Колтон ждал ее. Она открыла рот, готовая произнести имя Ионы (правда), но не успела вымолвить ни слова, как Колтон ее опередил:
ОТРЫВОК ИЗ «ЛИМОНАДНЫХ НЕБЕС»,

– Первый год мы содержимся все вместе, а потом начинают образовываться более тесные группы в зависимости от возраста участников и даты смерти, так что я думаю (основываясь на том, что узнал, и на фото, которое ты мне показала), что я ее нашел.
КНИГА 2: «МЕЖДУ ДВУХ МИРОВ»

С этими словами Колтон повел Мэриголд в сверкающий тоннель, который она раньше никогда не видела, вверх по мерцающей витой лестнице. Они зашли в комнату с высокими сводами, полную музыки, цветов и людей. Шла вечеринка.

И в толпе Мэриголд увидела ее. Вайолет. Маму.

– Мама! – закричала Мэриголд, но шум голосов заглушил ее крик. Колтон посадил ее себе на плечи и начал медленно пробираться сквозь толпу.

– Видишь, не зря я занимался американским футболом. Если бы я ходил на факультатив по полемике, я б так не смог!

– Помалкивай! И иди быстрее! – Мэриголд размахивала руками над головой, пока они бежали, приближаясь все ближе и ближе, пока…

– Вперед, – произнес Колтон, – она пошла вон к той двери.

– Вайолет Мэйби! – закричала Мэриголд как можно громче, так, что у нее заболело горло.

Ее мама остановилась и обернулась. Их взгляды встретились.

И Мэриголд почувствовала, что, наконец, дома.

Я открываю глаза навстречу яркому белому свету, льющемуся в окно. Солнечный свет – это что-то хорошее, веселое и приятное. Прямая противоположность всему остальному в моей жизни.

Несколько секунд я сомневаюсь, вдруг мне это все приснилось. Но потом я бросаю взгляд на пол, вижу листки бумаги, похожие на крайне непраздничные конфетти. Вчера вечером я бросила письма на пол, закончив читать их по пятому разу. Я подумывала, не порвать ли их на куски и не смыть ли в унитаз и даже начала это делать, аккуратно разорвав последнее письмо пополам, но какой-то резкий голос в голове остановил меня криком: «Нет! Тисл, остановись! Это ведь все, что осталось у тебя и папы!»

С нашего вчерашнего разговора с отцом я не выходила из комнаты. Должно быть, я умираю с голоду, но мой желудок будто бы сжался до размеров пылинки.

Перед тем как лечь спать вчера ночью, я просмотрела остальное содержимое коробки: свадебные фотографии отца и матери, фотографии беременной мамы, мамы с новорожденной мной на руках, мамы и меня, уже научившейся ходить. Еще там были украшения: немного позеленевший от старости золотой медальон в виде сердечка, в котором одну половину занимало лицо папы (тогда еще молодого), а вторую – мое лицо с широкой улыбкой и пухлыми детскими щечками; браслет с единственным шармом, силуэтом девочки с косичками; простое золотое обручальное кольцо и блестящее кольцо с желтым сапфиром, которое папа подарил ей на помолвку. По крайней мере, мне кажется, это именно оно, потому что другого кольца в коробке нет. На самом дне я обнаружила несколько билетов на концерты и фильмы, о которых даже никогда не слышала, пару ракушек, розоватый камешек в форме сердца и упаковку ментоловых конфеток, чей срок годности наверняка истек за эти четырнадцать лет.

Вот и все. Полный список. Вот что осталось у меня от мамы, вот за что мне предстоит держаться всю оставшуюся жизнь. Теперь я жалею, что проглотила все письма сразу, нужно было читать их постепенно. Могла бы ведь читать по одному в неделю, внимательно вникая в каждое предложение, чтобы не упустить ничего важного. Впитывать плохие новости медленно, наслаждаться каждым драгоценным камешком добра и любви, который только можно было найти.

А может быть, и к лучшему, что все уже позади. Что мои иллюзии враз рассеялись. Потому что это самое худшее: осознание, что мои представления в течение всех этих лет были настолько далеки от действительности, что высоченный пьедестал, на который я поместила маму, оказался всего лишь глупой детской фантазией. Все это было притворство, которое подсвечивало мой мир и заставляло меня чувствовать себя счастливой.

