Следующим утром я проснулся поздно: ни шумная уборка палубы, ни корабельный колокол, сообщающий о смене вахты, не смогли вывести меня из бесчувствия, вызванного щедростью Джаджа и его отличным вином. Я сонно потянулся к отзывчивому телу Корнелии, думая, что нахожусь в широкой и уютной постели в Рейвенсдене, но наткнулся на грубые деревянные доски и резко сел. И тут же был ошарашен запахами — зловонием, безошибочно свидетельствующим о моём нахождении под палубой военного корабля: старая древесина; новая древесина, где старая уже пришла в негодность; пакля, не дающая воде проникать между стыками досок; извёстка, не дающая червям проникать в паклю; пороховой дым, въевшийся от многих бортовых залпов; табачный дым; трюмная вода в бесконечных вариациях затхлости и, превыше всего, зловоние от ста тридцати человек, даже при строгом королевском запрете облегчаться между палубами. Корабль пятого ранга — не левиафан: в нём всего восемьдесят футов в длину и двадцать пять в ширину, и размещение стольких людей в таком тесном пространстве не предоставляет тишины и уединения даже для капитана. До меня доносились обрывки разговоров на палубах сверху и снизу, и, лёжа в тепле и уюте своей койки, я с улыбкой слушал пустые сплетни.

— И твоя жена тоже ложилась под старину Харкера, вместе с половиной женщин в Корнуолле и в Портсмуте…

— Нет, то были твои сестра и мать, как я слышал…

И тут я уловил шёпот, пронзивший меня насквозь и заставивший разом вспотеть.

— Да, «Хэппи ресторейшн». Вся команда, говорят. Ох уж эти джентльмены–капитаны, мальчишки. Ничего не знают о море и гордятся этим к тому же. Будь они прокляты за их чванство, но стоит тебе только плюнуть — сразу шкуру сдерут…

— Говорят, он обделался от страха на палубе «Ресторейшн», а потом отдал приказ, пославший корабль не в ту сторону, прямо на скалы, потому что не мог отличить правый борт от левого…

— Харкер убит? Да никогда! Это всё ползучая сыпь — видал такую однажды в Аликанте. Часто у испанцев бывает, эта ползучая сыпь. Какая–то старая портсмутская шлюха его наградила, помяните моё слово…

— Мэтью Квинтон, да? Ну, ребята, скоро увидим, взял ли он хоть чуток от отца и деда…

Я повернулся на бок и застонал, проклиная грохот десяти конных полков в голове, даром предоставленных мне с вином капитаном Джаджем и его щедростью. Неловко натягивая одежду, я смутно вспоминал, как вернулся на «Юпитер» и как Вивиан неохотно, но нашел одеяла, которыми для меня застелили оказавшуюся на удивление удобной койку Джеймса Харкера. Молиться о встрече с Финеасом Маском было новым и непривычным ощущением, но сидя в уборной на кормовой галерее, личном месте облегчения капитана, я мечтал о скорейшем прибытии старого разбойника с моим имуществом.

Я страстно молился ещё об одной встрече. Всем сердцем я желал увидеть Кита Фаррела на борту «Юпитера». Мне нужны были его разумные советы. Мне отчаянно хотелось начать уроки, обещанные им в Кинсейле много месяцев назад. И более всего мне нужен был хотя бы один человек на этом корабле, которого я мог бы назвать своим.

Несмотря на юность и сдержанность, Вивиан был лейтенантом умелым и несуетливо деятельным, насколько я мог тогда оценивать такие вещи — ведь в те дни на любом корабле, неважно насколько большом, имелся всего один лейтенант, и всё же служба велась не хуже, чем нынче, когда даже на самом маленьком фрегате каждый дюйм трюма кишмя кишит лейтенантами. Тем не менее, он мог бы и не приводить всех уоррент–офицеров в мою каюту для официального представления за продолжительным завтраком из хлеба, телятины, яиц и лёгкого пива. Я был не в духе и желал избежать общения с родом человеческим как можно дольше. Как выяснилось, мне не стоило беспокоиться, потому что редко в жизни встречал я менее впечатляющую группу людей (за исключением разве что заседаний Палаты общин).

Боцман Ап оказался самым разговорчивым, но от этого было мало пользы, поскольку его почти невозможно было понять. Я разобрал, что он родом из какой–то непроизносимой дыры к северу от Кардигана, хотя это запросто мог быть и Кардифф, или Кармартен, или Карнарвон. Нельзя было уловить хоть что–то в этом бормотании, но я скоро усвоил, что периодического кивка головой и «точно так, боцман» хватало ему для счастья. Стэнтон, главный канонир, и Пенбэрон, плотник, преданные члены корнуольского кружка Харкера, были слишком расстроены потерей хозяина (и риском лишиться должности), чтобы внести существенный вклад в разговор. И хотя мне было достаточно известно о пушках, чтобы найти общую тему с дородным сдержанным Стэнтоном, я ни о чём не смог бы потолковать с невысоким жилистым Пенбэроном, потому как, наряду с большинством капитанов, никогда не умел отличить кильсон от футокса, и деревянный мир плотника был для меня полной анафемой. Он попробовал занять меня темой бизань–мачты, которая, очевидно, оставалась на месте только усилиями сонма ангелов, но я не хотел портить себе завтрак и не поддержал беседу.

