Милли Бёрд
Пес Милли, Рэмбо, стал ее самым первым Мертвым. Она нашла его как-то утром на обочине. Туман привидением кружил над изувеченным тельцем, и казалось, на него упало небо. Пасть и глаза Рэмбо были широко раскрыты, будто он лаял, левая задняя лапа изогнулась под странным углом.
Туман над ними поднимался, облака на небе сгущались, и Милли гадала: не растает ли Рэмбо в тумане и дожде?
Только когда она притащила собаку домой в своей школьной сумке, мама решила поведать ей о том, как устроена жизнь.
– Он теперь в лучшем мире! – объясняла она, перекрикивая вой пылесоса.
– В лучшем мире?
– Что? Да. В раю, милая. Ты что, про него не слышала? Вас вообще чему-нибудь учат в этой никчемной школе? Подними ноги. Он в собачьем раю, где собачьи галеты никогда не кончаются и собачки ходят в туалет где вздумается. Все, опускай. Опускай, говорю! Ну вот. Вместо кучек они повсюду оставляют эти самые галеты и целыми днями только и делают, что бегают и едят кучки других собак. То есть галеты.
Милли на секунду задумалась.
– А тут они что делают?
– Что? Ну… Сначала они должны все это заслужить, и только потом их заберут в лучший мир. Это как «Последний герой», только в собачьей версии.
– Значит, Рэмбо на другой планете?
– Ну… да. Вроде того. Ты что, и правда не слышала про рай? Ну, про то, что Бог сидит в облаках, а дьявол – где-то там под землей?
– А можно мне на новую планету к Рэмбо?
Мама выключила пылесос и уставилась на Милли.
– Только если у тебя есть космический корабль. У тебя он есть?
– Нет, – опустила голову Милли.
– Значит, нельзя.
Несколько дней спустя Милли выяснила, что Рэмбо вовсе не на другой планете, а у них на заднем дворе, кое-как прикрытый старыми газетами. Когда Милли аккуратно их приподняла, то увидела не того Рэмбо, к которому привыкла, а гниющего, сморщившегося, изъеденного червями.
С тех пор она тайно ходила к нему каждую ночь и сидела рядом, пока его тело превращалось в ничто.
Ее вторым Мертвым стал переходивший дорогу старик, которого сбила машина. Когда его отбросило в сторону, ей показалось, что он улыбнулся. Его шляпа приземлилась на дорожный знак, а трость завертелась в танце возле фонаря. А потом безжизненное тело рухнуло на тротуар.
Милли побежала вперед, продираясь через ноги охающих прохожих, и присела у его головы. Заглянула старику в глаза. Он смотрел на нее в ответ, будто нарисованный. Она коснулась пальцами его морщинок и подумала: почему их так много?
А потом ее от него оторвали. Велели закрыть глаза – ох, ведь она еще совсем малышка!..
По пути домой Милли решила, что пора спросить папу о человеческом рае.
– Послушай, дружок, есть рай и есть ад, – ответил отец. – В ад попадают плохие люди – ну, всякие там преступники, мошенники и дорожные инспекторы. А в рай попадают хорошие – как ты да я, да та приятная блондинка, которая готовит еду по телику. Что там делают? Ну… в раю, например, можно поболтать с Богом и Джими Хендриксом, а еще и наесться пончиков до отвала. А в аду придется танцевать макарену. Вечно. Под ту дурацкую песню из фильма с Джоном Траволтой.
– А куда попадет тот, кто и плохой, и хороший?
– Что?.. Э-э… не знаю. В «Икею»?
– Ты поможешь мне построить космический корабль?
– Погоди, дружок. Давай, когда реклама начнется.
Скоро Милли заметила, что всему вокруг нее приходит конец: жучкам, апельсинам, елкам, домам и почтовым ящикам, путешествиям на поездах, фломастерам, свечкам, пожилым людям, молодым и всем остальным.
Тогда Милли не знала, что как только в «Книге Мертвых» окажется двадцать семь существ (среди которых паук, птица, бабуля и соседская кошка Гертруда), ее папа тоже станет Мертвым. Не знала, что запишет его имя рядом с номером двадцать восемь, растянув слова «МОЙ ПАПА» сразу на две страницы. Не знала, что какое-то время не сможет делать ничего, кроме как смотреть на буквы, которые совсем скоро потеряют всякий смысл. И что запишет она его в книгу, сидя с фонариком возле родительской спальни и слушая, как мама притворяется спящей.
Первый день ожидания
Иногда Милли воображала, что они, как точки в раскрасках, соединены линиями. Себя она всегда считала Первой точкой. Маму – Второй, а папу – Третьей. Часто, когда они смотрели телевизор, линия выходила глубоко из живота Первой точки, оборачивалась вокруг двух других и снова возвращалась к Первой, делая из них треугольник.
Пока Милли бегала по дому, болтая огненными кудряшками, линии между точками обвивались вокруг мебели. Когда мама сказала: «Может, хватит, Миллисента?» – треугольник превратился в огромного динозавра. А когда папа сказал: «Иди ко мне, дружок, присядь» – треугольник стал большим бьющимся сердцем. Бу-бум.
– Бу-бум, – прошептала Милли, неуклюже подпрыгивая в такт его ударам.
Она устроилась между Второй и Третьей точками на диване. Третья точка взяла Первую за руку и подмигнула ей. Сменяющие друг друга картинки в телевизоре освещали его лицо в полумраке. Бу-бум. Бу-бум. Бу-бум.
* * *
В Первый день ожидания Милли стояла точно в том месте, где ее оставила мама. Прямо рядом с Трусищами для Огромных Тетенек, напротив манекена в гавайской рубашке.
– Сейчас вернусь, – сказала мама, и Милли ей поверила.
Сегодня Вторая точка была в золотистых туфлях, поэтому, когда шла, эти туфли взрывались маленькими вспышками света.
Вот она идет к стойке с духами – бум! – мимо отдела с мужской одеждой – бу-у-ум! – и скрывается из виду – ба-бах!
Линия между точками натянулась, и Милли смотрела, как она становится все тоньше, превращаясь в бледный штрих.
Бу-бум. Бу-бум. Бу-бум.
Милли никогда не забудет мгновение, когда ее мама становится все меньше и меньше… Мгновение это будет то и дело возникать у нее перед глазами в течение всей жизни. Когда в фильме кто-нибудь скажет: «Сейчас вернусь». Когда ей будет за сорок и, глядя на свои руки, она вдруг поймет, как похожи они на чьи-то другие. Когда у нее появятся глупые вопросы, а задать их будет некому. Когда она будет плакать. Смеяться. На что-то надеяться. Наблюдать, как солнце садится над водой, и чувствовать необъяснимое волнение.
При виде раздвижных дверей в магазинах ей всегда будет не по себе. И когда она ощутит первые нежные прикосновения мальчика, то представит, как он исчезает далеко-далеко за горизонтом. Уменьшается, пропадает.
Но ничего этого она еще не знала. А знала то, что устала стоять. Милли сняла рюкзак и забралась под вешалки с Трусищами для Огромных Тетенек.
Мама рассказывала, что есть тетеньки, которые едят целые ведра жареной курицы, поэтому животы у них такие большие, что им не видно собственных трусов. Наверно, это для них шьют огромные трусищи.
Сама Милли никогда не видела ведер с жареной курицей.
– Но очень хочу, – произнесла она вслух, легонько касаясь шелковой ткани. – Когда-нибудь.
Там было хорошо – под огромными трусищами. Они висели у нее над головой, так близко к лицу, что их кружева подрагивали от ее дыхания.
Милли открыла рюкзак, достала пакетик сока, который положила мама, и выпила его через соломинку. В просветах между трусищами виднелись гуляющие туда-сюда ноги. Одни шли куда-то, другие – никуда. Одни пританцовывали, другие подпрыгивали, притоптывали и поскрипывали. Ножки, ножищи и обычные ноги. Кроссовки, каблуки, сандалии. Красные туфли, черные туфли, зеленые туфли. Не было только золотистых, и ничего не вспыхивало.
Мимо пробрела пара ярко-синих резиновых сапожек, и Милли покосилась на собственные.
– Знаю-знаю, – пробормотала она, – вам завидно. Но мама велела сидеть здесь.
Она вытянула шею и наблюдала, как резиновые сапоги вприпрыжку двигаются по коридору – прямиком в отдел игрушек.
– Ладно, – вздохнула девочка, а потом достала из рюкзака свою «Книгу Мертвых», вырвала из нее страницу и написала: «Мам я сейчас вернусь».
Сложив листок пополам, Милли оставила его точно в том месте, куда указала мама. Сапожкам пора прогуляться.
Сначала она шла спокойно, вверх-вниз по эскалатору, затем – вприпрыжку и махала рукой, как королева своим подданным. После – сидела наверху эскалатора и наблюдала, как проглатывают друг друга ступеньки.
– А что будет, если они не успеют выпрямиться? – спросила Милли у своих сапог.
Она представила, как ступеньки переливаются через край эскалатора и затапливают все вокруг.
Милли встречалась взглядом с каждым, кто проходил мимо, и всё будто замирало, как в кино. Затем играла в прятки с мальчиком, который об этом даже не догадывался.
– Я тебя нашла, – сообщила она ему.
– А почему у тебя такие волосы? – в ответ спросил он и пальцем нарисовал в воздухе спираль.
– Они балерины, – заявила Милли. – Ночью спрыгивают с моей головы и устраивают для меня представления.
– Пф! – фыркнул мальчик и с громким «бам!» столкнул головами Барби и трансформера. – Не может такого быть.
Милли уселась на пол женской примерочной.
– Хотите, скажу, где найти трусы? – спросила она у тетеньки, которая крутилась перед зеркалом так, будто пыталась просверлить пол.
– Извините, вы кто? – ответила тетенька.
Милли пожала плечами.
За дверями соседней кабинки разговаривали еще две тетеньки. Милли видела их ноги под перегородкой. Одни – босые, а другие в блестящих уггах.
– Не хочу тебя обидеть, – говорили угги, – но коралловый – не твой цвет.
Пальцы на босых ногах поджались.
– Мне показалось, это розовый, – ответили они.
Милли сидела среди дяденек. Они дожидались своих тетенек и, как испуганные зверьки, выглядывали из-за гор пакетов и сумок. Стены здесь были оклеены огромными картинками с веселыми обнимающимися девушками в нижнем белье. Дяденьки украдкой на них поглядывали. Милли на секунду показалось, что именно для этих девушек продают огромные трусищи.
Она села на стул рядом с лысым дяденькой, который усердно грыз ногти.
– Вы когда-нибудь видели жареную курицу в ведре? – поинтересовалась Милли.
Он положил руки на колени и скосил на нее взгляд.
– Я просто жду свою жену, девочка, – вздохнул он.
Милли стояла под сушилкой для рук в туалете, потому что любила, когда теплый воздух продувает волосы. Она представляла, будто мчится в машине с опущенными окнами или, как Супермен, кружит над Землей.
«Вот это да! Откуда сушилка узнает, что ты подставляешь руки?» – мысленно восхищалась Милли.
Но тетеньки в туалете не разделяли ее радости, а только встревоженно глядели в зеркало, пытаясь понять, что с ними не так, пока этого не понял кто-нибудь другой.
Сидя в кафе возле цветочных горшков, Милли наблюдала, как от кружек с кофе поднимается пар. Дяденька, похожий на Санта-Клауса, и тетенька с очень-очень красными щеками придвинулись ближе друг к другу. Они ничего не говорили, а пар от кофе целовал и гладил их лица.
Другой дяденька ел, не глядя на жену, а пар от его кофе рисовал в воздухе красивые силуэты. Милли никогда не видела так много разных фигур. Интересно, а можно придумать какие-нибудь еще?..
У тетеньки с крикливыми детьми кофе устало вздыхал. Вдох – выдох, вдох – выдох. В углу сидел старик с морщинистой, как кора, кожей. У него были красные подтяжки и фиолетовый костюм. Старик крепко держал кружку двумя руками, словно боялся, что она улетит.
На цветок в горшке села муха.
– А что было бы, если бы все умели летать? – поинтересовалась Милли у своих резиновых сапожек, глядя, как муха перепрыгивает с листа на листок.
Ужин сам залетал бы в рот, в небе парили бы деревья, а улицы менялись бы местами. Плохо только, что самолеты больше никому не будут нужны и что от такой головокружительной жизни многих начнет укачивать.
Морщинистый старик подул на свой кофе так сильно, что тот перелился через край и брызнул в разные стороны. Старик еще несколько секунд смотрел в кружку, а затем снова на нее подул.
Он встал, оперся обеими руками на стол и поднялся. Прошел мимо Милли, и она посмотрела ему в глаза. Старик ее не заметил. Муха с жужжанием полетела за ним. Он вытянул руку и прихлопнул ее у себя на ноге. Муха упала на пол.
Милли подползла к ней на четвереньках, положила к себе на ладонь и поднесла к лицу. Потом, зажав насекомое в кулаке, встала и посмотрела в спину морщинистому старику. Он вышел из кафе, а затем из универмага.
Милли нашла свой рюкзак под Трусищами для Огромных Тетенек, вынула свою Всякуюпожарную банку, зажала ее между колен, сняла крышку и положила муху внутрь. Снова закрыв банку, Милли достала «Книгу Мертвых», фломастеры и записала: «Номер двадцать девять. Муха из универмага». Через левую страницу просвечивало огромное слово «ПАПА», написанное задом наперед.
Милли постучала фломастером по своему сапогу, подняла банку и поднесла ее к лицу. В просвете между бельем виднелся манекен, который наблюдал за ней через весь зал. Манекен этот был одет в ярко-синюю рубашку с желтыми пальмами. Через стекло банки его глаза казались громадными, будто находились совсем близко. Милли передвинула вешалки так, чтобы не видеть его лица.
Она сжала банку и весь день ждала золотистые туфли. Но день превратился в вечер: двери с щелчком захлопнулись, и все вокруг потемнело: воздух, звук, пол – будто вместе с универмагом и весь мир закрывался на ночь.
Милли прижалась лицом к окну, сложила ладошки биноклем, чтобы лучше видеть, и смотрела, как люди идут к своим машинам. Мужья и жены, парни и девушки, старики и дети, отцы и матери. Все они – все до единого – уезжали.
Милли с грустью глядела, как стоянка пустеет. Потом вернулась под Трусищи для Огромных Тетенек и достала из сумки сандвич. Поедая его, смотрела на манекен. Тот глядел на нее в ответ.
– Привет, – прошептала она.
Но в тишине было слышно лишь, как жужжат витрины.
Второй день ожидания
Милли когда-то думала: где ни усни – проснешься обязательно в своей кровати. Она засыпала за столом, на полу у соседей, по дороге на концерт, а просыпалась всегда под собственным одеялом и в своей спальне.
Но однажды Милли очнулась, пока ее несли из машины в дом. Она посмотрела на папу сквозь приоткрытые веки и прошептала, уткнувшись ему в плечо:
– Значит, это ты?..
* * *
На Второй день ожидания Милли проснулась от стука каблуков. Ночью она много ворочалась, поэтому теперь ее ноги торчали из-под стойки с нижним бельем.
Милли притянула колени к груди, обняла их, задержала дыхание и уставилась на высокие каблуки, проходящие мимо. Цок-цок, цок-цок, цок-цок. Они были черными и блестящими, и из них выглядывали красные ноготки. Казалось, будто в туфельки пытаются заползти божьи коровки.
Почему мама оставила ее под трусищами на всю ночь?
Милли обхватила руками живот, глядя через просвет в белье. Она догадывалась, почему, но не хотела об этом думать, а потому и не думала.
Манекен по-прежнему не сводил с нее глаз. Милли осторожно помахала ему, складывая пальчики один за другим, а затем сжала их в кулак. Она еще не решила, хочет ли дружить с этим манекеном.
Девочка надела сапожки, выползла из-под трусищ и посмотрела вверх, на записку, которой вчера обозначила свое укрытие: «Я ЗДЕСЬ МАМ». Затем сорвала ее, сложила и сунула в рюкзак.
