«Как же хорошо, — думал Мокей, — как весело и славно жить, зная, что впереди тебя ждет радость встречи с любимой. Как умно и тонко устроено все в природе: стоило обнаружиться на горизонте пустоте бытия, как в жизнь танцующей походкой вошла милая Крыся…»

Такие мысли, одна приятнее другой, навевали состояние благостности и согласия с собой… как вдруг в безмятежный мир вошло нечто совершенно новое, причем жестокое и уж точно не дружественное. Плохо понимая, что происходит, Серпухин попытался отмахнуться от этого вторжения, но что-то твердое и острое продолжало чувствительно его беспокоить.

Мокей открыл глаза. Перед ним за неширокой рекой возвышалась знакомая с детства стена Кремля, на фоне которой стояли две фигуры в длинных кафтанах и высоких, заломленных набок шапках. Один из стрельцов и тыкал его концом бердыша в бок.

— О господи, опять!

Серпухин застонал и в надежде, что видение исчезнет, поспешно закрыл глаза. «Это всего лишь галлюцинация, — повторял он про себя, — я чертовски устал, но сегодня все в жизни изменится. Не может же быть, чтобы кошмар повторился именно тогда, когда мне наконец улыбнулось счастье…»

Оказалось, еще как может! Глумливо улыбаясь, стрельцы принялись пинать Мокея сапогами. От этих неласковых прикосновений по телу Серпухина пробежала волна боли, и он содрогнулся от страшного предчувствия. С неожиданной энергией Мокей вскочил с земли и без размаха ударил ближайшего к нему мучителя ногой в пах, но тот, словно этого ждал, ловко увернулся. Резким движением повалил Серпухина и больше себя уже не сдерживал.

— Изловили сокола, — приговаривал он, стараясь побольнее приложить Мокея каблуком, — тепереча никуда не денется!

— Охолони, Хавроша, — унимал его второй стрелец, помогая страстотерпцу подняться с покрывавшей берег Неглинной травы, — сказано, до смерти не прибивать!

— Да я так, только душу отвести, — хмыкнул молодой парень, довольно щерясь. — Теперь, Жостя, нам с тобой выйдет награда…

Серпухин с трудом выпрямился, обтер грязные ладони о полы серого, итальянского кроя пиджака.

Как ни странно, а основательно его помять Хавроше не удалось. Реально оценивая ситуацию, Мокей полез в задний карман брюк и достал новое портмоне.

— Мужики, может, договоримся?..

Стрельцы переглянулись, по выражению жадно блеснувших глаз Серпухин понял, что не все еще потеряно. Успех следовало тут же закрепить, он протянул каждому по сторублевке. Однако тот из двух, кто постарше, Жостя, только грязно выругался:

— Ну-ка, дай-ка сюды твой кошель!

— Понял, — заторопился Серпухин, — все понял! Обидеть не хотел…

Нервно перебирая пальцами, он достал две банкноты по сто долларов, но от них стражники отшатнулись как черт от ладана. Хавроша замахнулся на Мокея бердышом, полукруглое лезвие блеснуло на солнце.

— Шайтан! Руби его!

— Угомонись! — поставил его на место Жостя и, выхватив из рук Серпухина бумажник, сунул его в широкий карман кафтана.

Мокей зыркнул глазами по сторонам. Перед ним был уже виденный ранее, раскинувшийся на месте Манежа плац, только смотрел он теперь на него с противоположной стороны. У большого каменного моста через Неглинную стояла стража, за пустым пространствам площади виднелись уже знакомые ему крыши белокаменных усадеб, а поодаль — высокая маковка церкви Святого Николая Угодника. Бежать?.. Если даже удастся затеряться в переулках, дальше деваться некуда! Дом подьячего не найти, а и найдешь — Шепетуха первым делом выдаст его властям. Да еще с бритым лицом, да в цивильной одежде!..

Впрочем, вопрос с одежкой разрешился буквально через несколько минут. В закутке, служившем охране моста оружейной, Мокея заставили раздеться догола, так что очень скоро он вновь щеголял в грязных и рваных обносках. Сапоги дать пожалели, а лаптей не нашлось, поэтому в Кремль повели босым. На дворе стоял теплый и солнечный день, но камни брусчатки еще хранили накопленный за полгода холод. «Хорошо бы сразу повесили, — придушенно думал Серпухин, покорно плетясь за стрельцами, — а то потащат опять в пыточную, да и на колу сидеть, наверно, больно и уж очень неэстетично. Куда лучше петлю на шею — и всех делов!»