Ещё был Скин, корабельный хирург. Лондонец, чей слух сильно пострадал десятилетие назад от избытка голландских бортовых залпов, он был худ, грязен, глубоко невежественен и в целом никчемен. Он первым после Вивиана обследовал тело Джеймса Харкера, но лишь спустя некоторое время официально постановил, что капитан и в самом деле мёртв, о чём Вивиан и команда прекрасно знали за двадцать минут до того. Скин был бы первым подозреваемым в отравлении Харкера, если бы можно было представить это мелкое, неприятное, дурно пахнущее существо достаточно образованным для такого хитрого и тайного замысла. Я тихо помолился Господу о хорошем здоровье в течение путешествия, чтобы у меня не возникло нужды в помощи хирурга.

Самым младшим по рангу среди уоррент–офицеров был Уильям Дженкс, грубоватый старик из Норфолка, обеспечивший нас отличной телятиной, которой я не сумел отдать должное — печальное последствие застолья у капитана Джаджа. Как и большинство коков в военном флоте, он был моряком–калекой, получившим этот пост как последнее средство к существованию. У Дженкса не было левой ноги: её отняли во время экспедиции на Эспаньолу, чтобы спасти его от гангрены. Однако в отличие от большинства коков во флоте, Дженкс на самом деле умел готовить, да так хорошо, что Харкер не стал нанимать второго кока для собственного стола, как принято. Дженкс был так стар, что даже успел поучаствовать с моим дедом в знаменитой атаке на Кадис в двадцать пятом. То был последний выход старого графа Мэтью в море, и Дженкс рассказал хорошую историю о том, как мой дед бесновался и топал на шканцах, когда наступающая армия вернулась на корабль, пьяная в стельку, обчистив несколько винных складов вместо того, чтобы завершить захват Кадиса. Я представлял деда, осознающего в ярости, что неизменная способность англичан напиваться до чёртиков на любом вражеском берегу стоила ему возможности наложить лапу на все трофеи Кадиса и поправить тем самым состояние рода Квинтонов. Кок продолжал беззубо мямлить, и мне стало ясно, что величайшее поражение моего деда было апофеозом всей жизни Дженкса. Ничто после не приводило его в столь абсолютный восторг, как то великое приключение, когда он был молод и цел, и ничто уже не приведёт. По крайней мере, подумал я с чрезмерной долей радости, корабельный кок — мой союзник.

В стройном ряду посредственностей, составивших сонм младших офицеров на корабле, имелось два исключения, и мне вскоре предстояло пожалеть, что они не были такими же пресными, как и все остальные. Первым был штурман. Малахия Лэндон походил на огромного буйвола, погружённого в тяжкие думы. Угрюмо поздоровавшись, он навис надо мной, величественный и надменный, всем своим видом демонстрируя презрение к невежественному юному франту — своему капитану. При всём этом Лэндон, как и другие офицеры, понимал важность моих благоприятных отзывов о нем по окончании плавания, и слова его — грубый кентский говор — оказались не так враждебны, как поза. Он высказал мнение, что мы тратим время, стоя на якоре и собираясь плыть на запад, когда дует такой отличный ветер, который легко отнесёт нас на восток и на север вокруг Шотландии. Однако приказы короля и герцога Йоркского велели нам двигаться на запад, чтобы передать сообщение в Дамбартон, и хотя я не мог поделиться этой информацией с Малахией Лэндоном, я дал ему ясно понять, что у нас нет права выбора. Потом он поинтересовался, буду ли я вести собственный журнал или стану, подобно другим джентльменам–капитанам, письменно излагать навигационные команды. Я ответил, что на пока не собираюсь делать ни того ни другого, и он, похоже, угрюмо удовлетворился этим.

Позднее Джеймс Вивиан рассказал мне, что Малахия Лэндон долгое время был штурманом большого «купца», ходившего в Левант, занимал пост Младшего брата в Тринити–хаусе — ни больше, ни меньше — и имел хорошие связи при дворе и в парламенте. Избежав службы Республике (из–за тайной симпатии королю, как он сам утверждал, или оттого, что наслаждался хорошим доходом от путешествий в Левант, Вивиан этого не знал), Лэндон считал, что готов возглавить королевский корабль, и был горько разочарован, получив пост штурмана на жалком фрегате, корабле пятого ранга, вместо того чтобы отплыть в великий поход в Лиссабон или в Средиземноморье. Как оказалось, они с Джеймсом Харкером без конца спорили, поскольку Харкер ценил собственные знания в мореходстве и свою способность проложить курс. Несомненно, Лэндон разозлился, узнав, что его обошли вниманием, когда место капитана «Юпитера» освободилось, тем более что ему предпочли кого–то вроде Мэтью Квинтона. По своему новому обыкновению, я примерил на него роль убийцы, что оказалось легко. Но Малахия Лэндон убил бы с помощью клинка или кулаков, решил я, он не пошёл бы на хитрости, покончившие с Харкером, если вообще есть хоть капля истины в диких подозрениях лейтенанта (и в ещё более диких фантазиях, блуждающих на задворках моего сознания).

