Шел второй год Отечественной войны. Мы перетерпели горечь лета сорок первого, когда фашистская авиация безнаказанно хозяйничала в воздухе, расстреливала с бреющего полета колхозные обозы, уходившие на восток, эшелоны с заводскими грузами и санитарные поезда, когда на приграничных аэродромах мы потеряли значительную часть своих боевых машин, когда над отступающими частями Красной Армии днем и ночью висели эти стервятники «юнкерсы», «мессершмитты», «фокке-вульфы».
Потом наступил декабрь, и голос Левитана торжественно и строго сообщил о московском сражении, об отступлении фашистской армии, о ее первом крупном поражении во второй мировой войне, ко трое стало предвестником краха «тысячелетнего» рейха Гитлера.
Мы задыхались от горечи и гнева, когда летом сорок второго года запылали донские станицы, приволжские поселки и города, на кавказских хребтах появились гитлеровские автоматчики. Сталинград! Хотелось ежеминутно, каждый час, знать, что там происходит, как сражаются наши герои, но Совинформбюро давало скудную ежедневную порцию новостей, которые обсуждали со всех концов и строили свои «гениальные» планы разгрома захватчиков.
Это не только мое мнение, но на этом сходятся пес, кто занимается историей Великой Отечественной войны, — ее очевидцы, историографы, что зима 1941 года, когда развернулась битва под Москвой, и осень 1942 года, когда фашисты прорвались к Сталинграду, Орлово-Курская операция, явились решающими моментами, поворотными пунктами не только событий на советско-германском фронте, но и всего хода второй мировой войны.
Недалеко от нашего тылового аэродрома проходила линия железной дороги и, поднявшись в небо с очередным курсантом, я видел, как один за другим стремительно мчались на запад эшелоны с уральскими танками и пушками, сибирской пехотой. Тихо катились навстречу им скорбные санитарные поезда, стучали на стыках составы с металлическим ломом войны — искоряженные огнем, бомбами и снарядами танки, обшивки самолетов, стволы и лафеты пушек — все, что можно было отправить в жадное горло мартенов, переплавить на сталь и снова воплотить в грозное оружие войны.
Сталинград вверг в траур всю фашистскую Германию, заставил думать сателлитов Гитлера, оглядываться и прикидывать, как бы не угодить на виселицу вместе с «бесноватым». Красная Армия уверенно шла на запад.
А мы все летали в безоблачном небе над полигонами далекого тылового авиационного училища, бомбили макеты танков, огневые позиции «вражеской» артиллерии, учили курсантов отбивать атаки истребителей «противника».
У меня были все данные, чтобы попасть в действующую армию: опыт пилота, навыки работать с людьми, наконец, желание сражаться. Верил, что на фронте не спасую, смогу воевать не хуже, а, может, даже лучше некоторых других. Но, как и многим товарищам, командование отвечало: «Вы нужны здесь, в тылу, чтобы готовить резервы для фронта».
Более того, нас самих учили. Это было правильно, мы понимали, однако подобная ситуация не совпадала с нашими желаниями. Так, в августе 1942 года я попал вместо фронта на высшие тактические курсы усовершенствования командиров авиационных эскадрилий. На мандатной комиссии задали вопрос:
— Не желаете ли переучиться на пикирующем бомбардировщике Пе-2?
Я уверенно ответил:
— Нет. Хочу быть штурмовиком.
Еще в июле 1941 года я впервые увидел самолет — штурмовик «Ильюшин-2», или просто «Ил-2», и с тех пор был покорен его грозной боевой мощью. «Летающий танк» — так называли его не только советские солдаты, но и фашистское командование. Немецкие солдаты и офицеры дали ему еще одно название-«Черная смерть». Штурмовик имел мощную броневую защиту: две 20-37-миллиметровые пушки, два пулемета, восемь реактивных снарядов и до шестисот килограммов бомб, крупнокалиберный пулемет у стрелка.
Мандатная комиссия согласилась со мной, а я никогда не раскаивался в своем выборе, совершив ведущим на «Иле» 91 боевой вылет.
После курсов меня вместе с однокашником еще по авиационному училищу Федей Дигелевым наконец-то направили в действующую армию на Степной фронт.
За окнами и дверями уходили назад телеграфные столбы, и ни одного огонька не было видно в ближайших деревнях, на станциях. Не так уж далеко проходила линия фронта, и в ночном небе то и дело слышался прерывистый, ноющий гул моторов фашистских бомбардировщиков. Тогда в вагоне затихали, прислушивались к нему, а когда самолеты проходили дальше, разговоры возобновлялись.
— Третий раз возвращаюсь на фронт, басил кто-то из ближнего угла, — но все равно дойду до Берлина. Они меня, гады, не сломят.
— Да не курите вы, мужики, — просил женский голос. В вагоне в самом деле нечем было дышать. Даже открытая дверь теплушки не могла вытянуть махорочный чад.
