Иметь дело с железками я никогда не любил, хотя образование у меня техническое. Насколько я помню. После разрухи девяностых, когда люди в массе своей занимались не своим делом, это уже значения не имеет. Садиться за руль, удовольствия мне тоже не доставляет, но иногда приходится. Канифолиться в Московских пробках могут позволить себе лишь те, кто ни в грош не ставит собственное время. Но пасмурным субботним утром, да с дождичком, город тих, так что возникает иллюзия, будто в нем можно жить. В пухнущем от денег городе одиноких людей, который был когда-то Москвой моего детства.

К тому времени, как я съехал с кольцевой дороги, солнце стояло уже высоко. Там, за облаками. Иногда надо делать бессмысленные вещи, думал я, двигаясь в жиденьком потоке машин. Ежику понятно, ничего я в этой Соловьихе не найду, но ехать надо, хотя бы для того, чтобы немного развеяться. Переговорами по проекту, в случае чего, займутся мои заместители, не зря же я плачу им деньги. Но о деньгах думать не хотелось, да и думать вообще, а только смотреть по сторонам и катиться неведомо куда, не имея представления зачем. Этакая модель человеческой жизни, только в миниатюре. Из динамиков лилась спокойная музыка, по мере удаления от кольцевой машин становилось все меньше. Кому охота мотаться по мокрому шоссе в пелене висящей в воздухе мороси и грязи. Мысли мои текли сами собой ни на чем подолгу не задерживаясь. Вспоминались, почему-то, все больше мелочи, о которых и помнить-то нет нужды, но они живут себе своей жизнью в глубинах твоего «я». Скамейка на Тверском бульваре, где однажды ждал Сашку. Веснушки на носу мальчонки, спросившего, добрый я или злой. Страх на личике боролся с недоверием. Мать напугала, что я его заберу и тут же начала со мной кокетничать. Прашмандовка размалеванная, строила подведенные малярной кистью глазки. Вместо того, чтобы объяснить сынишке, что не бывает людей хороших, как не бывает плохих, а есть только оч-чень и оч-чень средние…

Я уже порядком отмахал по трассе, как вдруг вспомнил: за мной же могут следить! Лоб и руки моментально покрылись липким потом, а ноги стали ватными. Пожарного цвета автомобильчик был буквально создан для того, чтобы не упускать его из виду. Сзади, насколько можно было видеть, растянулась жиденькая цепочка машин среди которых легко могли оказаться и мои преследователи. Плохо соображая, что теперь делать, я свернул на первую же боковую дорогу и метров через пятьдесят спрятался за кустами и притаился. Ждал долго, курил, однако никто, если не считать раздолбанный грузовик, за мной не последовал. Потом огородами, сделав крюк по проселку, вернулся на шоссе и для верности постоял на обочине, но и тут интереса ко мне никто не проявил. Дорога в зеркале заднего вида просматривалась на большое расстояние, машины проносились мимо и я немного успокоился. Цель путешествия, деревня Соловьиха, по малости своей на карте обозначена не была, до ближайшего же к ней населенного пункта тащиться по моим расчетам оставалось часов пять.

Оказалось, все семь! С учетом качества дороги. В городок я въехал уже ближе к вечеру. Улицы его, сильно смахивавшие на деревенские, были пусты. Дождь, между тем, немного утих, но небо над головой угрожающе потемнело и заплыло до горизонта густой фиолетовой краской. Рядом с административным зданием с уныло свисавшим трехцветным флагом сидел на лавочке неопределенного возраста мужичок, одетый не по сезону в ватник. Скопившаяся в воздухе мелкая морось оседала каплями на его промасленной ткани и захватанной руками кепке, после чего скатывалась на землю, не принося их владельцу ни малейшего вреда. Выражение изрезанного грубыми морщинами лица свидетельствовало о глубоком умиротворении и сильном желании похмелиться. Чувства эти, диаметрально, в общем-то, противоположные, на редкость органично дополняли друг друга. Возможно, именно так, в глубокой задумчивости, сидел когда-то автор «Экклезиаста» и размышлял о тщете и бренности быстротекущей жизни. Как ни были печальны мысли библейского философа, сын Давидов так и не закурил, с губы же местного мыслителя свисала прилипшая к ней потухшая папироса. До завершенности образа портрет дополняла недельная, начавшая уже седеть щетина и вымазанные в рыжей глине кирзовые сапоги. Мое грубое вторжение в картину созерцаемого им мира мужичка нисколько не удивило.

