Путешествия никогда не кончаются

Дэвидсон Робин

2 Часть. Избавление от груза

 

 

Глава 6

Чувство освобождения — единственное, что я запомнила об этом первом дне одиночества: я иду, в моей потной ладони носовой повод Баба, за ним послушно следуют Зелейка и Дуки, шествие замыкает Голиаф, я иду, и с каждым шагом во мне крепнет чувство радостной уверенности. Приглушенно звякают колокольчики, под ногами поскрипывает песок, едва слышно щебечут древесные ласточки, и больше ни звука. Пустыня безмолвна.

Я решила идти по заброшенной тропе, сливавшейся в конце концов с главной дорогой на Арейонгу. Тропой в Австралии называют след, оставшийся на земле там, где несколько раз проехала машина или, если особенно повезет, сначала прошел бульдозер. Тропы сильно отличаются друг от друга: иногда без труда находишь две хорошо наезженные четко обозначенные колеи, пыльные и ухабистые, а иногда, чтобы углядеть едва различимые прерывистые ниточки, приходится взбираться на холм, щурить глаза и долго всматриваться в том направлении, где вроде бы должна проходить тропа. Бывает, что тропу выдают полевые цветы. Вдоль тропы они растут особенно густо, или повсюду растут одни цветы, а рядом с тропой — другие, часто отыскивать тропу помогают следы, оставленные бульдозером бог весть когда. Тропы вьются вокруг холмов, поднимаются и опускаются, карабкаются по горным кряжам и обнажениям скальных пород, заводят в дюны, теряются и вновь появляются в песчаных руслах пересохших рек, полностью исчезают в каменистых руслах, вливаются в лабиринт овечьих тропинок. Идти по тропе обычно легко, часто мучительно, а иногда страшно.

Особенно трудно идти по тропе в скотоводческих районах, потому что в нашем представлении тропа обязательно куда-то ведет. Что не соответствует действительности, так как скотоводам это совсем не нужно. А проблема выбора? Представьте, что перед вами пять-шесть троп, все идут примерно в одном направлении, одинаково исхожены за последний год и ни одной из них нет на карте — какую выбрать? Если выберешь не ту тропу, она может оборваться миль через пять, и тогда придется по ней же возвращаться назад, а это значит, что полдня уйдет впустую. Тропа может привести к заброшенной ветряной мельнице, к артезианскому колодцу, где нет воды, или кончиться перед новой оградой пастбища; если же вы пойдете вдоль ограды, то довольно скоро окажется, что вы идете не туда, куда нужно, а прямо в противоположную сторону, впрочем, и в этом вы уже не уверены, так как сделали столько поворотов и столько раз возвращались и снова шли вперед, что больше не доверяете своему чувству направления. Или тропа приведет вас к воротам, сооруженным каким-нибудь молодым сумасбродным скотоводом, открыть их немыслимо, а если вы все-таки сумеете это сделать, не сломав руку или ногу, вам придется использовать верблюдов в качестве лебедки, чтобы потом их закрыть, на что уйдет полчаса, в результате вы разозлитесь, издергаетесь, наглотаетесь пыли, и у вас останется одно-единственное желание: добраться до воды, взять таблетку аспирина, выпить чашку чая и растянуться на земле.

Поиски нужной тропы осложняются тем, что у специалистов, летающих на самолетах и изготовляющих карты, бывает, очевидно, неважное зрение, а может быть, они занимаются этой деятельностью, основательно выпив, или, садясь в самолет, чувствуют, что избавились от опеки начальства, и потому дают волю своему воображению, прибавляя тут и там пару лишних штрихов, а в других случаях уступают внезапно пробудившейся склонности к произволу и не наносят на карту необходимые линии. Мы вправе ожидать, что карты всегда — действительно всегда! — стопроцентно надежны, и, как правило, так оно и бывает. Но когда в виде исключения карты врут, есть от чего потерять голову. Перестаешь верить собственным глазам, задумываешься, не мираж ли вон тот песчаный гребень, хотя готова поклясться, что сама там сидела. Сомневаешься, здорова ли, не хватил ли тебя солнечный удар. Глотаешь раз-другой слюну и начинаешь нервно хихикать.

К счастью, как раз в первый день ничего подобного со мной не случилось. Когда тропа исчезала в засыпанной пылью чашеобразной впадине, где в середине проглядывали лужицы воды, мне было не очень трудно отыскать ее на противоположной стороне. Верблюды шли хорошо и вели себя как ягнята. Жизнь улыбалась. Местность, где проходил мой путь, поражала разнообразием, и я жадно смотрела по сторонам. Весна, лето и осень оказались в этих местах на редкость добрыми, поэтому земля была покрыта зеленым ковром, расцвеченным белыми, желтыми, красными и голубыми полевыми цветами. Тропа привела меня к высохшему руслу реки, где высокие эвкалипты и нежные акации давали густую прохладную тень. А птицы… Птицы повсюду. Черные попугаи, попугаи с желто-зелеными гребешками, ласточки, трясогузки, пустельги, стаи длиннохвостых попугаев, бронзовокрылых попугаев, зяблики. То и дело мне попадались съедобные бобы акации, ягоды паслена, я лакомилась засохшим на стволах соком эвкалиптов. Искать и собирать дикие съедобные плоды — самое приятное и умиротворяющее занятие из всех, какие я знаю. Вопреки распространенному мнению в благоприятное время года пустыня удивительно изобильна и полна жизни. Она похожа на огромный неухоженный, открытый для всех сад — ничто, по-моему, так не напоминает земной рай, как цветущая пустыня. Тем не менее перспектива оказаться в пустыне во время засухи без запаса продовольствия и существовать только за счет того, что удастся найти, нисколько меня не привлекала. Да и без засухи я предпочитала иметь возможность открыть иногда коробочку сардин, вскипятить два-три раза в день котелок и выпить чашку сладкого чая.

Находить пищу в пустыне меня научили друзья-аборигены в Алис-Спрингсе и этноботаник Питер Латц, увлекавшийся изучением съедобных растений пустыни. Сначала я с трудом запоминала и узнавала растения, которые мне показывали, но в конце концов пелена спала с моих глаз. Особенно трудно мне давались пасленовые. Это огромное семейство включает такие хорошо известные растения, как картофель, помидоры, перец, дурман и паслен дольчатый. Интереснее всего, что многие растения из этого семейства составляют основу питания аборигенов, а другие, почти неотличимые от них, смертельно ядовиты. Хитрые маленькие дьяволята. Питер исследовал различные растения и обнаружил, что одна крохотная ягодка пасленовых содержит больше витамина С, чем апельсин. Пока аборигены имели возможность свободно передвигаться по своей стране, они поедали множество этих ягод; сейчас их пища почти полностью лишена витамина С, с чем, очевидно, связано резкое Ухудшение их здоровья.

В первую ночь я чувствовала себя неуютно. Не потому, что боялась темноты (ночью пустыня удивительно красива и совершенно безобидна, не считая восьмидюймовых розовых многоножек, которые дремлют под вашим спальным мешком и могут вдруг укусить, если вы случайно придавите их на заре, или беззаботно странствующего скорпиона, которого вы обнаружите, случайно шевельнув во сне рукой, или заползшего к вам одинокого дружка — эй, змей, часом не околей, — которому взбредет в голову свернуться калачиком у вас под простыней, а утром, когда вы проснетесь, укусить и отправить на тот свет; за исключением этой милой компании, беспокоиться не о чем), я чувствовала себя неуютно, потому что не знала, увижу я утром своих верблюдов или нет. В сумерках я стреножила их, вынула затычки из колокольчиков и привязала Голиафа к дереву. Поможет ли это, спрашивала я себя? И слышала в ответ:

— Все будет хорошо, друг (заклинание, самое близкое к изречениям дзэн .

Разгрузка отнимала у меня гораздо меньше сил, чем навьючивание. С разгрузкой я справлялась всего за час. Потом я собирала дрова, разводила костер и зажигала лампу, бегала к верблюдам, доставала кухонные принадлежности, припасы, кассетный магнитофон, кормила Дигжити, бегала к верблюдам, готовила ужин и снова бегала к верблюдам. Они пережевывали жвачку, задрав головы, вид у них был вполне счастливый. У всех, кроме Голиафа. Он отчаянно орал и призывал свою маму, но она, слава богу, не обращала на него ни малейшего внимания.

В тот первый вечер я приготовила ужин из сублимированных продуктов. По виду эти непомерно превозносимые заменители человеческой пищи напоминали куски картона. Фрукты тем не менее оказались вполне приятными, их можно было есть просто как сухое печенье, но мясо и овощи, постояв на огне, превратились в безвкусное месиво. Во время путешествия я скормила все пакеты с сублимированным мясом и овощами верблюдам, а сама постоянно употребляла один и тот же набор продуктов: неполированный рис, чечевицу, чеснок, готовый кэрри , растительное масло; я делала блины из овсянки, кокосовых орехов и яичного порошка, запекала в углях корнеплоды, пила какао и чай с сахаром, медом и порошковым молоком и изредка, как самое изысканное лакомство, открывала баночку сардин или баловала себя итальянской колбасой, сыром, консервированным компотом, апельсином или лимоном. Мой рацион дополняли таблетки витаминов, дикие дары пустыни и время от времени кролики. Я не только не страдала от ограниченности выбора продуктов, но даже поздоровела и превратилась прямо-таки в неуязвимую амазонку: раны и царапины заживали на другой день, в темноте я видела почти так же хорошо, как при солнечном свете, а мои мускулы заряжались энергией, казалось, прямо из воздуха.

Разделавшись со своим первым бездарным ужином, я подбросила дров в огонь, снова сбегала к верблюдам и вставила в магнитофон кассету с курсом языка питджан-тджары. Ниунту палиа нйинанйи. Ува, палйарна, палу нйинту, бормотала я вновь и вновь, глядя на ночное небо, усыпанное миллионами ярко сияющих звезд. Луны в ту ночь не было.

Дигжити, как всегда, посапывала у меня на руках, и я тоже клевала носом. С первого же дня у меня появилась привычка просыпаться один-два раза за ночь и прислушиваться к звуку колокольчиков. Некоторое время я ждала, потом, если ничего не слышала, окликала верблюдов, чтобы они повернули головы и колокольчики зазвенели, а когда эта хитрость не помогала, вылезала из мешка и шла их искать. Обычно они уходили не дальше сотни ярдов от лагеря. Я возвращалась и сразу же снова засыпала, а утром едва помнила, что вставала среди ночи. Когда я просыпалась до зари, у меня было по крайней мере одной заботой меньше. Верблюды топтались вокруг моего спального мешка ровно на таком расстоянии, чтобы оставить меня в живых. Они пробуждались в одно время со мной — примерно за час до восхода солнца — и требовали свой первый завтрак.

Мои верблюды были еще молоды и продолжали расти. Зелейке, самой старшей из них, было, наверное, четыре-пять лет. Дуки приближался к своему четырехлетию, а Бабу едва исполнилось три года, все — сущие младенцы, учитывая, что верблюды доживают до полувека. Поэтому им нужно было есть как можно больше. Во время путешествия я всегда исходила прежде всего из интересов верблюдов, а потом уже из своих. Мне казалось, что для своего юного возраста они несут непомерно много, хотя Саллей, конечно, поднял бы меня на смех. Он рассказывал, как однажды верблюд встал с тонной груза на спине, и считал, что обычно верблюд способен нести около полутонны. Навьюченному верблюду трудно встать и опуститься на землю. Нести поклажу гораздо легче. Но очень важно, чтобы груз был распределен равномерно, иначе седло начнет натирать, раздражать верблюда, на спине появятся ссадины, поэтому вначале я навьючивала верблюдов, соблюдая все мыслимые меры предосторожности и десять раз проверяла, правильно ли распределены вьюки. На второй день погрузка заняла у меня около двух часов.

Утром я обычно ела очень мало. Разводила костер, кипятила один-два котелка чая, остатки выливала в небольшой термос. Иногда мне страшно хотелось сладкого, я насыпала в котелок две столовые ложки сахара и с жадностью набрасывалась на мед или пила кокосовое молоко. Но ожирение мне не грозило.

