника, спецкор, спец-набор, спецназ, спецзаказ!.. И к слову "специалист" эти неудобоваримые "спецслова" никакого отношения не имеют. Они обозначают одно: "специальный", то есть недоступный для большинства. Смешно! Страна, провозгласившая в семнадцатом году всеобщее равенство и братство, ограждает себя и властьпрндержащих спецпропусками и спецмероприятиями. Куда простому люду податься?!..

Павел Петрович вошёл в кафе. Семнвёрстов стоял возле гардероба, курил. Увидев вошедшего, необыкновенно обрадовался.

– Товарищ Троицкий!.. Сдержал-таки слово, не обманул!

Он сиял, и было не похоже, что встречает он своих гостей на поминках. Как самый заправский гардеробщик, помог Павлу Петровичу раздеться и ввёл в обеденный зал. Столы, поставленные буквой "П", были накрыты на пятьдесят-шестьдесят персон и буквально ломились от еды и напитков. А в углу, справа от входа, жалась жалкая кучка пришедших на поминки. Кроме Семивёрстова, Троицкий насчитал всего восемь человек. Странно. Ведь Тимофей Васильевич был заметной фигурой на Лубянке, и мать его многие годы проработала там. Почему же так мало людей пришли сюда, чтобы сказать о ней хорошие слова и выпить за помин её души?.. Не знал Павел Петрович, что товарищ Семнвёрстов в данный момент находится в опале, и карьере его, судя по тому, сколько народу собралось в "Красном маке", пришёл конец.

– Дорогие товарищи! – обратился Семнвёрстов к своим немногочисленным гостям. – Прошу минуту внимания. Перед вами человек, который меня на обе лопатки уложил!.. Не я его, а он меня!.. Как ни старался, так и не смог!.. Единственного!.. – он поднял вверх указательный палец. – Я подчёркиваю, единственного!.. За всю мою карьеру в органах! Но я на него не обижаюсь. Наоборот!.. Скажу больше: знакомством с этим человеком я горжусь!.. Да!.. Именно так!.. Горжусь!.. Не часто на нашем жизненном пути попадаются люди такой силы духа и такого мужества!.. Давайте знакомиться!.. Начнём по порядку. Мои соседки: Дуня, существо доброе, безобидное, а потому несчастное, и Мария Викторовна – её полная противоположность.

– Почему это… "противоположность"? – обиделась вторая соседка.

– А потому, Марья, что ты сексотка, хотя безуспешно пытаешься это скрыть. Зря стараешься. У тебя на физии ясно написано: "стукачка". И не закипай ты, не закипай. Не надо!.. Очевидное оспорить невозможно!.. Далее…Тоже… как бы это поточнее выразиться?.. Личность!.. Так сказать!.. Василь Васильич, ты себя кем считаешь?.. Гениальным мастером или выдающимся алкашом?.. Уж лучше сам представься, я, честно скажу, теряюсь.

– А ты, Тимоша, уже всё сказал, – Василь Васильич был горд и значителен.

– Как это "всё"?!..

– А так!.. Я ведь в самом деле – лучший в Москве реставратор стариной мебели, а по совместительству – ревностный ценитель всех спиртных напитков, производимых в нашей стране и за её пределами. Или как любят выражаться грубые, невоспитанные люди – "алкаш". Но я не обижаюсь.

Отнюдь!.. "Сэ ля ви!" как говорят французы. Что в русском переводе звучит приблизительно так: "Так сложились обстоятельства жизни!" Но ты, Тимофей, главное во мне увидел: я – личность. Это дорого стоит. Про меня, сколько ни старайся, лучше не скажешь.

Семивёрстов рассмеялся:

– Видал, Павел Петрович, каков мудрец?!.. За это я его и терплю. Идём далее. С товарищем Сухопаровым вы знакомы…

Отставной комбриг и действующий подполковник КГБ пожали друг другу руки.

– А этого субчика вы тоже должны помнить, товарищ Троицкий… Неужто не узнаёте?

Перед Павлом Петровичем возник кругленький человечек. Светлосерый чесучовый костюмчик был ему явно не по росту, по крайней мере, на полтора размера. Брюки в поясе на верхнюю пуговку уже не застёгивались, а потому поддерживались на фигуре исключительно благодаря старым потёртым подтяжкам, полненькие ручки с короткими толстенькими пальчиками далеко высовывались из рукавов, и вообще было такое впечатление, будто перед вами – пятиклассник, выросший из всех своих одёжек. Что-то в лице этого переростка было Троицкому до боли знакомо. Но вспомнить, где, при каких обстоятельствах они встречались, он не мог.

Человечек простодушно улыбнулся:

– Ну, что?.. Забыли меня, товарищ комбриг? А я вас вспоминал. Не то чтобы часто, но нет-нет да и подумывал: как он там?.. Жив ли, здоров?..

И Павел Петрович вспомнил!..

Ну, конечно!.. Это он!.. Сильно постаревший, изрядно пополневший, но всё ещё бодрый, всё с той же блуждающей улыбочкой на круглом плоском лице без какого бы то ни было выражения… Один из его… тюремных надзирателей.

– А-а-а!.. – многозначительно и безсмысленно протянул Троицкий. Он обрадовался тому, что вспомнил, но вместе с тем был смущён и растерян. – Вот уж не думал, не гадал, что нам с вами свидеться придётся.

– А я тоже… Не ждал, что мы опять повстречаемся. Первый раз со мной такое. Тимофею Васильевичу спасибо. Это он нам свиданьице организовал.

Довольный Семивёрстов пояснил:

– Гоша – один из тех, кого матушка моя в девятнадцатом из асфальтового котла вытянула и в колонию к Макаренко определила. Так сказать, его "крёстная". А я – названный брат: в органы на работу устроил. К сожалению, у нашего Гоши не всё в порядке с мозгами. То ли родовая травма, то ли позже кто-то его по темячку тюкнул, но с тех самых пор случаются у него провалы в памяти. То всё хорошо, нормально, и вдруг! – ничего не помнит!.. Даже дороги домой. Поэтому дальше надзирателя Гошенька по служебной лестнице не прошёл. Но в качестве вертухая был человеком незаменимым. Вы, товарищ комбриг, наверняка, кулак его помните.

Троицкий кулак Гоши запомнил на всю жизнь.

Первый раз довелось отведать ему силу этого кулака почти сразу после того, как перевели его в одиночную камеру. Занемог арестованный плохо с сердцем стало. И захотел у надзирателя лекарство получить. И полупил!.. Мощный удар в переносицу отключил его от реальности, по крайней мере, на полчаса. Когда очнулся, сердце уже не болело, но голова и межглазье ныли нестерпимо. Но ни гематомы, ни других каких-либо заметных следов удара даже самый придирчивый эксперт обнаружить бы не смог. В этом, наверное, и заключалась главная уникальность боксёрских способностей Гоши.

Второй нокаут Павел Петрович получил тоже из-за собственной дурости. Захотелось ему поиздеваться над своим надзирателем. И вот, вопреки "Правилам внутреннего распорядка", во внеурочное время, то есть глубокой ночью, он что есть мочи запел… "Интернационал". В камеру ворвался разъярённый Гоша, но, упреждая его, Троицкий заявил, что "исполняет партийный гимн, который поют все члены политбюро на партсъездах и торжественных заседаниях стоя". Надзиратель опешил, и кулак, уже занесённый над головой жертвы, повис в воздухе. Слова "политбюро" и "партсъезд" произвели на него ошеломляющее впечатление. Он почесал затылок, крякнул, хмыкнул и тихо закрыл за собой дверь камеры. А довольный подследственный продолжал орать во всю глотку: "Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…" Что будет "затем" Павлу Петровичу поведать миру не удалось. Гоша пришёл в себя, вернулся и, ни слова не говоря, спокойно врезал певцу крюком справа под левый глаз. Для этого ему даже соответствующая инструкция начальства не потребовалась.

Казалось бы, на этом должен был комбриг утихомириться, но… Как говорится, Бог троицу любит!.. И в третий раз побывал товарищ Троицкий на полу своей камеры от удара Гоши… Об этом нокауте он вспоминал не просто с удовольствием – с наслаждением. Правда, случилось это значительно позже, два-три года спустя, и не от желания Павла Петровича подурачиться, а… Впрочем, что было, то было, и быльём поросло.

От нахлынувших воспоминаний он как-то чуточку размяк и, машинально потирая когда-то ушибленную переносицу, слабо улыбнулся. У него не было ни злости, ни даже неприязни к этому круглому человечку, но ощущение, что он прикоснулся к чему-то скользкому, липкому, от чего хотелось поскорее отделаться, не покидало его.

– Вы не обижайтесь, товарищ комбриг, – смутился Гоша. – Я же тогда был "при исполнении".

Троицкий коротко кивнул и, чтобы поскорее отвязаться от ненужного и не очень желанного общения со своим невесёлым прошлым, пробормотал под нос:

– Я понимаю…

Но не тут-то было!.. Семивёрстов наслаждался встречей старых знакомых и не собирался её заканчивать.

– Я хотел из Гоши чемпиона Союза сделать. По боксу… Но обнаружилось, что "чемпион" совершенно не переносит боли. Сам укладывает противника одним ударом, но попробуй ответь ему, начинает рыдать и молить о пощаде. Парадокс!.. А в тюрьме кто ему ответит?.. Потому и расцвёл наш Гоша на надзирательском поприще.

Спасла Павла Петровича женщина в строгом синем костюме английского покроя, с высоченной причёской в виде батона "хала" на голове. Она подошла к Тимофею Васильевичу и что-то прошептала ему на ухо. Он взглянул на свои командирские часы: было без четверти пять.

– Ну что ж! – невеселая ухмылка искривила его рот. – Похоже, ждать нам сегодня больше некого. Даже на поминки боятся прийти. Сволота!.. Так что будем начинать. Тем более мне тут администрация кафе намекает: времени у нас в обрез – до семи. В половине восьмого тут будет отмечать свой юбилей директор Крестовского рынка. А это фигура куда более уважаемая и значительная, нежели мы с вами, товарищи. Так что рассаживайтесь, дорогие мои, кто куда хочет… Благо, места предостаточно… Нет, нет, Павел Петрович!.. Вас я попрошу сюда: рядом со мной… Андрей Дмитриевич!.. Сухопаров!.. Ты куда направился?.. Нет уж, садись во главу стола. Из официальных лиц ты у нас лицо единственное, поэтому должен находиться на высоте. Согласно табели о рангах.

Он взял со стола бутылку "Столичной" и налил фужер до краёв.

– Давайте вспомним матушку мою Елизавету Павловну. Каждому из вас она сделала что-то хорошее. Одному улыбнулась, другого пожалела, третьего накормила, ещё кому-то нужное слово сказала в трудную минуту… Но каждый испытал на себе её ласку, заботу, тепло… Так ли я говорю?.. Так ли?!..

– Ой, не говори Тимоша!.. Я ейной доброты никогда не забуду!.. Подруга моя дорогая!.. И на кого же ты нас покинула?!.. – пытаясь попасть ему в тон, фальшиво запричитала пожилая соседка.

Семивёрстов поморщился:

– Марья, ведь фальшивишь!.. Уж слишком откровенно!.. Прекрати.

– Не прекратю!.. И никакая я тебе не Марья!.. У меня, между прочим, имя, отчество…

– Машка, заткнись!.. А не то на улицу выгоню!.. Ты меня знаешь… Посиди послушай, а вдруг и в самом деле умнее станешь, – оборвал её Тимофей. Та фыркнула и принялась вилкой ковырять заливной язык. Обиделась.

– Да, так вот… О чём, бишь я?.. – воспалённым взглядом он обвёл собравшихся гостей и, немного погодя, продолжил: – Мама прожила долгую и счастливую жизнь… Да, счастливую, несмотря на всё то, что ей довелось испытать!.. И горя хлебнула она немало… Но всегда, в любой ситуации спасало её то, что она без остатка отдавала людям свою безконечную доброту. Я не помню, чтобы мама на кого-то закричала, чтобы разозлилась или обиделась… Никогда!.. Всем она хотела только одного – добра! И делала его!.. И не просила за это награды!.. Я вот думаю: какое это счастье – знать, что ты никому не сделал ничего худого. Я, например, про себя такого не могу сказать. Да и вы все, наверное, тоже… А она могла!.. Скольким ребятишкам она детство вернула!.. Скольких от тюрьмы спасла!.. Из грязи на свет Божий вытянула!.. Коля! – обратился он к немолодому уже, строгому, неулыбчивому человеку, сидевшему отдельно от других на дальнем конце стола. – Скажи!.. Ты был одним из первых, кого она из асфальтового котла вынула.

