Пятый персонаж

Дэвис Робертсон

III. Моя малоумная святая

 

 

1

Осенью 1919 года я поступил в Университетский колледж Торонтского университета и начал заниматься историей по расширенной программе. Не имея школьного аттестата, я был вынужден держать собеседование перед комиссией из пяти профессоров. Это издевательство продолжалось целый час, но в конце концов они решили принять меня — по специальной квоте, выделенной для фронтовиков. Впервые в жизни я извлек хоть какую-то пользу из своих детских стараний стать эрудитом; нельзя исключать и того, что перманентно хмурое лицо и довольно занудный шотландский голос помогли мне казаться значительно более образованным, чем то было в действительности, да и мой KB плюс образ человека, проливавшего кровь за свободу, тоже не помешали. Короче говоря, я поступил в университет и был рад по уши.

Я продал родительский дом за тысячу двести долларов, продажа на аукционе его содержимого принесла мне еще шестьсот долларов, значительно больше, чем я ожидал. Я сбагрил с рук даже «Знамя» — некий печатник, решивший попробовать свои силы на издании газеты, дал мне за него семьсот пятьдесят долларов сразу и еще две тысячи семьсот пятьдесят векселями с оплатой долями в срок до четырех лет. Я был полный лопух в таких делах, а печатник — выжига еще тот, в конечном итоге мне удалось вытянуть из него только часть долга, да и то с большим скрипом. Но это потом, а в первое время надежда на грядущие финансовые поступления была весьма ободряющей. Еще у меня имелись вполне приличная пенсия по инвалидности, право на бесплатное получение протезов, буде возникнет такая необходимость, ну и, конечно же, пятьдесят долларов в год, положенные каждому кавалеру КВ. Я представлялся себе весьма обеспеченным господином, да так, по сути, и было, ведь, заслужив четырьмя годами прилежного ученичества диплом бакалавра искусств, я позволил себе потратить еще один год на получение степени магистра. Я твердо намеревался написать когда-нибудь диссертацию на доктора философии и так бы и сделал, не склонись мои научные интересы в область, где это не имеет особого значения.

В летние каникулы я устраивался табельщиком в дорожно-строительную фирму или на какую-нибудь еще столь же нехитрую работу, позволявшую много читать на рабочем месте и сохранять душу в теле, не притрагиваясь к «деньгам на образование» — так называл я про себя свои капиталы.

Меня очень привлекала история. Мое решение учиться на историка прямо связано с войной; сидя в окопах, я постепенно пришел к убеждению, что меня используют силы, мне неподконтрольные, в целях, мне совершенно непонятных. Я питал надежду, что история покажет мне, как устроен и функционирует мир, человеческое общество. Надежда оказалась тщетной, но зато я увлекся историей как таковой и со временем нашел некую ее отрасль, которая полностью меня захватила, чтобы никогда больше не отпустить. В университете я ни разу ни по одному предмету не опускался ниже пятого места среди своих однокурсников и закончил обучение первым; моя магистерская диссертация заслужила определенные комплименты, хотя мне самому она казалась довольно скучной. Я глотал, почти не пережевывая, все дополнительные предметы, без которых, как считалось, мое образование не было бы «гармоничным»; не поперхнулся даже зоологией (вводный курс) и вполне сносно овладел французским. За немецкий я взялся гораздо позднее, когда возникла необходимость, и освоил его в страшной спешке при помощи берлитцевского преподавателя. Кроме того, я был одним из плачевно немногих студентов, искренне увлекшихся историей христианства, хотя, как нетрудно догадаться, предмет этот преподносился нам довольно поверхностно, преподаватель слишком уж углублялся в подробности странствий апостола Павла, избегая каких бы то ни было дискуссий о том, ради чего, собственно, Павел странствовал. Но все равно после недавнего барахтанья в грязи было очень приятно находиться в тепле и уюте, и я работал, работал очень усердно, сам не догадываясь о своем усердии. У меня установились ровные, хорошие отношения со всеми соучениками, но не было ни одного близкого друга, я не входил ни в один из многочисленных студенческих комитетов и не гонялся за популярностью, — короче говоря, представлял собой фигуру довольно унылую. Нет, юность не стала для меня порой цветения.

А вот Перси Бойд Стонтон, учившийся здесь же на юридическом, цвел и блистал; теперь мы встречались с ним регулярно, ведь блестящие молодые люди всегда ищут себе тусклых, унылых компаньонов, оттеняющих их блеск, — точно так же, как хорошенькие девушки окружают себя невзрачными подружками. У Перси тоже появилось новое имя. Я поступил в университет как Данстан Рамзи, он же в период своей армейской карьеры отказался от имени Перси (ставшего несколько анекдотичным, как, например, Алджернон) и сделал второму своему имени небольшое обрезание. Бой Стонтон — это имя сидело на нем как влитое. Почему получили свои имена Чайльд Ро́ланд и Чайльд Гарольд? Потому что они олицетворяли собой романтику и благородство происхождения; точно так же Бой Стонтон вобрал в себя все великолепие послевоенной молодежи. Он сиял и сверкал, его волосы блестели сильнее, а зубы были белее, чем волосы и зубы людей заурядных. Он часто и охотно смеялся, его голос звучал как музыка. Он великолепно танцевал и знал все новейшие танцы, а ведь в те времена новые танцы появлялись чуть не ежемесячно. Я так и не понял, откуда взялись его внешний облик и манера поведения, но уж всяко не от склочного дока Стонтона с его моржовыми усами и отвислым брюхом и не от тусклой, бесцветной мамаши. Бой словно сам слепил себя из ничего, и результат получился великолепный.

И он стремился к совершенству, никогда не удовлетворяясь малым. Помню, как на первом курсе Бой рассказал мне, что некая девушка нашла в нем сходство с известным киноартистом Ричардом Бартельмессом, и он был крайне недоволен, потому что считал себя похожим на Джона Барримора. Зная (по экрану, конечно же) всех кинозвезд, я тут же брякнул, что Бой скорее уж походит на Уоллеса Рейда в «Танцоре», и был донельзя удивлен, почему он так возмутился, ведь Рейд — парень очень симпатичный. Почему? Бой страстно мечтал, чтобы в его внешности и манерах находили аристократичность, каковой у Рейда отродясь не бывало, но это я понял значительно позднее. В те дни Бой еще не закончил поиски идеала, по чьему образу и подобию он мог бы себя сформировать. К середине второго курса идеал был найден.

Этим идеалом, этой скульптурной формой для всех его внешних проявлений оказался ни больше ни меньше, как Эдуард Альберт Кристиан Джордж Эндрю Патрик Дэвид, принц Уэльский. Газеты того времени пестрели именем принца. Он был полномочным послом Содружества, однако в нем замечалось и что-то вполне простецкое; его просторечное произношение ужасало аристократичных старушек — и его очарование действовало на людей с безотказностью дудки гаммельнского крысолова; он прекрасно танцевал и имел репутацию завзятого сердцееда, говорили, что он спорит с отцом (с моим королем) по вопросам костюма; его сфотографировали курящим трубку с чашечкой в форме яблока. В принце были романтика и таинственность, ведь на его смятенное чело незримо ложилась тень короны, — сможет ли этот блестящий, раскованный молодой человек стеснить себя жесткими рамками королевских обязанностей? Им восторгались пожилые женщины, озабоченно решавшие, на какой бы принцессе ему жениться, им восторгались молодые женщины, потому что он явно уделял больше внимания красоте и обаянию, чем голубизне крови. Ходили слухи о буйных развлечениях с участием веселых девушек, каковыми он перемежал официальные мероприятия во время своего последнего визита в Канаду. Пылкий, безрассудный юнец, но при том, что ни говори, принц, недоступный и самою судьбою предназначенный для великих свершений. Ну прямо идеальный образчик для Боя Стонтона, который воспринимал самого себя примерно в том же духе.

В те дни нельзя было закончить университет и тут же, на следующий день, стать адвокатом, во всяком случае в нашей части Канады. Ты должен был получить дополнительную подготовку в Озгуд-холле и только когда-нибудь потом, когда Юридическое общество Верхней Канады решало, что ты созрел, ты получал место в Коллегии. Это тревожило Боя, но не слишком. Университет, откровенно признался он, хотя я не напрашивался ни на какие откровенности, ставит на тебя печать «годен», но если сперва зарабатывать печать, а уж затем изучать юриспруденцию, ты одряхлеешь и поседеешь за этим занятием и только потом сможешь окунуться в яростный поток жизни. Насколько я мог судить, яростный поток жизни был напрямую связан с сахаром.

Сахар был главным деловым интересом старого дока Стонтона. Он нахапал в окрестностях Дептфорда уйму земли и всю ее пустил под сахарную свеклу; богатая аллювиальная почва заливных низин, окружавших Дептфорд, позволяла выращивать все, что угодно, для сахарной же свеклы она подходила идеально. Док не дорос еще до звания Короля Сахарной Свеклы, но был на пути к тому — нечто вроде Сладкого Герцога. Бой, видевший дальше своего отца, уговорил его вложить деньги в переработку, в получение сахара из свеклы, и это принесло такие огромные барыши, что вскоре богатство дока Стонтона вышло далеко за пределы понимания обитателей Дептфорда, настолько далеко, что они даже вроде забыли, как он слинял из города во время эпидемии. Ну а теперь-то было ясно, что у сказочно богатого человека найдутся занятия и получше, чем слушать через трубочку старушечий кашель или латать фермера, свалившегося дуром в соломорезку. Док Стонтон не стал формально объявлять, что оставляет практику; он принимал ореол исключительности, неизбежно возникающий вокруг каждого богача, равно так же, как авторитет врача, — с кислой физиономией и своеобразной, ему одному лишь свойственной смесью напыщенности и постоянной обиды на весь мир. Док так и остался в Дептфорде. Как мне кажется, он просто не представлял себе, куда бы можно было уехать, да и положение главного богатея поселка — человека куда более богатого, чем Ательстаны, — устраивало его как нельзя лучше.

Ательстаны молча дулись, и только Сес, ничем, как всегда, не сдерживаемый, отмочил пенку, не забытую поселком даже через много лет. «Если Христос, — сказал он, — умер ради искупления грехов дока Стонтона, все его старания пошли псу под хвост».

Так что Бой тоже жил с оглядкой на ждущую его корону. Он отнюдь не думал посвятить себя юридической практике, однако юриспруденция давала хорошую подготовку для бизнеса и — в перспективе — политики. Он намеревался стать очень богатым — значительно более богатым, чем его отец, — человеком и загодя к тому готовился.

Отношения Боя с отцом оставляли желать много лучшего (еще одна параллель между ним и его идеальным образчиком). Док Стонтон выдавал сыну деньги на содержание не то чтобы скупо, но и без особой щедрости, а Бою с его замашками требовалось значительно больше. Он начал делать краткосрочные, неизменно удачные покупки акций на бирже и вскоре получил возможность жить с размахом, удивлявшим и бесившим дока, который злорадно предвкушал, что беспутный сынок скоро по уши залезет в долги. Но Бой не залезал в долги, в долги залезают только идиоты — так он любил говорить. Он небрежно щеголял перед отцом такими игрушками, как золотые портсигары и сшитая на заказ обувь, ничего при этом не объясняя.

Если Бой жил роскошно, то я жил — нет, не убого, но весьма скромно. Я считал двадцатичетырехдолларовый костюм из магазина готовой одежды довольно дорогим, а четырехдолларовые ботинки — безумно дорогими. Я менял рубашку дважды в неделю, а исподнее — один раз. Мои потребности оставались крайне непритязательными; например, я вполне удовлетворялся жизнью в хороших меблированных комнатах; прошло немало лет, пока до меня дошло, что хорошие меблированные комнаты — вещь, в природе не существующая. Как-то раз минутная зависть к Бою подвигла меня купить шелковую рубашку — за умопомрачительные девять долларов. Рубашка жгла мне тело, как туника Несса, но я доносил ее до дыр, чтобы деньги зря не пропали.

Мало-помалу мы приблизились к точке, где я должен сделать признание, которое позднее, по ходу этой истории, неизбежно представит меня в дурном свете. Проявляя несомненное благородство, Бой регулярно делился со мной информацией о положении на рынке ценных бумаг; его советы позволяли мне время от времени рискнуть на бирже двумя-тремя сотнями долларов, неизменно с результатом весьма ободряющим. Именно тогда, в студенческие дни, были заложены основы скромного, но приличного состояния, которое есть у меня сейчас. То, что Бой делал с тысячами, я делал с сотнями, причем без него я был бы совершенно беспомощен, моих финансовых познаний только и хватало, чтобы точно следовать его советам — когда купить, когда продать, а когда (и это самое главное) придержать. Почему Бой взял меня под свою опеку? Очевидно, он был ко мне неравнодушен, иных причин я просто не вижу. Однако это было (как станет, я надеюсь, ясно из дальнейшего рассказа) неравнодушие труднопереносимого рода.