— Скоро ливень начнется, — предположил я, выходя из машины, в надежде, что это нехитрое замечание позволит завести более содержательный разговор. Скажу без похвальбы, общаться с народом я умею.

Мужик посмотрел удивленно, как если бы только что меня заметил. В его водянистых глазах появилось нечто осмысленное:

— Не-е, пронесет… — протянул он лениво, закидывая ногу на ногу. — Река не даст, она на этот берег дожди не пускает. На той стороне прольется…

Где в этой местности протекала река я понятия не имел, но охотно с ним согласился. Важно было не дать аборигену снова впасть в нирвану:

— Не скажешь, как добраться до Соловьихи?..

На этот раз в его затуманенном взгляде мелькнул живой интерес:

— А те зачем?

— Дело есть! — заметил я туманно, и этим ограничился. Любой уважающий себя мужик не станет выкладывать первому встречному, что да почему, и мой новый знакомый такую опытность оценил. Покивал головой, мол, понимаю, но выражение его поношенного лица при этом стало скептическим:

— Там, окромя моей старухи, никто нынче не живет…

Сочтя тему исчерпанной, он отвалился на спинку скамейки и сложил на манер усопшего на груди руки. Смежил веки, показывая своим видом, что разговор у нас не получился. Но я держался другого мнения. Универсальное правило общения с людьми состоит в том, чтобы задеть их за живое и тем вызвать к себе интерес.

— А то садись, навестим вместе твою матушку…

Щека моего невольного собеседника дернулась, но глаза он все — таки приоткрыл, бросил ленивый взгляд на машину:

— На этой твоей фитюльке?.. Туда грузовики проехать не могут, их тракторами таскают! Деревню нашу года три, как из живых вычеркнули. Провода, какие не успели снять, скрали, они теперь без надобности.

Сказано это было таким ровным и бесцветным голосом, как если бы говоривший полностью одобрял принятые администрацией района меры. Дело известное, дальние деревеньки вымирали, оставшихся жителей, преимущественно старух, свозили в одно место, но пока еще не на погост.

— Мать, выходит, керосином пробавляется! — не унимался я, подстраиваясь под его неспешный говорок.

Он нехотя кивнул:

— Им, чем же еще.

— Так, может, ей пару канистр и забросить? Приехали бы, как люди, в гости, приняли опять же по стакану…

Не ожидавший такого поворота разговора, мужичок оживился. Достал из кармана ватника спички и поджег недокуренную папиросу. Выпуская в сырой воздух дым, принялся рассуждать вслух:

— Телегу мы в два счета спроворим, телега с лошадью не проблема! Поставить за них Василичу придется, не без того… — глянул он на меня вопросительно и я с готовностью подтвердил его решение. — Зато загоним к нему во двор твою тачку, будет не без пригляду. Тебя как звать-то? Меня Колькой!

Разом преобразившись, Николай стал суетливо деятельным.

— Вот такой я человек, — приговаривал он, направляясь энергичным шагом к призывно распахнутым дверям магазина, — если другу надо, в лепешку разобьюсь!

Другу было надо, тем более, что этот друг выразил в моем лице готовность полностью финансировать экспедицию. Переговоры с Василичем прошли более чем успешно, после чего, закусив, Колька запряг кобылу. Сам хозяин сделать этого уже не смог бы. С исторической встречи не прошло и полутора часов, а мы, затарившись провиантом, уже бодро трусили рысцой по тракту. Весело позванивали бутылки, застоявшаяся лошаденка звонко перебирала копытами. Возница, на манер ямщика, что-то напевал, но, лежа ничком на соломе, слов песни разобрать я не мог. Колька оказался прав, ливень так и не собрался, но висевшая в воздухе водяная пыль оседала на лице и на волосах. Достаточно было провести по лбу ладонью, как она становилась мокрой.

