Пятый персонаж

Дэвис Робертсон

VI. Суаре иллюзий

 

 

1

Я писал автобиографию Магнуса Айзенгрима с огромным удовольствием, здесь ничто не заставляло меня придерживаться исторических фактов, собирать и сверять свидетельства. Я дал себе полную свободу и сочинил такую книгу про мага, какая понравилась бы мне как читателю; она изобиловала романтикой и чудесами, имела ненавязчивый, но вполне ощутимый привкус эротики и садизма и была принята публикой на ура.

Мы с Лизл намеревались продавать книгу в театральных фойе, до и после представления, но она нашла себе покупателей и в книжных магазинах, а чуть позже, когда появилось дешевое издание в бумажной обложке, прекрасно пошла в табачных киосках и прочих местах, где торгуют живым, острым чтивом. Люди, которые в жизни своей и часа не посвятили упорному труду, читали взахлеб, как юный Магнус отрабатывал свои карточные и монетные трюки по четырнадцать часов кряду, доводя себя до такого изнеможения, что не мог потом даже есть, а только выпивал огромный стакан сливок, сдобренных бренди. Когда Айзенгрим совершенствовал свой природный гипнотический дар, каждый взгляд его, пусть и самый случайный, был настолько заряжен энергией, что прекрасные женщины пачками падали к его ногам, как несчастные бабочки, неудержимо влекомые испепеляющим пламенем, — и с каким же восторгом читали про это люди, знакомые с любовью лишь в самых тусклых, незамысловатых ее проявлениях.

Я писал о тайной лаборатории в старинном тирольском замке, где он конструировал аппаратуру для своих номеров, вскользь намекая, что были случаи, когда не совсем еще отлаженная установка давала сбой, серьезно травмируя одну из очаровательных ассистенток; само собой, Айзенгрим шел на любые расходы, чтобы полностью вернуть ей здоровье. Я рисовал его вроде как чудовищем, но чудовищем обаятельным, не очень чудовищным. Я предоставил читателю теряться в догадках относительно возраста героя. Лихая получилась книжка, жаль только, что я мало торговался, не выговорил себе больший процент с продажи. Но и так она обеспечила — и по сию пору обеспечивает — приличный приварок к моему годовому доходу.

Я накропал ее в Адирондакских горах, в тихом городке, куда отправился через пару дней после памятного разговора (назовем это так) с Лизл. После Мексики (контракт с «Театро Чуэка» заканчивался) Айзенгрим хотел сперва показать свое шоу в нескольких городах Центральной Америки, а затем организовать длительное турне по Европе. На прощание я подарил Прекрасной Фаустине симпатичное, довольно дорогое ожерелье и получил от нее поцелуй; ни я, ни она ничуть не сомневались в равноценности такого обмена. Айзенгриму я подарил весьма дорогие запонки для вечернего костюма, чем сразил его наповал; прижимистый по природе, он искренне не понимал, как это можно что-то кому-то отдать. Зато я вытянул из него обещание взять на себя часть расходов по содержанию миссис Демпстер; он упирался изо всех сил, уверяя меня, что ровно ничем не обязан своей матери и что если бы не ее дурная репутация, он никуда бы не сбегал и сидел бы себе спокойно дома. Я заметил, что в таком случае он был бы сейчас не великим иллюзионистом, а, вернее всего, баптистским священником в какой-нибудь канадской деревне. Этот более чем сомнительный довод больно ударил по тщеславию Айзенгрима, и он тут же капитулировал. Лизл тоже не осталась в стороне, под ее давлением Айзенгрим письменно распорядился, чтобы банк ежемесячно переводил на мое имя некоторую оговоренную сумму, — она прекрасно знала, что иначе он быстро забудет о своем обещании. Так что запонки пришлись весьма кстати — они хоть слегка успокоили его уязвленную скаредность. Лизл не получила от меня ничего, к этому времени между нами установилась прочная дружба, и мы получали друг от друга нечто не соизмеримое ни с какими подарками.

Я не то чтобы позарез нуждался в этих Айзенгримовых деньгах, но они пришлись весьма кстати. В июне 1945 года я смог наконец перевести миссис Демпстер из жуткого казенного заведения в значительно лучшую больницу небольшого провинциального городка, где она как частная пациентка находилась в обществе других больных только если сама того хотела, не говоря уж о том, что там и воздух был лучше, и места больше. Я добился этого перевода при посредстве одного довольно влиятельного знакомого, да и врачи государственной больницы были вполне согласны, что новое место лучше, а на свободу моей подопечной все равно нельзя, даже если бы ей было где жить. К этому времени мой капитал заметно вырос, однако плата за содержание миссис Демпстер в больнице была столь высока, что я не смог бы ее осилить без значительного сокращения собственных расходов, а возобновление прерванных во время войны поездок по Европе оказалось под большим вопросом. Если бы я не улучшил положение миссис Демпстер, я бы чувствовал себя предателем и по отношению к ней, и по отношению к покойной Берте Шанклин, однако теперь мне приходилось жить в сильно стесненных обстоятельствах — тем более что я хотел и прикопить немного на старость. Я находился в обычнейшей ситуации — хотел быть честным и не мог избавиться от сожалений, что эта честность слишком дорого мне обходится.

Так что регулярные переводы от Айзенгрима, покрывавшие примерно треть платы за больницу, пришлись мне очень кстати; опьяненный вполне естественным облегчением, я тут же допустил глупейшую оплошность. При своем первом после полугодовой отлучки визите к миссис Демпстер я сказал ей, что видел Пола.

К этому времени состояние миссис Демпстер значительно улучшилось; если все последние годы ее лицо было жалким и растерянным, то теперь к нему вернулось доброжелательное, иногда — шутливое выражение, знакомое мне по дням, когда она сидела на привязи. Она совсем поседела, но сохранила всю свою прежнюю стройность, да и морщин у нее не появилось. Все это не могло не радовать, однако миссис Демпстер так и оставалась в состоянии, которое разные психиатры именуют разными латинскими терминами, а бесхитростные жители Дептфорда определяли просто как «тронутая». Она могла следить за собой, весело болтала с другими пациентками и даже выводила тех из них, кто совсем уже плохо ориентировался в окружающем, на прогулку. Но у нее не было упорядоченного представления о мире, о жизни и особенно о времени. Если ей и вспоминался Амаса, то крайне смутно, ну вроде как некий второстепенный персонаж из наспех прочитанной книги; меня она узнавала, ведь я был единственным постоянным элементом в ее жизни, но я то приходил, то уходил, мое шестимесячное отсутствие практически не отличалось для нее от недельного, и то, что я обязал себя навещать ее регулярно, было связано скорее с моим собственным чувством долга, чем с ощущением, что она без меня скучает. А вот Пол, как вскоре выяснилось, занимал в ее туманном, спутанном мире совершенно иное, особое положение.

Он все еще был для нее мальчиком, пропавшим ребенком — пропавшим и давно, и словно вот только что, — который, если его найти, окажется точно таким, как прежде. Миссис Демпстер не верила, что Пол сбежал из дому, — конечно же, его похитили злые люди, знавшие, какая он огромная ценность, похитили из любви к чужим страданиям, чтобы лишить сына матери, а мать сына. Она не представляла себе в точности, что же это за злодеи такие, но иногда начинала говорить о цыганах, ну и как же тут без цыган, извека несущих на себе бремя иррациональных детских страхов: никуда не ходи, а то цыгане украдут. Согласно моей книге, Айзенгрим провел какую-то часть детства среди цыган; слушая миссис Демпстер, я краснел от стыда за этот эпизод.

Если я видел Пола, почему я его не привез? Что я сделал для его избавления? А как с ним обращались? Как можно верить, что я действительно что-то знаю о Поле, если я только болтаю и увиливаю и не хочу ни ребенка сюда привезти, ни ее к нему?

И тщетны были все мои увещевания, что Полу уже больше сорока лет, что он все время в разъездах, что напряженная работа не позволяет ему свободно распоряжаться собой, что он обязательно приедет в Канаду, надо только немного подождать. Я сказал, что он любит ее и скучает по ней, — чистое вранье, потому что Айзенгрим и не заикался ни о чем подобном, — и что он хочет устроить ее поудобнее, чтобы она ни в чем не нуждалась. Миссис Демпстер была настолько взбудоражена, настолько непохожа на саму себя, что я уже и не знал, чем ее успокоить, и сказал, что это Пол содержит ее в больнице, — очередная ложь, оказавшаяся очередной, решающей ошибкой.

Как это может ребенок содержать ее в больнице? Она в жизни не слыхала ничего смехотворнее. Так вот, значит, что! Это не больница, а тщательно замаскированная тюрьма, и держат ее здесь со вполне определенной целью — чтобы не пустить к сыну! И она знает, прекрасно знает, кто главный тюремщик. Я, а кто же еще. Данстан Рамзи, который прикидывается другом, а в действительности он враг, змея подколодная, несомненный агент тайных, зловещих сил, разлучивших ее с Полом.

Она закричала и бросилась на меня, пытаясь выцарапать глаза. Положение было буквально пиковое: эта внезапная вспышка ярости совершенно меня обескуражила, лишила способности сопротивляться; более того, я настолько благоговел перед миссис Демпстер, что и помыслить не мог обращаться с ней грубо. Меня спасла прибежавшая на шум медсестра; действуя совместно, мы кое-как утихомирили миссис Демпстер. Следующие полчаса прошли в полной суматохе, сестра вызвала врача, я объяснил ему, в чем причина неожиданной вспышки, миссис Демпстер уложили в кровать, привязали ремнями (это называется у них «легкое сдерживание») и сделали ей какой-то успокаивающий укол.

На следующий день я позвонил в больницу и не услышал ничего обнадеживающего. Состояние миссис Демпстер ухудшалось день ото дня, через неделю я был вынужден признать, что мои идиотские разговоры превратили ее из мирной, немного тронутой женщины в женщину, которая твердо знала, что злобные заговорщики намеренно разлучили ее с маленьким сыном и что я действую с ними заодно. Теперь ее держали взаперти, я спросил, можно ли мне ее увидеть, и врач сказал, что нет, ни в коем случае. Через некоторое время чувство вины заставило меня снова приехать в больницу; я так и не увидел миссис Демпстер, но мне показали, в каком корпусе она находится. Все окна этого корпуса были забраны решетками.

 

2

Вот так я утратил, на время, одну из ярчайших звезд своей вселенной, утратил по собственной глупости, и это угнетало меня вдвойне. Другую утрату — или, во всяком случае, заметную перемену — я испытал чуть позже, когда Бой Стонтон взял себе новую жену и я ей не приглянулся.

Пребывание на министерском посту привило Бою вкус к тому, что он считал политикой. Перед войной он прошел в парламент при очень легких обстоятельствах: либералы подумывали о коалиционном правительстве и даже не выдвинули против него, консерватора, своего кандидата. Однако за годы, когда Бой располагал большой властью, он как-то подзабыл, что был выбран фактически без выборов, и начал искренне считать себя политиком, да что там политиком — государственным деятелем, имеющим огромную народную поддержку. Дилетант от политики, Бой страдал всеми дилетантскими маниями, в том числе и манией величия; вскоре после войны он начал утверждать, что все чаще замечает в людях подспудное желание, перерастающее кое-где в громкие требования, поставить его во главе консервативной партии, дабы он поскорее освободил канадский народ от постыдных оков либерального рабства. И еще одно свойственное новичку заблуждение: он собирался перестроить работу правительства на основе «разумных деловых принципов», после чего все пойдет как по маслу.