Последним был Стаффорд Певерелл, казначей. Потливый малый лет сорока от роду, среднего роста, явно начавший набирать вес. Его лицо багровело под обширным жёлтым париком. Дыхание его напоминало миазмы разлагающейся собаки. Он с отвращением окинул взглядом мою каюту, а затем подобным образом осмотрел и меня.

— Певерелл, сэр. Стаффорд Певерелл. Из райделлских Певереллов. Графство Камберленд. — Он замер, будто ожидая в ответ, что, конечно, мол, я слышал о его блистательных предках. — Рад приветствовать вас, капитан. Я уверен, что Квинтон во главе будет весьма на пользу нашему кораблю. — Он плотоядно ухмыльнулся, обнажив гнилые зубы. — Мы претерпели грубое правление на этом корабле, капитан. Для людей благородных жизнь здесь оказалась… тягостной.

Вивиан наградил эту скользкую тварь взглядом, полным совсем не юношеской ярости. Певерелл проигнорировал его и склонился ко мне, зловонно повествуя о важности его службы — ведь нет на корабле работы труднее, чем у казначея. Похоже, я чем–то проявил своё недоверие, поскольку Певерелл, заметив необходимость доказательств, пустился в подробное описание многочисленных нарушений в комитете снабжения на Тауэр–Хилл, бесконечных забот по содержанию корабельных бумаг в порядке, потребности бдительно выявлять злокозненность и бесчестие среди команды никчёмных корнуольцев. И всё это — вынужденная жертва, по его словам, на пути к конечной и абсолютно заслуженной цели: должности клерка в Казначействе или в Тайном совете, с последующей службой секретарём одного из великих людей королевства. Лишь истощение семейных ресурсов в гражданской войне, объяснил он, наряду с необъяснимым пренебрежением к его явным достоинствам в Уайтхолле, заставили его принять столь низкую должность казначея на незначительном военном корабле. На протяжении всей этой речи в моей голове звучал точный вердикт герцога Йоркского: «Казначей Стаффорд Певерелл, честолюбив и высокомерен. Скуп и ловок в своём деле».

На лицах остальных офицеров легко читалась неприязнь к Стаффорду Певереллу, но было в их глазах что–то ещё. Может, страх? Мог ли этот неприятный, заносчивый и подобострастный тип представлять угрозу для кого–либо? Нет, подумал я, и всё же что–то в нём заставило меня похолодеть.

Позже я спросил Джеймса Вивиана, отвечал ли его дядя взаимностью на презрение Певерелла. Ответ Вивиана был неспешным и осторожным: реакция человека, не желающего доверяться врагу, но делающего это против воли. Да, чувство было взаимным, сказал он, и ещё умноженным вдесятеро. Их неприязнь друг к другу была такой сильной, что Вивиан даже обвинил казначея в убийстве Джеймса Харкера. Но снова всё обдумав, когда схлынула первая волна горя, лейтенант решил, что, скорее, это Харкер убил бы чванливого, высокомерного Певерелла, чем наоборот. Однако глаза моего собеседника рассказывали иную историю, и я знал, что однажды мне придётся докопаться до причины отчуждения между казначеем и другими офицерами.

Одного уоррент–офицера недоставало на собрании, и когда после завтрака остальные разошлись по своим делам, я спросил Вивиана:

— Так где же капеллан, лейтенант? Преподобный Гейл, верно?

— На берегу, не иначе, — пожал плечами Вивиан. — Он вернётся к воскресной службе, сэр, по крайней мере, обычно возвращается. Вопрос только, сколько пользы принесёт служба Фрэнсиса Гейла нашим бессмертным душам.

«На берегу, — подумал я, — без разрешения капитана?»

— И чем занимается преподобный Гейл на берегу?

— Капитан Харкер дал ему разрешение, сэр. Он считал, что чем меньше времени преподобный проводит на корабле, тем лучше. — И впервые за наше знакомство Джеймс Вивиан слегка улыбнулся. — А на счёт того, чем он занимается на берегу, капитан, что ж — он обходит святые места. По утрам он обычно молится в «Красном льве», днём — в «Борзой». А вечером, если пастор ещё стоит на ногах, праведность приводит его в «Дельфин».

«Пьяница, во флоте ради денег», — писал герцог Йорк.

Это опечалило, но вовсе не удивило. Во флот неизменно попадали священники худшего сорта: те, чьих сил по какой–либо причине не хватало на собственный приход на суше, или чей приход был так беден, что им приходилось дополнять ничтожную церковную десятину почти столь же ничтожным флотским жалованием. Капеллан на «Хэппи ресторейшн», Геддес, семидесятилетний старик, был почти глух. Он проповедовал на тему одного невразумительного стиха из Экклезиаста пять воскресений подряд, после чего я получил подписанную всей командой петицию, и мне пришлось провести с ним очень неловкую и очень громкую беседу. Из всей несчастной команды его гибель в пучине стала благословенным избавлением для него и для остальных. Несколько лет спустя горемычной команде одного корабля привелось отдать свои бессмертные души в руки некоего Титуса Оутса, осуждённого клятвопреступника, несостоявшегося иезуита и содомита. Позже он прославился как человек, лгавший в лицо королю и чуть не погубивший монархию своим воображаемым папистским заговором с целью убийства Карла II. По сравнению с ним пьяница вроде Фрэнсиса Гейла выглядел вполне безобидным. Как мало я тогда знал!

