– Но ты считаешь, это подлинник? – упрямился Хенсон, отставляя чашку.
Дело происходило в Чикагском институте искусства, где Антуан Жолие, приглашенный искусствовед, осматривал картину, вооружившись лупой. Жолие был худощав, носил желтый костюм с голубым галстуком-бабочкой, а смуглый оттенок кожи напоминал о его африканских предках. Не вдаваясь в подробности, Хенсон бегло представил его Эсфири как человека, с которым он много работал в прошлом, и девушка шестым чувством поняла, что с дальнейшими расспросами лезть не стоит. Если картина, найденная на чердаке Мейера, действительно окажется работой Ван Гога, Хенсон хотел бы передать ее на временное хранение в Институт искусства, под надежную охрану.
– Мартин, – сказал Антуан, жестикулируя как истинный француз, – если бы ты дал мне Делакруа, или Тернера, или хотя бы Констебла, то я смог бы ответить немедленно. Но Ван Гог! Скажем так, для моей компетенции в нем слишком много модернизма.
Он кинул взгляд в сторону Эсфири, сидевшей у окна и наблюдавшей за потоком машин на улице.
– Да, но ты же эксперт! Дай хотя бы обоснованное предположение.
Антуан отпил чаю и пригладил усики тыльной стороной своей изящной, чуть ли не женской, ладони.
– Должен признаться, она мне действительно напоминает Ван Гога. Стиль. Холст и краска выглядят достаточно старыми. Если это и репродукция, то по меньшей мере очень дорогостоящая. Впрочем, такие вещи встречаются. Имеются также специальные тесты, которые могут дать более точный ответ. К примеру, химический состав пигментов. Характер плетения тканевой основы. И потом, есть такое понятие, как происхождение. Нет ли хоть какого-нибудь упоминания об этой картине до ее обнаружения? Каким образом она оказалась в Чикаго? Не часто, знаете ли, встречаются чердаки, где в зонтиках спрятаны полотна Ван Гога!
– На данный счет у чикагской полиции имеется свое твердое мнение, – сказал Хенсон. – Эта картина проходит вещественным доказательством по делу об убийстве, хотя их эксперты не нашли ничего стоящего по отпечаткам пальцев. Ну, взяли еще пробы растительных волокон, но на этом все. Если на то пошло, в доме – я имею в виду до пожара – они вообще не нашли чужих отпечатков. В смысле, кроме принадлежавших Мейеру и Эсфири. Если же картина не подлинная, то у них есть и другие методы снятия отпечатков, но краска при этом будет повреждена.
– И все же они разрешили привезти полотно сюда?
– В общем, да. После небольшой стычки насчет федеральной юрисдикции и всякого такого прочего.
– Небольшой стычки?! – возмутилась Эсфирь. – Дай им волю, они бы резиновые шланги пустили в ход! Чуть ли не обвинили меня в том, что это я подложила зажигательную бомбу. То есть, пока мне раны зашивали в госпитале!
– Блеф, не бери в голову. Просто хотели добиться от тебя более правдоподобного объяснения. С их точки зрения, конечно, – сказал Хенсон.
– Вот я им и объяснила, – устало ответила она. – Дескать, другого объяснения не дождетесь.
– Нам повезло, что во время взрыва мы были не на кухне, – обратился Хенсон к Жолие. – Осмотреть-то ее мы осмотрели, но устройство было поставлено грамотно. Прямо за кухонной плитой, чтобы подорвать газовую трубу. Представляешь, плита даже частично оплавилась! Сейчас ведут анализ выброшенных на улицу обломков, чтобы установить химсостав заряда.
– Может, он намеревался устранить любого, кто бы стал обыскивать дом? – предположила Эсфирь.
– Может, и так. Или просто хотел его разрушить. Способ подрыва лаборатория еще установит. Тогда мы, наверное, поймем его мотивы.
Жолие показал на картину.
– Кому взбредет в голову ее уничтожать?
– Мы же не знаем, что они планировали конкретно, – возразил Хенсон.
– Должно быть, на меня охотились, – съязвила Эсфирь.
– Или в доме было еще что-то. Теперь только пепел остался, – сказал Хенсон. – Пожарные говорят, такого жаркого пламени они уже много лет не видели. Очень профессиональная работа.
Жолие продолжал разглядывать картину:
– Если предположения верны и это настоящий Ван Гог, то я не понимаю, зачем сжигать такую вещь.
– А кто говорит, что они точно знали, что картина в доме?
