Мальчишеская дружба. Заповедный край стыдливого молчания, хотя друзья кричат, возятся, громко спорят. «А мой папа… А моя собака… А у нас учительница…» Мальчишки препираются, полдничая, и кухонный стол, за которым они сидят, кажется им центром мироздания. Потом играют, лежа на животе, на полу. Майки задрались, ковер натирает кожу, отпечатывается на ней. Человечков они держат в вытянутых руках, стремясь как можно дальше уйти от собственного тела, вселиться в пластиковые фигурки. Их новое воплощение величиной с палец. Маловато? Зато с ним обретаешь абсолютную свободу: летай, падай со скалы и сразу опять беги. Можно драться, издавая невероятные вопли. А когда чудеса надоели, разжать усталые пальцы. Человечки забыты, брошены, закатились под комод, потерялись навеки. Велика важность! Теперь мы бежим играть в футбол. Пинаем мяч до изнеможения, бросаемся плашмя, чтобы не пропустить гол, ударяемся об угол кровати, вытираем кровь — не беда! После матча головенки потные и всклокоченные. Оба умирают от жажды.

В первый раз Гуго упомянул об Октаве, когда ему было семь лет, а Октаву восемь.

— У нас в классе у одного мальчика музыкальное имя, — сообщил он мне.

— Людвиг? — попыталась я угадать.

— Нет, чуднее.

— Вольфганг?

— Нет, еще чуднее.

Я почесала в затылке.

— Вспомнил! — закричал он внезапно, так что я подпрыгнула от неожиданности. — Его зовут Октав.

Мне стало смешно.

— И какой же он, этот Октав? — спросила я у сына.

— Маленький. Губки розовые.

Больше ему нечего было сказать.

— А еще какой?

Гуго наморщил лоб, прибавить он ничего не мог.

— А волосы у него какие?

— Прямые.

— А по цвету?

— Русые.

— А глаза?

— Обыкновенные.

— Какого цвета?

Гуго нахмурился. Не знал. И признался, что никогда не обращал внимания, что глаза у людей разных цветов.

— Теперь я буду обращать внимание на цвет глаз, — пообещал он мне с присущей ему добросовестностью.

Я отвела взгляд, как всегда отводила, когда он хотел заглянуть мне в глаза. Отводила невольно, инстинктивно, бессознательно. Не задумываясь ни на секунду. Положительный полюс магнита всегда убегает от другого положительного, и мои глаза убегали от его глаз. Наверное, я боялась, что он прочитает то, что я так старательно и безуспешно пыталась скрыть. «Я не люблю тебя» — вот правда, впечатанная в мою радужку, в мой зрачок. Я не могла выпустить в сына эту стрелу. Оберегала его не потому, что он моя плоть и кровь. Просто следовала абсолютному императиву, который формулировался примерно так: взрослый сильнее, поэтому ни в коем случае не должен обижать ребенка. Я оберегала сына от самой себя вполне сознательно, подчиняясь элементарным правилам, точно так же, как дожидалась зеленого света при переходе улицы. Просто из милосердия, как выхаживала бы раненую птицу или кормила бродячую кошку.

— Можно я приглашу Октава к нам? — спросил Гуго.

Он впервые просил разрешения привести в дом приятеля.

— Ты хочешь позвать его в гости? На полдник?

— Да, и пусть он у нас переночует, ладно?

— А его родители согласны? Я сейчас позвоню им. У тебя есть его телефон?

— Его родители согласны. Октав делает все, что хочет.

— Откуда ты знаешь?

— Он сам мне сказал.

— И все-таки я позвоню его маме.