Он и вправду попытался стать лидером консерваторов, только кто же отдаст такой пост неофиту? Как мне кажется, Бой совсем не годился в политики: он был очень богат и ни в какую не мог понять, что очень богатые люди не вызывают любви у народа; он был красив, а к красивым избиратели — и даже избирательницы — относятся с подозрением; у него не было политических друзей, и он не понимал, зачем они, собственно, нужны.

И все-таки при всех своих вопиющих недостатках Бой попал в парламент еще раз — на дополнительных выборах в округе, традиционно голосующем за консерваторов. И даже здесь, даже с учетом всех своих несомненных заслуг на министерском посту, он победил с перевесом в неполную тысячу голосов. Для начала Бой произнес с парламентской трибуны несколько неосторожных и откровенно глупых речей, что дало нескольким газетам прекрасный повод обвинить его в авторитарных замашках; он выступил в парламенте с прямыми оскорблениями в адрес своих обидчиков, на этот раз газеты разделали его так, что живого места не осталось. Сам о том не догадываясь, Бой представлял собой идеальную мишень для завистников и завзятых насмешников. И все же он завоевал себе некоторое количество сторонников, в их число входила и Дениза Хорник.

Это была сильная и властная женщина. С начала войны она поступила рядовой в женский вспомогательный корпус ВМФ, дослужилась до капитан-лейтенанта и показала себя весьма способным офицером. После войны она организовала маленькое туристическое агентство и быстро сделала его большим. Ей нравились политические взгляды Боя, а после нескольких с ним встреч понравился и сам Бой. Вряд ли стоит приписывать ей мотивы, о которых я не могу знать ничего определенного, однако мне сильно казалось, что она решила женить Боя на себе, причем так, чтобы он считал это своей идеей.

Бой любил женщин как источник сексуального наслаждения, но я очень сомневаюсь, что он много знал о них как о людях, а уж такая умная и целеустремленная женщина, как Дениза, явно находилась за пределами его опыта. Он познакомился с Денизой из чисто практических соображений: она занимала видное место в двух-трех группах, боровшихся за повышение роли женщин в общественных делах, а потому обладала влиянием на значительную часть женского электората. Вскоре выяснилось, что она понимает его политические идеи лучше, чем кто-либо другой, и он отпустил ей типичный для него комплимент, заявив прилюдно, что у нее настоящий мужской ум.

Через два года после дополнительных выборов, давших Бою место в парламенте, состоялись всеобщие выборы, вот они-то и стали настоящей проверкой его сил. К этому времени избиратели успели уже подзабыть его успешную организаторскую деятельность на посту министра продовольствия, консерваторы отнюдь не спешили поддерживать человека, который то и дело обрушивается с нападками на лидера собственной партии, либералы были его прямыми противниками, а газеты остервенело рвали его в куски. Предвыборная кампания стала для Боя чистым кошмаром; окончательно потеряв голову, он запугивал своих избирателей, вместо того чтобы их обхаживать, а для полной радости затеял склоку с одной из крупнейших газет, угрожая подать на нее в суд за клевету. Бой проиграл выборы в пух и прах; избиратели отвергли его как политика, а еще больше — как личность. Когда подсчет голосов завершался и поражение Боя стало совсем очевидным, он дал телевизионное интервью. Это было что-то незабываемое.

— Какие чувства вызывают у вас результаты голосования по вашему округу, мистер Стонтон? — спросил репортер. Колоритность ответа превзошла все его ожидания.

— Я чувствую себя фонарным столбом, — сказал Бой. — Каждая шавка поднимает на меня ногу.

Вся страна покатывалась со смеху, а газета, на которую Бой собирался подать в суд, прочитала ему высокопарную нотацию о природе истинной демократии. Бывшие сторонники Боя разбежались, но не все; среди сохранивших верность следует особо отметить Денизу.

Со временем все улеглось, пресса устала его травить, а некоторые газеты даже выражали сожаление, что такие выдающиеся способности не нашли себе применения на ниве служения обществу. Поздно спохватились — Бой успел уже решить, что парламентская карьера не для него, и с новым рвением взялся за сахар.

Но Дениза понимала в политике гораздо больше и видела его будущее совсем иначе. Она решила, что из Боя получился бы великолепный губернатор провинции Онтарио, а раз так, нужно обеспечить ему этот пост.

Тут требовалась долгая, кропотливая работа. Губернаторские посты находились в ведении престола, но это было чистой формальностью, в Букингемском дворце просто утверждали кандидатуру, представленную правительством Доминиона. Губернатор провинции Онтарио был назначен совсем недавно и обладал отменным здоровьем, так что Бою предстояло ждать своего часа как минимум пять лет. Правда, имелось одно важное обстоятельство, игравшее Бою на руку: расходов у губернатора было много, а платили ему гроши, так что претендентов на эту должность было еще поискать. С другой стороны, правившие в Оттаве либералы вряд ли захотели бы назначить губернатором бывшего консервативного парламентария, так что Бой мог надеяться только на смену правительства. Намеченная осада губернаторской резиденции зависела от массы случайностей, для ее успешного завершения требовались и умелая дипломатичная подготовка, и самое элементарное везение. В характерной для себя манере Дениза решила заняться дипломатией без малейших промедлений, чтобы быть наготове, буде представится удачный случай.

Бой был в восторге от этой идеи. Он все еще питал слабость ко всему связанному с престолом и ничуть не сомневался в своей способности не только наилучшим образом отправлять обязанности губернатора, но даже наполнить их новым смыслом, перевести с уровня чисто церемониального на практический. Он обладал всем необходимым для этого поста — за одним исключением. Губернатор не мог быть неженатым.

И вот тут мужской ум Денизы показал себя во всем своем великолепии, я знаю этот эпизод со слов Боя. Когда впервые всплыл вопрос о женитьбе, Дениза сказала: «Тут я вам не помощница, занимайтесь этим делом сами» — и без всякой паузы принялась объяснять, для чего, собственно, введен губернаторский пост, какие особые права позволяют губернатору в корне пресекать любые тиранические поползновения со стороны мошеннически подобранного законодательного собрания провинции. Это, говорила она, ни в коем случае не декорация, но инструмент, посредством которого престол осуществляет свою традиционную функцию по защите Конституции от политиканов, склонных забывать, что это они обязаны служить избравшим их людям, а не наоборот. Дениза ознакомилась с этим предметом самым подробнейшим образом, теперь она знала полномочия и обязанности губернатора не хуже любого специалиста по конституционному праву.

Бой и раньше обращал внимание на приятную внешность своей соратницы, но только теперь заметил в ней женскую привлекательность. Ум Денизы, ее хладнокровие, ее беззаветная преданность с самого начала производили на Боя сильное впечатление, но тот самый «мужской ум» не позволял ему увидеть в ней женщину. И вдруг он осознал, что эта бедняжка пожертвовала своей женственностью ради успеха в безжалостном мире бизнеса, а также ради борьбы за права женщин, не обладающих ее умом и здравым смыслом, что за всеми этими делами она почти забыла, что она женщина, и очень привлекательная.

Любовь человека сформировавшегося, нашедшего свое место в жизни, разительно отличается от робких, сумбурных юношеских увлечений. Такой человек не мучается сомнениями, он знает, чего он хочет, и идет прямо к поставленной цели. Бой решил, что ему нужна Дениза.

Получить ее было ой как непросто. Бой подробно описывал свои ухаживания. Наши с ним отношения оставались такими же, как и тридцать лет назад, с одним-единственным различием: Лизл объяснила мне, что откровения Боя не вырываются из него невольно, но бьют неудержимой струей, как нефть из фонтанирующей скважины, и что я, Пятый персонаж, являюсь для него самым естественным конфидантом. Сперва Дениза попросту отмахивалась от его любовных излияний. У нее было на то два довода: во-первых, она сроднилась со своим агентством и оно оставляло ей мало сил для чего-либо другого; во-вторых, она не может допустить, чтобы Бой рисковал ради нее своей блестящей карьерой.

— А какой же тут риск? — удивился Бой.

— Дело в том, что Хорник — моя фамилия по мужу, — неохотно призналась Дениза. Она вышла замуж в двадцать лет, как раз только-только началась война, брак оказался неудачным, и она вскоре подала на развод. Допустимо ли для представителя престола иметь жену, бывшую прежде в разводе?

Бой с ходу отмел эти соображения. Королева Виктория на том свете. Даже король Георг на том свете. Теперь все уже признали необходимость и гуманность разводов, а она с ее блистательной борьбой за либерализацию законов о разводе вообще попадает в особую категорию. Но Дениза еще не кончила свои признания.

Были и другие мужчины, сказала она. Она женщина с нормальными физиологическими потребностями — Дениза говорила без тени смущения, — поэтому у нее были две-три связи.

Бедная девочка, сказал мне Бой, она все еще пребывает в плену этого смехотворного двойного стандарта. Он поведал Денизе о своей ужасной ошибке с Леолой и как он был вынужден — в самом буквальном смысле этого слова, — был вынужден искать на стороне понимание и физическую взаимность, которых ему так недоставало дома. Дениза его полностью понимала, однако ему потребовалось немало времени и сил, чтобы убедить ее, что те же самые, основанные на житейском здравом смысле соображения применимы и к ней самой. В таких вещах — лицо Боя расплылось в дурацкой улыбке — этот самый ее мужской ум ну просто не работает. Но в конце концов ему удалось вдолбить ей в голову, что куда конь с копытом, туда, конечно же, и рак с клешней. Потом он даже называл ее «Ракуля», но через несколько дней перестал, как-то это иногда не очень хорошо звучало.

— Ну и, — печально улыбнулся Бой, — было последнее, совсем уже абсурдное возражение, что люди могут подумать, что она выходит за него из-за денег и из-за положения в обществе, которое он может ей дать. Ведь она была простой девчонкой из захолустного городка, и даже если жизненный опыт обогатил ее некоторыми знаниями и навыками (если правильно помню, тут она допустила некоторый перебор, заявив, что «прошла полный курс школы болезненных ударов»), она далеко не уверена, что достойно справится с ролью миссис Бой Стонтон и — если осуществятся обсуждаемые ими возможности — супруги губернатора. Вот представим себе — просто на мгновение представим, — что ей придется принимать кого-нибудь из членов королевской фамилии! Нет, Дениза Хорник знает свои возможности и свои ограничения, и она слишком любит Боя, чтобы становиться ему обузой.

Да, она его любит. И всегда любила. Она понимает его пылкий, неугомонный дух, столь плохо совместимый с современной политикой, где самое главное — это заигрывать с обывателями. Она всегда видела в нем — нет, она совсем не претендует на высокую интеллектуальность, но все же читала кой-какие серьезные книги — канадского Кориолана. «О свора подлых псов! Я ненавижу, как вонь гнилых болот, дыханье ваше!» Она легко могла представить себе, как он бросает эти слова в лицо сукиным детям, которые прокатили его на последних выборах. Она стремилась к нему всем своим сердцем как к истинно великому человеку, слишком гордому, чтобы пожимать руки и целовать младенцев, лебезить перед всякими подонками, чтобы те позволили ему делать дело, для которого он рожден.

Одним словом, мужественность (от слова «мужской») ума, позволившая Денизе Хорник добиться успеха в мире, была отброшена и под этой грубой оболочкой обнаружилась нежная, любящая женщина, найденная и пробужденная Боем Стонтоном. Они поженились после соответствующих приготовлений.