Мимо прошел вчерашний старик с похожей на кору кожей. Он прошаркал по коридору в кафе. Милли двинулась следом, поглядывая на него из-за растений в горшках. Сев с таким видом, будто ему больно, он вновь уставился в свой кофе.
Милли подошла к столику и положила ладошку на его морщинистую руку.
– Вы когда-нибудь видели жареную курицу в ведре?
Старик посмотрел сначала на ладонь Милли, а затем на нее саму.
– Да. – Он высвободил свою руку и забарабанил по столу пальцами.
– Ну? – Милли присела напротив. – И как?
– Точно так, как звучит, – произнес старик.
Милли закусила нижнюю губу.
– А вы много знаете Мертвых?
– Только их и знаю, – пробормотал старик, рассматривая кофе.
– Только их?
– Да. А ты? – спросил он, продолжая стучать пальцами по столу.
– Двадцать девять, – ответила девочка.
– Это много.
– Ага.
– Сколько тебе лет? – Старик чуть наклонился вперед.
– А вам? – Милли скрестила руки на груди.
– Я спросил первым.
– Давайте скажем вместе.
– Восемьдесят семь.
– Семь.
– Семь? – Он выпрямился.
Милли кивнула.
– С половиной. Это почти что восемь.
– Ты маленькая.
– А вы старый.
На щеках у него появились ямочки.
– У тебя сапоги под цвет моих подтяжек, – заметил он, стуча пальцами по этим самым подтяжкам.
– Не-а, это у вас подтяжки под цвет моих сапог, – заметила Милли и посмотрела на его руки. – А почему вы стучите пальцами, когда говорите?
– Я не стучу, – ответил он. – Я печатаю.
– Что печатаете?
– Все, что говорю.
– Все, что говорите?
– Все, что говорю.
– А то, что я говорю?
– Нет.
– А вы это будете? – Милли указала на кекс.
Старик подвинул к ней тарелку. Милли запихнула кекс в рот.
– А почему вы свой кофе не пьете? – спросила она с набитым ртом и подвинула к нему чашку.
– Не хочу, – он отодвинул чашку.
Милли обхватила ее ладошками и потянула носом, чувствуя, как кофе дышит паром ей в подбородок.
– Тогда зачем купили?
– Мне нравится держать что-нибудь теплое в руках.
– А-а… – улыбнулась Милли.
Она залезла на стул с ногами и уткнулась подбородком в колени. На столе в ряд лежали маленькие пластмассовые квадратики, каждый размером с кончик ее пальца.
– А это что?
Старик пожал плечами.
– Вы не знаете?
Он снова пожал плечами. Милли склонилась над столом.
– Это клавиши от компьютера, – сообщила она. – У нас в школе такие есть. На клавиатурах. Но эти кто-то оторвал.
– Да, – согласился старик.
– Значит, вы знаете, что это.
– Это клавиши с дефисами. От разных клавиатур. – Он подался вперед. – Ты знаешь, что такое дефис?
– Наверное.
– Его ставят между словами, чтобы объединить их в одно.
– Это как?
– Ну… – он задумался.
– Грустный-веселый? – спросила Милли.
– Не совсем.
– Голодный-сонный?
– Нет, – ответил старик. – Как «черно-белый» или «северо-запад».
– Но не грустный-веселый.
– Нет.
– И не голодный-сонный.
– Нет.
Клавиши выстроились на столе в длиннющую очередь.
– А зачем их вам так много?
– Я их собираю.
– Зачем?
– Нужно же что-то собирать.
Милли вспомнила про свою «Книгу Мертвых».
– А я собираю Мертвых, – заметила она.
Старик кивнул. Глядя ему в глаза, Милли выставила вперед указательный палец и перевернула одну клавишу уголком вниз. Та нависла над остальными, будто кувыркалась. Морщинистый, как кора, старик не шевелился.
– Их между числами тоже ставят, – заметила Милли. – А не только между словами.
Она щелкнула пальцами по еще одной клавише. Та заскользила по столешнице и остановилась на самом ее краю. Затаив дыхание, старик смотрел, как кнопка, покачнувшись, падает ему на колени.
– Не надо так делать, – попросил он, а потом взял клавишу и положил обратно в линию.
– А откуда у вас их столько?
– Одолжил у кое-кого.
– У кого?
Милли заметила, что из кармана у собеседника торчит отвертка. Старик тут же прикрыл ее рукой.
– На нас, стариков, никто никогда не подумает, – слабо улыбнувшись, пояснил он. – Мы как будто невидимые.
– Вас как зовут?
– Карл. Карл-который-печатает-вслепую. А тебя?
– Просто Милли.
– Где твоя мама, Просто Милли?
– Она скоро придет. У нее золотистые туфли.
Сказав «золотистые туфли», Милли почувствовала, как ее тянет Вторая точка, и схватилась за живот. Она поерзала на стуле и пристроила на стол банку с мухой.
– Вы вчера сделали Мертвое Создание.
Карл поднял банку и осмотрел ее.
– Правда? – Он постучал по стеклу.
Милли кивнула.
– И я его похороню.
* * *
Первым Мертвым, которого похоронила Милли, стал раздавленный папой паук.
– Если ты не прибьешь этого паука, Гарри, я прибью тебя! – приговаривала мама, прыгая с одной ноги на другую.
Папа встал со стула, снял ботинок и хлопнул им по стене. Один раз. Второй. Третий. Четвертый. Паук упал на пол. Папа поднял его за ножку и выбросил на улицу, а потом, подмигнув Милли, снова уселся перед телевизором. Милли не нашлась что сказать. Она молча наблюдала, как папа смотрит одну передачу за другой.
– А мы можем устроить похороны? – спросила она, когда по экрану поползли титры. – Для паука. Как для бабули.
– Похороны только для людей, Миллз, – пробормотал папа, переключая каналы. – Ну и для собак.
– А для лошадей?
– Для лошадей тоже, – отозвался он, пока спортсмен в телевизоре рекламировал какие-то витамины.
– А для кошек?
– Да.
– А для змей?
– Нет.
– Почему?
– Потому.
На экране появилась машина на фоне живописного горного пейзажа. Все семейство в машине сияло белоснежными улыбками.
– А для деревьев?
– Нет.
– Почему?
– Потому что «потому» кончается на «у».
– А для мокриц? Планет? Холодильников?
– Милли! – воскликнул папа. – Только для людей. Может, еще для крупных животных. Всё.
– Почему?
– Потому что иначе мы бы целыми днями только и делали, что похороны устраивали! А так нельзя.
– Почему?
– Потому что у нас и без того полно дел. – Папа вздохнул, а на экране тем временем какой-то дяденька кричал о мобильных телефонах.
Той ночью Милли собрала свой рюкзак, достала из-под кровати фонарик и выскользнула на улицу. Паук лежал на траве у подъездной дорожки. Девочка сгребла его ладонями. Он высох на солнце и сейчас казался маленьким и легким.
Ночной ветер кружил по двору, и паучок щекотал Милли руки.
Тут с громким «вжиииих!» ветер подхватил паука и понес его прочь. Милли задрала голову и побежала следом. Он летел под звездами – через двор, дорогу и вниз по улице – к пустырю, сияя в лунном свете. И казалось, высоко-высоко в черном небе мерцала целая россыпь таких сияющих пауков.
А потом ветер вдруг затих так же неожиданно, как и начался, и паук крошечной звездочкой упал на землю.
Над пустырем высилось дерево – такое высокое, каких Милли еще не приходилось видеть (уж точно выше папы!). Положив паука к себе в рюкзак, она забралась на самую вершину дерева. Отсюда казалось, что луна совсем близко и ее можно достать и повертеть в руках.
Милли обхватила ветку ногами и оперлась спиной о ствол. Потом достала из рюкзака паука, банку из-под соуса, клубок ниток, свечку, спички и кусок картона. В последний раз взглянула на паука и положила его на дно банки, устланное салфетками. Затем зажгла свечку и поставила рядом. Обмотала крышку веревкой, завязала на одном ее конце узелок, а другой продела в дырку в картонке. Привязав веревку к ветке, Милли отпустила банку, и та повисла, как фонарик, слегка покачиваясь на ветру. На картонке было аккуратно выведено: «Паук.? – 2011 г.».
Милли коснулась пальцами линии между вопросительным знаком и годом смерти паука. Туда-обратно, туда-обратно.
«Странно, – подумала она, – что от всей его жизни осталась какая-то малюсенькая линия».
Карл-который-печатает-вслепую
Вот что Карл знает о похоронах
Карл никогда не разговаривал с Еви о похоронах. А зачем? Слова давались ему тяжело и камнем лежали на сердце. Он хотел лишь одного: чтобы, пока он жил, жила и она. Вот и все.
Похороны устроил их сын, в то время как сам Карл заново учился жить: подниматься с кровати, чистить зубы, причесываться, есть.
Похороны были длинными, медленными, монотонными. Перед началом службы его бесконечно долго обнимали те, чьих имен он никак не мог вспомнить. Он старался не соприкасаться с ними щеками. Ох, как же непривычно обнимать кого-то, кроме собственной жены!
Карл сидел в первом ряду и, затаив дыхание, смотрел на гроб, на крышке которого раскинулась целая цветочная клумба.
Как же странно дышать, пока она не дышит! Казалось, гроб вот-вот откроется, цветы полетят во все стороны, и Еви выскочит наружу с криком: «Сюрприз!»
– Я не буду сердиться, если ты меня разыгрываешь, – прошептал Карл.
Он хорошо помнил траурную речь единственной еще живой подруги Еви со старой работы. Один за другим все их друзья умирали, будто на войне: падали замертво в магазинах и парках, угасали в больницах и домах престарелых – но эта женщина умирать не собиралась, о нет. Она стояла у микрофона, живее всех живых, а Карл в это время думал: «Чтоб ты сдохла».
Он шагнул к гробу, обхватил руками крышку и промолвил:
– Еви.
Люди вокруг шептались, но голоса их звучали где-то очень далеко. Он уткнулся лицом в сосновую крышку. Закрыл глаза. Сделал вдох.
– Еви, – прошептал он вновь, касаясь губами дерева.
Карл хотел убедиться, что она там. Схватился за крышку, откинул ее…
…И вот она – несомненно мертвая, с чужим, будто каменным лицом. Он вцепился в стенку гроба, не в силах ее отпустить. Ни коснувшийся его локтя священник, ни ворвавшийся в церковь ветер не смогли заставить Карла это сделать. И даже когда крышка гроба картинно захлопнулась и с силой ударила его по пальцам, он не пошевелился. Даже не почувствовал боли, потому что с болью уже давно был неразлучен.
Карл хотел напечатать это, но кто-то схватил его за руки, пытаясь остановить кровь, а потому он прокричал рвущиеся наружу слова:
– Я РЯДОМ, ЕВИ. Я ВСЕГДА БУДУ РЯДОМ.
Милли Бёрд
– У вас не хватает половинок у пальцев, – заметила Милли, когда они вышли из кафе.
Она взяла Карла за руку.
– Да, – ответил он, постукивая пальцами по ее ладошке. – Не хватает.
Рот его выпрямился в линию, как выпрямляется у взрослых, которые ну никак не хотят что-то рассказывать. Милли решила на время оставить вопросы и отложила их на полку «Спросить потом».
Держа Карла за руку, она погладила его пальцы-коротышки. Может, он так любил грызть ногти, что отгрыз себе и пальцы? Может, их ему откусило семейство мышат? Или он кого-то рассердил, и их отрубили? Мама однажды пригрозила Милли, что так и поступит, если она не перестанет стучать по тарелке во время «Танцев со звездами».
– Сейчас оторву, слышишь? – сказала мама, не поворачивая головы. – Не шути со мной.
Милли не шутила (даже не пыталась!) и уселась себе на руки, чтоб и они без ее ведома ни с кем не шутили.
Милли привела Карла к Трусищам для Огромных Тетенек, отпустила его руку и забралась под вешалки. Затем отодвинула трусищи на одну сторону и поглядела на старика.
– Что ты там делаешь, Просто Милли? – спросил он.
– Я же сказала, – открывая банку, вздохнула Милли.
Она вынула из рюкзака Похоронный пенал, достала свечи и спички и положила на пол. Потом посмотрела на них и спустя мгновение отдала Карлу.
– Зажжете?.. Пожалуйста.
Он огляделся.
– А стоит тут пожары устраивать?
– Да.
Карл на секунду задумался и кивнул. Милли схватилась за живот, глядя, как разгорается фитиль. Она сжала зубы и попыталась не думать о кануне Первого дня ожидания. То воспоминание она отложила в самую глубину своей головы, где всегда все забывается.
Милли отдала банку Карлу.
– Сюда, пожалуйста.
Карл осторожно опустил свечу на дно. Тогда Милли подвесила банку к стойке, и муха заболталась между трусищами.
– Вы должны что-то сказать, – пояснила Милли.
– Я? – ткнул в себя пальцем Карл.
– Да, вы, – подтвердила Милли и тоже ткнула в него пальцем. – Это вы сделали. Вы сделали Мертвое Создание. Вам его не жалко?
Голова Милли будто сорвалась с плеч и улетела совсем далеко. Вот ее папа давит паука ботинком. А ему этого паука не жалко?..
– Конечно, жалко, – ответил Карл, уперев руки в боки. – Конечно, жалко. Но это муха.
– Да, – кивнула Милли. – Это и вправду муха.
Карл посмотрел на нее сверху вниз. Милли посмотрела на него снизу вверх. Карл вздохнул.
– А что мне сказать?
– А что бы вы хотели услышать у себя на похоронах?
Карл уставился в пол.
– Вряд ли кто-нибудь захочет про меня говорить.
– Ну, – Милли скрестила руки на груди, – скажите хоть что-то.
– Откуда ты столько всего об этом знаешь? – спросил Карл.
– А как же вы столько всего не знаете? – ответила она.
Вот что Милли знает о мире наверняка
Люди знают кучу всего о своем рождении, но совсем ничего не знают о смерти, и Милли это всегда удивляло.
В школьных книжках есть картинки с тетеньками, у которых прозрачные животы. Милли всегда хотелось подойти к настоящей беременной тетеньке, заглянуть к ней под майку и узнать, так оно или нет.
«Наверное, так, – думала она. – Сквозь такое окошко малыш заранее увидит мир, в котором будет жить, как будто поглядит на берег из стеклянного корабля. А то вот было бы страшно – рождаться и не знать, что тебя ждет!»
Милли видела и другие книжки – в них нарисованный дяденька так любит нарисованную тетеньку, что дарит ей рыбку, а эта рыбка забирается в тетеньку и откладывает в ней яйца. А потом эти яйца становятся малышами. Человеческими, конечно. Милли знала, что дети вылезают оттуда, откуда тетеньки писают, но картинок не видела. Поэтому, плавая в океане, она всегда следила за рыбками.
На.
Всякий.
Пожарный.
Взрослые хотят, чтобы она знала о рождении, поэтому и дают ей такие книжки. Но никто никогда не давал ей книг о Мертвых. В чем же дело?
* * *
– Ладно, – начал Карл. – Эту муху любили все, и никто не забудет… – Он прочистил горло. – Боже, храни великодушную нашу королеву… – запел он так тихо, что Милли едва различала слова.
– Громче, – велела она.
Он послушался.
– Да здравствует благородная наша королева! Боже, храни королеву…
Пока он пел, Милли глядела между трусищами на проходящие мимо ноги. Какие-то ускоряли шаг, какие-то, наоборот, замедляли. Одна пара туфель совсем остановилась.
– Дай ей побед, – распевал во все горло Карл, и ямочки у него на щеках снова ожили, – счастья и славы, и царствия долгого над нами! – Карл торжественно поднял руки вверх, печатая пальцами в воздухе. – Боже, спаси королеву! – Он поклонился.
Туфли, черные и неуклюжие, по-прежнему стояли неподалеку. Одна нога постукивала по полу. Милли прижала колени к груди.