Мне ни разу не удалось застать дома его родителей. Я оставляла им сообщения на автоответчике. Они не перезванивали мне. Я писала записки, но не получала ответа. Октав появился у нас с рюкзаком, где лежала аккуратно сложенная пижама и мешочек с гребешком и щеткой. Все было предусмотрено, вероятно, его все-таки собирал кто-то из взрослых. Октав появился у нас в среду, в пять часов вечера вместе с Гуго. Действительно, прямые русые волосы и глаза неопределенного цвета. Он сказал «здравствуйте» и подставил мне щеку для поцелуя. Я наклонилась и поцеловала его, сразу наградив тем, в чем отказывала Гуго. Покраснела и порадовалась, что теперь зима и у нас в прихожей с середины дня темно. Я пошла на кухню, чтобы накрыть на стол. Гуго опередил меня, достал из буфета хлеб для бутербродов и ореховую пасту. Он хозяйничал умело и ловко. Октав неподвижно сидел на табуретке и ждал, чтобы его обслужили. Он не отваживался ни на малейшее движение, пришлось налить ему молока и пододвинуть вплотную стакан, иначе он не выпил бы его.

— Ты любишь бутерброды? — спросила я.

Гуго тем временем намазывал ломтики хлеба «Нутеллой» и уплетал их один за другим. Октав к хлебу не прикасался.

— Да, — ответил он. — Очень люблю.

— Хочешь, я тебе намажу пасту на хлеб? — снова спросила я.

— Да, если можно. Спасибо большое.

Поблагодарил искренне, трогательно. Я заботилась о нем так, как никогда не заботилась о сыне. Гуго был у нас гением самостоятельности. И старался по мере сил обходиться без моей помощи. Дьявол соблазнил Еву яблоком, обернувшись змеем. В поведении Октава не было лицемерия и лукавства. Он просто и прямо просил меня сделать то, о чем никогда не отваживался просить мой сын. Гуго инстинктивно понимал, что я в самом деле бессильна ему помочь. Не стоит и пробовать. Разве попросишь безногого догнать автобус? Или безрукого убрать со стола? Все, с чем прекрасно справлялся Гуго, оказывалось для Октава непосильной задачей. Он читал по слогам, с трудом пересказывал, не различал, где десятки, где единицы, путался в спряжении глаголов, говорил: «Они поезжают, я уставаю». Вечно один носок у него воровал, другой караулил, а майка торчала из-под свитера. Он не мог разрезать мясо ножом. Одеваясь, не попадал в рукав куртки. Забывал посмотреть сначала налево, потом направо, переходя улицу. Он постоянно оказывался в безвыходном положении и нуждался в незамедлительной помощи. И несмотря ни на что, обладал удивительным обаянием. Никто не умел так горячо благодарить, так живо выражать признательность. У него было чудесное чувство юмора, он очень мило подтрунивал над собственными бесчисленными промахами и неудачами.

Он у нас ужинал. Ночевал. Оставался на выходные. Мы даже собирались забрать его к себе на все каникулы.

Однажды вечером, ложась в постель, я призналась себе, что люблю Октава. Чувство любви было сладостным, умиротворяющим, я впервые за долгое время заснула быстро и сладко. Хотя семь лет подряд насильно загоняла себя в забытье, будто долбила туннель в гранитной скале. Чтоб погрузиться в сон, я должна была заткнуть кляпом рот, из которого рвались жалобы, заколотить в гроб душу блудной матери и насыпать над ним могильный холм. Ночь подступала ко мне, будто смерть, с той только разницей, что пытка повторялась вновь и вновь.

А на следующее утро Гуго мне объявил, что больше не дружит с Октавом.

Поначалу я не приняла его слов всерьез.

— Что случилось? Неужели поссорились?

— Нет.

— А что тогда?

— Я не хочу его больше видеть. Никогда. Он больше к нам не придет.

— Не слишком-то это вежливо с твоей стороны, — сказала я сыну.

В этот миг он казался мне палачом.

Почему он отнял у меня Октава? Зачем выгнал его? Как распознал мою привязанность? Я не обнаруживала ее. Я была не из тех мам, что донимают детей рассказами об успехах товарищей. Ты должен учиться, как вот этот! Быть воспитанным, как вон тот! Посмотри, как тот и этот помогают мамочкам! Я оставалась сдержанной, ничего никогда не выставляла напоказ.

— Это он невежливый, — возразил сын.

Ложь. Бесстыдная ложь.

Я никогда не видела, чтобы Гуго сердился, но на этот раз он был вне себя.