Я угрюмо приготовился провести очередной день, полный нудной бумажной работы — неотъемлемой части в жизни капитана военного корабля. Кому–то может показаться, что командование кораблём — это сплошные слава и приключения: паруса наполнены ветром, шпаги наголо, пушки раскалены, вперёд к победе и почестям! Я тоже так когда–то думал. Фантастически приукрашенные истории дяди Тристрама об успехах моего деда были тем немногим, что помогло мне смириться с горьким разочарованием от назначения во флот вместо столь желанной службы в гвардии; а еще понимание, что только приняв назначение, я смогу остановить мою верную и яростную Корнелию от попытки при первой же возможности обратиться с просьбой к его величеству или к его высочеству и наверняка угодить под арест как голландская шпионка. На деле же на подвиги и славу уходит совсем немного капитанского времени. Вместо этого оно подчиняется неумолимому бою корабельного колокола, отмечающего каждые полчаса. Когда пройдут четыре часа и наступит смена вахты, всякий на борту (кроме капитана, разумеется) должен пробудиться или уснуть, или перейти на другое место, согласно вахтенному расписанию. Как счастлив человек на суше, который зависит лишь от рассвета и заката и свободен от этой тирании времени, предписывающей ему всегда быть в определённом месте в определённый момент! К тому же большая часть службы во флоте проходит на якоре в скучном стоянии на рейде в ожидании ветра, отлива, пресной воды или свежего продовольствия. Львиная доля работы капитана заключается в чтении нудных отчётов своих подопечных и создании на их основе не менее нудных рапортов собственному начальству. Разве удивительно, что вместо этого я мечтал о роскошном мундире и звонкой славе офицера–кавалериста, желал подобно отцу пуститься галопом по полю бессмертия к славе? А так мне пришлось сесть за стол Джеймса Харкера и подготовить руку к труду над длинными письмами королю, герцогу Йорку и мистеру Пипсу из Адмиралтейства (а также, неофициально, жене, матери и брату). Я настроился провести несколько часов с казначеем в изучении корабельных бумаг. Нас ждали бесконечные декларации, списки и расчётные книги — и это в те безмятежные дни, когда упомянутый мистер Пипс и его приспешники еще не успели превратить военный флот в чистилище из официальных бумаг.

Однако, сидя перед листом, пышно озаглавленным: «Ваше Величество, покорно прошу разрешения доложить», я заметил Вивиана, маячившего в дверях.

— Что–то ещё, лейтенант? — спросил я.

Неприязнь всё так же ясно читалась на лице молодого человека, но, преодолев себя, он заговорил:

— Сэр, та записка, что получил капитан Харкер. Вы не думали о ней больше?

Я признался, что нет. Затем, чтобы умиротворить его, достал и положил её на стол. Слова остались прежними, как и моё отношение к ним.

— «Капитан Харкер. Побойтесь Бога, сэр, вспомните о Его милости. Не сходите сегодня на берег», — прочёл я вслух, сохраняя нейтральный вид и сухой тон. — Требование бояться Господа и не забывать о его благодати трудно считать доказательством убийства, мистер Вивиан.

— Посмотрите, как это написано, сэр, — сказал он. — Взгляните на слово «Его». На букву «е».

Записка была и вправду необычной. Она походила на попытку школьника изменить почерк, пользуясь левой рукой, чтобы писать развязные тайные послания юной деве. Я посмотрел на букву «е». Вот оно! Я тупо уставился на Вивиана.

— Это не заглавная буква, сэр, — сказал Вивиан. — Это не «Его милость», а «его милость».

Он был прав. При внимательном изучении «е» в «его» была в точности такой же, как в «Харкер».

— Да, «его милость». Герцог — к тому же герцог не королевских кровей и не носящий титула «высочество»? Герцог Альбемарль?

— Если я не ошибаюсь, капитан, это герцог давно почивший. Его милость Джордж, герцог Бекингем. Убитый здесь — в Портсмуте.

— Ладно вам, мистер Вивиан, это старая история. Наверняка слишком древняя и неясная, чтобы служить предостережением об убийстве.

— Может быть, и так, для большинства людей, сэр. — Лицо юноши было мрачным. — Но мой дядя впервые вышел в море с Бекингемом, в экспедицию к Ла–Рошели в двадцатые годы. Он был его слугой. Он же был одним из тех, кто держал умирающего герцога. Дядя сказал мне однажды, что кровь Бекингема обильно текла по его рукам и рубашке. «Вспомните о его милости». Значение записки таково: «Вспомните, как ваш господин Бекингем умер в Портсмуте, Джеймс Харкер, что случится и с вами, если вы сойдёте на берег».

* * *

В течение следующих трёх дней, пока ветер упрямо дул не в ту сторону, я погрузился в заботы, неизбежные при вступлении в командование новым кораблем. Я угощал обедами офицеров. Это было отвратительно: Стэнтона и Пенбэрона ничто не интересовало кроме их собственных занятий, тогда как гнусный Певерелл демонстрировал свою принадлежность к высшим слоям общества тем, что ел и пил с огромной охотой, проливая на подбородок не меньше половины угощения. Малахия Лэндон тем временем получал удовольствие, втягивая меня в разговоры, целью которых было выставить напоказ моё невежество в науке мореплавания, он даже попытался убедить меня, что риф–бант — это шёлковая лента, ритуально повязываемая вокруг грот–мачты для удачного путешествия.