– Словом, вы не можете решить, подлинник это или нет? – сказала Эсфирь, следуя ходу собственных мыслей.
«Откуда у отца такая картина? Это ее он хотел мне отдать? »
– Если даже и не Ван Гог, – ответил Жолие, – то подделка на редкость качественная. И на данный момент, мисс Горен, большего я сказать не в состоянии.
Он поставил чашку и, церемонно вышагивая длинными ногами, через всю комнату направился к широкому чертежному столу, где было развернуто загадочное полотно. По углам его прижимали толстые книги по искусствоведению, причем одна из них принадлежала перу самого Жолие. Если перевести с французского, то заглавие гласило: «Дж. М. У. Тернер и поэзия бури».
– А если Ван Гог, то ее стоимость… О-ля-ля! – Он вскинул руки, напоминая иллюзиониста, выпускающего голубей из рукавов.
– На аукционе работы Ван Гога выставляются по цене в несколько десятков миллионов, – сказал Хенсон.
– Это возмутительно, даже непристойно. Никакой связи с подлинным искусством, эти ваши аукционы. Но ранее неизвестное полотно… Тут, конечно, да.
– Десятки миллионов? – переспросила Эсфирь. – Долларов?
– Естественно! – хором выпалили мужчины.
– В тысяча девятьсот девяносто восьмом году, – начал объяснять Жолие, – автопортрет Ван Гога продали за семьдесят один с половиной миллионов долларов. Новый аукционный рекорд был поставлен в девяностом. Портрет лечащего врача Ван Гога, доктора Гаше: восемьдесят два с половиной миллиона. В мае девяносто девятого одно из полотен ушло за девятнадцать миллионов восемьсот тысяч, причем этот торг сочли крупным разочарованием.
Сейчас Эсфирь вспомнила, что да, действительно, в газетах что-то такое писали про ценовые рекорды, в то время она не обратила на это внимания.
– Если картина подлинная, – добавил Жолие, – то я готов благодарить бога, что вы ее спасли.
Девушка взглянула на полотно и попыталась понять, отчего оно стоит таких денег. Подсолнухи, ирисы и автопортреты Ван Гога мелькали повсюду – на плакатах, постельном белье, китчевых поделках… Но ведь все эти картины не так уж и стары, к тому же в них нет ни золота, ни изумрудов.
– Я что-то в толк не возьму… Даже если бы вот эта картина была одной-единственной, которую написал Ван Гог, разве она и тогда бы стоила так дорого? Ведь это просто живопись.
Жолие усмехнулся, но без какого-либо намека на снисходительность.
– Необъяснимо, правда? Великое искусство – оно и есть великое, причем отнюдь не потому, что уходит за большие деньги на торгах. В противном случае нефтяные вышки и торговые центры стали бы нашими величайшими произведениями искусства. Не деньги возвышают Ван Гога, и его величие нельзя выразить огромными ценами. Вообще говоря, деньги мешают видеть подлинное достоинство искусства.
– Да, но восемьдесят два миллиона?! – воскликнула Эсфирь.
– Именно, – сказал Жолие. – Скажем, вы познакомились с мужчиной. Он красив, прекрасно воспитан, обладает утонченными манерами… Словом, вроде бы неплохая партия для будущего брака. Это с одной стороны. Но если потом вы узнаете, что он к тому же владеет алмазными копями, то здесь к вашему восприятию его подлинной человеческой сути подмешивается кое-что еще. Деньги влияют на страсть. В одну секунду он покажется вам еще более привлекательным, а еще через секунду, возможно, придет пугающая мысль, что вас покупают. Исчезновение Ван Гога стало бы большим горем, потерей для всей нашей культуры, что далеко не связано с ценами на него. Деньги не есть мерило истинной ценности, хотя до окончательного вывода о подлинности этой картины может уйти масса времени. Эксперты, знаете ли, сильно нервничают, когда речь заходит о таких суммах. А то, бывает, на них и в суд подают. Есть шансы, что они наотрез откажутся давать стопроцентную гарантию.
«Деньги не есть мерило истинной ценности». Эсфирь с готовностью приняла такое утверждение и тут же спросила себя: почему? Разве оно не напоминает избитую истину?
– Послушайте, – наконец решилась она. – Я мало что понимаю в изящном искусстве, но это ведь скорее философский вопрос, верно? Что делает Ван Гога более важным, чем… ну, я не знаю… чем картина, нарисованная, скажем, дядей Мартина?