— Что ты такое говоришь?

Забыв об осторожности, я посмотрела ему в глаза. Стрела полетела и вонзилась. Мой взгляд его напугал. Я видела, как задрожали у него губы. Ресницы трепетали, словно прося пощады. Он бормотал что-то невразумительное, говорил о каких-то существах, о тайной планете, в общем, обычные детские выдумки. Я ничего не поняла, да и не хотела понимать. Я сама не ждала, что во мне скопилось столько отвращения. Не могла отвести взгляд. Не могла опустить глаза. Мощный поток обжигающей лавы лился неудержимо. Зеркала моей души разбились вдребезги.

Как я могла вспомнить этот ужас? Как могла пережить его вновь?

Гуго, униженный, уничтоженный, в конце концов виновато опустил голову. Медленно, словно от полученного удара у него болело все тело, побрел к себе в комнату. Как только за ним закрылась дверь, я осознала, что натворила, и мной овладел нестерпимый стыд. Не меньший стыд мне предстояло испытать много лет спустя.

Орхидея Венсана с презрительной гримаской смотрела, как я плачу над луком. Я позабыла нарезать его заранее. Обычно я начинаю с лука. Надеваю очки для плавания и ныряю в облако слезоточивого газа. Но сегодня Бен с утра преподал мне урок, и я отвлеклась. А надеть очки при посетителях не отважилась. Напрасно я клала луковицы в холодную воду, слезы падали градом. Я казалась себе собакой, которую душат. Черные, умоляющие собачьи глаза выкатывались из орбит. Уходя, Венсан поцеловал мне руку. Я почувствовала его влажные губы чуть выше своих пальцев. Не уверена, что мне понравилось. Губы тонкие, бледные, в уголках пузырьки слюны… Скорее, я испытала легкое отвращение. И все-таки, должна сознаться, внутри что-то сжалось, петля лассо затянулась. Шелуха, золотистая, легкая, взлетала и падала, когда я строгала лук на доске. Какие великолепные белые луковицы привозил мне Али Шлиман! Слаще сахара, ярче лампочки: они не отражали свет — излучали. В цирке я резала лук без очков и без слез. «Из-за меня вы не будете плакать, — обещал поставщик овощей, протягивая мне связку светящихся шаров. — Это нежный лук. На вкус как обычный, но глаз не выест». — «Как хорошо», — отвечала я. Опустив глаза, господин Шлиман скромно поджимал губы, они у него не розовые, как у Венсана, а коричневые, почти фиолетовые, будто инжир. И его внезапная грустная улыбка тоже напоминала надрез на инжире. Я всегда глядела на его рот, когда он со мной разговаривал, потому что не могла посмотреть в глаза, до того они были печальны. Я смотрела на его рот и выучила наизусть каждую морщинку, будто собиралась… Не собиралась. Зачем мне касаться его губ? Зачем думать о человеке, из-за которого никогда не заплачешь?

Симона и Анна сразу прошли на кухню. Мы дружески расцеловались.

— Что с вами? — испугались они, увидев, что я плачу.

Я не успела ответить, как от едкого лука у них тоже потекли слезы. Они поспешно их вытерли и объявили, что назавтра им задали написать работу по философии, трудную до невозможности. Не могла бы я им помочь? Попозже, когда будет время. После обеда они свободны. «Пожалуйста, подскажите хоть что-нибудь!»

— С философией никогда не ладила, — сообщила я. — Никогда.

— Но у вас богатый жизненный опыт, — настаивали они.

— Что за тема?

Если честно, жизненный опыт вряд ли помог бы мне ответить на вопросы выпускного экзамена; они и теперь ужасают меня: «Можем ли мы понять прошлое, коль скоро не знаем будущего?», «Все ли поддается рациональному объяснению?», «Возможно ли изменить ход истории?», «Разумен ли человек по своей природе?» Я читала их, и мне хотелось ответить на все одним-единственным словом: НЕТ!!! Решительным и бесповоротным.