Однако на этот раз, миновав Троицкое подворье, свернули направо, к государеву дворцу. Вечерело, золотой диск солнца катился за Москву-реку. Обогнули храм Ивана Великого с упиравшейся в безоблачное небо столбообразной колокольней. Стрельцы шли молча, все больше хмурились. Только однажды Жостя остановился и вполголоса сказал:

— Слышь, Хавроша, сдается мне, зря мы его одежонку того…

— Сам об ентом думаю! — буркнул Хавроша, и оба как-то разом закручинились, но обратно не повернули, видно, жаба задушила.

Дворы бояр с каменными теремами остались в стороне, они вышли на площадь. Золотом горела крыша Благовещенского собора, весь изукрашенный резным белокаменным узором стоял строгий, как и надлежит усыпальнице князей, собор Архангельский. Сюда же выходили и фасады возведенных на высоком каменном подклете Золотой и Грановитой палат. Их объединяло Красное крыльцо с тремя лестницами и общая терраса. С того места, где остановились конвоиры, можно было видеть деревянные палаты сыновей Грозного Федора и Ивана, они стояли на укрепленной дубовыми сваями насыпи, на самом краю кремлевского холма.

Посовещавшись, стрельцы разделились. Жостя остался сторожить Серпухина, а Хавроша побежал к входу в подклет. В ожидании своей судьбы Мокей переминался с ноги на ногу, с тоской поглядывал на великолепие окружавших их строений. Долго ждать не пришлось. В помещении, в котором его заперли, царила кромешная темнота и пахло мышами. Продвигаясь ощупью, Серпухин обнаружил, что находится, скорее всего, в обычном чулане. О том же говорила и гладкая, без признаков решетки дверь. В дальнем от нее углу Мокей нашел нечто похожее на нары, заваленные грязным, тошнотворно пахнущим тряпьем, на котором, придышавшись, он и забылся. Не то чтобы заснул — уснуть при такой жизни можно только вечным сном, — а впал в забытье. Ни о чем не думал, ничего не загадывал, лежал, свернувшись калачиком. Так, должно быть, ощущают себя в этом мире звери, радующиеся уже тому, что им выпала минута относительной безопасности и покоя.

Сколько продолжалось это затишье, Мокей не знал, но настал момент, когда скрипнули дверные петли и в глаза ему ударил свет факела. Какие-то двое, кого он не разглядел, стащили его с нар и, взяв железной хваткой под руки, выволокли из чулана. По лестницам взбирались так споро, что Серпухин с непривычки задохнулся, еле успевал перебирать затекшими от лежания в неудобной позе ногами. Затем потянулись коридоры. По углам и в темных нишах мелькали серые тени, до него доносились приглушенные звуки голосов. Наконец распахнулась дверь, и все трое вступили в освещенную множеством свечей комнату. В следующее мгновение в нее вошел знакомый уже Серпухину чернец, но облаченный в богатые, отороченные мехом одежды.

Придавленный к полу, Мокей рухнул на колени. Какое-то время Грозный молча его разглядывал. Спросил с сомнением:

— Этот ли?..

— Этот, государь! — ответил эхом один из стоявших за спиной пленника стрельцов и пнул Серпухина для острастки носком сапога.

— Да, теперь и сам вижу, что он. Ну, здравствуй Мокейка! Вдоволь ли набегался? — Грозный опустился в поданное ему кресло. — Зачем же ты в бега-то пустился, собачья твоя голова? А с Гвоздем моим что сотворил? Он, поди, до сих пор в избе отлеживается, а может раб Божий и отойти. Добрый был заплечных дел мастер, умелый…

Серпухин, понурившись, молчал.

— А теперь поведай, где все это время от людей моих хоронился. Искали тебя, долго искали, ан нашли только сейчас…

Мокей еще ниже опустил голову.

— Отвечай, когда государь спрашивает! — ударил его по спине стрелец.

Но царь насилия не одобрил. Продолжал голосом тихим, только что не ласковым:

— Не торопи его, Мокейка сам все расскажет. И кто из бояр науськивал на меня умышлять, и с кем уговор был, и что посулили… — Грозный вдруг втянул расширившимися ноздрями воздух. — Что за вонь, будто в свинарнике? От тебя, что ли, смердит?