Так споро и беззаботно мы покрыли километров пять, после чего дорога резко преобразилась и конь наш, растеряв кураж, самостоятельно перешел на шаг. Теперь, прыгая на ухабах, телега двигалась вперед на манер бросаемого океанскими волнами парохода. От бортовой качки меня легко мутило и я со злостью думал, что последний раз до нас здесь проходили поляки во главе с Мнишками и уже тогда остерегались называть эти рытвины дорогой. После получаса такой езды, сознание начало мерцать и, вконец убаюканное, отлетело в другие края, оставив мое бренное тело обретаться на грешной земле. Глаза окончательно закрылись, когда же я с трудом разлеплял веки, то видел вокруг себя одну и ту же картину. Подступивший со всех сторон белесый туман окружал стеной и мне казалось, что мы остались одни во Вселенной и, покинув пределы родной Земли, плетемся, бросив вожжи, унылым Млечным Путем. Позади лежала вечность и вечность расстилалась впереди, и эту вечность нам предстояло коротать. Веки мои наливались свинцом и падали, и мир снова переставал существовать…

Дремавший, свесив голову, Николай иногда просыпался и, удивительным образом, продолжал свой рассказ с того места, на котором впадал до этого в забытье.

— Маманя моя, — говорил он, делая между словами длинные паузы, — жительствует в деревне безвылазно… Окромя ее там никто не живет… Летом с детями наезжают, только без электричества что за жизнь… — голос его постепенно затихал, Колька умолкал, но по прошествии времени вновь возвращался к действительности: — Домов осталось с дюжину… дров на зиму не напасешься… керосина не накупишься…

В одно из таких пробуждений я поинтересовался:

— Не заблудимся?..

Возница мой только усмехнулся, сказал, здесь другой дороги нет, а лошадь ученая, сама довезет, ей, поди, тоже неохота среди поля ночевать. От него за версту несло перегаром и едкой махоркой. Кобыла наша, несмотря на ученость, а возможно благодаря ей, спала на ходу и, если и перебирала ногами, то исключительно по привычке и чтобы не упасть. Под колесами умиротворенно чавкала грязь, остро пахло сырой землей. Эх тройка, птица тройка, — повторял я про себя в ритме качки, — куда же ты, родимая, тащишься?..

Заветного поворота все никак не случалось и я совсем было потерял надежду, как вдруг лошадь свернула направо и, прибавив шаг, пошла только что не рысью. Проснувшийся возница стряхнул дремоту и, пройдясь для острастки по ее тощему крупу вожжами, как-то по былинному гикнул:

— Ходи веселей, волчья сыть!.. Во мамаша-то удивится, — повернулся он ко мне, желая, чтобы и я разделил его радость, — родный сын пожаловал, да не один, а с другом! Это ж какой ей будет праздник…

Между тем уже порядком начало смеркаться. Предвещая скорую темноту, окружавший нас туман пропитался густым серым тоном. В деревеньку въехали, когда небо над головой немного расчистилось и на нем проступили едва различимые, бледные звезды. Должно быть к холоду, пояснил Колька и зябко передернул плечами. По сторонам короткой и широкой улицы стояли покосившиеся избы. Своей чернотой и безысходностью они напоминали кладбищенские памятники. Только в самом конце деревеньки светилось желтоватым единственное оконце. Встречать гостей выскочила с лаем большая лохматая собака. Сгорбленная старуха ждала нас на крыльце. Приезду сына она была рада и, пока мы переносили в избу канистры с керосином и продукты, все старалась, будто невзначай, до Николая дотронуться. Человек я не сентиментальный, но трудно было не заметить, как любит она свое непутевое чадо, как его жалеет. При взгляде на них, у меня возникло ощущение, что я попал в какой-то другой мир, в котором исповедуют утраченные в столицах истины. Даже время здесь шло иначе. Вчерашний день с его перипетиями и сегодняшнее утро отдалились и принадлежали уже какой-то иной реальности, не имевшей с тутошней ничего общего. Не знаю почему, но мне вдруг стало очень больно. Нищета всегда вызывает у людей чувство стыда, а еще мне казалось, что матери и сыну я что-то должен.

Пока варилась картошка, закусывали солеными грибками и той снедью, что мы с Николаем набрали в магазине. За столом сидели при свете старой лампе, в спертом воздухе висел запах керосина. Фитиль коптил, сняв стеклянный колпак, Колька подровнял его большими портновскими ножницами. По случаю праздника Тимофевна достала из погреба шмат сала.

— Что ж ты масла-то, ирод, не привез, — ругала она сына, но совершенно беззлобно, — ведь не допросишься! Жди теперь, когда следующий раз заявишься…

— Забыл, мать, из головы вылетело! — гудел в ответ Николай.

В доме матери он приосанился и вел себя хозяином. Когда только еще садились за стол, старуха немного конфузилась, посматривала исподтишка то на меня, то на сына, но выпив рюмку водки почувствовала себя свободнее. Водянистые глаза ее ожили, морщинистое лицо разгладилось. За версту было видно, что в своем Николаше она души не чает, то капустки квашеной ему подложит, то тарелочку с крупно нарезанной колбасой пододвинет поближе.