Оба мы были молоды, ни один из нас не успел еще полностью сформироваться, и, как бы там ни относился ко мне Бой, я отчетливо понимал, что завидую ему — в некоторых отношениях. Ему было чем со мной поделиться — советом, как превратить несколько сотен в несколько тысяч; я же относился к нему со скрытой насмешкой и без зазрения совести пользовался его советами — шотландская кровь не позволяла мне упустить доллар, оказавшийся в пределах досягаемости. Я не ищу себе оправданий, а уж тем более не намереваюсь рисовать себя рыцарем без страха и упрека. Позднее, когда у меня было что ему дать и я мог ему помочь, он не захотел моей помощи. Для него вся реальность жизни лежала во внешних вещах, для меня же не было иной реальности, чем реальность духа — разума, как я думал в то время, не успев еще осознать, каким грубым насмешником и жестоким хозяином может быть интеллект. И если Вам захочется видеть во мне жалкого притворщика, бесстыдно паразитировавшего на доверчивости щедрого, богато одаренного соученика, — валяйте. Мне остается лишь надеяться, что дальнейший рассказ заставит Вас изменить свое мнение.

Мы встречались раза два в месяц, договариваясь заранее, где и когда, иначе бы нам просто не пересечься. Да и с чего бы, особенно после того, как Бой купил автомобиль — щегольскую такую таратайку густого рыжего цвета. Он и его приятели мотались по всем танцевальным заведениям в компании своих девиц, они поминутно прикладывались к фляжкам и производили уйму шума.

Осенью 1923-го я встретил его на матче по регби; не прошло и года, как граф Карнарвон раскопал гробницу Тутанхамона, а мужские модельеры уже вовсю изощрялись «под Египет». На Бое был шикарный красно-коричневый пуловер, по которому шествовала череда миниатюрных египтян, скопированных с фресок в гробнице, и невероятно широкие оксфордские брюки; он небрежно покуривал трубку с чашечкой в форме яблока и вел себя так, словно весь мир у него под ногами. С ним была хорошенькая коротко стриженная девица, чьи закатанные вниз чулки изредка позволяли мельком полюбоваться восхитительными голыми коленками; они по очереди прикладывались к очень большой фляжке, содержавшей, вне всякого сомнения, некое тонизирующее средство, приобретенное отнюдь не в аптеке, а у лучшего из местных бутлегеров. Он словно сошел со страниц Скотта Фицджеральда, квинтэссенция Века джаза, да и только. Эту особенность Бой пронес через всю свою жизнь — он всегда был квинтэссенцией чего-то такого, что кто-то другой подметил и описал.

Я был полон холодного презрения, а попросту говоря — завидовал, но это мне понятно сейчас, тогда же я искренне принимал свою зависть за философическую умудренность. А ведь я не завидовал ни его одежде, ни его девице, ни его выпивке, меня выводило из себя то, какое удовольствие получает от всего этого он, и я поковылял прочь, ворча себе под нос, как Диоген. Много позднее я понял, что в те моменты, когда я завидовал Бою, моя хромота непременно усиливалась, — сам того не сознавая, я старался подчеркнуть свою калечность, чтобы люди заметили и сказали: «Он, наверное, с фронта». Господи, да какое же это кошмарное время — молодость! Такое изобилие чувств при полном неумении с ними обращаться!

Разговаривая с глазу на глаз, мы почти неизбежно переходили к концу на Леолу. Родители Боя и Крукшанки совместно решили повременить со свадьбой, пока Бой закончит образование и станет юристом. Леола было заикнулась, что она могла бы тем временем поучиться на медсестру, но быстро отказалась от этой мысли под давлением родителей, считавших, что такое обучение неизбежно огрубит их милую крошку — там ведь и судна нужно выносить, и утки, да еще мужчин голых мыть. Так что она слонялась без дела по Дептфорду в ауре ангелической безгрешности, каковая, как считается, окружает каждую обрученную девушку, — слонялась, поглядывая, не пылит ли вдали рыжий автомобиль Боя, приезжавшего иногда на выходные. Бой доверительно рассказывал мне, что они с Леолой выходили очень далеко за рамки обычного «обжимания» (то, чем они занимались, можно определить скучным термином «взаимная мастурбация»), однако у Леолы были твердые принципы, и она так и осталась девушкой — в смысле физиологическом, но, конечно же, не духовном.

Однако Бой поднабрался в годы войны опыта, на фоне которого мучительно затянутые, невразумительно вознаграждаемые пыхтения и всхрипы в стоящей у обочины машины никак не могли его удовлетворить. Он напропалую изменял Леоле со своими свободомыслящими компаньонками из Торонто — и не обладал ясностью ума, достаточной, чтобы сбросить бремя вины. Кустарно сляпав некую метафизическую конструкцию, обещавшую выход из этого затруднения, он обратился ко мне с просьбой подтвердить ее с точки зрения университетской учености.

Эти разбитные девицы, сказал Бой, «знают, что делают», а потому он не несет перед ними никакой моральной ответственности. Среди них были большие специалистки в том, что носило тогда название «французский поцелуй», или, в варианте менее почтительном, — «обмен слюнями». Он мог «закрутить» с той или иной девушкой на несколько недель, мог даже «запасть» на нее, но никогда и ни к кому, кроме Леолы, он не испытывал страсти. Во время оно я проводил точно такое же схоластическое расщепление волоса в своих беседах с Дианой — и крайне поразился, услышав его теперь из уст Боя; самонадеянный олух, я искренне считал софистику собственным изобретением. Пока он верно и неизменно хранит свою страсть к Леоле, все эти «западания» ровно ничего не значат, ведь верно? Или я думаю, что значат? Превыше всего он хотел быть абсолютно честным по отношению к Леоле, она ведь так ему верит, что ни разу даже не спросила, не испытывает ли он соблазна закрутить с какой-нибудь из своих городских партнерш по танцам.

Я ругал себя последними словами за вялую нерешительность, за то, что я не могу ему сказать, что плохо разбираюсь в таких вопросах, искушение было сильнее меня, и я слушал его рассказы, получая от них жгучее, болезненное удовольствие. Я знал, что, лишний раз демонстрируя мне свое обладание Леолой, он тоже получает удовольствие, хотя, пожалуй, и неосознанное. Он вытащил из нее признание, что одно время она любила меня, вернее, ей так казалось, но теперь-то каждый из нас троих понимает, что это было случайное завихрение, легкий приступ военной лихорадки, — вот так он меня уверял. Я не спорил с такой трактовкой, хотя она мне и не нравилась.

Я не хотел Леолы, но меня бесило, что она досталась Бою. Диана не только преподала мне головокружительные уроки плотской любви, общение с ней сформировало у меня образ женщины как восхитительного существа, способного двигаться и говорить, смеяться и шутить, мыслить и понимать, что далеко превосходило скромный ассортимент Леолиных прелестей. И все равно — по бессмертному принципу «сам не ам и другому не дам» — я остро переживал, что она бросила меня ради Боя, да к тому же не нашла храбрости написать мне об этом. Теперь-то я понимаю, что Леола даже при всем желании не могла бы изложить что-либо важное на бумаге, ей недостало бы как словаря, так и умения связно выражать свои мысли. Однако в те дни, когда она являлась чем-то вроде предоплаченной эротической собственности Боя, переданной на временное хранение родителям, я воспринимал все это до крайности кисло.

Почему я не нашел себе какую-нибудь другую девушку? Диана, директор, не забывайте о Диане. Я часто мечтал о ней, стремился к ней, однако никогда настолько, чтобы написать в Лондон: а может, подумаем еще раз? Я знал, что Диана встанет на пути той жизни, какую мне хотелось прожить, знал, что она не удовлетворится чем-либо меньшим, чем контрольный пакет в жизни человека, за которого выйдет замуж. Что отнюдь не мешало мне хотеть ее, хотеть остро, даже мучительно.

Ну и кем же я был? Жалким, завистливым, эгоцентричным негодяем?

 

2

Жизнь, какую мне хотелось прожить… Да, конечно, только нужно иметь в виду, что я имел весьма туманное представление, какой именно жизни мне хочется. У меня были отдельные догадки, минутные озарения, но они не складывались ни во что определенное. Поэтому, когда я закончил университет, а затем, как то и заведено, получил магистерский диплом по истории, поиски единственно верной дороги все еще не были завершены, что и привело меня — как и многих людей, попадавших в аналогичное положение, — в педагогику.

Так что же это было — тупик? Можно ли утверждать, что с этого момента я пополнил собой бесчисленное воинство университетских выпускников, подававших надежды, но так никогда их и не оправдавших? Вы, директор, можете ответить на этот вопрос с той же легкостью, что и я, и нет никаких сомнений, что Вы скажете: нет. Я окунулся в преподавание, как рыба в воду; подобно той же самой рыбе, я никогда не уделял чрезмерного внимания среде, в которой существую и двигаюсь. Я оказался в Колборновском колледже главным образом потому, что он частный, мне не хотелось убивать еще один год на получение учительского свидетельства, обязательного для работы в государственных школах, тем более что я не намеревался связывать себя с преподаванием надолго. Меня привлекало и то, что Колборн — мужская школа, мне совсем не хотелось учить девочек; правду говоря, я не думаю, что им так уж подходит система образования, придуманная мужчинами и для мужчин.

Из меня получился хороший учитель, потому что я никогда не размышлял над процессом обучения, а попросту работал по программе и не давал ученикам никаких поблажек. У меня никогда не было любимчиков, я никогда не искал дешевой популярности, никогда не возлагал чрезмерных надежд на успехи какого-либо сообразительного мальчика и всегда старался безукоризненно знать свой предмет. Мне удалось поставить себя так, что ребята не решались допекать меня всякой ерундой, но если уж кто-нибудь из них подходил ко мне после уроков, я беседовал с ним вежливо и серьезно, как с равным. Я репетировал десятки мальчиков, хотевших получить стипендию, и никогда не брал с них денег. И я делал все это с удовольствием, что, как мне кажется, положительно влияло на учеников. С годами у меня выявился определенный пунктик — мотивы, странным образом повторяющиеся в истории, а одновременно и в мифах, — но почему бы и нет? Но это потом, а когда я впервые переступил порог класса, одетый в непривычную для себя мантию (по тому времени это было обязательно), я и подумать не мог, что покину Колборн только через сорок с лишним лет.

Глядя со школьной точки зрения, моя жизнь может показаться пресной и несколько странной, хотя, конечно же, и полезной. Время сняло с меня подозрение, незримо висящее над каждым холостым учителем, что он гомосексуалист, либо прямой, настоящий, либо сжигаемый неким чадным, им же лично и придуманным пламенем. Мальчики никогда не казались мне привлекательными. Более того, я всю жизнь недолюбливал мальчиков. Для меня мальчик — это зеленое яблоко, а преподаваемая мною история — солнечный свет, существенно необходимый, чтобы яблоко вызрело, чтобы мальчик превратился в мужчину. Я знаю о мальчиках слишком много, чтобы их идеализировать. Я и сам был мальчиком, а потому знаю, что он такое, — либо дурак, либо мужчина, задыхающийся в детской оболочке и рвущийся наружу.

Но учительство было лишь профессиональной гранью моей жизни, я отдавал ему положенное, и только. Источники, питавшие мою основную жизнь, лежали в совсем ином месте, именно о них и хочу я рассказать Вам, директор, в этом повествовании, движимый надеждой, что потом, после моей смерти, хотя бы один человек будет знать правду и отнесется ко мне по справедливости.

