Лагерь огромный, заключенных в нем много. Нас, авиаторов, поместили в отдельном бараке. Проходя по двору, мы заметили, что всюду разбросаны детские рубашки, штанишки, женские чулки, обувь и даже горшки для малышей. Кто-то отважился спросить у охранника, что все это означает. Эсэсовец ответил: здесь находились еврейские семьи, людей вчера сожгли в печах, чтобы предоставить место вам, вновь прибывшим.
«Вот оно что! Когда понадобится освободить лагерь для других заключенных, эсэсовцы сделают то же самое с нами? Перспектива... Ничего не скажешь», — подумал я.
На вторые или третьи сутки ночью около нар Кравцова и Пацулы собрался наш «тайный совет»: Воробьев, Вандышев, Миша-сержант и несколько человек, мне не знакомых.
Из новичков сразу запомнился майор Николай Китаев, невысокого роста, очень худой, с обезображенным ожогами и шрамами лицом. Как потом стало известно, Китаев приземлялся в поле на поврежденном истребителе и ударился лбом о прицел. Китаев привлек к себе внимание всех присутствующих. Он сразу же стал излагать свой продуманный план, который нам показался легко осуществимым. Мы безоговорочно поверили Китаеву, потому что прежние планы побега не могли осуществиться. Старожилы лагеря рассказали нам, что Китаева возили на допросы в Берлин, что в ставке Гитлера ему, Герою Советского Союза, командиру, предлагали высокую должность, но Китаев наотрез отказался изменить своей Родине. И вот сейчас, в тесной комнате лазарета, обступив Китаева, мы слушали его так внимательно, как слушали на аэродроме командира, когда он перед нами ставил боевую задачу.
— Сделаем подкоп под проволочное заграждение и ночью выйдем из лагеря. Рыть нужно с субботы на воскресенье. Вы слышите? — Китаев обращался через головы к тем, кто стоял подальше. — В воскресенье немецкие летчики молятся богу в кирхах, а на аэродроме остается только охрана. Если нам удастся захватить «юнкерс», мы заберем всех, кто доползет до стоянки. Я хорошо знаю «юнкерс», «Дорнье», «мессершмитт», «фокке-вульф», смогу завести моторы, поднять самолет в воздух. Научу этому и других. Если я не дойду до аэродрома, кто-то из вас запустит моторы и поведет самолет. Возьмемся за подкоп, открою ночные курсы.
Слушая Китаева, я с горечью корил себя за то, что плохо знаю немецкие самолеты, поверхностно изучал их. Я смотрел на Китаева и думал о том, что вот такие люди и в плену не сдаются. Позже, когда окончится война, наш народ должен узнать о каждом, находившемся в плену советском человеке, как он себя вел: боролся, рвался ли на свободу, вредил врагу или отсиживался, заботясь лишь о том, лишь бы выжить. Об этом должны позаботиться те, кто доживет до победы. А сейчас перед нами, находящимися за колючей проволокой, основным было то, чтобы протиснуться под землей за ограду, обойти спрятанные электроконтакты сигнализации.
На этом ночном совете все было обдумано, рассчитано. Подкоп начинаем из лазарета. Под кроватью Аркадия Цоуна — летчика-сибиряка прорезаем отверстие и спускаемся в подполье, там выбираем место для подземного хода.
Решающим в успехе — изучение системы охраны, дневной и ночной. Труднее наблюдение вести ночью, потому что двери барака запирали, а окна закрывали ставнями. Но мы, как говорится, «пролезли в щелочку», которую проделали в окошке. По тени часового зафиксировали промежуток, в течение которого охранник находился на другом конце барака, и определили время, когда можно было более успешно действовать.
Туннель — путь к свободе, на Родину. Теперь лагерные трудности жизни мы не хотели замечать, нас воодушевляла работа, мечта.
А тем временем в «Новый Кенигсберг» почти ежедневно привозили военнопленных. Чтобы разместить всех, гестапо строило новые помещения. На строительство бараков каждое утро выводили несколько команд.
Участников сговора о побеге в особенности интересовала работа аэродрома, за которым можно было наблюдать из карьера, где мы грузили песок. Товарищи, возвращаясь с работы, приносили нужную информацию: на аэродроме базируются различные самолеты, к стоянкам почти вплотную подступает лес... Внимательно изучали мы друг друга, использовали для этого и врача Воробьева. У него был опыт превращать здоровых в «больных». Таким способом ему удавалось ежедневно оставлять в лазарете двух товарищей, расчищавших проход. Железной скобой, отточенной на камне, они перепилили доски, открыли вход в подполье.
Ночью, когда все уснули, или делали вид, что спят, Кравцов, Китаев, Шилов и я полезли в подполье. Наш барак стоял на деревянных сваях-опорах, поэтому между землей и полом имелось пустое расстояние сантиметров в сорок. Низ со всех сторон был обшит досками, и мы могли свободно передвигаться согнувшись. Обследовав грунт, нашли подходящее место для колодца.
Мы очень увлеклись изучением подполья и не услышали приближавшихся шагов часового. Овчарка бросилась к бараку, начала рычать и грызть зубами обшивку. Мы замерли. Но что собака почуяла нюхом, того не понял своим умом часовой. Он поманил собаку к себе. После такого переполоха мы, наконец, пришли в себя и приступили к делу... Когда место для углубления в земле было определено, Шилов, прислонившись к стене передохнуть, спросил!
— Ну, что же, полезем назад?
— Нет! — возразил Кравцов. — Копать! Копать! — и первым стал разгребать пальцами землю, отбрасывать ее назад. Мы подбирали эту землю пригоршнями и разносили по углам подполья. Затем, когда ее становилось много, мы начинали утрамбовывать. Один из нас непрерывно прислушивался, нет ли поблизости шагов часового. Самый незначительный шорох вынуждал замирать. На четвереньках в кромешной тьме переползали мы с места на место.