Продолжавший стоять на коленях Серпухин поднял на царя глаза.

— Одежонка, государь, не моя…

— Кто посмел подменить? — все тем же спокойным и на удивление ровным голосом поинтересовался Иван Васильевич. — Вы?

Стрельцы за спиной Мокея поспешили откреститься:

— Те, кто его нашел, государь, они, супостаты!

В выражении лица Грозного, казалось, ничего не изменилось:

— Повесить, — сказал он тихо и продолжал: — Ну так как, Мокейка, чем я тебе, голубь сизокрылый, не угодил? Помнится, ты намекал, что и сам не прочь занять мое место…

«Шепетуха, сволочь, настучал!» — В памяти Мокея тут же всплыл вертлявый, с хитрой физиономией человечек, его лысая, на тонкой шее, ушастая голова. Серпухин тяжело вздохнул:

— Навет это, великий государь, клевета!

Грозный усмехнулся, по всему было видно, не поверил:

— Вряд ли, Мокейка, это вряд ли! Хотя Гвоздь с подьячим действительно переусердствовал. Да и Шепетуху мы давно приметили: жулик он большой и сукин сын, но государю слуга верный. Впрочем, ты прав, лишний раз повисеть на дыбе никому не помешает! Преданность — такая вещь, ее постоянно требуется доказывать… — Он поднялся на ноги, нахмурился. — Недосуг мне сейчас с тобой разговаривать, послов надо принимать, а вот поутру…

Царь направился было к двери, но Мокей изловчился и в отчаянном прыжке, словно вратарь, обхватил его сапоги руками. Стрельцы не успели упредить.

— Государь, Христом Богом молю, выслушай!

Конвоиры уже отрывали наглеца от Грозного, но Серпухин цеплялся за него, как за последнюю соломинку:

— Одно только слово!..

— Оставьте его! — приказал Иван Васильевич. — Говори, но поспешай, не до тебя мне нынче…

Серпухин поднялся с пола и, подступив в порыве откровения к царю, начал что-то с жаром шептать. Видя, что тот его слушает, стоявшие наготове стрельцы не мешали. По мере того как Мокей говорил, на лице Грозного все отчетливее проступала гримаса удивления. Наконец он отстранился и брезгливо поморщился:

— Воняет же от тебя, голубь мой, только что не дерьмом! — Коротко задумался. — Говоришь, четыреста лет?..

— С гаком, государь, с гаком! — с готовностью подтвердил ловивший каждое слово Серпухин.

— И доказать можешь? — недоверчиво изломал бровь Грозный.

— Вели принести мою одежду, — попросил Мокей.

Иван Васильевич рассматривал его с новым неподдельным интересом.

— Одежа твоя успеется. Выходит, коли не врешь, ты и будущее знаешь! И царя забавной байкой повеселить сумеешь, — подвел он итог своим размышлениям. — А коли врешь, то складно… Тут, Мокейка, вышла у меня одна незадача! Шута любимого не сдержался, пришиб. Думал, вместо него князь Репнин в дурацком колпаке меня посмешит, пляской позабавит — я ведь посмеяться-то куда как охоч, — так этот гордец ни в какую! Зазорно, видишь ли, ему, боярину, кривляться. Маску, что я подарил, растоптал сапожищами. Пришлось сказать, чтобы грубияна во время молитвы порешили… — Грозный дернул щекой, пояснил: — А хороший шут мне нужен, без него тоска! Дураков кругом пруд пруди, а умного дурака, чтобы правду сказал да с соленым словцом, сыскать ох как непросто… — Вдруг замолчал, взглянул остро, с прищуром. — А может, не скоморох ты вовсе, может, провидец из блаженных, а, Мокейка? Ну да ладно, до утра, до дыбы твоей, время есть, посмотрим, как ты меня ублажишь, а там решим…

Царь Иван нахмурился, повернулся к слугам:

— В баню, приодеть и дать водки, а то у него ноги от страха подкашиваются!