В первые дни я больше всего тревожилась, не развалится ли упряжь, не будут ли натирать седла, справятся ли верблюды с непривычной нагрузкой. Беспокоилась о Зелейке. Дигжити чувствовала себя прекрасно, но иногда сбивала лапы. Я сама была на верху блаженства, хотя к концу дня еле передвигала ноги. Двадцать миль в день, шесть дней в неделю — таков был мой план. (А на седьмой день она отдыхала.) Увы, это удавалось не всегда. Я хотела пройти побольше на случай, если что-то случится и мне придется застрять где-нибудь на несколько дней или недель. Я была связана некоторыми обязательствами и не могла относиться к срокам своего путешествия так беззаботно, как мне бы хотелось. Я боялась идти через пустыню летом и обещала «Джиогрэфик» завершить свое путешествие до конца года. Таким образом, в моем распоряжении оставалось шесть месяцев, то есть вполне достаточно времени, тем более что в случае нужды я могла задержаться еще месяца на два.

Пока я складывала вещи и затаптывала костер, верблюды успевали часа два попастись. Я наматывала носовой повод Зелейки на хвост Баба, носовой повод Дуки — на хвост Зелейки и приводила их в лагерь, привязывала недоуздок Баба к дереву и очень вежливо просила верблюдов лечь. Сначала я подкладывала потники и надевала седла в том порядке, в каком верблюды лежали, потом затягивала подпруги, просовывая их под брюхом и перекидывая через грудину. Разматывала носовой повод и привязывала его к седлу. После этого начиналось навьючивание: одна сумка, на другой бок еще одна, непременно равная по весу. Вес сумок я проверяла раз сто, затем наконец приказывала верблюдам встать, снова подтягивала подпруги и потуже завязывала веревки. Все в порядке, можно идти. Еще раз оглядываю сумки. Пошли. Хей-хо!

И надо же было случиться, что на третий день пути, когда я еще ничего толком не понимала — зеленый юнец на зеленой травке, — когда я еще слепо верила картам и не сомневалась в их непогрешимости, даже если они вступали в явное противоречие со здравым смыслом, надо же было случиться, что я увидела на карте дорогу, явно не существующую в действительности, а нужной мне дороги на карте не оказалось.

— Ты умудрилась потерять не что-нибудь, а дорогу, — сказала я себе, не веря собственным глазам. — Бывает, что пропустишь поворот, колодец, какой-нибудь хребтик, но дорогу, большую дорогу!

— Не кипятись, малышка, успокойся, все будет хорошо, друг, только не теряй голову, только не теряй голову.

Моему сердцу вдруг стало тесно в груди, как пальме в клетке канарейки. Я ощутила беспредельность пустыни животом, шеей. Никакая непосредственная опасность мне не угрожала, я с легкостью могла найти Арейонгу по компасу. Но что, если такое случится, когда я окажусь неизвестно где, стучало у меня в мозгу, что, если это случится миль за двести до ближайшего человеческого жилья? Что, если… что, если… Я вдруг почувствовала себя песчинкой в беспредельном пустом пространстве. Я могла вскарабкаться на холм, бросить взгляд на горизонт, слившийся с голубизной неба, и не увидеть ничего. Ничего.

Я вновь уставилась на карту. Полная неразбериха. Я находилась примерно в пятнадцати милях от поселения, но вместо песчаника и перекати-поля на карте пролегало мерзкое широкое шоссе. Идти в этом направлении или нет? Куда, черт возьми, ведет это проклятое шоссе? Может быть, к какой-нибудь новой шахте? Посмотрела на карту — ни одна шахта в этих местах не значилась.

Я уселась поудобнее и решила сама дирижировать ходом собственных мыслей. Начнем по порядку. Прежде всего ты не заблудилась, ты просто оказалась не там, где предполагала, нет, нет, ты прекрасно знаешь, где находишься, поэтому возьми себя в руки, перестань кричать на верблюдов и пинать Дигжити. Рассуждай спокойно. Разбей лагерь, благо здесь сколько угодно корма для верблюдов, и используй остаток дня на поиски этой злосчастной дороги. А если не найдешь, иди напрямик. Подумаешь, проблема. И перестань, пожалуйста, размахивать руками, ты не ветряная мельница. Где твоя гордость? То-то же.

Я вняла собственным советам и отправилась на поиски, в руке я держала карту, под ногами путалась Дигжити. Мне удалось найти заброшенную тропу, петлявшую по горам не совсем там, где указывала карта, но все-таки в пределах допустимых неточностей. Одну-две мили тропа шла явно не в ту сторону, а потом, как ни странно, вывела меня на довольно широкую дорогу, также не имевшую права на существование.

— Пропади все пропадом!

Я прошла по этой дороге еще полмили в сторону Арейонги и наткнулась на пробитый пулями кусок железа, перегнутый пополам и почти до дыр изъеденный ржавчиной, но со стрелкой, направленной острием в землю, и тремя уцелевшими буквами: «А…ОН…» В сгущавшихся сумерках я стремглав помчалась назад в лагерь, принесла глубокие извинения моим бедным бессловесным спутникам и четко сформулировала правило номер один, дав обет неуклонно следовать ему до конца путешествия. В случае сомнений доверяй своему носу, полагайся не на карты, а на свою интуицию.

Три дня я провела в пустыне, где путники — редкость. Сейчас я брела по безлюдной пыльной тоскливой дороге, в кустах на обочине поблескивали жестянки из-под пива и кока-колы. Ходьба уже начала сказываться на наших ногах. Лапы Дигжити, изукрашенные яркой сеточкой уколов, напоминали подушечки для иголок, поэтому я посадила Дигжити на спину Дуки. Она тяжело переносила лишение свободы: устремляла взгляд в пространство, трагически вздыхала, в ее глазах появлялось страдальческое выражение, свойственное чересчур воспитанным собакам. Мои ступни покрылись ссадинами и болели; как только я останавливалась, икры сводила судорога. Обширное уплотнение на вымени у Зелейки привело к тому, что рядом распухла вена, рана вокруг носового колышка начала гноиться. Дуки слегка натирало седло, но он бодро шагал вперед и в отличие от остальных искренне радовался жизни. Я подозревала, что ему всегда хотелось путешествовать.

Тревога за верблюдов не покидала меня ни на минуту. Они составляли основу моего существования, и я обращалась с ними как с китайским сервизом. Считается, что верблюды — крепкие, выносливые животные, но я, видно, так избаловала Зелейку, Дуки и Баба, что они стали ипохондриками: вечно им досаждали какие-то пустяки, а я вечно делала из мухи слона. Я не могла забыть Кейт и боялась каждой царапины.

Арейонга — крошечный миссионерский поселок, стиснутый двумя отрогами сложенного из песчаника хребта Макдоннел. Дела здесь идут лучше, чем в других местах. В центре поселка, как обычно, есть несколько домов для белых, небольшой магазин, где работают специально обученные аборигены, школа и поликлиника, а вокруг разбросаны стоянки аборигенов, напоминающие лагеря беженцев «третьего мира». Все белые, по-моему их было человек десять, свободно говорят на местном языке и хорошо относятся к аборигенам.

Через сто шестьдесят лет после необъявленной войны против аборигенов, на протяжении которой во имя прогресса происходило массовое истребление этого народа, после кровавой бойни на Северной территории, устроенной в последний раз в 1930 году, правительство организовало эту и другие резервации на землях, не приглянувшихся скотоводам и вообще никому из белых. Поскольку все понимали, что аборигены в конце концов вымрут, белые поселенцы чувствовали себя спокойнее, разрешив аборигенам сохранить на некоторое время небольшие участки земли. Полицейские и вооруженные белые граждане верхом на лошадях сгоняли чернокожих в резервации как скот. Часто разные племена были вынуждены жить вместе на небольшой территории, а так как некоторые из них издавна враждовали друг с другом, между ними неизбежно возникали конфликты, приводившие к разрушению культурных традиций. С благословения правительства многими резервациями руководили миссионеры, они принуждали аборигенов жить по их указке и не разрешали покидать пределы резервации. Миссионеры насильственно отбирали у матерей детей-полукровок и воспитывали их отдельно, так как считали, что у таких детей есть надежда стать человеческими существами. (Подобные случаи происходили еще совсем недавно в Западной Австралии.)

Но даже эти жалкие и малопригодные для жизни резервации находятся сейчас под угрозой, потому что крупные горнорудные концерны, такие, как «Концинк Риотинто», не прочь прибрать к рукам земли аборигенов. Многие компании уже получили право производить работы на землях, некогда принадлежавших аборигенам, их бульдозеры оставляют на этой земле незаживающие раны, обращают ее в прах, лишая аборигенов последнего достояния. Многие резервации закрываются, и чернокожих угоняют в города, где они не могут найти работу. Хотя это называется «ускоренной ассимиляцией», на самом деле закрытие резерваций — еще один способ лишения аборигенов земли и передачи ее во владение белым. Племя питджантджара находится в несколько лучшем положении, чем большинство других племен, обитающих в центральных и северных районах пустыни, потому что оно живет вдалеке от крупных населенных пунктов и на его земле еще не нашли уран. Многие старики не говорят по-английски, и племени в целом удалось сохранить свою самобытность. В этих местах белые, сочувствующие аборигенам, борются вместе с ними за сохранение еще оставшейся у аборигенов земли, за гражданские права аборигенов, за то, чтобы аборигены получили автономию-такова их конечная цель. Достижима ли она, учитывая злобное противодействие белых соседей аборигенов, широкое распространение расистских взглядов среди австралийцев, а также политику геноцида, проводимую теперешним правительством, притом, что весь остальной мир не знает и знать не хочет, что происходит со старейшей культурой на нашей земле, вопрос сложный. У аборигенов мало времени. Они вымирают.

К концу дня в миле от поселения меня встретила толпа взбудораженных ребятишек, они пересмеивались, кричали, что-то взахлеб говорили на языке питджантджара. Понятия не имею, откуда они узнали, что я иду в Арейонгу, однако, начиная с того самого дня и до конца путешествия, неведомые мне средства связи, называемые «телеграф пустыни» или «приложи ухо к земле», неизменно оповещали аборигенов о моем приближении.

Как ни была я раздражена и измучена жарой, как ни хотелось мне отдохнуть, оглушительный смех этих очаровательных детей вернул меня к жизни. С ними было удивительно легко. Я всегда чувствовала себя неловко среди детей, но малыши аборигенов не похожи на белых детей. Они никогда не хныкают, не жалуются и ничего не требуют. Они искренни, их переполняет joie de vivre , они относятся друг к другу с удивительным дружелюбием и бескорыстием — конечно, я мгновенно растаяла. Я попробовала заговорить на их языке. Гробовая тишина, и через секунду взрывы смеха. Я разрешила детям вести верблюдов. Малыши висли у меня на спине, вцеплялись в ноги верблюдов и в седла, обступали их по десять человек с каждой стороны. Верблюды совсем по-особому относятся к детям. Они позволяют им делать с собой что угодно, поэтому дети были в полной безопасности. Особенно пылко любил малышей Баб. Помню, как в Ютопии, когда я днем привязывала его к дереву, Баб немедленно ложился, увидев стайку детей, бегущих к нему после занятий, он знал, что дети будут вскакивать на него, тянуть, таскать и толкать, ходить и прыгать у него на спине и, предвкушая удовольствие, прикрывал глаза. В Арейонге все высыпали на улицу, на меня обрушился град вопросов на местном наречии, так как кто-то уже успел сообщить, что кунгка рама-рама (сумасшедшая женщина) прекрасно знает здешний язык. Я не понимала ни слова. Но это не имело никакого значения.

Верблюды открывали мне все сердца. Лучшего способа путешествовать в этих местах просто не существует. Редкостная удача. Питджантджара необычайно привязаны к верблюдам, так как верблюды оставались для них основным средством передвижения вплоть до середины шестидесятых годов, пока не уступили место легковым машинам и грузовикам. Всю первую половину пути мне предстояло идти по землям, принадлежавшим этому племени, или, вернее, по тому участку земли, какой еще назывался их территорией, а на самом деле представлял собой довольно большую резервацию, контролируемую белыми чиновниками, где тут и там были разбросаны миссии и правительственные поселения.