— Зря ты, Глеб, сюды приехал! — говорил между тем Колька, солидно отодвигаясь от стола. — Мы люди тутошние, привычные, нам все нипочем, тебе-то что здесь понадобилось? Да нет, ты чего плохого не подумай, мы с маманей тебе рады, — дотронулся доверительно до моего плеча, — а все одно непонятно…

Взял степенно в руку бутылку и разлил по граненым стопкам водку. Подчеркнуто аккуратно вернул ее на место, будто хотел сказать, что вопрос задан не праздный и на него желательно получить обстоятельный ответ.

Надо было что-то решать. Без помощи местных не обойтись, прикидывал я, притворяясь, что поглощен разминанием подоспевшей картошки, но и вдаваться в подробности дела желания, по известным причинам, у меня не было. Если самому не удастся найти завещанный дядей дом, придется ехать в сельсовет, а это привлекающая к себе внимание суета, ее хотелось бы избежать. Лучше уж поговорить с Колькой, он, как никто другой, должен быть в теме.

— Давай-ка перед горячим! — предложил я, поднимая стопку и чокаясь с хозяевами. Выпил, крякнул, закусил по классике соленым огурчиком. — Чего приехал, говоришь?.. Есть одно маленькое дельце… — навернул не спеша картошки, приправив ее подсолнечным маслом. — Был у меня дядя, старикан добрый, тихий, да вот недавно взял и отдал Богу душу. Оставил мне домишко с землей соток двадцать… — я, как бы невзначай, глянул Николаю в глаза. — Хочу взглянуть на свои новые владения…

— Так может помянем дядю-то? — понял меня по своему Колька. — Сам говоришь, мужик был стоящий…

Эх, знал бы старик, как близко к сердцу примет его кончину простой народ, даже этот железный человек прослезился бы! И только помянув и обменявшись с матерью каким-то странным взглядом, Николай продолжал:

— Ну и где же это твой дом находится?

— Где?.. Сам хотел бы знать! — пожал я плечами. — В документе на собственность указана ваша деревня…

Услышав такое, Колька, словно желая протрезветь, с силой помотал головой. Тимофевна, подстать сыну, смотрела на меня недоверчиво:

— Нету у нас тут ни садовых участков, ни дач и никогда не было! Сам, милок, посуди, кто ж сюды из города-то поедет, а без электричества и подавно. Одна — одинешенька я тут жизнь свою доживаю…

Сын, как и полагается мужчине, был в своем мнении более категоричен:

— Хрень, Глеб, несешь, пургу! Те, кто приезжают на лето, все местные, а других в наших краях не водится. Не хочешь сказать, так и не говори, а вешать нам на уши лапшу негоже!

Столь резкая отповедь меня озадачила. К сказанному я ничего добавить не мог, а бумаги с собой не взял, да и помощи от них сейчас никакой бы не было.

Увидев на моем вытянувшемся лице отзвуки разочарования, Тимофевна пошла на попятную, запричитала:

— Что ж ты, голубь мой, так опечалился, найдется твой дом, не иголка в стоге сена! Аль жить тебе негде? Аль красавца такого жена выгнала? Имущество не ихнее, глядишь, записали не туда, у нас это раз плюнуть…

Колька тоже сменил гнев на милость и забухтел примирительно:

— Сам-то бумагу видел или кто на словах сказал?..

— В том-то и дело, что в руках держал! — отрезал я, ставя таким образом своих собутыльников перед фактом.

Опечалился?.. Нет, Тимофевна, тут не печаль, тут куда как хуже! Впрочем, что касается жены, то близко к тексту, хотя с красавцем — спасибо тебе на добром слове — немного погорячилась. Хреново все выходит, если даже местные ничего о моем наследстве не слышали. Тут и сельсовет не поможет, придется тащиться в районный центр, а то и в областной, и выяснять там. Без бумаг со мной никто разговаривать не будет — они и с бумагами-то не разговаривают — значит опять давать взятки и при этом еще упрашивать. Вечная наша российская тягомотина, а время уходит!