Водки дали, пожалуй, даже лишку. И в баню свели, но без парной, не до нее было, очень торопились. Костюм подобрали в закромах: кафтан пришелся, будто его на Серпухина шили, штаны дорогого материала и красные, с загнутыми носами сапоги. Размеры хранилища, куда привели Мокея, поражали воображение. Расшитые золотом одежды висели здесь стройными рядами, на полках стояли высокие, украшенные мехом шапки. Суетившийся вокруг шустрый мужичок пояснил, что на государевы приемы бояре обязаны являться в роскоши и золоте, поэтому свою одежду сдают, а взамен получают все казенное. И не дай им бог чего порвать или запятнать, начет положат, и немалый.

Когда часом позже Мокея ввели в дальнюю, залитую светом восковых свечей комнату, Грозный отдыхал на коврах с кубком в руке. Одет он был в привычную черную рясу, поредевшие волосы на затылке прикрывала маленькая шапочка. Поверх рясы тяжело лежал литого золота крест. Спросил, как если бы в их разговоре не случилось никакого перерыва:

— Так ты это серьезно про будущее, про четыреста с гаком?..

Мокей переминался с ноги на ногу:

— Прикажи, великий государь, принести мою одежду…

— Одежу твою… — царь Иван недовольно поморщился, — одежу твою, Мокейка, убоявшись наказания, супостаты пожгли. — Коротко перекрестился: — Земля им пухом! Одна эта штуковина осталась…

Проследив за направлением взгляда Грозного, Серпухин увидел лежащий на бархатной подушке мобильный телефон. «Эх, сейчас бы Крысе позвонить!» — пронеслось у него в голове, но мысль эту он поспешил прогнать. Мечтать было не время, предстояло еще выжить, а для начала объяснить царю предназначение единственной оставшейся от его пожитков вещицы. Но государя, похоже, это мало интересовало, царь Иван был на редкость тих и задумчив.

— Мне, Мокейка, надо о многом с тобой поговорить, — заметил он, подставляя кубок кравчему, — прежде…

Это «прежде» застряло у Серпухина костью в горле. Прежде чем что? Прежде чем вздернут на дыбе?

— Был такой старец Вассиан, — продолжал между тем Иван Васильевич, поигрывая серебряным ножичком, — он наставлял правителей не держать при себе советников умнее себя. Как думаешь, Мокейка, а ты умный?..

Серпухин не знал, что на это ответить. Наблюдавший за ним Грозный Мокея не торопил, да и ответа на свой вопрос, как оказалось, не ждал. Произнес с коротким смешком:

— Вот незадача-то, а?.. Скажешь — умный, все равно что голову на плаху, а глупые мне и подавно не нужны! Ладно, не трясись так, я спросил без умыслу. Коли заявился к нам из будущего, скажи, когда я умру…

Серпухин утер рукавом выступивший на лбу пот и поднял на царя глаза. Дату смерти Грозного он помнил точно и даже припоминал некоторые ее обстоятельства, но совать голову в петлю не торопился. Затягивая время, откашлялся.

— Великий государь, — произнес Мокей хрипло извиняющимся тоном, — прости меня, окаянного, не вели казнить! Молод был, учился плохо, день кончины твоей не знаю, только помнится мне, что дожил ты до глубокой старости, а почил во всеобщей любви и уважении…

— Ну, насчет любви ты, Мокейка, малость приврал, а что в страхе держу народ, это истинная правда. Уважение его?.. — Грозный помедлил. — Оно мне ни к чему! — Улыбнулся жестокими губами. — Достаточно того, что русские люди искренне любят поставленную над ними власть. В крови у них любовь к тем, кто ими помыкает, этим государство и держится. Видел бы ты мои закрома, груды драгоценных каменьев и горы золота, народ же должен прозябать в скудости. Должен пресмыкаться и ползать на брюхе в скверне и мерзости, только тогда он будет находиться в великом послушании и покорности…

В целом же, как показалось Мокею, ответом его государь остался доволен.

— А вот скажи-ка мне, — поднял брови Грозный, поднося ко рту золотой кубок, — есть ли у твоего царя сокровища великие?

Серпухин с готовностью подтвердил:

— Да, великий государь, в последнее время удалось прикопить…

Тема показалась ему неопасной. Развивая ее, он хотел было пуститься в рассуждения о ценах на нефть и притоке в страну нефтедолларов, но Грозный ему этого не позволил.

— И дума есть, — спросил он со скрытым подвохом, только что не подмигнув, — Боярская?..

Мокей почесал в затылке. А что, может, и правда Боярская! Если чем депутаты и отличаются от бояр, то лишь одежонкой: у последних она поплоше будет.