— Ничего, молодушка, дым да спирт человеку не вредят. Говорят, проспиртованный век лежит в могиле, а потом достают его как живого, в целости и сохранности.
Бас продолжал:
— Даже пуля в лоб попала, а он все бежит — флягу спирта выпил. Фашисты, они всегда так: насосутся, а потом прут.
— Ох, когда же все это кончится.
Молодой задиристый голос отозвался на ее причитание:
— Вот мы приедем, сразу дадим фрицам. Бас усмехнулся:
— В штаны не наклади.
— Помолчи, батя. Залез в угол и помалкивай. Ты, наверное, и на передовой больше в обозе отлеживался.
Батя-бас ответил не сразу:
— Сосунок ты. Не видел еще, как кишки свои на кулак наматывают, вот и блеешь, словно овца, — ни толку, ни разума. Нам, как я понимаю, воевать еще долго. Фрицы, они пока еще сильны. А сосунок этот тоже, наверное, научится от мин прятаться, если, дай бог, минует его пуля.
Мы с Дигелевым больше стояли у дверей: все-таки так было свежее. Но разговоры вязли в ушах. Мы понимали, более того, были на стороне молодого задиры — как так, чтобы мы, приехав на фронт, не добились перелома всей войны — у нас техника, умение и мы, конечно, заставим фашистов или сдаваться, или удирать. Но, с другой стороны, мы верили и басистому солдату — война еще продлится немало, много придется пролить крови, чтобы прорваться в небо Берлина. Но так свежи были в памяти результаты Курской битвы, когда фашисты оставили на ржаных полях русской земли тысячи танков, усеяли их своими трупами, вспороли остатками самолетов со свастикой. Наконец, наши войска, начав наступление северо-западнее Белгорода, освободили Харьков. Еще в Москве мы наблюдали артиллерийский салют в честь освобождения второй столицы нашей Украины. Так было завершено крупнейшее сражение Великой Отечественной воины, и ходе которого была разгромлена главная группировка фашистов.
В разговорах и думах, в негодовании но поводу частых остановок мы добрались до Старого Оскола. Там не повезло. Оказалось, что наша часть перебазировалась под Харьков и добираться туда надо попутными автомашинами. Но первая машина провезла совсем немного, ушла в сторону от нашего маршрута. В селе заночевали, а утром все-таки поймали попутную «полуторку». Правда, она была перегружена ящиками с минами, но шофер все же согласился взять нас.
— Откуда катишь? — спросили его. Молодой разбитной шофер, глаза которого покраснели от бессонницы и напряжения, ответил:
— Из-под Воронежа. Ночью выехали. Отмахали шестьсот километров.
— Под Харьков?
— Ага. Ну, лезьте, товарищи командиры, в кузов. Если ничего не случится, то доставим нас до места.
Но мы задержались. Рядом остановились несколько автомашин, идущих со стороны фронта. У головной собрались офицеры, в основном женщины, из кабин вылезли шоферы, чтобы размять ноги, появились медицинские сестры, кто с котелком, кто с флягами устремились к ближайшему колодцу. К нашему водителю подошел шофер, попросил:
— Земляк, нет ли закурить. Со вчерашнего дня мучаюсь.
Прикурив самокрутку, он глубоко и с удовольствием затянулся раз, другой.
— Ну, кажется, полегчало. Без курева нам, шоферам, никак нельзя — того и гляди заснешь за баранкой.
Повылезали и некоторые ходячие раненые, тоже задымили махоркой. Они были еще возбуждены недавними боями, говорили громко, перебивая друг друга. Фронт был близко. Так я впервые встретился с ранеными.
Раньше мы видели их только с высоты, когда проходили под крыльями санитарные поезда. Теперь они встали воочию: у одного перебинтована голова, у второго — рука, которую он поддерживал, как самую драгоценную ношу, третий опирался на самодельный костыль, болезненно морщась, неловко ступая. А в машинах лежали забинтованные по всему туловищу, хрипящие, спеленатые, словно куклы.
Наверное, да, конечно, их не упоминали в победных реляциях, а они сами, своей кровью, подчас жизнью, добывали эту победу не на всем фронте, а у «незнакомого поселка, у безымянной высоты». Но из их подвига складывался общий подвиг народа, из успеха на этой высоте — наша общая большая Победа.
Об этом думалось, когда мы стояли возле остановившихся машин с ранеными.
27 августа мы, наконец-то, добрались до места назначения. Начальник отдела кадров 1-го штурмового авиационного корпуса в тот же день под вечер представил нас командиру корпуса В. Г. Рязанову. Тот только что прилетел с передовой, но успел пообедать, когда мы пришли в штаб-квартиру. Генерал сидел без кителя, в одной сорочке, наслаждаясь коротким отдыхом. Это придало разговору несколько неофициальный характер. Узнав, что мы прибыли с высших тактических курсов усовершенствования командиров эскадрилий, он удовлетворенно завершил беседу:
— Это хорошо. Значит, вы с опытом летной работы. Назначим вас командирами эскадрилий. Давайте входите в строй. Время сейчас благоприятное: истребительная авиация врага противодействует незначительно, зенитная оборона тоже не так уж сильна. Действуйте.