Я провела в Арейонге три дня, разговаривала с белыми и аборигенами, осваивалась в новом месте, и все это время жила в семье школьного учителя. Я предпочла бы жить на стоянке аборигенов, но не решалась навязывать им свое присутствие, так как боялась, что они обидятся, если белая женщина будет постоянно находиться рядом и совать нос в их дела. Одну общую беду я тем не менее заметила во всех поселениях и на всех стоянках аборигенов, какие успела повидать, — слепых стариков и старух. Трахома, хронический конъюнктивит, диабет, инфекционные заболевания ушей, расстройства сердечной деятельности — далеко не полный перечень болезней, губящих аборигенов, лишенных нормальных жилищ, медицинской помощи и здоровой пищи. Некоторые считают, что двести из тысячи рождающихся детей аборигенов умирают в младенчестве, хотя официальные цифры несколько ниже. Так или иначе, детская смертность растет. Профессор Холлоуз, специалист по глазным болезням, организовал общенациональное обследование состояния глаз аборигенов. «Совершенно очевидно, — заявил он, — что аборигены Австралии занимают первое место по числу слепых среди всех этнических групп земного шара».

Несмотря на это, правительство во главе с Фрейзером сочло возможным резко сократить бюджет министерства по делам аборигенов. Урезывание бюджета пагубно сказалось на работе учреждений, оказывающих медицинскую и юридическую помощь аборигенам.

Не менее поразительно, что министр здравоохранения федерального правительства обратился в главное управление радио и телевидения с просьбой запретить на Северной территории показ фильма о слепоте аборигенов, так как этот фильм может отпугнуть туристов.

А как вам понравится такой факт: мистер Бьелке Петер-сон, премьер-министр Квинсленда, потребовал, чтобы федеральное правительство запретило сотрудникам профессора Холлоуза вести работу по борьбе с трахомой во вверенном ему штате, так как двое из них «вносили аборигенов в избирательные списки с целью дать им возможность принять участие в выборах».

Когда у меня оставалось немного свободного времени, я беспокоилась о верблюдах. Подозрительное уплотнение на вымени Зелейки подозрительным образом увеличивалось. Я осмотрела ее носовой колышек и обнаружила, что он снова расщепился. Господи, опять все сначала. Я связала Зелейку, повалила наземь, задрала ей голову и вставила новый колышек. От ее крика я едва соображала, что делаю, и не заметила, как ко мне подкрался Баб. Он куснул меня в затылок и тут же спрятался за спину Дуки — испугался собственной храбрости не меньше, чем я. Верблюды привязываются друг к другу.

Я решила, что все мы уже достаточно отдохнули, неприятности как-то уладились, поэтому пора отправляться дальше, на ферму «Темпе-Даунс», расположенную милях в сорока, если не больше, к югу от Арейонги, куда вела заброшенная горная тропа. Я не очень доверяла своим способностям ориентироваться в горной местности. А настойчивые просьбы друзей непременно связаться с ними по радио, как только я переберусь через хребет, окончательно подорвали мою веру в себя. Последние десять лет этой тропой никто не пользовался, и местами она полностью пропадала. Сам же хребет состоял из цепи гор с глубокими пропастями, тесными ущельями и долинами, раскинувшимися на всем пространстве от Арейонги до Темпе перпендикулярно тому направлению, в каком мне предстояло идти.

Горные хребты австралийских пустынь плохо поддаются описанию, так как их красоту невозможно воспринимать только глазами. В них есть пугающее величие, они внушают восторг или ужас, а чаще оба этих чувства вместе.

В первый вечер я разбила лагерь в промоине по соседству с развалинами какого-то коттеджа. Меня разбудило бормотание одинокой вороны, она сидела и пристально меня разглядывала с расстояния меньше десяти футов. Солнце еще не взошло, нежная, подернутая прозрачной дымкой голубизна проглядывала сквозь листву, раскинувшую надо мной полог из волшебной сказки. Пустыня поразительно изменчива, она совершенно иная в разное время дня, и каждое новое ее обличье создает иное настроение.

Судорожно сжимая в руке карту и компас, я тронулась в путь. Примерно раз в час, когда я искала нужную тропу, моя спина деревенела, а желудок словно завязывался узлом. Но ошиблась я всего один раз: забрела в ущелье-тупик и вернулась назад, туда, где тропа растекалась ручейками стежек, протоптанных овцами и ослами. Постоянное напряжение давало себя знать, я истекала потом, нервы были натянуты как струна. Так продолжалось двое суток.

Однажды после нашего обычного отдыха в середине дня, когда дело шло уже к вечеру, у Баба со спины сорвалась сумка, и он потерял голову от страха. В эти дни первой шла Зелейка, потому что у нее еще не зажил нос, Баб шел последним. Он начал отчаянно брыкаться, но, чем выше он задирал ноги, тем больше сумок летело на землю и тем сильнее он неистовствовал. К тому времени, когда он остановился, его живот ходил ходуном, под животом болталось седло, а вокруг валялась поклажа. Я вдруг превратилась в бездушный автомат. Зелейка и Дуки готовы были выпрыгнуть из собственной шкуры и умчаться домой. Голиаф метался между ними, топча все, что попадало ему под ноги. Вблизи — ни одного дерева, значит, привязать верблюдов нельзя. И упустить хоть минуту тоже нельзя: верблюды удерут, и я никогда их больше не увижу. Оставить Зелейку без присмотра и подойти к Бабу я не могла, поэтому я приказала Зелейке лечь и привязала ее носовой повод к передней ноге: попробуй она встать, ей волей-неволей пришлось бы лечь снова. То же самое я проделала с Дуки, огрела Голиафа по носу веткой акации с такой силой, что он скрылся из глаз в облаке пыли, и пошла к Бабу. Он вращал глазами от страха, а я уговаривала его успокоиться, пока не увидела, что его воинственный пыл иссяк и он вновь проникся ко мне доверием. Тогда, помогая себе коленями, я водворила седло на место и развязала подпругу у него на спине. Осторожно сняла седло, приказала Бабу лечь и связала тем же способом, что Зелейку и Дуки. Отойдя чуть в сторону, я нашла дерево, сломала сук и избила Баба до полусмерти. Все это я проделала быстро, уверенно, решительно и четко — я работала, как хороший часовой механизм: безупречно. Не знаю, какие яды появились у меня в организме под действием потока адреналина, клокотавшего в моих кровеносных сосудах, как горная река. Но я лежала под деревом и дрожала крупной дрожью, как Баб. Избивая его, я потеряла власть над собой и поняла, что во мне появилось что-то от Курта. Страх лишал меня человеческого облика, эта моя слабость часто давала о себе знать во время путешествия, и больше всего страдали от нее верблюды и Дигжити. Если Хемингуэй прав и «храбрость — это взрыв чувства справедливости», путешествие раз и навсегда доказало, что справедливость мне не свойственна. Стыдно, конечно.

Этот случай научил меня еще кое-чему. Сохранять силы, поддерживать в своем сознании — в какой-то частице своего сознания — веру в способность справиться с любыми неожиданными трудностями. И я поняла, что путешествие — не игра. Борьба за жизнь — это нечто вполне реальное. Она не позволяет витать в облаках. Предзнаменования, вера в судьбу — все это хорошо, пока у тебя под ногами твердая почва. Я научилась заботиться о каждой мелочи и ходить обеими ногами по земле, по пустыне, куда более огромной, чем я могла себе представить. Но не только пространство оказалось понятием, не укладывающимся у меня в мозгу, представление о времени мне тоже пришлось пересмотреть. Я относилась к путешествию, как к работе с девяти утра до пяти вечера. Бодро встань пораньше (о, непереносимое чувство вины, если проспишь), вскипяти котелок, напейся чая, поторапливайся, уже поздно, выбери приятное место для дневного отдыха, только не засиживайся слишком долго. Я не могла отделаться от этого жестокого распорядка. Я злилась, но распорядок оставался незыблемым. Придется пока смириться и попытаться сломать его позднее, когда я наберусь сил. У меня были с собой часы, только для ориентирования на местности, как я уверяла себя, хотя изредка на них поглядывала. А часы откровенно издевались надо мной. В послеполуденный зной, когда мое жалкое тело ныло от усталости, они останавливались: вечность проходила между их тик-так. В начале путешествия я нуждалась в этом дурацком своевольном механизме. Не понимаю почему, знаю только, что меня пугал беспорядок. Мне казалось, что, если тикающий страж покинет меня, я исчезну в бездонной пасти хаоса.

На третий день пути, к своему величайшему облегчению, я нашла отчетливую овечью тропу, ведущую в «Темпе». Я вызвала Арейонгу по радио, воспользовалась-таки этим нежеланным багажом, этим грузом-помехой, этим бесцеремонным насильником над моим «я», этим огромным уродливым наростом на моем бескорыстном начинании. Я прокричала, что жива и здорова и услышала в ответ шорох атмосферных помех.

Добравшись до «Темпе», я с удовольствием пообедала с хозяевами фермы, наполнила фляжки вкуснейшей бесценной дождевой водой из их баков и пошла дальше.

 

Глава 7

Вскоре после «Темпе» я пересекла широкое речное русло: с наслаждением прошлепала босиком по горячей речной гальке, по мягкому трухлявому хворосту, порадовалась скрипу сверкавшего на солнце песка. И увидела первые дюны. Весной по этим местам прокатился пожар, потом долго шли дожди, и сейчас здесь господствовали ярко-оранжевые, угольно-черные и блекло-зеленые цвета с ярко-белыми пятнами известняка. Слышал ли кто-нибудь о такой пустыне? А надо всем этим великолепием высилось раскаленное темно-синее неизменно безоблачное небо. Повсюду росли незнакомые растения, разбегались неведомые тропки, открывались непривычные виды, на изъеденных ветром горных хребтах топорщились, как перья старой вороны, обгоревшие ветви кустов, даже съедобные плоды и ягоды выглядели здесь иначе. Передо мной лежала незнакомая манящая страна, но как трудно было по ней передвигаться! Ноги утопали в песке, а когда острота новых ощущений притупилась, монотонная смена дюн начала меня усыплять. Неподвижность песчаных волн подавляла, мешала дышать.

К счастью, я научилась спокойно относиться к мухам и даже не давала себе труда отгонять их от лица, хотя они десятками и сотнями кишели у меня на веках, в уголках глаз. Верблюды почернели под мушиным покрывалом, тучи мух ни на минуту не оставляли нас в покое. В краю скотоводов мух всегда больше, чем в первозданной, не тронутой человеком пустыне. К вечеру мух сменяли муравьи: в тот благословенный час, когда мухи уже пропадали, а москиты еще не появлялись, пока я выпивала тяжким трудом заработанную чашку чая, орды этих омерзительных крошечных созданий заползали ко мне в брюки. Конечно, это зависело от того, где я разбивала лагерь, и скоро я научилась избегать привлекательные на вид неглубокие глинистые впадины. Существовала еще одна трудность при поисках удобного места для стоянки — колючки. В засушливых местах путника поджидает множество различных колючек: маленькие колючки, покрытые волосками, вцепляются в простыни, свитера, потники; жесткие острые колючки впиваются в лапы собак; огромные колючки-чудовища вонзаются в тело как гвозди.

До Эерс-Рока было недели две пути, но мне очень не хотелось там появляться. В Эерс-Роке мне предстояло встретиться с Риком, а уж он позаботится, чтобы я спустилась с облаков на землю. К тому же я знала, что Эерс-Рок укрощен, вернее, уничтожен неиссякаемым потоком туристов. Они начали мне досаждать уже на подходе к ферме Уоллера, через два дня после «Темпе». Усевшись в сверхкомфортабельные машины, толпы туристов отправляются лицезреть природные чудеса Австралии. Поскольку им предстоит проехать несколько десятков миль по совершенно безопасной дороге, они берут с собой радиоприемники, передатчики и лебедки, напяливают диковинные пробковые шлемы, запасаются бутылочным пивом и кожаными футлярами для пивных бутылок с вытесненными на них страусами эму, кенгуру или голыми женщинами. Но главное — они вооружаются фотоаппаратами. Иногда мне кажется, что туристы неразлучны с фотоаппаратами потому, что стесняются своего безделья и чувствуют, что должны как-то использовать свободное время. Так или иначе, стоит милым приятным людям водрузить на голову соответствующую шляпу и почувствовать себя туристами, как они тут же превращаются в невоспитанных, громогласных, тупых, неопрятных чурбанов.