– Вот именно, – вмешался Хенсон, пряча улыбку. – Если на то пошло, дядюшка Ларе в самом деле увлекся живописью незадолго до смерти.
– Предполагая, конечно, что он был примерно на том же уровне, что и Ван Гог, – уточнила девушка.
Жолие задумчиво вытянул губы трубочкой.
– Н-да, мисс Горен, вы умеете докапываться до сути. Однозначного ответа нет. Во-первых, Ван Гог обладает исторической значимостью. Время от времени появляется мастер, меняющий путь, по которому развивается искусство. Ван Гог, можно сказать, развязал руки художникам. Им вдруг открылось то направление, в русле которого пойдет эволюция живописи. Они больше не занимались перепевами старых, уже проработанных тем, а, напротив, создавали новые.
– То есть Ван Гог – это все равно что Элвис, Боб Дилан или «Битлз»?
– Ну… – Жолие немного помялся, – в определенном смысле, пожалуй, да. Никто не способен заниматься после Ван Гога искусством, не ощущая его влияния. Работать можно и в его направлении или наперекор ему, но главное здесь, что Ван Гога уже нельзя игнорировать.
– Как в науке после Ньютона или Эйнштейна, – подхватил Хенсон.
– Думаю, найти можно много параллелей, – сказал Жолие:– Несомненно одно: этот глубоко неуравновешенный, а в конечном итоге и умалишенный голландец изменил живопись. Причем за очень короткое время. Он терпел неудачу во всем. Например, пытался стать проповедником. Слышали об этом? Потом занялся живописью, и, хотя его работы были любопытны, сам стиль походил на такой тупой и невнятный реализм, что говорил скорее об отсутствии техники, нежели об изобретении нового направления.
– Как у моего дядюшки Ларса.
– Наверное, Ван Гог все-таки был получше, – ответил Жолие с коротким смешком. – Но потом он переехал на юг Франции, где с ним под одной крышей поселился Поль Гоген. И внезапно цвет будто взорвался на его полотнах. В ту пору как раз стали много выпускать ярко-желтого пигмента в тюбиках, так что он смог выразить, что у него на душе. Вся его карьера продлилась едва ли с десяток лет. Живописью-то он стал заниматься в тысяча восемьсот восьмидесятом, хотя пик гениальности пришелся на период с тысяча восемьсот восемьдесят восьмого по девяностый, когда он покончил с собой. Никто и никогда столь радикально не менял путь искусства за такое короткое время.
– Мне кажется, все те истории про отрезанное ухо отнюдь не навредили ценам, – заметил Хенсон.
– Романтика ярко вспыхнувшего и тут же сгоревшего метеора, – сказал Жолие. – Его душевная болезнь была жестокой, спору нет, но вот его письма открывают перед нами человека, крайне внимательного и чувствительного к своему искусству. Он был гораздо большим интеллектуалом, нежели об этом принято думать. Толпа вообще считает его за дикого, необузданного лунатика. А он, знаете ли, очень много читал, да-да. И владел несколькими иностранными языками, даже греческим занимался.
В глазах Эсфири разговор слишком далеко ушел от злободневной темы.
– А где Сэмюель Мейер смог ее достать? – вмешалась она.
Жолие беспомощно развел руками.
– А знал ли он про нее? Возможно, он и понятия не имел о ее ценности. Такие вещи случаются, и нередко. Вы же сами смотрите всякие телешоу, про то, как чье-то бабушкино блюдце на поверку оказывается керамикой династии Мин.
Хенсон взглянул на картину.
– Держу пари, он отлично знал, что к чему. Да и как может быть иначе?
Тут он запнулся и, подумав пару секунд, обернулся к Жолие.
– Антуан, ты вот сказал – «ранее неизвестное полотно»… В каком смысле «ранее неизвестное»?
– Э-э… я не эксперт по Ван Гогу, но объем его творчества весьма мал и, мне кажется, я сумел бы узнать любой из его известных автопортретов. Особенно из числа широко репродуцируемых. Людям нравится его «Звездная ночь» или «Подсолнухи», поэтому их копии можно часто увидеть на плакатах и так далее. Но вот этот автопортрет… Нет, не думаю, чтобы я его хоть когда-то видел.
– Что подводит нас к еще одному вопросу, – сказал Хенсон.
– Да, – подтвердил Жолие, – проблема Вермеера.
Мужчины принялись глубокомысленно кивать друг другу, пока не заметили, что Эсфирь отчаянно пытается сдержать себя в руках.