Я всегда по ней скучала, но скучала я по своей идеально придуманной версии мамы. Замечательной, просто золотой мамочки, которая готовила замысловатые пирожные на день рождения еще до того, как возник «Pinterest». Мамы, которая поощряла бы мои занятия скрипкой, или флейтой, или барабанами – любым инструментом, на котором мне нравилось бы играть. Отправила бы меня в балетную школу, записала на футбол или в сборную по плаванью. Она верила бы, что у меня есть способности буквально ко всему, приходила бы на все спектакли или игры, даже если для этого пришлось бы пропускать важное совещание на какой-нибудь престижной работе, которой она успевала бы параллельно заниматься. Я всегда была бы для нее на первом месте. Я наполняла бы ее сердце такой искрящейся и яркой радостью, что она не была бы в состоянии даже припомнить, как жила до того, как впервые взяла меня на руки.

Я не знаю, где теперь мама. Я знаю – где-то в глубине души я это правда чувствую, – что на самом деле во всей этой истории нет ее вины. Она не выбирала жизнь с депрессией. Уверена, она выбрала бы себе другую судьбу, если бы природа у нее спросила. Но сохранять в себе злость сейчас кажется самым лучшим способом выжить. Я злюсь на маму за то, что она так и не поправилась, что оказалась слишком гордой, чтобы раньше обратиться за помощью. Злюсь и на отца за то, что так долго хранил все это в секрете, – а еще за то, что не нашел способа спасти ее, прежде чем ей стало совсем плохо.

Что мне сегодня делать? Куда пойти? С кем поговорить? Ничего, никуда, ни с кем.

Вчера Эмме должны были сделать операцию. Я была слишком занята своей жалостью к самой себе, чтобы беспокоиться о ее самочувствии. Все потому, что я ужасно эгоцентричное человеческое существо. Может быть, чуть позже, когда у Эммы будет больше времени и она немного оправится, я напишу ей короткое электронное письмо, поблагодарю за все и напомню, что без меня и Мэриголд ей будет гораздо лучше.

Интересно, как там Оливер? Думает ли он вообще обо мне? Интересно, сколько времени понадобится мне, чтобы больше не интересоваться подобными вещами?

Как бы мне ни хотелось избегать интернета, сейчас, кроме него, у меня ничего нет. Я проверяю почту, потому что как настоящая мазохистка не могу остановиться. Со вчерашнего дня пришло еще несколько сотен писем. Темы пестрят злобными выражениями. Я не открываю ни одного из них, потому что уже знаю, что в них написано, и это ничуть не хуже, чем слова, которыми я называю саму себя. Я запускаю поиск по входящим сообщениям, чтобы проверить, нет ли новых сообщений от Оливера или Эммы. Не-а. Конечно же, нет. От Лиама тоже ни слова. Не знаю даже, какое чувство сильнее: облегчение или разочарование, что он не попытался со мной связаться, хотя вряд ли это что-то изменило бы.

А потом, раз уж я ступила на скользкую дорожку, ведущую в никуда, я гуглю имя Оливер Флинн. Должны же в сети быть какие-то фотографии, твиты, обрывки информации о нем, которые я могу припрятать на черный день. Но первое, что всплывает, – это статья в интернет-газете его школы о писательской стипендии, которую он выиграл в прошлом месяце. Пятьсот долларов, плюс его рассказ будет издан в собрании сочинений других талантливых школьников со всей страны. Он об этом не упоминал, вероятно, потому что думал, что в сравнении с миллионами экземпляров «Лимонадных небес», продающимися по всему миру, это ничто. По сравнению с моими успехами это казалось ему мелочью.

Только его успех настоящий. Он его сам заслужил.