Эта свадьба не была ни религиозной церемонией, ни веселым праздником; я бы назвал ее светским приемом по первому классу. Присутствовали все влиятельные обитатели финансового и экономического мира; неутомимая невеста сумела вытащить из Оттавы чуть не половину министров, премьер-министр прислал поздравительную телеграмму, сочиненную самым красноречивым из его секретарей. Венчал их епископ Вудиуисс, для чего потребовались длительные уговоры и клятвенные заверения, что Дениза не была в разводе виновной стороной; Бой говорил мне потом, что все эти епархиальные заботы и слухи о смерти Бога заметно испортили епископа, а ведь умный был человек. Новобрачная блистала обручальным кольцом с бриллиантом размеров необычайных, шафером был президент какого-то банка; наилучшее шампанское текло, как наилучшее шампанское, порученное заботам очень хорошего буфетчика (то есть не больше трех фужеров на нос — если обладатель того носа не начнет скандалить). Веселья особого не наблюдалось, но и горечи тоже, если не считать эпизода с Дэвидом.

— А мы будем целовать невесту? — спросил его некий средних лет гость.

— А почему бы и нет? — пожал плечами Дэвид. — Ее целовали ничуть не меньше, чем Библию в уголовном суде, и примерно такие же люди.

Гость побежал рассказывать другим гостям, что думает Дэвид о своей новой мамочке.

Я сомневаюсь, чтобы Дэвид был прав. Ни он, ни Каролина не питали к Денизе особо теплых чувств, а ее дочку Лорену так вообще не переваривали.

До свадьбы о Лорене вроде как забывали, хотя она, конечно же, была существенным элементом создаваемой семьи. Тринадцатилетняя рябая после ветрянки девочка, она являлась плодом того самого брака с Хорником, о котором говорила Дениза. Лорена рано развилась, ее большие, на редкость упругие груди торчали вверх, к самому подбородку, создавая впечатление, что у нее совсем нет шеи. У нее было плотное короткое туловище и такая плохая координация движений, что она каким-то образом умудрялась сшибать предметы со столов, расположенных вроде бы вне ее досягаемости. Она плохо видела и носила очки с толстыми стеклами. Ее руки и ноги — а наверное, и все тело — обещали быть чрезмерно волосатыми, при малейшей нагрузке она буквально обливалась потом. Лорена смеялась часто и громко; когда она заходилась особо долгим смехом, у нее по подбородку текли слюни, потом она замечала их, втягивала назад и густо краснела. Недоброжелательные люди называли ее дурковатой, что было несправедливо; учителя специнтерната, где Лорена жила и училась, сочли ее достаточно способной, чтобы заниматься не в обычном классе по немудреной стандартной программе, а в усиленном; кроме того, она училась стряпать и вполне прилично шила.

Уже с самого начала свадьбы Лорену охватило буйное веселье. Шампанское полностью отключило ее сдерживающие центры; ликующая, со слюной на подбородке, она носилась по залу, натыкаясь на не успевших увернуться гостей, и во весь голос кричала: «Сегодня я самая счастливая девочка в мире! У меня теперь чудесный новый папочка, мой папуля — он разрешил мне называть его папулей! Посмотрите, какой он мне подарил браслет!»

Добрая и простодушная, Лорена пыталась сойтись с Дэвидом и Каролиной поближе. А как же еще, ведь они теперь одна семья. Бедняжка даже не подозревала, какие разные, порою странные отношения может подразумевать слово «семья». Каролина с ее перманентно мерзким характером отвечала новообретенной сестричке откровенными грубостями. Тем временем Дэвид напился; когда был провозглашен тост за невесту и жених произносил ответную речь, его сынок хихикал и отпускал вполголоса сомнительные шуточки.

Редко бывает, чтобы на свадьбе да без клоуна; на второй свадьбе Боя в роли клоуна выступала Лорена, когда же она упала — то ли от шампанского, то ли от непривычно высоких каблуков, то ли от того и другого разом, — я помог ей подняться, отвел в прихожую и внимательно выслушал ее рассказ, какая у нее собака, и что она умеет делать, и какая она умная. Через какое-то время Лорена уснула, и двое официантов отнесли ее в машину.

 

3

Так уж повелось, что старые друзья мужа вызывают у жены определенную неприязнь, но я сразу почувствовал, что в моем случае Дениза проявляет необычную суровость. Она была довольно умна, довольно привлекательна, обладала редкими способностями к интригам и политиканству, а также еще одним своеобразным качеством: вся ее жизнь, все ее интересы носили сугубо внешний характер. И не то чтобы Дениза была слепа и глуха к вещам духовным — нет, она чувствовала, что они существуют, и относилась к ним с откровенной, агрессивной враждебностью. Она прямо заявляла, что согласилась на церковный брак исключительно ради Боя, чтобы не повредить ему в глазах общества, она порицала обряд венчания за то, что он ставит женщину в приниженное положение. Вся ее кипучая энергия была направлена на социальные преобразования. Упростить процедуру развода, прекратить дискриминацию женщин при оплате труда и приеме на работу — вот что видела Дениза делом своей жизни, и она служила этому делу не как карикатурная мегера-феминистка, но рассудительно и трудолюбиво, со всей своей логикой и коммерческой сметкой. Бой постоянно убеждал меня, что под ее внешней оболочкой деловой женщины и общественной деятельницы таится милая, застенчивая девочка, робко ищущая любви, ласки и понимания, однако Дениза не спешила продемонстрировать мне эти свои качества, так что они навсегда остались скрытыми от моих глаз на манер обратной стороны Луны. Она интуитивно чувствовала, что я вижу в женщинах не своих сограждан, которых крупно надувают из-за каких-то мелких биологических отличий, а нечто совсем, совсем иное. Возможно, она даже догадывалась, что я высоко почитаю женщин — и именно за те их качества, которые она в себе подавляла. Во всяком случае она не желала видеть меня в своем доме, и если я по тридцатилетней привычке заходил к Бою, она тут же начинала со мною спорить, преимущественно о религии.

Невежда в религиозных вопросах, она, как и все ей подобные, приписывала людям, тем или иным образом связанным с религией, совершенно бессмысленные воззрения. Занимаясь туристическим бизнесом, она неизбежно должна была наталкиваться на мои книги, а потому знала, что я пишу о святых. Святость, святые — все это казалось Денизе чудовищной бессмыслицей, так что в ее глазах я стоял на одном уровне с людьми, гадающими на кофейной гуще, и проповедниками социального кредита. Меня продолжали приглашать на обед, но теперь это делалось от случая к случаю и непременно в компании других нежелательных личностей, от которых нужно как-то отделаться; другом этого дома я не был.

Чтобы хоть как-то загладить неловкость, Бой время от времени зазывал меня в свой клуб. Теперь мой старый школьный товарищ стал совсем уж важной персоной, и не только в деловом, но и в общественном плане — он занимался многими филантропическими проектами и даже несколькими артистическими (они как раз входили в моду).

Я чувствовал, что все это Бою не по душе. Он ненавидел само понятие «комитет», но был вынужден заседать в одних, возглавлять другие. Он ненавидел бестолковщину, но демократия неизбежно связана с некоторым количеством бестолковщины, и это приходилось терпеть. Он ненавидел неудачников, но с кем же работать благотворительно, если не с неудачниками? Бой все еще был красив, все еще умел заворожить людей, но когда он позволял себе расслабиться — как, например, со мной, — в нем чувствовалось разочарование и даже ожесточение. Он заразился от Денизы так называемым рационализмом и переживал эту болезнь в довольно острой форме. Мой капитальный труд по психологии мифа и легенды вызвал уйму отзывов и рецензий. По всей видимости, Бой прочитал что-то из этой печатной продукции и сделал свои выводы; при нашей ближайшей встрече (это было в клубе «Йорк») он накинулся на меня с обвинениями в интеллектуальной банальности и пособничестве распространению суеверий.

Книгу Бой не читал, и я дал ему довольно резкую отповедь. Бой немного сбавил тон и сказал, что не переваривает подобную литературу, потому что он атеист (надо понимать, это он так передо мной извинился).

— Мало удивительного, — сказал я. — Ты создал Бога по своему образу и подобию, а когда выяснилось, что Он не слишком высокого качества, ты его упразднил. Весьма банальная форма психологического самоубийства.

Я всего лишь хотел ответить ударом на удар, но Бой тут же рассыпался на куски.

— Не шпыняй меня, Данни, — взмолился он, — мне и так совсем паршиво. Я добился почти всего, чего хотел добиться, и все считают, что я на гребне успеха. Ну и, конечно же, Дениза, так что теперь есть кому поддерживать меня в форме, это очень удачно — потрясающе удачно, я каждую секунду это чувствую. Но иногда мне хочется взять вот так, сесть в машину и уехать куда глаза глядят от всей этой хреновины.

— Чисто мифологическое желание, — сказал я. — Я избавлю тебя от труда листать мою книгу и выяснять, что это значит; ты хочешь уйти в забвение при всех доспехах и оружии, на манер короля Артура, только современная медицина слишком хитра, чтобы позволить тебе такое. Тебе, Бой, придется стареть, придется испытать на собственной шкуре, что такое возраст и каково это быть стариком. Один мой давний друг говорил мне как-то, что ему нужен Бог, который научит его стареть. Думаю, он нашел, что хотел. То же придется сделать и тебе, или так и будешь все время мучиться. Тем, кого боги не любят, они даруют вечную молодость.

— Это самая бредовая пораженческая чушь, какую я слыхал в жизни, — сказал Бой, глядя на меня почти с ненавистью, однако к тому времени, когда мы допили кофе, он уже был само добродушие.

Я обошелся с Боем довольно грубо, и все же что-то в нем меня беспокоило. В детстве его отличали хвастливость, агрессивность и полное неумение достойно проигрывать. С возрастом он научился довольно умело маскировать эти свои особенности, и если не знать его так, как я, могло показаться, что он их совсем переборол. Но я никогда не верил, чтобы черты характера, сильно проявлявшиеся в детстве, могли куда-то пропасть — они либо уходят вглубь, либо трансформируются во что-то другое, но никак не исчезают; сплошь и рядом бывает, что, когда жизнь клонится к закату, они появляются вновь, во всем своем прежнем великолепии, и именно сюда, а не к старческому слабоумию наилучшим образом применимо расхожее выражение «впасть в детство». Я видел это по себе — моя былая склонность «отмачивать пенки», слишком резкие и болезненные, чтобы их можно было оправдать потребностью в самозащите, вернулась на шестом десятке. Я был когда-то язвительным мальчишкой и превращался теперь в язвительного старикашку. Бой же с возрастом все меньше скрывал свое острое желание распоряжаться всеми и всем; когда же карта выпадала не в его пользу, он становился злым и раздражительным.

Чуть не с самого детства каждый из нас старательно маскировал свою истинную сущность, но теперь эта маскировка износилась до дыр.

 

4

Миссис Демпстер умерла примерно через год после свадьбы Боя с Денизой. Это стало для меня полной неожиданностью — я настолько верил популярной легенде о долгожительстве сумасшедших, что даже оговорил в своем завещании ее интересы на случай, если умру раньше. Как это ни удивительно, на здоровье миссис Демпстер совсем не повлияли тяготы долгого пребывания в казенном сумасшедшем доме, а в загородной больнице она сразу посвежела и повеселела; думаю, ее сломало не что иное, как мои дурацкие разговоры про Пола. После этой благонамеренной глупости миссис Демпстер так и не вернулась к состоянию легкого мирного помешательства. Можно было удерживать ее от буйства при помощи лекарств, но я в полном своем невежестве не знал этих лекарств и не доверял им; мне не нравилось, что людей глушат химией, вынуждая их к беззлобности и спокойствию, и я просил избавить по возможности миссис Демпстер от такого унижения. Это делало обращение с ней еще более трудным и стоило мне немалых дополнительных расходов. В результате миссис Демпстер проводила часть своего времени в припадках дикой ярости, изливаемой на меня, а другую, много большую, в безысходном отчаянии.