– Итак, проблема Вермеера Дельфтского, – начал объяснять Мартин. – Понимаешь, был такой голландский фальсификатор по имени Мегерен.
– Хан ван Мегерен, – уточнил Жолие.
– Он не делал поддельных копий с существующих полотен Вермеера, а вместо этого заимствовал его стиль технику и тематику, а потом писал новые картины так чтобы они походили на творения семнадцатого века
– И вуаля! Обнаружен новый Вермеер, – подхватил Жолие.
Хенсон поближе наклонился к Эсфири:
– Ты уверена, что твоя матушка ничего не говорила про какие-то картины, имевшиеся у отца?
– То есть у человека, который повесил на стену фото бейсбольной команды? И гравюрку по типу тех, что популярны в провинциальных гостиницах? Ну уж нет. Мать вообще ничего не говорила про этого мерзавца если не считать заявлений, будто он нас бросил. И как вы сами знаете, это неправда!
Хенсон поднял руки, сдаваясь под таким напором
– Извини, извини!
Жолие заинтересованно прищурил глаз.
– Гравюра, вы сказали?
– Утята в камышах.
– Ясно, – поморщился Жолие. – Вот уж действительно, «гостиничный жанр»!
Он сделал какую-то пометку в своих записях и продолжил:
– Вы знаете, это может показаться невероятным но в Голландии и Бразилии есть группы ученых, которые пытаются создать компьютерную программу, способную по корреляции многих параметров идентифицировать полотна. Своего рода распознавание оцифрованных образов с учетом характера мазков, использования того или иного цвета и так далее. Система кое-чего добилась, однако мы до сих пор полагаемся на экспертов. Пройдет еще несколько лет, и мы…
Тут он запнулся и поднял авторучку в воздух.
– Постойте! Что же я сразу не сообразил?! Боже, какое счастливое совпадение! Геррит Биллем Турн все еще может быть в Чикаго!
– Кто-кто? – заинтересовался Хенсон.
– Геррит Биллем Турн! Вот человек, к которому я могу вас направить! Один из виднейших специалистов по Ван Гогу в мире! Самый виднейший!
– И он живет в Чикаго? – спросила Эсфирь.
– Да нет же, он просто приехал для оценки нескольких графических работ Ван Гога по просьбе одного частного коллекционера. Я его видел в нашем главном зале всего лишь на прошлой неделе. Мы познакомились три года назад, на конференции в Австрии. Он говорит, что сейчас дело носит конфиденциальный характер, что-то в связи с разводом или вроде того. Помнится, я своими восторгами его так сконфузил… Мы бы его пригласили выступить с лекцией, если бы заранее знали, что он сюда собирается. Впрочем, экспертиза, по его словам, займет не менее недели.
– И он смог бы выяснить, подлинник ли это? – спросил Хенсон.
– Если не он, то больше некому. Ведь он так увлечен Ван Гогом… Ему представляется, будто Винсент достиг самой вершины живописи, после чего это искусство на весь двадцатый век пришло в упадок.
– Да, но ему не понадобятся те самые тесты, о которых вы упоминали? – забеспокоился Хенсон.
– Для вящей убедительности, возможно. Но он сразу разберется, это я вам обещаю. Он-то разберется.
Антуан потянулся к телефону.
– Мисс Хаймс, – сказал он в трубку, – будьте любезны, не найдете ли вы мистера Турна? Да-да, Геррит Биллем Турн. Попробуйте позвонить в «Палмер-хаус», может быть, он еще не уехал.
Он кинул взгляд на Эсфирь.
– Скрестите пальцы!
– Я очень признателен, – часом позже сказал Жолие, – что вы согласились нас принять. Извините, что так неожиданно…
Грузный мужчина, открывший им дверь, что-то невнятно буркнул, выдернул руку и вперевалку вернулся в комнату. При ходьбе он опирался на две трости, украшенные серебряными набалдашниками в форме театральных масок – одна комедийная, другая трагедийная. Добравшись до дивана, он медленно повернулся и сел. Его крупная, совершенно лысая голова с пятнами старческой пигментации и с седыми кустистыми бровями, казалось, вдавливала нижнюю часть лица в плечи, заставляя щеки расплываться на манер жабо. На кофейном столике лежали белые перчатки и старомодная широкополая шляпа.
– Для ваш, Антуан, все для ваш, – проворчал он. В начале разговора слова выходили у него глухо, он порой путал звуки или подменял их каким-то странным шипением. – Я ваш уверяю. Ш моим удовольствием. Кто ваши друзья?