– Вы закончили, сэр? – раздался женский голос.
Карл посмотрел в сторону туфель. Его глаза расширились.
– Да, спасибо, сэр. То есть леди! То есть мэ-эм.
Тут Карла схватили чьи-то руки и потащили по коридору, а тетенька произнесла:
– Пойдемте!
Карл сказал:
– Извините, сэр! То есть мэ-эм. Мэ-эм! Простите, пожалуйста, я не хотел вас так называть. Я вовсе не имел в виду, что вы мужеподобны!..
Милли прижалась к стойке.
– Вы очень женственная, – продолжал Карл, – честное слово!..
А потом он снова принялся рассыпаться в извинениях, и скоро голос его совсем стих.
– Что за шумиха? – спросила тетенька, которая стояла неподалеку.
«Шумиха», – беззвучно произнесла Милли, складывая все свои Похоронные принадлежности обратно в рюкзак. Она обняла его, свернулась клубочком, как делают малыши в животах у мам, и прижалась щекой к холодному металлу стойки. Вверху банка с мухой покачивалась от порывов воображаемого ветра, а огонек свечки рисовал и стирал в воздухе следы.
Милли провела по воздуху пальцами. Его как будто нет, но жить без него нельзя. Как же можно вот так не быть?
Через просвет в трусищах на Милли продолжал смотреть манекен, и она смотрела на него в ответ. Ей нравилось, что он всегда за ней присматривает, словно охраняет от тех злых неуклюжих туфель.
Так Милли и сидела весь день, пока на универмаг снова не опустилась ночь. Ноги у нее вспотели в резиновых сапогах, а коленки прилипли друг к другу. Огонек в банке продолжал гореть, но совсем слабо. И тень так падала на трусищи, что казалось, будто они соединены по краям и стали одними Супер-пупер-гигантскими Трусищами. Эти трусищи покачивались у Милли над головой, норовя вот-вот на нее напрыгнуть и придушить. А потом свет в банке погас, и Милли задышала часто-часто, и ее щеки намокли от слез. Она уткнулась лицом в колени и крепко зажмурилась.
Потом Милли услышала шаги в тишине и подумала: «Золотистые туфли, золотистые туфли, золотистые туфли». Дыхание ее совсем сбилось, как у стариков, которые шумно дышат, будто хвастаются тем, что еще умеют. Но это была вовсе не мама, потому что туфли громко шаркали, а мама так никогда не делала и всегда за это ругалась.
Шаги все приближались и приближались, а потом совсем остановились – и вот загорелся фонарик и осветил банку с мухой. Как прожектор, как летающая тарелка, которая пытается притянуть эту банку с помощью светового луча. Милли задержала дыхание, чтобы инопланетный луч не забрал и ее. Но тут она увидела что-то краем глаза – какой-то блеск в свете фонаря.
Это был манекен. Он смотрел на нее, и его глаза почему-то казались больше обычного. Что-то встрепенулось у нее в животе – потянуло, как Третья точка. Но разве такое может быть?..
А потом манекен почему-то повалился лицом вперед, и шаркающие ноги закричали «Ай-й!», и фонарик стукнулся об пол. Манекен тоже лежал на полу и смотрел на Милли, и фонарик подсвечивал его, как на сцене. Тогда Милли вдруг улыбнулась и коснулась своих губ пальцами. Жаль, она не могла прикоснуться к манекену, а ведь он тоже ей улыбался…
Вот что еще Милли знает о мире наверняка
Мама нужна каждому. Она приносит куртку, укрывает одеялом и всегда (даже лучше, чем ты сам!) знает, чего тебе хочется. А еще она иногда разрешает сидеть у себя на коленях и играть со своими кольцами, пока по телевизору идет какая-нибудь викторина.
Мама Милли походила на ветер в доме. Она вечно чем-то занималась: стирала комбинезоны, гладила белье, вытирала пыль, болтала по телефону, подметала крыльцо или заправляла кровати. Волосы у нее все время были влажные и взъерошенные, а голос скрипучий, будто она пыталась поднять что-то тяжелое. И, как Милли ни старалась, она всегда путалась у нее под ногами и попадалась под горячую руку. Поэтому Милли приучилась сидеть в сторонке, у стены, или уходить на улицу, а там прятаться в кустах и на деревьях.
Перед тем как «выключиться», мама Милли ненадолго исчезала в ванной. Милли прислушивалась у двери, за которой что-то звенело, лилось и шипело, как на огромной фабрике. Из ванной мама всегда выходила румяная, с красивыми, как на картинке, волосами. А за ней по всему дому, словно тень, следовал сладкий аромат духов.
Однажды, когда мама пошла к соседям, Милли зашла в ванную и открыла шкафчик под раковиной. Там терпеливо сидели баночки, тюбики и бутылочки. Милли расставила их по росту на холодном кафеле. Потом внимательно оглядела своих косметических зрителей.
– Кхе-кхе.
Она подняла помаду и накрасила ею мочки ушей, распрыскала духи по комнате, глядя на душистое облако, а потом намазала щеки тушью, а ногти – румянами. Тут на пороге комнаты появилась мама. Милли попыталась вжаться в стену, чтобы ей не мешать, но мама подняла Милли за подмышки, плюхнула на стул и вытерла лицо чистым полотенцем. Затем причесала ей волосы, накрасила губы, ресницы и щеки. Мама была совсем близко, и когда она повернула Милли к зеркалу, в ее голосе слышалась улыбка.
– Видишь?
И Милли увидела. Она поняла, что может быть совсем другой, если захочет. Совершенно новой.
* * *
На Вторую ночь ожиданий Милли решила снова стать Совершенно новой. Чтобы мама подошла к ней и сказала:
– Извините, мэм, я ищу маленькую девочку. Вы ее не видели?
Тогда Милли сняла бы свою шляпу, стерла бы помаду рукой и ответила:
– Мам, это я! Милли Бёрд!
Потом мама взяла бы ее на руки и понесла в машину, а Милли помахала бы напоследок универмагу. Пока, кафе! Пока, огромные трусищи! Пока, растения в горшках! Пока, Карл! Пока, манекен!
И они приехали бы домой, и мама разрешила бы Милли сидеть на кухонном столе и резать овощи на ужин.
Поэтому Милли нашла самое красивое платье – желтое, как солнце, и мягкое, как облако, – и надела его поверх своей одежды. В отделе косметики маленькие черные коробочки почему-то висели на крючках, как приманка. Милли дотянулась до помады и аккуратно намазала ею губы, потом взяла тени и румяна и нанесла их так, как показывала мама.
Затем она проворно забралась на стопку книг и взглянула в зеркало.
– Видишь? – сказала она манекену.
Девочка надела широкополую красную шляпу, накрасила ногти зеленым лаком и посмотрела на свои резиновые сапоги. По ним ее, конечно, сразу узнают, но снимать их она ни за что не собиралась.
К подошве сапог Милли скотчем примотала пару игрушечных машинок и принялась кататься по магазину. Она мчалась мимо сотен вешалок с лифчиками, которые выстроились рядами, будто солдаты, готовые в бой.
Голова Милли снова сорвалась с плеч… И вот она видит маму после душа: с волос стекает вода, и они липнут к голове. От кожи вздымается пар. Пока мама идет к шкафу, ее грудь свисает и покачивается, как два шарика, наполненные водой. Надевая лифчик, мама ловит взгляд Милли и говорит:
– У тебя когда-нибудь тоже такие будут.
Милли их совсем не хотела. Ни сейчас, ни потом.
Однажды она нашла у папы в тумбочке несколько журналов. В них у тетенек все эти дела торчали, как огромные брошки. Странные. Будто чего-то выжидающие. А как-то днем она наткнулась на Ту-голую-тетеньку, которая пряталась у них в ванной и точно-преточно не была ее мамой.
– Ты меня не видела, девочка, – сказала Та-голая-тетенька.
Милли не могла отвести взгляд от ее глазастых водяных шариков, словно они притягивали ее магнитами.
«А вот и видела», – подумала она.
Милли прикатилась в отдел настольных игр. Одну за другой она сняла с полок коробки и разложила в ряд перед манекеном: «Твистер» и «Монополию», «Угадай кто?» и «Мышеловку», шашки, нарды, «Морской бой», «Операцию», «Скрабл», «Голодных бегемотиков» и «Четыре в ряд».
Как играть в эти игры, Милли не знала, а потому принялась по очереди бросать кубик – за себя и за манекена – и двигать фишки по полю. Тут началось: корабли поплыли на улицу Парк-лейн в «Монополии», человечки из «Угадай кто?» выстроились вдоль поля «Мышеловки», а бегемотики принялись жевать шашки.
– Я проследила за ним, – сообщила Милли манекену. – После того, как ты на него прыгнул.
Она взяла лифчик и, прижав одну чашечку к лицу, как маску, завязала лямки на затылке.
– От микробов, – чуть приглушенно пояснила она, вспомнив докторов из маминых сериалов.
Милли указала в сторону небольшого кабинета в дальнем конце универмага.
– Он пошел туда, – Она засунула буквы «Скрабла» в дырочки больному из «Операции», – приложил замороженный горох к голове, – вытащила букву «М» из живота у больного, – и уснул. Он оставил ключи в двери, – Милли помахала ключами и широко улыбнулась, – а я его там заперла.
Она погладила манекен по голове и прошептала ему на ухо:
– Я у тебя в долгу.
На ужин Милли пригласила человечков из «Угадай кто?», манекена, плюшевую собаку (точь-в-точь Рэмбо!) и лошадку на палке. С ней, решила Милли, человечкам, у которых тоже нет тела, будет не так неуютно.
Она рассадила гостей за самый большой стол в мебельном отделе. Он был раза в два больше, чем стол у нее дома, и на нем не было ни следов от чашек, ни кусочков прилипшего воска. На ножках у него не было выцарапано имя Милли, а салфетки, тарелки и миски здесь были все одинаковые – белые.
Водрузив манекен на стул во главе стола, она посадила Рэмбо на одну из салфеток. Лошадка и человечки пристально уставились на нее с другого конца, будто чего-то ждали, и Милли это понравилось.
– Хорошо, – подытожила она и отправилась за мишурой.
Вернувшись с охапкой, Милли раскидала ее по столу, обернула вокруг стульев и завязала бантиком на вилках.
Рядом с манекеном она приготовила место для мамы.
На.
Всякий.
Пожарный.
Потом придвинула стул и себе – между манекеном и Рэмбо, поправила платье и шляпку. Тут Милли почувствовала на себе внимательный взгляд манекена.
– Что? – спросила она. – Мама просто опаздывает.
Прочистив горло, Милли сложила руки для молитвы.
– Дорогой Бог, – начала она, поглядывая на манекен из-под приоткрытых век. – Сегодня на первое мы подадим суп из «Фанты», на второе – змей и динозавров с листьями мяты, а на десерт – банановое мороженое. Надеюсь, ты не против. – Милли наполнила свой бокал виноградным соком. – Но сначала поднимем тост.
Милли встала и чокнулась с каждым из своих гостей. Потом еще раз и еще, все быстрее и быстрее проезжая вокруг стола, настолько прекрасна была музыка перезвона. Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь-дзынь! И в другую сторону: дзынь-дзынь-дзынь-дзынь-дзынь!
Потом Милли уселась на стол как Самая Главная, и все они ели и болтали о том, как соседская собака оставляет гигантские кучки у них на газоне, о том, что миссис Пакер заказывает по почте кучу дорогущей косметики, но ей все равно ничего не помогает, и о том, что футболист Аблетт наверняка уже жалеет, что ушел в другую команду, потому что его новые товарищи играют, как девчонки.
И все это время манекен глядел на нее, не моргая и не произнося ни слова.
Вот что еще Милли наверняка знает о мире
Она не знает, куда делось тело ее папы. Когда они ходили на кладбище, папа лежал в маленькой коробке в стене.
– Папа туда бы не поместился, – засомневалась Милли.
– Это волшебная коробочка, – устало возразила мама.
– Как это волшебная?
– Просто волшебная, понятно?
– А можно ее открыть?
– Нет, волшебство тогда пропадет.
– Как с Санта-Клаусом, да?
– Да. Точно как с Санта-Клаусом.
Милли подарила Перри Лейку, одному взрослому мальчику в школе, коробку с изюмом. Перри знал все на свете.
– А что становится с человеком, когда он умирает?
Перри закинул в рот горсть изюма и принялся жевать.
– Зависит… – наконец сказал он.
– От чего?
– От того, сколько у тебя еще изюма.
На следующий день Милли опрокинула свою сумку у его ног. На землю посыпались коробочки. Перри взял одну из них и опустошил себе в рот.
– Они каменеют.
– Каменеют?
– Ага. И коченеют.
– Коченеют?
– Ага.
– Как пластмасса?
Он пожал плечами.
– Возможно.
– А они уменьшаются?
– Уменьшаются?
– Да.
– Не-а. Мертвецы не уменьшаются.
* * *
Густо поливая шоколадным сиропом миску банановых леденцов, Милли вдруг кое-что поняла. Она коснулась холодной и твердой руки манекена. Он смотрел на нее, будто нарисованный.
– Ты только не обижайся, – девочка придвинулась к нему совсем близко. – Но… ты случайно не Мертвый?
Третий день ожидания
Милли сидела в кабинете, в дальнем конце универмага. Днем он выглядел по-другому. На столе аккуратно разложены ручки, бумажки и скрепки; рядом с ними – два пустых лотка со странными подписями: «входящие» и «исходящие», в которые ничего не входило и из которых ничего не исходило. Милли взяла со стола скрепку и ручку. Скрепку положила во «входящие», а ручку – в «исходящие». Ее вчерашнее желтое платье, бережно сложенное, лежало посреди стола. На стене справа висел телевизор.
Милли щелкнула пальцем по колесу машинки на подошве своего сапога, раскрыла на столе «Книгу Мертвых» и посмотрела на нарисованную здесь папину волшебную коробочку. Дефис с картинки подрагивал у нее перед глазами, пульсировал, будто у него есть сердце. Теперь Милли знала, что такое дефис и что в кармане носить их можно целую кучу.
«Гарри Бёрд, – было написано на рисунке. – 1968–2012. Любим».
И Милли произнесла это слово вслух:
– Любим.
* * *
– Кем? – спросила Милли у мамы.
Они стояли, держась за руки, и смотрели на папину волшебную коробочку, будто на картину.
– Тобой, – ответила мама.
– А тобой?
Мама прочистила горло.
– Конечно.
Милли заметила, что она теребит обручальное кольцо у себя на пальце. На той неделе мама снова начала его носить.
– А всеми остальными?
– Да, Милли.
– А почему тогда там не написано?
– Милли! – Мама отпустила ее руку, села на колени и закрыла лицо руками.
Милли не шевелилась.
– Мам?
– Потому что за все нужно платить, Милли, – наконец отозвалась мама. – Даже за эту ерунду.
А потом, не глядя на Милли, она встала и двинулась к машине.
– Пошли, – бросила она на ходу.
Милли в последний раз посмотрела на папину волшебную коробочку и пошла следом.
Тем вечером к ним домой наведались Тетеньки-с-тенниса, и одна из них обняла Милли со словами:
– Его тела больше нет, но душа навсегда останется с нами.
– Это она в волшебной коробочке? – спросила Милли.
– Она в тебе, – гостья приложила ладонь к ее груди.
Милли посмотрела на ее руку.
– А как она туда попала?
– Она всегда там была.
– Чего?
– Воспитанные девочки не говорят «чего».
– Чего?
– Воспитанные девочки говорят «прошу прощения».
– Прошу прощения?
– Вот, молодец.
Тетенька-с-тенниса обняла маму Милли.
– Прошу прощения? – снова сказала Милли, но они ее уже не слышали.
На следующий день она отправилась в магазин. Пока продавщица хихикала с каким-то пареньком, Милли молча набила свою сумку коробочками изюма и ушла.
– Что такое душа? – спросила она у Перри Лейка, показав ему свой улов.