Тот поднял голову, секунду подумал и встал с рюмкой в руках:

– И скажу!.. У меня никогда не было матери. Сколько помню себя в раннем детстве, вечно на улице, вечно в лохмотьях, вечно грязный, вечно больной… Что ожидало меня в моей такой паршивой и невезучей жизни? В лучшем случае тюрьма, в худшем – перо в бок и братская могила без имени и фамилии на надгробье. Елизавета Павловна спасла меня, и её единственную я хотел назвать "мамой"… И не назвал… Не успел… Так всегда получается: хорошие слова мы всегда "на потом" оставляем… Прости меня, мама, что только сейчас я могу сказать тебе… – он замолчал, судорожно глотая душившие его слёзы. – Говори ты, Тимофей… Я не могу…

– А я и говорю, – тыльной стороной ладони Тимофей стёр выползшую из глаза слезу. – Спасибо, Николай… Брат мой названный… хорошо сказал, подлец!.. – и вдруг засмеялся. Коротко и с издёвкой. – Когда умирает какой-нибудь гад ползучий, радость испытываешь. Возьмём, к примеру, нашего товарища подполковника… Не мог даже у могилы слова человеческого из себя выдавить, всё по бумажке без выражения пробубнил!.. Лично я на его похоронах от радости козлом бы скакал!.. Честное слово!.. Ещё одной сволотой на земле меньше стало!.. А когда от нас уходит такой человек, как мама моя… Елизавета Павловна Семивёр…

Он не договорил, только махнул рукой.

– Не чокаясь… И до дна!..

Залпом опорожнил фужер и, не закусывая, налил ещё.

– Ну, вот… Маму помянули, а теперь давайте помянем сына её – Тимофея Васильевича!..

Сухопаров резко оборвал его:

– Ты что говоришь?!.. Окстись!..

– Я говорю – помянем Тимофея Васильевича Семивёрстова!.. Так получилось, что в одночасье оба кончились: и мать, и сын!..

Андрей Дмитриевич даже озлился:

– Я понимаю, у тебя горе… Но имей над собой власть!.. Не думай, что тебе сейчас всё дозволяется!..

– Ничего я такого не думаю… Я не шутя говорю, и ты, Андрюша, сам понимаешь, что мне каюк!.. Кончился Семивёрстов!.. Писец!..

– Ерунду городишь! – не сдавался Сухопаров. – Служебное расследование ещё не означает, что тебе приговор подписан…

– Не хочешь выпить со мной, не надо. Я сам!.. – Тимофей поднял свой фужер, но, прежде чем выпить, обратился к сидящему рядом Троицкому: – Ты, Павел Петрович, думаешь, я тебя на материнские поминки пригласил?.. Заблуждаешься!.. На свои собственные! – и, склонившись почти к самому лицу своего бывшего подследственного, добавил – Прощай!.. И прости!.. За всё!.. Если можешь…

Выпил залпом и рухнул на стул. Словно куль с мукой, рухнул. И тут же обмяк, развалился на составные части: руки – отдельно, ноги – отдельно, голова – сама по себе.

– Тимофей Васильевич, вы бы закусили, – робко предложила Дуня.

– Отзынь! – Семивёрстов уткнулся лицом в широкие ладони и затих.

В кафе повисла гнетущая тишина. Никто не пил, не закусывал. Все сидели за столом молча, разглядывая на поблекших стенах фантастические маки, бывшие когда-то ярко-красными и которые по замыслу художника должны были символизировать советско-китайскую дружбу навек. Но безжалостное время и дружбу с Пекином сделало не такой прочной, и красные маки превратило из багровых в тускло-бурые. Всем было как-то не по себе, и только Мария Викторовна, не обращая внимания на антураж кафе и на притихших соседей, с аппетитом уничтожала вторую порцию заливного судака, запивая его лимонадом "Буратино".

И тут встал Василь Васильич:

– Уважаемые товарищи и, в некотором смысле, дорогие друзья! – сколько глубокой скорби было в его тихом голосе, в его худой нескладной фигуре, одетой по такому торжественному поводу в тёмно-синюю тройку и белую рубашку с галстуком времён военного коммунизма. – Что говорить?.. Тяжёлый сегодня день!.. Расставание всегда грустно, а смерть трагичней любой разлуки тысячекратно. И я согласен с Тимофеем Васильевичем, что с уходом дорогого человека, а именно – матери, он тоже как бы… перестаёт быть тем, кем был при её жизни. То есть осиротевает… Нет, сиротеет… Нет!.. Лучше всего сказать – становится сиротой… Вы меня понимаете?.. Но!.. Как сказал один китайский мудрец… Я запамятовал: то ли Конфуций, то ли Пын де Хуэй, но кто-то из них, это точно… Так вот, этот мудрый китаец произнёс однажды, а я повторю его наполненные глубоченным философским смыслом пророческие указания: "Мёртвый мирно в гробе спи. Жизни радуйся живущий!" Тимофей Васильич!.. Посмотри, кто тебя окружает!.. Какие люди сидят за этим столом!.. Орлы!.. Соколы!.. И все они – твои друзья и не бросят тебя в беде!.. Мы всегда будем рядом, рука об руку… И поможем, чем сможем!.. Предлагаю тост за здоровье нашего дорогого товарища Семивёрстова!.. Лет до ста, Тимофей, тебе жить без старости, и год от года расти нашей за тебя гордости!.. Ура!.. То есть будь здоров и не кашляй!..

И донельзя довольный, что исполнил свой гражданский долг, он со спокойной совестью опрокинул в себя наполненный по примеру Семивёрстова фужер "Столичной".

Павел Петрович чувствовал, что попал в нелепое, дичайшее положение. Его привело на эти поминки не желание разделить скорбь или выразить соболезнование. Он пришёл, потому что бывший следователь поманил его обещанием показать какую-то очень важную, касающуюся лично его, как он выразился, "штукенцию". Но вся складывающаяся на данный момент ситуация, а главное, состояние самого Семивёрстова, пришедшего в полную негодность после двух опорожненных фужеров водки, говорили о том, что не только узнать что-то новое о своей судьбе, но даже поговорить о погоде с Тимофеем Васильевичем сегодня не удастся – тот был в полной отключке. Поэтому надо тихо, не привлекая всеобщего внимания, покинуть эти странные поминки. Тем более, создавалось впечатление: Семивёрстов блефует, и никакой "штукенции" у него нет. Опять решил слегка покуражиться. Поэтому, улучив благоприятный момент, Троицкий тихо встал и медленно направился к выходу, втайне надеясь, что его маневр останется незамеченным. Но уже в дверях, когда, казалось, бегство его состоялось, кто-то окликнул его:

– Павел Петрович!..

Троицкий обернулся. За его спиной стоял мастер-реставратор и ценитель спиртных напитков.

– Извините за назойливость, но очень уж не терпится уточнить… В каких отношениях вы состоите с Алексеем Ивановичем Богомоловым? Не приходится ли он вам родственником? Чисто случайно?..

Павел Петрович вздрогнул, как от удара электрическим током:

– Приходится… дядя он мне…

– Я сразу так и подумал, – Василь Васильич весь светился от удовольствия. – Он мне много про вас рассказывал.

Вот те на!.. Когда это дядя успел так много рассказать Василь Васильичу про своего племянника, которого практически совершенно не знал. Что-то в этом сообщении показалось Троицкому слишком неправдоподобным.

– А вы с ним коротко знакомы?

– Не то, чтобы коротко, но всё-таки сиживали единожды за одним столом… Выпивали…

– Вы?.. С ним?!..

– Конечно. Ведь он ночевал у меня в квартире два дня назад. Сейчас, правда, съехал. Сын у него нашёлся. Случайно. Дитя фронтовых будней, так сказать. Надеюсь, вы меня понимаете?.. Вот он к сыну и перебрался. Но вы-то, я думаю, лучше меня обо всём об этом знаете?..

– В том-то и дело, ничего я не знаю. Я Алексея Ивановича уж и не помню, когда видел… Лет сорок назад… А то и больше.

Василь Васильич даже присвистнул:

– Ничего себе!..

Если бы Павлу Петровичу сказали сегодня утром, что уже к вечеру он нападёт на след дяди Лёши, он бы, наверное, только рассмеялся в ответ, но факт остаётся фактом: товарищ Богомолов объявился на горизонте в самый неожиданный момент, и, может статься, очень скоро они увидятся.

– А я никак не могу разыскать его. Понимаете, он мне так нужен! Где он?

Василь Васильич почесал затылок:

– Вопрос интересный, но я, к своему величайшему сожалению, не имею об этом ни малейшего понятия. Адресок своего нового местопребывания товарищ Богомолов мне не оставил.

– А телефон?.. Новый номер его телефона вы знаете?

– Увы!.. И новый номер для меня такая же тайна, скрытая мраком неизвестности.

С досады Троицкий готов был выть, волосы на себе рвать, локти кусать! Опять!.. В который уже раз!.. Опять неудача!.. Как будто, кто-то нарочно разводит его с дядей Лёшей, не даёт увидеться.

– Что это за секреты у вас?.. Можно послушать?..

Рядом с ними, словно из-под земли, вырос Тимофей Семивёрстов. Он был абсолютно трезв, но всё так же мрачен и зол.

– Какие секреты, Тимоша, дорогой? – Василь Васильич расплылся в широченной улыбке. – Так… Беседуем о превратностях жизни и хитросплетениях человеческих судеб. Вот, к примеру, Павел Петрович никак не может дядю своего отыскать.

– Алексея Ивановича?

– Вы его тоже знаете?! – Троицкий был потрясён.

– Я всех, кого надо знать, знаю. А с дядей вашим третьего дня повстречался. Он у меня в гостях был и, кстати, слово мне дал, что придёт сегодня на похороны. Я поверил ему. А он?.. Вишь ты, струсил!.. Не пришёл!.. Слаб в коленках оказался.

Василь Васильич заступился за Богомолова.

– Он позавчера отцом стал. Может, оттого…

Тимофей расхохотался.

– Ой, не могу!.. Отцом!.. Ему сколько лет?!..

– Ты не понял, или я плохо выразился, – начал оправдываться Василь Васильич. – У него сын не позавчера, а в сорок четвёртом родился… А позавчера только нашёлся… Чисто случайно.

– Что же это он детьми разбрасывается. Нехорошо. Детишек беречь надо.

– Но почему струсил? – Павел Петрович окончательно перестал что-либо понимать – С какой стати он должен вас бояться, гражданин начальник?

– Должен вас огорчить, товарищ комбриг: дядя ваш… преступник. Так что, как видите, мне его по службе знать полагается.

Час от часу не легче!.. Алексей Богомолов – тишайший, добрейший человек – и преступник?!

– Представьте себе, – кивнул Семивёрстов. – Прятал у себя дома убийцу Владимира Найдёнова и помогал тому скрываться от следствия. С каковой целью и прибыл из Дальних Ключей в Москву. Я его намеревался арестовать, но только завтра. Хотел, чтобы он маму вместе со мной похоронил. Ведь он да Найдёнов были последними людьми, с которыми она в этой жизни познакомилась… А он взял и скрылся. Обманул.

Павел Петрович не знал, что говорить, как реагировать. Мощный поток информации, который обрушился на него, смял все мысли, привёл его в замешательство, обезкуражил.

– Василь Васильич, ты бы к гостям вернулся… Выпил бы… Закусил… Нам с Павлом Петровичем покалякать надо. Без свидетелей. Я понятно объяснил?

– Вполне. Хотя мне и объяснять-то ничего не надо. Не маленький, понимаю, – и столяр-краснодеревщик исчез.

Следователь ГПУ и его бывший подследственный остались в вестибюле кафе наедине, как это бывало почти ежедневно девятнадцать лет тому назад.

– Присядем? – предложил Семивёрстов.

– Присядем, – согласился Троицкий.

Они сели на банкетку возле гардероба и с минуту молча разглядывали друг друга. Со стороны могло показаться, что встретились не заклятые враги, а приятели, закадычные друзья, которые давно не виделись и теперь не знают, с чего начать, о чём говорить.

– А ты, Павел Петрович, сильно постарел. Худющий какой!..

– А ты, Тимофей Васильевич, нисколько не изменился. Разве что чуточку располнел…

– Канцелярской крысой стал. С утра до ночи бумажки строчу, а сидячий образ жизни форму сохранять не позволяет.

– Физкультурой занимайся. Зарядку по утрам делай.

– Пробовал. Не помогает. Настоящей живой работы нет, оттого и полнею.

Они опять помолчали. Павел Петрович ждал, что Семивёрстов первым заговорит о деле, а тот, похоже, и не собирался. Вопрос о сидячем образе жизни волновал его куда больше.

– Недавно в командировку ездил, так она мне подарком судьбы показалась, – с горькой усмешкой проговорил он. – Но ведь командировка эта была единственная за последние три года! Представляешь?.. А в прежнее время я за один допрос килограмма два спускал!.. Помнишь, небось, как мы с тобой двое суток без перерыва проговорили?

Это бывший подследственный помнил. У него вообще была прекрасная память.

– Ну, говорил, положим, ты один, Тимофей Васильевич. Я-то помалкивал…

– То-то и оно!.. А теперь… – и бывший следователь досадливо махнул рукой.

– Жалеешь о прежних временах? – полюбопытствовал Троицкий.

– А то как же!.. – Семивёрстов даже глаза прикрыл от нахлынувших приятных воспоминаний. – Во, житуха была!..

И тут Павел Петрович задал ему вопрос, который волновал его все девятнадцать лет, проведённые "за колючкой", но который он никак не решался задать. Хотя… И некому задавать-то его было.

– Скажи мне, Тимофей… Только честно, положа руку на сердце… Неужели ты искренне верил, что все твои подследственные действительно виновны в тех тяжких преступлениях, в которых ты их обвинял?

