Легко ли мне жилось в Энгельтале? Я росла среди сестер… Сложнее всего было научиться говорить тихо. Я понимала, тишина есть неотъемлемая часть нашего духовного благополучия, но все равно меня то и дело ругали за «неуместную несдержанность». На самом же деле я была просто ребенком и вела себя как ребенок.
Не только звуки приглушали в Энгельтале — в монастыре притупляли все. Вся наша жизнь проходила по распорядку, утвержденному в конституции ордена, документе столь подробном, что целых пять глаз в нем было отведено исключительно на мытье и одежду. Даже в убранстве монастырских зданий не разрешалось никакого изящества, чтобы не запятнать наши души. В обеденном зале нам полагалось сидеть точно в том же порядке, как мы пели в хоре. За едой читались молитвы — нам давалась пища не только физическая, но и духовная. Мы часто слушали отрывки из Библии и очень много из святого Августина, а иногда жизнеописание святого Доминика, жития «Legenda Aurea» («Золотая легенда») или «Санкт-Трудпертскую Песнь песней», «Das St. Trudperter Hohelied». Читки эти по крайности отвлекали нас от безвкусной еды — специи в монастыре запрещались, а мясо мы ели по специальному позволению, которое давалось исключительно в силу медицинских показаний.
Все время, свободное от служб в главной молельне, я проводила в скриптории.
Гертруда с самого начала давала понять, что мое присутствие ей не нравится. Однако в силу своей должности ей не подобало напрямую высказывать недовольство. Для того имелась ее фаворитка сестра Аглетрудис.
Аглетрудис, точно пухлявая планетка, обращалась вкруг большой звезды; каждым своим действием она старалась угодить хозяйке и помучить меня. Стремилась она лишь к одному в этой жизни: принять скриптории, когда Гертруда наконец умрет. А что же я, как не препятствие на пути к подобной цели?
Задолго до моего появления в скрипторий просочились финансовые соображения. В обычае того времени было производство книг для состоятельных горожан, часто в обмен на земли после их кончины. Гертруда, несмотря на всю свою декларируемую святость, никогда не смущалась экономическими условиями подобных соглашений, но не одобряла продажу книг по совершенно иным причинам: это мешало ей пользоваться скрипторием в собственных целях. В самом начале своей карьеры Гертруда решила, что создаст одну великую работу, которая и ляжет в основу ее легенды, — окончательную версию Библии на немецком языке. Хоть вслух она такого никогда не произносила, но наверняка воображала, что книгу эту прозовут Библией Гертруды, «Die Gertrud Bibel».
Главная помеха от моего присутствия заключалась в следующем: я, девочка, не до конца повзрослевшая, стану отнимать драгоценное время от настоящей Гертрудиной работы. Помню, с какими словами Гертруда поручила меня наставничеству Аглетрудис: «Настоятельница как будто рассчитывает, что этот ребенок сможет кое-что нам предложить. Покажи ей самые начатки ремесла, и лучше на другом конце комнаты, но трогать ничего не давай. Пальцы у нее толстые, не достойные божественных инструментов. А самое главное, пусть держится подальше от моей Библии!»
Итак, вначале мне лишь дозволялось смотреть. Казалось бы, для ребенка это ужасно скучно, но я привыкла — ведь большую часть своей недолгой жизни я просидела в уголке, тихонько впитывая информацию. Меня завораживали перья — словно продолжения пальцев переписчиц. Я узнала, как изготовить чернила, как добавить киноварь для красного цвета. Следила, как монахини затачивают острие пера, когда начертание букв получалось чуть менее четким. Я сразу поняла, что оказалась в нужном месте.
То, что мы воспринимаем теперь как должное, в прежние времена казалось невероятным. Взять хоть бумагу. Своей бумаги мы не делали — получали ее от местного пергаментных дел мастера. Затем ее следовало подготовить к использованию. Монахини сортировали пергамент — раскладывали листы по качеству выделки, чтобы волокна совпали в раскрытых страницах тяжелых томов. Иногда Гертруда наказывала мастеру добавить чуть больше цвета, «для пущего эффекта». На изготовление одной книги требовались шкуры нескольких сотен животных. Неужели все это могло оставить девчонку равнодушной?
В чем нельзя было обвинить Гертруду, так это в пренебрежении своим ремеслом. Занимаясь переводом, она могла порой больше часа рассуждать о перефразировке одного-единственного предложения. Все в скриптории чувствовали, что Гертруда выполняет именно то, для чего избрал ее Бог, хотя монахини могли и поворчать из-за ее диктаторских замашек. Сестры никогда не унывали, даже от самой напряженной работы над «Die Gertrud Bibel».