Вестовой из штаба довел меня до полуразрушенного дома, в котором сохранилась одна комната. Здесь я и должен был переночевать.
Немного прибравшись, устроив что-то вроде постели, вышел на улицу, чтобы осмотреться, познакомиться с обстановкой, да и просто подышать прохладным вечерним воздухом. У соседнего большого лд. — шия, также сильно побитого, толпились летчики, механики, мотористы, солдаты аэродромной службы и довольно много местных жителей, главным образом пожилых женщин. А из окон лился мощный и очень знакомый бас:
Подошел ближе. «Ну, конечно же, пост Максим Дормидонтович Михайлов! Как не узнал сразу!» Какой-то летчик объяснил, что идет концерт московских артистов, уже пел Семен Иванович Козловский, выступали другие члены фронтовой бригады. Я попробовал проникнуть в этот необычный «концертный зал», но, увы, он оказался настолько переполненным, что пришлось остаться на улице.
Уже стояла звездная украинская ночь, теплая и относительно тихая. Ее тишину порой нарушал недалекий стрекот авиационных моторов-это наши «кукурузники» — самолеты У-2, или По-2 — улетали на боевое задание, да с далекой высоты иногда доносился протяжный и тяжелый рев немецких бомбардировщиков «хейнкелей», пробиравшихся в тылы советских войск.
Утром проснулся, едва проклюнулось солнце, и сразу отправился на аэродром. Там жизнь уже кипела. У стоянок «Ильюшиных» копошились механики, оружейники, ревели на все голоса моторы, по взлетному полю один за другим промчались два «Ила» и в мгновение растаяли в сумерке рассвета-ушли в разведку. Со стороны фронта отчетливо слышались орудийные раскаты передовая находилась совсем рядом: даже отсюда, с аэродрома, можно было наблюдать, как наши самолеты заходили на цель.
Нас, вновь прибывших, снова учили — дали по нескольку тренировочных вылетов.
Но вот настал день 3 сентября. Получили приказ: группе из двенадцати «Илов» под прикрытием шести истребителей «Як-1» атаковать станцию Борки. Ведущим группы назначили П. С. Сазанова, меня — его заместителем.
Мы с Павлом Сергеевичем Сазановым были старыми знакомыми: вместе учились еще в авиационном училище на заре своей летной жизни, потом на высших тактических курсах усовершенствования командиров эскадрилий. Правда, он учился в другой группе и окончил курсы на несколько месяцев раньше меня. Теперь он был помощником командира полка по воздушно-стрелковой службе.
Волновался очень: как никак, а предстоял первый вылет. Именно боевой не для отработки фигур высшего пилотажа, не на штурмовку макетов, выставленных на учебном полигоне. Нас мог встретить мощный и действенный огонь зенитной артиллерии, могли перехватить вражеские истребители, наконец, кто-то из молодых летчиков мог оторваться от группы и ударить бомбами, снарядами, пулеметными очередями по своим-по пехоте, артиллерии, танкам. Все это так ясно вставало перед глазами, что не помню, как добежал до машины. Рядом оказался Павел:
— Все в порядке, Александр. Все будет в порядке. Волнение почти прошло, когда оказался на привычном месте и взялся за штурвал.
К цели подходили на высоте 1200–1300 метров.
Земля почти не просматривалась: на ней полыхали пожары и дым ватным одеялом укрывал ее от взоров штурмовиков. Но и немецкие зенитчики не видели нас, могли ориентироваться только по звуку моторов. Я недоумевал: «Как можно при такой видимости, а точнее невидимости, отыскать цель».
Один за другим «Ильюшины» устремились и пикирование, открыв одновременно огонь из пушек и пулеметов. Где-то на высоте 600 метров я сбросил бомбы и тут же почувствовал, как вздрогнула машина. «Подбит!» молнией пронеслась мысль. Покачал крыльями и по радио передал:
— Товарищ ведущий. Я, кажется, подбит. На второй заход идти не могу.
— Доберешься до дома?
— Попробую.
— Дуй!
Мы твердо знали, что если повреждены шасси самолета, то ни в коем случае нельзя занимать летную полосу, а надо садить машину на брюхо где-нибудь рядом с аэродромом. Поэтому, подлетая к «дому», несколько раз проверил как выпускаются и убираются шасси и только после этого пошел на посадку.
Зенитный снаряд попал в левую часть центроплана: в нем зияла дыра примерно в квадратный метр.
Летчики, находившиеся на аэродроме, расспрашивали о бое, поздравляли с боевым крещением, говорили:
— Теперь ты на боевом курсе.