Семивёрстов искренне весело рассмеялся:

– Конечно, нет!.. Что я, идиот, что ли?..

– Тогда… – растерялся Троицкий, – как же ты мог?!.. Не понимаю!..

– Ей Богу, Павел Петрович, тебя и таких, как ты, надо в кунсткамере показывать. И табличку на грудь повесить: "Гомо сапиенс наивус"!.. Свобода! Равенство! Братство! Идеалы французской революции покоя не дают? Ты бы ещё про высшую справедливость вспомнил!.. И про прочую дребедень!.. Все эти слова для интеллигентских хлюпиков годятся, конституционных демократов, либералов и прочей демократической швали. Настоящим революционерам они ни к чему! Они, эти паршивые словечки, у нас, словно пудовые гири на ногах. С ними, не то что в светлое будущее, за порог собственного дома выйти не сможешь. Запомни, наивный ты человек, миром правит революционная или контрреволюционная целесообразность. И от столкновения этих двух начал, от того, кто победит в этой борьбе, зависит наше с тобой будущее. Или светлая эра коммунизма, или же мрак буржуазного мироустройства.

– Какая же может быть "целесообразность" в беззаконии?! – возмутился Троицкий.

– Опять пустое, безсмысленное слово сказал. Какое "беззаконие"?!.. Ты на процессах тридцатых годов был?

– Нет, не был.

– А жаль!.. Там бы ты увидел, как эти чистые сердцем и абсолютно невинные люди… Все эти Каменевы, Зиновьевы и Бухарины… Как они с наслаждением поливали друг друга грязью, как торопились признаться в страшных злодеяниях, как били себя в грудь и вопили, что "они больше не будут"!.. Да после подобных признаний, расстрел – самая мягкая мера наказания, поверь.

– Слушай, Тимофей!.. Ты за кого меня принимаешь?!.. Кому ты всё это говоришь?!.. Я на своей собственной шкуре испытал, каким образом вы выбивали эти признания?!.. Под пыткой даже сильный человек сломаться может!

– Ты же не сломался.

– Я не в счёт. Я – исключение из правила.

– Это точно. Ты – исключение.

– Но не об этом я… О другом тебя спросить хотел. Гражданин начальник, ты хорошо спишь?.. Спокойно?.. Совесть не безпокоит?

– На дурной сон пока не жалуюсь.

– А ведь ты у меня девятнадцать лет жизни украл!.. Самых лучших лет!.. Ты меня жены, сына лишил! С этим как?..

– Ну, тут ты сильно преувеличиваешь, товарищ комбриг: приказ о твоём аресте отдавал не я, и обвинение готовил тоже не я. Так что претензии свои по другому адресу отсылай.

– А ты, стало быть, чист и совершенно ни в чём не повинен.

– Угадал.

Троицкий чуть не взвыл, а Семивёрстов улыбнулся, потрепал его по плечу и ласково, тихо так сказал:

– Пойми, чудак-человек. Работа у меня была такая: добиться от тебя признания. Вот и всё.

– Признания в том, чего я не совершал.

– Совершенно верно. Ты не совершал, но ведь мог же совершить?.. Мог. И революционная целесообразность требовала от нас предупредить это преступление. Так сказать, в целях профилактики. Я до сих пор уверен: все мы делали очень нужное, полезное для страны дело. Вроде санитарных врачей. Мы не саму болезнь лечили, а причины, её возбуждающие. Старались в зародыше микробы крамолы убить, чтобы не смогли они наше общество заразить. И работу свою мы делали хорошо. Благодаря нам, за все годы советской власти в стране ни одно серьёзного политического столкновения не произошло, ни одного мятежа!..Да если бы не мы, ещё неизвестно, выжил бы наш народ в хаосе классовой и политической борьбы. И, пока "кукурузнику" вожжа под хвост не попала, именно благодаря нам, в стране царил мир и порядок. Не то, что теперь… И в войне, кстати, страна победила не без нашей помощи. Ответь, за что в сороковом меня орденом "Красной звезды" наградили, а в сорок пятом – "Красным знаменем"? За красивые глазки?.. Шалишь, брат!.. За хорошую работу!..

Павлу Петровичу стало скучно. Он понял: пробиться к сердцу чекиста – дело безнадёжное.

– Скажи, Тимофей, всё это ты сам придумал, или тебя начальство научило, как оправдываться перед собственной совестью и людьми, которых ты погубил,?

– Что значит "научили"?.. Я говорю то, что думаю… Во что верю.

Семивёрстов обиделся. Достал папиросу, закурил. Пуская кольца дыма в потолок, он даже не глядел в сторону Троицкого, и, казалось, разговор окончен.

– Я сейчас уйду, – успокоил его Павел Петрович. – Ты мне только скажи, что с Алексеем Ивановичем?.. Это, действительно, серьёзно?

Тимофей презрительно хмыкнул:

– Дело выеденного яйца не стоит. Никого Найдёнов не убивал, а стало быть, Богомолов не виноват, что в дому его у себя пригрел. Синицына убил Фёдор Смагин – однополчанин Найдёнова, а дядька твой проходил по делу только в качестве свидетеля. Казалось, всё в полном ажуре, и дело можно благополучно закрыть?.. Дудки!.. Смагин, подлец, ночью нижнюю сорочку на себе разорвал и на оконной решётке у себя в камере повесился. Всё с ног на голову и перевернулось!.. Синичка-то майором КГБ был, и, стало быть, в этом деле обязательно должен быть обвиняемый, чтобы прочим неповадно было посреди бела дня в засранном вокзальном сортире ресторанной вилкой кагэбэшников убивать. А Найдёнов с Фёдором в тот момент были вместе, вот я и зацепился за это обстоятельство. Больше половины работы сделал: убедил свидетелей показания поменять, отпечатки пальцев на вилке главной уликой сделал… Одним словом, всё к тому подвёл, чтобы загрести раба Божьего Владимира под микитки и, в лучшем случае, лет эдак на десять на урановый рудник отправить… Вернулся в Москву кум королю, а меня – хвать за шкирку, и пинком в зад!.. От должности отстранили, служебное расследование завели… Как я озлился!.. Если бы ты только знал!.. Ах, так! – думаю. – Вот вам! – и показал здоровенную фигу. – Весь собранный материал, а к тому времени у меня аж две папки набралось, в мусорном ведре у себя на кухне сжёг, а пепел по коридорам Лубянки развеял!.. Суки поганые!.. Ничего вы от меня не узнаете, а если хотите Найдёнова в тюрягу упечь, ройте землю сами… Без моей помощи!.. – он улыбался, и в его налитых кровью глазах светилось дикое злорадство, торжество!..

Павел Петрович был потрясён: какой бешеный темперамент!.. Какая неуёмная страсть кипела в этом человеке!..

– Так что пока твоему Алексею Ивановичу ничего не грозит, можешь ему это передать, – после продолжительной паузы спокойно сказал Тимофей Васильевич и смятым носовым платком вытер пот со лба…

– Что же ты такое натворил, что на тебя дело завели? – осторожно спросил Павел Петрович.

– Жидёнка одного к праотцам отправил. Тогда, в тридцать седьмом, начальство меня похвалило, а нынешние… Осуждает!.. Хотя этот Ланда – единственный, кого я.

– Неужто?!.. – удивился Троицкий.

– Не веришь?.. – ухмыльнулся Семивёрстов. – Чем хочешь, поклясться могу!.. Хотя после смерти матушки мне вроде, как и клястся уже нечем…

– А как быть с теми, кого после твоих допрсов к стенке поставили?..

Тимофей громко, заливисто расхохотался.

– Я-то тут причём?!.. – удивился искренне, неподдельно. – Сие в мою компетенцию не входило… И не смотри ты на меня так!.. Не надо!.. Неужто на тебе крови нет?.. Ни за что не поверю, что на Гражданской ты с "беляками" только философские диспуты вёл и па-де-катры танцевал. Приходилось убивать, товарищ комбриг?.. Ведь приходил ось?!..

Троицкий побледнел.

– Каюсь… Убивал… – сказал тихо, но твёрдо. – Но снисхождении не прошу.

– То-то и оно!.. – Тимофей бросил погасший окурок в урну и встал. – Пойдём лучше выпьем, Павел Петрович. А разбираться, кто прав, а кто виноват, – самое гиблое дело. Об этом мы с тобой никогда не договоримся. Пошли!..

– И последний вопрос, Тимофей Васильевич… Для чего ты мне свидание с Гошей устроил? Не думаю, что поиздеваться хотел, какой-то другой замысел был у тебя. Но какой? – понять не могу.

Семивёрстов ухмыльнулся:

– Зацепил-таки он тебя!.. А я и не заметил… Старею, значит…

– Так зачем же?

– Хотел одну теорийку свою проверить.

– И как?.. Проверил?..

– Мгу… Видишь ли, Павел Петрович, мне казалось, что в деле с тобой, я одну очень серьёзную промашку допустил. Не всегда сила силу ломит, случается, слабость посильней оказывается, а я с тобой только на силу рассчитывал. Очень уж ты меня завёл! "Да неужто, – думал я, – этот хлипкий интеллигент не согнётся под напором моим?" И просчитался!.. А мне знаешь, что надо было сделать? Когда я тебе очную ставку с женой устроил, мне бы не орать на тебя, а отпустить вместе с ней на все четыре стороны: мол, гуляйте, голубки, милуйтесь… А через недельку, другую… – он хитро подмигнул Троицкому, – вернуть обратно в камеру. Да ты бы у меня, как шёлковый стал… Все бумажки подписал бы, во всём признался, потому как опять захотелось бы побабиться с женой. Но эта мысль мне только сейчас в голову пришла. И решил я проверить, так ли оно на самом деле?.. Но опять ошибся. Если бы ты при встрече со своим мучителем озлился, значит, действительно, надо было тебя лаской пронять. А ты даже бровью не повёл. Сильный ты человек, Павел Петрович. Очень сильный. Преклоняюсь.

Троицкий усмехнулся, мгновенье постоял, словно хотел ещё о чём-то спросить, но, вместо этого, протянул гардеробщику свой номерок. Семивёрстов бросился помогать ему одеться и, когда натянул на плечи собеседника пальто, тихонько, почти в самое ухо спросил:

– Так не хочешь выпить со мной?..

– Благодарствую, Тимофей Васильевич. С меня довольно.

– Ты не только сильный, ты ещё и гордый. Что же не спросишь, для чего я тебя на поминки позвал?

Павел Петрович обернулся и посмотрел Тимофею прямо в глаза. Тот смутился, отвел взгляд, достал из внутреннего кармана кителя сложенный пополам листок бумаги, протянул Троицкому:

– Вот вы меня во всех смертных грехах обвиняете, гражданин Троицкий, а оказывается, не один я ко всем вашим несчастьям причастен. Есть и другие лица, из-за которых вы безвинно пострадали.

Павел Петрович, предчувствуя недоброе, сразу не стал брать бумагу.

– Что это?

– Донос, – ответил Семивёрстов. Сказал просто, как о чём-то обыденном. – И обратите внимание на подпись. Хотя и без подписи, думаю, вы этот почерк из тысячи отличите.

У Павла Петровича потемнело в глазах. До него с трудом доходил смысл написанного… Аккуратно выведенные буквы прыгали перед глазами и никак не хотели складываться в слова. Он перечитал раз, потом ещё…И ещё!.. Чтобы понять, наконец, содержание… Превозмогая тошноту, от которой кружилась голова и щемило в груди, он поднял глаза на своего бывшего следователя. Тот печально, с какой-то затаённой грустью смотрел на своего бывшего подследственного. Понимал, что для того значат эти несколько строк, написанных на листке, вырванном из школьной тетради в косую линейку. Понимал, сожалел, сочувствовал.

Троицкий вернул донос Семивёрстову.

– Оставьте его себе, товарищ Троицкий, – неожиданно предложил Тимофей. – Так сказать, на долгую память. В деле вашем подшит машинописный оригинал. Притом анонимный. Наши интеллигентные доносители редко пользовались пером, предпочитали пишущую машинку. Думаю, почерка своего стеснялись. Это уже по моей инициативе автор сего сочинения написал его от руки и поставил собственноручную подпись. Для чего спросите?.. А так… На всякий случай… Может, когда и понадобится, подумал я тогда, и спрятал в свою личную коллекцию человеческой подлости. У меня в ней много прелюбопытных экспонатов хранится. Многие мёртвым грузом до сей поры лежат, а этот вот, как видите, пригодился… Прощай, Павел Петрович!.. Не поминай лихом!.. – и лихо щелкнув каблуками до ослепительного блеска надраенных сапог, исчез за дверью зала кафе.

Павел Петрович вышел из кафе на шумную вечернюю Сретенку. Только что закончился киносеанс. Люди шли сплошным потоком и возбуждённо обсуждали только что увиденный фильм. Троицкий с трудом пробирался сквозь этот людской поток и чувствовал, что задыхается. Ноги стали какими-то ватными, кружилась голова, и какая-то мутная липкая тошнота подступала к самому горлу. Он не помнил, как поймал такси, как добрался до площади Коммуны. Но, когда переступил порог гарнизонной гостиницы, с облегчением увидел, как от столика дежурной, за которым восседала роскошная Лариса Михайловна, ему навстречу поднялся сияющий Влад.