И это быстро ее изнуряло. Я не мог разговаривать с миссис Демпстер, но иногда смотрел на нее через дверной глазок; с каждым месяцем она худела, слабела, становилась все более не похожей на себя прежнюю. У нее появились болезни: диабет, почечная недостаточность, какое-то сердечное недомогание, но все это в слабой, зачаточной форме; врачи бодро меня заверяли, что с миссис Демпстер ничего серьезного, что все под контролем, что уж на десять лет ее всяко хватит, а скорее и на много, много больше. Но я-то так не думал, у нас в Дептфорде быстро подмечали, если кто-нибудь «исходил на нет», и я видел, что именно это происходит с миссис Демпстер.

И все равно для меня было полной неожиданностью, когда позвонили из больницы и сказали, что у нее тяжелый сердечный приступ и что он может через несколько часов повториться. Я плохо понимал, что такое жизнь без миссис Демпстер, и при всей своей дептфордской умудренности воспринимал это «исходит на нет» несколько абстрактно, не задумывался всерьез, что и вправду могу ее лишиться. У меня так схватило сердце, что впору было бояться за самого себя, однако я примчался в больницу уже через несколько часов после звонка — фантастически быстро, если учесть, как далеко было ехать.

Миссис Демпстер лежала в изоляторе без сознания. Прогнозы были самые неутешительные, она могла умереть с часу на час, и я остался в больнице ждать. Но часа через два пришла сестра и сказала, что миссис Демпстер хочет меня видеть. Я колебался, потому что последние годы один уже мой вид приносил ей невыразимые страдания, однако сестра заверила меня, что бояться нечего, и я вошел в палату.

Миссис Демпстер выглядела очень плохо, совсем бледная и осунувшаяся, но когда я взял ее за руку, она открыла глаза; она смотрела на меня несколько минут и только затем заговорила — заговорила медленно, невнятно и еле слышно:

— Вы Данстэбл Рамзи?

— Да, я Данстэбл Рамзи.

Последовало долгое молчание.

— Я думала, он маленький мальчик, — произнесла миссис Демпстер и закрыла глаза.

Я сидел и держал ее за руку в надежде, что она снова заговорит, может быть, про Пола. Я просидел так около часа, а затем, к полному моему изумлению, пальцы миссис Демпстер чуть-чуть, едва ощутимо, пожали мою руку. Это было последнее, что она мне сказала. Вскоре дыхание ее стало частым и хриплым, и сестры знаками попросили меня уйти. Через полчаса они вышли в коридор и сказали, что она умерла.

Эта ночь была для меня очень тяжелой. Я с мрачным упорством держал себя в руках, пока не лег в кровать, а потом заплакал. Плакать было странно, страшно и больно, ведь я не плакал с того давнего случая, когда мама меня побила, не плакал даже в худшие моменты войны. Мало-помалу я уснул, но и тут не нашел покоя — теперь меня одолевали страшные сны; раз за разом я видел свою мать в каких-то чудовищных обличьях. Когда это стало совершенно невыносимо, я с криком проснулся, сел и попытался читать, но не мог сосредоточиться на странице, в голову лезли мрачные, нелепые фантазии, я чувствовал такое безысходное отчаяние, такую жалость к самому себе, словно я не шестидесятилетний мужчина, не грозный повелитель школьников, не ученый с прочной, хоть и скромной репутацией, а жалкий разнюнившийся подросток. Всю ночь мой дух словно отражал нападение каких-то чуждых, злобных сил, и к тому времени, как прозвенел спасительный звонок к подъему, я находился в почти невменяемом состоянии; я порезался при бритье, я через силу позавтракал, тут же почувствовал позывы к рвоте и едва успел добежать до ванной; на первом же уроке я так недостойно обошелся с глуповатым учеником, что потом пришлось перед ним извиняться. Смятение духа отражалось и на моем внешнем виде, во всяком случае коллеги относились ко мне в тот день с необычной предупредительностью, а ребята на уроках сидели тихо как мышки. Думаю, все они решили, что я очень болен, да я и был болен, только болезнь у меня была такая, что с ней не пойдешь к врачу, и я не знал никаких средств от нее.

Я распорядился, чтобы тело миссис Демпстер доставили в Торонто, в крематорий, и поручил его заботам похоронного бюро. На следующий день я пошел проверить, все ли там в порядке.

— Демпстер, — сказал служитель. — Да, конечно, зайдите в комнату номер три.

Она не слишком походила на себя, скорее всего потому, что бальзамировщик перестарался с румянами, и я не могу сказать, что у нее был «умиротворенный вид» или что она «словно помолодела». У нее был вид пожилой миниатюрной женщины, приготовленной к погребению. Я встал на колени, помолился за упокоение души Мэри Демпстер в некоем неопределенном месте, неким неопределенным образом, под благожелательным покровительством некой не указанной, но остро ощущавшейся мною силы. Такая молитва подтверждала все антирелигиозные доводы Денизы Стонтон, но мною владело ощущение, что не прочесть молитву было бы духовным самоубийством. Затем я попросил прощения для себя самого за то, что уделял ей слишком мало любви и не был достаточно щедр, хотя и делал все как можно лучше — как мне казалось.

Мне бы очень не хотелось, директор, чтобы Вы сочли меня за сумасшедшего или полного идиота, а потому я сильно колебался, стоит ли рассказывать Вам, что было дальше. Годы не заставили меня изменить моему давнему, твердому убеждению, что Мэри Демпстер — святая, ведь какая мне разница, верит кто-нибудь, кроме меня, в три ее чуда или нет, я-то знаю, что они были. Согласно церковному преданию, тела усопших святых благоухают; многие свидетели говорят о запахе фиалок. Пытаясь учуять аромат истинной святости, я наклонился и понюхал голову Мэри Демпстер. Запах был, и довольно приятный, но, увы, явно искусственного происхождения.

Увидев, что я молюсь у гроба, служитель похоронного бюро сделал вполне разумный вывод, что похороны будут проводиться по христианскому обряду, и пошел за крестом. Он вернулся в тот самый момент, когда я принюхивался.

— «Шанель номер пять», — прошептал служитель. — Мы всегда их используем, если родственники не принесут чего-нибудь другого. И вы, наверное, заметили, что мы чуть-чуть подложили грудь вашей матери, за болезнь она немного там исхудала, это придает лежащей фигуре несколько нездоровый вид.

Приличный, доброжелательный человек, он выполнял, как умел, необходимую, пусть и малоаппетитную работу, поэтому я воздержался от комментариев, только сказал, что она мне не мать.

— Извините, пожалуйста. Ваша тетушка? — Он отчаянно старался окружить клиента теплотой и заботой, не доходя при этом до прямых фамильярностей.

— Нет, и не мать, и не тетушка.

У меня язык не поворачивался определить то, чем была для меня Мэри Демпстер, тусклым, несоразмерным словом «друг», так что я оставил служителя строить догадки.

На следующий день, когда раскрылись дверцы пылающей топки и тело Мэри Демпстер отправилось в свой последний путь, кроме меня, в часовне крематория не было ни души. Да и то сказать, кто еще ее помнил?

 

5

Она умерла в марте. Тем же летом я отправился в Европу и, кроме всего прочего, навестил болландистов в надежде, что они похвалят мою последнюю большую книгу. Я совсем не стыжусь в этом признаться — кто, как не они, мог сказать, хорошо я справился с работой или нет, чья оценка могла быть мне приятнее? Меня не постигло разочарование, они были все так же гостеприимны и не скупились на комплименты. Попутно я узнал одну очень радостную для меня вещь: падре Бласон еще не умер, хотя, конечно же, очень постарел; он лежал в одной из венских больниц. Первоначально я намеревался посетить Зальцбургский фестиваль, но не Вену, однако это известие заставило меня изменить свои планы, ведь я ничего не слышал о Бласоне невесть уже сколько лет.

Я нашел его в больнице, принадлежавшей Синим монахиням; Бласон хоть и постарел, но не слишком изменился, разве что утратил последние зубы; на его седых, все так же всклокоченных волосах лихо сидела все та же кошмарная бархатная скуфейка.

С нашей единственной встречи прошло свыше четверти века, однако память не подвела старого иезуита.

— Ра́мзес, — возопил он, как только я показался в дверях, — а я-то думал, вас давно нет в живых! Постарели вы, постарели! Господи, да это сколько же вам лет? Да вы признавайтесь, чего там стесняться и жеманничать! Сколько вам лет?

— Шестьдесят один, — сказал я. — Только-только стукнуло.

— О, да вы настоящий патриарх! А на вид так еще больше. А вот мне сколько лет, это вы знаете? Да нет, не знаете, и сам я вам тоже не скажу. Если здешние монашки узнают, они точно решат, что я маразматик. Они и так слишком уж усердствуют с мытьем, а если узнают, какой я старый, начнут сдирать с меня кожу своими жуткими щетками, обдерут заживо, как святого Варфоломея. Но я все-таки вам намекну — вам уже не придется поздравить меня со столетним юбилеем! Ну а на сколько мне больше, этого я никому не скажу, это вы узнаете, когда я умру. А умереть я могу в любую минуту. Ну хоть прямо сейчас, за разговором с вами. Тогда-то уж точно последнее слово останется за мной, верно? Да вы садитесь, садитесь. У вас усталый вид. Вы написали прекрасную книгу. Не то чтобы я проштудировал ее от корки до корки, но одна сестра тут кое-что мне из нее почитала. Правда, мне пришлось сказать ей: ладно, хватит, — потому что ее кошмарный акцент осквернял вашу элегантную прозу, ведь хоть бы одно имя произнесла правильно! Убийство, чистое убийство! Вы и представить себе не можете, насколько невежественны эти женщины! Палачи изустного слова! В наказание я заставил ее каждый день читать мне «Вечного жида». Французский у нее вполне пристойный, не то что английский, но сама книга буквально жгла ей язык, там же, вы знаете, сплошной антиклерикализм. А уж какие там иезуиты! Чернокнижники, всеведущие злодеи! Будь мы хоть на крупицу такими ловкачами, как нас расписывает Эжен Сю, мы бы давно уже были властителями мира. Бедняжка, она никак не могла взять в толк, зачем мне понадобилось слушать подобную мерзость и почему я все время смеюсь. А как я сказал, что эта книга включена в Индекс, так теперь она вообще считает, что я какое-то чудовище и только прикидываюсь стареньким, дряхленьким иезуитом. Вот так мы и развлекаемся. Ну а у вас-то что? Как там ваша малоумная святая?

— Моя — что?

— Не надо кричать, я еще не оглох. Ваша малоумная святая, ненормальная женщина, вокруг которой вы строите свою жизнь. Я думал найти что-нибудь про нее в этой вашей книге, но там ни полслова. Это я точно знаю. Для начала я просмотрел указатель, я всегда так делаю. Святые, герои, легенды, все, что душе угодно, и хоть бы один малоумный святой. Почему?

— Я удивился, что вы употребили это выражение, потому что я не слышал его уже лет тридцать. Последним человеком, кто назвал ее так, был один священник.

Затем я рассказал ему о своем давнем визите к отцу Ригану.