– Это мистер Мартин Хенсон, а это – мисс Эсфирь Горен.
– Рат, вешма рат, миштер Хеншон. Миш Горен. Извините, что шижу, но…
– Пожалуйста, не беспокойтесь, – вежливо произнес Хенсон. Они обменялись рукопожатием.
– Я должен шкажать, что приехал в Чикаго по шовершенно конфиденциальному делу и только профешшор Шолиет шмог бы упетить меня…
– Мы высоко ценим вашу любезность, – тут же отреагировал Жолие.
– Прошу понять, что лекций быть не мошет. Институт искусства, как вы знаете, является одним из наиболее престижных собраний в мире, и ваше предложение мне льстит, но…
– Нет, нет, – вмешался Жолие. – Как я вам говорил, наше дело гораздо важнее любых лекций. Как бы то ни было, мы приглашаем лекторов более официальным путем, даем уведомление в прессе и так далее.
– Так в чем же суть вопроса?
– Мы пришли к вам тоже по весьма щепетильному и конфиденциальному вопросу. Нам нужен ваш опыт как специалиста.
Выпуклые глаза Турна внимательно оглядели гостей.
– Ну, хорошо, Антуан, излагайте. Что же это за великий секрет?
Антуан вкратце изложил суть дела со слов Хенсона: мисс Горен пришла навестить папу и обнаружила в доме грабителя. Турн вздернул бровь.
Эсфирь чуть было не добавила, что совершенно не знала отца, однако вовремя прикусила язык и просто кивнула.
– Мисс Горен была ранена, а ее отца убили, – вставил Хенсон.
– Порой кажется, что мир катится черт-те куда, – заметил Турн, дернув плечом. – Примите мои соболезнования.
– Среди вещей ее отца мы обнаружили картину, – продолжил Жолие.
– Так, так. И какую же роль здесь играю я? – проворчал Турн.
– Картина, кажется, принадлежит Ван Гогу, – тихо ответил Жолие. – Я, конечно, не специалист, однако…
Турн укоризненно выставил тросточку в сторону француза.
– О нет, наш Антуан гораздо больший специалист, чем он пытается казаться. Вы, разумеется, понимаете, мисс Горен, что мне обычно очень хорошо платят за экспертизу Ван Гога, Гогена, Сезанна, Боннара и других мастеров того периода.
– Постимпрессионисты, – кивнул Хенсон.
– К тому же Ван Гог – ваша специальность, – сказал Жолие.
Взгляд Торна заволокла мечтательная дымка.
– Он изменил мир. Его взгляд на вещи столь же беспощаден и прекрасен, как и у Всевышнего.
Турн, казалось, начал впадать в восторженное состояние, будто услышал волшебное пение далекой, никому не видимой птицы. Прошло несколько секунд, прежде чем Хенсон решился заговорить:
– Мы хотели бы просить вас не о полной оценке или окончательном анализе. Во всяком случае, не сейчас.
– Просто нам надо знать, стоит ли заниматься этим дальше, – подхватила Эсфирь.
– А если все окажется пустышкой, то вы ведь сразу поймете, правильно? – добавил Антуан.
Турн надменно посмотрел на собеседников.
– В принципе, такая просьба обошлась бы вам совсем недешево, однако я могу себе позволить быть щедрым. Тем более что прямо сейчас занимаюсь кое-какими рисунками и графикой. Это тоже Ван Гог. Он, знаете ли, пером и тушью переложил на бумагу всю свою жизнь, даже когда был миссионером.
– Мы буквально час назад обсуждали, почему Ван Гог считается столь великим мастером, – сказал Хенсон. – Антуан очень помог нам своими объяснениями насчет его исторической значимости.
– Хотя, как я подозреваю, – сказала Эсфирь, – только высококвалифицированный искусствовед смог бы оценить его в полной мере.
Торн проворчал:
– Да, вы совершенно правы, дитя мое. Для того чтобы правильно отвести художнику место в историческом контексте, надо не только знать историю, но и чувствовать ее. С другой стороны, вы бы допустили ошибку, заявив, что Ван Гога нельзя оценить по достоинству, не владея историческими знаниями в полном объеме.
«Дитя мое?!» Хотя Эсфирь передернуло от столь снисходительного обращения, она сумела вовремя прикусить язык.