— Можно сказать и так!

— Значит, — усмехнулся Иван Васильевич, — и закрома с богатствами, и Дума имеются! А народ?.. Неужто, как у меня, пребывает в небрежении? Да ты садись, Мокейка, разговор у нас с тобой будет долгим…

Грозный замолчал, ожидая, пока слуги установят в комнате низкий и широкий поставец, принесут в кувшинах вино и с дюжину крутобоких, начищенных до блеска кубков. Позволение сидеть в присутствии государя было великой честью, и Мокей так к этому и отнесся, принял с благодарностью. Тем более что сам великий князь Московский смотрел на него ласково, с казавшейся Серпухину доброй улыбкой. Страшно хотелось пить, но прикоснуться к вину Мокей не смел.

— Так как народец-то, — повторил свой вопрос Иван Васильевич, — горе лаптем хлебает, мыкается?..

Кравчий разлил по кубкам греческую мальвазию, Серпухин тяжело сглотнул.

— Не то чтобы совсем, великий государь, люди ухитряются, выживают! Нищих много бродит по стране, бездомных…

— Вот, значит, как! — то ли не сумел, то ли не пожелал скрыть свое удивление царь. — И враги, и недоброжелатели на границах?..

— Да навалом! — подтвердил Серпухин, обрадовавшись, что Грозный позволил ему жестом промочить горло. — Многие нынче от государства нашего отложились, Юрьев, Полоцк и Нарву поотнимали…

Увлекшись, Мокей выпил кубок до дна. Слуга уже подавал ему второй с искрящимся на свету бургундским. Отменное вино веселило кровь, рождало в сердце легкую, как песня, радость. Жизнь, если особенно не приглядываться, бывает прекрасна, надо только уметь ею наслаждаться.

— И на Востоке, и на Западе напирают, — продолжал вошедший в раж Серпухин, — Сибирь, которую Ермак ходил воевать, совсем почти обезлюдела, в Крыму забирают власть татары…

Иван Васильевич слушал, и выражение его глаз менялось, на дне их появились всполохи жестокого, всепожирающег о огня, которые он поспешил притушить. Покачал обрамленной прядями жидких волос головой:

— Как же это людишки-то так поизмельчали? Как дошли до жизни такой?

— Как?.. Честных во власти мало, вот и докатились! — Не дожидаясь кравчего, Мокей плеснул себе в кубок романеи. — Прогнило все насквозь, великий государь, положиться не на кого…

— Пьют? — предположил Грозный, бросив проницательный взгляд на гостя.

— Не просыхают, — в тон ему ответил Мокей, — да еще отменили государеву монополию на водку, казенной торгуют все, кому не лень…

Выражение лица великого князя Московского стало почти что скорбным.

— Больно мне, Мокейка, такое слушать! Ведь это какой убыток казне! Я понимаю, мздоимство там или казнокрадство — это наше, исконно русское, от них никуда не убежать, но как можно обойтись так с водкой!.. — Вздохнул. — Жаль, не дожить, всех бы на кол пересажал…

После этих слов государя наступило долгое молчание. Пить продолжали, но без разговоров, думая каждый о своем. Кравчие, кланяясь от дверей, принесли новые кувшины с вином. Слуги, двигаясь бесшумно, сняли со свечей нагар. На поставце появились свежие, с пылу с жару, пироги и большой жбан с ярко-желтым медом. Грозный к происходящему оставался безучастным. Наконец, хмурясь, спросил:

— Ну и кто, по-твоему, во всем этом виноват?..

Серпухин с ответом не задержался и на долю секунды. Ни один мускул не дрогнул на его раскрасневшемся от вина лице:

— Ты, Иван Василич, ты и положил начало бардаку!

От неожиданности Грозный аж подпрыгнул:

— Как смеешь, смерд! Да я тебя за такие речи…

— Сам же спросил! Или правда глаза колет? — вконец отвязался успевший порядком набраться Мокей. — Манеру взял: как что — сразу на кол! А ты прими на себя труд, послушай и постарайся понять. Это тебе не послов грозными речами стращать и не к бабам под подол лазить, тут головой работать надо…

Поставленный такими речами в тупик, Грозный колебался:

— Что ж, пес шелудивый, говори, но коли возведешь на меня напраслину!..

— Знамо дело, — перебил его с издевательской ухмылкой Мокей, — тут же голову под топор или сам на дыбу!