— Ах, Ра́мзес, Ра́мзес, ну надо же все-таки что-то соображать. С таким вопросом и к деревенскому священнику! Но этот ваш Риган оказался совсем не глупым парнем. Не все ирландцы круглые идиоты, да и то сказать, в них ведь много испанской крови. И все же очень странно, что он слышал про малоумных святых. А вы знаете, что одну такую должны на днях канонизировать? Бертилия Боскарден, которая творила чудеса — доподлинные чудеса — с ранеными во время Первой мировой войны; уйма чудесных исцелений, героическое бесстрашие при воздушных налетах. И все же ее не назовешь классической малоумной святой, она была очень активна, а эти все больше пассивны — страстные почитатели Господа, обладающие тем особым прозрением, про которое святой Бонавентура сказал, что постичь его не дано и мудрейшим ученым.

— Отец Риган уверял меня, что малоумные святые опасны. Вот и евреи говорят, что с ними надо поосторожнее, что они лезут со своей святостью куда не надо и еще приносят невезение.

— Да, бывает такое иногда, если в них больше дурости, чем святости, только вы знаете, мы же все приносим друг другу невезение, сами того не замечая. Но малоумные святые, они бывают разные, я же говорю не про каких-нибудь там блаженненьких, которые только и знают, что слоняются по улицам и бормочут чего-то там про Боженьку, и уж тем более не про тех, кто несет всякую грязную похабщину, а таких, в общем-то, большинство. Вы напомните мне немного про эту Мэри Демпстер.

Что и было сделано. Когда я замолк, падре Бласон сказал, что над этим вопросом нужно подумать. Было заметно, что долгая беседа его утомила, дежурная монахиня подала мне знак, что пора бы и на выход.

— Он милый, добрейший человек, — сказала она в коридоре, — только до чего же ему нравится нас поддразнивать. Если вы хотите его побаловать, принесите в следующий раз этого особого венского шоколада, а то он говорит, что больничная диета ему обрыдла. А желудок у него просто чудо. Хотела бы я иметь такой желудок, а ведь падре ужас какой старый, мне и половины его возраста нет.

На следующий день я пришел в больницу тяжко нагруженный; большую часть принесенного шоколада я передал сестрам для постепенного скармливания падре Бласону, мне совсем не улыбалось, чтобы он объелся до смерти, да еще прямо у меня на глазах. Я вручил ему одну-единственную коробку, по-венски щеголеватую, с маленькими щипчиками, чтобы брать нужную шоколадку.

— Ага, — заговорщически прошептал он, — святой Данстан со своими щипцами! Говорите потише, святой Данстан, а то все остальные тоже захотят моего шоколада, а он может испортить им пищеварение. О безгрешная душа! Неужели нельзя было пронести мимо этих монашек бутылку достойного вина? Они покупают где-то самую дешевую отраву, да и той выдают по наперстку и только по праздникам, а праздников у них раз, два и обчелся… Так вот, я тут думал про вашу малоумную святую и пришел к следующему заключению: болландисты такую бы в жизнь не признали, но личность она, по всей видимости, была необыкновенная, беззаветно любила Господа и во всем на Него уповала. Что же касается чудес, мы с вами слишком глубоко занимались ими, чтобы утверждать что-нибудь категорически; вы в них верите, эта вера наполнила вашу жизнь красотой и добром, а излишнее теоретизирование тут просто не имеет смысла. Гораздо важнее то, что вся ее жизнь была подвигом; судьба относилась к ней совершенно немилосердно, но она старалась делать все, что возможно, и держалась до последнего, пока сумасшествие ее не пересилило. Героизм в божьем деле — вот что, Ра́мзес, отличает святого, а не всякие там фокусы. А потому, как мне кажется, вы не сделаете ничего плохого, а только хорошее, если на День Всех Святых помянете в молитвах и Мэри Демпстер. По вашему собственному признанию, то, что ее постигла судьба, которая вполне могла стать вашей, позволило вам получить от жизни много хорошего. Правда, у мальчишек головы крепкие, да вы и сами это прекрасно знаете, вы же учитель. Вполне возможно, что все ограничилось бы здоровой шишкой, тут вам никто ничего в точности не скажет. Но как бы там ни было, ваша малоумная святая озарила всю вашу жизнь, такое мало кому выпадает.

Затем мы поболтали с падре Бласоном о наших общих брюссельских знакомых, и вдруг он спросил:

— Ну как, встретили вы своего дьявола?

— Да, — сказал я, — я встретил его в Мехико. Он принял образ женщины — несомненной женщины, пусть и крайне уродливой.

— Несомненной?

— Да, уж в этом-то нет и тени сомнения.

— Ну точно, Ра́мзес, вы меня поражаете. И кто бы мог предположить, что вы такая значительная личность? Да, конечно же, чтобы искушать Антония Великого, дьявол изменил свой пол, но чтобы ради канадского учителя? Вот вам и урок, что в делах духовных нельзя быть снобом. Прав ли я, заключая из вашей уверенности, что в данном случае искушение увенчалось успехом?

— Дьявол показал себя с самой лучшей стороны. По его мнению, небольшой компромисс ничем мне не повредит. Более того, он считает, что знакомство с ним может существенно улучшить мой характер.

— Вполне разумно. Дьявол знает такие закоулки нашей души, относительно которых Сам Христос пребывает в неведении. Если уж на то пошло, Христос узнал о Себе уйму полезного и поучительного, когда пообщался в пустыне с дьяволом, я в этом твердо уверен. Ведь это была беседа брата с братом, люди слишком уж охотно забывают, что Сатана — старший брат Христа, а потому имел в споре с ним некоторые преимущества. В целом мы обращаемся с дьяволом совершенно безобразно, и чем хуже мы с ним обращаемся, тем громче он над нами смеется. Ну так расскажите мне об этой встрече.

Слушая меня, падре Бласон то по-девичьи хихикал в ладошку, то закатывал глаза, так что оставались видны одни белки, то негодующе фыркал; когда я рассказал про Лизл и Прекрасную Фаустину в гримерной, он закрыл лицо ладонями и шаловливо поглядывал между пальцев; это была совершенно артистичная демонстрация клерикальной стыдливости испанского розлива. Но в том месте, где я поймал Лизл у двери и до хруста вывернул ей нос, он начал стучать пятками по кровати и расхохотался так громко, что тут же примчалась встревоженная монашка; не в силах что-нибудь сказать, Бласон замахал на нее руками.

— О-го-го, Ра́мзес, — сказал он, чуть отдышавшись, — мало удивительного, что вы так прелестно пишете о мифах и легендах. Святой Данстан снова схватил дьявола за нос, через тысячу лет после своего времени. Достойный, вполне достойный поступок. Вы встретили дьявола, как равный, без дрожи и раболепия, ничего у него не клянчили, никаких там дурацких услуг. Вы настоящий герой. Вы можете дружить с дьяволом, не опасаясь, что он сцапает вашу душу!

На следующий день я пришел с ним попрощаться. Я устроил, чтобы ему доставляли по необходимости шоколад и кое-как всучил монашенкам шесть бутылок хорошего вина, чтобы наливали ему, когда сочтут возможным.

— Прощайте, — весело завопил Бласон, завидев меня в дверях палаты, — мы же с вами, пожалуй, больше и не увидимся. Да, сдаете вы, сильно сдаете.

— Я еще не нашел Бога, который научил бы меня, как быть старым, — сказал я. — А вы?

— Т-с-с, не орите так громко. Я не хочу просвещать этих монашек на предмет своего спиритуального состояния. Да, да, я Его нашел, и Он самый лучший изо всей этой компании. Очень тихий, очень спокойный, но блистательно живой: мы делаем, Он же пребывает. И чтоб хоть вот столько карьеризма, хоть вот столько прозелитизма, не то что у Его сыновей. — Бласон захихикал, как удачно напроказивший школьник.

В тот день я пробыл у него недолго; в дверях я обернулся, чтобы помахать на прощание, и увидел, что он зажал свой медно-красный массивный нос крошечными щипчиками для шоколада и смеется.

— Ступайте с Богом, святой Данстан, — крикнул он. — Или Бог с вами.

В первый же день своего пребывания в Зальцбурге я попал на выставку «Schöne Madonnen», развернутую в служебных помещениях Кафедрального собора, и тут же вспомнил Бласона. Потому что здесь я нашел то, что давно уже не надеялся найти, — маленькую Мадонну, явившуюся мне в Пашендале. Собственно говоря, выставка была организована для демонстрации искусства резьбы по камню и дереву; на ней экспонировались изображения Богородицы во всех ее аспектах, свезенные сюда со всей Европы из церквей, музеев и частных собраний.

Среди этих экспонатов была и моя Мадонна; я узнал ее сразу, во всех деталях, от короны на прелестной головке до ноги, попирающей полумесяц. Той ночью в неверном свете догоравшей ракеты я не успел толком рассмотреть земной шар, на котором покоился полумесяц, теперь же оказалось, что его обвивает библейский, с яблоком в пасти змей. Скипетр куда-то пропал, зато сохранился Божественный Младенец — толстый, серьезный человечек, взирающий на мир со скептическим прищуром. Была ли Мадонна похожа на молодую Мэри Демпстер? Строго говоря — не очень, хотя волосы у них лежали практически одинаково. Лицо миссис Демпстер, напоминавшее, на взгляд моей матери, миску с простоквашей, никогда не было таким прекрасным, как у пашендальской Мадонны, однако у них было абсолютно одно и то же выражение лица — выражение любви и милосердия, всепонимания и всепрощения.

Я задержался в Зальцбурге на неделю и каждый день, без единого пропуска, ходил на выставку. Маленькая Мадонна принадлежала одному из известнейших частных собраний; по мнению авторов каталога, она представляла собой хороший, хотя и поздний образчик деревянной скульптуры, созданный по канону Непорочного Зачатия. В иллюстративную часть каталога она не попала как малоценная. Фотографировать на выставке запрещалось. Но я и не нуждался в снимках — она была моя, моя навсегда.

 

6

Таинственная смерть Боя Стонтона попала на первые полосы всех газет, а любители нераскрытых преступлений — они были абсолютно уверены, что тут без преступления дело не обошлось, — обсуждают ее и по сей день. Ничуть не сомневаясь, что Вы, директор, прекрасно помните все подробности, я все же позволю себе их изложить. В понедельник, 4 ноября 1968 года, примерно в четыре часа ночи его «кадиллак» был поднят со дна озера Онтарио; машина слетела с бетонного мола Торонтского порта на такой большой скорости, что погрузилась в воду на расстоянии двадцати футов от его оконечности. Полиции потребовались определенные усилия, чтобы разомкнуть пальцы Стонтона, намертво вцепившиеся в баранку. Окна и крыша были наглухо закрыты, так что вода должна была заполнить утонувшую машину не сразу, а через довольно большое время. И последний, самый загадочный факт: полицейский врач обнаружил во рту Боя камень — заурядный обломок розоватого гранита размером примерно с куриное яйцо, — который никак не мог попасть туда в результате аварии; так что получалось, что либо он сам положил камень себе в рот, либо это сделал кто-то другой.