И еще. Я отзывался о беспорядочных связях Боя Стонтона с явной неприязнью, что вызывает естественный вопрос: ну а ты-то сам, насколько чиста и непорочна была твоя жизнь? Ввиду того что теперь ни одни мемуары не считаются завершенными, если в них нет ни слова о половой жизни автора, позвольте мне сказать, что в ранние годы преподавательской деятельности мне попадались иногда женщины, достаточно интересные для меня и достаточно интересовавшиеся мною, чтобы обеспечить мне нечто вроде «личной», как это называется, жизни. Этих женщин объединяла некая общая черта: они не метили замуж, а потому вступали в связь по преимуществу с мужчинами, непригодными для матримониальных целей. Была Агнес Дей, стремившаяся взять на себя грехи всего мира и пожертвовать свое тело и разум во благо какого-нибудь достойного мужчины. Довольно скоро ее общество стало вгонять меня в тоску. Затем была Глория Мунди, любительница хорошо пожить, которой постоянно требовались дорогая пища, театральные билеты и разнообразные увеселительные поездки. Она обходилась мне значительно дороже, чем того стоило ее несомненно приятное общество, и я вздохнул с облегчением, когда она благородно проявила инициативу и прервала нашу связь. Ну и, конечно же, Либби Доу, которая считала секс великим, целительным и единственно верным ключом к райским вратам и никогда не могла им насытиться — я же мог. Я тешу себя надеждой, что был с ними честен; я не любил ни одну из них, однако все они вызывали у меня самые теплые чувства, и я ни разу в жизни не использовал женщину как некий бездушный предмет.

Все они быстро мной утомлялись, и по одной и той же причине: сдерживая свое чувство юмора в классе, я давал ему полную волю в спальне. Женщины терпеть не могут разговорчивых любовников, а я как раз таким и был. Да и мои физические недостатки тоже доставляли мало радости. Женщины горячо уверяли меня, что это не имеет для них никакого значения, а Агнес, так та явно воспринимала мое изувеченное тело как свой мученический крест. Однако я ни на секунду не забывал о багрово-коричневой культе, заменявшей мне ногу, и о левом боке, похожем на корку жаркого. Все это не только оскорбляло мое чувство эротической пристойности, но и порождало иные проблемы, иногда даже забавные — с моей точки зрения. Каких правил этикета должен придерживаться неполноногий кавалер? В каком порядке следует ему действовать — сперва снять механическую конечность, а потом уж надеть предохранительное средство, или наоборот? Я говорил своим партнершам, что стоило бы написать об этом Дороти Дикс и посмотреть, что она ответит, но они не находили мою шутку смешной.

Лишь через много лет я снова открыл для себя любовь, и теперь это не была старая Песня Любви, воскрешающая образ Дианы, — нет, я испил животворящую каплю из котла Керидвен. Ради такого стоило и подождать.

 

3

К двадцати шести годам я стал магистром искусств, а пять или около того тысяч, с которыми я начинал, превратились под руководством Боя в увесистые восемь, мне же вполне хватало на жизнь моей пенсии. Бой таинственно определял свой капитал как «персик» (словечко из репертуара принца Уэльского); не знаю уж точно, чему равнялась эта фруктовая сумма, но вид у моего старого знакомого был вполне преуспевающий. Когда они с Леолой венчались (в дептфордской пресвитерианской церкви Святого Иакова), Бой пригласил меня шафером; во взятом напрокат костюме и в цилиндре я чувствовал себя полным идиотом, да и выглядел так же. По завершении безалкогольного пиршества у Стонтонов юридические приятели жениха облегченно вздохнули и пошли ставить на уши «Дом Текумзе», это было, пожалуй, единственным обстоятельством, омрачившим самую высокосветскую в истории Дептфорда свадьбу. Родители Леолы держались в тени, как то, по мнению общественности, и приличествовало, ибо они «были не в состоянии организовать прием». Родители Боя тоже «были не в состоянии» — сами о том не догадываясь; ошеломленные светскостью нагрянувших из города гостей, они утешали себя пониманием, что могут всех их купить и продать, с родителями, чадами и домочадцами, ничуть при этом не обеднев. К этому времени мне стало ясно как божий день, что Бой далеко превзошел своего отца в честолюбии и размахе. Ему требовалось только время.

Все соглашались, что Леола великолепна; даже в кошмарном свадебном одеянии 1924 года она выглядела без пяти минут аристократично. Ее родители (Бен Крукшанк не пал настолько низко, чтобы рядиться в прокатное тряпье, однако его сапоги лучились серебристым сиянием, характерным для графитовой пасты, какой обычно натирают печки) плакали в церкви от счастья. Обязанностей у шафера особых не было, а место впереди, рядом с женихом, позволяло мне разглядеть, кто из пришедших на венчание плачет, а кто ухмыляется.

Медовый месяц было решено провести в Европе — вещь по тем временам почти небывалая. Я и сам собирался на тот берег Атлантики, просвистеть одну из восьми тысяч, в награду самому себе за то, что был хорошим мальчиком. Я купил билет во второй — не ставший еще «туристским» — класс парохода «Мелита»; буквально через час после отплытия мне попалась на глаза строчка в списке пассажиров первого класса: «Мистер и миссис Бой Стонтон». Можете себе представить мое огорчение! Подобно многим, я считал женитьбу безвыходным тупиком и надеялся, что смогу теперь отдохнуть от Боя и Леолы. И вот они свалились мне на голову почти буквально.

Ладно, пусть они сами меня найдут. Мне-то наплевать на классовые различия, сказал я себе, а насчет них это еще дело темное. Как и обычно, я недооценил Боя. На обеденном столе меня ждали записка и бутылка вина. За время пути Бой спускался ко мне три или четыре раза; очень жаль, объяснял он, но здешние правила не позволяют мне пригласить тебя к нам, в первый. Леола не приходила, однако она помахала мне рукой на корабельном концерте, где одаренные пассажиры пели «Розы Пикардии» и рассказывали анекдоты, а мичман (в те времена на пассажирских судах держали еще так называемых мичманов, они трубили в рожок, созывая пассажиров к обеду, и делали что-то еще в том же роде) танцевал вполне приличный хорнпайп.

Можете не сомневаться, Бой перезнакомился со всеми пассажирами первого класса — в их числе оказался даже новоиспеченный сэр, обувной фабрикант из Ноттингема, — но кто потряс его больше всего, так это преподобный Джордж Молдон Ледбитер, великий пророк некой модной нью-йоркской церкви, который плыл из Монреаля по той причине, что так получалось дольше, чем из Нью-Йорка.

— Он ну ничуть не похож на других проповедников, — говорил Бой. — Господи, да я просто не понимаю, как у заскорузлых ископаемых вроде Эндрю Боуйера и Фелпса хватает наглости выходить на кафедру, когда в этом бизнесе есть люди вроде Ледбитера. Если про меня, так я впервые увидел, что в христианстве есть какой-то смысл. Это я про то, что Христос действительно очень выдающаяся личность — принц из дома Давидова, интеллектуал и поэт. Ну да, конечно же, Он был плотником, все эти евреи библейских времен умели что-нибудь делать руками. Только каким Он был плотником? Уж всяко не сараи для коров сколачивал, это я на что хочешь поспорю. В нашей теперешней терминологии Он был конструктором и предпринимателем, тут уж нет никаких сомнений. А иначе откуда бы у Него такие связи? Ты же помнишь, когда Он путешествовал, то останавливался у разных богатых и влиятельных людей и всюду Его принимали с почетом, — понятно же, что они не стали бы принимать у себя какого-нибудь безродного бродягу, они знали Его как человека солидного, ну а заодно и как создателя великого учения. Ты же знаешь, как это принято у них на Востоке, — сперва подкопят деньжат, а потом берутся за философию. И ты посмотри, как Он разбирался в хороших вещах! Когда эта женщина вылила Ему на ноги благовоние, Он же сразу понял, что это хорошее благовоние, — разбирался, где хорошее, а где плохое, это уж точно. А свадьба в Кане? Пиршество, и Он помог хозяину выйти из неприятного положения, когда вдруг выпивка кончилась, это ж потому, что с Ним самим тоже, наверное, бывало такое, когда Он не отошел еще от бизнеса, и Он понимал, что такое потерять лицо перед коллегами. И какой экономист! Выгнал менял из храма — вот ты задумывался почему? Потому что они драли с паломников запредельный процент, ставя тем самым под угрозу очень важное направление туризма и подрывая национальную экономику. По-нынешнему говоря, это был вопрос рыночной дисциплины, и Он единственный имел достаточно мозгов и решительности, чтобы заняться наведением этой дисциплины. Ледбитер думает, что это и было настоящей причиной, почему Его распяли: ясное дело, что священники храма были с менялами в доле, вот они и решили избавиться от парня, у которого был более широкий экономический кругозор, так же, конечно, как и огромная интеллектуальная сила во многих других областях. Ледбитер — он говорит, чтобы я называл его Джорджем, и мне надо как-то избавиться от этой английской манеры называть всех по фамилии, — так вот, Джордж, он просто обожает красоту. Этим-то он и взял Леолу. Знаешь, Данни, как старый товарищ я тебе прямо скажу, у Леолы не было особых возможностей для роста в этом ихнем семействе. Не спорю, Крукшанки, они отличные люди, вот только ограниченные. Но теперь она быстро наверстывает. Джордж чуть не насильно всучил ей этот прекрасный роман А. С. М. Хатчинсона «Когда приходит зима», так теперь ее просто не оторвать. И вот что действительно произвело на меня впечатление, это что Джордж так прекрасно одевается и вообще понимает в одежде. И ты не думай, что «прекрасно» — это со скидкой, что это для священника; для кого угодно, безо всяких скидок. В Лондоне он познакомит меня со своим портным. Хороший портной — вещь абсолютно необходимая. Он говорит, что Господь сотворил прекрасные, добротные вещи и что пренебрегать ими — значит пренебрегать промыслом Господним. Вот ты, ты слышал когда-нибудь, чтобы проповедник говорил такое? Ясное дело, такой человек не станет пережевывать Библию за шесть сотен в год, одна только кафедра приносит ему восемь с половиной тысяч, да еще лекции, да еще книги — это еще столько же, если не больше! Если Христос не был бедняком — а он точно не был, — то и Джордж тоже не намерен жить в нищете. Вот ты поверишь, он носит в правом кармане горсть самоцветов — камни полудрагоценные, но совершенно великолепные — просто для того, чтобы их трогать! Два или три раза в день он рассыпает их по краповому шелковому платку, который у него всегда в нагрудном кармане, и смотрит, как они переливаются на свету, и ты бы только видел, какое у него тогда лицо. «Греховность и нищета — лишь малая часть сотворенного Господом, — говорит он с такой вроде как поэтичной улыбкой. — Вот они, — это он про камни, — не уступают в красоте и Его дождевым каплям, и сотворены они тоже Им в ничуть не меньшей степени, чем прокаженный, цветок или женская улыбка». Мне бы так хотелось пригласить тебя в первый класс, чтобы вы познакомились, но об этом и говорить бессмысленно, а попросить его спуститься сюда я просто не решаюсь.

Вот так жестокие обстоятельства не позволили мне познакомиться с преподобным Джорджем Молдоном Ледбитером, хотя мне и было любопытно, читал ли он Новый Завет столько раз, сколько я. Кроме того, я читал роман «Когда приходит зима» еще в первом издании, когда достопочтеннейший Уильям Лайон Маккензи Кинг, премьер-министр Канады, осыпал его безудержными комплиментами; «не подлежит никаким сомнениям, что это — лучший роман нашего времени» — вот так он сказал, и книготорговцы не преминули использовать его слова на все сто процентов. Мне казалось, что литературные вкусы мистера Кинга, равно как и религиозные пристрастия Ледбитера, свидетельствуют лишь об одном: оба они обожают сладенькое.

 

4

Бой и Леола сошли на берег в Саутгемптоне. Я поплыл дальше, в Антверпен, потому что первой моей целью была прогулка по полям былых сражений. Неузнаваемо изменившимся, как и следовало ожидать. Все чисто и аккуратно, в лучших нидерландских традициях (на средневековый манер я подразумеваю под «Нидерландами» Бельгию, Голландию и Люксембург, вместе взятые, — чтобы не перечислять их поштучно). Чьи-то трудолюбивые руки облицевали траншеи, знакомые мне как грязные, вонючие канавы, бетоном — чтобы дамочки не испачкали своих туфелек. Даже огромные кладбища не пробудили во мне никакого чувства, их огромность заставляла забыть, что здесь зарыты люди, которым, живи они сейчас, было бы примерно столько же лет, сколько и мне. Я убрался оттуда, как только прочесал Пашендаль в поисках того места, где мне, только что раненному, явилась маленькая Мадонна. Сколько я ни приставал к местным с расспросами, ни у кого из них не возникало даже предположений, что это было за место; скорее всего новый город давно уже похоронил его под своими домами и мостовыми. Мадонна — ну да, конечно, эти скульптуры попадались мне на каждом шагу, и в церквях, и в нишах на фасадах зданий, однако в большинстве своем они были новые, кошмарно уродливые и — как бы это получше сказать — бездушные. Ни одна из них и отдаленно не напоминала мою. Я узнал бы ее с первого взгляда, как то и случилось много лет спустя.