Отныне мы жили двойственной жизнью: одна — открытая, обыкновенная, такая, как и у всех, другая — подпольная. Все свои силы участники заговора отдавали этой, другой, наиболее важной стороне своей жизни. За одну ночь руками, ложками, мисками нам удавалось проделать полтора-два метра подземного хода. Чтобы пробиться за колючую проволоку, необходимо было пройти не менее двадцати пяти метров. Простые подсчеты воодушевляли, утверждали надежду на побег. Желание и стремление трудиться в подземелье не угасало.
Пацула, Кравцов, Китаев, Цоун, Шилов, Вандышев работали ежедневно. Привлекали к работе всех, кто в состоянии был хоть несколько минут копать землю. Был составлен график очередности. Мы стали похожи на муравьев, прокладывающих себе ходы.
Чтобы не запачкать одежду и не вызвать подозрения, мы раздевались донага. Черные, грязные, поблескивая глазами, мотались в потемках, словно кроты...
Вечером, как только получим свои пайки хлеба, охрана закрывает окна, Китаев пройдет между нарами — мы уже знали, что около щелей выставлены наблюдатели, пора вниз, в туннель.
Когда подкоп ушел далеко от барака, надо было приспособить какую-нибудь сигнализацию для того, кто находился в «забое». Если наблюдатель наверху замечал приближение охранника, он должен был известить об этом «забойщика», чтобы тот прекратил работу. Для этого достаточно было дважды дернуть за шнур, привязанный к его ноге, а когда часовой проходил дальше — следовал еще один сигнал. Ведь туннель пролегал неглубоко — на метр-полтора от поверхности, и эсэсовцы могли услышать шорох под землей. Для того чтобы сделать веревку, мы собрали во дворе детское белье и разорвали его на полоски, связали их. Чем длиннее становился этот шнур, тем больше радости приносил нам, пробивавшимся на свободу.
Без лопаты грунт выгребать нелегко. А где и как ее достать? В лагере лопата — холодное оружие, и люди, получавшие ее на работе, в обязательном порядке возвращали надзирателю. Придержать лопату у себя, значит, навлечь на себя суровое наказание. Да и как можно припрятать лопату в карьере, как пронести через ворота, где каждого пленного обыскивали с ног до головы?
И все-таки лопата в нашем подполье появилась.
Среди летчиков, знавших о нашем подкопе, но живших в другом бараке, были друзья, два Алексея — Ворончук и Федирко. Как они вдвоем попали в плен — это было известно всем авиаторам нашего лагеря, хоть Ворончук и Федирко сами не любили рассказывать о своей истории.
Ворончук и Федирко закончили одну и ту же летную школу, получили назначение на службу в один и тот же полк и с начала войны до сорок четвертого года провели множество воздушных боев. Везде вдвоем и только вдвоем. Ворончук уже стал командиром, водил группы истребителей, но куда бы ни вылетал Ворончук, с ним неразлучно был Федирко.
В тот памятный день они вдвоем летели на разведку вражеского тыла. Ходили между тучами, то появляясь над землей, то исчезая за облаками. Осмотрели, что творилось на станциях, дорогах, в селах. На одной станции увидели несколько эшелонов с паровозами под парами. Ворончук решил снизиться, чтобы лучше все разглядеть. И тут немецкая зенитка попала в его самолет. Машина загорелась.
Федирко неотступно следовал за своим командиром.
Он знал, что совсем недавно ведомый командира их полка так же летел следом за своим ведущим, подбитым и раненным в бою. Горящий самолет пошел на посадку. Как только он приземлился на оккупированной земле, ведомый сел рядом на поле. Они возвратились в свою часть на одной машине. Сколько было радости: отважному летчику была вручена высокая награда.
Сопровождая своего командира, Федирко готовился к приземлению на чужой территории. Ворончук посадил машину. Федирко сел неподалеку. Ворончук, покинув самолет, бежал навстречу своему другу. Вот они уже сидят в машине. Федирко погнал машину на разбег, но она натолкнулась на камень, зарытый на поле, и скапотировала. Летчики вылезли из-под самолета, но на них уже были наведены дула немецких автоматов. Очутившись в плену, друзья при каждом воспоминании об этом неудавшемся взлете корили друг друга.
Теперь в лагере, когда заходил разговор об этом, кто, как и при каких обстоятельствах попал в плен, Федирко и Ворончук молчали. Разговор вели между собой.
— И ты не видел камня? — в какой раз спрашивал Ворончук.
— Если бы видел, то мы теперь с тобой не были здесь, — отвечал Федирко.
— Я заметил тот камень, когда еще сажал свою машину.
— Вот и надо было выгнать меня из кабины, сесть на мое место.
— Ну хорошо, я бы занял твое место, а как бы этакий здоровяк протиснулся за спинку в фюзеляж? Твои ноги торчали бы сбоку.
— И хорошо — фрицы подумали бы, что летит истребитель какой-то новой конструкции, с двумя боковыми пулеметами, — шутя отвечал Федирко.
Этим двум парням «тройка» по руководству подкопом поручила раздобыть и пронести в барак лопату. И в тот же вечер они это сделали, проявив отвагу и изобретательность. Они сбили лопату с держака и с таким железным «панцирем» на животе под рубахой Федирко предстал перед эсэсовцем, тщательно осматривавшим рукава, карманы, штанины. Лопату он не обнаружил.
С лопатой быстрее пошла работа, но неожиданно мы наткнулись на препятствие: в туннеле появилась вода, стены стали обваливаться. В таких условиях на коленях долго не выстоишь, надо было чаще подменять людей. Это обстоятельство разрушало всю систему организации работы, срывался график. Среди участников заговора кое-кто стал сомневаться в успехе.
Ночью в бараке то здесь, то там приглушенным шепотом велась перепалка:
— Зачем было все это затевать?