Газеты терялись в догадках. Что это — убийство? Но кому потребовалось убивать известного благотворителя, человека, чьи организаторские способности сослужили отечеству такую неоценимую службу в годы войны? Если раньше пресса травила Боя, то теперь, после смерти, он стал для нее героем. А может, самоубийство? Но с какой бы это стати президент корпорации «Альфа», один из двоих или троих богатейших в Канаде людей, человек, известный своей моложавостью и оптимизмом, решил вдруг покончить с собой? Его семейная жизнь могла служить образцом для подражания; он и его жена (бывшая Дениза Хорник, заслужившая большую известность своей борьбой за проведение законодательных и экономических реформ, улучшающих положение женщин) работали рука об руку в десятках культурных и благотворительных проектов. Кроме того, газеты нашли теперь уместным раскрыть, что буквально через пару дней должно было последовать назначение Стонтона губернатором провинции Онтарио. Невозможно себе представить, чтобы человек с такими высокими понятиями долга убил себя при подобных обстоятельствах. На тех же газетных страницах десятки именитых граждан отдавали покойному дань уважения и выражали соболезнования его семье. Одно из самых прочувствованных писем принадлежало перу Джоэла Серджонера; трагедия произошла буквально в нескольких сотнях ярдов от миссии «Лайфлайн», деятельность которой получала от покойного поддержку в высшей степени щедрую. Вы, директор, особо подчеркнули в своем письме, что вся жизнь Боя Стонтона является наилучшей иллюстрацией положения, на котором неустанно настаивает наша школа, — что чем больше человеку дано, тем больше с него и спросится.

Его жена описывалась в самых восторженных тонах, при этом практически не упоминался «первый брак, завершившийся в 1942 году, когда умерла первая миссис Стонтон, урожденная Леола Крукшанк». В списке безутешных родственников Лорена стояла впереди Дэвида (сорокалетний барристер и горький пьяница) и Каролины (миссис Бистон Бастабл, мать одной дочери, тоже Каролины).

Дениза очень старалась организовать похороны по государственному разряду, чтобы флаг на гробе и солдаты с ружьями, но у нее ничего не вышло. И все же в городе были приспущены многие флаги, а на кладбище явилось — опять же ее стараниями — более чем удовлетворительное количество важных личностей, а также личностей, которые представляли на похоронах личностей слишком важных, чтобы приехать лично. По всеобщему согласию почетная обязанность отдать Бою последнюю дань была возложена на епископа Вудиуисса, который знал покойного с юных его лет, хотя, ко всеобщему сожалению, этот бедолага последнее время бормочет так, что ничего не поймешь.

Поминки были организованы самым блестящим образом, и даже новый, очень просторный дом, построенный Боем по настоянию Денизы в самом фешенебельном пригороде Торонто, едва вместил всех гостей. Дениза проявила удивительное самообладание, и все прошло без сучка без задоринки. Вернее — почти.

Поздоровавшись в дверях со всеми скорбящими — если это определение применимо к группе людей, которые тут же принялись весело заправляться ржаным и ячменным, — она подошла ко мне со словами:

— Само собой, вы возьмете на себя написание официальной биографии.

— Какой официальной биографии? — пробормотал я, испуганно заикаясь.

— А какой бы вы думали? — Она смотрела на меня как на полного идиота.

— О, так, значит, будет биография? — Я отнюдь не иронизировал, я самым взаправдашним образом испугался. И не без оснований.

— Да, так, значит, будет биография. — Слова падали холодно и отчетливо, как кубики льда в стакан. — Вы знали Боя очень долго, с самого детства, так что сможете написать значительную часть книги самостоятельно, а уж в конце я возьму руководство на себя.

— Но почему официальная? — Мое недоумение было совершенно искренним. — Я хочу сказать, что придаст ей статус официальной? Это что, правительство захотело?

— Правительство не имело еще времени подумать на эту тему, — бесстрастно объяснила Дениза. — Ее хочу я, а с правительством уж как-нибудь разберемся. В данный же момент я хотела бы знать, намерены вы писать или нет.

Она говорила со мной, как мамаша с непослушным ребенком. «Я хотела бы знать, намерен ты делать то, что я тебе сказала, или нет?» Это был не вопрос, а щелчок кнута.

— Ну, — протянул я, — я хотел бы немного подумать.

— Думайте. Говоря откровенно, сперва я остановила свой выбор на Эрике Рупе — мне думалось, что тут уместно перо поэта, — но он слишком занят, хотя, если вспомнить, сколько грантов выбил для него Бой, мог бы как-нибудь и найти время. Но для вас Бой сделал еще больше. И все-таки какое-то разнообразие после всех этих ваших любимых святых. — Она резко повернулась и отошла.

Никаких биографий я, конечно же, не писал. Сердечный приступ, приключившийся со мной несколькими днями позднее, снабдил меня великолепной отговоркой от любого нежелательного занятия. Ну мог ли я написать биографию Боя таким образом, чтобы и перед собой не краснеть, и не погибнуть от рук Денизы? Я — историк, человек, по профессии своей не имеющий права что-либо утаивать; болландисты приучили меня не отворачиваться от тени, рассматривать ее наравне со светом, так мог ли я не включить в биографию Боя все то, что я рассказал Вам, директор, а также то, что я знаю об обстоятельствах его смерти? А и включил бы, что бы тогда получилось? Истина? Истина, как понимают ее люди разумные, капризна и непостоянна, такой урок преподал мне Бой за час до своей смерти.

Вы прочитаете эти записки только после моей смерти и, я уверен, не предадите их содержание гласности. Да и зачем бы? Ведь Вы ничего не сможете доказать. А что касается смерти Боя, ее обстоятельства нимало не удивительны для человека, знающего о его жизни то, что знаете теперь Вы. Дело обстояло так.

 

7

В 1968 году Магнус Айзенгрим наконец-то познакомил Канаду со своим всемирно известным шоу. К этому времени он настолько прославился, что даже попал однажды на обложку журнала «Тайм» как величайший иллюзионист всех времен; «Автобиография» продавалась у нас вполне прилично, хотя никто и не догадывался, что ее предполагаемый автор из местных — равно как и автор настоящий. В конце октября Магнус приехал на две недели в Торонто.

Само собой, я много общался с ним и с его труппой. Прекрасную Фаустину сменила другая, не менее прекрасная девушка, выступавшая под тем же именем. Лизл — за эти годы она превратилась в даму средних лет — была мне так же близка, как и прежде; все время, какое мне удавалось выкроить, я проводил в ее обществе. Она и Бласон были единственными, с кем я мог продолжить разговор точно с того места, на котором он прервался — день ли, год ли тому назад. И только ее просьба (пожалуй, было бы вернее назвать это приказом) заставила Айзенгрима прийти воскресным вечером в нашу школу и рассказать интернатским ребятам о гипнозе — вымогая подобные одолжения, учителя, и я в их числе, не испытывают никаких угрызений совести.

Как и следовало ожидать, вечер прошел с огромным успехом; хотя Айзенгрим шел в нашу школу буквально из-под палки, халтурить было не в его обычаях — если уж он брался за дело, то делал его хорошо. Он серьезно, как во взрослой аудитории, объяснил ребятам, что такое гипноз и каковы его ограничения. Он особо подчеркнул тот факт, что никаким гипнозом нельзя заставить человека сделать что-либо резко противоречащее его желаниям, хотя, конечно же, у людей бывают подсознательные желания, в которых они и сами себе не признаются. Когда это положение показалось нескольким мальчикам непонятным, Айзенгрим объяснил его так ясно и в таких терминах, что мое прежнее мнение о слабости его образования рассыпалось в прах. Он высмеял расхожие представления о гипнотизере как о некоем всесильном демоне типа, скажем, Свенгали, который может принудить любого человека к любому поступку, однако рассказал несколько занимательных историй о странных и неожиданных гранях человеческой личности, проявляющихся под гипнозом.

Ребята с шумом требовали провести демонстрационный сеанс, но Айзенгрим отказался нарушить ради них свое правило не гипнотизировать людей младше двадцати одного года без письменного разрешения родителей. (Дети и молодежь плохо поддаются гипнозу, но этот факт Айзенгрим скромно обошел.) Зато он загипнотизировал меня; к полному восторгу ребят, я делал по его указанию разные неожиданные (но ничуть не унижавшие моего профессионального достоинства) вещи. Он заставил меня сочинить экспромтом стихотворение, чего я прежде никогда не делал; я сочинил, и вышло вроде бы неплохо.

Все это продолжалось около часа; когда же мы направились по главному коридору учебного корпуса на выход, из дверей Вашего, директор, кабинета вышел Бой Стонтон. Я их представил — к полному восторгу Боя.

— Я видел ваше шоу в прошлый четверг, — сказал он. — У моей падчерицы был день рождения, и вот мы так его отпраздновали. К слову сказать, вы подарили ей коробочку конфет.

— Я все прекрасно помню, — кивнул Айзенгрим. — Ваша группа сидела в третьем ряду, места с двадцать первого по двадцать пятое. У вашей падчерицы сильные очки и довольно характерный смех.

— Да, бедняжка Лорена. К сожалению, с ней приключилась небольшая истерика и нам пришлось уйти, это после того, как вы распилили человека. А не могу ли я попросить вас о небольшом одолжении? Скажите, откуда ваша Медная голова все знает? Намеки, содержавшиеся в ее послании Рут Тиллман, дали повод к весьма пикантным слухам.

— Нет, мистер Стонтон, я не могу вам этого сказать. Но, может быть, вы расскажете мне, откуда вам известно, какое послание получила миссис Тиллман, сидевшая на тридцать втором месте в шестом ряду, если это было в пятницу, а вы приходили в театр днем раньше?

— Разве не мог я узнать это от кого-нибудь из знакомых?

— Могли, но не узнали. В пятницу вы снова пришли на мое представление, потому что перевозбуждение вашей падчерицы не позволило вам досмотреть его до конца. Я могу только предположить, что в моем представлении содержится нечто нужное вам. Большой комплимент. Я его сразу оценил, уверяю вас. Я оценил его столь высоко, что решил не выбирать вас адресатом послания, не сообщать аудитории, что в понедельник будет объявлено о вашем назначении губернатором. Думаю, вы понимаете, как трудно дался мне отказ, как подмывало меня использовать эту сенсацию. Она создала бы мне великолепную рекламу, но поставила бы вас в неловкое положение, поэтому мы с Головой решили проявить сдержанность.

— Но как вы узнали? Это же совершенно невозможно! Я получил письмо всего часа за два до вашего представления, сунул его в карман и пошел в театр.

— Совершенно верно, оно и теперь при вас, в правом внутреннем нагрудном кармане. Не бойтесь, я не шарил по вашим карманам. Но когда вы чуть-чуть наклоняетесь, можно заметить уголок длинного конверта из толстой кремовой бумаги; только правительство транжирит деньги на такие роскошные конверты, а когда столь элегантный, как вы, человек вспучивает свой безупречно сидящий пиджак письмом, можно предположить… видите? Вот вам и небольшой урок начальной магии. Еще двадцать лет упорной работы, и вы, вполне возможно, поймете Медную голову.

Это заставило Боя сбавить тон; его открытый, добродушный смех был первым шагом в попытке вернуть себе доминирующее положение в разговоре.

— Кстати, — сказал он, — я только что показывал письмо директору; ведь мне, конечно же, придется уйти с поста председателя правления. Я как раз хотел зайти к тебе, Данни, и поговорить на эту тему.

— Так пошли, — кивнул я. — Мы тут как раз решили малость выпить.

Я отчетливо видел, что Бой изготовился провести свой фирменный сеанс очарования. Попросив Айзенгрима раскрыть секрет одного из номеров, он допустил грубую оплошность, подобные faux pas были совсем не в его духе. Как мне кажется, радость по поводу долгожданного назначения раздула эго Боя до не совсем уже контролируемых размеров, я почти видел на его голове губернаторскую треуголку с плюмажем.

