Жалость к себе — чувство недостойное, даже если знаешь, что тебя ждет завтра. Спокойной ночи Теренций нам не пожелал и правильно сделал. Когда Синти наконец уснула, я еще долго лежал с открытыми глазами и слушал, как она дышит. Проникавший в комнату свет сделался серым, начинался последний день моей жизни. Я поймал себя на том, что улыбаюсь. Пусть мне не дано дожить до вечера, начинался он на зависть многим. В теле разлилась сладкая истома. Сон подкрался незаметно, унес меня в волшебный мир, откуда так не хочется возвращаться. Мне снилось что-то легкое, нездешнее, я будто бы мог летать, только проснулся сразу, как от удара о землю. С ясным сознанием того, где нахожусь и что мне предстоит.

Синтия, приподнявшись на локте, рассматривала мое лицо. Заметив, что я не сплю, провела ладонью по щеке, произнесла тихо и, как мне показалось, печально:

— Уже рассвело!

Как будто просила за это прощение. Как будто все, что у нас с ней было, никогда не повторится и от жизни больше нечего ждать. Поднялась с ложа и, ступая по балетному, подошла к маленькому, выходившему в сад окну. Точеная фигурка с прямой спиной и стройными ногами. Замерла, глядя на кусочек бесконечно синего неба. Что хотела она там увидеть? О чем думала?..

Не поворачиваясь ко мне, сказала:

— Помнишь у Софокла: Эрот, покоряешь ты людей — и, покорив, безумишь!

Я протянул к ней руки. Пусть выглянуло солнце, ночь не уходит, пока ее не гонят. Еще только просыпались птицы, зачем же подхлестывать и без того несущееся жеребцом время.

— Иди ко мне!

Она будто не слышала, прошептала:

— Один неверный шаг, как в «Антигоне», и труп лежит на трупе. Любовь?.. Вверять ей жизнь могут лишь безумцы.

Решительно повернулась и, приблизившись к ложу, встала в ногах. Нежная, желанная. Лицо ее, в другое время удивительно красивое, напомнило мне греческую маску. Черты его дышали непреклонностью неумолимого рока.

— Не стоит, Дэн, много требовать от людей! Не их вина, что они лживы и слабы. Христос учил прощать…

— О чем ты? Я ведь ничего не требую, униженно прошу.

Произнес подчеркнуто смиренно в расчете на ее улыбку, но Синтия не улыбнулась, продолжала:

— Жизнь несправедлива. Ты стоишь с протянутой рукой, но у нее нет для тебя подарка…

Потянувшись к ней, я сел на ложе.

— Может, хватит слов.

Она отстранилась и начала натягивать через голову тунику. Ловкими движениями, извиваясь гибким телом. Я любовался ею, но уже знал, что мир изменился, мне стало холодно в нем жить.

Почувствовала это и Синтия, сказала, не глядя на меня, отстраненно:

— Поздно, Дэн, поздно! — Улыбнулась, но как-то вяло, по привычке. — Я приду к тебе ночью…

«Если» не произнесла, но оно прозвучало, встав между нами стеной. И как-то так получилось, что ничего больше сказать друг другу у нас не нашлось.

За занавеской, шумно дыша, уже топтался слуга. Ночь прошла, все, что было, унесли воды Леты. В молчаливом присутствии раба я едва смог затолкать в себя кусок сухой лепешки, запил смешанным с водой вином. Двое других, готовых заняться моим гардеробом и прической, ждали окончания трапезы. Обращаясь, как с куклой, облачили меня в белую, расшитую орнаментом тогу, подстригли и зачесали на лоб волосы. Судя по тому, что я увидел в поднесенном полированного металла диске, ребята были мастерами своего дела. Из зазеркалья тусклым взглядом дохлой рыбы на мир смотрел пресыщенный жизнью патриций, портрет которого можно было помещать в любой из учебников истории Древнего Рима. За спиной на мгновение мелькнуло заплаканное лицо Синтии, но это могло и показаться. Меня уже вели во внутренний дворик учить неспешной плавности движений и манере держать руку с краем тоги на отлете.