— А что же сидеть и ждать, когда тебя задушат, как кролика?
— Эта нора не спасет нас. Сами себе могилу вырыли.
— Замолчи! — слышался голос Кравцова. Надо было всем вместе искать выход. И начинался деловой разговор. Тех, кто хотел завалить, замостить туннель, переубеждали, им доказывали, что надо копать дальше; трусам и паникерам пригрозили, а наша тройка тем временем, осмотрев подполье, обнаружила возможность обеспечить крепление туннеля досками, их надо было отодрать с нижнего, так называемого черного пола. Отделили одну, другую — пол держится, ходить можно, не шатается. Но доски были длинны, надо пилить на части, чтобы протащить в туннель. И всю эту работу следовало делать ночью, без света, без единого звука.
Чтобы скрыть всякий шум, в подвале лазарета товарищи стали каждый вечер организовывать концерты. Здесь нас и выручили исполнители «вальсов» организованного в лагере «ансамбля» Шульженко.
— Пойте, играйте, стучите ногами, пока мы возимся в подполье, — дал указание Кравцов.
Доски распилили, укрепили ими стенки, повели туннель несколько выше и таким образом обошли подземную воду. Работать стали еще задорней и дружнее. Изможденные лица заключенных нашего барака снова засветились надеждой.
Но где-то на восьмом или девятом метре возникло новое препятствие. Землекоп ударил лопатой, и от этого треснула какая-то сгнившая доска. Он прекратил работу, подал «на-гора» сигнал, и ему помогли выбраться. Ослабевшему человеку очень трудно было на четвереньках выползать из тесной траншеи, в которой не хватало воздуха.
Не успели мы вытянуть землекопа наверх, как в помещение повалило зловоние. Шел какой-то удушливый смрад. Оказывается, это была выгребная яма, в которую стекали нечистоты со всего лагеря.
От нашего блока зловоние распространилось по всему двору. Охранники заметались, начали искать причину. Они ходили вокруг нашего барака, но, на наше счастье, к туннелю дороги не нашли. Пришлось работу прекратить. На руководителей подкопа и участников заговора обрушилась новая волна упреков. Теперь многие настоятельно требовали засыпать туннель! Противники подкопа угрожали тем, кто не соглашался с их мнением. Нужен был еще один рывок, еще одно нечеловеческое усилие воли и труда. Решили отвести нечистоты в сторону. Работа тяжелая, она казалась просто невыносимой: те, кто работали до сих пор, истощили себя, изнурили, и когда один из них заползал вниз, тут же подавал сигнал «тащите». Вытаскивали его почти без сознания.
Как быть? — этот вопрос снова встал перед нами.
В эти дни в лагерь привезли еще одну группу пленных. Их привели так же, как и нас, днем, длинной колонной остановили перед воротами и прочли им такую же, как и нам, мораль, приказав забыть о побеге. Вот уже новички в лагере, и мы, старожилы, сочувственно глядим друг на друга, ожидаем, когда их отпустят из-под стражи. Хочется подойти, разузнать, откуда они, что им известно о делах на фронте.
Такие минуты настали. Летчики бросились к тем, кто своей одеждой напоминал нам о нашей родной авиации. Среди них я увидел знакомое лицо.
Я протиснулся к старшему лейтенанту с погонами летчика.
— Ты узнаешь меня? — обратился я к нему.
— Нет, — старший лейтенант смотрел на меня, худого, с воспаленными глазами.
— Не признаешь?
— Где-то как будто...
— «Жирного» помнишь? — я назвал себя прозвищем, которое мне дали в летной школе. Это прозвище ныне никак уж не подходило ко мне, но только оно могло возвратить моего ровесника в школьные годы, перенести на мордовскую, родную нам обоим станцию Торбеево.
— Мишка!? Девятаев? — воскликнул Грачев.
По выражению его лица, по упавшему голосу я понял, что пленный Девятаев ничем не напоминал ему того, давнего Мишку из Торбеево.
Мы не виделись с Василием Грачевым восемь лет, — с тех пор, как окончили школу и разъехались в разные авиационные училища. Но в юношеские годы у нас была общая мечта стать летчиками. Родилось это увлечение, видимо, с того дня, когда в нашем Торбеево как-то на огородах приземлился самолет. Мы с Василием помогали тогда пилоту развернуть машину, придерживали ее за крыло. Потом много читали о нашей авиации, делились впечатлениями, мыслями. Мы переписывались, знали, как у каждого сложилась жизнь. Теперь, в немецком концлагере, мы называли наших ровесников-земляков — Мельникову, Фунтикову, Пиряеву и словно возвращались в свой край, в милые сердцу березовые рощи родного нашего леса.
Я повел Грачева в наш барак, потеснил соседей и усадил его рядом с собой. Он расспрашивал о лагерной жизни, о людях, я рассказывал ему. В свою очередь, я спросил, как он попал в плен, и услышал еще одну печальную повесть с раскаянием: «Эх, взял бы правее, зенитка не попала бы!»
Мы проговорили до полуночи. Грачев уснул. Я смотрел в темное, зарешеченное железом окно. Свет жизни доходил ко мне издалека, с волжской стороны, из родного дома.
* * *
Когда на фронте бывало очень тяжело, мы вспоминали свой дом, мать, отца, братьев и сестер, представляли их себе в воображении, приходили в родной дом во сне. Помню, как в Лебедине нас, раненых, погрузили в санитарный поезд и повезли в направлении Харькова. Длинный эшелон то ритмично стучал колесами, то подолгу стоял где-то между станций на перегоне среди степи. Потом был такой же продолжительный и мучительный переезд от Харькова до Ростова, а оттуда — в Сталинград. Осень и зима, бесконечно долгие часы, отмеченные лишь иногда радостями — утешительными известиями с фронтов и письмами друзей.