Иные книжницы задумывались, кем была дозволена столь грандиозная попытка перевода и не сочтут ли их усилия святотатством, но и эти сестры не подвергали сомнению указы главной книжницы скриптория — а может, попросту боялись. А посему никто не жаловался, напротив, все прилежно трудились над немногими одобренными Гертрудой страницами Библии. В процессе перевода участвовали все, но последнее слово всегда оставалось за Гертрудой.
Кработе над тончайшими пергаментами Гертруда допускала только самых искусных переписчиц. Она стояла у них над душой и всякий раз конвульсивно дергала тощей шеей от страха, что в слово вкрадется описка или капнет чернильная клякса. Было заметно, как Гертруда расслабляет плечи, с каким облегчением выдыхает затаенный в легких воздух, едва в последнем на странице предложении бывала поставлена точка. А потом Гертруда снова с шумом втягивала воздух.
Мгновения отдыха и спокойствия никогда не бывали долгими. Гертруда несла страницу к рубрикатору, чтобы красным пометить номера стихов и глав, а иллюстратор тем временем пробовал дюжины набросков для оставшихся пустыми мест на странице.
А потом наносил выбранное изображение. Готовые страницы были великолепны! Гертруда могла целый час проверять и перепроверять, прежде чем отложить листок в сторону и приняться за следующий. Так, страница за страницей, рождалась книга. Были у монахинь и другие заботы. Всякий раз, когда у нас накапливались заказы на манускрипты для знати, Гертруда бросала тоскливые взгляды на свою первую любовь — как и все остальные, книжница подчинялась настоятельнице.
Каким-то образом настоятельница прослышала, что меня не допускают к выполнению обязанностей в скриптории. Надо полагать, тут не обошлось без сестры Кристины. С шумным вздохом показной покорности и пространными выражениями собственного мнения о подобной затее Гертруда сообщила, что «по приказу настоятельницы теперь должна позволить моим неуклюжим ручонкам тренироваться». Она выделила мне кусок старого пергамента, испятнанного помарками и ошибками, и велела приступать. Я с головой ушла в работу. Училась на любом отброшенном куске пергамента, который только удавалось найти. По мере того как мастерство мое росло, мне стали с неохотой выдавать перья получше и выделять больше времени на пробные переводы. Я уже умела понимать немецкий, латынь, греческий и арамейский, итальянский из молитвенника Паоло и немножко — французский. Я последовательно читала каждый том, имевшийся в скриптории, и неизменно поражала остальных сестер темпами развития, хотя ни разу не услышала ни слова похвалы от Гертруды. Сестре Аглетрудис ужасно нравилось указывать мне на ошибки, а стоило мне отвернуться, чернильницы таинственным образом переворачивались, книги исчезали непонятно куда, а перья порой расщеплялись. Я говорила о «случайностях» Гертруде, но та лишь неприятно ухмылялась, ручаясь за прекраснейший нрав сестры Аглетрудис.
Впрочем, настал момент, когда Гертруда со своей приспешницей уже не в силах были отрицать мой талант.
Я превращалась в самую подкованную переводчицу, к тому же работала быстрее и аккуратнее всех остальных.
Аглетрудис я уже не просто раздражала — она начала мне завидовать, стала считать меня угрозой, а в глазах Гертруды промелькнуло беспокойство, когда она впервые осознала, сколь полезна я могла бы быть для «Die Gertrud Bibel». Книжница была уже немолода; если ей хотелось увидеть завершение работы над Библией, следовало торопиться.
В конце концов она решила допустить меня к работе.
Существовала жизнь и за пределами скриптория. Став постарше, я придумала способ перелезать через монастырские ворота и наконец-то получила доступ к внешнему миру. Я не искала приключений на свою голову, лишь хотела посмотреть, что там! Разумеется, первой остановкой моей стал домик отца Сандера и брата Хайнриха. При моем появлении отец Сандер не стал скрывать неудовольствия от такого поведения. Он угрожал, что потащит меня назад, в монастырь, что расскажет обо всем настоятельнице, но в итоге все каким-то образом закончилось совместным распитием сока. Потом ужином. Отец Сандер даже не заметил, как пролетело время — теперь уж было бы неловко объяснять, отчего он сразу не вернул меня монахиням. В общем, я пообещала, что больше так не буду, а брат Хайнрих и отец Сандер позволили мне незаметно проскользнуть в монастырь. Я вернулась на следующую ночь. Меня опять сурово отчитали, но потом мы снова стали есть и пить. Так оно и продолжалось еще несколько недель — я нарушала обещания, меня неискренне ругали, — а вскоре мы и вовсе перестали притворяться.