Вот так и возник мой интерес к средневековому и ренессансному искусству религиозного по преимуществу плана. Маленькая Мадонна стала для меня навязчивой идеей, я хотел снова увидеть ее и искал, упорно не желая признавать очевидную безнадежность поисков (вот так же один мой знакомый, потерявший во время лондонского блица любимую трость, все еще ходит по антикварным лавкам в неумирающей надежде найти свое утраченное сокровище). В результате я пересмотрел огромное количество Мадонн, принадлежавших к любому мыслимому периоду, изготовленных из любого возможного материала, и многое о них узнал. Теперь я мог с уверенностью описать предмет своих поисков как деревянную раскрашенную фигуру Девы Непорочного Зачатия высотой примерно двадцать четыре дюйма, изготовленную во Фландрии либо в Северной Германии в период между 1675 и 1725 годами. Если вы думаете, что я сообразил все это постфактум, когда нашел свою Мадонну, — думайте, но я могу поклясться, что вы ошибаетесь.

Поиски, а затем все возраставший исследовательский энтузиазм заставили меня осмотреть десятки церквей в Нидерландах, Франции, Австрии и Италии. Деньги, взятые из расчета на двух-трехнедельное турне по Европе, быстро таяли, но я выписал из Канады дополнительную сумму и задержался до августа, до последнего возможного дня. Что ты здесь делаешь, Данстан Рамзи? — спрашивал я порой; ответ был вроде бы очевиден: удовлетворяю свое новообретенное увлечение религиозным искусством, но вскоре я понял, что это не все, что в то же самое время я наново приобщаюсь к религии. Нет, я отнюдь не становился «религиозным», пресвитерианское воспитание надежно защитило меня от безоглядного погружения в религию. Но я осознал свое невежество в религиозных вопросах, а мой рассудок не выносил невежества, как природа — пустоты. Я не был ни таким эстетом, ни таким идиотом, чтобы считать все мною увиденное неким искусством для искусства. Это искусство о чем-то говорило, и я хотел знать — о чем именно.

Как историку по образованию, мне полагалось начать с самого начала, каким бы там оно ни было, но на это не хватало времени. Библейские сцены не представляли для меня никаких проблем, я легко узнавал Иаиль, забивающую в ухо Сисаре кол от шатра, или Юдифь с головой Олоферна. А вот святые ставили меня в тупик. Я начал усердно ими заниматься и вскоре уже знал, что бородатый старик с колокольчиком — это Антоний Великий, а тот же самый старик, осаждаемый всякими чудищами, — это искушение Антония в пустыне. Святой Себастьян сильно смахивал на дикобраза, святой Рох узнавался по собаке и калечной ноге, так что с ними все было просто. Я радовался как ребенок, встретив на швейцарской монете святого Мартина, разделяющего свой плащ. Жадная страсть к деталям, бывшая когда-то первопричиной моего стремления стать эрудитом, снова сослужила мне хорошую службу — я с восторгом окунулся в житийную литературу и вскоре уже знал назубок символы и атрибуты десятков святых. Преполнившись омерзительной гордыни, я начал охотиться за редкими святыми, которых не знает почти ни один рядовой католик. Я читал и говорил по-французски (хотя так никогда и не избавился от предательского акцента) и сносно разбирался в латыни, а потому сумел освоить итальянский по ходу дела — плохо, но достаточно. Сильно мешало незнание немецкого, и я решил выучить его за зиму. Я не имел никаких сомнений, что выучу все для меня интересное, и выучу быстро.

В это время я даже не задумывался, что, по всей вероятности, герои изучаемых мной легенд — реальные люди, что они когда-то жили и делали что-то такое, чем заслужили себе посмертную любовь и память. Изученная литература попросту утверждала меня в моем давнем мнении, что религия гораздо ближе по духу к сказкам «Тысячи и одной ночи», чем к рационализму пресвитерианской церкви. Я ухмылялся, представляя себе, как бы среагировали прихожане дептфордской церкви Святого Иакова на предложение заменить голубя, примостившегося на верхушке самой большой органной трубы, на утлую лодчонку Иакова. Да, я знаю, я был самодовольным ослом, но в то же время я был и по уши счастливым козликом, который случайно забрел за ограду сада агиологии и принялся жадно, с восторгом щипать восхитительную траву; когда пришло время возвращаться домой, я уже твердо знал, что нашел себе счастье, которое пребудет.

 

5

Преподавание занимало у меня день и часть вечера. Я был назначен помощником заведующего интернатом и получил в свое распоряжение большую светлую комнату прямо под крышей главного здания и тесную конуру, гордо именовавшуюся спальней, а также право пользоваться ванной вместе с двумя или тремя коллегами, тоже жившими при школе. Я работал в классе целый день и был безмерно благодарен деревянной ноге, спасавшей меня от докуки наблюдать после уроков за спортивными упражнениями учеников. Вечера уходили на проверку домашних заданий, занятие не из веселых, но я быстро научился взирать на эти монбланы прискорбнейшего невежества с профессиональным спокойствием и перестал ими удручаться. Мне нравилось общество большинства моих коллег, кои примерно равными долями делились на хороших людей, бывших заодно и хорошими учителями, плохих людей, бывших плохими учителями, и нелепых чудаков, совершенно неприспособленных к жизни, ставших учителями по чистой случайности; нередко бывает, что именно последние дают для воспитания учеников больше всего. Если вы не можете обеспечить мальчика хорошим учителем, дайте ему человека с изуродованной психикой либо экзотичного неудачника, но ни в коем случае не плохого, унылого педагога. Вот тут-то и проявляется преимущество частных школ над государственными, они могут, не вдаваясь в объяснения, держать у себя в штате нескольких образованных психов.

Ребята любили меня за деревянную ногу, чье громыхание по коридору загодя предупреждало о моем приближении, так что курильщики, лодыри и в небесах витатели (не надо путать две последние группы) могли не бояться, что их застанут врасплох. Трость стала моим непременным спутником (я отказывался от нее только ради самых торжественных случаев), и все здравомыслящие ученики безоговорочно предпочитали удар тяжелой палкой по заднему месту официально принятой мере наказания — тоскливым дополнительным заданиям. Мои педагогические приемы привели бы в полный ужас любого школьного психолога, однако я знал мальчишек и знал свой предмет, что очень быстро начало сказываться на экзаменационных результатах.

Бой Стонтон тоже подвизался на образовательном поприще. Объектом образования являлась Леола; я виделся с ними достаточно регулярно и мог оценить, насколько успешно движется дело. Бой желал превратить ее в образцово-показательную жену молодого, восходящего к зениту светила на небосводе сахарной промышленности; работая быстро и упорно, он успел уже застолбить себе участки в производстве безалкогольных напитков, карамели и кондитерских изделий.

Он блистательно применял методику настолько простую, что ее не грех и описать: Бой брал в долг пять тысяч долларов на четыре месяца и организовывал маленькую единоличную компанию; имея для подстраховки собственные пять тысяч, он без труда рассчитывался с кредиторами. Затем он брал в долг десять тысяч и тоже вовремя расплачивался. Действуя таким манером, он быстро заслужил репутацию надежнейшего делового партнера, ведь все долги возвращались им точно в срок (но никогда преждевременно, что лишало кредитора возможности получить дополнительную прибыль). Банковские управляющие души не чаяли в юном предпринимателе, но вскоре он порвал отношения с филиалами и стал брать кредиты в центральной конторе. Всеми обожаемый херувим горнего мира финансов, он нуждался в жене, способной помочь ему вырасти до полновесного (применим ли этот термин к ангельским чинам?) ангела, а со временем — и как можно скорее — и до архангела. Поэтому Леола брала уроки тенниса и бриджа, научилась не называть свою служанку «девушкой», даже когда вокруг никого не было, и не заводила детей, ибо время еще не приспело. Хорошенькая как никогда прежде, она освоила достаточное количество расхожих фраз и мнений, чтобы умственно беседовать на любую тему, какую могли затронуть приятели Боя; мужа она обожала, но немного и побаивалась. Ведь он был такой умный, такой красивый, такой решительный! Думаю, Леолу всегда озадачивало, как это вышло, что она — его жена.

В 1927 году Бою подвернулась первая из его потрясающих удач — одна из тех случайностей, вернее, лучше именовать их синхронизмами, которые всегда приходят на помощь честолюбию, — событие, одним толчком поднявшее его в высшие сферы, и не на время, а навсегда. Бой сохранил связи со своим полком и регулярно участвовал в учениях; по его собственным словам, он уже подумывал о политике, а связи в ополчении могли обеспечить немалое количество дополнительных голосов. И когда принц Уэльский решил прокатиться по Канаде, кто, как не лучащийся молодостью Бой Стонтон с его энергией, представительностью и массой других превосходных качеств, был достоин войти в число сопровождающих? И не только сопровождающих по Торонто, но и на всю поездку наследника британского престола, от моря до моря.

Я видел лишь крошечную часть этого великолепия — когда высокий гость удостоил своим посещением нашу школу; она находилась под королевским попечительством, так что принц не мог не включить ее в свою программу. Мы, учителя, вырядились ради такого случая в мантии и капюшоны, солдаты Королевского корпуса стрелков вышагивали, как заводные игрушки, оглушительно орали приветствия и падали в обморок от жары, а щупленький потомок короля Артура, короля Альфреда и Карла Второго милостиво обратился к собравшимся с краткой речью. Я блистал Крестом Виктории, пришпиленным к мантии, а потому был представлен моложавому принцу персонально, однако в моей памяти сохранился не столько он, сколько Бой Стонтон, бывший, вне всяких сомнений, самой яркой фигурой этого сборища. Прошлый воспитанник школы и адъютант принца — это был для Боя великий день, а отеческая любовь, которую изливал на него наш тогдашний директор, едва умещалась в рамки приличия.

Тут же была и Леола; не имея, конечно же, возможности прямо сопровождать сопровождающего, она словно случайно оказывалась то в одной, то в другой точке Канады, избранной его высочеством для посещения. По настоянию Боя она научилась ловко делать реверанс (это в тогдашних-то юбках!), есть с почти неподвижным лицом, словно не пережевывала пищу, и так далее, и так далее — этим придворным фокусам несть числа. Я уверен, что для нее принц представлялся не более чем удобным поводом, позволявшим Бою явиться во всем своем блистательном великолепии. Ни до, ни после Леолы я не встречал женщины, столь самозабвенной в своей любви к мужчине, и я был рад за нее и желал ей полного счастья!

После отъезда принца Стонтоны стали — в скромной, приличествовавшей их молодости манере — звездами общества. Бой обогатил свою речь массой новых, соответствовавших его возросшему статусу слов и выражений и взял за обыкновение носить гетры. Для них с Леолой Век джаза ушел в прошлое, теперь они были серьезными, ответственными молодыми супругами.

Через год у них родился первый ребенок, получивший старомодное и весьма значимое имя Эдуард Дэвид. Точно ко времени — ну откуда мог его королевское высочество узнать? — прибыла серебряная кружка от «Маппина и Уэбба» с соответствующей гравировкой: три перышка и надпись «Ich dien». Дэвид пользовался этой кружкой, пока не дорос до чашки с блюдцем, после чего она была переквалифицирована в хранилище для спичек и непринужденно обосновалась в гостиной посреди стола.

 

6

Док Стонтон и его жена ни разу не навещали Боя и Леолу на дому — по причинам, я бы сказал, религиозного свойства. Приезжая в Торонто (что случалось крайне редко), они непременно останавливались в дешевой, старомодной гостинице «Карлс-Райт» и приглашали Стонтонов-младших к себе на обед, наотрез отказываясь хотя бы ступить ногою в дом, где попирают законы государства и противятся явленной воле Господней, а попросту говоря — употребляют спиртное. Другой причиной их недовольства было конфессиональное отступничество Боя и Леолы, которые перешли из пресвитерианской церкви в англиканскую.

В процессе, успешно завершившемся к 1924 году, пресвитериане и методисты окончательно сформулировали mysterium conjunctions и образовали Единую Канадскую Церковь, в чьей доктрине (гладкой, как прибрежная галька) почти не осталось следа ни от суровости пресвитерианства, ни от провинциальной набожности методизма. Кое-кто из самых твердокаменных пресвитериан и самых истовых методистов продолжал держаться старого, но большинство восприняло этот союз как важную победу Царства Божия на земле. Как ни печально, святое дело не обошлось без чего-то сильно смахивавшего на базарную торговлю между богатыми пресвитерианами и бедными методистами, что навлекло на новорожденную церковь множество насмешек; особенно изощрялись католики, отпускавшие типично ирландские шуточки насчет крупнейшего захвата недвижимости во всей канадской истории.