В таком товарном виде я и был погружен в закрытые носилки, и носильщики повлекли меня в сопровождении незнакомого слуги к мировой славе. Опустошенный, потерянный, но все еще живой, плыл я по улицам Вечного города. Не знаю, что чувствуют солдаты, бросаясь грудью на амбразуру, я не чувствовал ничего. Мысли шли медленные, тягучие, да и не мысли вовсе, а оставшиеся от прожитой жизни воспоминания. Люди часто смотрят на умерших как бы свысока — сами-то не в могиле, — не понимают простой вещи, что ничем от покинувших этот мир не отличаются, разве что скудно отпущенным временем. Хорошо бы, думал я, раскачиваясь словно на волнах, чтобы человеку не предъявляли счет за то, чего он не совершил, хотя за этим послан был в жизнь. Мог бы успеть, а не успел или не захотел. Тогда о пустоте тянущихся через годы дней можно было бы не печалиться, прожил, и ладно…

Монотонность движения убаюкивала, и я начал дремать, как вдруг носилки стали, и кто-то бесцеремонный откинул в сторону полог. В глаза ударил солнечный свет. Словно моллюска из раковины, меня извлекли из убежища и поставили на землю. Передо мной громоздким кубом поднималось в небо здание курии. Сложенное из красного кирпича, оно имело по фасаду портик, в глубине которого на верхней площадке широкой лестницы стоял Теренций.

Я помедлил, как бы невзначай оглянулся. Цепочка солдат за моей спиной теснила толпу зевак щитами. Сенатор делал мне знаки рукой, приглашая подниматься. Ничего иного не оставалось, и я начал восхождение. Не спеша, степенно, поддерживая край тоги. Ступеней было всего ничего, но всходил я по ним целую вечность, пока дорогу не преградили два рослых легионера. Шагнув ко мне, они тут же в испуге отпрянули и, если были бы христианами, наверняка бы перекрестились. Но служба есть служба, и, совладав с собой, охранники принялись тщательным образом меня обыскивать. Теренций наблюдал за процедурой с усмешкой. Какие-то почтенного вида люди пытались с ним заговорить, но он упорно смотрел на меня, и сенаторы поневоле обращали взоры в мою сторону. Написанное на их вытянувшихся лицах изумление перешло в ропот, но Теренций уже принимал меня из рук легионеров и уводил под своды боковой колоннады. Заслонив массивным телом от любопытных, сунул быстрым движением мне в руку ножны. Проявляя заботу, поправил складку тоги так, чтобы кинжал не был заметен.

Я огляделся по сторонам. Большой зал напоминал театральный, с расположенными по его длинным сторонам ярусами кресел. На мозаичном полу лежали квадраты солнечного света. В нишах дальней от меня противоположной стены замерли мраморные изваяния богов во главе с позаимствованной у греков статуей богини Победы. Перед ними на возвышении стоял трон императора.

Сенаторы между тем уже рассаживались по своим местам, как вдруг разом встали. У распахнутых входных дверей произошло движение, и в курию вступил невысокий, в пурпурном плаще мужчина. Плотно сбитый, с ногами кавалериста и массивной челюстью, он напомнил мне английского бульдога. Его сопровождали восемь легионеров без щитов, но в шлемах и с мечами у пояса.

Стоявший рядом Теренций сжал мое плечо. Дождавшись, когда свита Домицила войдет в зал, он выступил вперед и громко произнес:

— Великий император!

Бульдог в человеческом исполнении обернулся, и я увидел его маленькие настороженные глазки. На долю секунды в них мелькнул страх. Три охранника тут же выступили вперед, образовав перед ним стену. Луч солнца из окна под потолком блеснул на их обнаженных мечах.

— А, это ты, Теренций! — произнес Домицил с облегчением, близоруко щурясь. Его сварливый, дребезжащий голос резко контрастировал с грубой внешностью солдафона.

— Позволь, великий император, — продолжал сенатор торжественно, — представить тебе твоего старого знакомого!