Слава Богу, – теперь он был не один…

– А мы вот с Ларочкой уже собирались в розыск вас объявлять, товарищ комбриг. Нельзя так надолго и так внезапно исчезать. Верно я говорю, Ларисочка?..

– Владислав! Вы слишком фамильярны, – одёрнула его дежурная, но весь её жизнерадостный вид, красноречивее любых слов говорил – такая фамильярность ей явно по сердцу. – Товарищ генерал, к сожалению, дома практически не бывает. Вероятно, у него в Москве столько знакомых, что… я даже не знаю.

Чего "не знала" Лариса Михайловна, она так и не объяснила. Не захотела или не смогла.

– Между прочим, кроме Владислава, вас этот толстый противный грузин несколько раз спрашивал и грозился цепями к себе приковать.

Всем своим видом она демонстрировала, что обида, нанесённая ей Троицким, оставила в её нежной душе трудно заживающую рану, но как мужественная благородная женщина она простила своего обидчика. Теперь её нежным сердцем безраздельно владел блистательный колымчанин.

– Как это вы меня разыскали? – спросил Троицкий, пожимая руку Влада.

– Очень просто. Гарнизонная гостиница в Москве одна, и, кроме вас, никто из Троицких за последние несколько лет в ней не останавливался. Так что, без проблем.

Павел Петрович открыл дверь своего номера и, пропустив Влада вперёд, спросил:

– Какие новости?

– Новостей целая куча. Номер раз: Людмилка уехала, но дала мне ясно понять, что моё предложение её заинтриговало. Через полторы недели вернётся и даст окончательный ответ. Ох, и погуляем тогда!.. Номер два: на приём в прокуратуру записался. Обещали в течение недели принять. Номер три: Макаровна с Павлом сегодня тоже в поход по начальству собираются, а завтра мы на приём к окулисту идём. Я их в гостиницу "Алтай" устроил, рядом с ВСХВ…

– Рядом с чем?

– ВСХВ. Неужели не знаете? Всесоюзная сельскохозяйственная выставка.

– Ах, да! – с трудом ворочая языком, проговорил Троицкий. – Верно, ВСХВ… – и, цепляясь за висящую на двери штору, стал медленно сползать на пол.

– Что с вами, товарищ генерал? – закричал Влад.

– Врача… побыстрее… Что-то у меня… тут, – он ткнул себя в грудь.

Насмерть перепуганный Влад стремглав бросился из номера, а Павел Петрович, уже теряя сознание, попытался встать. Острая боль пронзила грудь.

Это рвалось его бедное измученное сердце.

 

28

Когда Алексей Иванович с сыном вернулся из храма на Дмитровский, было не очень поздно, всего половина десятого. Отец вышел на кухню, чтобы поставить чайник и решить, что можно приготовить на ужин на скорую руку, а Серёжка забрался с ногами на тахту, и, свернувшись калачиком, затих в каком-то тупом оцепенении. Он вспоминал подробности прошедшего дня, и очень удивлялся своему безсердечию: он не плакал, не сокрушался, и сколько ни старался возбудить в себе хоть какое-то горькое чувство ничего у него не получалось. Одним словом, ощущения жуткой утраты у него не было. Всё внутри оледенело, и бедняга понятия не имел, как растопить этот лёд. Ну, не мог он реально представить, что мамы больше нет… И уже никогда не будет… В коридоре послышались шаги отца, и парнишка счёл за благо притвориться спящим. Алексей Иванович заглянул в комнату, чтобы спросить сына, будет ли он есть макароны с сыром, а тот сладко посапывал и по-детски причмокивал во сне. Богомолов прикрыл Серёжку пледом, погасил свет и вернулся на кухню, по дороге решив, что с макаронами нынче затеваться не стоит, а сам он может спокойно обойтись стаканом горячего чая.

Перед тем, как придти домой, они зашли на Центральный телеграф, и там Алексей Иванович, наконец-то, получил долгожданную весточку, но не от племянника, на что рассчитывал, а от Галины из Дальних Ключей. Ему захотелось тут же, не отходя от окошка "Выдача корреспонденции до востребования", прочитать письмо, но при сыне стало вдруг как-то неловко, и он отложил чтение письма "на потом". И вот теперь, когда сын заснул, а вокруг не было ни души, он вскрыл конверт.

"Дорогой Алексей Иванович! – писала Галина. – В первых строках своего письма передаю вам горячие приветы от всех односельчан, а особливо от Егора Крутова, от Анисьи, от Иосифа Соломоновича, от Никитки Новикова и, не удивляйтесь, от Герасима Тимофеевича. Бывший наш председатель чуть не в ногах у меня валялся, умолял простить его за подлости и наушничество. Он-таки добрался до Ближних Ключей и успел шепнуть Щуплому, что у тебя в дому прячется убивец, карточку которого нам у храма всенародно показывал рыжий с бобриком. На счастье, у Василь Игнатьича был запой. Слушать Герасима он не стал, а налил ему стакан самогону. Пьянствовали они всю ночь, а под утро Щуплый лёг спать и уже не проснулся. Помер. Фельдшер сказывал, будто от "какой-то горячки", но мы-то знаем, что от запою. Домой Герасим вернулся хуже собаки побитой, заперся у себя в избе и глаз на люди не кажет. Совесть совсем заела.

А у Никитки радость огромная. Настёна жива и домой вернулась. Все эти дни она в Петровском монастыре пробыла, а это, вы знаете, сорок вёрст от нас, а может, и того больше. Как попала туда, помнит плохо, но что рассказывает, очень на сказку похоже. Говорит, будто пришла утром на реку за водой, а на душе так смутно, грудь теснит, и такая тяжесть на сердце давит, что и вынести её не представляется никакой возможности. И решила она утопиться, чтобы тяжесть эту на дне речки оставить. Сняла телогрейку, сапоги, чтобы легче топиться было, и вдруг слышит за собой: "Не делай этого". Обернулась, а на взгорышке человек виднеется, очень на монаха похожий. Только одёжа у него вся белая. "Как это не делай?! – восстала Настёна. – Сил никаких нет народу в глаза глядеть. Опозорил меня родный сын перед всем миром!" А человек этот на своём стоит: "Не делай, – говорит. – Грех это!" Руку протянул и поманил за собой. И Настёна, будто, пошла. Про ватник и сапоги совсем забыла. А утренник морозный был, лужицы на земле ледком оделись. А ей всё нипочём! Идёт, будто, и ног под собой не чует. И даже не идёт, а как бы летит. И с каждым шагом всё легче, всё просторней на душе у неё становилось. И хочет она в лицо своему провожатому заглянуть, а не может. Во-первых, темно ещё, а потом – капюшон всю наружность скрывает. Долго ли коротко, но пришли они в церковь. А там! Свечи горят, монахи поют! Красотища неизъяснимая! Белый человек пропал, будто и не был вовсе, а вокруг неё чернецы, и глаза у всех добрые, ласковые. Три дня провела она у них в посте и молитвах, а на четвёртый дали ей одёжу тёплую, просвиру на дорогу и на рейсовый автобус посадили, так что вернулась Настёна домой самым обычным образом. Билет, само собой, ей монахи купили. У Настёны ведь ни копеечки не было. Многие у нас отказывались ей верить, но откуда просвирка взялась и пальто драповое, почти новое, мужское только. Никитка весь прыгает от радости и говорит, что это Сам Господь от погибели матушку его спас и в монастырь привёл. Тут с ним уже никто не спорит. Боятся.

А наказ ваш, Алексей Иванович, я исполнила. Всю церковную утварь и иконы, которые унести можно было, мы из храма вынесли и по домам попрятали, чтобы нехристи не смогли испоганить их. Любимую икону вашу "Умиление" я к себе взяла. Думаю, вы возражать не стали бы.

Милый Алексей Иванович!. Напрасно вы меня так испугались. Напрашиваться, чтобы вы меня замуж взяли, я бы ни в жисть не стала. Мне и той ласки, какой одарили вы меня, за глаза хватит. Будет теперь, о чём вспоминать, что на сердце хранить бережно. Одинокой бабе не много надо.

Добрый, прекрасный вы человек! Пусть Господь хранит вас, а я остаюсь всегда верная и любящая вас, несмотря ни на что. Галина".

Как много, оказывается, в сердце простой деревенской бабы нежности и любви уместиться может, и какая малость нужна, чтобы эта любовь, скрытая до поры, до времени от постороннего взора надменной холодностью и показным равнодушием, вдруг вырвалась наружу и окутала одинокое оледеневшее сердце чуткой лаской и душевным теплом!..

Резко прозвенел телефонный звонок, и Богомолов даже вздрогнул от неожиданности.

– Лёшка, милый, прости меня!.. Я не пришла в храм… Не смогла…

В трубке звучал взволнованный Лилькин голос.

– А что стрялось? – Алексей Иванович сразу по голосу её почуял неладное.

В ответ раздались рыдания.

– Что такое?! – Богомолов встревожился не на шутку.

Рыдания не только не утихли, но полились в трубке сплошным потоком…

– Лиля!.. Немедленно прекрати и объясни толком, что у тебя стряслось?!..

– Да, да… Конечно… Я сейчас… Прости меня!.. Я дура!.. Дура… Прости… Но просто… ты не поверишь… Юрик вернулся! – и новый мощный поток рыданий сотряс телефонную трубку.

Алексей Иванович опешил:

– Как "вернулся"?!.. Ты же говорила, он погиб!..

– Я думала… он не сможет… Ведь он всегда… был такой хилый… болезненный… Я думала… он не сможет… там выжить… Я всегда так считала… Я была идиотка!.. А он… Он не захотел умирать… вдруг взял и… Выжил!.. Он вернулся!.. Нет, ты представляешь?!.. Юрик вернулся!..

– Так что же ты плачешь, дурёха?!.. Радоваться надо, а она белугой ревёт!..

– Я ничего… Ничего… Главное, ты, Лёша… Ты, ради Бога, не волнуйся… Я про поминки… Мы всё успеем… У нас завтра ещё целый день… И я совершенно свободна!.. Когда мне к вам приехать?..

– Не надо совсем к нам приезжать, сами управимся…

– Ни в коем случае!.. Я же сказала, я совершенно свободна… А Юрику с утра в Подольск надо. Он, оказывается, в Подольске живёт… Уже полгода…

Казалось, ещё секунда, и она опять заплачет. Богомолов решил новых рыданий избежать.

– Хорошо, хорошо!.. Я согласен… Приезжай часам к девяти, и мы действительно всё успеем. Юрику привет передавай… И не реви!.. Спокойной ночи!..

В трубке раздались короткие гудки, и Богомолов вздохнул с облегчением: не умеет он успокаивать женщин. Да ещё по телефону.

– Папа!.. – раздался из глубины квартиры взволнованный голос Серёжки, и через секунду он сам появился на пороге кухни. – Ты сейчас с мамой говорил? – его била мелкая дрожь.

– С однокурсницей Лилей… Это она нас с тобой на спектакль приглашала, но мы на него так и не попали…

– Потому что мама в тот вечер… – он запнулся на полуслове.

Он положил сбои тонкие мальчишеские руки на плечи отца и, глядя ему прямо в глаза, раздельно и очень строго сказал:

– Обещай, что будешь жить долго.

Богомолов улыбнулся:

– Обещаю.

Серёжка кивнул головой и удовлетворённо вздохнул.

Помолчали.

– Знаешь, ты когда меня пледом укрывал, я ведь не спал… притворялся только… А потом, когда ты вышел из комнаты… не сразу, конечно, а немного спустя… – и неожиданно замолчал.

– Что потом? – спросил отец. – Говори, не робей.

– Ты смеяться будешь, – мальчишка коротко взглянул на отца.

– С чего ты взял?..

– Вы, взрослые, всегда так: если что не понимаете или не можете логически объяснить, в шутку всё превращаете. Я понимаю, так вам проще.

– Я не превратю… то есть не стану превращать… Честное слово.

Серёжка снисходительно кивнул головой.

– Хорошо… только имей в виду: я тебе верю… По самому настоящему, – он наморщил лоб и стал усиленно тереть указательным пальцем правый висок. Видно было: подобрать подходящие слова для него было делом отнюдь не простым.

– У меня видение было, вроде я спал… Но ведь я-то не спал!.. Это я отлично помню!.. Потому что вокруг меня всё-всё, как будто на самом деле, – и он вновь замолчал, никак не решался продолжить.

– Ты говори, – подбодрил его отец. – Я постараюсь всё понять.

– Папа, со мной случилось что-то…не совсем обычное… Я бы даже сказал… фантастическое. Я не знаю, что это было: сон, видение или ещё что… но совершенно реальное… Понимаешь, сплю и не понимаю, почему это я во сне лежу на тахте в нашей комнате?.. То есть я знаю, что сплю, но как будто бы нет… Это трудно понять, но всё вокруг – наше… Ну, там вещи… обстановка… Только на фотографиях лиц не видно… То есть совсем… Какие-то пятна… И ещё свет… Я же помню, когда засыпал, за окном темно было, а тут… Нет, не то чтобы день наступил, но на ночь совершенно не похоже… Светло… Понимаешь?.. Когда полнолуние, точно так же светло бывает… Но… Как объяснить?!.. Луна, она холодная, а этот свет, хоть и голубой, а тёплый… А перед иконой слабенький огонёк светится, и лицо святого… Сергея… Забыл фамилию его!.. Мама мне говорила, что это "мой святой", что он меня от всех бед охранять будет, а я вот взял и… забыл…

– Радонежский… Сергий Радонежский, – подсказал отец.