На перекрестках войны, в госпитальных палатах не раз я вспоминал свой авиаполк и далекий в это время, недосягаемый дом моей матери. Полк с его яркой жизнью, товарищами, без которого, как и без Володи Боброва, Саши Шугаева, без всех тех, с которыми летал вместе и сражался в воздушных боях с врагом, я тогда не представлял себе своего будущего.
В декабре 1941 года ударили такие жгучие морозы, что, казалось, на всей нашей планете остановилась жизнь. В это время Саша Шугаев прислал мне письмо, в котором сообщал, что полк отбывает в глубокий тыл на переформирование. Из его намеков я понял, что «глубокий тыл» — это Саратов. Совсем недалеко от места нашего госпиталя. Как же мне с моей тяжелой, забинтованной ногой добраться до Саратова?
В те дни в госпитале работала комиссия, отбиравшая раненых для эвакуации за Волгу, на Урал. Начались рентгены, анализы. Сопровождающие бумаги на меня были тоже подготовлены. Везут в Челябинск. «На север, на север», — застучали колеса поезда.
В Саратове санитарный поезд загнали на запасной путь и сказали, что, возможно, будем стоять сутки. Времени вполне достаточно, чтобы встретиться с товарищами и возвратиться обратно. «Ну, хорошо, как-нибудь выберусь на перрон, а дальше что? — подумал я. — Вдруг поскользнется костыль, упаду — и начинай лечиться сначала. А почему это обязательно «упаду»? Надо крепче держаться, и только.» И я решаюсь попробовать найти свой полк. Натягиваю на себя старенькую зеленую куртку, выданную в госпитале, надеваю ботинки с обмотками (о сапогах тогда никто среди раненых не мечтал), поплотнее надеваю шапку-ушанку. В пилотский планшет вместилось все имущество — пистолет, документы, ордена, деньги — и осторожно спускаюсь из вагона на утоптанный снег. Почувствовав под ногами твердую почву, я убеждаюсь, что положение мое не так уж плохо — могу передвигаться.
На улицах Саратова к раненым на костылях относились сочувственно, а к новеньким, не привыкшим еще держаться на «трех ногах», люди проявляли особенно заботливое внимание. Меня вне очереди пропускали в магазины, уступали надежную тропинку, переводили через скользкие места. Так я проковылял половину расстояния до аэродрома, базировавшегося за городом, и на полпути почувствовал, что дальше идти нет сил. Нога разболелась, рука млеет, промерз до костей. Автомашин попутных не попадается. Поворачивать назад? Но желание встретиться с товарищами побеждает.
Кое-как добрался до аэродрома и узнал, что мой полк еще несколько дней тому назад перебазировался ближе к фронту.
— Неужели из полка здесь не задержался ни один человек? — спросил я аэродромного служащего.
— На аэродроме остался один летчик, — ответил он мне.
— Кто? — обрадовавшись, спросил я.
— Капитан Герасимов.
— Герасимов?! — переспросил я. Такая неожиданная встреча меня очень заинтересовала. Еще в Белоруссии я потерял его. Когда и куда убыл Герасимов, я не знал. В эскадрилье мы как-то странно расстались. Так бывает, когда человек не приживается в коллективе, будто случайно проходит через него, не оставляя о себе никакой памяти. У меня с Герасимовым тогда произошел конфликт, о котором я уже забыл.
Помнит ли о тех днях мой бывший командир? Как он теперь расценивает поступок подчиненного летчика, не выполнившего однажды его приказ?
Герасимов узнал меня, обрадовался. Он внимательно выслушал, почему я оказался на аэродроме.
Я стал расспрашивать его о товарищах, но он почти ничего не знал о них, многих забыл, и начал рассказывать о себе: он доволен службой инструктора аэроклуба. Истребитель из него не получился и теперь учит молодых людей летному делу.
Я отказался от приглашения остаться у него дома: надо было спешить на вокзал.
Герасимов вызвался помочь мне добраться до поезда и бросился разыскивать автомашину. Но найти ее не удалось.
Вдвоем мы пришли пешком на вокзал, но поезда там уже не было.
— Ваш санитарный уже далеко, — сердито ответил на наш вопрос дежурный по станции.
Я поблагодарил капитана Герасимова за помощь и остался на вокзале, решив подыскать спутника для дальнейшего путешествия.
— Если придется заночевать, то обязательно заходи ко мне, — любезно пригласил меня Герасимов.
Я вскоре убедился, что за Волгу, куда теперь стремились сотни, тысячи эвакуированных и просто обездоленных войной людей, мне самому не пробраться. От продолжительной ходьбы рана моя растревожилась, нога разболелась еще больше.
В санчасти вокзала, куда я обратился за помощью, было много раненых, обмороженных, простуженных. Да и, кроме того, отставших от эшелонов здесь встречали не с распростертыми объятиями. Оставалось одно: найти теплый уголок около печки, согреться и ожидать счастливой случайности. Но в залах вокзала не оказалось места, где можно было бы присесть. За попытку встретиться с товарищами плата была слишком жестокой. Я помнил о приглашении Герасимова, но просто не смог бы повторить трудный путь к аэродрому. Надо было найти возможность устроиться с, ночевкой в городе. Я стал перебирать в памяти, нет ли у меня в Саратове знакомых. И тут вспомнил эпизод с фронтовыми подарками. Ну, конечно, эти девушки были из Саратова! Я даже сохранил фотографию двух сестер, работавших на табачной фабрике! Я ведь в письме поблагодарил девушек за теплые вещи и папиросы. «Вот где мое спасение!» — подумал я.
Было уже поздно, но я отправился разыскивать табачную фабрику. Кто-то из прохожих вызвался сопровождать меня, и мы вскоре оказались у проходной будки фабрики. Нам объяснили, что такие девушки-сестры работают здесь, но их нет сейчас, будут только завтра. Добродушный вахтер разыскал их домашний адрес. Я записал его, поблагодарил. Идти надо было далеко, и я не решился «ковылять» к сестрам домой. По дороге на вокзал я проходил мимо драматического театра. До начала спектакля времени оставалось немного, и я решил таким способом отдохнуть и стал в кассу за билетом.