Должна отметить, что путешественники и туристы — вовсе не одно и то же. На дорогах встречаются и приятные люди, но их меньше, чем зубов у старухи. Сначала я вела себя безукоризненно вежливо с каждым встречным. Мне всегда задавали десяток одних и тех же вопросов, и я всегда терпеливо на них отвечала. Покорно сносила неизбежные «щелк, щелк» фотоаппаратов и жужжание кинокамер. Это приводило к тому, что мне приходилось останавливаться каждые тридцать минут, и к трем часам дня, когда я теряла чувство юмора, веру в будущее и способность относиться снисходительно к себе самой, не говоря про идиотов, которые сбивались в кучу, преграждали мне путь, пугали верблюдов, отнимали время глупыми, неинтересными вопросами, увековечивали меня на пленке, рассчитывая приклеить занятное фото на крышку холодильника или, что еще хуже, продать газетам, если меня станет разыскивать полиция, а потом уносились в облаке слепящей пыли, не предложив мне даже глотка воды, — одним словом, к трем часам дня наступало опасное время, и я превращалась в настоящую мегеру. Собственная грубость приносила мне некоторое облегчение, прямо скажем, не очень большое. Лучше всего было просто держаться подальше от дороги или притворяться глухой.

Прошедшие две недели, как ни странно, не принесли мне ничего, кроме разочарования. Возбуждение первых дней улеглось, и в моей душе закопошились маленькие жалкие червячки сомнения. Цель и смысл путешествия вдруг утратили ясность. Ничего необыкновенного, ничего сверхъестественного со мной не случилось. А я ожидала, что во мне совершатся какие-то чудодейственные перемены. Все, что происходило, было, конечно, интересно и иногда даже приятно, но почему, скажите на милость, передо мной не открылись бездны познания, хотя, как известно, они непременно разверзаются перед теми, кто оказывается в пустыне. Я осталась ровно тем же человеком, каким была в начале путешествия.

Некоторые стоянки в эти ночи наводили на меня такую тоску, что я теряла мужество, мне хотелось только одного: закрыть глаза, избавиться от всех тревог, укрыться от пронизывающего опустошающего душу ветра и выспаться. Я чувствовала себя беззащитной. Лунный свет придавал что-то зловещее теням самых обычных предметов, и я так радовалась теплому телу Дигжити, свернувшись калачиком под одним с ней одеялом, что боялась задушить ее насмерть. Новые обязанности создавали новые привычки. Все, что нужно было сделать, я теперь непременно делала, и очень тщательно. Я не укладывалась спать, не убедившись, что каждая вещь лежит там, где понадобится утром. До этого путешествия я никогда не знала, что будет со мной через минуту, вечно все забывала и не отличалась аккуратностью. Друзья частенько отпускали шуточки на мой счет, побаиваясь, как бы однажды утром я не забыла на стоянке верблюдов. За две недели я стала образцом аккуратности.

Каждый вечер я упаковывала оставшиеся продукты, наполняла водой котелок, вынимала из сумки чашку, чай, сахар и термос, вешала на дерево носовые поводы. Потом раскатывала у костра, всегда у костра, спальный мешок и погружалась в изучение карты звездного неба.

Я жила под звездами, и они обрели для меня смысл. Ночью, когда я просыпалась, прислушиваясь к колокольчикам верблюдов, звезды говорили мне, который час. Указывали, где я нахожусь и куда пойду, но каким холодом веяло от этих звезд-льдинок! Однажды вечером мне захотелось послушать музыку, и я вставила в магнитофон кассету с записями Эрика Сати . Однако его мелодии оказались такими чуждыми всему, что меня окружало, такими несовместимыми с пустыней и звездами, что я выключила магнитофон. Я разговаривала сама с собой, мне доставляло удовольствие повторять названия звезд и созвездий. Спокойной ночи, Альдебаран . До завтра, Сириус . Пока, Ворон . Мне было приятно, что на небе есть ворон.

Ферма Уоллера оказалась вовсе не фермой, а местом водопоя для туристов. Я вошла в бар выпить пива и наткнулась на нескольких обычных завсегдатаев таких мест, рассуждавших — правильно, вы угадали — о сексе и женщинах. «Великолепно, подумала я, как раз то, что мне нужно. Немного интеллектуальной пищи». Один из них, коротконогая скотина, уродливая, худосочная и прыщавая, работал молочником в Мельбурне, он развлекал своих дружков явно неправдоподобными, но уснащенными отвратительными подробностями рассказами о бесчисленных победах над домохозяйками, жаждущими сексуальных развлечений. Другой, водитель туристского автобуса, твердил, что у него очень тяжелая работа, потому что женщины ни на минуту не оставляют его в покое. Видит бог, мне пришлось нелегко. Пуговицы рубашки прыгали на вздувшемся от пива брюхе водителя. Я ушла.

Мы вступили во владения диких верблюдов. Их следы виднелись повсюду, а деревья были обглоданы почти догола. Саллей напугал меня на всю жизнь рассказами про одичавших верблюдов, у которых как раз сейчас начинался период гона. «Сначала стреляй, потом рассуждай», — тысячу раз повторял он. Поэтому я зарядила ружье и перекинула его через седло Баба. И подумала: господи, при моем везении ружье непременно выстрелит само и прострелит мне ногу; я вынула пулю и сунула несколько патронов в карман.

В тот вечер я разбила лагерь в промоине у подножия холмов. Верблюды лакомились перекати-полем, акацией, лебедой, верблюжьей колючкой и другими деликатесами. А я — ялкой, растениями, похожими на крошечные луковички, которые я выкапывала и жарила на углях. Все прекрасно, говорила я себе, пытаясь заглушить растущую тревогу. Мне казалось, что верблюды тоже не очень спокойны, но я решила, что им передалась моя собственная нервозность. Ночью мне никак не удавалось уснуть, а когда я наконец забылась, меня мучили какие-то бредовые видения.

Я проснулась раньше обычного и отпустила Голиафа попастись. Упаковав вещи, я обнаружила, что верблюды ушли (отправились назад, в Алис), и, когда я их поймала милях в двух от лагеря, они были явно чем-то напуганы.

— Наверное, дикие верблюды где-то недалеко, — сказала я Дигжити, хотя нигде не видела подозрительных следов.

По дороге в лагерь я наткнулась на брошенную стоянку аборигенов: хижины из ветвей акации, почти полностью скрытые кустами.

Ночь я провела на скотоводческой ферме «Энгус-Даунс», у Лидлов. Они сунули меня в душ и досыта накормили, а когда я рассказала, как плохо спала накануне, миссис Лидл заявила, что в тех местах привидений больше, чем мух.

На следующее утро я долго возилась с поклажей, сделала Зелейке эластичный носовой повод, рассчитывая, что она не сможет его натягивать, поставила Баба последним в нашей кавалькаде и отправилась в Кётн-Спрингс, где провела несколько дней, пытаясь переделать седло Дуки. Мне все еще не удавалось добиться правильного распределения груза у него на спине.

После Кётн-Спрингса туристы стали непереносимы, я сверила направление по компасу и пошла в Эерс-Рок через дюны. Двигаться по чуть отвердевшему морю песка было мне не под силу, поэтому я взгромоздилась на Баба. И тут-то я увидела… Меня как громом поразило. Я не могла поверить, что эта голубая красавица не мираж. Она будто парила в воздухе, она завораживала, слепила глаза, ошеломляла громадностью. Такое не опишешь.

Я спустилась по склону дюны, заставила Баба побыстрее пересечь долину с дубовой рощей и поднялась вверх по противоположному склону. Только увидев ее вновь, я перевела дух. От непостижимой мощи этой скалы у меня заколотилось сердце. Я не могла себе представить, что существует такая ни на что не похожая первозданная красота.

Во второй половине дня я подошла к туристской деревне, где меня встретил директор огромного национального парка, раскинувшегося вокруг Эерс-Рока. Приятный человек, занятый совсем не таким легким делом, как может показаться. Он должен был охранять хрупкую природу парка от нашествия всевозрастающих полчищ австралийских и заморских туристов, которые не только не имели понятия об экологических проблемах пустыни и пагубных последствиях самого факта их пребывания в этих местах, но еще и считали, что могут рвать дикорастущие цветы, выбрасывать из окон автомашин жестянки из-под пива, рубить деревья, когда им нужно топливо, разжигать костры в запрещенных местах, бросать их непогашенными и съезжать с великолепных дорог, чтобы оставить годами не заживающие рубцы новой колеи. Директор предложил мне расположиться в автофургоне, что меня вполне устраивало, он показал хорошее место, где можно было оставить стреноженных верблюдов, и сказал, что не возражает, если я потом разобью лагерь у подножия горы Олга и пробуду там несколько дней. Эерс-Рок, огромная скала-монолит, была окружена в радиусе полумили плодородными низинами; благодаря искусственному орошению отработанной водой здесь росла сочная зеленая трава и такое множество цветов, что между ними нельзя было ступить. А дальше начинались дюны, они тянулись до самого горизонта, где оранжевый цвет постепенно тускнел и уступал место серовато-синему.

Пожар не пощадил национального парка, и, хотя к моему приходу он стал еще живописнее и зеленее, я боялась, как бы верблюды не поплатились за эту красоту. Многие растения пустыни, когда они только пробиваются на свет, выглядят необычайно привлекательно и кажутся животным вполне съедобными, но как раз в это время в них вырабатываются многообразные защитные яды. Я знала, что Зелли не ошибется и не станет есть то, чего нельзя, но вовсе не была спокойна за остальных верблюдов. На заре исследования Австралии многие экспедиции терпели неудачу из-за гибели верблюдов, отравившихся ядовитыми растениями. Чтобы мои верблюды не уходили слишком далеко, я по очереди привязывала к путам Зелли или Голиафа сорокафутовый канат и обматывала его вокруг подходящего дерева. Зелейка бесспорно была вожаком, и я знала, что без нее остальные не отважатся отправиться в далекий путь. Но с другой стороны, это означало, что Зелейка не могла научить их находить съедобные растения. Правда, кругом было много хорошей травы, и я надеялась, что верблюды не польстятся на что-то незнакомое. Они на самом деле очень тщательно выбирают пищу, о чем я тогда не подозревала.

Я сидела на вершине дюны и смотрела, как наступающий вечер меняет гордые резкие краски дня, придавая им мерцающие пастельные тона, а потом сгущая до синих и багровых цветов павлиньего хвоста. В пустыне это было мое любимое время суток: особый свет редкостной чистоты и прозрачности часами изливался на землю. Вопреки опасениям Эерс-Рок не разочаровал меня. Никакие туристы на свете не могли разрушить эту скалу, по самой своей природе не подверженную разрушению — слишком огромной она была, слишком могучей, слишком древней.

Почти все аборигены покинули Эерс-Рок. Большинство из них ушли в более глухие места, а те, кто остались, оберегали святилища-заповедные места, игравшие необычайно важную роль в соблюдении их древних обычаев и обрядов. Свое жалкое существование аборигены поддерживали, продавая туристам старинные предметы обихода. Они называли их «улуру». Могущественные улуру. Я не могла понять, как аборигены мирятся с присутствием глазеющих людей, которые бродят, держась за стены в пещерах плодородия, или карабкаются по белой полосе с наружной стороны одной из этих пещер и непрерывно щелкают фотоаппаратами. Даже меня туристы едва не доводили до слез; как же мучительно все это было для аборигенов! Только одна жалкая маленькая пещера на западной стороне скалы была обнесена забором с надписью: «Не входить. Святилище аборигенов».

Я спросила одного из работников парка, что он думает об аборигенах.

— Народ как народ, — ответил он, — мешают только всем тут, вот что плохо.

Я не ожидала другого ответа, и, по-моему, не стоит тратить время и доказывать очевидное: туристы — вот кто всем тут мешают; они топчут священную землю, которая никогда им не принадлежала и не могла принадлежать, землю, которую они не понимают и даже не стараются понять. Слава богу, что мой собеседник хотя бы не презирал аборигенов.

На следующий день появился Рик, полный сил, энергии, энтузиазма. Он отыскал меня в роще сандалового дерева, подступающей к скале с южной стороны. Рик заявил, что приготовил мне сюрприз, и повел назад в автофургон. У меня на кровати сидела моя дорогая Джен: одна нога забинтована, рядом с подушкой — костыли. Первая моя реакция — огромное облегчение, удивление, радость. И тут же кто-то внутри меня тихонько прошептал: «Неужели твои друзья так и не отпустят тебя ни на минуту?» Мгновенная смена кадров. Хотя я изо всех сил стараюсь не выдать себя, Дженни, с ее поразительной чуткостью, все поняла, будто моя душа сама распахнулась перед ней. Первые минуты встречи задали тон всему этому трудному дню: между нами словно натянули тонкую, хитро сплетенную сеть, мешавшую словам долетать до цели, но нам обеим приятнее было думать, что во всем виноват Рик, а не мы сами.