– Как никогда раньше, – продолжал Турн, – его работы говорят нам о тревоге, в которой живет человек в этом мире. Все кажется странным, порой чудесным, но лишь в минуты ослепляющего, упоительного прозрения открывается нам подлинная картина мироздания – этого детища Господа Бога. Ван Гог был пророком. Он увидел то, что оказалось недоступным для других. Он распахнул нам глаза на творение божественного разума, что окружает нас со всех сторон. Он…
– Антуан говорил, что его техника… – решил вмешаться Хенсон.
– Техника! Что техника! Можно подумать, густые краски и голубые мазки дадут ключи к пониманию Бога! Мой друг Жолие никогда не сумеет проникнуть в сущность Ван Гога, ибо она полностью кроется в ощущении, в чувстве.
Торн пошевелил своими толстыми, как сосиски, пальцами.
– В Антуане слишком много французского. Классицизм французских полотен, французское мышление… Это его шоры, сквозь которые он не различает расовую память, подлинную суть личности.
Эсфирь искоса взглянула на Антуана, потом на Хенсона. Упоминание о расовой памяти само по себе могло прозвучать оскорбительно для любого слушателя, не говоря уже о негре, работающем в очень даже белом мире европейского искусства. Антуан, впрочем, выглядел так, словно беседа его забавляла. Хенсон же нахмурился, как если бы пытался вникнуть в смысл высказываний Турна. Может быть, он на пару с Эсфирью просто ошибся в трактовке слов?
– Я всегда говорил и буду говорить, что Сезанн намного превзошел Ван Гога. А потом, как так вышло, что Ван Гог стал великим? Он переехал во Францию! – непринужденно заметил Жолие. – Он учился среди таких мастеров, как Моне и Сера. А ведь они до такой степени проникли в классицизм, что лишь им одним был виден путь, как выйти за его границы.
Турн состроил такую мину, будто проглотил живую ящерицу и сейчас готовился выплюнуть ее прямо в лицо Антуану.
– Нет, это все как-то очень уж утонченно, мне в жизни не разобраться, – решил перехватить инициативу Хенсон. – А можно вас попросить дать оценку насчет одной картины? Это правда Ван Гог?
– Мы не раз дискутировали на эту тему с доктором Турном, – любезно пояснил Антуан. – В Праге. В Риме.
Турн, похоже, своим молчаливым согласием решил просто подтвердить текущий статус-кво научного спора.
Кряхтя, он поднялся на ноги и вышел на середину комнаты. Затем вскинул руку на манер римского императора, дарующего жизнь или смерть гладиатору.
– Расстелите ее у окна! И будьте осторожны, если действительно верите, что это Ван Гог! Он писал толстыми мазками. Может потрескаться. А если краска жидкая, то вас одурачили. Вот о чем говорит техника письма, дитя мое. Все остальное мелочи.
Он подарил Эсфири улыбку и, опираясь на обе трости, доверительно к ней нагнулся.
– Шутка. Впрочем, хотите верьте, хотите нет, но меня как-то раз попросили дать оценку бумажной репродукции Тинторетто. Ха!
Он повернулся спиной к полотну, пока мужчины разворачивали его на полу, и вытер повлажневшие губы.
– Но чтобы понять, Ван Гог ли это, я должен увидеть ее всю сразу, в один миг. И тогда она сверкнет, как вспышка. Я смогу почувствовать ее мощь. В какой-то степени напоминает работу дегустатора, берущего пробу на алкоголь. Алкоголь не имеет вкуса, но, испаряясь с языка, он словно вспыхивает. И сила этой вспышки может прошептать эксперту точную цифру.
Эсфирь попробовала улыбнуться в ответ. Далеко не часто приходилось ей встречать столь необычных и напыщенных людей. Жолие тем временем прижал картину сверху диванной подушкой, а снизу приспособил стеклянную пепельницу. Скрученный холст оказался настолько жестким и упругим, что пепельница едва-едва могла удерживать его на месте.
– Готовы? – спросил Турн.
Мужчины на цыпочках отошли от полотна.
– Да, – ответил Хенсон, с сомнением взирая на импровизированные крепления.
– Что ж, господа, прошу перейти на ту половину комнаты, – жестом показал Турн. – И пожалуйста, ни звука.
Хенсон бросил на Антуана взгляд и заговорщицки подмигнул. Жолие нетерпеливо отмахнулся. Проходя мимо Эсфири, Мартин иронически вздернул бровь. Похоже, ситуация его забавляла. Эсфирь опустила голову и уставилась на кончики своих туфель.
– Итак, – сказал Турн, – тишина! Только тишина, умоляю вас!