Николай, добрая душа, пододвинул ко мне налитую до краев граненую стопку:

— Выпей, Глебань, взбодрись! Раз документик справный, то и дом найдется. Только учти, цена ему в базарный день ломаный грош, так что стоит ли искать? Стоял бы в городе, можно было бы продать, а в нашем захолустье кто его купит? Вон, племянники Захара на том краю деревни, — повернулся он к матери, — бобыля, что с тобой хороводился, третий год объяву в газету дают…

— Скажешь тоже: «хороводился»! — передразнила сына Тимофевна и нахмурилась: — Слышь, Кольк, а не продала ли евоному дяде свою хибару Зеленцова?.. Хотя нет, нонешним летом к ней родственнички наезжали, цельный табор…

Перепутать невозможно, соображал я, слушая вполуха их разговор, в свидетельстве на дом черным по белому стояло: деревня Соловьиха. Я тогда еще подумал, что никогда раньше названия такого не слышал. И район совпадает, и область. Нет, никакой ошибки здесь нет. Тем временем Колька с матерью закончили перебирать односельчан и все без результата. Старуха даже пригорюнилась, подперла морщинистую щеку кулаком, как вдруг оживилась:

— А помнишь, летошним годом ты привозил из района землемеров?..

Посмотрела на сына испытующе, с прищуром. Тот аж взвился. Незамысловатый, казалось бы, вопрос привел его в крайнее возбуждение:

— Акстись, мать, сама подумай, что воротишь! — замахал он на старуху руками. — И не летошним, а годов пять как… — обратился ко мне, словно ища поддержки: — Когда дядька твой дом купил?

— Откуда мне знать? — пожал я плечами. — Дату на документах не запомнил…

Да и какая разница, когда старику стукнула в голову моча приобрести в этой глухомани недвижимость. Однако Колька воспринял мои слова как аргумент в свою пользу:

— Во, видишь! А ты говоришь…

— Погоди, не балабонь! — осадила его Тимофевна и, что удивительно, Колька тут же сбавил обороты. Перестав напирать на голос, он обратился к скрытой от меня, но понятной им обоим логике: — Они ж крутились вокруг дома на выселках!..

Сказано это было так, как если бы служило последним, убойным в их препирательстве аргументом, но старуха уже перешла в наступление:

— Нет, ты скажи, привозил землемеров или не привозил?

— Ну, привозил! — неохотно согласился Николай и недовольно надулся.

— То-то же! — с видом триумфатора обратилась в мою сторону Тимофевна: — Если есть здесь, милок, твой дом, то только тот, что стоит за околицей, — помялась. — Не знаю, как и сказать-то, странный он, ентот дом, странный и страшный, люди давно его сторонятся…

Сердце мое екнуло, я насторожился. Бывает так, ничего еще толком не знаешь, а уже уверен в правильности догадки. Слова старухи удивительно соответствовали тому, что со мной происходило. В них была интрига и обещание разгадки, и окружавшая меня последние сутки таинственность. Да и не мог старик, с его вечной скрытностью, купить нечто обыкновенное, не в его это было духе.

Разобиженный Колька выразил свое несогласие с матерью шипением:

— Сторонятся!.. Проклятье на этом доме, вот что! Ты расскажи Глебу, расскажи, ему будет интересно…

Тимофевна кобениться не стала, но, как опытная сказительница, повествование повела издалека:

— Я еще в девках бегала, — утерла она концом головного платка влажный рот, — а дом на выселках уже стоял заколоченный и за ним тянулась дурная слава. Когда он был построен никто толком не знает, но бабка моя сказывала, будто бы еще при Петре — батюшке приехал в Соловьиху один купец. Что его сюды привело — неизвестно, только жил он раньше в городе, где вместо улиц текут реки. Высокий такой, из себя видный, с густой курчавой бородой, — продолжала старуха, получая видимое удовольствие от импровизации. — Он дом и поставил. Только прожил в нем недолго, беда приключилась. Пошла однажды жена его, красавица писаная, купаться, а назад не вернулась. Искали ее всей деревней, но так и не нашли. И вот что странно: речка у нас спокойная, неширокая, утонуть негде, а и утонешь, никуда не унесет, а ее нигде нет. День проходит, неделя, месяц, запил купец, затосковал. Что ни ночь, слышится ему голос. Звала его лебедушка, да так настойчиво, так печально, что собаки по дворам воем выли и под лавки забивались. Звала, звала… — бабка выдержала драматическую паузу, — и дозвалась! Спать перестал, ходил черен с лица, а через полгода и сам пропал, как никогда и не жил…

Тимофевна покивала скорбно головой и очень естественно, словно это органично входило в повествование, опрокинула в беззубый рот стопку.