В Ютопии Дженни упала с велосипеда, она не могла подняться и некоторое время пролежала в пыли, разглядывая собственные кости, разорвавшие мышцы ноги. Это потрясение, естественно, заставило ее задуматься о бренности человеческой жизни, и она еще не вполне оправилась от пережитого. У нее не хватило сил справиться с противоречивыми чувствами, разбушевавшимися в тот вечер в моем фургоне, словно в кипящем котле. Ни у кого из нас не хватило.

Рик привез с собой проектор и показал нам слайды, где был запечатлен мой отъезд из Алиса. Мы с Джен сидели, широко разинув рты, и вертели головами, будто два клоуна. Снимки были великолепны, ничего не скажешь, но кто эта женщина, достойная украшать страницы лучшего журнала мод? Какая у нее легкая походка, как романтично выглядит дорога и верблюды, которых она ведет, как ласково играет ее волосами легкий ветерок и какой красивый золотой нимб сияет вокруг ее головы благодаря подсветке сзади. Кто это, черт побери? Не говорите мне, что объектив не лжет. Лжет как сивый мерин. Объектив схватывает то, что видит его хозяин, объективность тут ни при чем. И какую поучительную метаморфозу претерпели фотографии Рика за время моего путешествия, как непохожи его первые снимки на все остальные.

Сначала мне было трудно разговаривать с Дженни и Риком, трудно было что-нибудь им рассказать, потому что ничего особенного пока не произошло. Я шла по дороге и вела верблюдов — вот и все. Но мы просидели вместе до утра, и в духоте фургона мои скованные мысли постепенно оттаяли, ручейки правды пробились сквозь железобетонные преграды, и я поняла, что все не так просто. Я изменилась и, как ни странно, со мной произошли как раз те изменения, каких я меньше всего ожидала. Путешествие лепило из меня другого человека, а я этого даже не замечала. Нападение со спины.

Следующие два дня прошли в суете и суматохе. Дженни плакала, дожидаясь самолета в Алис-Спрингс, я чувствовала себя совершенно измочаленной, Рик фотографировал то ее, то меня. А мы презирали его, считали паразитом, присосавшимся к чужой жизни, и щелканье фотоаппарата казалось нам проявлением недостойного любопытства. Мы не могли, вернее, не хотели понять, что в той ситуации, в какой он оказался, у него просто не было другого выхода. Потом мы остались с ним вдвоем.

Журнал требовал от Рика новых оригинальных снимков Эерс-Рока, и мне приходилось за это расплачиваться. Я позировала в пещерах и ходила взад и вперед по дюнам. Проводила верблюдов по каменистым склонам и красовалась верхом на Бабе среди полевых цветов.

— А как насчет честного журнализма? — выкрикивала я и проезжала мимо Рика, скорчив особенно неприятную мину.

Бедняга Ричард, ну и доставалось же ему. По-моему, иногда он действительно меня побаивался. Но на самом деле Ричард был храбрым малым. Я предложила ему покататься на Дуки, а сама села на Баба; к сожалению, Баб вдруг испугался и не захотел стронуться с места. Я кричала Ричарду, чтобы он держался обеими руками, но, несмотря на нашу перебранку, до меня все время доносилось щелканье фотоаппарата. Я уже не раз замечала, что с аппаратом в руках фотографы чувствуют себя куда увереннее, чем без него. Любопытная особенность.

Годами я мечтала увидеть гору Олга. Эта сестра Эерс-Рока больше всего походила на несколько огромных поджаристых булок, оброненных с неба каким-то великаном. Из Эерс-Рока она казалась нагромождением бледно-лиловых булыжников у линии горизонта. Я рассчитывала провести у подножия Олги несколько дней, отдохнуть от туристов, побродить по окрестностям, увидеть что-то новое и просто насладиться свободой, возможностью распоряжаться своим временем, когда можно спокойно посидеть и подумать, навести какой-то порядок в собственных мыслях, не беспокоясь, что нужно непременно дойти туда-то или позаботиться о том-то и том-то. Покидая Редбэнк, я надеялась, что обретаю свободу до конца путешествия, но теперь мне снова хотелось убежать куда глаза глядят, лишь бы избавиться от ярма. Не тут-то было.

Двадцать миль прошла я по земле, в другое время наверняка исцелившей бы меня, но я ее даже не увидела. На меня напала хандра, я чувствовала себя обманутой, одураченной, мое лицо посерело. Я ненавидела Рика, считала его источником всех бед. Он не любил и не понимал пустыню. Рик был человеком из другого мира: он не знал, как разжечь костер, приготовить пищу, сменить колесо. Точь-в-точь рыба на суше, и все, что он видел вокруг, нагоняло на него только скуку. Поджидая меня, он слушал музыку или читал, а как только я появлялась, делал бесчисленные снимки, используя сверкающую красотой природу в качестве фона.

И еще одна его особенность выводила меня из себя: когда отношения не ладятся, я терплю, пока могу, а потом взрываюсь и бурно изливаю свое негодование. Рик же во всех случаях предпочитал дуться и молча глотать обиды. В жизни я не встречала человека, так идеально приспособленного к роли великомученика. Лучше бы он ударил меня, чем без конца обижаться, мне было бы легче. К концу дня я подлизывалась к Рику, как могла, лишь бы он произнес хоть слово, или подрался со мной, или сделал еще что-нибудь. Что угодно. А Дигжити обожала его. Подлая тварь, думала я, ведь обычно ты так хорошо разбираешься в людях.

В тот вечер мы в полном молчании добрались до гор и разбили лагерь у самого подножия. Горы полыхали оранжевым пламенем, потом стали красными, потом переливчато-розовыми, фиолетовыми и наконец превратились в черный силуэт на фоне неба, щедро залитого лунным светом. Рик попытался связаться с директором парка в Эерс-Роке — ему хотелось испытать надежность передатчика, — но у него ничего не получилось, хотя мы находились всего в двадцати милях от Эерс-Рока, зато он славно побеседовал с каким-то рыбаком из Аделаиды, расположенной в пятистах милях к югу от нас.

— Замечательно! Ну просто замечательно! Как хорошо, что у нас есть радиоприемник и передатчик, правда, Ричард? Во всяком случае, когда в миле от ближайшей радиостанции я буду истекать кровью и под треск помех стану отдавать богу душу, меня будет согревать мысль, что я могу всласть поболтать с кем-нибудь на Аляске. Верно, Ричард? А, Ричард?

Ричард хранил молчание.

— Ну ладно, Рик, твоя взяла. Сдаюсь. Мы должны до чего-то договориться, что за ерунда в самом деле! Сидим посреди красивейшей пустыни, заняты делом, которое должно доставлять нам радость, а ведем себя как дети.

Ричард продолжает смотреть на огонь, в его глазах сквозит удивление, нижняя губа чуть выпячена. Я делаю еще одну попытку:

— Ты знаешь, это становится похоже на рассказ про двух монахов. Монахам, как известно, запрещается иметь дело с женщинами. Говорят, однажды шли два монаха по берегу реки и увидели, что в воде тонет женщина. Один монах бросился в реку и вытащил ее на берег. Пошли они дальше, оба молчат, вдруг второй монах не выдерживает и говорит: «Как ты мог прикоснуться к этой женщине?» Тогда первый монах с удивлением поднимает на него глаза и спрашивает: «Неужели ты все еще ее несешь?» Так вот, Ричард, ты понимаешь, о чем я говорю, мы с тобой оба ведем себя, как второй, неразговорчивый монах, что очень глупо, и это мешает нам обоим, и я больше так не могу. У меня вполне достаточно забот, а жизнь слишком коротка и генеральные репетиции нам не положены. Поэтому или ты немедленно уезжаешь, я отсылаю деньги в «Джиог-рэфик» и мы забываем о том, что было, или нам надо постараться понять, чего мы хотим и как этого добиться, согласен?

В тот вечер мы разговаривали. Мы разговаривали много часов подряд обо всем на свете, а потом смеялись и в конце концов почувствовали, что стали друзьями к великой радости нас обоих. Я многое поняла и оценила в Рике, что-то и раньше говорило мне, что в этом человеке есть изюминка. Но он был не из тех, кто выставляет напоказ свои достоинства.

Мы договорились дойти вместе до Докера, на что нужно было пять дней, и, хотя я жаждала остаться в одиночестве, мне казалось невежливым распрощаться с Риком раньше, так как он хотел сделать снимки аборигенов, а мы приближались к одному из немногих мест, где это было возможно. Меня тревожила предстоящая встреча Рика с аборигенами (я знала, что они очень мучились, когда безмозглые туристы ежеминутно наставляли на них свои фотоаппараты), но я понимала, что в их бедственном положении любое упоминание в прессе могло сослужить добрую службу, если только сами аборигены на это согласятся. Кроме того, я испытывала облегчение от того, что Рик снова заговорил и между нами установились нормальные отношения, поэтому была готова почти на любые уступки.

В то время я еще не понимала, что статья о путешествии начала занимать меня больше, чем само путешествие. Мне не приходило в голову, что я уже смотрю на свое путешествие как на обычный рассказ для публики с началом и концом.

Мы провели у подножия Олги несколько дней, очень приятных — разве могли они быть другими в таком месте, — но омраченных для меня чувством связанности, скованности, несвободы. Мысленно я все время представляла себе, как радостно прошли бы эти дни, окажись я здесь одна. Но теперь я винила в этом не Рика, а только себя. Я знала, что сама в ответе за то, что он здесь, знала, что должна взглянуть правде в глаза и признать, что мое путешествие не будет, не может быть таким, каким я его задумала и хотела осуществить. Значит, нужно радоваться появлению новых возможностей, но я вместо этого скорбела о гибели дорогих мне надежд.

День пути, и снова начались трения. Наверное, потому, что я ежедневно навьючивала на верблюдов полторы тысячи фунтов груза, проходила двадцать миль, стаскивала с верблюдов полторы тысячи фунтов груза, собирала хворост, разжигала костер, варила еду на двоих, мыла посуду за двоих и чувствовала, что, мягко говоря, меня уже едва держат ноги. Может быть, виной тому низкий уровень сахара в крови, не знаю. Знаю только, что после такого дня лучше не попадаться мне на глаза, а то грянет буря, особенно если мой спутник весь день только и делал, что смотрел, как я все делаю, щелкал фотоаппаратом и ни разу не потрудился мне помочь.

Однажды вечером я долго кипела от ярости, не подавая виду, а потом запустила в Рика связкой чеснока и крикнула:

— Почисть, пока обе руки еще целы!

Так мы вернулись на исходные позиции: Ричард надул губы, а я решила, что с удовольствием отправлю его на тот свет, если только придумаю, как выйти сухой из воды.

На следующее утро, увидев, что я ухожу, Ричард сказал, что догонит меня через час, в ответ я пробормотала что-то односложное и тронулась в путь. Прошел час, два, два с половиной. Ричарда не было.

— О господи, придется возвращаться, наверное, что-то случилось с машиной.

Я прошла пять миль назад по своим следам, и в это время меня нагнал первый и единственный в тот день автомобиль. Я попросила совершенно незнакомых людей оказать мне услугу: проехать немного вперед, посмотреть, нет ли в зарослях кустарника следов «тоёты», найти Ричарда и сообщить мне, все ли у него в порядке. Они доехали до Эерс-Рока и возвратились назад, но Ричарда не встретили. Дело шло к вечеру, я начала всерьез беспокоиться. Укус змеи? — гадала я. Сердечный приступ? Я уже собиралась расстаться с новыми друзьями, когда через холм перевалила «тоёта», за рулем сидел Ричард и слушал Джоан Армат-рейдинг.

— Где ты был?

Ричард растерянно переводил взгляд с одного лица на Другое.

— Нигде не был, читал книжку в лагере, а что? — спросил он.

Я почувствовала, как мои побелевшие губы злобно сжались. Остальные переглянулись, деликатно покашляли и уехали. Рик извинился. Я не ответила. Мой гнев отвердел и застыл. Застрял, будто кол, у меня в горле.