Один раз я ответил на любезность капитана Джаджа, пригласив его на «Юпитер», где Дженкс не ударил в грязь лицом, пусть и без надушенных излишеств плавучих хором. Курятины было вдоволь, сельди — в избытке, да ещё отличный пирог из дичи, за которым последовали хлебный пудинг и несколько бадей пунша, всё подано на оловянной посуде с монограммой «ДХ». Вивиан оказался обладателем отличных светских манер, и я начал испытывать удовольствие от его компании. Что бы он ни думал о новом выскочке–капитане, сам он был человеком благородного происхождения: вышел из семьи старых корнуольских дворян, и состоял в родстве с епископом Эксетерским, одним адмиралом и несколькими законниками в Канцлерском суде. К счастью, за всю трапезу Джадж задал мне лишь несколько заискивающих вопросов о службе моего деда на море. Всё остальное время он провёл в серьёзных разговорах с Вивианом на неясные навигационные темы, дав мне повод вновь задуматься о глубине собственной безграмотности и о предсмертных муках «Хэппи ресторейшн».

В другое время я проводил неизбежные по долгу службы встречи с начальником верфи и вице–губернатором города, включающие щедрые возлияния за здоровье короля. Казначей Певерелл, очевидно, считал, что лучшим способом заслужить добрые рекомендации нового капитана было разъяснять сему капитану как можно медленнее и педантичнее каждую фразу в каждом клочке бумаги, касающемся корабля. Никто так не обращался со мной со школьных времён, когда старый Мервин сочетал гнев со снисхождением к хилому недорослю, чья полная неспособность постичь поэзию Вергилия заставляла нас обоих долго трудиться после звона школьного колокола. Моя неприязнь к казначею усилилась, и я начал опасаться, что он способен на убийство человека посредством смертной скуки или же долгого воздействия своего дыхания.

Потом были ещё общие сборы и индивидуальные проверки, когда я спускался на нижнюю палубу и старался выглядеть серьёзным, пока боцман Ап показывал мне прохудившиеся гамаки и неаккуратно уложенные рундуки или изобличал большую часть команды как богохульников, пьяниц или тех и других разом. Одним из моих постоянных занятий было обязательное регулярное чтение Дисциплинарного устава всей команде, призванное служить предостережением о жестокой каре, ждущей каждого, кто нарушит строгий свод законов военного флота. На таких собраниях я старался держаться одновременно блестяще и убедительно, но выглядел, наверное, всего лишь как лист на ветке под октябрьским ветром. Я не мог не встречаться взглядом со своими былыми спасителями: Ползитом, Тренансом, Тренинником и остальными, смотревшими на меня с явной смесью жалости, презрения и (в случае Тренинника) полного недоумения. Чернокожий Карвелл обладал сбивающей с толку привычкой тихо насвистывать себе под нос во время чтения Дисциплинарного устава, но, помня судьбу, постигшую, быть может, с его помощью прежнего хозяина в Виргинии, я решил оставить это без внимания. Что касается Парика, загадочного француза, называющего себя портным Роже Лебланом, то он, похоже, смотрел на любое событие на корабле как на отличное развлечение и улыбался всякий раз, слушая кровожадное перечисление поводов для порки и смертной казни, которое было основной составляющей нашего Дисциплинарного устава. С течением времени я падал духом все больше, а шанс заслужить уважение команды казался таким же далёким, как берега древнего Китая.

Тем не менее, даже мне было ясно, что трудами боцмана Апа и Мартина Ланхерна, формально и не только, на корабле поддерживалась хорошая дисциплина; поэтому, когда Вивиан попросил разрешения сойти на берег с целью расследования смерти дяди, я не счёл нужным ему запретить. Это послужит мне передышкой от его диких подозрений и, главное, от его простой и спокойной компетентности, так ярко контрастирующей с моим закоренелым невежеством.

Преподобный Гейл так и не появился. Не появился и Кит Фаррел.

* * *

Состоялось, однако, одно относительно желанное прибытие. Я трудился над вторым письмом герцогу Йорку, когда помощник боцмана вызвал меня на шканцы. Усилиями двух взмыленных гребцов от Портсмута к нам тяжко продвигалась лодка. Она глубоко сидела в воде, поскольку везла то, что я распознал как мой долгожданный рундук, один из обычных моих сундуков (гораздо бо́льших размеров и потому неожиданный) и жутко страдающего зеленолицего Финеаса Маска.

Даже после того как Маск и всё имущество были водворены в мою каюту, заставив вспотеть нескольких членов команды, я не смог вытянуть из него ни слова. Он сидел за столом, потягивал из кружки кипячёную воду — что само по себе говорило о тяжести его состояния — и слегка качал головой. Поскрипывание досок корабля и мягкий плеск волн о корпус, два основных звука, сопровождающих жизнь в море, похоже, вселяли в Маска ужас неминуемой гибели. Наконец, не издав ни звука, он сунул руку за пазуху и достал два письма, оба написанных знакомой рукой, и третье, на котором неизвестным мне чудовищным почерком было выведено: «Кап. М. Кувинтону, чириз благорожего лрд. Ривинсдина из Риввинсдин–Хауса в Лондуне».