Колька слушал ее с кривой усмешечкой:

— У нас, когда в армии служил, был такой же случай! Старшина Зятьков пошел в город и пропал с концами. Всем батальоном искали и не нашли, а через неделю он обнаружился в одном исподнем в женском общежитии строительного техникума…

Я не выдержал, засмеялся. Тимофевна сына шуганула:

— Не понимаешь, дурень, так хоть не лезь со своими прибаутками! Сгинул мужик с концами, никто его с той поры не видел… — продолжала уже напевно, все больше входя во вкус: — А еще было дело при французе…

Я невольно напрягся. В памяти всплыло мясистое лицо и мощный лысый череп, на меня глянули в упор маленькие, буравчиками, глазки:

— При французе?..

— Ну да, когда он Москву спалил! — охотно пояснила Тимофевна. — Приехал будто бы к нам по своей надобности боевой офицер. Весь израненный, грудь в орденах, через всю щеку страшный шрам от удара сабли. А дом тогда уже пустовал. Предупреждали его, пытались отсоветовать, а гусару все нипочем, только смеется. Картечи, говорит, не боялся, так неужто испугаюсь нечистой силы! Ну, живет себе, поживает, с девками шашни водит, только стали подмечать, что не видать его что-то и света по ночам в комнатах нет… — чтобы подчеркнуть драматизм момента, старушка коснулась моей руки. — Темно в доме, как в преисподней! Целую неделю зайти не решались, наконец нашлись смельчаки, отворили дверь, а там один кивер на столе лежит, и никого!

Колька видимым образом крепился, но и на этот раз не смог не встрять:

— Ладно тебе, маманя, байки-то травить! Сама говоришь, с девками путался, а как увидел к чему все идет, прыг на коня и поминай, как звали. Дело известное, ты про то, что сама помнишь расскажи…

Поднявшись на ноги, он снял с лампы стеклянный колпак и взялся за ножницы:

— Завтра сменю фитиль и подолью керосинчику…

— Хорошо бы, — эхом откликнулась мать и посмотрела на меня так пристально, что я едва не вздрогнул. Трудно сказать, что было в ее взгляде, только каждый мускул моего тела напрягся, как это бывает в предчувствии опасности. Сомнений не оставалось, загадочный дом принадлежал старику. Я буквально физически видел, как, прямой и молчаливый, он вышагивает по деревне к своим владениям.

Старуха поправила под костистым подбородком узел платка и продолжала:

— До войны дело было. Задолго. Я еще малая была, мать мне рассказывала. Как-то летом приехала сюда черная машина. Большая, вся лаком блестит. Люди такой отродясь не видали. Сначала, вроде бы, высыпали на улицу поглазеть, а потом по избам попрятались, из-за занавесок на окнах наблюдают. Остановилась у дома на выселках, прямо у крыльца, и из нее вышли двое. Один солидный такой, лет пятидесяти, но почему-то со связанными руками, а второй молодой, в форме и с револьвером в кобуре. Быстро поднялись по ступеням и скрылись за дверью. Мужики собрались у околицы, смотрят, обсуждают. Не знаю, сколько прошло времени, только вышел из дома один только военный. Высокий такой, прямой, будто аршин проглотил, и, хошь не старый, а совсем почти седой. Голова круглая, стрижена ежиком, и будто втягивает он ее в плечи…

Все, понял я, круг замкнулся!

— Сел за руль и уехал, — заключила Тимофевна, ставя голосом точку.

Слушавший хмуро, Колька обиделся:

— Мне никогда об этом не говорила!.. А этот, ну, пожилой, с ним-то что? Ходили ведь, небось, в дом-то, любопытствовали…

Старуха утерла ладонью белесые губы:

— Потому и не рассказывала, что уж больно ты неумен, вопросов много задаешь. А ходить… ходить было некому! На следующий день пригнали два грузовика, один с солдатами, и всех наших мужиков увезли. Сказали, мол, военные учения, только никто из них не вернулся. Отца, — Тимофевна мелко перекрестилась, — светлая ему память, Господь спас! Его в тот год отпустили на заработки — семья большая, ее кормить надо — а когда он по первому снегу пришел, призвал к себе всех и строго настрого наказал об этом случае помалкивать. Не было такого и все тут!