Разделавшись со всеми вопросами разом, я бы убежала со всех ног. Но вместо этого покорно сидела и мучилась. Я не имела права сказать ни да, ни нет, от меня не требовали четкого ответа. Я должна была рассуждать: шаг вправо, шаг влево, разбег, возвращение к исходной точке. Цепь риторических вопросов, замкнутый круг. По моему мнению, сплошное мучительство и фальшь.

— «Всегда ли нужно говорить правду?» — пропели Симона и Анна хором.

— Вам дали такую тему?

Они кивнули. Снова слово «НЕТ» огромными буквами заполыхало во мне.

— На этот счет, девочки, ничего не могу вам сказать, — я недоуменно пожала плечами, а слезы из глаз побежали быстрее.

Они рассмеялись и заказали две порции супа и сыр.

Посетители рассаживались за столиками, просматривали меню, выбирали блюда. Бен записывал заказы и пришпиливал записи к доске. Я отметила, что завсегдатаи вполне единодушны в своих предпочтениях, и мысленно поздравила их. Кое-что уловили. Сообразили, чем я могу их попотчевать.

Я нарезала ломтями лопаточную часть, запеченную с ягодами можжевельника, как вдруг у меня за спиной раздался визгливый голос:

— Здравствуй!

Руки у меня опустились. Оборачиваться не хотелось. Хотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю.

— Кто это? — шепотом спросил Бен, забирая две тарелки с дежурным блюдом.

— Тата Эмильен, — ответила я в ужасе.

Тата Эмильен перепутала числа. Вместо того чтоб прийти на открытие моего ресторана два месяца назад, явилась теперь.

— Я займусь ею, — пообещал Бен, ободряюще похлопав меня по плечу.

Не знал, бедняга, что ему предстоит. Гостья поглотила все его время без остатка. Тата Эмильен — одна из моих многочисленных тетушек и, если честно, подарочек еще тот. Тучная, облысевшая, с заячьей губой, которую пытались оперировать, но изуродовали еще больше, в очках с двойными линзами, похожими на донышки бутылок. Она с детства немного того, а теперь еще и кричит, поскольку плохо слышит, но признаться в этом не желает. К тому же она до крайности кокетлива и капризна, хотя роль принцессы на горошине не слишком-то ей подходит. В нашей семье ее не выносят, одна я отношусь к ней с симпатией. Ценю ее стойкость, волю к жизни, неукротимую энергию. Понять не могу, как ей удается сохранять присутствие духа, хотя причин для жалоб у нее больше, чем у всех остальных вместе взятых. Она всегда бодра и громогласно заявляет о своем прекрасном настроении, несмотря на многочисленные неудачи и неприятности.

Я перестала прятаться за стойкой и вышла навстречу тетушке.

— Ты похудела! — громогласно объявила она и чмокнула меня в щеку.

Жесткие волоски у нее на подбородке укололи меня. Со всех сторон на нас глазели, я не решилась поднять глаза.

— Открытие состоялось два месяца назад, — сказала я ей на ухо, — кричать мне не хотелось.

— Что? Что? — переспросила она.

— Открытие. Праздничное открытие ресторана. Я посылала тебе приглашение.

Она не ответила. Опустилась на один из моих хромоногих стульев, зевнула во весь рот, даже не прикрыв его рукой, и спросила: «Как дела?» — так оглушительно, что все подскочили. Посетители сочли, что вопрос обращен к ним, и стали отвечать: «Хорошо. А у вас?» — но тетушку интересовали только мои дела. Остальными Тата Эмильен пренебрегала. Считала их дураками. И высокомерно улыбалась. Ей и в голову не приходило, как она выглядит в глазах окружающих. И слава богу.

— Хочешь поесть?

— Конечно! А зачем еще люди ходят в рестораны? — рассмеялась она в ответ.

И тут появился Бен. Пока я стояла отвернувшись, он переоделся и стал настоящим официантом. Превращение не потребовало длительных приготовлений, но выглядело чрезвычайно убедительным. Бен облачился в черную бархатную куртку — обычно он оставлял ее на вешалке — и повесил на руку белоснежное полотенце, аккуратно сложив его втрое. Бен протянул тетушке меню, наскоро переписанное на папиросную бумагу и вложенное в картонную папку.