Я начал с письма брата, в котором тот сообщал, что король и герцог довольны моим вступлением в командование, и в завершение добавил: «Брат, посылаю тебе Маска. Я думаю, он нужен тебе больше, чем мне, потому как, говорят, трудно найти хорошего слугу в море, и при всех его пороках он достаточно хорош. Кроме того, если бы он продолжал помыкать мной здесь, я, наверное, убил бы его, а так путешествие по морю может прибавить немного смирения ему и его желудку. Благослови тебя Бог во всех твоих начинаниях, Мэтт».

— В море, в мои–то годы. — Маск поднял на меня горестный взгляд. — Если б Господь наш желал послать Финеаса Маска в море, он проследил бы, чтоб я родился селёдкой.

— И кто теперь заботится о моём брате в Рейвенсден–Хаусе? — спросил я.

— Он уехал в аббатство к вашей матери. Капитан Ван–дер–Эйде вернулся на корабль. Так что графу не придётся иметь дело с бесконечными восторгами из Веере. Он ещё хочет просмотреть бумаги поместья со старым Баркоком. Говорит, что потерпит стряпню экономки пару недель или больше, а потом возьмёт с собой одного из её сыновей, чтобы научить его службе в лондонском доме. Видимо, он считает, что я умру в плавании, и судя по этой лодке из Портсмута, думаю, он прав.

Я рассмеялся и позвал казначея. Певерелл качал головой и облизывал губы, явно расценив задачу внести Финеаса Маска в судовую роль в качестве капитанского слуги как не уступающую всем подвигам Геракла вместе взятым. Если бы взгляд Певерелла мог убить, я был бы мёртв, как Джеймс Харкер. Наконец, после долгих протестов и несколько раз настойчиво упомянутых имён «Пипс», «герцог Йорк» и «король Карл» он убрался прочь делать свою работу.

Я распечатал второе письмо, от Корнелии, написанное лёгкой любящей рукой в неловком стиле, характерном для голландки, не знавшей ни слова по–английски, пока ей не исполнилось семнадцати. Здесь были подробности о едких выходках матушки, о Баркоках и о Корнелисе, которого срочные новости заставили внезапно вернуться на корабль. Он уже отплыл из Гринвич–Рич с теми самыми сильными западными ветрами, что не выпускали «Юпитер» из Портсмута. Корнелия воздержалась от банальных слов о том, как сильно скучает по мне — я знал об этом и так, сам скучая не меньше. Но не выразить своё беспокойство о моей безопасности она не могла, как и всегда. Мне только исполнилось восемнадцать, и мы виделись лишь однажды в доме её дяди в Брюгге (он и моя мать, задумавшие этот брак, были представлены друг другу в туманном прошлом), когда я отправился во всём своём блеске биться за герцога Йоркского и испанцев в дюнах под Дюнкерком. Мы ещё даже не были помолвлены, но она распекала меня от рассвета и до заката, пока не получила обещания глупо не рисковать и вернуться к ней невредимым. Что я и сделал, если не считать пары царапин и раны поперёк рёбер — немалое достижение в битве в Дюнах — такого избиения не бывало со сражения при Каннах. Мы бежали от несуразного альянса фанатиков из армии нового образца в шлемах–черепахах и французских мушкетёров короля, которые, к явному неудовольствию союзников, крестились на мощи, что несли впереди них священники.

Моё спасение удовлетворило Корнелию: пока крошечная армия короля распадалась под двойным воздействием нищеты и внутренних противоречий, моя шпага осталась без работы. Я мог жениться и жить мирно. Однако, став во всех отношениях благоразумной и практичной женой, о какой только и может мечтать любой муж, Корнелия сохранила неизменное убеждение, что стоит мне пропасть из виду, как я оказываюсь в смертельной опасности. Она плакала дни напролёт, когда я вышел в море, командуя «Хэппи ресторейшн», уверенная, что мы обязательно встретим алжирских корсаров (что было бы, честно говоря, предпочтительнее встречи со скалами графства Корк). Как–то раз она даже проехала за мной всю дорогу до конной ярмарки в Ройстоне, потому что ей приснилось, будто там меня убьёт одноглазый китаец.

«Храни и береги тебя Бог, любовь моя, — писала она в заключение. — Мало мы знаем о твоём путешествии, но Чарльз говорит, в нём может быть опасно. Ты знаешь, как боюс я, когда думаю, что тфой карабль снова расбился на чёрном берегу.

Или развалился под ударами пушек могучего врага. Корнелис сказал, что я дурочка, и, возможно, у него есть право. Так будь же сразу осторожен, если можно быть и тем и другим. Помни всегда, что здесь, в Рейвенсдене, тибя помнят и любьат. От моего сердца к твоему, на веки, Корнелия». На обороте она добавила постскриптум: «Услышав, что твой карабль должен плыть на запад Шатландии, матушка взволновалась. Я спросила почему, но она не ответила. Она начила письмо тебе, но бросила его на огонь».