– Ну, конечно, Радонежский!.. Значит, лицо этого Радонежского так ясно видно!.. А ведь у нас нет таких фонариков, что в церкви перед иконами горят. Кстати, как они называются?

– Лампадки.

– Вот, вот… Лампадок нет же у нас… А лицо… Даже не лицо…

– Лик?..

– Да, да… Конечно, лик!.. Лицо – это только у нас бывает, а у Них… Конечно же, "Лик"!.. Я как-то об этом не подумал… Так вот, лик у Сергея был такой светлый, такой ласковый… И очень добрый… Он смотрел мне прямо в глаза, и… Мне даже показалось, тихо так, чуточку улыбался… И я тоже смотрю на него и тоже улыбаюсь… Но не чуточку, а вовсю… Отчего?.. Сам не знаю. Только мне очень хорошо… Необыкновенно!.. Я хотел маму позвать, чтобы она тоже его увидела, но вдруг вспомнил, что её здесь нет… Совсем нет… И уже никогда не будет со мной… Я закричал, но беззвучно, а в ответ телефон зазвенел, и всё исчезло. За окном – темно, огонёк перед иконой не светится, никого вокруг, только твой голос из кухни доносится… Наверное, я проснулся… Испугался страшно и к тебе прибежал. Вот такие, брат, дела!.. Мама любила так говорить… "Вот такие, брат, дела…" Пап, что скажешь?.. Какие дела?..

От сильного волнения Алексей Иванович не смог сразу ответить. Он, конечно же, слыхал рассказы о явлениях святых простым смертным, читал о таких явлениях неоднократно, но чтобы в обыкновенной московской квартире его сын…

– Что ты молчишь? – Серёжке было непонятно отцовское волнение. – Интересная у него фамилия: Радонежский. "Радо" – это радость, а "нежский" – нежность. Значит, радостная нежность или нежная радость. Ты, пап, как думаешь?

– Я думаю, Серёжа, что ты только что посещения Преподобного сподобился.

– Как "посещения"?!.. Это что же не во сне было?..

– Чтобы ты не очень испугался, Он явился к тебе во сне… Но пойми, дорогой ты мой, тебе всё это не приснилось. Это на самом деле случилось… Реально… Но во сне… Понимаешь?..

Серёжка был потрясён.

– Он сам ко мне пришёл?!.. Реально?!.. Вот это да!..

– Господь чад своих никогда наедине с горем не оставляет. Обо всех заботится. Видит, ты мать потерял, горюешь сильно, вот и послал преподобного Сергия, чтобы тот утешил и напомнил: "Не одинок ты, Сергий, в несчастье своём. С тобой, раб Божий, силы небесные. Держись".

– А я, пап, держусь, – кусая губы, ответил мальчишка… и вдруг слёзы, так долго копившиеся где-то в глубине души его, хлынули из глаз и неудержимо потекли по щекам. – Я, честное пионерское, держусь… А слёзы… Это так… Это не считается… Ты не обращай внимания… Они высохнут…

У Богомолова стеснилась грудь. От жалости, нежности, от проснувшейся в его душе безграничной любви.

– Ты поплачь… Поплачь… Не стесняйся… Знаешь, как отец Серафим говорит? "Слезами душа умывается". Вот как!.. Ты поплачь, душу свою умой.

Серёжка пристально посмотрел на отца.

– Пап, а ты тоже…

Богомолов удивлённо посмотрел на сына.

– Что "тоже"?

– Давай вместе плакать. Я вижу, ты тоже не прочь.

– Сынуля мой дорогой!.. Я своё уже отплакал, – с грустной улыбкой сказал Алексей Иванович и крепко прижал Серёжку к себе, не замечая, как и по его щеке всё-таки ползёт подлая слеза.

– Пап, а как про маму нужно говорить?.. Умерла или погибла?..

– А для тебя это имеет значение? – удивился Алексей Иванович.

– Конечно, имеет. Умирают всякие люди и чаще всего от разных болезней. А мама… Она ехала на вызов. Кому-то стало плохо, и она должна была помочь… Или даже спасти… Нет, наверное, всё-таки надо говорить – "погибла".

– Знаешь, а ты, пожалуй, прав, – согласился с сыном отец.

– Конечно, прав. Если бы про маму написали в газете, то наверняка бы сказали: "…погибла на боевом посту". Я знаю, так всегда пишут…

Рано утром Богомолов первым делом позвонил в Склиф Савушкину и договорился, что Наталью из морга они заберут в половине пятого.

– Тебе машина нужна? – спросил Иван Сидорович. – Могу дать наш старенький "ЗИС" на весь день. Мы его теперь по хозяйственным нуждам гоняем. Так что ты не стесняйся.

– Очень кстати! – обрадовался Алексей Иванович. – Нам на рынок надо и по магазинам…

– А это ещё зачем, – удивился Савушкин.

– Чтобы поминки устроить. Как полагается.

– А вот это уже не твоя забота, – главврач был суров и категоричен. – Местком деньги выделил, а готовкой бабы наши займутся. К тому же в вашей квартире места маловато, чтобы всю нашу медицинскую братию вместить. А у нас на станции в "Красном уголке", хоть и тесновато будет, всё же лучше, чем у вас на дому.

– А что, так много народа собирается с Наташей проститься?

– Уверен, все, свободные от дежурства, придут. Мы друзей своих, как на фронте, провожаем. Ну, так что?.. Нужна машина?..

– Раз так… – Богомолов начал прикидывать, что им сегодня предстоит сделать. – Думаю, обойдёмся…

– А то смотри.

– Нет, не нужна. Раз Склиф поминки устраивает, вам она скорее пригодится. А мы и на общественном транспорте можем покататься.

– Значит, встречаемся в половине пятого? – напоследок уточнил Савушкин. – Будь здоров! – и на этом их разговор закончился.

Алексей Иванович положил трубку на рычаг и, отрешённо глядя на телефонный аппарат, крепко задумался. Его нечаянное отцовство и смерть Натальи поставили перед ним множество разных проблем, но одна из них казалась ему наиболее сложной и трудноразрешимой. Где им с Серёжкой жить? В Москве?.. Казалось бы, чего лучше?.. Отдельная двухкомнатная квартира в самом центре. Живи да радуйся!.. О таком варианте тысячи людей даже мечтать не смеют. Но!.. Богомолову эта перспектива представлялась самым страшным наказанием. Хуже пытки… За десять с лишним лет, что прожито им вдали от столицы, он настолько отвык от шумной, суетной городской жизни, что страшно томился теперь, тосковал и страдал не только морально, но и физически. В городе ему не хватало воздуха, он в буквальном смысле слова задыхался и даже начал подумывать, что с лёгкими у него не всё в порядке. Кроме того, постоянные головные боли настолько замучили сельского жителя, что порой доводили до исступления. Вот и теперь – в виске застучала, забилась какая-то жилка, и Алексей Иванович с безпокойством ждал, когда мозг его от виска до виска проткнёт раскалённый гвоздь. Но это ещё куда ни шло!.. Главное, как быть с Галиной?.. Богомолов боялся себе в этом признаться, но давно забытое чувство потихоньку, исподволь охватывало его всё сильнее и сильнее. Конечно, это была не любовь в романтическом, книжном понимании этого слова. Чувство, которое он испытывал к ней, было иным: каким-то очень серьёзным и напрочь лишённым страсти. Он не понимал, хорошо это или дурно, но всякий раз, вспоминая Галину, испытывал… нежную радость, что ли?.. Слов не хватало, чтобы точно передать свои ощущения. Во всяком случае, свою дальнейшую жизнь без Галины он себе представлял с трудом.

Равно как и жизнь без Серёжки.

Но что с ним делать?.. Отрывать от школы, товарищей, от привычной городской жизни и везти столичного пацана в тьму-таракань?.. В Дальних Ключах и телевизора-то нет, и кино в сельском клубе крутят два раза в неделю. Да и то всё больше старьё вроде "Мы из Кронштадта" или "Свинарка и пастух". И согласиться ли он?.. Тоже очень большой вопрос. А насильничать в этом вопросе Алексей Иванович считал для себя невозможным. Оставить же мальчишку одного в этой осиротевшей, а оттого сразу ставшей пустой и стылой квартире он тоже не мог.

Что делать?.. Что делать?!..

Извечный русский вопрос.

Богомолов глубоко вздохнул, нашёл в секретере чистый лист бумаги и сел писать письмо Галине в Дальние Ключи. Но уже первая фраза заставила его опять надолго призадуматься. Как написать? "Здравствуй, дорогая Галя"? Но имеет ли он право называть её дорогой и обращаться просто по имени?.. "Здравствуйте, дорогая Галина Ивановна"?.. Более дурацкое обращение и придумать трудно… После того, что между ними случилось, обращение по имени-отчеству прозвучало бы, как издевательство, ведь не на собрании они в сельсовете…

Звонок в дверь прервал его мучения. Пришла Лиля.

На лице её застыло такое трагическое выражение, что Алексей Иванович опешил: неужели она так глубоко переживает смерть совершенно незнакомой женщины?

– Очень прошу, ни о чём не спрашивай, – быстро заговорила Лиля, предвосхищая вопрос Богомолова. – Лучше сразу займёмся делами. Я тут список составила, – она вытащила из сумочки лист бумаги, – прикинула, что можно на завтра приготовить и что надо купить.

– Папа, ты почему меня не разбудил? – в дверях в ночной пижаме стоял заспанный Серёжка. – Одиннадцатый час уже!..

Но, увидев незнакомую женщину, смутился и пробурчал себе под нос:

– Доброе утро…

Лиля вдруг страшно обрадовалась:

– Доброе утро, Серёжа. Так вот ты какой!.. А я – однокурсница твоего папы. Мы с ним совершенно случайно позавчера встретились, сорок лет не виделись, и вдруг!.. Меня Лилей зовут… Это я пригласила вас обоих позавчера на спектакль Олега Ефремова, но вы… к сожалению, не смогли. Но ничего, в следующий раз как-нибудь… Верно?.. Вот и прекрасно!.. Товарищи мужчины, давайте быстренько обсудим мой список и – по магазинам!.. Времени у нас не так много, как кажется. Итак, слушайте!.. На поминках всегда полагаются блины. Это во-первых. Во-вторых, кутья… Это, Серёжа, рисовая каша с изюмом… Скажи, у вас мёд есть?.. Если нет, купим…

– Подожди, Лиля, – остановил её Алексей Иванович. – Не надо суетиться и не надо ничего покупать. Поминки устраивает станция "Скорой", где Наталья работала… В Склифе…

– Как же так? – растерялась Лиля. – Значит, список мой вам ни к чему?..

– Я только что разговаривал с главврачом… Иваном Сидоровичем. Он даже слушать меня не стал, когда я о поминках заикнулся. Так и сказал: "Мы друзей своих, как на фронте, провожаем!.."

Серёжка от радости даже вспыхнул весь:

– Я всегда говорил: дядя Ваня… человек!

– Так что давайте просто позавтракаем. У меня во рту тоже ни крошки не было. Серёжа, а ну-ка быстро зубы чистить! – и, когда тот вышел, обратился к своей студенческой подруге. – Ты по утрам чай или кофе предпочитаешь?

– Мне всё равно, – с усилием, пытаясь сдержаться, проговорила Лиля, но не выдержала и заревела, по-детски шмыгая носом и размазывая по щекам потёкшую из глаз чёрную тушь.

– Лиля, что с тобой?.. – растерялся Алексей Иванович. – Что случилось?.. Лиля!..

– Прости меня… Дуру… Не обращай внимания… – сквозь рыдания пролепетала она и заревела ещё громче.

– Как это "не обращать", если ты… так плачешь? Ты на себя в зеркало посмотри!.. Лиля, объясни, что у тебя стряслось?.. И умоляю, не реви!

Привлечённый рыданиями Лили на кухне появился перепуганный Серёжка.

– Папа, что тут у вас?.. Почему тётя Лиля плачет?..

– Я уже не плачу, – всхлипывая и пытаясь улыбнуться, она гордо вскинула голову. – С чего ты взял?.. Видишь, я уже совсем…

И не договорила. Слёзы по-прежнему душили её.

– Лиля!.. Немедленно прекрати!.. – Богомолов почти разозлился. – Не умею я слабый пол утешать!.

– Тётя Лиля! – Серёжка решил придти на помощь отцу. – Вот… Вы воды выпейте.

– Да, да… Спасибо, я сейчас… Это всё из-за Юрика.

Минут через десять, выпив полстакана валерьянки и смыв со щёк чёрные разводы, Лиля понемногу пришла в себя.

– Ну, рассказывай, – потребовал Алексей Иванович. – И давай по порядку. Как он тебя нашёл?

– А он меня не искал, – огорошила Богомолова университетская подруга.

– Как это "не искал"?!.. Ведь ты, насколько я понимаю, была абсолютно уверена, что его уже нет… – он был сбит с толку и от этого туго соображал. – Где же вы встретились?..

– В троллейбусе, – просто, как о чём-то обыденном, сказала Лиля.