Я погружаюсь в виртуальный поиск, нажимая на все фотографии Оливера, которые попадаются мне в соцсетях. У него гораздо больше друзей, чем я могла себе представить, принимая во внимание, сколько времени он позволял себе проводить в моей компании. Все выглядят дружелюбно. Нормальные ребята. С такими людьми я и сама хотела бы регулярно проводить время, если бы оно у меня было. От одного кадра я просто не могу оторвать глаз: Оливер с двумя подружками, что-то пекут к благотворительному аукциону. На фото они в кухне Флиннов, в волосах и на лицах мука, но они выглядят такими счастливыми в этом бардаке, обнимаются и готовы расхохотаться в тот самый момент, когда сработала вспышка. Одна из девушек, симпатичная блондинка с розовой помадой на губах, прижимается к плечу Оливера, улыбаясь не в камеру, а ему.

Мне никогда не почувствовать таких школьных моментов радости: большие компании друзей, в которых все смеются, люди, которые знают тебя еще с детского садика, они были свидетелями самых постыдных и неловких моментов твоей жизни и все равно тебя любят. Даже если я в конечном счете и пойду учиться, неловкий переросток, эти годы я упустила навсегда. Мне никогда их не вернуть.

И вот я прошерстила весь интернет на предмет фотографий Оливера, и тогда наступает время признать свое поражение. Желудок начинает скручивать, и впервые в жизни от мысли о шоколаде мне становится дурно.

Внизу тихо – путь свободен. Даже Люси, должно быть, спит. Я захожу в кухню, не думая ни о чем, кроме сэндвича с сыром и яйцом. Это единственное, что может сейчас облегчить мою участь.

– Тисл.

Я оборачиваюсь, прижимаю руки к груди.

– Папа, Господи Иисусе! Ну ты меня и напугал.

Отец. Не у себя в комнате. Это так неожиданно, что я только и могу стоять и пялиться на него, открыв рот.

– Прости, – отвечает он, с трудом пряча улыбку. – Я все утро ждал тебя здесь. Знал, что голодовку ты долго не вынесешь и в какой-то момент все равно заглянешь на кухню.

– Я… я рада видеть, что ты уже перемещаешься по дому.

– Миа давно уже силой выводит меня из состояния безобразного слизняка. А еще сегодня утром приходила Мелисса, мой эрготерапевт. Назначила несколько упражнений. На костыли мне вставать нельзя, пока не снимут повязки, а это еще несколько недель, но я хочу больше двигаться. Буду стараться. Ради тебя.

– Поздновато, тебе не кажется?

Папа вздыхает и словно сдувается, оседая в инвалидном кресле.

– Мне очень жаль, я бы все сделал иначе, если бы мог. Книги, слава, все такое прочее. Я бы отправил тебя в школу, чтобы у тебя появились друзья. Настоял бы на том, чтобы ты присоединилась к школьному ансамблю, хору, спортивной команде или театральной студии. Сопровождал бы тебя в походах, разрешал бы другим девочкам ночевать у нас, даже несмотря на то, что я всего лишь неуклюжий, беспомощный отец-одиночка. Я дал бы тебе все, чего заслуживает нормальный ребенок. Может быть, я написал бы книжку под своим именем, которая бы продалась. А может быть, ты и сама бы выросла и стала писательницей, сама добилась бы больших успехов. Может быть, что-то из этого еще и сбудется, как знать. У тебя впереди большое будущее. Но мне очень жаль.

– Я никогда не стала бы писательницей, – отвечаю я, игнорируя все остальное, все эти извинения, которые я терпеть не могу. – Ну, то есть теперь у меня так и так нет шансов, потому что мое имя попадет в вечный черный список для всех издательств, но… Я точно не писатель.

Папа смотрит на меня, и его брови выстраиваются в одну сплошную лохматую линию.

– Почему ты так говоришь?

– А почему я должна считать иначе? Я не написала ни слова в трилогии «Лимонадные небеса», на случай, если ты забыл. Я предлагала кое-что, на чем строился сюжет, но основная часть моих идей тобой отвергалась.

– Твой вклад был исключительно конструктивным. Через твою строгую цензуру прошло каждое предложение, которое я написал. Ты направляла меня и помогала сохранять нужную тональность. Тебе семнадцать лет, Тисл. И ты принимала участие в написании двух книг-бестселлеров. Не нужно недооценивать свою роль. Она была далеко не маленькой.