— Не желаете ли, чтоб я прочитал меню вслух? — осведомился он.

Тетушка величественно кивнула. Он изящно наклонился к ней и медленно прочитал названия блюд. Я вернулась на кухню успокоенная. Бен все понял правильно.

Через некоторое время я увидела, что Бен поставил на тетушкин стол графин с водой, а затем взял его и понес обратно.

— Что случилось? — спросила я.

— Тата Эмильен сказала, вода у нас несвежая, — ответил он. — И попросила переменить.

Я протянула ему маленькую бутылочку минеральной.

— Нет, — покачал головой Бен, — Тата Эмильен не хочет минеральной. Она просит принести ей другой графин.

Бен вылил только что налитую воду, снова наполнил графин и понес тетушке. Пока она обедала, Бен менял ей воду трижды, не раздражаясь, с ангельским терпением и кротостью. Покончив с закусками, тетушка пронзительно и властно выкрикнула: «Гарсон!» Бен тут же прибежал. Она издевалась над ним как могла, потребовала переменить прибор, сделала выговор, что нет вышитой скатерти. Вытащила из сумочки заляпанную салфетку и подстелила под тарелку. Бен похвалил ее за предусмотрительность, согласился, что так гораздо лучше.

— Мне очень стыдно, прости меня, пожалуйста, — сказала я Бену.

А сама малодушно пряталась на кухне, не решалась и носа высунуть!

— Все нормально, — успокоил он меня.

Мы взглянули на тетушку, она как раз доставала изо рта кусочки мяса, которые считала слишком жесткими, и методично раскладывала их на краешке стола. Серые изжеванные кусочки лежали пунктиром на пластике. Листок салата застрял у нее в зубах, на подбородке и на щеках майонезные разводы.

— Как мило, что она все-таки пришла, — сказал Бен, чтобы меня подбодрить.

И был прав. Действительно, трогательно, что тетушка откликнулась на мое приглашение. Опоздание на два месяца продлило мою радость. Внезапно я осознала, что никто из побывавших на открытии с тех пор ни разу не пришел ко мне, не захотел попробовать новых блюд. Я не получила ни одной весточки от родителей. «Она вскорости прогорит с этой своей забегаловкой», — решили они. А значит, незачем и звонить, узнавать, жива ли я. И друзья тоже мной не интересовались. Вполне возможно, той встречи им хватило с лихвой. Еще бы! После шести лет разлуки! Убедились, что я по-прежнему существую, проявили участие. Неприятности рассосались, и они вздохнули с облегчением, успокоившись на мысли, что время все лечит, всех примиряет. И не нужно с тревогой спрашивать, нарушая мирную беседу: «В самом деле, что же сталось с Мириам?» Знают ли друзья, что произошло на самом деле? Почему-то раньше я не задумывалась об этом. Выплыла ли наша семейная тайна наружу? На молчание мужа я могла положиться. Могила! А вот мама? Отец? Коринна и Лина, подруги детства? После того как все открылось и мы расстались, было решено говорить знакомым, что причина разрыва — моя затяжная депрессия. «Исчезни, — приказал муж. — Я не собираюсь копаться в грязи». Вот что он сказал мне на прощание. Мой муж — рассудительный человек.

Он во всем добивался четкости. Любил порядок. Порядок в доме должен быть безупречным. «Безупречный» — его любимое слово. Он произносил его, будто передергивал затвор. Муж терпеть не мог путаницы, непоследовательности, безалаберности. Он казался таким надежным! Это и привлекло меня поначалу. Не знаю, с чего я решила, будто жить в тени скалы легко и спокойно. Я не подумала, что там не хватает света. И тепла.