Этот постскриптум озадачил меня больше, чем тревоги Корнелии. Матушка могла быть раздражительной, но её мало что волновало, не считая привычного перечня предметов ненависти и заслуживающей иногда бранного слова собственной неспособности двигаться так же быстро и свободно, как прежде. Насколько мне было известно, она к тому же не имела особых связей в Шотландии; по крайней мере, не больше, чем обычно для того, кто состоял при дворе Стюартов многие годы и поэтому водил знакомство со многими шотландцами, прибывшими со своим монархом после объединения королевств. Я спросил Маска, хорошо ли чувствовала себя матушка, когда он уезжал с моим имуществом, и услышал в ответ, что ему она показалась такой же, как и всегда. Если подумать, это и неудивительно. Моя мать была женщиной, не склонной выдавать своих чувств перед Финеасом Маском, которому она позволила оставаться в Рейвенсден–хаусе в течение многих лет, вопреки своему отвращению к нему, не меньшему, чем к самому Оливеру Кромвелю.

Я вскрыл третье, совершенно малограмотное письмо. Оно было от матери Кита Фаррела, которой я послал для него приглашение на «Юпитер» вместе с копией королевского приказа мистеру Пипсу. Госпожа Сара Фаррел — трактирщица–вдова из Уопинга, чья чудовищная грамматика ставила прозу Корнелии вровень с Драйденом, сообщала, что, отчаянно нуждаясь в трудоустройстве и средствах к существованию, её сын Кит отплыл в Ост–Индию несколькими неделями ранее. Возможно, его судно задержали в Даунсе те же мощные ветра, что держали нас в Портсмуте, но, по её мнению, как вдовы человека, служившего в море «двацат восим гадов», это маловероятно. Тем не менее, она переслала письмо и приказ в Дил и молилась, что её старания в этом деле заслужат ей рекомендации и вознаграждение как от «добрава кап. Кувинтона», так и от «очинь знатнава графа Ривинсдина».

Содержание третьего письма обеспокоило меня даже сильнее, чем новости о поведении матери. Выходило, что в этом весьма опасном и деликатном путешествии я променял значительный мореходный опыт и здравый смысл Кита Фаррела на иные качества Финеаса Маска. Это не казалось мне удачной сделкой.

* * *

Тем вечером я, потакая себе, отказался от компании других офицеров и ужинал без парика и в одиночестве, не считая мрачного присутствия Маска, который был, по меньшей мере в три раза старше большинства слуг в военном флоте и в тысячу раз несчастнее любого из них. До меня доносились голоса офицеров, собравшихся за столом в кают–компании сразу за моей дверью, и когда действие вина и эля усилилось, я расслышал, как Певерелл, заглушая прочих, стал громко и несдержанно разглагольствовать о самонадеянном юном отпрыске благородного рода, доставшемся им в капитаны.

— Что вы, джентльмены, первый Квинтон был всего лишь шорником Вильгельма Нормандского! Не слишком выдающаяся родословная, вопреки всем его замашкам и позам.

Лэндон заметил о симпатии короля к джентльменам–капитанам, людям, не ведающим законов моря и неба. Скоро они вытеснят из флота всех честных моряков — офицеров, рождённых и воспитанных морем, таких как он и Годсгифт Джадж, заслуженно командовавший всеми кораблями павшей республики. «И где же будет страна в грядущей войне с Нидерландами?» — вопрошал он. Поколение капитанов–мотыльков против лорда Обдама, Эвертсена, де Рюйтера и остальных, отличных флотоводцев. Боже спаси и сохрани Англию и их, всех до одного, от захвата бравыми голландскими «маслёнками»!

Плотник Пенбэрон одобрительно ворчал в те редкие моменты, когда не оплакивал состояние бизани и руля, а проникновенная речь боцмана Апа могла выражать как согласие, так и несогласие — никто не мог бы сказать наверняка. Наконец, они смешали все тосты недели, выпивая по очереди за короля, за возлюбленных и жён, за отсутствующих друзей, добавив особенно громкий тост в память о Джеймсе Харкере. Я окончил свой ужин в ещё худшем настроении, чем начал, и сверлил глазами Маска, если он пытался заговорить.

Джеймс Вивиан вернулся на борт поздним вечером и доложился мне на шканцах, куда я вышел в надежде, что ветер унесёт воспоминания о разговоре офицеров. Лейтенант сильно присмирел, показав иное, усталое и покорное лицо. Два дня на берегу в поисках доказательств убийства немногим ему помогли. Он узнал, что в день своей смерти капитан Харкер прослушал утреннюю мессу в церкви Святого Фомы и после этого пообедал, по–видимому, в одиночестве, в «Красном льве» в Портсмуте (если его там отравили, размышлял Вивиан, то двадцать человек, евших мясо той же коровы, и пятьдесят, пивших то же пиво, умерли бы той ночью). Капитан встретил мимоходом Стаффорда Певерелла, занятого на берегу переговорами с агентом поставщика, и обменялся парой слов кое с кем из команды у малого дока. Никто не видел его с двух часов пополудни примерно до пяти, когда он вернулся к корабельной шлюпке. Местопребывание капитана Джеймса Харкера в течение этих трёх часов оставалось тайной.

— Что ж, мистер Вивиан, — сказал я, насколько мог тактично, — наверняка могли найтись невинные причины для его исчезновения? Возможно, друг, с которым он хотел проститься?