– Ага, как скажешь. – Я снова поворачиваюсь к холодильнику, возвращаюсь к изначальному плану: сыр и яйца.

– Я не ожидаю, что ты поверишь мне на слово, точно не сейчас. Я просто говорю тебе: не нужно исключать никаких возможностей. Не стоит позволять моей ошибке мешать твоему возможному литературному будущему.

– Ну, принимая во внимание, что ни один приличный колледж, скорее всего, не примет меня после всего, что произошло, мне в ближайшем будущем не грозит филологический факультет, да и вообще какой-либо факультет.

Отец молчит с минуту, и я наслаждаюсь тем, что смогла настолько шокировать его.

– Ты еще даже документы не подала, – наконец говорит он. – Есть еще время продумать верную стратегию. История утихнет, университеты не узнают тебя по имени…

– Я сейчас самая узнаваемая мошенница в стране, пап. Даже в Австралию или Англию я сбежать не смогу, они меня и там вспомнят.

– Мы что-нибудь придумаем. Все будет хорошо.

Хорошо. Все, что он говорит, совершенно бессмысленно. Мне надоело это слушать. Надоело позволять ему думать о себе лучше, чем он есть на самом деле.

– Нет, пап. Я что-нибудь придумаю. А ты о себе подумай, хорошо? Мою жизнь ты уже разрушил. Ты разве этого не понимаешь? В моей жизни ты уже ничего не исправишь. Ты ходячая катастрофа.

Папу в инвалидном кресле будто бы током бьет. Мои слова прозвучали холоднее, чем я планировала. Возможно, это самое мерзкое, что я говорила ему в жизни. Но я не жалею, что сказала ему эти слова. Он не может просто брать и решать, в какой момент он хочет и может быть Отцом, Готовым Поддержать. В жизни так не бывает.

– Пойду к Дотти, – объявляю я, потому что больше не в силах оставаться с ним в одном доме.

– Тиса, прошу!.. – кричит он вслед, но я уже почти у двери.

Я хлопаю дверью, даже не обернувшись.

* * *

Нельзя сказать, что Дотти (я все больше смиряюсь с необходимостью называть ее по имени) так уж сильно удивлена, снова увидев меня так скоро.

Она настаивает на том, чтобы я сначала съела сэндвич (тунец, сыр и соленые огурчики), когда я признаюсь, что не ела человеческой еды, кажется, уже много дней подряд, и у меня начинает кружиться голова. Сделанный Дотти сэндвич кажется мне самым вкусным сэндвичем с тунцом в жизни. Я съедаю его весь до последней крошки, потом запихиваю в рот несколько печений (сегодня шоколадных с ярко-розовыми блестками – интересное сочетание), а потом рассказываю ей о маме, о ее письмах, о ссоре с отцом. Дотти молчит, пока я все это вываливаю, кивает и время от времени откусывает кусочек печенья.

– Я испытываю такое чувство вины, – произносит она, когда я заканчиваю, и хмурится, ставя на стол чашку с чаем «Черная вишня». – Мне следовало бы быть более общительной и радушной соседкой. Нужно было поговорить с ней, когда она вернулась. Помогать ей ухаживать за тобой.

Я хочу еще столько всего спросить, например, о мамином детстве, но голова и так тяжела от новой информации. Возможно, я задерживаюсь у Дотти дольше, чем считается приличным для чаепития, на которое тебя не приглашали, но мне невыносима мысль о том, что придется идти домой. Я думаю, не напроситься ли к ней с ночевкой, но даже при возникшей между нами связи это было бы странно. И вообще, я не уверена, что смогла бы заснуть, когда на меня со стен смотрят все эти щеночки и котики.

Возвратившись домой, я вижу, что папа все еще в прихожей. Как будто он все это время ждал меня, не двигаясь с места.

– Я рад, что вы с Дотти поладили, – небрежно бросает он, как будто мы не разругались в пух и прах всего несколько часов назад. – Твоя мама всегда очень беспокоилась о ее судьбе.

– Ну, у меня теперь никого нет, и я подумала, почему бы и нет? Потерял соседа – подружись с соседкой.

Я начинаю подниматься по лестнице.

– Пока тебя не было, я разговаривал с Сьюзан.