В период всех этих треволнений некоторые наиболее чувствительные индивидуумы бежали в объятия англиканства; само собой, тут же нашлись завистники и недоброжелатели, утверждавшие, что причиной всему бо́льшая аристократичность англиканской церкви и перебежчики попросту хотят повысить свой социальный статус. В те дни каждый канадец был обязан принадлежать, хотя бы номинально, к той или иной Церкви; чиновники, ведавшие переписью населения, напрочь отказывались записывать в графу «вероисповедание» непристойности вроде «агностик» или «никакого», на основании их докладов подбивалась оптимистическая статистика, дававшая совершенно преувеличенное представление о том, сколько солдат имеют под ружьем основные конфессии. Бой и Леола без излишнего шума стали прихожанами модного англиканского храма, чей настоятель каноник Артур Вудиуисс отличался такой широтой взглядов, что даже не потребовал от них конфирмации. Но Дэвид был со временем конфирмован, так же как и Каролина, появившаяся на свет двумя точно рассчитанными годами позже.

Я был настолько захвачен святыми, что все время сбивался на них в разговоре. Мало-помалу мое увлечение начало беспокоить Боя. «Ты, Данни, смотри, а то еще сдвинешься на этом деле, — повторял он мне, непременно добавляя: — Вот Артур Вудиуисс, он говорит, что для католиков святые в самый раз, у них же половина паствы неграмотные, но мы-то находимся на гораздо более высокой ступени развития». Дружеские увещевания не остались втуне: теперь я поминал святых еще чаще и вполне намеренно, чтобы посмотреть на его реакцию. Бой мгновенно заводился и переходил на высокопарный слог. Он убеждал меня бросить учительство (не забывая при этом отметить, что это благороднейшая из профессий) и заняться своей судьбой. «Если ты не поспешишь и не покажешь жизни, чего ты хочешь, — сказал он как-то, — жизнь сама и очень скоро определит, что ты получишь». Но мне отнюдь не хотелось помыкать своей жизнью, как надсмотрщик рабом; по примеру древних греков я предпочитал отдаться на волю его величества Случая. Осенью 1928 года случай нашел наконец время заняться моими делами и увел меня с торной дороги на узкую тропку.

Наш тогдашний директор — не Ваш предшественник, а тот, что до него, — страстно стремился «распахнуть двери школы миру, а двери мира — школе», чем и объясняется, что каждую пятницу мы приглашали к утренней молитве какого-нибудь гостя, который рассказывал, что он делает в мире. Сэр Арчибальд Флауэр поведал нам о реставрации Шекспировского мемориального театра в Стратфорде-на-Эйвоне и получил на это благое дело по доллару почти с каждого из учеников; отец Джеллико рассказал о расчистке лондонских трущоб, что тоже обошлось большинству из нас в один доллар. Но это исключения, обычно же перед нами выступали канадцы, и вот однажды директор явился нашим очам, ведя за собой на буксире мистера Джоэла Серджонера.

Серджонер имел уже довольно широкую известность, хотя я его прежде не видел. Он возглавлял Торонтскую миссию благотворительной организации «Лайфлайн» и трудился не покладая рук на благо убогих и сирых, а также моряков, бороздивших воды Великих озер (в те времена это была не просто голытьба, а голытьба опасная). Серджонер выступил перед нами кратко, но весьма удачно; при всем очевидном отсутствии образования, он буквально завораживал слушателей своей бесхитростной искренностью — что не помешало мне сразу же заподозрить в нем ханжу и лицемера.

Он рассказал нам, что содержит миссию за счет подаяний, когда же подаяний мало или совсем нет, он молится о помощи, и не было еще случая, чтобы молитва не была услышана, все испрошенное появляется так или иначе — пища, одеяла, все это оставляют на ступенях миссии дарители, чаще всего анонимные, обычно вечером. Самодовольный осел, я с готовностью верил, что такие фокусы могли получаться у святого Джованни Боско, когда тот взывал к небесам ради своих мальчиков, я мог даже поверить в рассказы, что нечто подобное случалось с доктором Барнардо. Но ведь каждый настоящий канадец в глубине души твердо уверен в заштатности своей страны и своего народа; будучи канадцем до мозга костей, я и мысли не допускал, что подобные чудеса могут происходить в Торонто с человеком, которого я вижу собственными глазами; можно предположить, что по моему лицу гуляла скептическая улыбка.

Но тут стоявший ко мне спиной Серджонер повернулся. «Я вижу на вашем лице недоверие, — сказал он, глядя прямо на меня, — но ведь это правда, и, если вы зайдете к нам как-нибудь вечером, я покажу вам одежду, одеяла и пищу, пожертвованные добрыми людьми по наущению Господа, чтобы мы могли вести Его работу среди самых покинутых Его детей». По залу пробежал шепоток, два-три мальчика захихикали, директор обжег меня взглядом, а заключительные слова Серджонера были встречены бурей аплодисментов. Но мне было некогда задумываться о своем катастрофическом поражении: как только набожный благотворитель взглянул на меня, я узнал в нем бродягу, чье лицо когда-то выхватил из темноты фонарь моего отца.

Я не стал долго тянуть и заявился в «Лайфлайн» тем же самым вечером. Миссия занимала часть первого этажа в пакгаузе, стоявшем прямо на берегу озера. Все здесь буквально кричало о бедности; за неимением занавесок окна были наполовину замазаны зеленой краской, а надпись на них — «Миссия Лайфлайн. Входи» — была накарябана вкривь и вкось. Обстановка внутри также не отличалась роскошью; две масляные лампы, призванные на помощь тусклым электрическим плафонам, справлялись со своей задачей из рук вон плохо. На скамейках, сколоченных из горбылей и обрезков, сидели четверо-пятеро бродяг и примерно столько же бедных, но вполне приличных почитателей Серджонера. Судя по всему, я попал на вечернюю службу.

Серджонер молился о самых разнообразных вещах, из которых я сейчас помню только новую суповую кастрюлю; кроме того, он напомнил Богу, что дрова вот-вот кончатся. Разместив заказ (самое подходящее определение для этой молитвы), он заговорил с нами — в той же легкой, бесхитростной манере, что и утром со школьниками. Только теперь я заметил в его левом ухе громоздкий, какие уж тогда были, наушник слухового аппарата и провод, тянущийся за воротник, под встопорщенной спереди рубашкой угадывался большой угловатый предмет, наверняка микрофон с усилителем. Однако его ровный приятный голос ничем не походил на неконтролируемое кряканье многих глуховатых людей.

Я ожидал, что Серджонер постарается найти мне какое-нибудь применение в своей службе — ну, скажем, представит собравшимся как образованного скептика и насмешника, но ничего подобного не случилось; поприветствовав меня степенным кивком, он начал рассказывать про то, как встретил однажды некоего матроса, известного безудержным богохульством, человека, оскорблявшего имя Господа в любой своей фразе. Матрос не слушал никаких увещеваний, и Серджонер покинул его, скорбя о своем бессилии. Как-то раз Серджонер беседовал с некой старой женщиной, несказанно бедной, однако богатой духом Христовым; на прощание она вложила ему в ладонь цент, единственную монету, какая у нее была. Серджонер купил на этот цент душеспасительную брошюру, рассеянно сунул ее в карман и проносил так несколько дней, пока снова не встретил того богохульника. По какому-то наитию он предложил брошюру богохульнику, тот же принял ее со смехом и страшными ругательствами. Серджонер напрочь забыл об этой истории, но через два месяца он встретил матроса еще раз, совсем другим человеком. Бывший богохульник прочитал брошюру, пришел через нее к Христу и начал новую жизнь.

Я знал, что будет дальше: богохульник окажется сыном старушки, они разрыдаются после долгой разлуки и заживут дальше в полном благолепии, однако Серджонер не пошел на такие крайности. Я терялся в догадках, что тому причиной — целомудренное самоограничение истинного художника или скудость творческого воображения?

На закуску был исполнен без аккомпанемента один из самых популярных у евангелических сект гимнов; такого кошмара мои уши не слышали уже много лет.

Брось им веревку, Брось им веревку, Кто-то спасения ждет. Брось им веревку, Брось им веревку, Кто-то уходит на дно… —

уныло тянули усталые, начисто лишенные слуха люди, после чего ждущие спасения отправились в соседнее помещение, служившее спальней, спасатели разошлись по домам, и я остался с Джоэлом Серджонером один на один.

— Да, сэр, я знал, что вы придете, но никак не ожидал увидеть вас так скоро, — сказал Серджонер; указав мне на ободранный стул, он экономно выключил электричество и сел по другую сторону стола. В комнате стало совсем темно — масляные лампы давали больше копоти, чем света.

— Вы обещали показать мне, что приносят миссии ваши молитвы, — напомнил я, почти не скрывая издевки!

— Все, что вы видите вокруг. — Серджонер обвел рукой голые облупленные стены, взглянул на мое изумленное лицо, подошел к двери в соседнее помещение — это была двойная дверь с половинками, разъезжающимися на полозьях, какие встречаются на старых складах, — и широко ее распахнул. В слабом свете уходящего дня, сочившемся сквозь стеклянную крышу, я увидел убогую спальню с полусотней коек, на каждой из которых кто-нибудь лежал. — Все это принесла мне молитва; молитва, и упорный труд, и каждодневный сбор пожертвований — вот что обеспечивает им пищу и кров, мистер Рамзи. — Надо думать, он узнал мою фамилию в школе.

— По словам нашего казначея, сегодняшнее выступление принесет вам чек на пятьсот сорок три доллара, — сообщил я Серджонеру. — У нас шестьсот учеников и штат в тридцать человек, так что результат весьма недурственный. На что вы потратите эти деньги?

— Приближается зима, моим подопечным потребуется много теплого белья. — Он прикрыл дверь, и мы снова остались в комнате, совмещавшей, по всей видимости, функции часовни, гостиной и конторы. — Этот чек вряд ли поступит к нам раньше чем через неделю, а нужды возникают ежедневно. Ежечасно. Вот пожертвования, собранные сегодня вечером на этой короткой проповеди.

На треснутом блюдечке лежало ровным счетом тринадцать центов. Лучшего момента для перехода в наступление нельзя было и придумать.

— Тринадцать центов за тринадцатицентовый треп, — ухмыльнулся я. — Да кто же поверит этим сказкам про ругательного матроса и лепту вдовицы? Вы что, их совсем за идиотов считаете?

Серджонер ничуть не смутился.

— Я надеюсь, — сказал он, — что они поверят в дух этой истории, и я знаю по опыту, какие истории им нравятся. Это вы, образованные, сдвинулись на том, что вы называете истиной, подразумевая под этим словом унылые, как на суде, факты. Эти люди барахтаются в подобных фактах каждый божий день, с утра и до ночи, так неужели они захотят слушать их еще и от меня?

— И вы даете им романтику?

— По мере своих сил, мистер Рамзи, я даю им то, что утверждает их в вере. У меня нет ни ораторских талантов, ни образования, мои истории стары как мир и шиты на белую нитку, так что человек вроде вас, образованный, назовет их небылицами. Эти люди не ловят меня на слове, но это не значит, что они дураки. Они не смешивают мои жалкие, неумелые притчи с точными фактами. И я вам скажу: в работе вроде моей и в жизни, которую ведут эти люди, есть нечто такое, что смягчает самый твердый факт. Если вы считаете меня лжецом — а вы так и считаете, — вам стоило бы посидеть в этой комнате ночью и послушать исповеди моих подопечных. Фантастическое вранье; люди, которые обрели радость веры, но не превозмогли еще желания порисоваться перед миром, несут все, что им приходит в голову, раздувают свои грешки до чудовищных размеров. И чем лучше человек, тем хуже он стремится выглядеть. Мы приходим к Богу не прыжком, а маленькими шажками, и эта любовь к юридической истине, о которой вы так печетесь, приходит не в начале пути, а гораздо позже — если приходит вообще. Что есть истина? — спросил Пилат, и я никогда не притворялся, что смог бы ему ответить. Я просто радуюсь, когда пьяница бросает пить, или муж перестает бить свою жену, или жуликоватый парень пытается жить честно. И если это побуждает кого-нибудь малость побахвалиться — пускай его, это далеко не самое худшее. Вы, неверующие люди, подходите к нам, верующим, с чересчур жесткими, жестокими мерками.

— А почему вы думаете, что я неверующий? — удивился я. — И что заставило вас утром повернуться ко мне, ведь там было много людей?