Уже в очереди пришла мысль приобрести два билета с совершенно определенной целью.
Я стоял у входа в театр, держа билеты в руках.
— У вас лишний? — раздался звонкий женский голос.
— Пожалуйста, — предложил я.
— Сколько стоит? — спросила она.
— Приглашаю вас со мной на спектакль, — отказался таким образом я от денег за билет.
— Благодарю, — смутилась женщина, но уступила моей просьбе.
В театре шла «Наталка-Полтавка», ставил ее украинский, эвакуированный в Саратов театр, и женщина, моя соседка, услышав первую фразу, слетевшую со сцены, почему-то глубоко вздохнула. Я украдкой наблюдал за ней и видел, как женщина несколько раз вытирала слезы. «Наверно, она с Украины», — подумал я.
В антракте мы разговорились, и женщина рассказала о себе: она эвакуирована из-за Днепра, работает здесь на заводе. Ее муж на фронте, родители и дети живут с ней в одной небольшой комнатушке. Когда я рассказал ей о своем трудном положении, она посочувствовала, но затем надолго умолкла.
Только выход всех актеров к рампе оживил ее, она горячо аплодировала. Когда люди заторопились в гардероб, моя соседка словно провалилась сквозь землю. Я не мог допустить, что она вот так уйдет от меня. Постоял на улице, пока прошли последние зрители и пошел в направлении к вокзалу. Вот уже позади два квартала. Я остановился передохнуть и вдруг услышал, что кто-то меня зовет. Неужели соседка по театру?
— Как это понимать? — спросил я ее, когда женщина подошла ко мне. Она схватила меня за руку и заговорила:
— Простите меня. Простите. Я не нашлась чем помочь вам... так все нелепо получилось. Пойдемте к нам, как-нибудь устроимся.
Эту ночь я спал в теплой постели, хотя кровать заменил стол.
Утром меня проводили на табачную фабрику, и я увидел девушек, приславших нам подарки, из которых на мою долю достались кисет, носовой платок и, самое главное, — их фотография. Работницы фабрики высыпали во двор, чтобы посмотреть на фронтовика.
Сестры забрали меня домой, тепло приняли, ухаживали как родные, поделились всем, что было в семье. Большей сердечности, видимо, трудно найти. Люди сделали все, чтобы мне было хорошо. Не могли они лишь унять мою рану. А она кровоточила, сильная боль не давала покоя. Я знал, что в больницу или госпиталь отставшему от поезда идти нецелесообразно: не примут без документов. Надо было заручиться чьей-то поддержкой, добрым словом. И я послал девушек к капитану Герасимову.
На другой день около дома остановилась автомашина. Герасимов быстро поднялся ко мне.
— Собирайся! — бросил он с порога.
— Куда?
— Потом узнаешь, — весело ответил он.
Девушки и их родители проводили меня как родного человека.
В Саратове в то время открывался госпиталь для авиаторов. Герасимову удалось достать место для отставшего от поезда раненого летчика. Когда я оказался в госпитале, врачи предложили мне немедленно лечь на операцию. Я не спешил дать согласие, потому что с операционным столом был знаком не один раз.
— С такой ногой, как ваша, врачи кладут больного на стол без разговоров, — объяснил мне хирург.
— А я и не возражаю. Хочу только знать, какой характер операции вы предлагаете мне. Мне еще воевать нужно, фашистов бить, а вы можете меня и на инвалида «перешить».
Вот уже положили меня на операционный стол, а когда вошла женщина-хирург, я поднялся и просидел все время, пока кололи, вскрывали рану, что-то выкачивали, вырывали.
Когда наложили шов и забинтовали ногу, врач впервые подняла голову и посмотрела на меня. Я рукой вытер свои искусанные до крови губы.
— Сильный, — сказала врач и, переведя дыхание, начала стягивать с рук резиновые перчатки.
После операции прошла неделя. Рана быстро заживала. Вскоре меня выписали из госпиталя и послали на десять дней в батальон выздоравливающих. Он находился в Казани. «Бывает же так, — подумал я, — когда человек, преодолев несчастье, находит счастье: ведь от Казани до родного села моего Торбеево всего несколько часов езды. И зачем мне сидеть в батальоне, когда самые целебные в мире лекарства для фронтовика — это поездка домой, радость встречи с родными».
Поезд мчался среди заснеженных березовых рощ. Я ехал домой.
* * *
Мой отец, Петр Девятаев, в молодости жил в мордовском селе Торбеево. Помещик, владевший землями Торбеевского уезда, послал некоторых мужиков, в том числе и Петра Девятаева, учиться ремеслу в Данию. Там отец прошел курс механика, а когда возвратился, часто рассказывал о городе Копенгагене. Земляки и прозвали его Копенгагеном. Это прозвище утвердилось за ним на всю жизнь.
Стал он чуть ли не единственным мастером по машинам и котлам на всю Мордовию. Помещик взял мордвина-умельца в свое имение в Торбеево и построил ему небольшую избу.
Семья наша пополнялась почти каждый год. Тринадцатый ребенок родился в 1917 году. В 1919 году отец решил переселиться на вольные земли Сибири. Поезд из теплушек, в котором ехали искатели счастья на Восток, остановился на станции Кинель, так как через реку мост оказался взорванным. Командование фронтом Красной Армии начало восстанавливать его. Кузнец и плотник, на все руки мастер — мой отец вызвался работать в кузнице. Белые банды в те дни подвергли артиллерийскому обстрелу станцию Кинель и отец был ранен, а вскоре заболел тифом и умер.