И, вытащив из-под колоннады, Теренций поволок меня к группке людей в центре зала, поставил перед Домицилом. Тот пристально вглядывался в мое лицо. В наступившей в курии тишине было слышно, как он прошептал:

— О боги, я сам подносил факел к погребальному костру!

Лицо императора стало белее мелованной бумаги, я видел, как затряслась его сжимавшая пряжку плаща рука. Какое-то время он стоял, пораженный громом, хватал открытым ртом воздух. Потом, неверно держась на обутых в военные калиги ногах, раздвинул в стороны сомкнувшихся плечами легионеров и сделал шаг ко мне. Остановился в метре.

— Клянусь Юпитером, я возложил венок на твое безжизненное тело! А бои гладиаторов?! Я устроил их в твою честь…

Словно намереваясь обнять меня, Домицил откинул в сторону полу пурпурного плаща. Я смотрел на него с ужасом, как если бы не он, а я увидел ожившего покойника. В памяти всплыли слова: идущие на смерть приветствуют тебя! Пальцы левой руки срослись с шероховатой кожей ножен, правой — сомкнулись на рукоятке кинжала. Выхватив его, я занес руку для удара… клинка не было! Я сжимал эфес несуществующего оружия. Рука продолжила движение к груди императора, и в ту же долю секунды на меня обрушилась чернота. Последнее, что я смог еще почувствовать, была дикая боль в виске. Наложившись в угасающем сознании на удивление, она стала с ним чем-то единым. Мир перестал существовать, растворился без остатка в небытии…

Вернулся он тоже с болью, но уже во всем теле. К ней примешивался гнилостный запах, он и заставил меня прийти в себя. Не столько сильный, сколько навязчивый. Я лежал на волглой, смердящей тленом соломе, та — на источавших могильный холод каменных плитах. Красноватый, дрожащий свет доходил до меня откуда-то извне, но что стояло за этим «вне», мозг отказывался понимать. Видимое пространство как бы раскалывалось надвое. По одну сторону разделявшей его границы находился я, что происходило по другую, оставалось загадкой. Стоило мне впасть в забытье, как я полз из окружающей темноты к свету, полз и никак не мог доползти. Волны беспамятства накрывали с головой, а откатившись, оставляли меня наедине с тем, что все еще было мною.

В одно из таких просветлений я нашел силы повернуть голову и открыть глаза. За ржавыми прутьями решетки в каменную стену коридора был воткнут коптивший факел. Запах гари в сочетании с миазмами подстилки сводил меня с ума. С трудом подняв руку, я нащупал на затылке запекшуюся кровь. Тюремная камера, ничем иным помещение быть не могло, напоминала пенал метров трех в длину и около полутора в ширину. Встать во весь рост и разогнуться мешал низкий потолок, впрочем, сделать этого я бы и не смог. Судя по саднящему чувству, левая щека была рассечена, в остальном, как казалось, меня не сильно покалечили.

В следующий раз я вернулся в мир, почувствовав укол в плечо. К прутьям решетки прижималось заросшее пегим волосом, скособоченное существо, щерило беззубый рот и тыкало в меня заостренной палкой. Заставило меня сесть. У стены на грязном полу валялась горбушка хлеба и стояла миска, из каких кормят собак. Есть не хотелось, выпив воду, я жестом попросил еще, но горбун лишь помотал кудлатой головой:

— Зачем тебя поить, все равно скоро сдохнешь! — Захлебнулся в одышке. — Как Павел, который апостол. За грехи уготовил ваш Бог вам судьбу, за грехи… — Мелко затрясся, захихикал. — Сначала труп выбросят на потеху черни на Гемониеву террасу, а потом в Тибр, тогда и напьешься…

Грязно выругавшись, тюремщик зашаркал больными ногами по коридору, а я снова впал в забытье. В навалившейся удушливой черноте мне чудился ангельский голос. Я наслаждался его похожими на флейту звуками, они трогали мою израненную душу, несли облегчение:

— Дэн… Дэн… Дэн… — вторя им, звенел колокольчик, и я знал, что ничего лучше никогда не слышал. — Я здесь, я с тобой…

Там, на небесах обетованных, не забыли раба Господа Сергея! Хотелось молиться и плакать, и снова молиться. Что страдания, когда в мире есть Божья благодать!