— Должен признаться, — улыбнулся Серджонер, — что это был трюк. Когда вот так говоришь перед людьми, очень полезно поближе к концу повернуться к кому-нибудь и обвинить его в неверии. Иногда ты замечаешь, что кто-нибудь смеется, но это необязательно. Лучше всего повернуться к кому-нибудь, кто сзади тебя, если есть такая возможность. Всем кажется, что у тебя будто есть глаза на затылке. Это, конечно, уловка, и не совсем чистая, но служит-то она хорошему делу и вреда серьезного от нее никому нет.

— Такая установка кажется мне насквозь жульнической, — заметил я.

— Может, так оно и есть. Но вы не первый, кого я использовал подобным образом, да и не последний, это уж я обещаю. Богу нужно служить, и я служу Ему так, как умею, теми средствами, какие знаю. Если я не обманываю Бога — а я стараюсь его не обманывать, — стоит ли мне мучиться совестью из-за одного-другого незнакомца?

— Я не такой уж незнакомец, — заметил я, а затем рассказал ему про нашу давнюю встречу. Даже не знаю, чего я тогда ожидал: возмущения, полного отрицания, чего-нибудь в этом роде. Однако Серджонер повел себя совсем иначе.

— Я-то вас, конечно, не помню, — сказал он тем же ровным голосом. — Я не помню никого, кто был там той ночью, за исключением самой женщины. Ведь это она обратила меня к Богу.

— Когда вы ее изнасиловали?

— Я ее не насиловал, мистер Рамзи, и вы слышали это от нее самой. Я не говорю, что не мог бы, — в тогдашнем моем состоянии я был способен на все. Я дошел тогда до предела. Ведь я был бродягой. Вы представляете себе, что это такое — быть бродягой? Бродяги — пропащие люди, и этого никто не понимает, почти никто. Я слышал и читал всякие глупости насчет того, что им нестерпимы оковы цивилизации, и они хотят дышать воздухом свободы, и что многие из них — образованные люди с великолепными принципами, и что им смешны люди, проводящие всю свою жизнь в упорном труде, — те самые люди, у которых они клянчат подаяние, и все это чушь, чушь собачья, от начала до конца. Там же все больше психи, преступники да выродки, и бродяжничество делает их еще хуже, и все это от жизни на свежем воздухе. Ну да, конечно же, если у тебя есть еда и есть кров, под который ты можешь вернуться, тогда свежий воздух отличная штука, но если у тебя ничего этого нет, он доводит тебя до бешенства; голод и кислород — взрывчатая смесь для того, кто не привык к ней с младенчества, как, скажем, дикари. А эти люди не дикари. Слабаки по большей части, но слабаки злобные. Я попал в эту среду самым заурядным образом. Маленький самоуверенный всезнайка поцапался с папашей — он был строгий и изводил меня религией, — сбежал из дому, пробавлялся случайной работой, начал приворовывать и пить. Вы знаете, что употребляют бродяги вместо алкогольных напитков? К примеру, намазывают на ломоть хлеба гуталин, через час гуталин счищают, а хлеб, пропитанный растворителями, едят; от этой штуки можно сойти с ума. Или кладешь в жестянку сливы и ставишь на солнце, чтобы забродили, а потом тебя рвет черным, особенно если вся твоя еда — несколько сырых морковок, украденных в поле, или если вообще на пустой желудок. То же самое эта сахарная свекла, которую сажают вокруг Дептфорда, с нее такое бродило получается, что медный котел проест. И еще секс. Даже странно, каким диким он становится, когда тело голодное и измученное. Бродяги, они, почитай, все содомиты. Я был совсем мальчишка, а ведь там пользуют по большей части молодых и совсем старых, потому что они не могут толком драться. И это не салонные штучки, вроде как за что засадили этого англичанина, тут вообще думаешь, что отдашь концы, когда на тебя целая кодла бродяг. Но ничего, живешь дальше. Вот так я и лишился слуха, почти совсем, я сопротивлялся кодле, а они лупили меня по ушам моими собственными ботинками, пока не перестал сопротивляться. Знаете, как они говорят? «Побольше бухла да поставить кого-нибудь раком, а чего еще надо?» Вот такая их жизнь. И моя такая была — до великого милосердия этой женщины. Теперь я знаю, что Бог рядом с ними, ну как он рядом с нами в этот самый момент, не дальше и не ближе, но они Им пренебрегают, бедняги. А той ночью я был совсем как помешанный. Я соскочил с товарняка у этих дептфордских джунглей, увидел костер и подошел, их там было семеро, и у них была похлебка — кто-то поймал кролика, ну там пару морковин, то да се — и все в ведро. Пробовали такое? Жуткая гадость, но я-то был совсем голодный, съел бы что угодно, они сперва ругались и похабничали, а потом сказали, что дадут мне малость, но после того, что они хотят со мной сделать. Все мое существо восстало против, и я ушел от них, а они хохотали и кричали вслед: проголодаешься — вернешься. А потом я встретил эту женщину, одну. Я понимал, что она городская. Женщины редко уходят бродяжничать, у них здравый смысл. Она была чистая и казалась мне ангелом, но я начал угрожать ей и требовать деньги. Она сказала, что у нее нет денег, тогда я ее схватил. Она как-то не очень испугалась и спросила, чего я хочу. Я объяснил ей на бродяжьем языке, было видно, что она не понимает, но когда я стал валить ее на землю и сдергивать одежду, она сказала: «Почему вы такой грубый?» — и тогда я заплакал. Она держала мою голову у себя на груди и говорила, тихо так говорила, хорошо, а я плакал еще пуще. Но только странное дело, я все еще ее хотел. Словно только это приведет меня в порядок и ничто другое, понимаете? Ну, так я ей и сказал. И знаете, что она мне сказала? Она сказала: «Хорошо, если вы обещаете, что не будете грубым». Я так и сделал, а потом сразу пришли все вы. Теперь я вспоминаю и удивляюсь, ведь в этот момент со мною вроде было все кончено — должно было быть. А ведь все наоборот, в мою жизнь вошла благодать. Это было, словно я прошел через самое страшное адское пламя, а потом набрел на чистое, прозрачное озеро и омылся в нем и стал чистым. Я был заперт в своей глухоте и не знаю почти ничего, что там говорилось, но я видел, что она попала в ужасное положение, видел и ничем не мог ей помочь. Утром меня отпустили, и я убежал из этого города со смехом и криками, словно человек, которого Христос избавил от бесов. И ведь таким я и был. Господь выбрал своим орудием эту женщину, и она — благословенная небесная святая, ведь то, что она сделала со мной, — это чудо, я говорю вполне серьезно. Где она сейчас?

Откуда мне было знать? Меня часто осаждали мысли о миссис Демпстер, мысли эти были мучительные, и я заглушал их, изгонял как часть отринутого прошлого. Я хотел полностью выкинуть Дептфорд из головы, как то сделал Бой, и по той же самой причине: чтобы моя новая жизнь не была продолжением старой.

Мы говорили с ним и говорили, и я проникался к нему все большей симпатией. Уходя, я положил на стол десятку.

— Спасибо, мистер Рамзи, — улыбнулся он. — Вот мы и сможем купить суповую кастрюлю, а заодно и грузовик дров. Теперь-то вы видите, как Господь откликается на молитвы?

 

7

Мне не оставалось ничего иного, как съездить при первой же возможности в Дептфорд, благо предлог для этого был: посоветоваться с мистером Махаффи насчет прижимистого типа, который купил у меня «Знамя» и до сих пор не отдал даже половины оговоренной цены. Судья посоветовал мне потерпеть еще немного; толк вроде бы небольшой, но зато я получил то, за чем ехал: адрес тетки, забравшей миссис Демпстер после смерти Амасы. Мило Паппл ошибался, она была не вдовой, а старой девой. Мисс Берта Шанклин проживала в Уэстоне, Махаффи дал мне ее адрес, не вдаваясь в расспросы, зачем и почему.

— Скверная история, — вздохнул он, — ведь такая была милая женщина. А потом раз — и сошла с ума. От удара снежком. Вы же, наверное, тоже не знаете, кто его бросил, как и все мы, верно? Да, конечно нет, знай вы это, давно бы сказали. Но ведь кто-то же виноват, в этом нет никаких сомнений. Сильно виноват. Не знаю уж, можно было сделать с этим что-нибудь или нет, но вы посмотрите на последствия! Мистер Маккосланд говорит, что это классический случай морального слабоумия, она полностью разучилась отличать плохое от хорошего, а в результате — эта кошмарная история в карьере. Да вы помните, вы ведь тоже там были. Жизнь ее мужа пошла под откос. А потом и мальчишка сбежал из дому, а ведь сколько там лет ему было, совсем ребенок. Видели бы вы, как она убивалась, смотреть было больно. Маккосланд вколол ей лошадиную дозу морфия, и только тогда мисс Шанклин смогла ее увезти, а то ни в какую, не хотела уезжать — и все тут. Никаких обвинений не выдвигалось, дело не возбуждалось, но ведь кто-то же это сделал. Вина неизвестно чья, но кто-то носит ее бремя и по сей день.

Горячность старика и то, какие взгляды бросал он на меня над и под маленькими, довольно грязными стекляшками своих очков, не оставляли сомнений: он думает, что я что-то скрываю, а может быть, даже сам являюсь непосредственным виновником. Рассказать ему, как все было? Я так и не простил Бою его вину, но не забывал и о своей: если бы не моя увертливость, злополучный снежок попал бы не в миссис Демпстер, а в меня. Несчастный случай, которого не поправишь никакими признаниями и сожалениями, — такая точка зрения представлялась мне наиболее удобной.

И все же беседа наново всколыхнула во мне чувство вины и ответственности за Пола; война и взрослая жизнь приглушили этот огонь, но отнюдь не загасили. В результате я сделал нечто очень глупое — навестил отца Ригана, который все еще не оставил свою здешнюю паству.

В той, прошлой дептфордской жизни я не общался с Риганом, но теперь мне нужен был человек для конфиденциального разговора, а у протестантов принято считать, что католические священники умеют держать язык за зубами. Позднее жизнь заставила меня расстаться с этим заблуждением, однако в тот момент мне нужен был человек, живущий в Дептфорде, но, как бы это сказать, не полностью ему принадлежащий, и кандидатура напрашивалась сама собой. Я простился с Махаффи и минут через пятнадцать уже сидел на удивительно неудобном стуле, какие можно найти в гостиной каждого католического священника в любой точке земного шара, и нигде кроме.

Риган сразу справедливо заподозрил меня в некоем тайном умысле и вел себя поначалу очень настороженно, однако, когда умысел мой из тайного стал явным, он расхохотался коротким, скрипучим хохотком человека, мало привычного к шуткам.