Тяжелая жизнь наступила для детей, окружавших беспомощную и к тому же беременную четырнадцатым ребенком мать. Нас ожидала голодная смерть. С большим трудом мы возвратились на свою станцию Торбеево. Местная Советская власть, во главе которой в то время стоял коммунист товарищ Алфа, предоставила нам жилье, помогла с питанием. Мои братья и сестры, которых уже было четырнадцать, с детства вели трудолюбивую жизнь. Старшие, Никифор и Алексей, успевшие перенять науку от отца, стали мастерами по машинам, а я пошел учиться в школу.
Однажды с соседским мальчиком Васей Грачевым увидели летевший самолет. Перемахивая через заборы и ограды, по грядкам и зарослям кустарника помчались мы вслед за гулом мотора. Нам казалось, что здесь где-то рядом села эта удивительная птица и, может быть, возьмет нас и пронесет по воздушному океану. Впечатление от первой встречи с воздушным кораблем отложилось в памяти на всю жизнь. Сейчас мы припоминали каждый день той далекой и милой юности, каждый звук солнечного утра, шумы ветра и дождей, крепость морозов родного края. В ряду воспоминаний она всплыла во всех пережитых нами деталях. И лишь мысль, неотвязная и жестокая, — мы в плену — омрачала все это прекрасное прошлое. Наши сердца были наполнены, если можно так сказать, страстным чувством верности своему народу, родной Отчизне, именно оно горело в наших душах, оживляло думы, надежды и стремления найти выход из создавшегося положения. Но все это было теперь. А тогда, идя по следу минувшей жизни, о которой я пишу в порядке воспоминания, из Саратова я приехал на станцию и зашагал по знакомой улице. Открыл дверь и первой среди всех увидел мать... Она узнала меня и словно обомлела.
...Мы сидели рядом. Я прижимал ее к себе, а она говорила, что потеряла всякую надежду увидеть меня, не ждала с того дня, когда из полка, еще из Лебедина, ей переслали кое-какие мои вещи. О моей смерти не сообщалось, но мать оплакивала меня, думая, что одного из ее сыновей, младшего Мишки, уже нет в живых... У нас в доме было заведено называть Никифора Мишкой-старшим (он не любил почему-то своего имени), а меня своим именем — Мишкой-младшим.
Девять суток дома пролетели быстро, я уже готовился к отъезду, как вдруг прибежал к нам из школы ученик и сказал, что умерла учительница Елена Афанасьевна. Она давно работала в школе, учила и меня грамоте.
Я пошел в школу. Вошел в комнату и стал у гроба любимой учительницы. Рядом стояли другие бывшие ее ученики. Вспомнилось детство: часто приходил я в школу голодный и почти босой. Елена Афанасьевна сажала меня около печки, чтобы согрелись руки и ноги. Учительница не раз приглашала меня в свою комнату и кормила хлебом с молоком. Многому научила она нас, деревенских ребятишек. Ее рассказы я помню по сей день.
С двумя фронтовиками, тоже ранеными, мы пошли на кладбище и вырыли могилу. Мела поземка, стоял сильный мороз. Гроб с телом маленькой старой женщины мы пронесли через все селение на своих плечах. Следом шли женщины и дети. Было что-то печально-торжественное в том, что свою учительницу хоронили фронтовики. Я шел, опираясь на трость, и думал в те минуты о Василии Грачеве, который находился на фронте и летал на боевых машинах. И еще припомнилось мне, как Елена Афанасьевна часто провожала меня, малыша, до хаты и ждала, пока я закрою за собой дверь. Если бы учительница не опекала меня, не уберегала от влияния распущенных станционных задир и гуляк, то не был бы я летчиком, не был бы сегодня тем, кем стал. Тем же ей был обязан и Вася Грачев.
Похоронили мы Елену Афанасьевну под березой.
* * *
На следующий день положил я в вещевой мешок белье, носовые платки, приготовленную мамой еду на дорогу, попрощался с родными и пошел на станцию. Когда теперь увижусь с ними, какие дороги расстелит судьба воину-фронтовику, никто не знал и не мог знать.
Пассажирские поезда в то время проходили через Торбеево редко, железная дорога была загружена эшелонами, которые доставляли на фронт боевое снаряжение. Протиснуться в вагон даже военному человеку было нелегко, почти невозможно. Когда прибывал на станцию пассажирский поезд, его окружала такая густая масса людей, что сама посадка пугала, особенно того, кому недавно врачи помогли срастить кости, и он стал на собственные ноги. Но я все же «ввинтился» в вагон, в котором пассажиров было, пожалуй, в десять раз больше, чем свободных мест. Я забрался на самую верхнюю полку, куда в нормальных условиях клали только вещи. На полке уже «сидели» четыре человека.
Поезд набит людьми, они стоят, прислонившись друг к другу, все чего-то ожидают. Я понимал, что если надо выйти из вагона, то необходимо заблаговременно протолкнуться к выходу, постепенно пробиваться к двери вагона.
В таком поезде я ехал от Торбеево до Казани. Мне надо было обязательно прибыть по предписанию в филиал Военно-воздушной академии. Он в то время размещался в этом городе, городе, в котором я недавно учился в речном техникуме. Там я получил свидетельство об окончании техникума, научился водить теплоходы. В Казани я впервые надел костюм, белую рубашку с галстуком, там же влюбился в девушку.
Но вот поезд прибыл в Казань.
Начальник филиала академии не долго сопротивлялся моей просьбе отпустить на фронт. И я уже еду поездом, идущим через Москву, на тот фронт, где впервые ходил в лобовые атаки на «мессершмиттов».
Память — драгоценный дар человека, она хранит все, что минуло: и как нашел в Казани ту, которую любил, и как она стала моей женой.
Я помню все. Все это в лагере пришло ко мне вместе с голосом, улыбкой друга Василия Грачева. Память подарила мне эти воспоминания в трудный час моей жизни. Наша надежда на побег отдаляется и тает во тьме, как гаснет земной огонек, который видишь с ночного неба в полете. Неужели иссякнут силы и совсем погаснет надежда? Нет! Из любого положения можно найти выход. Из любого! Надо искать этот выход.