Резкое поведение Айзенгрима вполне могло настроить Боя враждебно, а Бой очень любил сдерживать в себе подобные позывы, подставляя другую щеку, — и отнюдь не из христианского смирения, в чем я убеждался бессчетное число раз. В довершение всего Айзенгрим унизил Боя своим замечанием насчет конверта, выставил его маленьким ребенком, который настолько ошалел от новенькой блестящей игрушки, что не в силах выпустить ее из рук. Бой хотел получить возможность восстановить должное соотношение сил, то есть, конечно же, стать хозяином положения.

Было ясно, что между этими людьми возникла одна из тех симпатий — или антипатий? — во всяком случае необычных чувств, перерастающих в любовь или в долгую, ожесточенную ненависть. Мне было интересно, что произойдет в данном случае, и вдвойне интересно потому, что я знал, кто такой Айзенгрим на самом деле, а Бой этого не знал и имел очень мало шансов узнать.

А вот потоптаться на старом друге, дабы снискать тем расположение друга нового, — это было очень даже в духе Боя. Когда мы поднялись на верхний этаж и прошли в самый конец коридора, где располагалась моя комната — моя старая комната, я наотрез отказывался сменить ее на более комфортабельное помещение в одном из новых корпусов, — он открыл дверь ногой, вошел первым, сам включил свет и демонстративно прошелся, восклицая:

— Все та же крысиная нора! Вот интересно, что ты будешь делать, когда тебя заставят наконец переехать? Куда ты распихаешь весь этот хлам? Господи, ну зачем тебе все эти книги? Ведь ты же ко многим из них и раз в год не притрагиваешься, это я на что хочешь поспорю.

Прежде чем усадить гостей, мне пришлось освободить кресла от книг; собственно говоря, этим и ограничивался беспорядок в моей комнате, но мне все равно стало немного неловко.

— А мне здесь нравится, — сказал Айзенгрим. — Я очень редко попадаю к себе домой, все в гостинице да в гостинице, неделями и месяцами. Весной мы отправляемся в мировое турне, снова пять лет болтаться по гостиницам. Эта комната дышит покоем, тут все говорит о работе ума. Жаль, что она не моя.

— Старина Данни не так уж и перетруждает свой ум, — улыбнулся Бой. — Сорок лет подряд вдалбливать школьникам одно и то же — это не работа, а чистый отдых, можно только позавидовать.

— Но вы упускаете из виду его многочисленные великолепные книги, — заметил Айзенгрим.

Намерения Боя были прозрачны как слеза стекольщика: унижая меня, сделать нового интересного знакомого своим в некотором роде соучастником. Увидев, что ничего из этого не получается, он резко сменил курс:

— Вы только не подумайте, что я отношусь к нашему великому ученому с недостаточным уважением. Мы с ним старые друзья, родились в одном и том же крошечном городке. Я не боюсь ошибиться, сказав, что все мозги Дептфорда — прошлые, настоящие и, безо всяких сомнений, будущие — находятся сейчас в этой комнате.

Айзенгрим расхохотался — впервые за полчаса.

— А нельзя ли и мне войти в эту достойнейшую компанию?

— Извините, — улыбнулся Бой, — но рождение в Дептфорде является непременным требованием. — Он был явно доволен, что рассмешил Айзенгрима.

— О, это-то у меня есть. Я сомневался только насчет мозгов.

— Я просмотрел вашу «Автобиографию», Лорена попросила купить. И у меня создалось впечатление, что вы родились где-то на севере Швеции.

— Магнус Айзенгрим — да, но моя первоначальная личность родом из Дептфорда. И если «Автобиография» кажется вам излишне красочной, вините не меня, а Рамзи. Это он ее написал.

— Данни! — поразился Бой. — Ты никогда мне не рассказывал!

— Да как-то все повода не было.

Признание Пола совершенно меня ошарашило; приходилось делать вывод, что он тоже включается в борьбу за главенство и готов играть по крупному.

— Но я не помню в Дептфорде никого даже отдаленно похожего на вас. Как, вы сказали, ваше настоящее имя?

— Мое настоящее имя Магнус Айзенгрим, это тот, кто я есть и кем меня знает мир. Но раньше, до того, как я понял, кто я есть, меня звали Пол Демпстер, и я отлично вас помню. Про себя я называл вас Юным Богатым Властителем.

— Так вы с Данни старые друзья?

— Да, очень старые друзья. Он был моим первым учителем магии. Заодно он научил меня кое-чему про святых, но это забылось, а магия осталась. В трюках с яйцами он был совершенно бесподобен, настоящий гуру омлета. До того как я сбежал с цирком, только он меня и учил.

— Сбежали? Знаете, мне ведь тоже очень хотелось. Думаю, об этом мечтает каждый мальчишка.

— Хорошо, когда это так и остается в мечтах. Какой там цирк — балаган, и крайне убогий. Меня заворожил Волшебник Виллар, Рамзи ему и в подметки не годился. Он прекрасно работал с картами, а по карманам шарил еще лучше. Я умолял его взять меня и был таким дурачком — возможно, мне следовало назвать себя невинным, но я не люблю этого слова, — что буквально прыгал от восторга, когда он милостиво согласился. Но очень скоро мне пришлось узнать, что у Виллара есть две небольшие слабости — морфий и мальчики. Морфий успел уже отбить у него всякую осторожность, иначе он не стал бы воровать мальчика, ведь это страшный риск. Но к тому времени, как я разобрался, что это такое — ездить с Вилларом, он уже полностью меня поработил; он сказал, что если кто-нибудь узнает, чем мы с ним занимаемся, меня непременно повесят, а ему ничего не будет, потому что он знает всех судейских. Страх приковал меня к Виллару лучше всякой цепи, я был его вещью и его домашней скотиной, но зато он учил меня волшебству. Таинства всегда покупаются ценой невинности, хотя мой случай и был особенным. Но самое поразительное, что со временем я полюбил Виллара, особенно когда морфий решительно покончил со второй его слабостью и уничтожил его как фокусника. После этого ему пришлось стать дикарем.

— Так это он был Le Solitaire des forêts?

— Это еще позднее. Его первое падение было из фокусников в дикари. По сути дела дикарь — это упырь.

— Упырь? — переспросил Бой.

— Так их называют балаганщики. Этот аттракцион идет без афиш и рекламы, просто пускают втихую слух, что вон в том дальнем балагане сидит упырь, и никаких билетов, просто собирают деньги у входа, а то сразу прибегут из общества защиты животных. Упыря представляют как человека со сдвигом в обмене веществ, который вынужден питаться сырым мясом и кровью, иначе он просто не может. После того как зазывала отбарабанит устрашающую лекцию по физиологии и психологии упырей, упырю дают живую курицу; он рычит, закатывает глаза и грызет куриную шею, пока голова не отвалится, затем он лакает бьющую фонтаном кровь. Не самая приятная жизнь, и зубы поломать можно, но если у тебя нет другого способа заработать на морфий, а без морфия у тебя жуткая ломка, тут и спрашивать не приходится, пойдешь ты в упыри или нет. Но работать упыря, на это тоже нужны деньги, ведь тебе каждый раз нужна живая птица, а даже самый старый жилистый петух хоть чего-то да стоит. Под конец своей упырской карьеры Виллар работал на чем помягче, сумею я наловить ужей, так на ужах, не сумею — на червяках. Лохам это нравилось, в кои то веки они видели перед собой существо мерзее самих себя. Потом начались неприятности с полицией, и я решил, что лучше нам перебраться за границу. К тому моменту, как вы, Рамзи, наткнулись на нас в Тироле, мы уже долго мотались по Европе; Виллар совсем ослабел и годился только на одну роль — Le Solitaire des forêts. Он уже не совсем понимал, что с ним и где он находится. Видите, мистер Стонтон, что это такое — убежать с цирком.

— А почему вы его не бросили, когда он опустился до упырства?

— Вы хотите честный ответ? Хорошо, я скажу. Из верности. Упырство, пакости с мальчиками — все это вызывало у меня омерзение, и все же я оставался верен Виллару. Думаю, это была верность его кошмарной, неодолимой человечьей потребности. А что тут удивительного? Люди сплошь и рядом возлагают на себя какие-то непостижимые, за гранью здравого смысла, обязательства и не могут вырваться из их плена. Вот, скажем, преданность Рамзи моей матери. Он взвалил на себя это бремя и нес до конца, несмотря на все неудобства и немалые, надо думать, расходы. Скорее всего это любовь. А я не смог ее полюбить — потому что фактически не был с ней знаком. Я был знаком с женщиной, совсем не похожей на всех других матерей, с женщиной, которой люди вроде вас, мистер Стонтон, кричали на улице: «Блядя!»

— Послушайте, — сказал Бой, — я ничего такого не помню. Вы точно уверены?

— Абсолютно точно. Разве могу я забыть, какая она была и как называли ее люди? А все потому, что это я своим рождением сделал ее такой. Мой отец счел себя обязанным посвятить меня в это обстоятельство, чтобы я всеми силами старался загладить свою перед ней вину. Роды лишили ее разума, такое случалось, да и сейчас, наверное, случается. Отец хотел, чтобы я почувствовал свою вину, он истово верил, что вина — непревзойденное воспитательное средство. А я был слишком мал и не мог ее выдержать. Сейчас я просто не способен чувствовать вину. Зато я могу в любой момент наново прочувствовать, что это такое — быть ребенком женщины, которую все поливают грязью, — все, не исключая и вас, Юный Богатый Властитель. Но все это в прошлом, я уверен, что за прошедшие годы вы успели освоить культурное произношение. Губернатор, говорящий «блядя», смотрелся бы несколько странно, или вам так не кажется?

Но Бою было не привыкать к враждебным нападкам, смущаться и краснеть было не в его правилах. Он перешел в контратаку:

— Простите, но я забыл, как, вы говорили, вас звать?

Айзенгрим молча улыбался. Видя, что он не намерен отвечать, я повернулся к Бою и сказал:

— Его зовут Пол Демпстер.

На этот раз удивляться пришлось мне.

— Пол Демпстер? — переспросил Бой. — Не помню такого.

— Так ты что, хочешь сказать, что совсем не помнишь Демпстеров? В Дептфорде? Не помнишь преподобного Амасу Демпстера?

— Нет. Я не держу в голове бесполезные для меня вещи, а как умер отец, я ни разу не был в Дептфорде. Двадцать шесть лет, за такое время все что хочешь забудешь.

— И ты совсем не помнишь миссис Демпстер?

— Совсем. А с чего бы мне ее помнить?

С трудом и не сразу, но я был вынужден признать неожиданный факт: Бой говорил правду; сам того не сознавая, он так сильно отредактировал свои детские воспоминания, что эпизод со снежком полностью из них выпал. Но ведь и Пол отредактировал свои воспоминания, убрал из них все, кроме боли и жестокости. Возникал естественный вопрос: какие неведомые мне пробелы зияют в моей собственной памяти?

Мы пили и беседовали с деланной непринужденностью людей, изо всех сил скрывающих свои чувства. Бой снова попытался придать разговору удобное для себя направление:

— А что заставило вас выбрать такое сценическое имя? Конечно же, маги всегда называют себя как-нибудь позагадочнее, но в вашем имени есть что-то такое… немного пугающее. Вам не кажется, что это вам в минус?