Он выпрямился, словно собрался отдать кому-то честь, затем плотно сомкнул веки. Ноздри его раздулись. Он походил на оперного певца, ждущего, пока оркестр приблизится к первой ноте сложнейшей арии. Глубоко дыша, он собирался с силами, успокаивая самого себя перед великим испытанием. Неуклюже переступая на месте и по-прежнему жмурясь, он повернулся так, чтобы оказаться лицом к лицу с картиной.
Турн приоткрыл глаза и тут же распахнул их до предела. Побледнел и затрясся, напоминая боксера после сильнейшего удара, хотя сумел-таки сохранить равновесие. Впрочем, все три гостя уже бросились к нему, желая как-то помочь, не дать ему упасть. Эсфирь ухватилась за толстый локоть, однако голландец немедленно высвободился.
– Нет! – задыхаясь, воскликнул он. – Mijn God! Не может быть!
Рванувшись вперед, он тяжело осел на колени и уперся ладонями в пол, словно защищая картину своим телом.
– Доктор Турн! Доктор Турн! – забеспокоился Хенсон.
Эсфирь шагнула ближе и, прижав пальцы к липкой шее голландца, принялась нащупывать пульс.
Пока Жолие искал телефон, Турн успел отогнать Эсфирь в сторону и опять утвердился в полураспростертой позе.
– Да что ж такое! – вскипел француз и сильно дунул в трубку. – Дежурный?! Это из номе…
– Ш-ш-штоп!!! – то ли зашипел, то ли захрипел Турн. – Штоп! Молшать! – Он явно задыхался. – Это не приступ! Дураки!
Эсфирь вновь потянулась к инвалиду, думая помочь. Испепеляющий взгляд приковал ее к месту.
– Что вы прицепились к этому идиотскому телефону! – рявкнул голландец на Антуана.
Покачиваясь из стороны в сторону, Турн наконец сумел оторвать руки от пола и выпрямиться на коленях. Он был так разгорячен, что на холст упала капля пота. Жолие с Хенсоном переглянулись. Еще раз нагнувшись вперед, Турн чуть ли не носом поводил по картине, а затем вновь осел на пятки.
– Аквавит! – прохрипел он.
Жолие окинул комнату взглядом и бросился к серванту времен королевы Анны. Возле встроенного телевизора стоял поднос с бутылкой и двумя стаканами. Жолие проверил этикетку и на два пальца налил бренди.
– Вы в порядке? – осторожно поинтересовался Хенсон.
Кивнув, Турн отмахнулся от полицейского. Одним глотком осушил стакан, отдал его Жолие, зажмурился и ущипнул себя за переносицу. Открыв наконец глаза, он бросил еще один взгляд на картину и только потом вскинул голову, ища Эсфирь.
– Я не верю… Где вы ее нашли?
– Выходит, подлинник! – обрадовался Хенсон.
– Она исчезла еще в сорок пятом, – сказал Турн. – Это же дегрутовский портрет! Считалось, что полотно погибло. Mijn God!
– «Дегрутовский»? – переспросил Жолие.
Турн втянул воздух сквозь зубы.
– Был такой маленький музей. Дом семейства Де Грут. Бекберг, Голландия.
– Никогда не слышал, – заметил Жолие.
– Да, в нем хранилась мало чем примечательная коллекция. Скорее, просто мешанина из греческой краснофигурной керамики, пары-тройки аркебуз и прочего испанского и фламандского оружия семнадцатого века. Совсем немного живописи. Музея больше нет. Он существовал при монастырской школе, которую закрыли еще в сороковые годы. Стыд и срам, конечно, но здание после этого забросили, кровельные балки сгнили, а кирпичную кладку продали одной суперзвезде кино для строительства летнего домика.
Жолие подался вперед.
– Так вот почему я о нем не слышал! И что же стало с коллекцией?
– По большей части попала в руки СС, еще во время войны. А что мы могли сделать? Они брали все, что им вздумается.
Эсфирь понурила голову. Да, она ожидала услышать нечто подобное, однако все еще надеялась, что по какой-то невероятной случайности ее отец окажется ни при чем.
– Что вы могли сделать? – недоуменно переспросил Жолие. – Вы что, там были?
– Ах, Антуан… Прихоти судьбы… Да, я там работал. Был очень молод, но ведь мужчин тогда не хватало… Секретарем при хранителе музея. А эта картина считалась вершиной всей коллекции, и немудрено. Все остальное – так, чепуха разных сортов. Бывало, я просиживал перед ней часами. Она стала моим другом. Более того! Она стала причиной, почему я сделал Ван Гога своей специальностью. Не могу поверить, что она сохранилась!