Да!.. Конечно, не каждый день, но всё же случаются иногда в жизни человека события, которые иначе, как фантастическими, не назовёшь. И встреча Лапина с женой была из разряда именно таких. Он стоял в проходе набитого битком двенадцатого маршрута и пытался в людской толкотне читать книгу незнакомого ему прежде Ремарка. У романа было очень претенциозное название: "Время жить и время умирать", но этот немец задел его за живое, и Юрик что было сил пытался не обращать внимания на толчею. Вдруг кто-то постучал его по плечу, и нежный женский голос вежливо попросил: "Пожалуйста, передайте кондуктору на билетик". Он обернулся, чтобы взять деньги у симпатичной пожилой дамы и… остолбенел. Это была его жена Лиля, с которой он мысленно расстался навеки шесть лет тому назад, когда за его спиной с лязгом закрылась дверь тюремной камеры. Она тоже узнала его, слабо вскрикнула и потеряла сознание. В троллейбусе началась обычная в таких случаях суета: "Женщине плохо! – Остановите троллейбус! – На воздух, на воздух её! – Я на билет деньги передавал! – Ничего, оклемает-с я! – Действительно, если из-за каждой… – Постыдились бы, у человека обморок!.." Кондуктор дал сигнал водителю, и тот остановил троллейбус. Пассажиры, насколько это было возможно, расступились, и Лапин почти на руках вынес уже начавшую приходить в себя Лилю на воздух. Она прислонилась к фонарному столбу, лицо её было белым, как полотно, глаза лихорадочно блестели, дрожащие губы тихо повторяли: "Ты вернулся… Вернулся…"

– Вот так мы с ним встретились, – спокойно, почти без эмоций сказала Лиля. – Юрик проводил меня до дому и первым делом попросил у меня разрешения позвонить в Подольск. Я сначала не придала этому никакого значения, но, когда он по телефону стал говорить на непонятном мне языке, насторожилась. Потом, много позже я поняла: он говорил по-эстонски. Мы проговорили с ним до утра. Ждали, когда откроется метро. А без четверти шесть Юрик поцеловал мне руку и уехал… В свой Подольск!..

Она опять попыталась заплакать, но громадным усилием воли сдержалась и поведала мужикам горестную историю своего… мужа.

Юрик из лагеря вернулся не один. Вместе с ним в Москву приехала его новая «гражданская жена» Марта Хеске. До сорокового года она счастливо жила в Таллине вместе со своим мужем Тыну и дочкой Айри. Но, когда в Эстонию вошли советские танки, господина Хеске арестовали, потому что он был заместителем бургомистра Таллина и не выразил особого восторга по поводу оккупации его родного города. Гласного суда над ним не было, но людская молва донесла, что на третий день после ареста гражданина Хеске расстреляли. Вскоре после гибели мужа у Марты забрали дочь Айри и отправили малышку в детский дом куда-то в Россию. Марта не могла с этим смириться. Она ходила по всем инстанциям, сначала просила, потом угрожала, требовала и так надоела бдительным чекистам, что те сначала выслали её в Казахстан, чтобы не мешала «работать», а когда началась война, вообще дали пять лет за шпионаж в пользу Германии и вывезли в один из мордовских лагерей, где она, по их замыслу, должна была проститься с этим грешным миром. От неизбежной гибели нежную, хрупкую эстонку спасло то, что она, как оказалось, была великолепным врачом. Однажды, на её счастье, заболел начальник лагеря, в котором отбывала свой срок Марта, майор Проценко Павло Мыколаевич. Всё тело его покрылось мелкой красной сыпью. Сыпь эта нестерпимо чесалась, майор не мог совладать с собой и расчёсывал прыщики так, что вся кожа его превратилась в кровавую коросту, а температура зашкаливала за сорок. Местные врачи никак не могли поставить диагноз и были в страшной панике, потому что, в случае гибели доблестного майора им грозила «десятка без права переписки». Марта служила в санчасти лагеря санитаркой и, увидав трудно переносимые муки Проценко и отчаянное замешательство врачей, попросила у них зелёнки и, смазав каждый прыщик на теле Павло Мыколаича изумрудной жидкостью, предписала делать это по три раза ежедневно. И что же?.. После первой процедуры «гражданин начальник» стал чесаться гораздо меньше, на второй день прекратил вовсе, а на третий, когда температура начальственного тела опустилась до отметки тридцать семь и семь, весь медицинский персонал санчасти вздохнул с облегчением. Стало ясно – Проценко спасён!.. «Что же это была за болезнь?» – робко спросили Марту. «Ветрянка», – коротко и безапелляционно ответила она. «Как ветрянка?!.. Ведь этой болезнью болеют только маленькие дети!» – «Ошибаетесь, – успокоила их Марта. – У взрослых она протекает в более острой форме. Главное, чтобы осложнений не было…» Могучий организм Проценко с честью справился с возможными осложнениями, и уже через неделю его лающий бас опять гремел над территорией лагеря. Врачи только руками развели. Поправившись, Павло Мыколаевич властью, данной ему не Богом, но довольно высоким начальством, назначил Марту заведовать санчастью, а когда в сорок четвёртом его перевели из Мордовии на Колыму, прихватил свою спасительницу с собой. И там, в райцентре Сусуман, Марта задержалась на долгие тринадцать лет. Когда срок её отсидки истёк, Проценко добился, чтобы ей добавили ещё пару лет, а по завершении и этого срока вывел Марту «на поселение», то есть сделал её свободной, но только в пределах Колымского края. И вот теперь «товарищ»… Уже не «осужденная», а именно товарищ Хеске заведовала в Сусумане терапевтическим отделением районной больницы.

Именно тут, в Сусумане, она встретила Юрика Лапина.

Судьба к нему тоже была достаточно благосклонна. Конечно, странно говорить так о человеке, который почти десять лет провёл в одном из самых страшных мест на земле, но факт остаётся фактом. Во-первых, Юрик выжил, несмотря на все самые пессимистические предсказания по этому поводу на его счёт. А во-вторых, ему не довелось испытать в полной мере, что это такое – работа в золотоносной шахте на прииске. Дело в том, что Юрик прекрасно печатал на машинке, а для начальника прииска, латыша Лациса Эльмара Яновича, это была премудрость за семью печатями. Потея и проклиная всё на свете, он остервенело тыкал указательным пальцем по клавишам ненавистной ему машинки, и в результате документы из его "Ундервуда" выходили корявые, с множеством опечаток и исправлений. Поэтому, когда он случайно узнал, что в седьмой бригаде работает "доходяга", который печатает, как пишет, он тут же призвал "доходягу" к себе, усадил за канцелярский стол, заставил перепечатать передовицу из "Правды" и, когда убедился, что перед ним действительно высококлассный мастер машинописи, уже не отпускал "доходягу" от себя ни под каким видом. А когда Лапин внезапно заболел крупозным воспалением лёгких, страшно перепугался и даже отправил его с попутной машиной в Сусуман. А Сусуман – это, почитай, для тутошних зэков то же самое, что для французов Париж. Столица!.. Юрик едва доковылял до дверей больницы и рухнул на пороге без сознания. Состояние его было отчаянно безнадёжное. Как говорится в таких случаях: "заказывай панихиду". Но Марта Хеске категорически с этим не согласилась и буквально за уши вытащила Лапина с того света.

Ну, разве это не везение?

Потом они довольно долго не виделись и встретились нечаянно вновь только в управлении колымских лагерей, когда оформляли реабилитацию. Но и того времени, что провёл Юрик в больнице, хватило им для того, чтобы два одиноких и никому не нужных человека потянулись друг к другу. Можно назвать это притяжение взаимной приязнью, тоской о прошлом и навсегда утерянном, или даже любовью (какое в их ситуации это имело значение?), но новая встреча только укрепила в них желание быть вместе. Поэтому в Москву они вернулись вдвоём. И, пока шло оформление документов на получение Лапиным квартиры, поселились у подруги племянницы Юрика в Подольске. В Таллин Марта возвращаться не захотела. Слишком счастливые годы она там прожила и слишком большое горе там испытала. Поэтому Подольск и перспектива получить отдельную квартиру в Москве были для неё настоящим счастьем. Ведь даже из Сусумана ей не хотелось бежать на Большую землю, потому что там её никто не ждал и возвращаться ей было не к кому. А значит, незачем.

У Юрика ситуация была совсем иная. В Москве у него оставалась жена, и он вполне мог рассчитывать на то, что она ждёт его. Но за девять лет, проведённых в лагере, Лапин не получил от неё ни одного письма, хотя сам в течение нескольких лет писал ей регулярно – два раза в месяц. Не знал бедный Юрик, что его письма, отправленные по московскому адресу, никак не могли сами собой попасть в Архангельскую область, где отбывала свою ссылку его драгоценная Лилечка. Поэтому через три года, безплодных попыток как-то связаться с женой, он перестал писать, а ещё через год мысленно простился с нею и стал считать себя совершенно свободным от каких бы то ни было супружеских обязательств. Хотя глубоко запрятанное внутрь чувство вины нет-нет да и давало знать о себе острыми уколами ноющей совести.

Всё это рассказал Лапин своей… бывшей жене, время от времени целуя её вздрагивавшую руку, которую держал в своих длинных узких ладонях.

– Он всё повторял: «Прости меня!.. Прости меня!..» А в чём он виноват?.. Нет, Лёша, ты скажи, в чём он виноват?..

Алексей Иванович был смущён. Он понимал страдания этой несчастной женщины, он сочувствовал ей всей душой, но не знал, чем помочь… Как утешить?..

– Лиля ты не думай об этом… Никто ни в чём не виноват. Просто Господь так распорядился…

– Лукавишь, Богомолов!.. Ох, лукавишь!.. Нет, милый ты мой, я одна во всём виновата!.. Я одна!

– Извини, не понимаю! – Алексей Иванович действительно не понимал. – Ты-то в чём виновата?!..

– Я не ждала Юрика… Понимаешь?.. Он надеялся на меня, писал, ждал ответа, а я… Я почему-то решила… О!.. Какая я идиотка!., почти с самого начала решила, что он умер. Слабая, малодушная дура! И Господь поделом наказал меня!.. Ох, как наказал!.. Не веришь в чудо?.. Так вот – на тебе!.. Получи!.. Не смотри на меня так, Серёженька. Я не сумасшедшая, нет. Я маловерная! А за это надо наказывать, не жалея.

Серёжа, действительно, смотрел на Лилю широко раскрытыми глазами. Он не всё понял из того, что она рассказала (слова "Сусуман", "доходяга" он слышал впервые), а главное, мальчишка никак не мог понять и примириться с тем, что у человека может быть две жены. "Любовницы" ещё куда ни шло (он успел тайком от мамы прочитать томик рассказов Мопассана), но две жены – это уже слишком. Однако он понимал, что эта бедная женщина очень любила двоеженца Юрика, и мальчишке было искренне жаль её.

– Помнишь, как у Симонова? – неожиданно спросила Лиля. – "Как я выжил, будем знать только мы с тобой. Просто ты умела ждать, как никто другой". В этом всё дело: я не умела ждать. На Пинеге я знала одну женщину, тоже ссыльную… Так вот ей подробно рассказали, как расстреливали её мужа, а она всё равно… Ни за что не хотела верить, и помню, всё повторяла: "Пока не увижу его могилу, буду ждать. И дождусь!.." Дай-то ей Бог!..

Она замолчала и стала зачем-то очень внимательно рассматривать длинную трещину в штукатурке на потолке.

– Вот голова дырявая! – Алексей Иванович с досады хлопнул себя ладонью по лбу. – У меня же на сегодня два билета во МХАТ!.. На "Марию Стюарт" с Тарасовой.

И он достал из кармана пиджака две зеленоватые бумажки с вечной чайкой в левом верхнем углу.

– Что с ними делать?

– Дай мне, – Лиля протянула руку. – Билеты на Тарасову ни в коем случае не должны пропасть. Знаешь, какой лом на этот спектакль? Люди ночи в очереди выстаивают, лишь бы попасть. Даже на галёрку, а у тебя второй ряд бельэтажа. У билетных спекулянтов такие места втридорога идут. Я вас с Серёжей на следующий спектакль устрою, позвоню Эдельману, и дело в шляпе. А этими позволь мне распорядиться?

Алексей Иванович кивнул. Лиля страшно обрадовалась.

– Я позвоню, можно?

Она набрала номер и долго ждала, пока кто-нибудь возьмёт трубку.

– А кто такой этот всесильный Эдельман? – пока Лиля ждала ответа, шёпотом спросил Богомолов.