Я снова поворачиваю голову к отцу.

– И?

– Они с Эллиотом и «Зенитом» все никак не могут принять решение. Полагаю, что, несмотря на тотальную ненависть к нам обоим, они пытаются понять, нет ли какого-то способа повернуть ситуацию так, чтобы последняя книга трилогии еще лучше продавалась бы. Или, может быть, лучше сразу положить этой истории конец, сохранить свое лицо и сделать так, чтобы скандал побыстрее утих. Сьюзан говорит, что в настоящий момент шансы примерно пятьдесят на пятьдесят.

– Так они… Рассматривают возможность издания книги, несмотря ни на что?

Такой вариант ни разу не приходил мне в голову за последние дни. Нам конец, «Лимонадным небесам» тоже. Навсегда.

– Возможно. – Отец качает головой. – Посмотрим.

– Ясно.

– Я буду стараться, Тисл. Быть лучше. Для тебя. Для самого себя. Для нас обоих.

– Ладно.

– Ведь ты права. Я натворил бед, пора перестать упиваться жалостью к себе.

Я немею и не знаю, что ответить. Меня переполняют слишком сложные чувства. Я испытываю облегчение, что отец сохраняет эмоциональное и психическое спокойствие, хотя я устала волноваться о таких вещах. Но обратно к себе в комнату я не убегаю. Я сажусь на диван, папа подкатывает кресло поближе, и безо всяких обсуждений мы снова включаем «Шерлока». Через пару часов мы заказываем тайскую еду с доставкой, и Миа подвозит поближе сервировочный столик и тоже ужинает рядом с нами. Может быть, не так уж она нас и ненавидит.

Ощущения не вполне нормальные, но, по крайней мере, сейчас стало лучше, чем в последние несколько дней. Я слишком слаба, чтобы сопротивляться. Прятаться у себя в комнате, загнивать в одиночестве – это, как сказала Дотти, не самый подходящий план на долгосрочную перспективу. Но только то, что я смотрю телевизор и что-то ем в одной комнате с отцом, не означает, что он прощен и между нами снова все в порядке. Это означает только то, что мне необходим хоть кто-то, чтобы я не развалилась от горя, и (хорошо это или плохо) отец – единственный, кто у меня есть в жизни. Он вся моя семья. Мы оба причиняли людям боль. Оба совершали ошибки.

Яблочко от яблоньки.

* * *

Я лежу в постели уже несколько часов, но не могу уснуть.

В ушах звучат слова папы, сказанные днем, хотя я предпочла бы стереть их как бессмысленный подхалимаж, без которого ему было не обойтись: «Не нужно недооценивать свою роль. Она была далеко не маленькой».

Правда ли это? Есть ли у меня хотя бы базовые писательские способности? Может быть, те порывы, которые я ощущала, работая над планом концовки, были настоящими, были чем-то редким и ценным? Или это всего лишь ненужная фантазия, подпитанная необходимостью чувствовать себя полезной? В любом случае, вероятность того, что третья книга увидит свет, составляет всего пятьдесят процентов. Нет смысла работать над ней, пока мы точно не узнаем. И все же…

Я выпрыгиваю из постели, открываю ноутбук и нахожу документ, который теперь погребен под многочисленными папками. Так я пыталась обезопасить себя от действий, подобных тем, что я совершаю сейчас. Если бы я серьезно не хотела больше никогда видеть этот документ, я бы его сразу удалила. Но я же этого не сделала.

Документ открывается, и мой взгляд начинает жадно и властно носиться по строчкам, которые я написала на прошлой неделе, хотя складывается ощущение, что это произошло много месяцев назад.

Внезапно я понимаю, что именно Колтон должен сказать в финальной сцене. Я быстро набрасываю эти слова, чтобы не забыть, и вот я уже вижу, чувствую, слышу, как Мэриголд подходит к маме, каким будет их последний разговор. Я будто бы стою рядом с ними, наблюдая и слушая, и руки мои порхают по клавиатуре, потому что я боюсь упустить даже самую мелочь.

После этой сцены вся остальная концовка составляется в единую картину, пока не остается всего один момент: нужно отправить Мэриголд домой из потустороннего мира.