– Ну-у… Это как сердце, только у тебя в животе, – ответил он.
– А на что она похожа?
– На гигантскую изюмину. – Он впился взглядом в ее сумку.
Милли застегнула ее и спрятала за спину.
– А что с ней потом, когда ты умрешь?
– Она выпадает.
– Выпадает?
– Ага, как плацебо.
– А что такое плацебо?
– Она из тетенек выпадает. Когда у них рождается ребенок. Как-то так.
– А что с ней потом делают?
– Кладут в холодильник и съедают.
– Собственную душу?
– Нет, плацебо. А душу хранят.
– Где?
– В другом холодильнике.
– А он где?
Вдалеке зазвенел звонок на урок, и все дети во дворе, крича и смеясь, побежали в класс.
– Где-то. – Перри закатил глаза. – Понятия не имею. Я же не все на свете знаю!
– А может такое быть, что она все время была у меня, а я не догадалась?
Он протянул руку – худую, длинную и костлявую.
– Гони уже изюм.
* * *
Дверь кабинета отворилась, и из коридора потянуло сквозняком. Одежда на Милли встрепыхнулась, будто к ней поднесли пылесос. Милли выпрямилась, захлопнула книгу и спрятала ее за спину. В дверях кабинета возникла тетенька. Она разговаривала с кем-то в коридоре.
– Может, сегодня у меня поужинаем? – тихо спросила тетенька.
– Нет, Хелен, – ответил мужской голос.
– Нет? Я приготовлю что-нибудь мексиканское.
– Я занят.
– Тогда завтра?
– Занят.
– Ладненько, тогда скажи, когда освободишься.
– Я занят до конца жизни, Хелен.
– Ладненько, Стэн, – бодрее и громче произнесла она. – Я принесу тебе ту мазь от синяков. Помажем, и он быстренько сойдет.
Милли увидела, как какой-то дяденька, отвернувшись, уходит прочь.
– Ты к моему лицу не прикоснешься, Хелен, – бросил он, не оборачиваясь.
– Ну и ладненько, – крикнула тетенька ему вслед. – Но дай знать, если что, хорошо? – Она повернулась к Милли.
Хелен была чересчур низкой для взрослого, но такой широченной, будто весь ее рост пошел вширь. Пуговицы у нее на блузке отчаянно цеплялись за петли, как скалолазы, повисшие над обрывом. Милли посмотрела на ее туфли: маленькие, черные и неуклюжие.
– Ну! – воскликнула тетенька, будто это самое веселое слово на свете.
Она плюхнулась на стул с другой стороны от стола. Щеки у нее были розовые и круглые.
– Ох, ну ты тут и нахулиганила, да? – она взяла со стола пульт и направила на стену.
Телевизор ожил. На экране появилась Милли. Картинка была неясной – черно-белой и без звука, но это точно была Милли. Милли-из-телевизора стояла возле дверей этого самого кабинета. Она заглянула в его окошко, потом высунула язык, вытащила из дверей ключи и ушла.
Хелен поставила картинку на паузу. Настоящая Милли смотрела на себя в телевизоре. Странно видеть со стороны – как ты делаешь то, что уже сделал, и не можешь остановить.
Настоящая Милли с вызовом посмотрела на Хелен. Хелен подняла брови. Настоящая Милли подняла брови в ответ.
Что Милли вчера натворила
Милли знала дорогу домой, но решила, что мама просто проверяет, послушная она девочка или нет. Поболтав за ужином с манекеном, Милли решила помочь маме ее найти. Взяв краску в ремонтном отделе, она так крупно, как только могла, написала на стеклянных входных дверях: «Я ЗДЕСЬ МАМ». Само собой, писала она задом наперед, чтобы мама смогла прочитать послание с улицы.
Доску из игры «Четыре в ряд» Милли положила у входа, а фишки в ней расставила так, что из них получилась стрелка вправо. Всем манекенам вдоль прохода Милли повернула руки, и теперь они тоже указывали, куда идти. А некоторым из них она даже дала таблички: «Привет мам!» – говорила первая; «Еще чуть-чуть!» – подбадривала вторая; «Отдохни и перекуси!» – предлагала третья. В ладонь этому манекену Милли вложила пакетик мармелада.
Человечки из «Угадай кто?» тоже изобразили стрелку, домики из «Монополии» велели идти влево, а стрелка от «Твистера» – прямо.
Девять последних манекенов держали листочки с буквами, которые складывались в предложение: «Я ЗДЕСЬ МАМ». Вторую «М» держал манекен в гавайской рубашке. Милли сцепила между собой несколько лифчиков и протянула их от руки манекена до стойки с трусищами, как финишную ленту. Потом украсила дорогу до ленты елочными огоньками из корзины «Уценёнка!», забралась под трусищи и вытащила наружу носки своих красных сапожек.
На.
Всякий.
Пожарный.
Но туфли, которые вскоре ее навестили, были не золотистыми.
* * *
– Ты пришла с тем стариком? – спросила Хелен. – Который пел?
Она открыла шкафчик и принялась раскладывать его содержимое аккуратными рядами: коробочка от шоколада…
– Он приятный… – …пустой пакетик сока… – Но немножечко… – …банка, в которой похоронили муху. – …немножечко… – Подняв руки высоко над головой, Хелен высыпала на стол две горсти леденцовых оберток, будто объясняла Милли, что такое дождь. – Того?
– Того?
– Нет?
– Конечно, нет.
– Ой, ну, извини, пожалуйста. – Пакетик мармелада. – Но он туго соображает, да? Чуток? – Хелен потянулась через весь стол и шепотом прибавила: – Слабоумный, да?
Она тут же закрыла рот руками, будто пришла в ужас от собственных слов.
– Ой! Конечно, нет. Извини, пожалуйста. Это я случайно ляпнула. Сама-то я не хотела его выгонять, но Стэн… он любит порядок.
Хелен задумчиво разгладила пакетик мармелада и, подавшись в сторону двери, громко прибавила:
– Он у нас очень требовательный. – Она откинулась на стул. – Скажи, а этот певучий старик… У него… Он живет… в каком-нибудь подземелье?
Хелен на секунду исчезла под столом и возникла вновь уже с горой игр. Она положила их на стол, одну на другую, неустойчивой башней: «Четыре в ряд», «Морской бой», «Твистер», «Монополия».
– Может, он любит поиграть с какими-нибудь плетками? – Хелен положила руку на башню. – Цепями, нет? Он же никого на цепях не держит?..
– Мы только вчера подружились, – ответила Милли.
– Он обычный старик, правда? – продолжала Хелен. – Может же одинокий старик быть в своем уме и просто так дружить с маленькой девочкой? Так ведь?
Она снова исчезла под столом, а потом вынырнула, держа в одной руке рюкзак Милли, а в другой – открытую банку краски.
– Па-раам!
Краска по краям стекала на пол.
– Во всем виновато наше общество, понимаешь? – Хелен положила рюкзак и краску на стол, подвинула игры и уселась рядом. – Скажи, – она покрутила пальцем у лица Милли, – ты это для него так разукрасилась?
Милли провела тыльной стороной кисти по губам. На руке осталась ярко-красная полоса.
– Я есть хочу, – сказала Милли.
– Ох, милая. Прости, пожалуйста. У меня были печеньки, но Стэн, – Хелен выкрикнула его имя, обращаясь к дверям, – их съел. Он вечно ест мои печеньки. Но только когда ему вздумается. – Хелен напряженно ждала, прислушиваясь к звукам в коридоре.
Тут на пороге возник Стэн, и она подпрыгнула от неожиданности. Милли замерла. Это был вчерашний охранник. И под глазом у него темнел синяк.
Одной рукой Стэн держал возле уха телефон, а другой прощупывал припухлость на скуле. Все это время он не отводил от Милли своего пытливого, пристального взгляда.
– Ну, так я досмотрел «Шоу Козби» и хотел сходить еще за парой дисков, – говорил Стэн в трубку. – Кто ж знал, что на меня нападут? – он продолжал смотреть на Милли. – Да. Меня Хелен сегодня выпустила.
Милли сжалась всем телом.
– Слушай, ма, подожди секунду, – он прикрыл телефон ладонью и посмотрел на Хелен. – Лучше покорми ее. Пока они не пришли.
Хелен покраснела и вскочила со стола.
– Конечно, – забормотала она, открывая ящик. – Хочешь «Ментос»? Он жуть какой сытный!
– Пока кто не пришел? – спросила Милли.
– Есть-то у меня особо нечего, – продолжала Хелен. – Я ж на диете. Как она там… «Диета Аткинса»? А нет, «АЗД»! «Абсолютно здоровая диета»! Она отпадная. Можно нюхать еду сколько вздумается. – Хелен покосилась на Стэна. – Но мне это, конечно, необязательно…
Открыв «Ментос», она закинула две конфеты себе в рот и еще две положила на стол перед Милли. Милли взяла их и принялась жадно жевать.
– …Я имею в виду, садиться на диету. Я не из тех женщин, что вечно об этом волнуются. Но я достойна лучшего, а мне диеты придают сил.
Стэн закатил глаза.
– Хелен, – сказал он, – просто дай ей что-нибудь нормальное, ладно? Они скоро будут, а обратно им ехать долго, поэтому ее нужно накормить.
Он взглянул на Милли в последний раз, а потом развернулся и вышел.
– Чего? – донеслось до Милли из коридора. – Нет, это просто девочка. Я не собираюсь с ней судиться, ма. Мам! Говорю же: не собираюсь. Ну, ее бросили, а значит, денег у нее точно нет…
– Он хорошенький, правда? Стэн. – Хелен проводила его взглядом и выплюнула конфету в салфетку.
– Кто сюда едет? – спросила Милли. У нее свело живот. – Моя мама придет. Она просто… потерялась.
– Ох, милая, – Хелен бросила салфетку в мусорку у стола и вытерла ладони о брюки. – Придет. Конечно, придет.
– Мой папа умер. Но мама придет.
– Ох, бедняжечка, – Хелен обошла стол, присела перед Милли на колени и сжала ее ладонь в своих. – Как он умер? Ой, нет, можешь не говорить, – казалось, собственные слова ее удивили, будто произнесла их не она. – Не надо. Если не хочешь. Но если хочешь… то скажи. Как? Он играл в азартные игры, да? И во что-то ввязался?
– Ввязался?
– Таблетки? – прошептала Хелен. – Наркотики?
– Ему давали таблетки в больнице.
– Псих? Психбольнице?
– А что это?
– Ничего. Выброси из головы!
– У него был рак.
– Ох, милая… У меня тоже он однажды был. Ну… я так думала. Ужасно переживала, ужасно! А оказалось, просто огромный прыщ…
– Мама придет.
– …Вот тут, на шее. Вот тут. Ужасно переживала!.. А? Что? Конечно, милая. Конечно, придет.
В кармане у Хелен зазвонил телефон. Она вскочила и поднесла его к уху.
– Да. Да. Она здесь. Конечно, – Хелен спрятала телефон. – Ох, дорогая моя, они вот-вот будут!
– Кто?
– Люди из органа опеки. Они помогают брошенным детям!
– Брошенным?
– Тебе на время дадут новых маму и папу, пока не найдут твоих настоящих.
Хелен посмотрела в коридор и заметила, как Стэн весело болтает с молодой продавщицей.
– Но мама сказала ждать ее здесь.
– Знаю, моя хорошая, знаю. – Хелен вздохнула, подошла к двери и оперлась на косяк, наблюдая за Стэном. – Но некоторые люди говорят совсем не то, что хотят.
Милли крепче сжала «Книгу Мертвых» у себя за спиной. Хелен повернулась, и тело ее пошло волнами. Пуговки-скалолазы из последних сил держались за утесы.
– Не волнуйся, милая, ты им понравишься. Ты же очаровашка! А теперь подожди минутку, ладно? Посидишь тихонько? Да? – Она замолчала, и они с Милли уставились друг на друга. – Я принесу тебе сок и печеньки. Ладно?
Не дождавшись ответа, Хелен вышла из комнаты. Милли смотрела ей вслед, и ее тошнило.
Мимо кабинета прошел мальчик с мамой.
– …а я хочу синюю! – кричал он.
Милли захотелось встать и крикнуть ему в ответ: «А я хочу свою маму!»
Она сорвала машинки со своих сапог и спрыгнула на пол. Потом бросила машинки в рюкзак и выглянула в коридор. Ни Хелен, ни Стэна.
Сделав глубокий вздох, Милли сломя голову бросилась в сторону кафе. Сумка подпрыгивала у нее за спиной – вверх-вниз, вверх-вниз. Прямо по коридору с разноцветными метлами, швабрами и полотенцами, мимо фотокиоска, где на экранах сменяли друг друга яркие картинки, и отдела с дисками, телефонами и прочей техникой. При виде Стэна Милли спряталась за большой картонкой с изображением знаменитого певца. Стэн стоял у полки с фильмами и что-то бубнил себе под нос.
– Есть, есть, не хочу, есть, – повторял он.
У него зазвонил телефон.
– Да? Да-да, сейчас буду. – Он прошел мимо Милли, но не увидел ее.
В кафе на своем любимом месте сидел Карл. Заметив у прилавка Хелен, Милли спряталась за растениями в горшках. Бу-бум, бу-бум, бу-бум.
– …И маленький кусочек пирога, пожалуйста, – говорила Хелен официантке. – Морковного. Да, давайте два кусочка. Спасибо. Да, и вон тот. Отлично, огромное спасибо. Ну, можно еще третий. Да, вот так.
– Карл! – прошептала Милли.
Карл выпрямился и повернулся к растениям.
– Э… да?
– Это Милли! – Она высунула голову из-за листьев папоротника.
– Просто Милли? Где же ты пропадала?
Под прикрытием растений Милли вкратце рассказала ему о том, что случилось после их вчерашней встречи.
– Сначала меня спас манекен. Потом я украла ключ и заперла охранника. Потом поужинала. А Рэмбо ужинал со мной. И лошадка. И угадайктошные человечки. И манекен. Я вас потом познакомлю. А потом я спросила у манекена, Мертвец он или нет. А потом я сделала подсказки для мамы. А потом Хелен сказала, что принесет мне сок и печенье, но не принесла. А потом я узнала, что едут мои новые мама и папа, и убежала. А потом нашла вас. Вы будете это есть?
Карл протянул ей кекс.
– Это все?
– Все, – произнесла она с набитым ртом.
– А от кого ты убежала?
– От нее, – Милли указала пальцем на Хелен, которая метрах в двадцати от них уже болтала с кем-то из посетителей кафе.
– Нет, они не для меня. Я на диете. «Диета северного пляжа»? Да, на ней сидит Кейт Мосс. По этой диете разрешается держать в руках любую еду, какую захочешь…
Когда Хелен двинулась к выходу и пошла обратно в кабинет охранника, Карл отвернулся.
– Значит, сбежала, говоришь? – он встал. – Ладно.
– Ладно?
– Мы тебя отсюда уведем, – сказал он громко. – Прямо сейчас.
Официантка выглянула из-за кофемашины.
– Ш-ш, – прошептала Милли.
Карл сел.
– Да. Прошу прощения. – Он помахал официантке. – Но нам пора. Да. – Он снова поднялся.
Избегая людных коридоров, они добрались до Огромных Трусищ. Манекен в гавайской рубашке внимательно смотрел на Милли. Она не могла отвести от него взгляда.
– Хватайте его.
– Чего?
– Воспитанные люди говорят «прошу прощения».
– Прошу прощения?
– Он пойдет с нами.
– Он?
– Да.
– Почему?
– Он меня спас.
Карл взглянул на Милли, потом на манекен и еще раз на Милли.
– Хорошо, – произнес он снова очень громко. – Твои друзья – мои друзья.
– Ш-ш! – прошипела Милли.
– Ах да. Точно. – Карл поднял манекен и прижал его к себе, щека к щеке, будто собирался танцевать.
– Готовы? – спросила Милли.
– Готов, – кивнул Карл.