Всякий раз я с восторгом взбиралась на гребень холма, за которым они жили. Их хижина стала мне словно вторым, тайным домом. Бывало, летними вечерами мы играли в прятки за деревьями — для меня это были самые лучшие дни: я выглядывала из кустов, а двое пожилых мужчин по-отечески делали вид, что никак не могут меня отыскать.
Энгельталь был невелик, и вскоре многие, конечно же, прослышали о моих довольно явных побегах. Наверное, ничего особенно плохого в них не видели. Хотя для монахинь они не были тайной, я искренне надеюсь, что Гертруда, Аглетрудис и настоятельница ничего не знали. А если бы узнали, сразу же и резко положили бы конец нашему общению, исключительно ради соблюдения пристойности.
Однажды ночью настоятельница умерла; я была в ту пору подростком. Скончалась она мирно, во сне; теперь как можно скорее требовалось избрать новую настоятельницу. Доминиканские монастыри были демократичными заведениями, и сестру Кристину, которая как раз заканчивала свою «Книгу сестер Энгельталя» и приступала к «Откровениям», избрали почти единогласно. Вот так она и стала матушкой Кристиной. Меня, конечно, этот поворот обрадовал, но для сестры Аглетрудис было все иначе. Как быстро события повернулись против нее, против ее стремления сделаться новой главной книжницей. Мало того что в скриптории объявился вундеркинд — новая настоятельница с давних пор была на стороне этого вундеркинда. Мой монашеский обет, случившийся вскоре после избрания матушки Кристины, кажется, стал для Аглетрудис последней каплей. Аглетрудис жгла меня ненавидящим взглядом, а я провозглашала, что буду послушна благословенному Доминику и всем настоятельницам до самой своей смерти.
В глазах других монахинь между тем я находила одобрение и привязанность. Они, должно быть, полагали, что жизнь моя складывается просто идеально… я же была другого мнения. Я казалась самой себе незваной гостьей в доме Господа.
Меня воспитывали в атмосфере, насыщенной благостью, но я никакого благочестия не чувствовала. Ведь многим нашим сестрам, включая Гертруду и Аглетрудис, были мистические видения, а мне не было. И это постоянно заставляло меня сомневаться в своем соответствии месту. Мне давались языки — верно, но знания казались просто знаниями — не Божественным даром, не откровением. Я чувствовала себя менее достойной, хотя дело не только в том, что мне не хватало связи с Богом. Другие монахини не сомневались в правильности избранного пути, а я столь многого не понимала. Сердце и разум мои были смущены; мне недоставало уверенности, казалось бы, присущей всем остальным.
Матушка Кристина уговаривала меня не переживать из-за отсутствия видений. Говорила, что каждой сестре приходит послание, лишь когда она сама готова, ведь главное не призывать к себе Господа, а самой очиститься, и Бог тогда захочет сам снизойти к тебе! Я ответила, что вообще не представляю, что еще мне делать, как еще очиститься, и матушка Кристина посоветовала мне готовиться к Предвечному, отринув тварную сущность натуры. Я кивнула, словно соглашаясь, что теперь-то все понятно, хотя, по сути, так и осталась в недоумении точно баран перед новыми воротами.
Я изучала эти слова всю свою жизнь, но все равно воспринимала их лишь умозрительно, а не сердцем.
Они остались расплывчатыми обобщениями, мне вовсе недоступные. Наверное, матушка Кристина заметила странное выражение на моем лице, потому что немедленно напомнила о моей необъяснимой способности к языкам, уникальной, даром, что непохожей на мистические явления. По словам матушки Кристины, все более очевидно выходило, что у Бога для меня есть чудесное Провидение. Иначе, зачем же он ниспослал мне свой дар? Я обещала стараться еще сильнее, а про себя надеялась, что однажды тоже дорасту до подобной веры в саму себя.
Вскоре после того как мне стукнуло двадцать, я впервые и единственный раз повстречала Хайнриха Сузо. Он путешествовал из Страсбурга в Кельн, где должен был учиться в «stadium generate» у Мейстера Экхарта. Хотя монастырь наш лежал чуть в стороне от его маршрута, Сузо говорил, что не мог не посетить великий Энгельталь. Таковы были его собственные слова.
Он явно знал, как и что говорить, чтобы понравиться матушке Кристине. Гертруда — совсем другое дело. Едва прослышав, что Сузо намерен учиться у Экхарта, она отказалась встречаться с ним.