– Мхатовский администратор, мой приятель… Погоди… Марта, здравствуйте. Это говорит Лиля… – она на секунду замялась, видимо, не зная, как представиться, – … университетская подруга Юрика… Ах, он вам всё уже рассказал?.. Тем лучше, не надо притворяться… Я вам вот по какому поводу звоню… Не волнуйтесь, ради Бога!.. И просить прощения у меня вам абсолютно не за что… Марта, милая, выслушайте меня, пожалуйста!.. Да, да… Конечно, встретимся и обо всём поговорим… У меня на сегодня два билета во МХАТ… Послушайте!.. Очень хороший спектакль… "Мария Стюарт" Шиллера… Абсолютно серьёзно, и никакого подвоха тут нет… Давайте мы с вами так договоримся: я оставлю билеты у администратора, а вы вечером вместе с Юриком просто придёте в театр, только пораньше – минут за сорок… Иначе можете не успеть пробиться к окошку… К окошку администратора, естественно… Там огромная толпа будет… Ничего страшного… Скажете: "На фамилию Лапин", – и просто возьмёте два билета. Денег платить не надо… Как почему?.. Это мой подарок… И благодарить меня тоже не надо, ведь вы на Колыме, думаю, не часто ходили в театр… Всё!.. Всё!.. До свиданья! Я вам ещё позвоню… Обязательно… Может, завтра… Или послезавтра… Узнаю, понравился ли спектакль. Пока! – и она быстро положила трубку на рычаг. – Уф!.. Никогда бы не подумала, что разговор с… женой Юрика будет для меня таким… таким… – она так и не нашла слова, чтобы определить, каким был этот разговор, и тихо добавила: – Даже в пот бросило…

– Молодчина, Лиля, – улыбнулся Алексей Иванович. – Так и надо.

– Ты думаешь? – она ухмыльнулась и вдруг спросила резко и неожиданно. – У тебя водка есть?.

– Я здесь не хозяин, – ответил ошарашенный Богомолов, – не знаю.

– У мамы где-то спирт должен быть, – робко вмешался в разговор взрослых Серёжа. – Если хотите, я поищу.

– Поищи, пожалуйста, а то на душе такая слякоть и дрянь, что в пору вешаться. – взмолилась Лиля.

Мальчишка быстро вышел из кухни.

– Думаешь, поможет? – Богомолов спросил просто так, наперёд зная ответ.

– Помочь не поможет, но остроту чувств прибьёт. Прости, Алёша, просто я боюсь, не выдержу.

На кухню вернулся Серёжа. В руках у него был пузырёк тёмно-зелёного цвета.

– Кажется, это он.

Лиля взяла с кухонного стола первую попавшуюся чашку, вылила туда всё содержимое пузырька и залпом опрокинула в рот. Охнула, сморщилась, как сушёная груша, и с трудом вытолкнув из себя воздух, хриплым шёпотом произнесла:

– Неразбавленный!..

– Ты в порядке? – заволновался Богомолов.

– В абсолютном!.. – она резко встала, покачнулась, однако на ногах устояла, жестом остановила Алексея Ивановича, который вздумал её поддержать. – Лёха! Не суетись!..

– Ты дорогу домой найдёшь?

– Не боись!.. Ну, пацаны, выходит, я вам сегодня не нужна… Пойду… Спасибо за угощение… За всё!..

– Нас-то за что благодарить?

– За то, что дали душу отвести… Короче, я же сказала – за всё!.. Вечером позвоню. Пока!.. – и заплетающейся походкой направилась в прихожую.

Когда за Лилей закрылась дверь, Серёжка покачал головой и с тревогой спросил отца:

– Как же она теперь?..

Отец обнял его за плечи.

– Никогда не давай горю сломить себя. Самое последнее дело – ныть и слёзы по щекам размазывать. А Лиля… Она выдержит… Кто через лагерь прошёл, тому сам чёрт не страшен… Прости, Господи!..

Потом они долго пили чай и молчали, изредка посматривая на часы. Ждали, когда придёт срок, чтобы ехать в Склиф.

– Папа, тебе, наверное деньги нужны? – очень серьёзно, по-взрослому спросил Серёжа.

– Да нет, хватает пока. А почему ты спрашиваешь? Хочешь одолжить?

– Зачем одолжить?.. Мы же теперь вместе живём… Просто дать.

– А у тебя что? Лишние завелись?

– Зачем лишние? Мама говорила: Лишних денег никогда не бывает". Погоди, я сейчас.

Он быстро вышел из кухни и через минуту вернулся с пачкой облигаций в руках.

– Вот, – и протянул пачку отцу. – Мама оставила. Это облигации "Трёхпроцентного выигрышного займа". Мама объяснила, что их можно продать в любой сберкассе в любой момент. Конечно, какие-то копейки ты при этом потеряешь, но, в принципе, очень удобно. Как сказала мама, это – "живые деньги". Я тогда удивился, зачем она показала, где они лежат, а сейчас понимаю… Ты, я думаю, тоже.

Богомолов был потрясён. Конечно, она знала, что безнадёжно больна, и сделала всё, от неё зависящее, чтобы Серёжка хотя бы первое время после её… кончины ни в чём не нуждался. Не маялся в длинных очередях в юридических и нотариальных конторах в ожидании оформления наследства.

– Положи их на место, сынок. Пусть себе спокойно лежат. Это мама лично тебе оставила. А нам с тобой и того, что у меня есть, за глаза хватит. Недаром же я с каждой пенсии тысячу откладывал. В деревне денег не много надо. Вот и удалось малость скопить. Я про себя всё думал – зачем?.. Теперь пригодились. Спрячь.

И опять надолго замолчали. Каждый думал о своём. Делать им было нечего, идти некуда. Оставалось одно – ждать… Какое это было мучение!..

Вдруг Алексей Иванович спохватился:

– Серёжка!.. Надо для мамы одежду собрать.

– Зачем? – удивился сын.

– Не можем мы её в больничной рубашке хоронить. Напоследок она должна быть красивой. Какое из платьев у неё было самое любимое?..

Парнишка на секунду задумался, потом решительно пошёл в мамину комнату, резко распахнул дверцы шифоньера, и вдруг оттуда повеяло слабым дыханием знакомых духов.

– "Красная Москва", – определил Богомолов.

– Откуда ты знаешь? – удивился парень.

– Настенька тоже эти духи любила, – ответил Алексей Иванович.

Из немногочисленного гардероба Натальи мужчины выбрали тёмнозелёное панбархатное платье с широким белым воротником и белые туфли "лодочкой".

Алексей Иванович крепко обнял сына за плечи и тихо сказал на ухо.

– Держись, сынок!.. Нелёгкое испытание тебе сейчас предстоит.

Серёжа кивнул:

– Знаю.

– Ты одно помни: в гробу уже не мама будет лежать, а всего лишь её оболочка. А всё то, что ты любил в ней, чем любовался, чему радовался, уже покинуло эту оболочку и устремилось в другую жизнь. Вечную. Придёт срок, и вы там обязательно встретитесь.

– Ты хочешь сказать: мама не умерла? – спросил отца сын, сильно волнуясь.

– Смерти нет. Просто в этой земной жизни наша безсмертная душа поселяется в наше бренное, смертное тело. А когда заканчивается эта земная жизнь, покидает его. Как?!.. В каких формах она живёт там… за гробом, нам знать не дано. И не надо. В этом – величайшая мудрость Господня.

– Почему "мудрость"?.. Я не согласен. Было бы гораздо лучше, если бы мы всё знали заранее.

– Ошибаешься, сынок. Не всегда знание – благо. Если бы мы всё заранее знали, никакой разницы между этим миром и тем для нас не было бы.

Одёжка стала тебе мала, ты пошёл в магазин и купил другую. Что-то вроде этого. А переход души в загробный мир – это не экскурсия, не поездка на дачу. Это – величайшее таинство!.. И таинством должно оставаться. Чтобы душа человеческая трепетала перед встречей с Создателем нашим. Понимаешь, сынок?

– Не совсем… То есть умом понимаю, но реально представить никак не могу.

Отца тронула сыновняя искренность.

– А ты не отчаивайся, придёт время, до всего сам, собственным умом дойдёшь. Ну, кажется, всё взяли? – Богомолов похлопал по чемоданчику, в котором лежала одежда для Натальи. – Пошли.

Но, когда вышли, уже на лестнице, Серёжа повернул обратно.

– Куда ты?

– Папа, подожди! Мы же цветы забыли!

– Не волнуйся, сынок. Цветами в храме иконы украшают, а не покойников. Завтра на кладбище – другое дело, там они к месту.

Савушкин уже ждал их. Он принял чемоданчик с одеждой и сказал, как бы извиняясь.

– Я в церковь с вами, ребятки, не поеду. Здесь дел по горло. Но пошлю с вами двух наших хлопцев. Они помогут, – и скрылся за дверью, на которой висела картонная табличка с привычной для советского человека надписью: "Посторонним вход запрещён". Даже в морге подавляющему большинству живущих в Москве людей, непонятно когда и кем, было присвоено грозное звание "посторонних".

Серёжка жутко волновался: вся спина похолодела, на лбу выступил пот, его бил озноб, и он никак не мог унять эту дрожь. Никогда прежде он не видел покойников вблизи, но испытывал к ним какой-то мистический ужас. Особенно после того, как в восьмилетием возрасте тайком от мамы прочитал повесть Гоголя "Вий". Умершая Панночка снилась ему с удручающим постоянством, и он всякий раз кричал во сне, когда она летала по его комнате в своём гробу, громко хохотала и грозила ему своим зелёным пальцем. Он понимал, что всё это происходит во сне, изо всех своих сил пытался проснуться и не мог, и от этого становилось ещё страшнее и безысходнее. Когда же он просыпался, она вдруг высовывалась в тёмном углу из-за шкафа и опять грозила пальцем. Это она шевелила штору на окне, это она скрипела половицей прямо под его кроватью.

И что бы там ни говорил отец о безсмертной душе и бренной оболочке, но реально увидеть в гробу маму было так страшно, что хотелось без оглядки бежать отсюда. Но он, как пришитый, сидел на скамейке рядом с отцом и, внутренне содрагаясь, ждал: вот сейчас откроется дверь, куда ему, "постороннему", вход запрещён, и… Дверь, действительно, отворилась, оттуда показалась вихрастая голова молодого парня, который проговорил бодрым, полным неиссякаемого оптимизма голосом: "Выходите к подъезду. Можем ехать!" И скрылся.

Серёжка вздохнул с облегчением.

У подъезда стоял старенький "ЗИС", на борту которого проглядывал сквозь облупившуюся белую краску красный крест. Дверца машины была открыта и в глубине, на месте, куда обычно укладывают носилки с больным, виднелся красный гроб.

– Игорь… Олег… – представились молодые ребята в белых халатах, надетых поверх курток. Один вихрастый, тот, что сказал им, чтобы они выходили, был Игорем. Второй – худой, длинный с гладко зачёсанными на прямой пробор волосами – оказался Олегом.

– Садись рядом с водителем, – предложил сыну Алексей Иванович. Он понимал состояние парня и хотел хоть чем-то ему помочь.

– Нет, ты вперёд садись, – наотрез отказался Серёжка. – А я здесь… Рядом с мамой.

В храме было празднично, радостно.

По мраморным плитам пола чуть слышно шелестели людские шаги, и негромкий людской говор создавал атмосферу какой-то особой торжественности. Ярко горели свечи, и освещённое их колеблющимся светом лицо Натальи казалось прекрасным. И в самом деле, черты лица разгладились, исчезла ироничная складка в углах рта, закрытые веки скрыли обычно настороженный, колючий взгляд, а плотная марлевая повязка вокруг головы придавала её лицу иконописное выражение.

Кто-то осторожно коснулся его плеча. Серёжка, не взглянув даже, понял – отец.

– Посмотри, какая она красивая… – и Алексей Иванович протянул сыну две свечки.

– Зачем они мне? – спросил тот.

– Одну поставь "на канун". Видишь, перед распятием много свечей горит. И каждая из них – это молитва перед Всевышним за умершего, чтобы простил грехи, чтобы упокоил в раю. А вторую перед "Иверской" поставь.

– Я не понял, перед чем?

– Не перед "чем", а перед Кем. Перед "Иверской иконой Божьей Матери". Вон она, видишь?.. В левом приделе. Большая в серебряном окладе… И попроси, чтобы помогла тебе Царица Небесная в эту тяжкую годину, чтобы силы дала не сломиться, с достоинством несчастье перенести.

Серёжа всё сделал так, как советовал отец. Когда ставил свечку "на канун", то тихо попросил про себя: "Боженька! Пусть мама в раю будет. Ладно?" А перед "Иверской" слегка замешкался: фитилёк свечки спрятался в воск, и от этого она никак не хотела загораться. "Не торопись", – послышался ему тихий ласковый голос. Серёжа поднял голову. Прямо на него смотрели добрые скорбные глаза Богоматери. Уж кто-кто, а Она-то знала, как тяжело потерять близкого, родного человека, и потому печалилась и сокрушалась со всеми скорбящими. Не отдавая себе отчёта в том, что он делает, повинуясь необъяснимому душевному порыву, Серёжа не выдержал, опустился перед Ней на колени и стал молиться. Он никогда не делал этого раньше, он не знал ни одной молитвы, поэтому слова у него путались, цеплялись одно за другое, иной раз вообще пропадали или неожиданно выскакивали откуда-то из-под сознания, мешались, комкались, но он не обращал на это внимания и… молился. Горячо, страстно. Сокрушаясь и радуясь, надеясь и… Веруя!..

Наутро, в день похорон, Серёжка проснулся очень рано. За окном было ещё темно, отец тихонько похрапывал, лёжа на раскладушке, громко тикали стенные часы, и под этот ритмичный ход равнодушного времени он лежал, уставившись в потолок, по которому уличные фонари раскидали причудливые тени, думал и вспоминал.