В избе наступила тишина. Николай в задумчивости ковырял в тарелке вилкой, старуха сидела, поджав губы, смотрела, подслеповато щурясь, в темноту за маленьким оконцем. Сказать по правде, я ничего уже не понимал. Бывают в жизни совпадения, но не так часто, как нам кажется. События последних суток выстраивались, казалось бы, в некую цепочку, но логику их, как ни старался, я ухватить не мог. Не верилось мне, что дядя занимался подобными делами, не подходил он на ту роль, что невольно вырисовывалась из слов Тимофевны. Люди, конечно, с возрастом меняются, но что-то главное, заложенное в них с детства, остается нетронутым. Не мог старик, каким я его знал, быть замешан в такие делишки.

Прошло, наверное, несколько минут прежде чем старуха снова заговорила.

— Сдается мне, я того военного и потом встречала. Правда, уже не в форме. Теперь и не вспомнить, когда это было. Последний раз… — она задумалась, — лет десять, а то и все двадцать назад, годы в старости бегут быстро. Огород у меня рядом с выселками, там земля хорошая. Колька-то наезжает не часто, надежды на него никакой. Запасы на зиму приходится самой готовить, вот с утра до вечера и колготишься. Картошку по весне посадишь, окучить надо, жука обобрать, а то он всю пожрет. Огурцы с помидорами в нашем климате вызревают плохо, парничок возле дома спроворить, травку какую посеять Раньше курей держала и поросенка, а теперь сил нет… — она посмотрела на сына и замолчала. Вздохнула тяжело: — Так вот, я и говорю! Копаюсь, значит, на огороде, как вдруг с неба спускается вертолет. Я за кустами притаилась, смотрю. Выходят из него пять человек, все в золотых погонах и при лампасах, чистые генералы, и только этот, похожий на ежа, в штатском. Седой, как лунь. Не то, чтобы совсем старый, но видно, в хорошем возрасте. У меня спина колесом, а он прямой и плечи в разворот. Я так смекаю, при большом начальстве должна быть прислуга, денщики всякие, адъютанты, а эти сами взяли сумки и направились гуськом к дому. Глаза у меня зоркие, я их всех рассмотрела. На крыльце остановились, вроде как разговаривают о чем-то, а вертолет тем временем уже скрылся за лесом. Ну да мне недосуг было, время подошло поросенка кормить, я с огороду-то и побегла…

Нетерпеливый Колька потянулся к бутылке:

— Что ты все заладила: вертолет, вертолет! Раньше, что ли, не видала?..

— Помолчи, дурень! — заткнула его мать и, обращаясь уже только ко мне, понизила голос: — А к ночи, темнеть уж стало, смотрю, а он идет по деревне один!..

— Кто? — почему-то так же шепотом спросил я.

— Этот, седой! Голову опустил, смотрит в землю, и будто сразу лет на десять постарел. Света еще не зажигала, он и не знал, что я за ним наблюдаю. Дома по осени стояли заколоченные, но электричество, как сейчас помню, было. А потом слышу, где-то далеко за околицей завелась машина и все стихло…

Я поднял рюмку и чокнулся с Тимофевной. Колька нас не дождался, выпил так. Странное владело мною чувство: я ждал продолжения рассказа и страшился его услышать. Чего боялся? Трудно сказать, наверное, получить подтверждение своей догадки о той страшной роли, которую играл в этой истории старик. Но вещи узнал настолько неожиданные, что так и не смог решить, как к ним относиться.

Шамкая беззубым ртом Тимофевна продолжала:

— В ту пору жил на другом конце деревни один бобыль… — старуха перекрестилась и бросила быстрый взгляд на сына, — и был у него старый мерин. Не бог весть что, одер одром, вроде вашей кобыленки, но ноги еще переставлял. Вот, на следующей неделе мы и поехали с Захаром в сельсовет, каждый по своим делам. Захожу, значит, в контору, смотрю, а на столе при входе газеты и все с портретами в черных рамках. А на фотографиях… — старуха облизнула сухие губы, — на фотографиях — те четверо, и тоже в форме и при погонах! У меня враз ноги отнялись, забыла зачем приехала. Опустилась тут же на стул, надела очки, читаю: погибли в авиационной катастрофе, и перечисление должностей и званий. Кто только их родным и близким соболезнования не выражал: и президент, и правительство… только старика, что шел по деревне, среди них не было! — посмотрела мне в глаза: — Понимаешь, не было! И вертолет к нам больше не прилетал…

Вконец обиженный Николай даже отодвинул от себя тарелку:

— Мне опять ничего не сказала!