* * *
Утром, как обычно, пленных построили и погнали на работу в карьерах. В лазарете осталось несколько человек, в том числе и Грачев, у которого врач Воробьев тоже «обнаружил» какую-то болезнь. Мы рассказали Грачеву о нашей тайне.
— Так это же здорово! — радостно воскликнул мой земляк. — Я — с вами!
Китаев рассказал ему о препятствии, на которое мы натолкнулись в туннеле.
— Ну и что ж, — твердо сказал Грачев, — я согласен. Показывайте, куда надо лезть, что и как делать.
Грачев и Шилов — это были свежие силы. Они оживили нашу мечту о побеге: они как-то быстро очистили туннель и прошли его еще дальше. Но землю — выбирать стало еще труднее: ход сузился, его почти затыкал собой «проходчик», доступ воздуха уменьшился. Каждые десять-двадцать минут приходилось сменять людей, многих надо было просто вытаскивать из-под пола, потому что, повозившись с лопатой, они выбивались из сил. Тем, кто копал ход, мы отдавали часть своего мизерного хлебного пайка. Только таким способом можно было поддержать физические силы для действия. Решающую роль в успехе играл коллективизм. Туннель продвигался все дальше и дальше, он уже вышел за колючую проволоку, по которой, как я говорил выше, проходил электрический ток.
Тех, кто возвращался с работы из туннеля, мы поздравляли, так как в сущности он побывал на свободе, за пределами лагеря. Все смотрели на них как на героев. Теперь почти все пленные стали сторонниками нашего плана. И никто из нас не думал о возможном предательстве. Мы верили друг другу.
В эти дни меня впервые вывели из лагеря на работу. Выйдя за ворота, я вздохнул полной грудью, увидел деревья, поле. Колонна невольников двигалась против холодного осеннего ветра, гремела по дороге деревянными башмаками-долбенками.
По бокам шли эсэсовцы с собаками и автоматами наперевес. Солдаты, оружие, овчарки — все это против нас, изнуренных людей. Но гитлеровцы не могли преодолеть наши упорство и сплоченность. Я бросаю взгляд на эсэсовца, топающего сапогами неподалеку от меня, и думаю: «Ты, изверг, ничего не знаешь, хоть и думаешь, что все мы покорны тебе, ходишь по двору и не ведаешь, что под тобой уже выбрана земля. Скоро мы вырвемся на свободу».
Нас подвели к неглубоким карьерам. Здесь выдали лопаты, указали, где приступить к работе. Мы копали, нагружали песок в кузова автомашин. Грузовики отвозили песок в направлении городка. Видимо, на площадку, где изготовляли сборный железобетон. Для, чего он предназначался — нам не было известно. Но мы почему-то связывали эту свою работу с расширением покрытия аэродрома, и когда «юнкерс» пролетал над нами, каждый из нас расправлял спину и всматривался в подкрылья. Гул моторов вызывал воспоминания, тяжелую, ничем не преодолимую грусть. Над нами то и дело пролетали немецкие самолеты. Мы понимали, что они ходили по учебному кругу. Солдат такого зеваку бил прикладом в спину. Овчарка набрасывалась на пленного, хватала за одежду, кусала руки и ноги. Бедняга на четвереньках, перекатываясь, с криком бросался в толпу, чтобы спрятаться от собаки. А солдат улыбался и шел дальше, равнодушно взирая на обычное для него дело.
Настало время возвращаться в лагерь. Наклонясь, я шепотом сказал Пацуле:
— Присыпь меня песком.
— Ты хочешь, чтобы тебя загрызли собаки? Уже пробовали... не получается, — тихо прошептал Пацула.
Сдаю лопату, становлюсь в шеренгу, и мы возвращаемся за колючую проволоку.
Длинная колонна вползает в ворота. С нами вместе несколько летчиков из французского полка «Нормандия — Неман». Мне запомнились Жан Бертье, Борис Мей и Константин Фельзер. Они ходили в одежде советских летчиков-офицеров, и внешне их не сразу отличишь от наших. Потом, когда я поближе познакомился с ними, выяснил, что комендант предлагал им покинуть лагерь и переехать в другой, где находились исключительно французы, бельгийцы и другие военнопленные, но они наотрез отказались от этого предложения.
Гитлеровцы озлобились на них за такую бескомпромиссность, а французы мужественно переносили притеснения и издевательства, не теряя оптимизма, В свободные минуты вокруг Жана Бертье всегда собиралась целая толпа послушать его живые и интересные рассказы о Франции, в особенности — о французских девушках. Жизнь у каждого из нас едва тлела, но юношеские истории, приключения возвращали к мысли о незабываемом прошлом. Жан Бертье с каким-то своеобразным акцентом выговаривал русские слова, и его балагурство казалось нам еще милее.
Французские летчики получали посылки, переписывались с родными. Наверно, через них в лагерь попали нарисованные на полотне карты местности: сначала от Берлина до Парижа, затем появилась у нас такая же карта с маршрутом Берлин — Москва. Перерисовав ее на бумагу, мы раздали карту близким своим товарищам. Раздобыли где-то и намагниченные иголки, а из них наши мастера сделали несколько компасов. Теперь наш план имел конкретную цель напасть на аэродром и захватить самолеты.
Врача Алексея Воробьева немцы иногда вывозили на аэродром. В разговоре с нами при медосмотре он детально описывал нам путь от лагеря к аэродрому. Однажды Воробьев возвратился с маленьким пистолетом. Руководящая тройка вынесла решение передать на сохранение этот пистолет мне.
Все участники заговора были разделены на группы, которым после побега вменялись определенные обязанности.