А потом пошел дождь. Огромные рассерженные тучи — не знаю, откуда они взялись — неслись по небу, с грохотом сталкиваясь друг с другом, посыпался град, начался потоп. Дождь лил как из ведра, как из ушата, как из тысячи ведер и ушатов, а я шла сквозь потоки воды, замерзшая, промокшая, и прижимала свой гнев к груди, точно ребенка. Я беспокоилась о верблюдах — привычное беспокойство. И я была очень измучена. Измучена тяжелой работой и тревогой, измучена гневом, измучена своими мыслями, одним и тем же кругом мыслей, постоянно возвращающихся к одной, главной: с какой стати я стала участницей бессмысленного, нелепого фарса?

И конечно, именно в этот вечер мой ненаглядный Голиаф решил, что больше не хочет ходить на привязи вокруг Дерева. Я бегала за ним часа полтора. И добегалась до полного изнеможения. Мое тело покрылось коркой грязи, я дрожала от усталости, когда наконец поймала несносного малыша. Добравшись до лагеря, я потеряла над собой власть, мои громогласные рыдания мешались с бессвязными угрозами Ричарду, пока я совсем не ослабела и могла уже только еле-еле махать руками и трясти головой, словно испорченная заводная кукла.

Эта ночь внесла два новшества в мои отношения с Ричардом. Во-первых, терпимость — мы оба поняли, что без взаимных уступок нам не обойтись. Терпимость создала прочный фундамент для нашей необычной дружбы, и при всех взлетах и падениях она сохранилась. Во-вторых, секс.

Увы, да. Дурочка я, дурочка. Наверное, это было неизбежно, но сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что совершила непоправимую ошибку — продала свою свободу. Этим древним и ненадежным способом я связала себя с Ричардом дополнительными узами: я уже не могла, как прежде, совершенно не считаться с его чувствами, Рик Смолан , замечательный фотограф; еврей, выживший, пробившийся в Нью-Йорке; очаровательный мужчина, наделенный несравненным даром покорять и привлекать всех и каждого, даже не подозревая об этом; талантливый, великодушный, странный юноша, прячущий робость за линзами фотоаппарата, — вот с кем непоправимо переплелась судьба путешествия. Это он, Рик Смолан, отнял у меня его замысел и суть и из человека, которого я едва замечала, превратился в жернов у меня на шее, в мой крест. Так возник первый «дестабилизирующий фактор», во многом предопределивший характер моего путешествия. После этой ночи Рик влюбился. Не в меня — в «женщину с верблюдами».

Тем не менее мы стали добрее друг к другу. Рик начал проявлять неподдельный интерес к происходящему, а я начала осваиваться с мыслью, что он должен или полностью отстраниться от путешествия, или полностью в него включиться. Я поняла, что не могу требовать от него того и другого одновременно. С этого дня в душе Рика что-то изменилось, пустыня начала понемногу завладевать его сознанием, и в конце концов он научился понимать ее, а заодно и себя.

Мы миновали пещеру Ласситера, этого заболевшего «золотой лихорадкой» горемыки, который лишился верблюдов и погиб в-дюнах с колышком в руках, вырванным, очевидно, из носа перепуганного, понесшегося вскачь верблюда; несчастный унес в могилу тайну местонахождения, будто бы найденных им богатейших россыпей золота, которые могли бы сделать его сказочно богатым, вернись он домой живым. Аборигены из племени питджантджара, ни разу прежде не видевшие двуногих существ с белой кожей, пытались спасти его, но, как и многие другие неудачливые первооткрыватели, Ласситер не мог идти так быстро, как они, и умер жалкой смертью всего в тридцати — сорока милях от надежного пристанища. Многие старики аборигены еще помнят Ласситера. Я заставляла себя не думать о колышке у него в руках.

До Докера оставалось не больше двух дней пути, когда случилось первое настоящее несчастье. Я осторожно вела верблюдов по реке, где еще недавно пролегала дорога, как вдруг Дуки, который шел последним, поскользнулся и упал. Я вернулась и приказала ему встать. Похлопала по шее, снова приказала встать. Дуки жалобно посмотрел на меня, застонал и поднялся. Дождь не давал открыть глаз, потоки воды леденили тело. Дуки едва наступал на переднюю ногу. Мы разбили лагерь, в тот день с неба изливался какой-то странный темно-зеленый свет, и все вокруг казалось глянцевым. Я совершенно не понимала, что случилось с Дуки. Тщательно осмотрела ногу сверху донизу, ощупала, растерла. Дуки вздрагивал от боли, но опухоли нигде не было видно. Я поставила несколько согревающих компрессов, чем еще помочь Дуки, я не знала. А главное, не могла догадаться, что произошло: сломал Дуки ногу, порвал связки? Ясно было одно: он не мог идти. Жалкий и несчастный, лежал он в пересохшем русле и отказывался стронуться с места. Я нарезала ему траву, снова и снова растирала ногу. Я ласкала и ублажала Дуки, но на душе у меня было скверно — я устала, я чувствовала себя как побитая собака. Одна неотвязная мысль не давала мне покоя, хотя я всячески гнала ее прочь. Мысль, что мне, наверное, придется застрелить Дуки, что путешествие на этом кончится, что вся моя затея — глупая, жалкая шутка. Хорошо хоть, что Ричард был рядом.

Наконец небо посветлело. Зелень, омытая дождем, засияла. Два дня мы отдыхали, а потом кое-как доковыляли до Докера, где нас, как обычно, встретили сотни взбудораженных детей. Советник общины предоставил в наше распоряжение автофургон, и Рик решил остаться и подождать, пока не выяснится, что с Дуки. В результате я прожила в Докере шесть недель, не зная до последней минуты, сможет Дуки идти дальше или нет. Рик провел со мной две недели. Это было несчастливое время.

Удивительно, откуда у людей берутся силы сохранять спокойствие, нормально вести себя, разумно отвечать на вопросы, когда внутри все трещит по швам, рушится и распадается на куски. Сейчас я понимаю, что пережила в Докере некий внутренний кризис, хотя тогда эти слова не приходили мне в голову. В конце концов я ведь делала все, что нужно. Белые жители Докера сочувствовали мне, помогали, старались развлечь, но откуда им было знать, что мне нужны все мои силы только на то, чтобы оставаться в своем автофургоне и зализывать раны. Откуда им было знать, что, приглашая меня в гости — а я была слишком слаба, чтобы отказываться, — они вынуждали меня скрывать за улыбками нараставшее отчаяние. Больше всего мне хотелось спрятаться, я спала часами и, просыпаясь, проваливалась в пустоту. В бесцветную пустоту. Я была больна.

Какие бы доводы я ни приводила раньше, оправдывая работу Рика, здесь, в Докере, они ничего не стоили, потому что аборигены явно не хотели, чтобы их фотографировали. Они воспринимали щелканье фотоаппарата как оскорбление. Я просила Рика спрятать фотоаппарат. Он твердил, что делает свое дело. Мне попалась в руки специальная книжечка для записи расходов, выданная Рику журналом «Джиогрэфик». Там была графа «Подарки коренному населению». Я не могла поверить собственным глазам. Конечно, я попросила Рика записать, что он истратил пять тысяч долларов на зеркальца и бусы, и вручить деньги советнику общины. Я поняла, что фотографии, помещенные в таком консервативном журнале, как «Джиогрэфик», не принесут аборигенам ни малейшей пользы, что бы я ни написала в своей статье. Для читателей этого журнала аборигены все равно останутся занятными дикарями, и только, на них можно поглазеть, разинув рот, но кто же станет беспокоиться об их судьбе? Я убеждала Рика, что, пусть невольно, он оказался с теми, кто наживается на несчастье других, а кроме того, его считали моим мужем, поэтому неприязнь, которую он вызывал у аборигенов, распространялась и на меня. Аборигены, как всегда, были со мной приветливы и вежливы, они брали меня на охоту, мы вместе собирали съедобные растения, и все-таки между нами стояла стена. Ричард вернулся к своим прежним возражениям, но я видела, что он растерян — он понимал, что я права.

Подошло время отъезда, но Ричард не мог уехать, так как не выполнил своей работы. Однажды ночью он услышал завывания, доносившиеся со стоянки аборигенов. Не сказав мне ни слова, Рик рано утром выскользнул из фургона и взял с собой фотоаппарат. Конечно, он не знал, что фотографирует священную церемонию, священный обряд и что только по чистой случайности ни одна карающая стрела не вонзилась ему в ногу. Хотя мне рассказали об этом уже после отъезда Рика, я заметила, вернее, почувствовала, что аборигены настроены против нас. Они никогда этого не показывали, никогда, но я почти физически ощущала их враждебность, вызванную скорее всего тем, что они не прощали мне двоедушия. Одна из целей моего путешествия — побыть вместе с аборигенами — оказалась, видимо, недостижимой.

Я стреножила верблюдов и отпустила пастись милях в семи от городка, где трава была получше. Дуки я позволила бродить без пут. Каждый день я приезжала на пастбище, проверяла, все ли в порядке, нарезала траву для Голиафа, которого держала в огороженном веревками загоне, и осматривала Дуки, но он и не думал поправляться. Я решила добраться до Алиса на почтовом самолете и посоветоваться с ветеринаром или Саллеем, а может быть, раздобыть переносной рентгеновский аппарат. Не могу рассказать, что я чувствовала на аэродроме в Алисе. Я поклялась никогда сюда не возвращаться, но мне, очевидно, не суждено было расстаться с этим городом, освободиться от него хотя бы физически. Я спрашивала совета у всех и каждого, пыталась достать рентгеновский аппарат в различных медицинских учреждениях, больницах, даже в стоматологических клиниках. Безрезультатно. И всюду мне говорили одно и то же. Надо подождать, посмотреть, другого выхода нет.

Я прилетела назад. Ричард, уезжая, оставил мне свою машину.

Несколько недель после возвращения из Алиса прошли удручающе однообразно. Ночами, чтобы ни о чем не думать, я читала какую-нибудь пухлую научно-фантастическую книжку, утром заставляла себя встать, сесть в машину и доехать до верблюдов. Иногда в машину набивалась куча детей, тогда поездка доставляла мне удовольствие. Но в тот день, когда я впервые столкнулась с дикими верблюдами, я была одна.

— Господи, Дигжити, Дуки почему-то вдруг стал великаном, наверное, из-за зеленой… ой, нет! Боже правый! Значит, это все-таки случилось!

Там, рядом с Зелли, горделиво расхаживали и будоражили моих дурачков… Дуки и Баб казались рядом с ними такими сосунками, если я упущу время, они с радостью отправятся вслед за новыми приятелями. К счастью, поблизости оказался молодой абориген с машиной. Он делал круги вокруг верблюдов, не давая им броситься на меня, а я, дрожа от страха, выскочила из «тоёты» и быстро привязала Зелли к дереву. Удача! Со скоростью света я помчалась назад в поселок. Чуть дохнуло опасностью, и кровь снова заструилась у меня по жилам. Я схватила ружье, посадила в машину двух встречных мужчин и помчалась назад. Я едва умела стрелять и по-прежнему боялась держать ружье в руках, поэтому, спустив курок, невольно закрыла глаза. Потом оперлась на машину… выстрел, промах, выстрел, ранила, выстрел, выстрел, выстрел, выстрел — убила.

Мы погнались за остальными верблюдами на «тоёте», и мужчины застрелили их из своих маленьких жалких ружей. Чтобы убить верблюда из такого ружья, нужно несколько раз его ранить, и каждая пуля, попадавшая в цель, попадала в меня тоже. Непереносимо было смотреть, как падают эти гордые создания. А ведь люди убивают животных ради удовольствия — вот, что непостижимо! Меня загрызла совесть.

Через несколько дней в Докер приехала Гленис, сестра, обслуживающая медпункты для аборигенов. Она понравилась мне с первого взгляда. Вместе с другими женщинами мы с ней часто ходили на охоту, откапывали маку , медовых муравьев , помогали ловить кроликов, что делалось так: женщины находили кроличью нору, расширяли и углубляли ее ломами и, если счастье им улыбалось, извлекали на свет нескольких кроликов, ловко сворачивали им шею, бросали в багажник машины, а дома жарили на углях. Я любила эти вылазки, когда человек двадцать женщин и детей, тараторя и заливаясь смехом, втискивались кто в машину, кто на крышу, что не мешало нам благополучно проезжать больше тридцати миль до заповедного места. Худющие шелудивые псы, обитавшие на стоянке аборигенов, с громким лаем и визгом мчались за машиной и через несколько часов, полумертвые от усталости, добегали до нас, когда мы уже собирались домой.