Они двинулись к выходу, петляя между посудой и техникой, книжками и полотенцами. По пути какая-то тетенька даже попыталась надушить Карла туалетной водой, но в ответ он только захихикал.
Вскоре впереди возникли входные двери, ослепительно сияя и притягивая взгляд. Карл и Милли рванули вперед, но на них никто даже не обратил внимания. Оставалась самая малость!..
– Мы невидимые! – воскликнула Милли.
– Да, – согласился Карл.
Они посмотрели друг на друга и улыбнулись. Еще чуть-чуть – и они на свободе!..
Но тут Милли заметила угадайктошных человечков, которые глядели на них с пола. Она не успела ничего сказать Карлу, и он, наступив на них, грохнулся головой вниз в полную елочных огоньков корзину «Уцененка!». Милли тоже упала и ударилась головой, а манекен, выскользнувший у Карла из рук, рухнул на нее сверху. Одна пластмассовая нога оторвалась и отлетела в сторону.
И тут послышались три слова, которые Милли больше всего боялась услышать:
– Вот же она!
К ним направлялись Хелен и Стэн, а еще незнакомые дяденька и тетенька в дорогих неудобных костюмах. Новая мама и новый папа.
– Скорее, Карл! – Милли встала и, потирая голову, схватила его за руку.
Но Карл так увяз в гирляндах, что чем больше брыкался, тем сильнее себя опутывал.
– Хватай его, Стэн! – воскликнула Хелен, бежавшая у Стэна за спиной. – Кажется, он… ну… я не хочу спешить с выводами… Но… Такие, как он… обычно… Он наверняка… Скорее всего… Как мне кажется…
Стэн подбежал к Карлу, который все барахтался в елочных огоньках. Затем помог ему выбраться из корзины и схватил за руку.
– Ну все, старый развратник. Представление окончено.
– Ох, Стэн, – с трудом выдохнула Хелен, подбегая к нему. – Ты схватил его. – Она коснулась ладонью его предплечья. – Ты такой сильный!..
Карл, не глядя на Милли, прошептал:
– Беги. Беги, Милли. Я найду тебя.
Человечки из настольной игры глядели на Милли с пола, будто ждали, что она что-то сделает. И тогда Милли что-то сделала: она схватила манекен за ногу и бросилась вперед, петляя по узеньким тропинкам через лес людей.
– Беги, беги, Милли, – запела она и выбежала через входные двери на стоянку.
Оглянувшись на ходу, она увидела их – большие красные буквы, которые соединялись и разъединялись на раздвижных дверях: «Я ЗДЕСЬ МАМ».
* * *
Милли пошла по подъездной дорожке к своему дому, поставила манекен на крыльцо и подергала ручку входной двери. Заперто. Она достала запасной ключ из-под коврика, открыла дверь, потом оглянулась, проверяя, нет ли полиции, и вошла внутрь.
В доме было холодно и темно.
Не успев перевести дыхание после пробежки, Милли с порога крикнула:
– Мам? – Затем прошла на кухню. – Мам? – Слово эхом прокатилось по комнате.
Тут противно пахло мусором, и в раковине громоздились грязные тарелки. Милли прошла в гостиную.
– Мам?
Пустовавший диван показался огромным. Телевизор большой черной дырой темнел посреди комнаты. И почему она раньше не замечала, какой он большой и черный? Будто нажмешь на кнопку – и он засосет в себя весь дом.
На журнальном столике лежал папин чехол для пивных банок. Милли взяла его и поднесла к лучу света, лившемуся из окна. Пылинки вокруг пустились в пляс.
Она провела пальцем по черной ткани. На одной стороне чехла была изображена карта Австралии, а на другой – тетенька в купальнике с огромными водяными шариками. Милли надела чехол себе на руку и коснулась его щекой.
Потом она пошла в спальню к родителям. Мамина половина кровати была вся скомканная. Милли улеглась на нее и с головой накрылась одеялом. Здесь тоже было холодно и темно.
Она протянула руку и коснулась папиной половины, затем откинула одеяло, встала и положила ладонь на стенку шкафа, будто пытаясь оставить отпечаток. А потом отодвинула дверь и открыла глаза.
Внутри ничего не было: одни только вешалки, похожие на плечи скелетов.
Тогда Милли она села на кровать и провела пальцами по воздуху, которого будто бы и не было. И в ту секунду она очень хотела сказать: «Прости меня, мам. Прости меня. Прости за то, что я наделала».
Вот что Милли знает о мире наверняка
Иногда слово «прости» – единственное, что остается сказать.
– А что говорить, когда кто-то умер? – спросила она шепотом у папы, пока мама смотрела свою любимую телевикторину.
У одной девочки в школе умерла сестра, и учительница попросила Милли сделать открытку.
– Миллз, малышка, – прошептал папа, усаживая ее к себе на колени, – никто не умрет.
Она нахмурилась.
– Все умрут.
– Ну… – он замолчал и повернул ее к себе лицом. – Ну да. Но только чужие люди.
– Не только чужие.
– А остальные – не скоро.
– Откуда ты знаешь?
– Просто знаю.
– О чем это вы болтаете? – спросила мама, когда викторина прервалась на рекламу.
– Мам, – начала Милли, обращаясь к ее затылку. – Что сказать другу, когда у него умер кто-то любимый?
Мама повернулась и одарила папу Самым-строгим-взглядом-на-свете. Потом взяла Милли за руки и заглянула ей в лицо.
– Не забивай себе голову всякой чепухой, Милли, – сказала она. – Ты еще маленькая. Тебе нужно в куклы играть. В дочки-матери.
Милли пожала плечами. Мама откинулась на своем стуле и продолжила пристально ее разглядывать.
– А кто умер?
– Сестра Бекки из школы.
Реклама закончилась.
– Пошли ей открытку, – мама снова уткнулась в телевизор. – И напиши что-нибудь хорошее.
– Что?
– Ну, например… Бери деньги! Вы что, смеетесь? Ты все продуешь! Деньги бери!
Папа положил ладонь Милли на макушку. Ладонь казалась огромной.
– Напиши: «Прости, пожалуйста, мне очень жаль. Прими мои соболезнования».
– Но я же не виновата.
– Конечно, нет. – Он обнял ее и прижал к себе. – Просто будь к ней добра. Вот и все.
Уже потом, когда папа умер и мама целыми днями сидела перед телевизором, Милли коснулась ее руки и сказала:
– Прости, пожалуйста, мне очень жаль. Прими мои соболезнования.
И тогда мама обняла Милли так крепко, что стало трудно дышать.
– И ты прости меня, Милли, – пробормотала она. – Мне тоже очень жаль.
* * *
Милли взглянула в окно родительской спальни и осмотрела улицу, проверяя, не вернулась ли полиция. Тут она поймала взгляд старой тетеньки в окне соседского дома. Милли почему-то решила, что эта тетенька тоже кого-то потеряла, хотя и не знала, почему.
– Простите, пожалуйста, – проговорила Милли медленно и четко, прижимаясь лбом к стеклу. – Мне очень жаль. Примите мои соболезнования.
Старуха пристально на нее посмотрела. А потом опустила шторы.
Агата Панта
Во время супружества Агата Панта всячески пыталась избежать наготы своего мужа. Слишком уж он походил на кузнечика – весь такой худющий и угловатый. Казалось, его кости все время удивленно выпрыгивали из-под кожи, будто искали запасной выход.
В первую брачную ночь, когда супруг со своей фирменной унылостью расстегивал ей платье, Агата заметила его достоинство, поблескивавшее в лунном свете, как обнаженный меч. Тогда она наконец поняла, почему он вечно ходит так, будто его толкают в спину: меч оказался слишком велик для рыцаря.
Потом они лежали в постели, и он вертелся с видом фокусника на сцене. Агата смотрела на него не моргая, и перед глазами у нее все плыло, сливалось со стенами. Он же считал, что это ее Страстный Взгляд – тот самый взгляд, который репетируют перед зеркалом, когда впервые узнают о пестиках и тычинках.
Потом дело было сделано, и он понесся в туалет, а Агата натянула одеяло до подбородка и представила, как его достоинство качается из стороны в сторону, точно прыгающий в джунглях орангутан.
Дожидаясь мужа в кровати, она не чувствовала ни удивления, ни потрясения, ни злости. Одно только разочарование. Разочарование в том, что человечество за столько-то лет эволюции не придумало ничего поинтереснее, чем скакать друг на друге, как кукуруза на сковородке.
Агата хорошо помнила тот миг, когда узнала, что у мужчин между ног болтаются эти безобразности. Она потом еще несколько месяцев не переставала о них думать. Сама мысль о том, что этих скрытых штуковин вокруг тьма-тьмущая, ее пугала. И как только другие женщины спокойно живут в таком мире?
Она словно попала в западню. Мужчины на улице здоровались с ней так самодовольно, что Агата утыкалась взглядом в землю и думала: «Унегоестьпенисунегоестьпенисунегоестьпенис».
Но потом, много позже, когда ее муж (как и все существа на свете!) начал стареть и обвисать, Агата вновь научилась смотреть мужчинам в глаза.
– Здравствуйте, – преспокойно отвечала им она, а про себя думала: «Какие же вы жалкие. Вы и ваши дряхлые пенисы».
Печальный пенис Рона стал первым симптомом его старения. Вторым – волосы у него в ушах, трепетавшие на ветру, как руки утопающих. С тех пор Агата бессильно наблюдала, как волосы исчезают и появляются на разных частях его тела.
Третьим симптомом стал приступ, после которого Рон потерял чувствительность в левой ноге. Теперь ему приходилось держаться за бедро и тянуть ногу за собой во время ходьбы.
Подскочил, потяну-у-у-ул. Подскочил, потяну-у-у-ул. Подскочил, потяну-у-у-ул.
Четвертым симптомом стал пластиковый катетер, который Рон по вечерам держал на прикроватной тумбочке. После появления катетера каждое утро Агаты начиналось с тихого всплеска мочи ее мужа, который сонно тащился в туалет.
Подскочил, потяну-у-у-ул, плюх! Подскочил, потяну-у-у-ул, плюх!
Как-то утром, направляясь к кухонному столу, Агата вдруг поняла, что апельсиновый сок в ее стакане плещется точно с таким же звуком.
Больше она его не покупала.
Пятым симптомом была огромная жировая складка, соединявшая подбородок Рона с его шеей, как у пеликана. Теперь любое его слово сопровождалось беззвучным сотрясанием отвисшей кожи, которое усиливалось в зависимости от того, насколько громко он говорил. Кожа эта днем и ночью колыхалась у Агаты перед лицом – неизменная, как солнце. И смотреть на нее было так же невыносимо, как на солнце.
Примерно в то время Агата перестала разговаривать с мужем. Бурчала, вздыхала, кивала, пихала его локтем, но никогда не говорила. Не со злости, просто разговаривать было уже не о чем. Они знали друг о друге все: что любят и не любят, чем друг на друга похожи и чем отличаются – рост, вес, размер обуви.
Сорок пять лет они ругались, делились мнениями и обсуждали, кто как поступит с миллионом, если выиграет в лотерею. Агата с пугающей точностью могла предсказать, о чем он думает, что скажет, наденет, сделает и съест. Ей оставалось говорить одно только «Сам возьми!», которое оказалось легко заменить жестом.
И вот они вместе ели, вместе спали, сидели и дышали – но были невероятно далеки друг от друга.
Когда муж Агаты умер, к ней домой стали заявляться незваные соседи. Они выглядывали из-за громадных кастрюль, полных жалости и мертвечины, а их дети скорбно несли тарелки с кокосовым печеньем.
Соседи разбили лагерь у нее на кухне, будто пришли поддержать политика в предвыборной кампании. Они неожиданно появлялись у нее в коридоре, спальне, ванной, будто умели проходить сквозь стены; тянули руки, качали головами. Они приближались почти вплотную и говорили: «Я вас так понимаю, потому что Фидо (Сьюзан; Генри…) умер на прошлой неделе (в прошлом году; десять лет назад…). Машина сбила (рак легких; на самом деле он жив, но умер для меня, потому что нашел себе эту двадцатишестилетнюю мымру, с которой остепенился на Золотом побережье!)».
– Откуда у меня в оранжерее девятнадцать букетов? – спросила как-то Агата, привычно бродя по комнатам дома.
Никто не ответил. Цветы походили на маленькие взрывы, на охапки фейерверков, застывших во времени.
В другой раз Филип Стоун из дома номер шесть протянул Агате чашку чая, который она совсем не хотела, и положил руку ей на плечо. Раньше он никогда к ней не прикасался.
– Выпусти все, что есть, наружу, Агата, – посоветовал он.
Кожа у нее под блузкой неприятно покалывала от тепла его руки.
– Котов у меня в доме нет, если ты на это намекаешь, – ответила Агата, отстраняясь.
– Ты в отрицании, – говорила Ким Лим из дома номер тридцать два. Их носы почти соприкасались. – Не бойся выражать свою грусть.
Но Агата думала лишь о том, что изо рта у той пахнет кокосовым печеньем.
В другой день она застукала Фрэнсиса Поллопа из двенадцатого дома перед платяным шкафом у себя в спальне. Фрэнсис размахивал машинкой с клейкой лентой, как бензопилой, а у его ног лежали коробки с одеждой Рона.
Агата и Фрэнсис посмотрели друг на друга. Катушка с липкой лентой еще крутилась у Фрэнсиса над головой.
Спустя минуту Агата просто развернулась, вышла из комнаты и закрыла за собой дверь.
А потом они все вдруг исчезли, оставив кастрюли, незнакомые запахи и оглушительную тишину.
Агата стояла у окна и смотрела, как они покидают ее двор, переходят дорогу и идут по домам. Светящиеся окна их домов походили на глаза, а почтовые ящички – на перископы. Казалось, даже цветы в соседских садах собирались вместе, чтобы пошушукаться.
Она перестала включать свет. Коробки с одеждой ее мужа, несколько раз обмотанные клейкой лентой, лежали у стен прихожей. Даже в темноте можно было прочесть слово «БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ», усердно выведенное на каждой черным маркером.
Однажды на кухне зазвонил телефон. Включился автоответчик: «Вы дозвонились Агате Панте, – говорил чужой голос. – Пожалуйста, оставьте сообщение».
Она не услышала имени мужа. И мир будто бы перевернулся.
– Агата? – раздался голос на линии. – Ты там?
Агата не знала ответа на этот вопрос. Она стояла в спальне и смотрела на тапочки Рона. Она теперь все время так делала – бродила по дому и стояла в комнатах.
И тогда Агата вдруг почувствовала, как что-то рвется наружу у нее из горла. Она схватилась за столбик кровати и принялась судорожно глотать, пока все не прошло.
– Это все они виноваты, – сказала она тапочкам мужа. – Они мне это внушили.
Она села на кровать и коснулась ладонями коленей.
Разве можно состариться и не впустить печаль в свою жизнь?..
Ее мать когда-то была молодой и хорошенькой, но потом начала грустнеть и усыхать. И говорить она стала еле дыша, с дрожью в голосе. Родственники Агаты называли это горем. Они не произносили слово вслух, а повторяли беззвучно, точно богохульство.
В то время Агата, будучи взрослой замужней женщиной с собственным мнением, считала это слово слишком общим. Нелепым. Она думала, что состояния, в котором пребывала ее мать, можно было легко избежать, как переступить через лужу. Тогда Агата еще не подозревала, что видит собственное будущее. Что она, Агата, станет своей матерью.
Но разве суть эволюции не в том, чтобы быть лучше своих матерей?
Агата не считала себя лучше. Она видела ее в себе – в своих пятнистых ладонях и «линиях смерти», избороздивших лицо; во вздувшихся венах, опутавших ноги, как корни деревьев. Она ощущала тошнотворную неизбежность судьбы – будто целью ее жизни и было стать собственной матерью.
Агата стояла в кухне перед открытым холодильником, из которого лился свет. Она глядела внутрь, щурясь, пока глаза наконец к нему не привыкли.