Вивиан обдумал мой вопрос и очень медленно произнёс:

— Если вы намекаете на женщину, сэр, то да, уверен, это может быть объяснением, но я говорил с некоторыми из тех… хм, кого он предпочитал, так сказать… и он не был ни с одной из них. По крайней мере, так они утверждают.

— Возможно ли, лейтенант, что он нашёл новый предмет симпатий — незнакомый вам или другим его… друзьям?

Джеймс Вивиан боролся с собственными мыслями ещё мгновение. Но он был разумным молодым человеком, и в конечном счёте здравый смысл победил горе и гнев.

— Да, сэр, это лучшее объяснение. — Потом он слабо улыбнулся. — Мой дядя всегда любил покорять, сэр. Корабли, острова, женщины — все были для него едины, и он захватывал каждых, сколько мог. Итак… не убийство, да? Ваша правда, капитан. В самом деле, мне кажется, я этому рад.

Он протянул руку, и я пожал её.

* * *

Когда я ложился спать той ночью, Маск вполне сносно справился с задачей по превращению главной каюты «Юпитера» в миниатюрный плавучий Рейвенсден. Старые портьеры из лондонского дома украшали мои стены — или, точнее, переборки — скрывая самые сомнительные образцы художественного вкуса Джеймса Харкера. Посеребрённые блюда, принадлежавшие столу прислуги, пока дед не распродал все лучшие сервизы Квинтонов, украшали теперь полки и стол, а посуда Харкера отправилась в кают–компанию. На самом почётном месте висели две уменьшенные копии портретов отца и деда, украшавших парадный зал аббатства, два фонаря, раскачиваясь под потолком, неизменно выхватывали из темноты их лица; тут же был — чуть побольше размером — портрет Корнелии работы Лели, написанный сразу после Реставрации. Рядом висел мой палаш: палаш, бывший в руках отца в день его гибели; отвергнутый Чарльзом и потому доставшийся мне. Под ним лежало моё главное наследство от деда: странного вида позолоченная овальная шкатулка, открывавшаяся при помощи нескольких дисков с цифрами; одному Богу известно, что она означала и для чего была нужна, но я любил играть с ней в детстве, и присутствие шкатулки рядом со мной на борту «Юпитера» странно обнадёживало. Окружённый своими вещами, лёжа на своих простынях, опустив голову на собственную подушку и не обращая внимания на звон корабельного колокола каждые полчаса, я незаметно уснул самым мирным сном с тех пор, как вступил на палубу корабля…

Только для того, чтобы быть резко разбуженным вскоре после полуночи мощным рёвом со стороны правого борта. Убеждённый спросонья, что нас атакуют корсары, я схватил палаш и пистолет, выбежал из каюты и наступил на Маска, который оказался слишком толст для собачьих будок на юте, служивших жильём для слуг, и решил спать на палубе за моей дверью. Честно говоря, хотя я никогда не признался бы ему в этом, но меня здорово успокаивало то, что любой, кто пожелает добраться до меня, должен будет сначала пройти мимо Финеаса Маска: помимо прочих его достоинств, старый разбойник был одним из самых свирепых (и самых грозных) бойцов, каких я видывал в жизни.

Вивиан возник из своей крошечной каюты, сонный и безоружный.

— Капитан, нет нужды тревожиться… — воззвал он ко мне.

Но я уже мчался к палубе.

Добежав, я увидел, как часовые хватаются за бока, едва сдерживая смех. Ползит и Тренинник пытались втащить на палубу дикого зверя в образе человека, который отбивался, ревел, брыкался и бранился в ответ. Выглянув за борт, я увидел Ланхерна, Карвелла, Леблана, Тренанса и ещё двух матросов, подсаживающих существо из шлюпки. Я попытался собрать всё капитанское достоинство, какое позволяла мне ночная сорочка, и спросил:

— Что всё это значит, старшина? Кто этот тип? Боцман, назначьте соответствующее наказание потревожившему покой на корабле…

Леблан и Карвелл обменялись непристойностями и сдавленными смешками. Ланхерн посмотрел на меня, ухмыльнулся и сказал:

— Не думаю, что вы станете наказывать его, сэр. Это капеллан, преподобный Гейл. Сегодня воскресенье, и ему предстоит проповедовать уже через семь часов, вот мы и решили вытащить его из «Дельфина» и вернуть на борт.

К этому времени преподобный Фрэнсис Гейл более или менее стоял на ногах. Его лицо украшала многодневная щетина, волосы всклокочены, от него несло выпивкой, мочой и рвотой. Человека, менее подходящего для службы нашему Спасителю, и непосредственно его высокопреосвященству Уильяму, архиепископу Кентерберийскому, трудно было представить. Было также абсолютно невозможно вообразить какие–нибудь подобающие слова, которые я мог бы сказать ему в сложившейся ситуации.

Так и случилось, что первым заговорил Гейл. Он вперил в меня маленькие покрасневшие глазки и произнёс:

— Благодать Гошпода нашего Иишуша Хришта и любовь Бога Отца, и причастие Швятаго Духа да пребудет с вами, капитан. — Потом он сощурился на меня, пошатнулся и ухватился за моё плечо. — Муки адовы, высочнный–то какой! И волосы уже редеют. Боюсь, будете лысым как коленка ещё до тридцати. Да приидет Царствие Твое во веки веков. — Он мощно рыгнул. — А теперь… где моя каюта?