Как-то мы с Гленис решили съездить в Джилс, на метеостанцию, находившуюся в ста милях от Докера. На метеостанции работало несколько белых, поблизости раскинулась большая стоянка аборигенов. Едва мы приехали, какие-то белые юнцы пригласили нас зайти к ним в столовую. Мы прекрасно понимали, о чем пойдет речь, и нам обеим уже изрядно надоели подобные разговоры. Гленис была наполовину аборигенкой, милые шуточки таких вот юношей ранили ее особенно больно. Я научилась их не слышать. В ответ на приглашение мы сказали, что едем на стоянку аборигенов.

— Тогда не теряйте времени, там полно черномазых, любой вам обрадуется, ха-ха-ха!

Я развернула машину и так крутанула руль, что на весельчака посыпался щебень из-под колес. Гленис высунулась из окна и добавила пару ругательств. У веселого юноши от изумления отвалилась челюсть.

Мы доехали до стоянки и заговорили с женщинами. Они зашептались, явно о чем-то советуясь. Потом одна из старух подошла к нам и спросила, не хотим ли мы поучиться танцевать. Мы, конечно, с радостью согласились. Поляна, куда нас привели, была не видна со стоянки. Самые старые женщины, настоящие ослепительно безобразные ведьмы, опустились на корточки, за ними сгрудились женщины помоложе и совсем молоденькие девушки. Мы с Гленис сели перед ними. Прикосновения рук, смех, подбадривающие возгласы. Я недостаточно знала язык и плохо понимала, что говорят женщины, но это не имело никакого значения. Общее настроение заражало. Началось пение. Запевали старые женщины, то одна, то другая. Остальные подобрали где-то палки и поочередно ударяли ими по красной земле в такт пению. Я не знала, как себя вести: не знала, должна я присоединиться к женщинам или нет. Монотонная, однообразная, как дюны, раздумчивая мелодия все текла, текла и будоражила меня так сильно, что я готова была расплакаться. Она будто исходила из глубины земли. И песня о единении, о любви друг к другу звучала на этой поляне так же естественно, как пение птиц, а сморщенные старухи казались плотью от плоти этой земли и этой поляны. Мне страстно хотелось понять, что происходит. Почему эти улыбающиеся женщины поют для нас? Я ощущала свое кровное родство с каждой из них. Они распахнули передо мной дверь в свой мир. Кто-то спросил, неужели мне не хочется танцевать. Мои руки и ноги одеревенели, голова опустела, я боялась шевельнуться. В конце концов одна из старух взяла меня за руку и, подчиняясь каким-то странным ритмичным пощелкиваниям и однообразной заунывной мелодии, пошла танцевать, показывая, что я должна делать то же, что она. Я старалась изо всех сил. За моей спиной послышались взрывы смеха. Женщины смеялись до слез, хохотали, держась за бока. Я смеялась вместе с ними, а моя старая учительница стискивала меня в объятиях. Она снова и снова показывала мне, как ее тело дрожит мелкой дрожью в конце каждой музыкальной фразы, чего я никак не могла повторить. Наконец мне это удалось, и мы начали танцевать всерьез: с упоением подпрыгивали, потом двигались в одну сторону, протаптывая в пыли узенькие дорожки, раскачивались всем телом, доходя до конца поляны, возвращались назад и, медленно подскакивая, выстраивались в круг. Так проходил час за часом. Но вот женщины, видимо, решили, что танец подошел к концу, и, не говоря ни слова, одна за другой начали оставлять круг. Вскоре ушли почти все. Ни я, ни Гленис не знали, что делать. Мы уже совсем собрались уходить, как вдруг одна из старух подошла к нам, разинула беззубый рот и сказала:

— Шесть доллар, вы должен шесть доллар. Она протянула узловатую старую руку, остальные обернулись, впившись в нас глазами. Я была… ошарашена — не то слово, я потеряла дар речи. Мне в голову не могло прийти… Наконец я совладала с собой и сказала, что у нас ничего нет. Показала ей вывернутые наизнанку карманы.

— Два доллар, вы должен два доллар.

Гленис нашарила какую-то мелочь и высыпала в протянутую руку. Я сказала, что пришлю деньги, и мы с Гленис ушли.

Почти всю дорогу назад мы молчали. Тогда я еще не знала, что после окончания танца нужно сделать подарок — таковы правила местного этикета. Я восприняла этот эпизод как символ своего поражения. Как окончательный приговор, гласивший, что я всегда буду для них белокожим чужаком, глазеющим туристом, и только.

Жизнь превратилась в череду похорон: одну за другой, одну за другой я хоронила свои надежды и мечты. Пока нога Дуки медленно подживала (по-видимому, у него был разрыв мышцы), я спрашивала всех, кого могла, не согласится ли кто-нибудь из стариков аборигенов проводить меня до Пипальятжары. Мне предстояло пройти сто с лишним миль, и я знала, что мой путь пролегает по священной земле, где находится много святилищ, не допускающих присутствия женщин. Поэтому мне нужен был проводник. Я не хотела оскорблять аборигенов и отчаянно не хотела идти по дороге. Аборигены не говорили ни «да», ни «нет» — принятая у них форма вежливости, так сказать, учтивость наоборот. Я знала, что они мне не доверяют, хотя я не брала в руки фотоаппарата. Советник общины с возмущением рассказал мне о поступке Рика, я понимала, что аборигены считают меня сообщницей, и не могла смотреть им в глаза. Для аборигенов фотографирование священной церемонии — преступление куда более тяжкое, чем осквернение церкви для истинно верующего христианина. Аборигены делят всех путешественников на две группы: на туристов и людей; я не сомневалась, что стала для них туристкой.

В Докере жило всего человек шесть белых. Это были хорошие люди. Советник общины, механики, кладовщики, продавцы магазина — все они приглашали меня то отведать мясо, поджаренное на вертеле, то на пикник, то на охоту, но они не могли развеять мою тоску.

Я уже приготовилась трогаться в путь, но никто из стариков так и не захотел пойти вместе со мной. Это означало, что меня ожидает сто шестьдесят миль грязной дороги, где мне, правда, не грозили неприятные встречи с автомашинами, но и приятные встречи тоже не угрожали. Я не знала, стоит ли продолжать путешествие. Зачем, для чего? Я продала свое путешествие, все, что можно испортить непониманием, неловкостью, я испортила. Аборигены относились ко мне как к бесцеремонному соглядатаю. Путешествие потеряло всякий смысл, лишилось своей волнующей неодолимой притягательности, превратилось в поступок ради- поступка, в безрассудный жест. Я была готова капитулировать. Но что делать дальше? Вернуться в Брисбен? И признать, что самое трудное, самое значительное из всего, что я когда-либо попыталась сделать, обернулось жалкой неудачей, так что же тогда, черт побери, принесет мне удачу? Никогда прежде я не чувствовала себя такой несчастной, опустошенной и ослабевшей, как в день расставания с Докером.

 

Глава 8

Докер позади, я одна, мир вокруг утратил краски, объем — утратил суть. Каждый шаг дается с мучительным трудом, еле переставляю ноги, будто они деревянные. Путь в никуда. Шаг, еще шаг, еще… нескончаемая вереница шагов, нескончаемая вереница все тех же мыслей. Иду по чужой земле, увядшей, онемевшей, иду и вслушиваюсь в гнетущую враждебную тишину.

Прошла двадцать миль, устала, пересохло в горле. Выпила немного пива. Хочу свернуть с дороги, разбить лагерь и вдруг сквозь дымку послеполуденного зноя, сгущенного Парами пива, вижу, что ко мне размашистым шагом приближаются три огромных могучих верблюда в разгаре гона.

Растерялась, дрожу как лист. Помни: верблюды нападают и убивают. А теперь вспомни: первое — надежно привяжи Баба, второе — заставь его лечь, третье — вынь ружье из чехла, четвертое — заряди, пятое — вот вожак, целься и стреляй. Верблюды остановились в тридцати ярдах от меня, у одного изогнутой струей бьет алая кровь. Чего он, кажется, не замечает. Все трое вновь устремляются вперед.

Страх разрывает внутренности. Не могу заставить себя поверить, что это случилось, не в силах поверить, что остановлю их. В ушах стучит, по спине бежит холодный пот. С перепуга почти ничего не вижу. А потом страх улетучивается, мысли тоже, остается дело.

Вжик! На этот раз позади головы, верблюд повернул назад и побежал. Вжик! Снова около сердца, верблюд тяжело опустился на землю, но не упал. Вжик! В голову, насмерть. Два других скрылись в зарослях кустарника. Дрожь и пот, дрожь и пот. Пока считай, что одержала победу.

Ежеминутно оглядываясь по сторонам, потуже стреноживаю Баба, Дуки и Зелейку. Темнеет. Дикие верблюды вернулись. На этот раз они ведут себя смелее, в одного попала, но только ранила. Ночь опустилась слишком быстро.

Огонь поблескивает на белом от лунного света песке, небо — черный оникс. Пока не уснула, все время слышала приглушенное громыхание: верблюды кружили совсем близко от лагеря. Разбудила луна, ярдах в двадцати в профиль ко мне стоял дикий верблюд. Я залюбовалась, так не хотелось причинять ему зло. Красавец и гордец. Моя особа нисколько его не интересовала. Я снова заснула, убаюканная звуком колокольчиков на шее моих верблюдов, мирно жевавших жвачку.

На рассвете я уже подкрадывалась к нашим гостям, держа наготове заряженное ружье. Оба они бродили около лагеря. Раненого верблюда нужно было пристрелить. Я попробовала. Снова забила струя крови, верблюд убежал, покусывая рану. Я не стала его преследовать. Я понимала, что уготовила ему медленную смерть, но не стала преследовать, моя жизнь тоже чего-то стоила. Остался последний из пришельцев: зверь-красавец, серебристо-белый верблюд. Я приняла решение. Этого, одного из трех, я оставлю в живых, если только он не станет открыто мне угрожать. Прекрасная мысль.

— Да, да, Дигжити, а вдруг он дойдет с нами до побережья? Я назову его Альдебараном, посмотри, как он хорош, Дигжити, они с Дуки — великолепная пара. Мне совершенно незачем его убивать.

Я носилась взад и вперед и ловила своих верблюдов. Серебристо-белый красавец не спускал с меня глаз. Ну вот, осталось поймать только Баба. И вдруг Баб, презрев путы, ринулся прочь, а чужак величественно зашагал рядом с ним. Поймать Баба, пока другой верблюд рядом, я не могла. Час билась впустую, силы иссякли, мне хотелось убить Бабби, четвертовать, выпустить из него кишки. Я взяла ружье, дикий верблюд забеспокоился, что-то забормотал, я остановилась футах в тридцати и прицелилась. Пуля попала куда нужно, я знала, что это верная смерть. Но нет, верблюд куснул раненое место и закричал. Он не понял, что означает эта боль, я разревелась. Выстрелила еще раз, в голову, верблюд опустился на землю, захлебываясь собственной кровью. Я приблизилась к нему вплотную, и мы посмотрели друг другу в глаза, тогда он понял. Он не отвел глаз, выстрелом в упор я убила его наповал.

Бабби растерялся. Подошел к трупу, попил крови. Измазал морду, похлопал губами — рот клоуна в губной помаде. Легко дался мне в руки, я не била его. Мы вернулись в лагерь.

Для меня началось иное летосчисление, я оказалась в ином пространстве, ином измерении. Тысяча лет равнялась одному дню, между двумя шагами пролегала вечность. Дубы со вздохом клонили ветви, будто хотели схватить меня. Дюны надвигались и оставались позади. Холмы преграждали путь и расступались. Облака набегали и таяли, только дорога, нескончаемая дорога все тянулась, тянулась, тянулась и тянулась.

Усталость валила с ног, я засыпала в каком-нибудь пересохшем русле с одной-единственной мыслью — конец. Не хватало сил даже разжечь костер. Хотелось спрятаться в темноте. Так прошло, наверное, больше двух дней, и ноги все еще мне повиновались. Но время стало другим: с каждым шагом оно растягивалось, каждый шаг вмещал столетие раздумий все о том же. Я хотела избавиться от этих мыслей, я стыдилась их, но прогнать не могла. Луна, эта глыба холодного, бессердечного мрамора, пригибала меня к земле, высасывала все соки, от нее нигде нельзя было скрыться, даже во сне.