— Святая, говорите? Далеко вы замахиваетесь, очень далеко. Поиски святых не входят в мою компетенцию. Точно так же я не могу сказать, что является чудом, а что не является. Епископ, это скорее по его части, но с такими доводами, как у вас, вы вряд ли услышите от него что-нибудь ободряющее. Перевоспитанный бродяга? Я и сам перевоспитал пару бродяг, этим людям совсем не чужды позывы к раскаянию, как и любым другим. А этот ваш парень, он сильно смахивает на фанатика, доходит в своем рвении до таких же крайностей, как прежде в грехе. Мне такое никогда не нравилось. А эта история с воскрешением, как изволите вы выражаться, вашего брата из мертвых, о ней тогда много говорили. Доктор Маккосланд утверждает, что это была просто кома, а профессионалам принято верить. Несколько минут без признаков жизни. Далековато до Лазаря, вы согласны? А ваш личный опыт после ранения — помилуйте, но вы же были тогда не в себе. Извините, но мне приходится говорить это прямо, без экивоков. Так что вам лучше выкинуть эту дурацкую идею из головы, забыть и не вспоминать. Вы и в детстве были большим фантазером, и с возрастом не изменились. Опасная это вещь, фантазия, вы бы с ней поосторожнее. Вот вы говорите, что очень интересуетесь святыми. У меня нет миссионерского зуда, и я не знаю, собираетесь вы обратиться или нет, но если да, вам стоило бы получше присмотреться к религии, дающей миру святых. Можно спорить, что, присмотревшись, вы отпрянете от нее как от огня. Такие вот сообразительные, с воображением ребята сплошь и рядом рвутся пофлиртовать с Матерью Церковью, но она отнюдь не легкомысленная особа и не склонна к флирту, это уж вы мне поверьте. Вы любите романтику, но не сможете тянуть ярмо. В вас засела эта идея, что три чуда делают святого, вот вы и набрали три чуда для бедной женщины, которая настолько повредилась умом, что перестала различать, что хорошо, что плохо. Очнитесь! Послушайте, мистер Рамзи, все это предельно просто: в мире очень много очень хороших людей, в мире очень много такого, чему мы не видим объяснений, и лишь одна Церковь, способная дойти до самой сути и сказать, где чудо, а где нет, кто святой, а кто нет, вы же вместе с несчастной женщиной, о которой вы говорили, находитесь вне этой Церкви. Вы не можете навязать миру некоего самопального святого, а потому послушайте моего совета и бросьте все это дело. Удовлетворитесь фактами, которыми вы обладаете — или думаете, что обладаете, — и не лезьте дальше, а то, не ровен час, и сами тронетесь. Я очень стараюсь уберечь вас от беды, потому что восхищался вашими родителями и продолжаю ими восхищаться. Прекрасные люди, а ваш отец обладал к тому же редкой широтой взглядов, был открыт для любой веры. Но существуют духовные опасности, о которых вы, протестанты, даже не подозреваете, и это бездумное баловство со сложными святыми вещами — самый верный способ вляпаться в крупные неприятности. Вот я помню, как в семинарии нас однажды предостерегали об опасности так называемых малоумных святых. Вам доводилось слышать о таких? Думаю, нет. Вообще-то это еврейская концепция, а евреи, они не дураки. Малоумный святой полон благочестия, он всех любит и неустанно творит добро — по своему разумению. Но ему не хватает ума, а потому все его старания кончаются ничем — или хуже, чем ничем, ведь когда добродетель запятнана безумием, от нее можно ждать чего угодно. Вам известно, что благоразумие названо одной из семи добродетелей? Вот в том-то и беда всех малоумных святых — ни капли благоразумия. И общение с ними не сулит человеку ничего, кроме уймы невезения. Вы знаете, что невезением можно заразиться? Для этого есть даже какой-то теологический термин, но у меня вылетело из головы. Да, многие святые делали очень странные вещи, но я что-то не припомню, чтобы кто-нибудь из них слонялся по улицам с корзинкой вялого салата и гнилой картошки или позорился на весь город своими бесстыдными поступками. Об истинной святости тут и говорить не приходится, в крайнем случае эту несчастную можно назвать малоумной святой, и я вам настоятельно советую: держитесь от нее подальше.

Покидая отца Ригана, я имел в активе полный разнос и добрый совет. Передо мной открывались две дороги: либо послушаться совета, либо возненавидеть доброжелательного Ригана. Зная мою гордыню, вы легко угадаете сделанный мною выбор. Не прошло и недели, как я оказался в Уэстоне и снова увидел свою малоумную святую.

 

8

Она выглядела моложе своих сорока лет и могла показаться ничем не примечательной, этакой серой мышкой, если бы не удивительно теплое, приветливое выражение лица; ее платье имело очень простой покрой и было значительно длиннее, чем приказывала мода того времени, так что я решил, что его выбирала, а может быть, даже и шила тетя. Миссис Демпстер меня не узнала, а первое же упоминание имени Пола вызвало у нее такую болезненную реакцию, что уже минут через десять после начала нашего разговора тете пришлось вмешаться и увести ее из комнаты.

Поначалу мисс Берта Шанклин не хотела даже пускать меня в дом, потому что я свалился ей на голову без всякого предупреждения. В этой миниатюрной женщине чувствовались хорошее воспитание и провинциальная мягкость. От ее уютного, симпатичного дома веяло старомодной культурой, здесь было много вещей в уродливом, полувековой давности стиле, но не было аляповатой дешевки; несколько мозаичных шкатулок и две тусклые картины маслом, пейзажи итальянской Кампаньи с непременными для этого жанра античными руинами и живописными пейзажами явно свидетельствовали, что кто-то из этой семьи посещал в свое время Италию. Когда мисс Шанклин увела миссис Демпстер, я не сдвинулся с места, хотя человеку приличному полагалось бы встать и откланяться.

— Я не сомневаюсь, что вы пришли к нам из самых лучших побуждений, — сказала она, вернувшись в гостиную, — но вы сами видите, мистер Рамзи, что моя племянница не в состоянии принимать гостей. Нет никакого смысла напоминать ей о днях минувших, это только приводит ее в волнение. Так что мне остается только поблагодарить вас за визит.

Вместо того чтобы удалиться, я стал пространно объяснять, чем вызван мой приезд, говорить о своей глубокой озабоченности судьбой миссис Демпстер, которой я многим обязан. Беседуя с мисс Шанклин, я и словом не заикнулся о святых, разумно полагая, что это не по ее части. Зато я подробно описал свое детское знакомство с миссис Демпстер, рассказал, как беспокоилась и заботилась о ней моя мать, как я мучаюсь виной, что не разыскал ее прежде. В конце концов мисс Шанклин немного оттаяла.

— Это очень любезно с вашей стороны. Я знаю, что в Дептфорде происходили совершенно ужасные вещи, и очень рада, что не все забыли бедняжку Мэри. Теперь уже никому не повредит, если я вам признаюсь, что всегда считала этот брак ошибкой. Я ничуть не сомневаюсь, что Амаса Демпстер был вполне достойным человеком, но Мэри привыкла к более обеспеченной жизни — без всяких, конечно же, глупостей, но и без необходимости считать каждый цент. Я не стану притворяться, что встретила предложение Амасы с восторгом, так что часть вины лежит и на мне. Они не то чтобы сбежали из дома, но вели себя так, словно, кроме них, на свете никого и нет, и мне было очень больно. Я могла ей помочь, но Амаса и слышать о таком не хотел, мысль, что у Мэри будут свои деньги, уязвляла его гордость, так что я махнула рукой и сказала: ладно, пусть они тащат свою ношу сами, если уж им так хочется. Я никогда не видела Пола, но знаю, что непременно сделала бы для этого малыша все возможное, если бы сумела помириться с его отцом. Но мои очень скромные деньги делали меня непомерно заносчивой, у него была своя заносчивость, заносчивость религиозного человека, а потом было уже поздно. Дело в том, что я очень люблю Мэри; кроме нее, у меня нет никакой семьи. А любовь способна побуждать к самым низким поступкам — если тебе кажется, что тобой пренебрегли. Мое тогдашнее поведение было омерзительным, другого слова и не подберешь. Теперь я делаю все, что в моих силах, но какой от этого толк, раньше надо было, раньше.

Мисс Шанклин заплакала — нет, не навзрыд, а тихо и благопристойно; смахнув платочком набежавшие слезы, она извинилась передо мной и пошла на кухню заказать чай. К тому времени, как чай был доставлен — «наемной служанкой», чье расслабляющее влияние на Мэри Демпстер столь часто обсуждалось (и осуждалось) почтенными прихожанками ее мужа, — между нами с мисс Шанклин установились теплейшие отношения.

— Я рада слышать от вас, что Мэри была такой милой и доброй, даже после этого ужасного случая — ведь это был несчастный случай, верно? Сотрясение мозга? Она упала, да? — и что вы вспоминали о ней даже там, на войне. Я возлагала на нее такие надежды. Нет, я не собиралась вечно держать ее при себе, и все равно… Я понимаю, она любила Амасу Демпстера, а любви все дозволено, так считают. Но я уверена, что нашлись бы и другие молодые люди, и вряд ли ей пришлось бы хуже с кем-нибудь из них, да куда уж там хуже. Ее жизнь с Амасой Демпстером представляется мне такой безрадостной, такой тусклой и безнадежной. А ведь Мэри была полна надежд — до своего замужества. Теперь она почти ничего не помнит, и это к лучшему, ведь когда она вспоминает, то сразу начинает думать о Поле. Я боюсь и представить, что могло случиться с таким вот совсем маленьким мальчиком, когда он сбежал с этими циркачами. Вполне возможно, что он давно умер, и это еще не самое худшее. Ну а Мэри, она, конечно же, думает, что он так и остался маленьким. Она же утратила представление о времени. Вы бы знали, какой это ужас, когда она вдруг вспоминает о Поле, как она рыдает и убивается. А я не могу избавиться от мысли, что, будь у меня чуть побольше выдержки и здравого смысла, все могло повернуться иначе, совсем иначе… Я хотела попросить вас не приходить больше никогда, но теперь не стану. Приходите, встречайтесь с Мэри, только пообещайте знакомиться с ней наново, словно вы впервые ее увидели. Прошлое для нее исчезло, за исключением ужасных, путаных воспоминаний о том, как ее привязывали, как исчез Пол, и еще Амаса… она всегда вспоминает одно и то же — как он синими, полумертвыми губами молил Господа простить ее за то, что она разбила ему жизнь. Амаса молился до последней секунды — вы это знали?

 

9

А в мае следующего — рокового — 1929 года мне позвонил Бой — случай необычный сам по себе, но еще необычнее было то, что он мне сказал:

— Данни, тебе нужно сбыть с рук кое-что из твоего хозяйства; это не слишком горит, но и тянуть тоже не стоит, уложись недели в две, не больше.

При покупке акций я всегда следовал советам Боя, поэтому он точно знал, что у меня есть, и, ничего не спрашивая, перечислил с полдюжины фирм. Я был поражен.

— Но они же растут от недели к неделе!

— Да, — сказал он, — а теперь продай их и вложи деньги во что-нибудь надежное. Я помогу тебе разжиться еще одним приличным пакетом «Альфы».

Я последовал рекомендации Боя, чем и завоевал себе среди школьных коллег репутацию весьма ушлого бизнесмена. Миллионы жителей Северной Америки — в том числе и почти каждый наш учитель — вкладывают деньги в акции; в большинстве своем они играли на марже и уже к Рождеству проигрались вчистую, я же пережил крушение фондового рынка вполне благополучно, благодаря тому что Бой считал меня в некотором смысле своим подопечным.

Более того, в период всех этих потрясений у меня и мысли не было о деньгах, я с нетерпением предвкушал конец учебного года, когда можно будет сесть на корабль, пересечь океан и отправиться по маршруту, начинавшемуся в Англии, пролегавшему через Францию, Португалию, Швейцарию и Австрию, чтобы закончиться в Чехословакии. Это был первый из моих ежегодных походов, прерванных только на период войны 1939–1945 годов, мой первый опыт в поиске, идентификации и описании святых, первая из охотничьих экспедиций, давших мне материал для книги «Сто святых для путешественников», которая издана с того времени на шести языках и все еще бойко расходится, не говоря уж о прочих книгах и некотором количестве статей. В тот раз меня влекла к себе крупная дичь — святая, чей секрет я надеялся раскрыть, проявлялась в целом ряде разнообразных форм и никем еще не была удовлетворительно описана.

Сколь ни многообразны возможные житейские ситуации, едва ли не к каждой из них приписан свой отдельный святой, я же в тот раз выслеживал весьма экзотичную представительницу этого племени (вернее — сонма), чьего заступничества ищут девушки, стремящиеся отшить постылого воздыхателя. Ее, так сказать, исходной территорией являлась Португалия; согласно легенде, она была дочерью португальского короля — закоренелого язычника, который обещал ее в жены королю Сицилии, однако она не желала идти замуж ни за каких королей, потому что была христианкой и дала обет безбрачия. Стремясь соблюсти свой обет, принцесса взмолилась к небесам и обрела чудесное избавление — у нее выросла длинная густая борода; сицилианский король не захотел жениться на такой страхолюдине, после чего разгневанный отец велел ее распять.

Я намеревался посетить каждое место поклонения этой святой, собрать и сравнить все варианты легенды, доказать или опровергнуть аутентичность молитвы от докучливых кавалеров (которая, как считается, получила в XVI веке одобрение епископа Руанского), а также вообще посовать свой нос во все, что могло бы пролить хоть какой-нибудь свет на эту темную историю. Жизнь и посмертная слава португальской великомученицы изобиловали трудностями, столь привлекательными для человека моего темперамента. Чаще всего ее почитают под именем Вильгефортис, произведенным, по мнению специалистов, от Virgo-Fortis, но иногда как Либерату, Куммернис, Онткоммену, Ливраде, а в Англии (известно, что в соборе Святого Павла была ее часовня) как Анкамбер. Агиологи консервативного толка пренебрежительно отмахиваются от Вильгефортис, списывая ее появление на забавную ошибку невежественных крестьян, неверно истолковавших один из бесчисленных святых образов от Луки. На этой картине, написанной, по преданию, апостолом Лукой, изображена длинноволосая бородатая фигура в длинном одеянии, висящая на кресте; это, конечно же, Христос, однако на многих позднейших копиях он сильно смахивает на бородатую женщину.