На полках громоздились груды мясного рулета, сандвичей и розовых пирожных, украшенных вишенками. Агата принялась вытаскивать кастрюли – одну за другой. Потом вынесла их из дома и опустошила на тротуар. Куриный бульон, морковь, лук и мясная подлива с кусочками говядины злорадно забрызгали ей ноги.
Она взяла в охапку шоколадное печенье и швырнула его с размаху через весь двор. Печенье приземлилось в ее розовые кусты, соседям на лужайки и на лобовые стекла их машин.
Она, как метатель дисков, вышвырнула во двор трехэтажный торт. Он развалился в воздухе и окрасил подъездную дорожку кровавым джемом.
Агата разложила сандвичи на своей невысокой кирпичной ограде, а затем забралась на нее, вытянула руки в стороны и пошла вперед, как по канату. Она давила сандвичи ногами, и хлеб под ними выплевывал кусочки огурцов.
На своем почтовом ящике Агата построила башенку из глазированных пирожных. Сюда же принесла мясной рулет. Держа рулет обеими руками, занесла его над головой… но рулет развалился. Пирожные попадали на землю. Одна вишенка отскочила и приземлилась перед Агатой. Агата хорошенько ее пнула.
Она отмыла все миски, кастрюли и тарелки, молотя руками в полной воды раковине. Затем яростно высушила всю посуду и выставила у себя перед домом – одну на другую, точно памятник какой-то древней цивилизации.
В легком покачивании огромного посудного столба было что-то печальное, но Агата старалась об этом не думать. Она поставила рядом картонку, на которой большими черными буквами написала: «СПАСИБО ВАМ ЗА УЧАСТИЕ». И несколько раз обвела буквы. Потом приписала: «НО ОНО МНЕ НЕ НУЖНО». И ниже, помельче: «И еще: кокосовое печенье я не люблю».
Она стояла на пороге дома, вся взмокшая, и моргала. Она ела картофельную запеканку прямо с противня, руками, глядя на картину, которую написала у себя во дворе.
Что это – искусство? Или протест? Она никогда не понимала ни того, ни другого. Но теперь, видя, как разноцветная река бежит по сточной канаве, подумала: «Наверное, и то, и другое».
Свет в соседских домах то загорался, то потухал, как предупредительный сигнал. Агата сунула в рот пригоршню картофеля с сыром. Она чувствовала повисшее на улице напряжение.
– Я выражаю свою грусть, Ким Лим! – крикнула Агата в вечернюю тьму, и во все стороны полетели кусочки картофеля.
Потом она вернулась в дом, захлопнула за собой дверь и заперла ее на ключ. Заперла и заднюю дверь, заперла и окна. Затем опустила шторы.
– Я включаю телевизор! – закричала Агата и так и поступила.
Телевизор отбросил на стены дрожащие тени. Агата сделала звук громче настолько, насколько было возможно. Комнату наполнило шуршание помех.
Агата притащила к окну стул и села, подавшись вперед. Отдернула штору и взглянула на улицу.
– Ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш, – шипел за спиной телевизор.
На небе всходило солнце.
– Жду не дождусь увидеть их физиономии! – прокричала Агата.
От крика ей стало легче.
* * *
С того вечера минуло семь лет, а Агата так ни разу и не покинула свой дом. Она не поливала цветы, не убирала во дворе и не ждала автобус. Не открывала входную дверь и не поднимала шторы, не слушала радио и не читала газет. Она не выключала телевизор, и теперь не сомневалась только в одном – в его шипении.
За семь лет непрочитанные письма наводнили ее прихожую. Весь путь из спальни в гостиную она теперь преодолевала так, будто переходила вброд реку.
– Думаете, раз вы знаете мое имя, значит, я вам чем-то обязана? – кричала она на письма.
При каждом шаге они словно огрызались на ее пятки.
По понедельникам продавщица из магазина неподалеку оставляла у Агаты под окном коробку с продуктами. Раз в две недели почтальон забирал у нее с порога деньги на оплату счетов и бросал новые письма в почтовое окошко.
Деньги Агата клала в конверт, на котором писала: «ВОТ, ВОЗЬМИТЕ!» Конверт этот она потом подсовывала под дверь.
Газон поник, выцвел, покрылся пылью и зарос сорняками. Дом так опутал плющ, что Агата, открыв свое наблюдательное окошко, была вынуждена вырезать в плюще дыру. Она не знала, что творится в мире, но что творится у нее на улице, знать хотела.
Тело ее стало бесформенным и старческим, и отличить одну его часть от другой было затруднительно.
На подбородке у Агаты выросли длинные вьющиеся волоски. Она упорно их выдирала, но они вырастали вновь, будто по какому-то божественному замыслу.
Агата начала носить солнечные очки с темно-коричневыми стеклами. Она надевала их, когда просыпалась, и снимала, когда ложилась спать. Коричневый цвет смягчал окружающий мир, делал его красивым и неспешным.
Один день из жизни Агаты Панты
6:00. Просыпается без будильника. Не открывая глаз, надевает коричневые очки. Смотрит на настенные часы. Ободряюще кивает. Идет в ванную, двигаясь в такт их тиканью. Осторожно обходит тапочки мужа, которые лежат здесь с его смерти.
6:05 – 6:45. Садится на Стул Неверия и измеряет упругость щек, расстояние от груди до живота, трясучесть кожи на руках. Считает «чужеродные» волосинки, старые морщины и новые морщины. Записывает показатели в «Книгу Старости», поглядывая в зеркало и объявляя каждое свое действие вслух.
– Замеряю трясучесть кожи на руках! – кричит она, размахивая рукой и глядя на свое отражение. – Хуже, чем вчера! Как всегда!
6:46. Позволяет себе один раз очень-очень печально вздохнуть.
6:47. Идет в душ. Кричит:
– Я моюсь!
В душе ничего больше не говорит.
7:06. Одевается в один из четырех своих коричневых костюмов.
– Колготки! – кричит она, натягивая их до пупка. – Юбка! Блузка! Туфли!
7:13. Готовит на завтрак яичницу с беконом и поджаренным цельнозерновым хлебом.
7:21. Садится на Стул Дегустации. Режет свой завтрак на маленькие квадратики и проглатывает их один за другим, то и дело выкрикивая:
– Ем бекон!
7:43. Садится на Стул Созерцания. Держится за колени и наблюдает за улицей через дыру в плюще.
– Слишком конопатый! – кричит она на прохожих, вскакивая со стула и тыча в них пальцем. – Слишком азиатский! Слишком лысый! Подтяни штаны! Дурацкие туфли! Слишком много заколок! Тонкие губы! Слишком фиолетовый костюм! Острый нос! Лицо кривое! Острые коленки!
Иногда оскорбления сыплются и в адрес соседских дворов…
– Кусты подстригите! Слишком много цветов! Кривой ящик!
…и даже птиц:
– Слишком веселые! Мало ног!
Слова отскакивают от стен комнаты, становятся все громче и громче. Напоследок Агата выкрикивает одно общее оскорбление, которое, как ей кажется, никогда не производит желаемого впечатления:
– Человечество обречено!
12:15. Обессиленной грудой падает на стул.
12:16. Позволяет себе передохнуть.
12:18. Ланч. Ест сандвич. Режет его не квадратиками, а длинными полосками.
– Разнообразие очень важно! – кричит она и подносит одну полоску ко рту. – Если, конечно, хочешь остаться в своем уме!
12:47. Дневное чаепитие. Чашечка чая с печеньем. Садится в прихожей на Стул Возмущения. Глядит на коричневую стену и кричит:
– Громкие газонокосилки! Горластые соседи!
А иногда, когда в голову больше ничего не приходит…
– Коричневые стены!
Ей нравится возмущаться, потому что в такие секунды она чувствует необъяснимое оживление.
– Мне нравится это чувство! – заявляет Агата стене.
13:32. Прибирается дома…
– Чищу вешалки! Полирую лампочки!
15:27. Садится на Стул Несогласия в гостиной и пишет несколько новых жалоб. Кладет их в коробку, подписанную: «РАЗОСЛАТЬ ПОТОМ». Несколько раз подчеркивает слово «потом», хотя когда это – «потом» – не знает.
16:29. Делает одно из двух: сидит на Стуле Невидимости (закрывает глаза и слушает шипение телевизора) или, гораздо чаще, сидит на Стуле Разочарования и смотрит на тапочки мужа.
17:03. Ужин. Как всегда, жаркое. Поливает мясо, картошку и брокколи мясным соусом.
18:16. Сидит на Стуле Непринужденности. Выпивает чашку горячего супа и смотрит помехи в телевизоре.
20:00. Снимает всю одежду. Туфли! Блузка! Колготки! Аккуратно их вешает.
20:06. Сидит на Стуле Неверия и смотрит на себя в зеркало.
20:12. Надевает ночную сорочку и выключает свет.
Только в темноте Агата снимает свои коричневые очки. Но даже в кровати она укрывается с головой одеялом и крепко зажмуривается. В такие секунды мир будто слишком близко над ней нависает.
И в те спокойные мгновения между сном и явью, когда сознание еще не спит, но уже не бодрствует, примерно в полдесятого – Агата позволяет себе почувствовать одиночество.
Но сегодня в 10:36 все изменилось
6:00. Проснулась. Нащупала свои коричневые очки.
6:05 – 6:45. Сидела на Стуле Неверия, крича:
– Считаю морщины! Вот этой на колене раньше не было!
Записала в свою книгу: «Новая «колинка» – в графе «Количество морщин».
6:47. Зашла в душ:
– Включаю воду!
7:06. – Колготки! Юбка! Блузка! Туфли!
7:22. – Ем яичницу!
7:56. Села на Стул Созерцания.
– Машина в неположенном месте!
8:30. – Цветы не растут!
9:16. – Грязный тротуар!
10:12. – Шлем – это не украшение!
10:36. Мимо медленно проехала полицейская машина.
– Такого раньше не было! – заметила Агата.
10:42. Та же полицейская машина проехала в обратную сторону.
– Такого тоже!
10:47. По улице пробежала маленькая девочка с кудрявыми рыжими волосами. Открыв ворота, она забежала к Агате во двор и спряталась за оградой.
– Чего? – крикнула Агата.
10:48. Мимо вновь проехала полицейская машина. Девочка опустила голову, прижалась к кирпичной стене и посмотрела на Агату.
– Чего? – закричала Агата.
10:49. Девочка выглянула из-за ограды и оглядела улицу. Потом снова посмотрела на Агату, покинула двор, перешла дорогу и двинулась по дорожке к дому напротив. Девочка подергала ручку двери, достала из-под коврика ключ, опять оглядела улицу и скрылась в доме.
10:50. – Чего? – крикнула Агата.
Она следила за этим домом. Три месяца назад она видела, как к нему подъехала «скорая» с выключенной мигалкой. Из дома вынесли носилки, накрытые белой простыней, и под ней Агата различила очертания человека. Вскоре к тому дому потянулась вся улица: соседи несли свою жалостливую еду, и на лбах у них было написано: «Как же хорошо, что это случилось не с нами!»
Позже она видела, как вереница машин привозит к дому цветы. Видела, как мать тает на глазах.
– Поешьте то, что вам принесли! – как-то раз крикнула ей Агата.
Она видела девочку. Та была совсем еще ребенком.
– Я не буду вам докучать! – сидя на Стуле Созерцания, заявила Агата. – Так вам будет лучше! – Она скрестила руки на груди. – Уж поверьте!
Поэтому, увидев девочку снова, Агата вспомнила, что отец ее мертв, а мать уехала. Агата видела ту два дня назад: смотрела ей прямо в глаза через дыру в плюще и оконное стекло. Видела, как она кладет в багажник чемодан. Видела в ее глазах что-то, похожее на мольбу. Будто они спрашивали: «Разве можно состариться и не впустить печаль в свою жизнь?..»
Агата почувствовала дрожь во всем теле.
Она не понимала, в чем дело, но знала: что-то случится.
– Что-то случится! – повторяла она. – Что-то не так!
Агата прильнула к стеклу, наблюдая, как мама и дочка садятся в машину и уезжают.
И все яснее понимала: что-то случится.
11:37. Агата старалась не думать о возвращении девочки. Она попыталась забыть о ее матери и о том, что машина так и не вернулась. Она силилась сосредоточиться на домах других соседей.
– Лужайка неровная! – кричала она. – Много сорняков! Уродливая собака! Много детей! И все они уродливые!
Но потом дверь через дорогу приоткрылась. На пороге возникла девочка. Агата наблюдала, как она переходит дорогу, открывает ее ворота и идет по подъездной дорожке.
– Чего? – крикнула Агата.
Девочка постучала во входную дверь, сжимая в руке лист бумаги.
– Нет, спасибо! – крикнула в окно Агата. – У меня и своих хватает!
Девочка исчезла и вскоре вернулась, размахивая пластмассовой корзиной. Поставив корзину под окном, девочка забралась на нее и теперь стояла лицом к лицу с Агатой.
– Что это такое? – спросила девочка, показав ей лист бумаги.
Агата сощурилась.
– Если скажу, ты от меня отстанешь?
Девочка кивнула.
– Это план маршрута.
– А что это?
– Бумажка, в которой говорится, куда поедет человек. Это имя твоей мамы здесь написано?
Девочка снова кивнула.
– Два дня назад она уехала в Мельбурн. – Агата замолчала. – А через шесть дней поедет в Америку. – Они смотрели друг на друга через стекло. – А теперь уходи.
На следующий день
7:43. Девочка стояла у окна в доме напротив и наблюдала за Агатой. Они уставились друг на друга. В глазах девочки читался вопрос вроде: «А как это – стареть?»
8:07. Агата завесила окно наволочкой, чтобы не видеть девочку.
9:13. В окно кто-то постучал. Агата подпрыгнула от неожиданности.
– Я есть хочу, – послышался тихий голосок.
Агата сделала погромче шипение в телевизоре. Ш-ш-ш-ш-ш-ш.
12:15. Агата сняла с окна наволочку. Девочка снова смотрела в окно из дома напротив, только теперь сидя.
15:27. Агата попыталась написать пару жалоб, но на ум ей пришло только: «Дорогая мамаша девочки из соседнего дома! Ты что о себе возомнила?»
16:16. Девочка продолжала смотреть на Агату в окно. Агата не могла сосредоточиться. Она думала только о лице ее матери, о ее беспечном поступке…
А потом она, не отдавая себе отчета в том, что делает, пошла в прихожую, расталкивая письма, и открыла дверь. В руках Агата держала блюдце с чашкой и парой печений.
Свежий ветер подул ей в лицо и объял все ее тело. Ох, она уже давно позабыла это чувство!.. Он проникал сквозь колготки и щекотал ноги.
Дыхание сбилось.
– Раньше такого не было!
Сорняки во дворе у Агаты были одного с ней роста. Они приветствовали ее, словно толпа истощавших бедняков.
– Вы от меня ничего не получите! – крикнула Агата, продираясь сквозь них локтями.
Агата остановилась в воротах и огляделась.
– Слишком много трещин в асфальте! – выкрикнула она. – Перехожу дорогу! Слишком расфуфыренная ограда! Поосторожнее, машина, я из-за тебя останавливаться не буду! А это совсем несложно! Ногами двигать, да и только! Я уже миллион раз это делала! Раз уж у меня есть ноги – можно ими и пользоваться!
Агата пошла по дорожке к дому напротив и постучала в дверь. Открыла девочка.
– Здравствуйте, – сказала она.
Агата протянула ей тарелку с печеньем и чашку чая. Девочка посмотрела на угощение.
– Ну? – поторопила ее Агата.
Девочка взяла печенье, но на чашку внимания не обратила.
– Позвонила своей маме?
Девочка принялась жевать печенье, не поднимая взгляда.
– У нее выключен телефон.
– Ну, позвони другим родственникам. – Агата посмотрела на чашку и сделала глоток. – Есть они у тебя?
– Моя тетя живет на востоке, – отозвалась девочка. – В Мельбурне.
По сравнению с ней Агата чувствовала себя огромной. Разве сама она была когда-нибудь такой маленькой?