После занятий любовью муж сразу вскакивал и бежал в душ. Даже посреди ночи. Поднимался с постели и спешил в ванную. Мне невольно приходила на ум леди Макбет, без конца смывавшая с рук пятна крови — «out damned spot, out I say». Неужели я уже тогда была ему противна? Нет, вряд ли. Дело не в брезгливости. Вода нужна была ему, чтоб очнуться, снова стать самим собой. Страсть пугала его. Он боялся своей одержимости. Манера любить у него была странная. Будто таран проламывал ворота неприступной крепости. Иногда мне казалось, что он вот-вот проткнет меня, матрас, пол, каменное перекрытие. Мои кости трещали. Когда-нибудь он убьет меня, думала я. Но оказалась на удивление прочной. И даже привыкла к его странностям. Отчаяние и страсть, бушевавшие в нем, захватывали меня. Гнев, злоба, что обрушивались на меня одну, пьянили. Вполне возможно, я принимала агрессию за желание. Норвежские леса битлов остались позади, я осваивала новые ландшафты. Пейзаж моей любви теперь сотворило землетрясение. Мы не перекатывались мягко по мху и травам, мы в ускоренном темпе карабкались по отвесной скале, рискуя свалиться в пропасть. Власть и мощь осенили меня крылом. Вечерами муж со мной не разговаривал, сидел не открывая рта, обращался только к Гуго. Готовился к восхождению, копил в себе ненависть. В постели тепло и запах моего тела возбуждали в нем ярость. Он набрасывался на меня, и порой я думала, что он жаждет убийства. Наверное, только оно и умиротворило бы его.

Я не поставила «Письма к молодому поэту» на свою полку только потому, что моего мужа звали Райнер и мне не хотелось, чтобы это имя постоянно маячило у меня перед глазами. Да, моего мужа звали Райнер, и это сыграло не последнюю роль в нашей с ним истории. Рассказала мне о нем Лина. Мы учились на филологическом, он на медицинском. Она познакомилась с ним на вечеринке. «Райнер? — изумилась я. — Неужели его в самом деле так зовут?» — «Да», — ответила подружка. «Он австриец?» — «Понятия не имею».

«Австриец», — подумала я. Именно то, что мне нужно. Холодность и безумие, человек, раздираемый между немецкой правильностью и балканской непредсказуемостью. Я представила себе юношу, одержимого маниями, и на этот счет не ошиблась. «Огонь под коркой льда», — воображала я. И уходила все дальше от действительности. В Райнере огня не было. Льда сколько угодно, внутри, снаружи, настоящий человек-айсберг. «Это потому, что я сопротивляюсь», — объяснил он мне однажды. «Сопротивляешься чему?» — «Своим корням». Разговор происходил при нашем третьем свидании, и я понимала, что отступать поздно. Какие бы бездны ни обнаружились в нем, он и я сделали выбор, наши судьбы соединились. Мои догадки не оправдались, он вырос вовсе не в Вене, и его дедушка с бабушкой не распевали громко нацистских гимнов. Он родился в Винтимилье, отец у него был сыном итальянских подпольщиков, а мать коммунисткой из Сардинии. Свекор и свекровь — я их, правда, знала мало — были людьми необыкновенно обаятельными, веселыми, энергичными, жизнерадостными. Свекор носил длинные волосы, а свекровь, наоборот, коротко стриглась. Оба курили травку и зарабатывали на жизнь тем, что покупали в Провансе развалюхи, ремонтировали и продавали за большие деньги. Эмилия говорила, что ее друзья-троцкисты теперь здорово разбогатели. «Неиссякаемая жила, — смеялась она. — И дом покупают, и давней соратнице помогают, так что совесть у них чиста». — «А вы их соратница?» — спросила я. «Я? Соратница? Лет двадцать назад потеряла к троцкизму всякий интерес. Потеря, думаю, невелика».

Свекор и свекровь погибли в автокатастрофе по пути к себе на ферму. На прямом, ровном проселке, где с правой стороны рос один-единственный тис. В него-то они и врезались. За неделю до нашей свадьбы.

— Я думаю, они были против, — сказала я Райнеру, вернувшись с кладбища.

— Что за глупости! Они тебя полюбили.

— Не против меня, а против брака. Институт брака их возмущал.

— Ты думаешь, из-за этого можно погибнуть? По-твоему, они совершили самоубийство в знак протеста?