— Нет, не кажется. И я не выбирал это имя, его дал мне мой патрон. — (Я ничуть не сомневался, что загадочный «патрон» — это Лизл.) — Имя Айзенгрим взято из великого северного сказания, там его носит волк. И оно мне совсем не в минус, ведь люди боятся любить и любят бояться, любят испытывать перед чем-нибудь благоговейный трепет. А мое шоу не совсем обычно, оно вызывает у зрителей трепет, что и обеспечивает ему постоянный успех. В нем есть нечто родственное деяниям святых, о которых пишет Рамзи, только в моих чудесах присутствует легкий привкус дьявольщины, и это, к слову сказать, тоже предложил мой патрон. Именно здесь вы и ошибаетесь. Вам всегда хотелось, чтобы вас любили, а люди никогда не реагируют в точности так, как нам хотелось бы; общественный деятель, который хочет, чтобы люди его любили, неизбежно вызывает у них подозрение. Я был мудрее вас. Я выбрал волчье имя. А вы предпочли навечно остаться Боем, маленьким мальчиком. Не потому ли, кстати, что мать называла вас Писи Бо-бо даже тогда, когда вы были достаточно взрослым, чтобы кричать моей матери «блядя»?

— Откуда вы знаете? Все, кто знал это, давно уже умерли!

— Нет, не все, двое остались — Рамзи и я. Он мне и рассказал много лет назад, взяв с меня страшную клятву, что я ни с кем не поделюсь этой тайной.

— Да ты что! — возмутился я. — Ничего я тебе не говорил!

Я возмущался совершенно искренне — и чувствовал все нарастающее сомнение.

— Конечно говорили, иначе откуда бы мне знать? Вы рассказали мне это для моего утешения, когда Юный Богатый Властитель и его шайка издевались над моей матерью. Мы все забываем многие свои поступки, а особенно те из них, которые плохо согласуются с избранным нами образом. Вы, Рамзи, видите себя верным хранителем всех доверенных вам секретов, так зачем же вам помнить, как однажды вы выдали секрет? Данстан Рамзи, когда вы перестали быть Данстэблом?

— Меня переименовала девушка, когда я наконец освободился от материнской опеки. По словам Лизл, это сделало меня дваждырожденным. А вы заметили, что мы тут все дваждырожденные? Мы все отринули свои начала и стали чем-то таким, чего наши родители никак не могли предугадать.

— Уж ваши-то родители никак не могли предугадать в вас теоретика мифов и легенд, — заметил Айзенгрим. — Жесткие были люди, я прекрасно их помню. Очень жесткие, особенно ваша мать.

— Ошибаетесь, — сказал я. А затем рассказал ему, как моя мать изобретала и придумывала и сделала в конце концов гнездо, сохранившее ему жизнь, и как она ликовала, когда он и сам решил остаться в живых. — Она сказала, что вы борец, и это ей очень понравилось.

На этот раз растерялся Айзенгрим.

— Вы не против, — сказал он, — если я позаимствую у вас сигару?

Я не курю сигар, но шкатулка, которую он высмотрел на стеллаже, весьма напоминала дорогую, изящную сигарницу. Айзенгрим взял шкатулку, недовольно поморщился и сдул с нее толстый, многомесячный слой пыли. Его лицо изменилось.

Он поставил ее на низкий стол, за которым мы сидели, и спросил:

— Что это?

— То, что там написано.

На крышке шкатулки поблескивала серебряная табличка с четкой, изящной гравировкой (шрифт подбирал я сам):

Requiescat in pace

МЭРИ ДЕМПСТЕР

1888–1959

Терпением и верой подобная святым

Мы сидели и молчали. Первым заговорил Бой:

— С чего это ты держишь тут эту вещь?

— Почтительность. Ощущение неискупленной вины. Леность. Я давно собираюсь пристроить ее куда-нибудь, но все не подберу подходящего места.

— Вины? — спросил Айзенгрим.

Ситуация складывалась совершенно определенная: либо я скажу сейчас, либо буду молчать до самой смерти. Данстан Рамзи настоятельно рекомендовал воздержаться от всяких откровений, но Пятый персонаж не желал его слушать.

— Да, вины. Мы со Стонтоном лишили вашу мать рассудка.

И я рассказал им про снежок.

— Тяжелый случай, — сказал Бой. — Но, с твоего разрешения, Данни, мне кажется, что ты раздул ерунду в нечто совершенно несоразмерное. Вы, старые холостяки, любите дергаться по пустякам. Я кинул снежок — во всяком случае если верить тебе и для простоты рассуждений будем считать, что так оно и было, — а ты увернулся. Это несколько ускорило развитие событий, которые, надо думать, произошли бы в любом случае, разве что чуть позднее. Разница между нами состоит в том, что ты все думал об этом эпизоде и думал, а я выкинул его из головы. И ты, и я сделали с того времени много значительно более важных вещей. Мне очень жаль, Демпстер, если я действительно оскорблял вашу мать, но вы же знаете, что такое мальчишки. Жестокие животные, а все потому, что глупые, ничему еще не научились. Но потом из них вырастают люди.

— Очень важные люди, — неприятно усмехнулся Айзенгрим. — Люди, пользующиеся благосклонностью престола.

— Да. И только не думайте, что я намерен этого стесняться.

— И даже, — заметил я, — люди, в которых сохраняется нечто от жестокого мальчишки.

— Что-то я тебя не понимаю.

Голос Пятого персонажа снова оказался решающим.

— Может быть, это освежит твою память? — Я протянул ему свою дептфордскую реликвию.

— А что в нем такого? Самый обыкновенный камень. Ты им придавливаешь бумаги на столе, чтобы не разлетелись, я сто раз его видел. Ни о чем он мне не напоминает, разве что о тебе.

— Этот камень, — сказал я, — ты положил в тот самый снежок. Не знаю, почему я его хранил, просто рука не поднималась выкинуть. Честное слово, я совсем не собирался говорить тебе, что он такое. Но, Бой, должен же ты хоть когда-то что-нибудь узнать про себя. Камень в снежке крайне показателен для многого из того, что ты сделал. Странно, что ты о нем забыл.

— Что я сделал?! В частности, Данни, я сделал тебя вполне обеспеченным человеком. Я относился к тебе, как к брату. Снабжал тебя информацией, которой, заметь, не было больше ни у кого. Вот так и образовалась кругленькая сумма на твоем счету. Личный пенсионный фонд, о котором ты все время скулил.

Мне как-то не казалось, что я скулю, но не знаю, со стороны виднее.

— А может, — сказал я, — бросим эту моральную бухгалтерию? Я просто пытаюсь реконструировать некоторую часть твоей жизни. Разве ты не хочешь иметь ее всю, во всей полноте, и хорошее, и плохое? Как-то я говорил, что ты создал Бога по своему образу и подобию, и его ущербность заставила тебя удариться в атеизм. Теперь тебе самое время попытаться стать человеком. Может быть, тогда на твоем горизонте появится что-нибудь большее, чем ты.

— Ты просто хочешь меня достать. Ты хочешь унизить меня перед этим человеком, я вижу, вы с ним давно уже в сговоре, хотя ты ни разу не говорил мне ни о нем, ни о его несчастной мамаше, — мне, твоему лучшему другу, твоему покровителю, единственному, кто защищал тебя от твоей же собственной некомпетентности! Ладно, раз уж мы решили говорить друг другу всю неприятную правду, пусть он послушает и это: ты меня ненавидишь, ненавидишь из-за того, что Леола предпочла не тебя, а меня. Да, меня! И не потому, что ты потерял ногу и был такой страшный. Просто меня она любила, а тебя нет.

Бой наступил Данстэблу Рамзи на старую мозоль, а тот всегда был несдержан на язык.

— Знаешь, царь Кандавл, — сказал я, — я давно заметил, что все мы получаем тех женщин, каких заслуживаем, а тот, кто ест сладкое перед завтраком, к обеду теряет аппетит.

— Джентльмены, — заговорил долго молчавший Айзенгрим, — все это крайне интересно, но воскресенье — единственный день, когда я могу лечь спать пораньше. Поэтому мне придется вас покинуть.

— Я тоже пойду, — сказал Бой, — позвольте мне вас подвезти.

Было совершенно ясно, чем вызвана такая предупредительность: оставшись с Айзенгримом один на один, он сможет спокойно поливать меня грязью.

— Благодарю вас, мистер Стонтон, — кивнул Айзенгрим. — То, что рассказал нам Рамзи, делает вас моим должником — за восемьдесят дней в раю, не говоря уж о мелочах этой жизни. Если вы подбросите меня к гостинице, будем считать, что мы квиты.

Я взял со стола ларец с прахом Мэри Демпстер:

— Пол, а вы не хотите взять это с собой?

— Нет, Рамзи, спасибо. У меня есть все, что мне нужно.

Странное замечание, однако тогда, в эмоциональном напряжении, я не стал особенно в него вдумываться. И только утром, после того как стало известно о смерти Боя, я заметил пропажу камня.

 

8

Боя похоронили только в четверг — странный характер его смерти повлек полицейское расследование, а потом еще Дениза все откладывала и откладывала похороны, пытаясь придать им если не государственный, то хотя бы почти государственный характер. В субботу вечером Айзенгрим давал в Торонто последнее представление своего, как это теперь называлось, «Суаре иллюзий», и я счел себя обязанным присутствовать. Большую часть времени я провел за кулисами в обществе Лизл, а когда началась «Медная голова Роджера Бэкона», пошел в служебную ложу, чуть раздвинул половинки занавеса и начал смотреть — не столько даже на сцену, сколько на людей, заполнивших зал нашего прекрасного Театра королевы Александры.

Собирание и угадывание запечатанных предметов прошло без сучка без задоринки; на лицах зрителей отражалась обычная смесь удовольствия, удивления и — и это самое интересное — страстного желания быть обманутыми с некоторой долей обиды за обман. Но когда Айзенгрим объявил, что сейчас Голова проречет личные послания троим людям из зала, с галерки кто-то крикнул:

— Кто убил Боя Стонтона?

Зал загудел, как потревоженный улей, и тут же стих; Голова озарилась изнутри таинственным светом, раздвинула губы и заговорила странным, то ли мужским, то ли женским голосом — голосом Лизл:

— Его убили те же, что и всегда, персонажи жизненной драмы: во-первых, он сам, а еще — женщина, которую он знал, женщина, которой он не знал, мужчина, исполнивший самое заветное его желание, и неизбежный пятый, хранитель его совести и хранитель камня.

Вы помните, что потом началось. Дениза приняла слова о «женщине, которую он знал», на свой счет и устроила страшный скандал. Она и ее влиятельные друзья привлекли к делу полицию, но Айзенгрим и его «Суаре иллюзий» уже улетели в Копенгаген, а полицейские объяснили разъяренной Денизе, что все это как-то туманно и неосязаемо и состава преступления не видно, хотя случай, конечно же, возмутительный, в этом Вы совершенно правы. Но я ничего этого не знал, потому что прямо тогда, в той самой ложе, меня свалил инфаркт. Очнулся я уже в больнице; врачи сказали, что меня доставила к ним некая иностранная леди.

Когда я достаточно окреп, чтобы читать, мне дали письмо, а вернее, к моему полному ужасу, открытку, где говорилось следующее:

«Я очень сочувствую вам в вашем недомогании, вина за которое лежит на мне — если считать, что в таких делах бывают виноватые. Я не смогла устоять перед соблазном и надеюсь, что вы тоже не устоите: Бас и Медная голова ждут вас в Швейцарии в надежде отлично провести время, прежде чем Пятеро всех нас приберут.
С любовью,

А больше, директор, мне нечего Вам рассказать.