Подкоп приближался к заветному концу. Ночью, когда закрывались окна и гас свет, работа шла особенно интенсивно. Китаев собирал группу и тренировал память и действия тех, кому надлежало поднять немецкие самолеты. Кравцов заканчивал пошивку легкой обуви — башмаков, в которых люди могли бы бесшумно передвигаться по бараку в решающую ночь.
А внизу «отбойщики» продолжали рыть землю. Рационализаторы придумали для них такое приспособление: на железный лист, загнутый по краям, набрасывали землю и его вытягивали из подполья, там землю сбрасывали, а тот, кто работал в «забое», за другой конец веревки тащил ползунок к себе. Наступило облегчение. Веревка во всю длину туннеля, с помощью которой осуществлялась эта операция, была для нас наглядным «агитатором» за успех.
Туннель уже вышел за границы лагеря. Под полом лазарета оставалось уже немного места, где утрамбовывалась земля, поступавшая из туннеля. Но вот я вдруг услышал неприятный разговор.
— Для чего вы все это затеяли? Это же безнадежная возня. Перестреляют нас и только, — шептал сутулый, с белым, как капустный лист, лицом человек одному из заключенных. Я вплотную подошел к нему, взял за плечи и строго сказал:
— Только запахло риском и ты хочешь спрятаться в темный уголок и запугиваешь? Продашь — задушим! И пикнуть не дадим! Запомни!
Я рассказал товарищам о беседе с сутулым, но они почему-то не придали значения такому событию. Все участники заговора верили, что мы вот-вот будем на свободе и никакие разглагольствования нам не помешают.
Как-то в один из воскресных дней Воробьева вызвали на аэродром. Возвратясь, он подтвердил, что в выходной там в самом деле остается только охрана. Мы знали, охрана у самолетов небольшая, она совсем не пугала нас. План побега через аэродром казался еще более реальным. Собравшись среди ночи на совещание, мы решили: в ближайшую субботу до полуночи всем пролезть через проем, находиться в подполье и ожидать сигнала сверху. Выходить на поверхность только во время ночной тревоги, которая повторялась довольно часто.
Пробил назначенный час, люди оделись, собрались. Тихо, затаив дыхание, держась друг за друга, спустились в подполье. Сидели, прижавшись плечом к плечу. Деревенели ноги, было холодно, душил кашель, но воздушной тревоги не было. Часовой то и дело проходил мимо окна. Напряжение нарастало. В эти минуты Жан Бертье, Константин Фельзер и Мей находились среди наших товарищей и тихо рассказывали о приключениях своего детства. Собравшиеся вокруг люди внимательно слушали французов.
Неужели сегодня не прилетят английские летчики? Ах, если бы они знали, как нам нужен их пролет. Наши наблюдатели не отходили от оконных щелей. Они передали нам, что сегодня почему-то в охране эсэсовцев больше, чем было всегда. Они стояли не только на вышках, но и ходили между ними. Поэтому, если сейчас пробить отверстие и начать выходить на поверхность, охрана перестреляет нас.
Наконец, в третьем часу ночи завыли сирены воздушной тревоги. Наблюдатели прилипли к окнам. Решающие минуты! Прижавшись друг к другу, обессиленные, мы ждали в тесноте, что скажут нам «сверху». И вот из уст в уста передали: весь лагерь, как никогда, взят в кольцо. Почему? Чем это вызвано?
Люди, сидевшие в подполье и в бараке и ожидавшие сигнала на выход, не видели сплошного ряда эсэсовцев, не слышали громко лающих собак. Пленные всеми мыслями и чувствами были настроены на побег. Но в таких условиях нельзя было рисковать. Выход на поверхность, побег пришлось отложить до следующей субботы.
На другой день начались скептические разговоры, перешептывания, нескрываемое неудовольствие, а ночью группы собрались на обсуждение создавшегося положения. Большинство настаивало на том, чтобы не ждать субботы. Люди были обеспокоены тем, что на протяжении дня в барак часто стали заходить охранники. Появились даже Гофбаныч и сам комендант лагеря. Они присматривались к полу, стенам, заглядывали в углы, но ничего не могли обнаружить.
Неуверенность, страх стали закрадываться в наши души. Неужели кто-то «стукнул», донес коменданту? Не хочется в это верить. Встречаясь взглядами с теми, кто брюзжал, высказывал свое недовольство в отношении подкопа, я спрашивал себя: «Неужели есть среди нас продавшиеся врагу за кусок хлеба или решившие заранее застраховать себя на случай неудачи?»
На работу нас сегодня не выводили. Кое-кто лежал в своей постели на нарах, кое-кто играл в карты. Кое-кто тихонько о камень точил железку. Кто-то чистил маленький медный перстень. Почему так медленно идет время? Ночь. Почему так долго не проходит она?
Вдруг кто-то резко крикнул:
— Комендант!
Он шел к нашему бараку с длинным шестом. За ним следовало несколько офицеров и солдат.
Перед приходом коменданта в нашу комнату вбежал человек из другого барака:
— Ищут подкоп! — тихо сказал он.
Я в изнеможении упал на свою кровать. Там, в постели, были спрятаны пистолет, компас, карта. Я успел засунуть все за пазуху и юркнул в направлении туалета. Сверток полетел в яму. Мне казалось, что только эти вещественные доказательства связывают меня с тайной нашего заговора и только они способны выдать мое участие в осуществлении нашего плана.
Комендант действовал решительно и быстро. Он подошел к кровати Аркадия Цоуна, оттолкнул его и ударил палкой по полу. Крышка сдвинулась. Отверстие дохнуло сыростью земли. Фонари осветили яму. Вытаращенные, словно у сумасшедшего, глаза коменданта свирепо смотрели на пленных.
Мы стояли, как прикованные, на своих местах. Словно оборвалась над пропастью наша проторенная дорога к свободе.
«Кто предал?» — думал я и, видимо, все другие товарищи.