Турн обеими руками ухватил Жолие за лацканы.
– Антуан, я видел, как она горела! Пламя! Дым!
– Мне показалось, вы утверждали, что коллекцию разграбили… – заметил Хенсон.
– Конечно, разграбили! – возмутился Турн. – Немцы сначала все перевезли в пригородный дом семейства Де Грут. Но когда союзники стали подходить ближе, остатки коллекции погрузили на машины. Я лично отвечал за упаковку. Картину поместили в кузов грузовика, «опель-блиц», если не ошибаюсь. Вскоре после их отъезда мы увидели столб дыма. В нескольких километрах от дома горел этот грузовик. Его обстрелял «спитфайр», и все погибло в огне.
Жолие задумчиво поджал губы.
– Mijnheer Турн, а не может ли она быть копией?
Голландец некоторое время размышлял, периодически поглядывая на полотно.
– Нет. Невозможно. Кто-то, видимо, вынул ее прямо из горящей машины. А может, ее украли еще раньше, и я загрузил в кузов пустой ящик… Да нет, ведь я следил за ней, не отрывая глаз! Ни разу, ни на секунду!.. Впрочем… Нет, невероятно! – Он в полном недоумении потряс головой и продолжил: – После войны, конечно, появлялись ее подделки. Их продавали ничего не подозревающим коллекционерам, которые далеко не всегда следовали этическим нормам. Но это не подделка!
Турн выпрямил спину и вновь взглянул на полотно.
– Нет, это она. Я уверен, это она…
Сейчас в комнате было слышно только тяжелое сопение голландца.
Тишину наконец нарушил голос Антуана:
– Появилось ли что-нибудь из коллекции «Де Грут» после войны?
– Только вещи из иудейской части фонда.
Эсфирь вскинула голову.
– Да, среди собрания имелась небольшая подборка средневековой иудаики. Подсвечник. Канделябр. Молитвенник. В общем, очень немного. Вещи из одной испанской синагоги, разграбленной во время войны за независимость Голландии. Кое-что из артефактов позднее всплыло на Украине, после развала Советского Союза. Скажем, кремневое ружье.
– А Советам-то как они достались? – спросил Хенсон. – Об этом что-нибудь известно?
– Тоже растащили, я думаю. Сначала немцы, потом русские. Кто знает? После окончания холодной войны в Берлине были найдены кое-какие документы. Платежные квитанции за приобретенные предметы искусства. В одной из них как раз упоминался Ван Гог из нашей коллекции. В другой – несколько ваз из отдела керамики.
– И кто-то видел эти вазы? – спросил Жолие.
– Насколько я знаю, нет. – Турн опять обернулся к портрету. – И Ван Гог тоже не появлялся. Квитанции, найденные в Берлине, вовсе не означают, что вещи действительно туда добрались. Мы же видели столб дыма от горящего грузовика! Нет, документы на якобы купленные музейные фонды составлялись еще до погрузки или чуть позже, чтобы скрыть факт кражи коллекции. А может, кто-то где-то втихомолку приложил руку. Что еще можно ожидать от воров!
– Скажем, некто, работавший на Третий рейх, – пустился рассуждать Хенсон, – взял настоящую музейную опись, чтобы сфабриковать поддельные квитанции. Но ему – или им – не было известно, что некоторые предметы погибли. Или что их украли по пути. По моему опыту, расследования далеко не раз сталкивались с подобными ситуациями.
Турн не слушал Хенсона. Он просто стоял и молча плакал.
– Нет, это невероятно… Словно встретить давно пропавшего брата…
«Или отца», – подумала Эсфирь.
Итак, ситуация прояснялась. Известно, что Стефан Мейербер от имени нацистов грабил музеи в Южной Франции. Очевидно, он бежал затем в Голландию, где вновь приложил свои таланты, а потом в Германию.
По дороге он сменил имя и фамилию на Сэмюеля Мейера, затем эмигрировал в Америку. Хенсон прав. Смерть Мейербера в Швейцарии – всего лишь инсценировка. Как иначе объяснить, что подлинный Ван Гог объявился на чердаке дома Мейера в Чикаго?
Надо полагать, мать Эсфири об этом узнала. Возможно, даже видела Ван Гога своими глазами. Вот почему она бросила Сэмюеля Мейера. Из любви к дочери она сохранила страшный секрет ее отца.
Тело девушки словно онемело, в животе образовался какой-то мертвый комок. Нет сил думать. Нет сил даже плакать.