Я кивнула.

— Их выбросило за борт! Давным-давно! — кричал Райнер. — Воздухоплаватели хреновы!

Я хотела отменить свадьбу. Поставить крест на нашем общем будущем. Но не решилась. Надев белое платье, подумала, что теперь траурным цветом будет для меня белый.

Иногда мне кажется, что все у меня пошло бы иначе, будь живы мои свекор и свекровь. Я часто их вспоминаю. Мне не хватает их до сих пор. Эмилия и Франческо, родители мужа, были хорошими людьми. Иногда какие-то их черточки мне удавалось разглядеть и в Райнере. Например, удивительную нежность. Одному только Гуго удавалось ее пробудить. Достаточно было ему подойти, сказать слово, протянуть руку, или, сидя на коленях, прижаться головой к отцовской груди, лицо Райнера преображалось. Видеть вместе отца и сына, медведя с медвежонком, было невыносимо. Неправда, что меня выгнали. Неправда, что устранили. Я сама устранилась. Добровольно. Подложила бомбу и взорвала собственную семью. Подожгла свой дом. В том, что я не права, нет сомнений. Но не думаю, что могла поступить иначе. «Всегда ли нужно говорить правду?» Об этом я поразмышляю в другой раз. Пока что никак не решу вопрос о допустимой самообороне. Скользкая тема.

Я сама себя приговорила к шести годам изгнания. И мне потребовалось немало мужества, чтобы разослать пятьдесят приглашений после стольких лет молчания и небытия. Трудно передать, с каким чувством я выводила на конвертах адреса, которые были для меня когда-то родными. Я повторяла: подвожу черту и начинаю опять с того места, с какого оборвала. Моя записная книжка. Моя библия. Я и до сих пор помню некоторые телефоны наизусть. Каждое название улицы, по мере того как я его переписывала, вызывало в памяти обеды и праздники. Я вспоминала запахи, атмосферу в домах моих друзей. У одних порядок, у других бардак. «Бардак» — в то время наше любимое слово. Тогда, отмечая точками знакомые мне дома, я могла бы покрыть этими точками весь Париж. Я странствовала из дома в дом. За ничего не говорящими случайному прохожему фасадами скрывались уютные уголки: столы с чашками кофе, кресла, сидя в которых так удобно беседовать. Я набирала по памяти дверные коды. Бессмысленные сочетания цифр, тайные шифры, помогали преодолевать границы, строго охраняемые в полном угроз современном городе. В друзьях я души не чаяла. Радовалась, что всюду я как дома, всюду меня ждут, мне радуются. Но не удивилась, когда потеряла их всех в один миг. Они любили одну Мириам, а я, выходит, оказалась совсем другой.

Тата Эмильен покончила с обедом. На десерт попросила песочное печенье с инжиром, и теперь все ее платье джерси было усыпано крошками. Я присела рядом с ней на минутку.

— Как дела у твоего мужа? — осведомилась она.

— Хорошо, — откликнулась я без малейшей заминки.

— А как там малыш?

Горло перехватило, но все-таки я ответила:

— Великолепно. Вырос, стал совсем взрослым.

— А как у него с учебой? Успешно?

Я уверенно кивнула. Голос пропал. Я молилась, чтобы это было правдой. Гуго с сумкой через плечо быстро шагал по холодной улице, голова запрокинута, ветер дует в лицо. Разговор с тетей не имел ни малейшего значения. Она никогда не станет сопоставлять мои слова со словами других родственников. Не удивится, что давно не видела моего мужа, — ей и имя-то его трудно вспомнить, — а все, что я сказала, забудет, как только вернется домой. Отвечая ей, я была совершенно спокойна, отсутствие здравого смысла и логики — немалое достоинство.

— Гарсон! — крикнула Тата Эмильен, увидев Бена. — Пожалуйста, счет.

— Не надо, — остановила я тетушку. — Я тебя угощаю.

Она с довольным видом погладила живот.

— Наелась, — проговорила она. — Досыта.