В детском саду на ёлке он напрочь забыл стихотворение, которое должен был прочитать на торжественном утреннике. Как он мог забыть?!.. Ведь вызубрил стих ещё за две недели до праздника. Серёжка и теперь его помнит: "Детвора не хочет спать сегодня. Новый год торопится сюда. На вершине ёлки новогодней ярко светит красная звезда!" Он видел, как, сгорая со стыда, густо покраснела мама, как она силилась подсказать ему первые слова, но он ничего не слышал. Он смотрел в ярко-синие насмешливые глаза Люськи, не мог вспомнить ни слова и понимал одно – он погиб!.. А скандал в третьем классе! Его выбрали старостой и велели собрать на анализы мочу. Но Серёжке не захотелось возиться со всем этими пузырьками и бутылочками, которые ребята принесли на следующий день. Он слил их содержимое в литровую банку, на которую наклеил бумажку с надписью "3-й Б" и отдал школьной медсестре. Какой поднялся скандал!.. Его грозились выгнать из школы, завуч Климентина Ивановна извергала громы и молнии, а мама, пытаясь сдержать смех, старалась убедить её, что у сына были самые добрые намерения и он ни над кем не собирался издеваться. А первые попытки тайного табакокурения!.. На чердаке соседнего дома собралась компания из четверых одноклассников… Кажется, это было в третьем… нет, во втором классе. Они купили на каждого по пачке "Примы" и, изображая завзятых курильщиков, "выкурили" по пять сигарет. Чтобы уничтожить предательский запах изо рта, Серёжка, вернувшись домой, пять раз вычистил зубы мятной пастой и был уверен в своей полной безнаказанности. Каково же было его удивление, когда мама, едва переступив порог дома, строго спросила: "Курил?!" Не знал бедняга, что, прикуривая, он огнём спички спалил себе все ресницы, так что "следы преступления" в буквальном смысле слова были у него на лице!.. А как осуществилась его заветная мечта?!.. Ещё в четвёртом классе он загорелся идеей купить фотоаппарат. Каждый день он заходил в фотомагазин на Петровке и любовался сверкающей оптикой и хромированными деталями фотокамер. При этом для того, чтобы осуществить мечту, предстояло решить всего две проблемы. Проблема номер раз: какой аппарат купить, "ФЭД" или "Зоркий"? Проблема номер два: полное отсутствие денежных средств на эту покупку. Полтора года, отказывая себе во всём, экономя на школьных завтраках и походах в кино, Серёжка копил эти средства. Чтобы избежать ненужных расспросов, накопленные деньги прятал в карман старой маминой куртки, которая висела в коридоре на вешалке: вот уже несколько лет мама к ней даже не притрагивалась. Как же он был потрясён, когда однажды, вернувшись из школы, он не обнаружил куртки на привычном месте!.. Оказывается, мама за ненадобностью выбросила её на помойку, не проверив содержимое карманов. Горе Серёжки было огромно, и он не смог скрыть его от матери. По его подсчётам до заветных семисот восьмидесяти пяти рублей оставалось всего каких-то… полгода!.. Рыдая, он признался маме в своём финансовом крахе, ожидая разноса за свою глупость. А она, ни слова не говоря, взяла его за руку, отвела в магазин на Петровке и купила сыну новенький "ФЭД"!..

Резкий звонок будильника прервал его воспоминания.

Взволнованные и сосредоточенные в ожидании предстоящего события отец с сыном быстро встали, умылись и начали собираться. Серёжа приготовил свой выходной костюм ещё со вчерашнего вечера и теперь с горечью подумал, что надевает тёмно-серую чешскую пару всего второй раз в жизни: мама купила костюм перед новым учебным годом, и первого сентября Серёжка очень гордился, что в обновке выглядит совсем взрослым. Разве знал он тогда, что в следующий раз наденет её по такому страшному поводу. От завтрака Алексей Иванович отказался, поскольку решил причаститься после литургии. Серёжа последовал его примеру.

Когда они вышли на улицу, шёл дождь. Осень вовсю вступала в свои права, и резкий порывистый ветер налетал время от времени, давая понять: бабьему лету пришёл конец.

– Боюсь, в такую погоду народу придёт немного, – вздохнул Серёжа.

– Не говори "гоп". Поживём, увидим.

И действительно, поначалу в храме было малолюдно. Только Савушкин, подчёркнуто торжественный и серьёзный, встретил их на ступенях. Он мрачно курил, не обращая внимания на моросящий дождь. Но постепенно стали подходить и другие, так что к концу литургии вокруг гроба Натальи собралось много людей. Проститься с ней пришли сослуживцы, трое однокурсников, фронтовые друзья, соседи по дому, бывшие пациенты.

– Вот видишь, – Богомолов был искренне рад, что мрачному прогнозу сына не суждено было сбыться. – Посмотри, сколько народу собралось. Любили твою маму, Серёжа… Очень любили… Гордись…

Совершив чин отпевания, отец Иоанн обратился к собравшимся с кратким словом.

– Дорогие братья и сестры!

Любовь – это не только и не столько наслаждение. Любовь – это, прежде всего, боль. И страдание. Заболел ребёнок. Поглядите, что с матерью делается!.. Да она сама готова метаться в жару, сама готова глотать лекарства и принять на себя вдесятеро больше страданий, только бы дитя было здорово. Вот она – любовь!.. Материнская любовь! Но ведь это – её кровинушка, её родное, неотделимое! А как быть с чужими?.. Может ли она точно так же любить соседа, или знакомого, или вовсе постороннего человека? Найдутся ли у каждого из нас такие душевные силы, чтобы боль чужого стала нашей собственной? Чтобы его страдания отзывались в нашей душе таким же сильным и личным чувством?.. Думаю, не всегда и не у всех. А ведь сострадание – это и есть самая истинная любовь. Потому что никакой корысти в ней нет… Да и быть не может… Какая корысть в том, что ты ближнего своего пожалеешь?.. Но оглянемся на себя. Что мы любим больше всего на свете? Мы самих себя жалеть любим! Очень любим повздыхать и поплакаться: мол, какие же мы бедные и несчастные! Иной раз у человека простая царапина, а он вопит так, словно насмерть раненный, и в жилах кровь стынет, и в самом деле начинаешь верить: страшная беда приключилась – гибнет человек. А настоящее горе всегда втихомолку живёт. Настоящая боль редко-редко наружу воплем вырывается… Это уж когда совсем невмоготу становится… А у русского человека особенно. Русский человек очень застенчив по натуре и не любит, когда на него особое внимание обращают, когда в его сторону пальцем тычут. Он напоказ только товар на базаре выставляет. Мне недавно один прихожанин пожаловался: "Мне, – говорит, – страдания всю душу иссушили". Думаю, неправ человек. От страданий душа богаче становится, а сушит её чёрствое равнодушие и скука сердечная… А наш Спаситель?!.. Пригвожденный к кресту, Он испытывал такие муки, которые нам, обыкновенным людям, даже представить страшно. А вокруг бесновалась толпа. Люди, которые ещё неделю назад при входе в Иерусалим встречали Его пальмовыми ветвями и криками "Осанна!" и ради которых он принял на себя эти крестные муки, теперь плевали ему в лицо и кричали: "Распни!.. Распни Его!" А Он молился за них и просил Отца Своего: "Отче! Прости им, ибо не ведают, что творят…" Боже!.. Как Он страдал!.. Как страдал…

Отец Иоанн помолчал немного. О чём-то своём, личном, подумал.

– Истинно счастлив лишь тот, кто печётся не о своём животе, а болеет душой за ближнего своего. Посмотрите, сколько вас здесь! Вы все пришли сюда, в храм, не корысти ради, а по искреннему движению души вашей захотели поклониться той, которая отдала вам когда-то частицу своего сердца, кроху своей любви. Я в мирской жизни тоже был хирургом и знаю, что такое врачевать с любовью и без… Равнодушных врачевателей народ "коновалами" называет. И поделом. А эта слабая и красивая женщина на фронте среди крови и грязи, среди матерщины и уродства смерти сумела сохранить своё высокое предназначение – любить и быть любимой. Вечная ей память!.. И да упокоит Господь нежную душу её в горних селениях Своих! Аминь!..

Многие, слушая отца Иоанна, плакали. Серёжа держался из последних сил. Алексей Иванович смотрел на сына, болел за него душой и радовался – горе своё мальчишка переносил с удивительным достоинством. И только на кладбище, когда по крышке гроба заступали молотки, он не выдержал и разрыдался.

– Не смущайся… Плачь, мальчик мой, плачь, – отец прижимал его к себе, гладил по волосам. Израненное сердце его разрывалось от нежности и любви.

Красный уголок не смог вместить всех, пришедших помянуть Наталью Григорьевну Большакову. Люди толпились в коридоре, им со стола через головы передавали разведённый спирт и закуску. Громких речей никто не говорил, и, может поэтому, создавалось впечатление, что тут собралась огромная семья.

К Богомолову с трудом протиснулся Иван Савушкин.

– Давай, Лексей, Наташку помянем!.. Я ведь её тоже любил без памяти и завидовал тебе до чёртиков!.. Но куда мне?.. Со свиным рылом в калашный ряд!.. Да она и не знала об этом…

Не чокаясь, они выпили.

– Что думаешь дальше делать?

Алексей Иванович почесал затылок, вздохнул.

– Если бы знать!..

– А я тебе так скажу, – казалось, Савушкин без его ведома уже принял решение, – забирай Серёгу и увози в деревню к себе. Мальчишке оклематься надо, а здесь не получится. Слишком многое напоминать о матери будет.

– Я бы с радостью, но не так-то это просто, дядя Ваня. А школа?

– Что школа?.. У вас в деревне что?.. Школы нет?

– Почему?.. Есть.

– Так что же тебе мешает? – удивился Иван Сидорович.

– Умная голова, сам посуди: какая школа в Москве, а какая в Дальних Ключах. Разве можно сравнить?.. А ещё – театры, музеи, развлечения… Нет, это, я думаю, не вариант…

– Для Серёги сейчас главное – нервишки в порядок привести, а не достоинствам московского образования умиляться. И потом, ты же не навечно его к себе забираешь. После Нового года привози обратно, если так столичная жизнь тебя манит. А что уехать ему сейчас отсюда надо, это точно. Поверь.

Домой отец с сыном возвращались пешком. Савушкин предлагал воспользоваться всё тем же стареньким «ЗИС» ом, но Сергей наотрез отказался.

– Мы как-нибудь сами, дядя Ваня, домой доберёмся.

И вот теперь они шли по мокрой после дневного дождя Сретенке и молчали. Серёжа глубоко засунул руки в карманы пальто, поднял воротник, так что, глядя на него сбоку, можно было увидеть только кончик носа и выбившуюся из-под фуражки прядь каштановых волос. О чём он думал?.. Что творилось в его душе?.. Алексей Иванович ни о чём не спрашивал, не пытался вызвать сына на разговор. Ждал. Придёт время, сам заговорит, а если не заговорит, значит, не признал ещё в Богомолове близкого человека.

У Сретенского бульвара, на перекрёстке, горел красный свет, и они остановились, дожидаясь зелёного.

– Погоди, у тебя шнурок развязался, – сказал Алексей Иванович и присел на корточки, чтобы завязать.

– Пап, а что ты скажешь, если мы с тобой поедем в деревню?.. К тебе…

Богомолов опешил, поднял голову и снизу вверх посмотрел на сына:

– Ты не шутишь?..

– Как ты к этому относишься?.

Алексей Иванович совершенно растерялся. Что ответить?.. Конечно, он был бы счастлив, безконечно счастлив уехать с сыном домой, в Дальние Ключи и не маяться больше длинными зимними вечерами от безпросветного одиночества и тоски. Но сколько сразу возникало проблем!.. И все они казались неразрешимыми… Бросить школу?.. Квартиру?.. Налаженный городской быт?.. Товарищей… То есть, по сути, начать новую жизнь?.. Возможно ли это?!.. Выдержит ли городской парнишка все неудобства непростой деревенской жизни?.. На его счастье, мокрый шнурок всё время выскальзывал из рук, никак не хотел завязываться, и за этим занятием отец пытался скрыть своё замешательство.

– Пусти, я сам, – мальчишка тоже присел на корточки и в одну секунду завязал непослушный шнурок. – Ты мне не ответил.

– Я бы, Серёжа, с радостью, но школа… – Алексей Иванович схватился за первое попавшееся.

– Что школа?.. У вас в Дальних Ключах что, школы нет?..

– Есть, но разве сравнишь её с московской?

– Ерунда!.. Если человек с головой, в любой школе учиться можно… Короче, ответь мне прямо: ты хочешь чтобы мы уехали из Москвы вместе?.. Если нет, скажи, не стесняйся, – строго, с каким-то вызовом Серёжка спросил отца.

– Очень хочу, – выдохнул тот.

– Вот и отлично! – Сергею было абсолютно до лампочки, что будет со школой, с квартирой и со всей прочей ерундой, которая для взрослых почему-то представлялась такой значительной, важной. – Значит, завтра идём на вокзал и покупаем билеты. Согласен?..

Честно говоря, не знал Богомолов, радоваться ему или сокрушаться.

Впрочем, какое это имело теперь значение?..

КОНЕЦ ПЕРВОЙ части