Первоначальное знакомство с Анкамбер навело меня на некоторые мысли, и мне не терпелось их проверить. Во-первых, легенда о бородатой принцессе могла быть отголоском культа гермафродитичной Великой Матери, широко почитавшейся в древнем Карфагене и на Кипре. Ранние — да и не очень ранние — христиане подобрали за уходящими в прошлое язычниками уйму весьма полезных по хозяйству чудотворцев — зачем добру зря пропадать. Кроме того, меня заинтересовали публикации доктора Мозеса и доктора Ллойда, врачей из Нью-Йоркского городского университета, об аномальном росте волос у чрезмерно эмоциональных женщин; в частности, они приводили целый ряд случаев быстрого отрастания бороды у обманутых в любви девушек; в другой, уже британской статье описывался случай, как у девушки, чей жених сбежал из-под венца, выросла густая борода. Не приключилось ли нечто подобное и с Анкамбер?

Ведомый этими бредовыми идеями, я пересек океан и теперь весело раскатывал по Старому континенту, вынюхивал Анкамбер как в глухих деревушках, так и в уютных городках вроде Бове и Виссана; мне даже удалось опознать в одной из так называемых Анкамбер (Вильгельфорте, говоря по-местному; приходской священник явно ее стеснялся) святую Галлу, небесную покровительницу вдов, — ее тоже изображают иногда бородатой. И только в августе, когда времени до возвращения осталось всего ничего, поиски очередной Анкамбер привели меня в тирольскую деревню, располагавшуюся в тридцати милях к северу от Инсбрука. Деревня была размером с Дептфорд, североамериканцы были редкими гостями трех ее постоялых дворов, ведь все это происходило задолго до того, как орды любителей зимнего спорта захлестнули Тироль и в каждой захолустной гостинице, на каждом постоялом дворе появилось некое подобие современной сантехники. Я поселился в неизбежном «Рыжем коне» и начал осматриваться.

И сразу же выяснилось, что я не единственный в деревне чужак.

На базарной площади стоял брезентовый балаган с выцветшей вывеской: «Le grand Cirque forain de St. Vite». Кто-кто, а уж я-то точно не мог пройти мимо цирка, посвященного святому Витту, покровителю бродячих балаганщиков, к чьей помощи взывали (а в деревнях и по сю пору взывают) при хорее (она же виттова пляска), параличе и прочих телесных трясучках. На афишах не было ни петуха, ни собаки, полагающихся святому Витту по чину, зато они обещали человека-лягушку, Le plus grand des Tyroliens, Le Solitaire des forêts и — какая удача! — La Femme à barbe. Я твердо решил, что посмотрю эту бородатую леди и — буде представится такая возможность — выясню, не была ли она жестоко обманута в любви.

Цирк оказался крайне жалким, в нем почти физически витал дух поражения и убожества. Не было никакой программы, никакой логики выступлений; время от времени, когда зрителей набивалось побольше, два мрачных, словно свет им не мил, акробата что-то такое прыгали, кувыркались и ходили по свободному канату. Человек-лягушка сидел на собственной голове; судя по кислой физиономии, это занятие не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Дикарь рычал и не очень убедительно грыз кусок сырого мяса с клочком шерсти на краю; поясняющий мрачно намекал, что сегодня ночью не стоит выпускать собак на улицу, однако никто, похоже, не боялся ни за свою собаку, ни за себя. Когда вокруг дикаря не было зевак, он мирно сидел на стуле и — судя по движению челюстей — утешался порцией жевательного табака.

Унылый лилипут танцевал на бутылочных осколках, в его босые ступни въелась несмываемая грязь, осколки обкатались от долгого использования почти как пляжная галька. Гвоздем показа был несчастный Ринальдо Гетерадельф; когда Ринальдо снял рубаху, мы увидели у него на животе тошнотворный, чуть подрагивающий ком; при большой силе воображения да с помощью поясняющего можно было различить маленькие ягодицы и нечто вроде недоразвитых, совсем без ступней ножек. Асимметричные сиамские близнецы… Бородатая женщина сидела и вязала; глубокий вырез на ее платье являл взору подножия огромных холмов, с места отбрасывая любые подозрения в фальсификации.

Кривляния карлика и аромат тирольских ледерхозен были тяжким испытанием даже для человека, привыкшего находиться в одном помещении с целой бандой школьников; я решил, что хорошенького понемножку, и повернулся к выходу, но в этот самый момент на помост гибко вспрыгнул молодой парень, он встал рядом с Le Solitaire des forêts и начал показывать карточные фокусы; его пальцы двигались быстро и безукоризненно точно. Это был Пол Демпстер.

Я давно уже молча согласился с мнением мистера Махаффи и мисс Шанклин, что Пол скорее всего умер и уж во всяком случае пропал навсегда. И все же сейчас у меня не возникло никаких сомнений, никаких «не верю собственным глазам». В 1915 году, когда я видел Пола последний раз, ему было семь лет, за четырнадцать лет он превратился из ребенка в мужчину и мог, казалось бы, неузнаваемо измениться, однако я узнал его с первого взгляда. Да и то сказать, кто, как не я, учил его когда-то высокому искусству престидижитаторства и пристально, с ревнивым восхищением смотрел, как он демонстрирует недостижимые для меня чудеса ловкости. Да, Пол изменился и повзрослел, но его руки, его стиль работы с предметами нельзя было перепутать ни с чем.

Он выдавал сопроводительный треп по-французски, перескакивая иногда на австрийского образца немецкий. Работал он очень хорошо, даже великолепно — слишком хорошо для этих зрителей. Конечно же, многие из них поигрывали в карты, но провинциальные картежники играют неспешно, выкладывают карту на трактирный стол так, словно в ней фунт веса, и долго, прилежно тасуют колоду; молниеносные пассы и блестящие манипуляции ослепляли их, ничуть не просветляя.

Затем в ход пошли монеты. Я не мог не вспомнить обескураживающую фразу: «Возьмите шесть монет по полкроны и спрячьте их в ладони», — именно это Пол и делал, только не с полукронами, а с массивными австрийскими шиллингами, вынимая их из бород степенных крестьян, выдаивая из детских носов или выхватывая из корсетов хихикающих девушек. Эти простейшие, но в то же время и самые трудные из трюков, где все держится на виртуозном владении пальцами, выполнялись им с бесподобной чистотой и элегантностью, под стать лучшим мастерам сценической магии, — я говорю с такой определенностью потому, что сохранил свое старое увлечение и хожу на всех фокусников подряд.

Я был одет совершенно иначе, чем местные зрители, и резко выделялся на их фоне, однако Пол ни разу не посмотрел в мою сторону; сколько я ни старался, мне никак не удавалось поймать его взгляд. Когда потребовались часы для разбиваний, я снял с руки свои, однако он пренебрег ими в пользу большой серебряной луковицы, предложенной неким зажиточным тирольцем. Часы были разбиты на мелкие кусочки, кусочки загадочным образом исчезли, крупная, цветущего вида крестьянка с удивлением обнаружила целехонькие часы в своем мешочке с вязанием, на чем представление и закончилось, тирольцы тяжеловесно затопали к выходу.

Я задержался в палатке и заговорил с Полом по-английски. Он ответил по-французски. Когда я перешел на французский, он перешел на немецкий. Но я и не думал сдаваться. Наша беседа текла медленно и неловко, заняла довольно много времени, но в конце концов я вытащил из него признание, что он — Пол Демпстер, во всяком случае был таковым первые десять лет своей жизни. Теперь он Фаустус Легран и носит это имя дольше, чем то, старое. Я заговорил о его матери, сказал, что видел ее незадолго до отъезда. Пол не ответил.

И все же мало-помалу наши отношения смягчились, в первую очередь из-за остальных участников труппы, которые столпились вокруг и глазели на нас с откровенным недоумением, не в силах понять, что может быть общего у такого чужака, как я, с одним из них. Я сказал любопытствующим циркачам, что мы с Полом родом из одного города, а затем, с помощью мелких хитростей и уловок, помогавших мне вытащить из неразговорчивых священников и ризничих сведения о местных святынях и деяниях святых, дал им понять, что сочту для себя за честь поставить друзьям Фаустуса Леграна выпивку, а возможно, и не одну.

Это сразу же разрядило атмосферу; бородатая женщина, бывшая у них за главную, повесила на двери балагана картонку «закрыто по техническим причинам» и отрядила гонцов в ближайшую лавку. Тут же выяснилось, что все они не дураки выпить, единственным исключением оказался Le Solitaire des forêts, предпочитавший, судя по глазам, наркотики; не прошло и четверти часа, как мы уютно устроились вокруг двух бутылей, содержавших картофельный спирт, облагороженный жженым сахаром; сей напиток известен в Австрии как Rhum (не путать с ромом). Оборудовав исходные позиции, я ринулся в атаку — завоевывать доверие и благорасположение.

Завоевать расположение людей совсем не трудно, если ты готов говорить с ними об их проблемах, и тут все равно, находишься ты в компании самых обыкновенных канадцев или в центрально-европейском паноптикуме. За следующий час я подружился со всеми. Гетерадельф рассказал мне о своей дочке, хористке из венской оперетты, и жене, которая ни с того ни с сего ополчилась на тот самый нарост на животе, который всех их кормит. Я заботливо следил, чтобы недалекому, застенчивому карлику наливали вровень с остальными, за что и удостоился его расположения. Человек-лягушка оказался немцем, он с пеной у рта рассуждал о грабительских репарациях — и получил мои заверения, что все канадцы готовы подписаться под его словами. И я не кривил душой, просто мои собеседники хотели, чтобы в нерабочее время к ним относились как к нормальным людям, и я был рад им услужить. Я тактично избегал малейших намеков на их телесные аномалии — за единственным исключением. Печальная судьба Анкамбер привела бородатую женщину в такой восторг, что мне тут же пришлось повторить рассказ для всех. Она восприняла почитание бородатой святой как законную дань уважения всем бородатым женщинам и тут же загорелась идеей принять сценическое имя «мадам Вильгефорте» и нарисовать новую афишу: она сама, распятая на кресте, сурово взирает вслед устыженно удаляющемуся жениху-язычнику. Правду говоря, эта история была моим главным козырем: бредовая погоня за бородатой святой давала все основания усомниться в моей нормальности, а значит, делала равноправным экспонатом их паноптикума. Когда Rhum окончился, я подстроил так, чтобы за добавкой послали Пола, разумно полагая, что остальные члены труппы тут же бросятся обсуждать отсутствующего коллегу. Так оно и вышло.

— Ну что его к нам привязывает? — вздохнула бородатая женщина. — Только Le Solitaire, а так он давно бы ушел. Не стану скрывать от вас, месье, что Le Solitaire не совсем здоров и не может путешествовать в одиночку. Фаустус ведет себя очень достойно и не забывает старого добра, ведь это теперь Le Solitaire стал настолько беспомощным, что вынужден выступать в таком непритязательном амплуа, как «un solitaire», а раньше у него была своя труппа, много артистов, в том числе и Фаустус, так что Фаустус считает его своим артистическим отцом, это у нас такое профессиональное выражение. Не знаю точно, но вроде бы Le Solitaire и в Европу его привез из этой вашей Америки.

Вечер прошел очень весело, я даже немного потанцевал с бородатой женщиной под музыку карлика, который насвистывал польку и отбивал такт босыми пятками; Rhum сделал артистов захудалого цирка непомерно смешливыми, так что вид деревянноногого танцора вызвал у них бурю веселья. Когда все остальные разошлись, я поговорил с Полом один на один.

— Можно мне рассказать вашей матери, что я вас видел?

— Я не вижу в этом никакого смысла, однако бессилен вам помешать, месье Рамзи.

— Когда вы пропали, скорбь об утрате сильно отразилась на ее здоровье.

— Я собираюсь так и оставаться пропавшим, а потому известие, что вы меня видели, не принесет ей добра.

— Меня удивляет и огорчает, что вы относитесь к ней так бесчувственно.

— Она — часть прошлого, которое не вернуть и не исправить, что бы я сейчас ни делал. Отец непрестанно мне вдалбливал, что мое рождение лишило ее рассудка. Чуть ли не с младенческого возраста мне приходилось нести на себе бремя материнского сумасшествия, словно я сам злонамеренно его причинил. И мне приходилось выносить жестокость людей, считавших ее сумасшествие смешным — чем-то вроде похабного анекдота. Что касается меня, со всем этим покончено, а если она умрет — кто усомнится, что это не в пример лучше, чем жить в безумии?

На следующее утро я продолжил свои агиологические изыскания, но лишь после того как принял необходимые меры для получения очередного денежного перевода. Кто-то из вчерашних собутыльников украл мой бумажник, и всё определенно указывало на Пола.