— А что говорить-то, — морщинистое лицо старухи осветилось беззащитной улыбкой, — что, Коль, говорить?.. Или, думаешь, времена изменились? В крови это у нас у всех: потерял — молчи, нашел — молчи, целее будешь! Мне-то что, я свое отжила, а тебя — дурака жалко. Язык, как помело, а умишка, будто у воробья…

Тимофевна, кряхтя, поднялась на ноги и начала убирать со стола. Николай, затаив обиду, принялся макать в томатный соус кусочки хлеба и отправлять их в рот. Жевал угрюмо, ни на кого не глядя. Тезка его, святой угодник, смотрел на нас из красного угла. Крошечной точечкой теплился огонек лампадки.

— Выходит, теперь дом этот принадлежит мне… — произнес я среди наступившей тишины, ни к кому собственно не обращаясь. — Что ж, пойду завтра на него взгляну…

Колька подавился хлебом. Долго кашлял, пока я не хлопнул его с силой по тощей спине. На глазах у мужика выступили слезы. Старуха с тряпкой в руках замерла на полпути к печке. Постояла так, скорбно глядя на меня, и вернулась к столу. Собрав морщинистые губы в кулак, устало опустилась на табурет:

— Ты вот что, мил человек, ты переночуй, а назавтра, как рассветет, уезжай от греха подальше восвояси! Николай тебя свезет. Место это гиблое, а твое дело молодое, тебе еще жить да жить…

Сын ее оказался более эгоистичным, он думал лишь о себе:

— Тебе хорошо, ты сгинешь, а меня менты затаскают! Кто привез?.. Известное дело, Колька! Машину где оставили? У моего кореша! Значит и сидеть мне, пожалуй, Колька, на нары! Не-ет, мы так не договаривались…

— Ну, хочешь, пойдем со мной, — попытался я его образумить, — сам увидишь, все это сказки и досужие вымыслы! Стыдно должно быть, ты же в школе учился…

Про школу, конечно, упомянул зря, она вряд ли чему хорошему научит, а вот взять его на «слабо» попробовать стоит. Вместе со стулом я придвинулся к своему новому приятелю и приобнял его одной рукой за плечи:

— Ну что, слабо? Уже обделался…

Но он вырвался, не захотел даже слушать. Поднялся на ноги и поспешно выскочил из избы. Я отправился следом. Тишина в природе стояла редкостная. Небо над головой расчистилось, но ночь была безлунной. Лохматый пес вылез из полуразвалившейся будки и, зевнув с урчанием во всю пасть, выкинул перед собой передние лапы и сладко потянулся.

Закурили молча в две трубы. Деревенская улица за покосившимся забором лежала пустая и темная. Николай продолжал хмуриться:

— Видишь, стоит? — показал он рукой в сторону начинавшегося за деревней поля.

Там, метрах в двухстах от околицы, чернел на тусклом фоне неба какой-то силуэт.

— Он!

Сердце мое сжалось, как от боли, на душе стало тревожно и муторно. Если так уж разобраться, на кой черт мне туда идти? — подумал я малодушно. — Дом, как дом, каких сотни и тысячи! А с другой стороны, стоило тащиться за тридевять земель, чтобы издали взглянуть на развалюху!.. Ну, нет, это уж слишком! Бабка, народный сказитель, развлекается, как может, а я уж и поверил. Дядю она, конечно, видела, тут вопроса нет. Фигура колоритная, трудно не запомнить, когда вокруг годами ничего не происходит. Приезжал взглянуть, что покупает, без этого никак. Ну а остальное, бог ей судья, для красного словца присочинила, как говорится: не соврешь, не расскажешь. Да старухе это и простительно, поживи здесь без радио и телевизора, не то, что волком взвоешь, в петлю полезешь! Ну а я с дороги устал, к тому же выпил маленько, расслабился, вот уши-то и развесил…

Колька отбросил окурок в кусты и зябко передернул плечами:

— Небо ясное, к заморозкам. Пойдем, вмажем по последней и в койку…

Ночью поднялся ветер. Скрипела ставня плохо прикрытого окна. Я забылся лишь под утро, когда в проникавшем в избу сером свете стали различимы черты лика Николая Угодника. Удивительно, думал я, почему такие добрые и человечные святые на иконах никогда не улыбаются? С их улыбкой людям легче было бы жить.

С этим недоумением в душе и провалился в кромешную черноту…