И на следующий день, и на следующий день после следующего — дорога, дюны, холодный ветер, впивающийся в мозг, шаг, еще шаг, жить — значит переставлять ноги.

Безводная пустыня. Отощавшие верблюды хотят пить. По ночам они возвращаются в лагерь и пытаются разбить канистры с водой. Воды не хватает, я не могу напоить их Досыта. На карте значится: «Колодец». Слава тебе, господи. 0 тумане растяжимого времени я сворачиваю с дороги. Дюны, дюны, за ними широкая полоса унылых плоских валунов, на одном лежит мертвая птица, на камнях ни капли воды, два пересохших колодца. Какая-то струна внутри меня готова вот-вот лопнуть. Важная струна, от нее зависит мое самообладание. Надо идти. В тот вечер я разбила лагерь в дюнах…

Низкое жестяное небо. Днем оно было серое, клубящееся, местами прозрачное, как брюшко лягушки. Покапал дождь, но слишком слабый, даже не прибил пыль. Небо выводило меня из себя, выматывало душу. Я мерзла, сгорбившись над жалким костром. Потом легла на ворох грязных одеял где-то среди застывших дюн в призрачной, богом забытой пустыне, где время определяет разматывание нескончаемого свитка созвездий или зловещее карканье пробудившейся вороны. Тонкие руки холода опутали мое тело, как ломкие пряди паутины опутали черные кусты вокруг, на небе засияла россыпь звезд. Стояла мертвая тишина. Я заснула. Солнце еще не успело обрызгать песок тонкими струйками крови, когда я вдруг проснулась и почувствовала, что не в силах выкарабкаться из трясины тут же забытого сна. Мое сознание распалось. Я оказалась в небытие и не могла отыскать самою себя. Ни одного опознавательного знака, все скрепы рассыпались в прах, мир стал чем-то зыбким и неосязаемым. Хаос, хаос и голоса.

Один голос, звучный, ядовитый, властный, издевался и насмехался надо мной:

— На этот раз ты хватила через край. Теперь ты у меня в руках, теперь я с тобой расправлюсь. На тебя тошно смотреть. Ты ничтожество. Теперь ты моя, я знал, что рано или поздно так оно и будет. Сопротивляться бесполезно, ты это прекрасно понимаешь, никто тебе не поможет. Ты у меня в руках, ты у меня в руках.

Другой говорил тихо и ласково. Он велел мне лечь и взять себя в руки. Не распускаться, не сдаваться. Голос уверял, что я вновь обрету себя, нужно только подождать, успокоиться и полежать.

Третий голос громко рыдал.

Дигжити разбудила меня на заре, я лежала довольно далеко от лагеря, руки и ноги свело судорогой, холод пробирал до костей. Стылое, бледно-голубое безжалостное небо напоминало безумные глаза Курта. Я вернулась под иго растяжимого времени. Но только частично, как человек-автомат. Я знала, что нужно делать. «Ты должна сделать то-то и то-то, это поддержит твою жизнь. Смотри не забудь». Я вновь передвигала ноги по зловещему, шуршащему морю песка. Подобно животным, я чувствовала, что мне грозит беда: все вокруг спокойно, и все-таки беда где-то здесь, рядом, в этих ледяных песках, раскинувшихся под горячим солнцем. Беда не сводит с меня глаз, она идет следом, ждет своего часа.

Я попыталась прикрикнуть на нее. Мой хриплый голос вспарывал тишину, но тишина тут же его поглощала. «Нужно добраться до горы Фэнни, — говорил голос, — там наверняка есть вода. Сделай шаг, потом другой, только и всего. И не теряй голову». Фэнни смутно маячила в раскаленной голубизне, я даже могла ее разглядеть, и мне хотелось поскорее очутиться рядом с ней, под защитой ее каменных боков, никогда в жизни мне не хотелось чего-нибудь так сильно. Я понимала, что веду себя неразумно. В Уинджелинне сколько угодно воды. Но верблюды…Я-то надеялась, что они отъедятся за эту неделю. Я ведь не знала, что мы попадем в такую сушь — ни травинки! «Будет там вода, непременно будет. Разве тебе не говорили, что там есть вода? А если это неправда? А если запруда высохла? А если я ее не найду? А если лопнет короткая тонкая бечева, связывающая меня с верблюдами? Что же тогда?» Иди, иди, иди… дюны, дюны, дюны, неотличимые одна от другой. Ходьба — как работа на конвейере: одни и те же движения на одном и том же месте. Фэнни приближается так медленно. «Сколько еще до нее идти? День? Самый длинный день на свете. Перестань. Помни, день — это день. Держи себя в руках, не распускайся. Может, появится машина. Пока ни одной. Вдруг там нет воды, что тогда делать? Прекрати сейчас же. Прекрати. Переставляй ноги и ни о чем не думай. Сделай шаг, теперь еще шаг — это все, что от тебя требуется». Диалог не прерывается ни на минуту. Пластинка крутится, крутится и крутится.

Поздний вечер, длинные крадущиеся тени. Гора совсем близко. «Прошу тебя, очень прошу тебя, дай мне добраться до горы засветло. Пожалуйста, не оставляй меня здесь, во тьме. Она поглотит меня».

Фэнни наверняка совсем близко, за следующей дюной. Нет? Тогда за следующей. Прекрасно, все в порядке, за следующей, так, за следующей… нет, не за следующей, не за следующей. Боже, спаси меня, я теряю рассудок. Гора рядом, еще немного, и я дотянусь до нее рукой. Вопль. Я кричу на дюны, как безумная. Дигжити лижет мою руку и скулит, я продолжаю кричать. Я кричу уже целую вечность. А иду медленнее и медленнее. Все вокруг замедляет движение.

И вот последняя дюна — вырвались. С плачем опускать на камни, ощупываю их, хочу убедиться, что они не рассыпаются под руками. Вверх по скалистому откосу, только вверх, хоть на четвереньках, лишь бы подальше от смертоносного океана песка. Кряжистые темные скалы дышат силой. Они поднимаются из песка, как цепь островов. Я карабкаюсь по этому гигантскому позвоночному столбу, выбирая места, где опушенные зеленью камни выпирают из песчаных волн. Оглядываюсь на необъятные просторы, исхоженные моими ногами. Но дни, мучительные дни, проведенные на этих просторах, уже подергиваются дымкой. Многие из них я уже забыла. Их поглотило забвение, уцелели только дни-события. Эти дни я запомнила, значит, спасена.

Запруду я найду без труда. Или колодец, какая разница? Где-нибудь здесь непременно есть вода. Жизнь прекрасна. Тревога улеглась, я смеюсь над собственной глупостью — понятно, что я просто устала душой и телом, о чем тут толковать. Все в порядке. Все будет хорошо. Я вновь чувствую, что связана с миром тысячами нитей, и похлопываю Дигжити.

— Дигжити, ты здесь, вот и хорошо. Сегодня, Дигжити, уже слишком темно, чтобы искать запруду, но тут есть зеленый лужок с перекати-полем, верблюды обрадуются до смерти, верно, малышка? А завтра мы найдем родник, птицы и следы на земле приведут нас куда надо. И верблюды напьются досыта, а сейчас я разожгу огромный костер, выпью чая и накормлю тебя, славная ты моя малышка.

Я спала крепко, без сновидений, проснулась рано, свежая и бодрая, как орел, вылетающий на добычу. От вчерашней усталости не осталось и следа и от мучительных раздоров прошлой ночи — тоже. Мозг будто омыт свежей водой, на душе легко и радостно. Вокруг кипит и звенит жизнь. Прозрачный утренний воздух искрится, переливается всеми цветами радуги. Первые утренние птицы, сотни птиц. Настроение прекрасное, складываю вещи быстро и даже умело, работаю, как хорошо отлаженная машина. Мне кажется, что я выросла, распрямилась. Не прошли мы и ста ярдов, как за первым же поворотом я увидела запруду. Верблюды напились, Дигжити напилась, а я приняла живительную ледяную ванну.

В полумиле от запруды, как гром среди ясного неба, — стадо диких верблюдов, голов сорок. Ни тени волнения, руки сами достают ружье. У меня на глазах верблюды, будто безмолвные призраки, спускаются вниз с водопоя высоко в горах. Я смотрю на них, они — на меня, мы на одной тропе. Я знаю, что на этот раз мне не придется убивать, но действовать надо наверняка, таковы правила игры. Я улыбаюсь, глядя на них. Они так красивы, что я не в силах их описать. Впереди огромный вожак, он поминутно оглядывается, проверяя, все ли в порядке. Верблюды останавливаются, я тоже останавливаюсь — хода нет. Я ору, гикаю, хохочу. В верблюдах есть что-то комичное. Я замахиваюсь на вожака и громко, властно кричу:

— Кыш!

Вожак не удостаивает меня даже взглядом.

Я стреляю дробью в воздух, этот звук вожак узнает. Покусывая недогадливых за пятки, он сгоняет в кучу свое стадо, и вот уже сорок диких вольных красавцев, сначала неохотно, потом все быстрее и быстрее, взбрыкивая, несутся вниз по долине, где будят эхо, поднимают тучи пыли и наконец скрываются из глаз. Все это время я помнила, что теперь парадом командую я.

В тот вечер, заслышав в отдалении тарахтенье мотора, я была готова свернуть с дороги. Какой чуждый, какой неуместный звук. Не нужны мне больше никакие машины, видеть не хочу никакие машины. Что за бесцеремонное вторжение в мои владения! Я даже слегка побаиваюсь машин: все-таки я еще не полностью излечилась от безумия.

— Ну как, Диг, привлекает тебя сегодня человеческое общество, а? Пусть наш костер с ними болтает. Хватит у меня сил произнести несколько вразумительных слов? А если они начнут приставать с вопросами? Что отвечать? Лучше всего просто улыбаться и держать язык за зубами, правда, малышка, как ты считаешь?

Я обшариваю свою голову в поисках радостей, доставляемых беседой, но муки предыдущей недели уничтожили их почти дотла. Оставшиеся крохи достались Дигжити.

— О боже, заметили огонь, едут.

Последние судорожные попытки понять, сошла я с ума или нет.

Аборигены. Приветливые, сердечные, смеющиеся, взволнованные, усталые аборигены, они возвращаются в Уинджелинну и Пипальятжару с собрания в Уарбертоне, где обсуждалось их право на землю. Страх улетучился, с аборигенами так хорошо молчать! И не нужно притворяться. Котелки с чаем пошли по кругу. Кто-то сидит у костра и болтает, кто-то уезжает домой.

Осталась одна машина: допотопный «холден» с измятым кузовом, мотор хрипит и кашляет. Молодой водитель и три старика. Они решили дождаться утра. Я поделилась с ними чаем и одеялами. Два старика помалкивали и безмятежно улыбались. Я молча сидела рядом и чувствовала, как их соседство вливает в меня силы. К одному из них я прониклась особенной симпатией. Маленький, почти карлик, с прямой спиной и пляшущими руками, на одной ноге огромный ботинок с надписью «Адидас», на другой — крошечная женская туфля. Низкорослый старик отдал мне лучший кусок полусырого кролика, он истекал жиром и кровью, опаленная шерсть нестерпимо воняла. Я съела его с благодарностью. И только тогда вспомнила, что уже несколько дней ничего себе не готовила.

Третий старик нравился мне меньше, он немного говорил по-английски и много на своем родном языке, считал себя знатоком верблюдов, и, как мне показалось, не только верблюдов. Шумный, развязный, поглощенный собой, он ничем не походил на двух своих спутников.

Рано утром я вскипятила котелок и занялась сборами в дорогу. Со своими новыми друзьями я почти не разговаривала. Они не хотели отпускать меня одну и решили, что кто-нибудь из них проводит меня до Пипальятжары, куда было два дня ходьбы. Я не сомневалась, что они выберут болтуна, говорившего по-английски, и сердце мое упало.

Но когда я уже готова была тронуться в путь, оказалось, что со мной пойдет — кто бы вы думали? — маленький старик.

— Мистер Эдди, — сказал он и ткнул себя пальцем в грудь.

Я тоже ткнула себя пальцем в грудь и сказала:

— Робин.

По-моему, мое имя показалось ему созвучным слову, означающему на его языке «кролик». Видимо, его это вполне устроило. Мы оба покатились со смеху.