Экхарт — это щекотливый момент. Хотя он был известным схоластиком и специалистом в теологических вопросах и писал на латыни, однако получил, пожалуй, большую известность (или печальную известность) благодаря своим необычным проповедям на просторечном немецком. Когда Экхарт рассуждал о метафизической схожести Божественной природы с человеческой душой, идеи его как будто оскальзывались на тропе традиционных убеждений, а время для подобных экспериментов было неподходящее. И так уже росла напряженность в отношениях монашеских орденов с духовенством из-за переноса папского престола в Авиньон.
Однажды в книге я наткнулась на упоминание об Экхарте и спросила про него у Гертруды, но она ужасно разозлилась. Признавая, впрочем, что ни разу не читала его работ, она весьма эмоционально заявила, что и читать их не следует! Хватит с нее и грязных слухов, вот еще — читать нечестивые источники! Само имя она выплюнула точно кусок червивого яблока.
— Ах, что за надежды подавал Экхарт! Но допустил такое падение! Его еще объявят еретиком, попомни мои слова! Он даже благость Господа отрицает!
Такое отношение Гертруды, как ни странно, сыграло мне на руку. Из-за ее отказа встречаться с Сузо, показать гостю скрипторий назначили меня. Облик этого человека меня поразил. Сузо казался таким тонким, что даже не верилось, будто кости могут поддерживать вес его тела, даже столь малый. Кожа у него была желтоватая, цвет лица неровный, каждая венка просвечивала изнутри. Под глазами темнели мешки, как будто он вообще не спал. Руки его были покрыты царапинами, которые он машинально ковырял, и казались кожистыми перчатками, внутри которых стукались друг о друга кости.
Описание у меня выходит достаточно противное, на самом же деле Сузо был совсем не такой! Сквозь его кожу будто просвечивало сияние души. При разговоре он взмахивал тонкими пальцами, а мне вспоминались юные саженцы на ветру. И пускай казалось, он никогда не спит — зато рассказывал он так, что тут же делалось понятно: не спит он только с целью не упустить посланий, слишком важных, чтобы отвлечься на сон. Хотя Сузо был всего на несколько лет старше меня, мне невольно казалось, будто он знает навсегда недоступные мне секреты.
Я проводила его в скрипторий, а потом, вечером, провела по окрестным землям, принадлежавшим Энгельталю. Когда мы отошли подальше от монастырских стен, у которых, как известно, уши куда более чуткие, чем у стен всех остальных, я завела разговор о Мейстере Экхарте. В глазах Сузо сверкнула такая радость, точно я вручила ему ключи от рая. Он беспрестанно говорил о своем будущем наставнике. Я еще не слышала столь яркой череды блистательных идей, а голос Сузо трепетал возвышенным счастьем.
Я спросила, отчего сестра Гертруда твердит, будто Мейстер Экхарт отрицает благость Господа. Сузо объяснил. Оказалось, по мнению Экхарта, все хорошее способно сделаться лучше, а то, что может стать лучше, могло бы стать и самым лучшим. Бога нельзя называть хорошим, лучшим или самым лучшим — ведь он превыше всего сущего. Если кто-то утверждает, что Бог мудр, то это ложь, ведь мудрый может стать мудрее. Все, что человек мог бы сказать о Боге, — неверно, даже само имя Господа ему не подходит. Бог — это «сверхсущее ничто» и «предельное Бытие», заявил Сузо, превыше слов и превыше всякого понимания. Лучше всего человеку промолчать, ведь всякое пустословие о Боге — это грех и ложь. Истинному наставнику открыто: если бы Бога было возможно понять — он не был бы Богом.
В тот день мой разум распахнулся к новым возможностям, а в сердце вошло новое понимание. Я никак не могла взять в толк, почему же Гертруда противится включению писания Экхарта в наше собрание книг. То, что иные сочли бы ересью, мне казалось лишь разумными предположениями о природе Бога. Уходила я в уверенности, что образование мне в юности дали весьма ограниченное. До ушей моих не допускали аргументы Экхарта, а что еще я не смогла услышать? Как сказал в тот день Сузо, сверкнув ясными глазами, «боль заостряет любовь».
В порыве откровенности я призналась Сузо, как отчаянно хочу прочесть работы Экхарта. Губы его искривились недоброй улыбкой, но он промолчал. Может, его позабавило, что я высказала желание вразрез с установками монастыря? Впрочем, больше я об этом не думала, пока он не покинул нас несколько дней спустя. Мне очень хотелось проводить с ним больше времени, но Гертруда, словно чувствуя это, уж постаралась завалить меня работой вдвое против обыкновенного.
Мне позволили попрощаться с Сузо у ворот, когда он отправился дальше, в Кельн.
Удостоверившись, что никто на нас не смотрит, Сузо сунул небольшую книжицу в карман моего платья.
…Я так и не поверила, что Экхарт — еретик.