– Но мама говорит, что нам с ней больше никто не нужен.
– Ах вот как! А тете звонить ты не пробовала?
– Я не знаю ее номер.
– А телефонной книжки у тебя нет?
– Она у мамы в телефоне.
– Посмотри в справочнике!
– Каком справочнике?
– Как ее зовут?
– Джуди.
– Какая Джуди?
– Тетя Джуди.
– Тетя Джуди! Из Мельбурна! – Агата развернулась и пошла обратно по дорожке, размахивая руками и расплескивая чай в стакане. – И что мне теперь делать?
Девочка ее догнала.
– У меня папа умер.
– Ну и… – Агата обернулась. – У меня тоже! – и через силу глотнула чай.
– Когда?
– Шестьдесят лет назад!
– А мой только три месяца.
– Это тебе не соревнование! И вообще! Я без своего живу гораздо дольше! Так что вот!..
– А что было у него на похоронах?
– Что это еще за вопрос такой?
– Мама не пустила меня на папины похороны.
– Ну и правильно сделала!
– А почему вы все время кричите?
– А почему ты шепчешь?
– Я не шепчу.
– А я не кричу! – Агата собралась было перейти дорогу, но вдруг замерла. Оглядела дом напротив. Снова нехотя глотнула чай. – Это я там живу?
Девочка кивнула.
– Но он… – Агата замолчала.
Именно таких домов боятся дети. Именно на такие дома взрослые смотрят с жалостью и пренебрежением.
Агата опять поглядела на девочку.
– Ты уверена?
Девочка снова кивнула.
– Вы поможете мне найти мою маму? – спросила она.
– Конечно, нет! – воскликнула Агата. – У меня дел невпроворот! Я очень занята! Иди в полицию!
– Не могу. Мне хотят дать новых родителей.
– Иди домой! – Агата двинулась к своему дому. – И еще раз позвони своей матери!
18:16. Села на Стул Непринужденности. Выпила кружку горячего супа и уткнулась в телевизор.
18:24. Помехи стали походить на лицо девочки.
18:25. Вылила остатки супа в раковину.
18:26. Сняла всю одежду. Туфли. Блузка. Колготки. Повесила их.
18:31. Села на Стул Неверия и посмотрела на себя в зеркало.
18:33. Ее лицо превратилось в лицо девочки.
Случайно смахнула часы с полки и разбила вдребезги о кафель.
18:33–18:45. Смотрела на разбитые часы.
18:46. Надела ночную сорочку и выключила свет.
И на следующий день
5:36. Агата постучала в дом к девочке и вручила ей тарелку жаркого с картофелем и брокколи.
– Спасибо, – поблагодарила девочка и тут же принялась есть руками.
– Ты чего творишь?
– В каком смысле? – Девочка уже перепачкала лицо мясным соусом.
– Ты же еще маленькая! Ты должна гулять! Играть! А не сидеть у окна!
– Но вы сидите.
– Я старая! И мне можно! Могу делать, что хочу! Со старостью приходит свобода!.. Записывай скорее! Это важно! Потом пригодится!
– Я прячусь.
– От кого?
– От Хелен. И Стэна. И от своих новых мамы и папы. И от полиции.
Агата уставилась на нее в упор.
– Ты чего натворила?
– Не знаю, – сказала девочка и вдруг заплакала.
20:12. Агата надела ночную сорочку и выключила свет. Направляясь к кровати, споткнулась обо что-то мягкое. Включила свет.
20:13. Пнула тапочки мужа. Они пролетели через всю комнату.
20:14. Включила свет в ванной и посмотрела на себя в зеркало. Снова то странное чувство. Поднимается в горле…
– Это она мне внушила!
И на следующий день
6:00. Агата решила: с меня хватит!
7:43. Собрала в сумку все самое необходимое. «Книгу Старости». Две пары наручных часов и одни настольные из шкафа. Запасное белье. Две блузки. Немного печенья. Банкую супа. Жалобную книгу.
8:12. Застегнулась на все пуговицы и крепко прижала сумку к себе.
Постучала в дом напротив.
– Ты маме еще раз звонила? – спросила Агата, когда девочка открыла дверь.
– У нее опять выключен телефон. – Девочка опустила взгляд.
– Ну, это первый признак, что звонишь ты по адресу!..
Девочка заметила у Агаты сумку.
– А куда это вы идете?
– …ничего, будешь звонить ей всю дорогу! Она так легко не отделается!
– Вы меня хотите куда-то отвести?
– Я ни на какие ваши самолеты не сяду, даже не заикайся!
– Прошу прощения?
– И в полицию не пойду! Знаем-знаем, что они делают с теми, кто живет в таких вот домах! – Агата махнула рукой на свой дом. – С такими, как я! Запрут в какой-нибудь психушке со всякими трясущимися стариками!
Девочка растерянно стояла на месте.
– Ну что ты стоишь? Собирайся.
Девочка ненадолго исчезла, а потом появилась с рюкзаком.
– Все, что ли?
Подняв с земли какую-то длинную пластмассовую штуковину, девочка кивнула.
– Это еще что такое? – спросила Агата.
Девочка прижала штуковину к груди.
– Нога.
– О господи. Ну, пошли уже! Мы едем в Мельбурн!
Карл-который-печатает-вслепую
У Карла не было ни компьютера, ни печатной машинки, ни даже клавиатуры. Он печатал на крышках мусорных баков, на головах у детей, у себя на ногах и в воздухе. Прежде чем задать вопрос, он всегда набирал его пальцами, чтобы убедиться, что и правда хочет его задать.
В уединении собственного дома, еще до того, как съехался с сыном, Карл рисовал клавиатуры на журнальных столиках, на стенах, даже в душе. Ему нравилось, как двигаются его руки, как пальцы пускаются в пляс.
В детстве он наблюдал за пальцами матери, а позже – за пальцами Еви. Они отскакивали от кнопок, как капли дождя от горячего асфальта. И вскоре изгиб искривленного женского пальца казался ему таким же изящным и привлекательным, как изгиб женской ступни или шеи.
* * *
Прощаясь с отцом в доме престарелых, сын Карла сказал:
– Скоро увидимся, пап, – и поцеловал его в щеку.
Почувствовав прикосновение его колючей щеки, Карл вдруг осознал, что сын уже бреется. Уму непостижимо! Не успел он моргнуть, вздохнуть и научиться ползать – а жизнь уже пролетела! И вот он в окружении стариков, которые и до туалета дойти-то не могут!
Карл встал у окна и посмотрел вслед сыну, идущему по стоянке.
Ох уж этот мальчик… В каждом его движении читались неуверенность, осторожность. Пятка – пальцы, пятка – пальцы.
«И когда это он начал так ходить?» – размышлял Карл.
Еви всегда двигалась легко и непредсказуемо, как соль, сыпавшаяся из солонки. Их сын же обдумывал каждый свой шаг, точно направлялся к чему-то страшному и неизведанному. Пятка – пальцы, пятка – пальцы.
* * *
Все это затеяла его невестка Эми.
– Я каждый вечер иду домой и мысленно готовлюсь увидеть в кресле труп! – услышал Карл как-то ночью сквозь тонкую стену, которая отделяла его спальню от спальни сына.
Невестка Карла была маленькой худощавой женщиной, чей парфюм всегда заходил в комнату первым.
– Но это же мой отец, – ответил его сын Скотт.
– А я твоя жена! – Эми на секунду замолчала. – Ты же помнишь, что доктор сказал про мое давление.
Повисла долгая пауза, и Карл лежал в кровати, держа руки по швам, словно ждал, что в него выстрелят из пушки.
– Ладно, – сказал наконец его сын.
Карл сжал пальцы.
– Я с ним поговорю.
Карл повернул голову набок и прижался щекой к подушке. Сощурился, глядя во тьму.
– Еви, – прошептал он и протянул руку с опущенной вниз ладонью.
Он касался воздуха, представляя, что касается ее тела. Представлял, что ее нос касается его собственного, представлял ее дыхание на своем лице, ее руку у себя на спине.
– Еви, – произнес он снова, потому что только это слово приходило ему на ум.
Он положил руку на подушку и закрыл глаза.
Утром, когда Скотт и Эми начали собираться на работу, Карл уже сидел за обеденным столом с собранной сумкой. Он надел шляпу и перчатки, которые когда-то надевал за рулем.
– Пап, – начал было Скотт и вдруг замер на пороге кухни.
Карл прочистил горло.
– Мне пора съезжать, – сказал он, стуча пальцами по столу.
Скотт подвинул стул и сел рядом с ним. Карл молчал, переплетя пальцы. Скотт осторожно накрыл их ладонью. Карл провел по ней пальцем и подумал: «Эту руку создал я».
* * *
Карл сидел на краю своей кровати. В комнате находились еще четверо мужчин – совсем бледные, почти под цвет стен. Они лежали в своих кроватях, скучающе разинув рты, и с заметным усилием моргали.
– Ну, – сказал Карл вслух. – Вот и все.
В дверях показалась медсестра и окинула его взглядом.
– Распаковываться будете, мой милый?
– Конечно, – ответил он. – Только осмотрюсь немного.
Медсестра улыбнулась. У нее была красивая улыбка.
– Осмотритесь-осмотритесь, – она оперлась о дверной косяк. – Но через час будем ужинать. – Медсестра подмигнула и, развернувшись на каблуках, тряхнула на прощание хвостиком. Карл смотрел, как ее бедра покачиваются из стороны в сторону.
Было еще светло, когда Карл вышел в коридор и отправился на ужин в столовую. Часы на стене показывали половину пятого. Вскоре перед ним уже стояла тарелка с неопознанным блюдом, и он опять подумал: «Ну, вот и все».
Не снимая шляпы и перчаток, он сидел за длинным столом, какие показывают в картинах про тюрьмы. Виляющая бедрами медсестра подсела к нему и, заглянув в глаза, взяла за руку.
– Все хорошо, мой милый? – спросила она.
Давненько на него не смотрели с таким вниманием. Карл закрыл глаза, запоминая это мгновение. У нее были темные волосы, темные глаза и бледная кожа. Она такая чистая…
«В другое время, в другом месте, – думал он, – я бы ее поцеловал».
Вот бы уткнуться лицом ей в грудь… Жизнь стала бы терпимей.
Вместо этого он посмотрел на девушку своими старческими глазами.
– Да, – сказал он, печатая слова у нее на руке. – Спасибо.
По сравнению с ее телом, его собственное казалось ему жалким – старое и высохшее. Но медсестра смотрела на него с такой добротой, что он обо всем забывал.
Потом она встала и пошла прочь, все так же покачивая бедрами, а Карл сидел, разглядывал что-то, отдаленно похожее на гороховое пюре, и размышлял о том, как она могла бы покачиваться у него на коленях, прямо здесь, на этом стуле, у всех на глазах. Никто бы ничего даже не понял.
И тоскливо впихивая в себя и через силу глотая раздавленный горох, он думал: «Я никогда не делаю то, чего хочу».
Вот что Карл знает о том, как печатать вслепую
Когда Карл был еще маленьким мальчиком с большими планами, он иногда притворялся, что плохо себя чувствует, лишь бы пойти с мамой на работу.
Она трудилась в просторном кабинете, где рядами сидели наборщицы. Карл забирался к ней под стул и, едва касаясь головой сиденья, смотрел на ее красивые прямые ноги. Они были так упрямо и крепко сжаты, что, казалось, их не разъединить даже ломом. Но в округлости ее голеней читалась нежность… Карл до сих пор помнил эти смутные очертания матери: ее ноги, пальцы, отражение в зеркале.
Женщины казались ему таинственными существами, которых впору держать в витрине или вешать на стены. Сидя под стулом у матери, он закрывал глаза и прислушивался к громкому и безжалостному стуку печатных машинок. Хорошенькие женщины вокруг сидели неподвижно, и только их пальцы сражались с клавишами.
Для Карла все стало меняться, когда он узнал, как это – «печатать вслепую». Он вдруг понял, что женщинам вовсе необязательно смотреть на свои пляшущие пальцы, и от этой мысли испытал необъяснимое волнение. Он не понимал собственных ощущений, до тех пор, пока не встретил Еви.
Годы спустя, после первого дня в училище, Карл сидел за кухонным столом, опустив кончики пальцев в миску со льдом. Они покраснели и припухли, но боль эта была приятной и отдавалась во всей руке, будто что-то пыталось проникнуть под кожу. Карлу это чувство нравилось.
Он решительно двигал пальцами и впервые в жизни чувствовал себя сильным. Клавиши летали по странице: бам-бам-бам! – будто он наносил удары кулаками. Ему нравились обещания чистого листа: сначала он – ничто, а потом становится чем-то. Карлу казалось, что и сам он может чем-то стать.
Дни напролет он наполнял страницы бессмысленными предложениями о кошках, собаках и всякой чепухе. Но печатал он усердно, словно это были самые важные слова на свете.
По ночам ему снились упражнения для наборщиков. По утрам, в ванной, он закрывал глаза, хватал душевую лейку и напевал в нее буквы в том порядке, как они шли на печатной машинке. Вода стекала по лицу, и, пока он пел, перед глазами у него зажигались клавиши с буквами.
Карл любил смотреть, как пальцы скользят по клавишам. И создавая слова, предложения, он чувствовал себя красивым. Конечно, печатать – не то что играть на музыкальных инструментах или писать картины, но для Карла это было так же значимо и даже больше.
Еви
Карл познакомился с Еви в училище, и в конце концов полюбил ее за то, как она сжимает руки на груди, когда говорит, – будто пытается удержать свое сердце. Но в первый день их знакомства он просто решил, что ее имя будет здорово повторять в постели. Карл находил что-то волнующе богохульное в связи между первородным грехом и своим первым любовным опытом. Тогда она, конечно, была просто Евой. А Еви она стала позже, когда он узнал ее колени, локти и пупок еще лучше, чем свои собственные.
С самого начала ее имя казалось незавершенным без «и» на конце, излишне театральным. За два месяца знакомства они поговорили только трижды, но Карл не мог выбросить из головы ее взгляд, ее прикосновения и покачивающиеся бедра. Пока Ева находилась в комнате, он не мог думать ни о чем другом. От нее исходил жар, какая-то внутренняя сила. И дело было не только в мыслях о том, чем они займутся, когда познакомятся поближе, но и в его теле. Оно постоянно хотело быть рядом с ней, будто сгорало без ее прикосновений.
Однажды вечером она выпорхнула из класса, бросив на него испытующий взгляд. Карл сидел за печатной машинкой и думал: пальцы Евы, руки Евы, улыбка Евы, волосы Евы…
Вскоре последняя клавиша отбила свой удар. Карл поднялся, с большим трудом вытащил из машинки буквы «В», «Ы», «Й», «Д», «И», «З», «А», «М», «Е», «Н», «Я» и приклеил их к кончикам своих пальцев: «ВЫЙДИ» – на правой руке, а «ЗА МЕНЯ» – на левой. Буквы «З» и «А» пришлось приклеить на один палец.
А потом Карл появился на пороге ее дома в лучах закатного света. Он поднял руки по обе стороны от своего лица и пошевелил пальцами. Ева положила ладони ему на предплечье и напечатала: «Хорошо».
Свадьбу они отмечали скромно: не слишком пышно, но и не слишком бедно. Все прошло по плану, если не считать, что во время свадебного марша органист грохнулся в обморок. Но и это не испортило праздника, потому как резкий вскрик клавиш у него под головой прозвучал как напряженная мелодия в кино. И тогда Карлу вдруг показалось, что и его жизнь достойна кинокартины.
Карл стоял в глубине церкви и сжимал вспотевшие ладони. Он чувствовал на себе взгляды наборщиц, которые занимали два первых ряда, словно птицы на проводах.
Все они держались с особым напряжением, одинаково скрестив ноги и склонив головы набок. И, глядя на них, Карл думал: «Неужели они всегда были такими?» От их взглядов ему становилось не по себе.