Я помогла ей надеть пальто и проводила до дверей. С минуту постояла у окна, глядя, как тетушка переходит на другую сторону улицы. Она шла, переваливаясь с ноги на ногу, как утка, грудь колесом, вернее, живот колесом. Добравшись до противоположного тротуара, она обернулась и послала мне воздушный поцелуй. Бен положил мне руку на плечо.

— Пришло несколько заказов на вынос, — сообщил он. — Придется исполнить.

— Думаешь?

Он не успел ответить, побежал на кухню, торопясь разнести десерты последним посетителям.

Симона и Анна ждали меня за столиком. В пластиковое блюдечко они положили восемь евро.

— Что вы надумали? — спросила Симона.

— Всегда ли нужно говорить правду? — напомнила ее подружка.

— А вы сами как считаете?

Они пожали плечами.

— Но какие-то мысли на этот счет у вас должны быть, — настаивала я.

— Я посоветовалась с одним второгодником, — начала Анна. — Он дал мне схему, что годится для любой темы: «Да. Нет. Однако». Начало я себе хорошо представляю: «Да, нужно говорить правду, потому что обманывать стыдно, и если хочешь, чтобы люди с тобой были честными, то и сам не лги». Вот и все «да». Теперь «нет». Это когда правда причиняет боль, когда от нее больше вреда, чем пользы. Можно описать несколько таких случаев. Например, человек смертельно болен, и, если сказать ему правду, то он огорчится и умрет… То есть он все равно умрет, но правда ускорит его смерть.

Я одобрительно закивала, стараясь не рассмеяться.

— Прекрасно, — сказала я, — а дальше?

— В этом вся фишка, — объяснила Симона. — Мы пытались, но ничего не придумали для «однако». Нет, не всегда нужно говорить правду. Однако что? Вот тут мы с Анной и сели. Ничего не выходит с «однако».

Я рассеянно прощалась с завсегдатаями. Уходя, они непременно говорили:

— Пока, Мириам.

— До скорого, Мириам.

— До завтра, Мириам.

Они знали, как меня зовут, хотя я никогда им не представлялась. Снова выдумки Бена. Ставит тарелку на стол и шепчет: «Это блюдо изобрела Мириам, вы мне скажете потом, как понравилось». Или: «Мириам советует вам на десерт сладкий молочный рис. В такой холод он очень хорош для горла». В общем, изобретает невесть что, лишь бы пробудить симпатию ко мне.

Симона и Анна чуть не плакали.

— Нет! Мы никогда ничего не придумаем! — ныли они, обхватив голову руками.

— А почему бы вам не начать с вопроса, что такое, в сущности, правда? — предложила я.

Они уставились на меня в недоумении.

— Я ничего не смыслю в философии. Второгодник безусловно прав, его схема разумна, но я не очень-то доверяю разуму. Правда. Она сродни красоте, так ведь? Целиком и полностью зависит от точки зрения.

Девчонки горестно вздохнули. Они пришли в отчаяние.

И тут меня опять осенила гениальная мысль.

— Сейчас мы спросим у Бена!

Я направилась к кофеварке и предложила Бену, что заменю его: сама налью всем кофе и приму деньги.

— А ты лучше помоги девочкам одолеть философию.

Я назвала тему, и лицо Бена просияло. Он писал такую работу. Прекрасно запомнил план. Сразу назвал двух философов, без которых тут не обойтись. Их имена напомнили мне о моих прежних и нынешних провалах. Я содрогнулась.

Бен подсел к Анне с Симоной и, размахивая длинными руками для пущей убедительности, принялся философствовать. Девочки прилежно записывали. Переворачивали страницу за страницей. Зажженные сигареты тлели в пепельнице. «Перцепция», «феномен», «высказывание», «отчуждение», «субъективизм», «объективизм». Бен жонглировал терминами так же ловко, как в первый день моими тарелками и стаканами. «Наверное, мама им гордится!» — подумала я. И вспомнила, что мама у него умерла. Я напевала, вытирая блюдца. На душе так хорошо. Внутри разливается тепло. Мой официант в самом деле лучший в Париже.