— Очнись, Дэн, очнись!

Вода стекала по лицу, я растер ее ладонью. Разлепил глаза. Припав к прутьям решетки, ангел поливал мою голову из кувшина.

— Что они с тобой сделали!

Синтия заплакала. В неверном свете факела я с трудом мог рассмотреть ее лицо. Попытался улыбнуться. Губы кровоточили.

— Привет, Синти!

Ее всхлипывания перемежались словами:

— Я не могла, Дэн, я правда не хотела! Теренций сшиб тебя вовремя с ног, иначе…

На этот раз улыбка мне удалась.

— Спасибо ему! Большое, человеческое. Скажи только одно — зачем?..

Она хотела дотянуться до моей руки, я не стал ей помогать.

— Это… это шутка! Дать императору понять, нельзя пренебрегать безопасностью…

Приподнявшись на локте, я привалился спиной к стене.

— Ну, боцман, у тебя и… — скривился от боли, с трудом перевел дух.

В глазах Синтии стояла мука, но меня это не остановило.

— Что-то уж больно просто! Это всё?

— Н-нет… — закусила она губу. — Не совсем. Помнишь, я говорила… закупки оружия… у него бизнес…

Мне было больно, очень больно, но я рассмеялся. И смех этот, должно быть, звучал дико, прокатился по каменному коридору эхом. Губы сами разошлись в улыбке, похожей, наверное, на оскал. Синтия отпрянула. Смотрела на меня с ужасом, прижав к груди руки. Как если бы собралась молиться. За упокой моей души.

— Вот, оказывается, в чем дело! А мне так хотелось Теренцию верить. Как же, как же, народ изнемогает под гнетом, идеалы республики попраны, демократия требует жертв… До боли знакомые слова! Получается, когда их слышишь, жди подвоха. Банальный лоббизм на крови, даже обидно. — Взявшись обеими руками за прутья, подтащил себя к решетке. Прижался к ней лбом. — Ну а ты? Ты ведь знала все с самого начала! Как я раньше не догадался, идея фальшивого заговора принадлежит тебе…

Синтия уже в кровь кусала губы.

— Я… откуда мне было знать, что этим человеком окажешься ты!

— Ну а потом? Когда узнала…

— Потом, Дэн, было поздно!

Я не был к ней добр.

— Но ведь ты колебалась, правда? Просила за меня в храме Весту и сегодня утром, когда стояла у окна… Мне вдруг показалось, что мы с тобой могли бы быть счастливы….

Она уже рыдала в голос.

— …но ты сказала, что вверять жизнь любви могут только безумцы! Почему, Синти, почему?

С ее искусанных губ не слетело ни звука. По щекам еще текли слезы, но она не плакала. Опустившись передо мной на колени, приблизила свое лицо к моему. Глаза в глаза.

— Потому, Дэн, что так устроен мир! Ничего нельзя изменить… — Повторила еле слышно: — Ни-че-го! Самые лучшие побуждения приводят к самым страшным бедам. Цезаря убивали ради свободы, получили гражданскую войну и диктатуру. И так во всем! Такова извращенная природа людей. Впервые увидевшись, мы уже были обречены. Скрываться, бежать? Только официальных доносчиков в Риме десять тысяч, а желающих заработать горсть сребренников не перечесть…

Обвила мою шею руками, прижалась губами к моим разбитым губам. Я гладил ее волосы.

— Не плачь, Синти, я ни о чем не жалею! Единственно, мне не хочется с тобой расставаться.

— Мы и не расстанемся, — шептала она, — даже если ты этого очень захочешь! Я всегда буду жить в твоем мире, ты создашь его для меня. Однажды я приду к тебе и скажу: здравствуй, Дэн, это я! И ты ответишь мне: я так тебя ждал!