А потом напротив него встала Еви, и на ее простом неприметном лице читалась нежность. Он любил это простое неприметное лицо: немного веснушек, невыразительный нос, тонкие губы, обыкновенные глаза. Карла часто расспрашивали о ее внешности, но он не понимал, как ее описать. Он знал, что слово «простая» имеет плохую окраску, поэтому лгал и говорил, что она красавица.
Карл считал женщин забавными. Не смешными, но странными и непредсказуемыми. Они придавали словам самые разные значения, словно призмы, которые преломляют один луч света и рисуют на стене целое множество.
Поэтому Карл с самого детства говорил немного и притворялся медлительным. Если почти все время молчать, понял он, женщины будут считать тебя вовсе не глупым, а умным и загадочным.
Ее платье было матово-белым, без узоров, как бумага, которую он с утра до вечера заправлял в печатную машинку. Обручальное кольцо – сделано по заказу: простое серебряное, а вместо камня – клавиша амперсанда из печатной машинки.
Той же ночью в лунном свете он снял с нее платье и положил на кровать, словно ее саму, печатая на ткани: «Я так счастлив, что встретил тебя, Еви». И в те мгновения пальцы его не воевали с тканью, не наносили жестоких ударов. Он печатал осторожно, как печатал бы по воде, которую боится расплескать.
И когда он едва ощутимо напечатал у нее на ключице: «Я рядом, Еви», она коснулась губами его уха и прошептала:
– Я тоже.
Любовь
Во время своей совместной жизни Карл и Еви никуда не уезжали. Каждый из них был для другого неизведанной страной.
– Только несчастливые люди уезжают из дома, – заявила однажды Еви.
– А нам и не нужно уезжать, – ответил Карл, печатая слова у нее на руке.
– Да, – сказала Еви, прикоснувшись лбом к его подбородку. – Уезжать нам не нужно.
Они вели простую жизнь. Деревья, цветы, океан, соседи. Никогда не покоряли гор, не сражались с буйными потоками, не выступали на телевидении. Они никогда не ели необычных животных в азиатских странах. Никогда ради высшего блага не поджигали себя и не голодали. Не произносили вдохновляющих речей, не пели в мюзиклах, не сражались на ринге. Им не воздвигли памятников. Их лицам не суждено было попасть на денежные купюры, а именам – в школьные учебники. Имена их исчезнут вместе с последними вздохами, и помнить их будут одни лишь надгробные плиты.
Но они любили.
Ухаживали за растениями, пили чай в послеполуденном свете, приветственно махали соседям. Каждый вечер смотрели по телевизору «Продажу века» и вместе почти всегда правильно отвечали на вопросы. На Рождество обменивались подарками со знакомым мясником, продавцом фруктов и пекарем.
Молодому и очень умному продавцу газет Карл как-то раз подарил свою старую печатную машинку. А Еви однажды связала варежки для продавщиц утренней смены в магазинчике неподалеку.
Карла приглашали читать лекции об истории их городка на уроках у шестиклассников. Еви приглашали к семиклассникам – показывать, как правильно готовить торт «Павлова». Карл много возился у себя в сарае. Еви возилась в кухне. Утром и вечером они гуляли в лесу и на пляже, ходили по городу. И жизнь их никогда не простиралась дальше, чем на двадцать километров от дома.
Смерть
Он хорошо помнил те дни, когда не мог с ней поговорить, а она лежала во власти машин и накрахмаленных простыней. Его собственные слова без ее ответов ужасающе повисали в воздухе. Она спала, всегда спала.
Иногда Еви открывала глаза, но ее зрачки бегали туда-сюда, как у новорожденных. Порой он стягивал с Еви простыню, которая укрывала ее так крепко, будто пыталась удержать на месте, пригвоздить к кровати, как подопытную.
Положив ладони ей на руку (кожа да кости, в самом деле!), Карл печатал легко, словно дуновение ветра: «Я рядом, Еви». Потом он обходил кровать и клал ладони на другую руку. На ней кожа была словно чужой – вся в лиловых синяках. И края у синяков были такие четкие, точно это и не кожа вовсе, а карта с маленькими неизведанными странами. И Карл думал: «Ты моя неизведанная страна». А на руке у нее печатал: «Я рядом, Еви».
А потом он приподнимал ее больничную рубашку, чуть выше колен, и смотрел на бедра – такие худые, такие растаявшие, – и сжимал их руками, и чувствовал одну пустоту, и плакал, и ничего не мог с собой поделать, и был так слаб, так слаб… «Слишком много пустоты, – думал он, – вот бы во что-нибудь ее превратить…»
И на одной ноге Карл печатал с силой и вдохновением: «Я-рядом-Еви-я-рядом-Еви-я-рядом-Еви» – и смотрел, как его пальцы двигаются по коже. Он хотел, чтобы и Еви видела красоту этих движений, и писал снова, и снова, и снова… И пальцы спускались по ее бедру, до колена, до голени, как вереница муравьев. И потом он наклонялся к кровати и печатал на другой ноге: «Я здесь, Еви» – и сидел подле нее, и, как маленькие дети крепко сжимают карандаши, сжимал ее ступни, совсем-совсем холодные. Сжимал их так крепко, как ничего и никогда в своей жизни. Но она не шевелилась, не замечала, не просыпалась.
«Я-рядом-Еви-я-рядом-Еви-я-рядом-Еви».
Горе
Первые дни после смерти Еви Карл вставал перед зеркалом и говорил своим несуществующим собеседникам:
– Моя жена умерла.
Он представлял женщину из почтового отделения, соседей, брата. Ему нравилось воображать их смущение и неловкость. Власть, которую он над ними получал. Будто все, что он пережил, имело какой-то смысл, будто со смертью жены он обретал невероятную силу.
Карл спал в шкафу, глядя на ее одежду, как на звезды. Одежда витала над ним привидением, и, лежа под ней, он отчетливее, чем когда-либо, ощущал свою потерю. Ему казалось, что лежит он под гильотиной, и длинные тонкие лезвия одежды вот-вот его убьют.
Конечно же, Еви ему снилась, и, просыпаясь, он думал: «Теперь я буду видеть ее только во снах». Он поднимался во мраке и, раскинув руки, будто летел, касался ее одежды. Одежда была совсем холодной.
Он помнил каждое свое утро со дня смерти Еви. Как просыпался и вдруг понимал, что ее нет. Он не хотел больше спать, потому что не хотел забывать. Помнить было сложнее. Помнить было больнее.
Как-то раз он уселся в ванной и посмотрел на косметику, которую Еви когда-то наносила на кожу, распрыскивала в воздухе, втирала в волосы. Затем принес из кухни кастрюлю и опустошил в нее все флаконы и бутылочки. Все духи, увлажняющие кремы, бальзамы и таблетки.
Потом он смешал все руками. Запах был ужасный, какой бывает в парфюмерных магазинах. Но ощущение между пальцами взволновало Карла. Он опустил руки еще глубже, по самые локти, смешивая все кремы и запахи в один. Пустые бутылочки, раскиданные на полу ванной, походили на мертвые тельца.
Карл сложил ладони вместе, сжимая и разжимая их с чавкающим звуком. Коричневая сместь брызнула ему в лицо, на стены и на зеркало. Потом он отнес кастрюлю в спальню и положил на кровать.
«Больше не наша кровать, – подумал он. – Моя кровать».
Карл поднял руки над подушкой Еви, будто пытался вытянуть ее из кровати руками-магнитами. Коричневая смесь потекла на наволочку.
Он снял одежду, бросил ее на пол и встал на кровать. Затем, слегка пружиня на матрасе и стараясь не задеть головой люстру, поднял кастрюлю. Вдохнул запах. Закрыл глаза. Закрыл рот. Поднял кастрюлю еще выше и опрокинул ее содержимое себе на голову.
Карл охнул. Ощущение было такое, будто прыгнул в ледяную реку. Он открыл глаза и поежился. Жижа стекала по лицу и шее. Он отшвырнул кастрюлю, и она с приятным грохотом врезалась в стену.
Сын обнаружил его несколько часов спустя – на бетонном настиле заднего двора. Карл, полностью обнаженный, весь в коричневой жиже, нежился на солнце. Жижа струпьями затвердела на коже.
* * *
После первого ужина в доме престарелых Карл сидел в комнате отдыха и вместе с другими стариками смотрел картину под названием «Очуметь!» об американских школьниках. Карл никогда раньше не видел восклицательных знаков в названиях кинокартин, а слова «очуметь» не понимал вообще. Но сюжет показался ему увлекательным. Главным героем картины был Бренсон Спайк – парень не сказать что красивый, но вполне симпатичный, если хорошенько приглядеться. И вел он себя очень уверенно, а потому и казался очаровательным.
Бренсон Спайк не понимал своих сверстников, не знал, чего сам хочет от жизни, но всегда пытался что-то предпринять, а это самое главное.
Жизнь в «Очуметь!» крутилась вокруг бассейнов, вечеринок, экзаменов и того, прошел ты Проверку-на-горячесть-от-Вероники или нет. (А смысл этой проверки заключался в том, что Вероника внимательно разглядывала своих одноклассников и довольно строго оценивала их привлекательность по десятибалльной шкале.)
Бренсон же Спайк просто хотел быть как все: хотел найти девушку, хотел быть крутым. Просто хотел. И что-то у него получалось, а что-то – нет. И наблюдать за ним было иногда весело, а иногда грустно.
Во время рекламы Карл огляделся. Здесь пахло моющими средствами и рвотой. Женщина, сидевшая в одном из кресел, что-то вязала. И она бы смотрелась вполне естественно и мило, если была бы округлой старушкой с розовыми щечками, блеском в глазах, россыпью внуков у ног и булочками в духовке. Но эта женщина выглядела так, будто вяжет себе пуповину к миру живых. Вяжет, чтобы не умереть. И смотрела она в телевизор пустым взглядом, сгорбившись над своим вязаньем, как животное у водопоя. И Карл подумал: «Что бы ты ни вязала, это уж точно никому не понравится».
У старика, который расположился рядом на диване, из горла каждые несколько минут доносилось странное бульканье. Старик этот вдруг повернулся и посмотрел на Карла. Судя по всему, кто-то пытался его побрить, но получилось не ахти как: аккуратную короткую щетину то и дело прерывали неожиданные пучки волос.
– Бульк, – сказал старик.
– Именно, – подтвердил Карл.
Два других старика сидели за столом и пытались играть в карты. Один из них спал, запрокинув голову. Другой, то ли этого не замечая, то ли ничего не имея против, тасовал колоду и что-то вяло бормотал себе под нос.
Карл снова уткнулся в телевизор.
Футбольная реклама, реклама телевикторины, реклама крема для лица, сливочного сыра, какой-то забегаловки… И все ролики объединяла одна и та же сквозная мысль: «Вы несовершенны».
От этой рекламы у Карла вдруг стало тяжело на душе: он почувствовал себя бесцветным, ничего не значащим.
«Кем же вы были? – размышлял он, глядя на вязальщицу, на булькающего старика и на картежников. – Вы ведь кем-то были, правда?»
Он почувствовал, как пучина прошедшего времени утягивает его на дно.
Карл никому здесь не смотрел в глаза, не представлялся, ни с кем не знакомился. Он был далек от всех этих стариков, как был далек и от подростков из кинокартины. Но наблюдая за невероятными приключениями Бренсона Спайка, Карл вдруг ощутил между собой и мальчиком странное духовное родство.
Пока Бренсон Спайк вздыхал по Веронике Ходжес – самой популярной девчонке в школе, Карл сидел напряженно и никак не мог расслабиться. Он отчаянно хотел, чтобы Бренсона Спайка наконец полюбили.
Карл видел надежду в его глазах – надежду получить одну-единственную женщину. Ведь нужна-то всего одна – та, за которую можно ухватиться, как за спасательный буй; та, кто поможет тебе удержаться на воде и не утонуть. И уже неважно, что ты все еще в море, потому что ты держишься за нее, плывешь на спине, смотришь в небо и поражаешься тому, чего раньше не замечал. Дню и ночи, и облакам, и звездам, и волнам, несущим тебя вперед.
И Карл думал: «Ну давай же, Бренсон Спайк!»
Как оказалось, той самой женщиной для Бренсона Спайка должна была стать не прекрасная Вероника Ходжес, а его лучшая подруга – Джоан Питерс, которая была с ним с самого начала. Милая верная мышка. Вот так вот. Карл нашел Еви, а Бренсон Спайк – свою Джоан.
Но что стало бы с Бренсоном Спайком, если бы она от него ушла? Из-за работы, из-за кого-то другого. Если бы умерла. Что стало с Карлом?..
По экрану поползли титры, и в его черноте Карл заметил свое отражение.
«Что станет с Карлом?» – размышлял он.
Позже, в темноте своей комнаты, Карл сидел в кровати. Свет выключили несколько часов назад, но он не хотел ложиться. Ему казалось, что, уснув, он никогда не проснется или станет таким же, как и все остальные обитатели этого места.
Слушая симфонию причмокивающих губ, свистящих носов и хриплых вздохов, Карл думал: «Моя жизнь ничего не значит». А потом пришла мысль: «А разве она когда-нибудь что-нибудь значила?»
Он ощутил пустоту в груди. Но не ту пустоту, которая предвещает начало чего-то нового, вроде чистой страницы или холста; не ту, что пронизана надеждами, страхами или рождает вопросы. Но ту, в которой ничего нет. Ту, которая в мире знаков могла быть только дефисом – повисшим в неопределенности, никому особенно не нужным.
Карл хотел вновь чувствовать. Хотел зайти, как бывало, в автобус, бросая взгляды на женщин с черными волосами, белыми волосами, синими – да какими угодно (главное, чтоб были!), и ощутить, как в животе все замирает. Хотел бросить в кого-нибудь виноград (просто так!), посидеть в луже и что-нибудь покрикивать (что угодно!). Хотел стянуть с женщины юбку, посидеть на капоте движущейся машины, ходить в шортах, есть с открытым ртом. Хотел тоннами писать любовные письма. Хотел увидеть лесбиянок, громко ругаться на людях. Хотел, чтобы какая-нибудь неприступная женщина разбила ему сердце. Хотел, чтобы незнакомец коснулся его руки – неважно, мужчина или женщина. Хотел иметь бицепсы. Хотел подарить кому-нибудь нечто огромное: не значимое, а просто большое. Хотел подпрыгнуть, пытаясь дотянуться до недосягаемого. Хотел сорвать для кого-нибудь цветок или на ком-нибудь нервы. Хотел что-нибудь ударить. Очень-очень сильно…
И вдруг он подумал: «Когда же я перестал делать и стал только помнить?»
И тогда Карл-который-печатает-вслепую откинул одеяло. Он перекатился на край кровати и отшвырнул свои тапки – сначала одну, потом вторую, как ребенок, который, вернувшись из школы, бросает обувь где ни попадя. Одна тапка взлетела в воздух и кувыркнулась, как гимнастка, а вторая пролетела через всю комнату и приземлилась на кровать к одному из соседей.
Никто даже не пошевелился.
Карл соскользнул с кровати, стянул пижамные штаны и, наступив на них, так и бросил скомканными на полу. Потом разорвал на себе пижамную рубашку, стрельнув пуговицами во все стороны, и замер, наслаждаясь восхитительным ощущением собственной наготы.
Он оделся в свете уличного фонаря, натянул туфли. От решительности покалывала кожа.
Потом схватил маркер, которым медсестра записывала историю его болезни, и огромными неровными буквами написал на стене: «Туточки был Карл-который-печатает-вслепую». Брошенный об стену маркер со стуком упал на пол. Карл немного подумал. Поднял его. Снова положил в карман.
Затем он оставил перчатки и шапку в ногах кровати и на прощание помахал четырем своим сожителям. После этого он выглянул за дверь и на цыпочках двинулся по коридору.
Вскоре Карл открыл входные двери и вышел на улицу, погруженную в полумрак. Направляясь по дорожке к воротам, он подумал: «Я никогда в жизни не делал ничего храбрее!»