Прихватив с собой кувшин с мальвазией, Мокей переместился с табурета поближе к царю, не спрашивая разрешения, наполнил его кубок. Зашептал:

— Слышь, Иван Василич, людей своих отошли, негоже им такие речи слушать!

На столь решительный шаг Грозный согласился не сразу:

— Помнится, ты вроде как собирался меня ножичком!..

— Да ладно тебе, великий князь, пургу-то гнать! — перебил его Серпухин. — Если бы от этого на Руси хоть что-то зависело, у нас правители менялись, как картинки в калейдоскопе… — и, выждав, когда последний слуга закроет за собой дверь, продолжал: — Знаю, горько тебе будет слышать, но хоть ты мне и друг, но истина дороже! То, что ты накуролесил, пагубно сказалось на всей нашей истории. Слово «менталитет» знаешь? Так вот, его-то ты народу и испоганил. Да ладно тебе делать страшные глаза, видали еще и не такое! Давай лучше за здоровье!..

Чокнувшись со звоном кубками, закусили мальвазию теплыми еще расстегаями.

— Вот ты говоришь национальный характер, — подсел Серпухин ближе к Грозному, хотя тот словом об этом не обмолвился, — а спрашивал ли ты себя, откуда в нем появились вороватость и дикая, до скрежета зубовного, зависть? А недоброжелательство?.. — Приобняв монарха за плечи, Мокей с укоризной заглянул ему в лицо. — Не ты ли, Василич, их насаждал? Не один ты, это верно, были и окромя тебя умельцы, но кто положил почин? На хрена — и это еще очень мягко сказано — тебе понадобилось закабалять крестьян, отнимать у людей последнюю радость — Юрьев день? С той самой поры они и не хотят работать. Сам посуди — зачем? Рабами жить сподручнее. Свободы, правда, нет никакой, собственности тоже, но зато и ответственность не давит, и задумываться ни о чем не надо. Временщики в своей стране, они живут одним днем, чувствуют себя перекати-полем… И это, государь, далеко еще не все! Твои кромешники, опричники твои долбаные, какой пример они потомкам показали? С твоей легкой руки жизнь в России не стоит ломаного гроша, и опасаться надо не завоевателя — от них худо-бедно отобьемся, — а своего, отечественного лиходея. Ведь до сих пор люди только тем и занимаются, что уворачиваются от собственного правительства, а власть гоняется за ними, словно за мухами, и только слышишь жирное: «Хлоп, хлоп!»

Лежавший на коврах рядом с обличителем Грозный все больше мрачнел, но глухо молчал. Серпухин толкнул его дружески плечом:

— Ладно, Василич, не серчай, давай лучше по глотку!

Откинулся на подушки и, заложив руки за голову, потянулся всем телом:

— Хорошо-то как!.. Только в Ливонию, старик, соваться тебе не стоило, там нам ловить нечего. Речь Посполита со шведами житья не дадут, да и любимая твоя Англия своего не упустит… — и, возвращаясь к оставленной теме, продолжал: — С круговой порукой, между нами говоря, ты тоже погорячился, не можем ее искоренить уже четыреста лет…

— С гаком! — подсказал Иван Васильевич.

— Умница! — похвалил его Мокей. — Сам прикинь, что творишь: один отъедет в Литву, а ты десяток его родственников на плаху. Нехорошо…

Захмелевший не меньше Серпухина Грозный с сомнением покачал головой:

— Понимал бы что, Мокейка, в управлении государством! Человек — пыль под моими ногами, и каждый должен это знать. Великую страну можно построить только на великом страхе. Меня будут помнить, потому что я земли вокруг Москвы собрал, а сколько пролил крови — завтра же забудут. Что ты мне тут рожи корчишь, разве я не прав?..

А Серпухин вовсе и не корчил, а страдал лицом от перепития.

— Прав, Василич, ты всегда прав! — Мокей поднес к губам кубок, но заставить себя пригубить вино не смог. — И что доносительство развел — тоже прав, куда ж правителям без доносительства.

И что Западу пальцем грозишь! Не любят они нас и никогда не полюбят, а все потому, что боятся. И прибалты, сколько их с руки ни корми, все равно в лесные братья смотрят. Погоди немного, в Ливонии не горячись, придет Петя, он со всей дури окошко и проломит. Чтобы мы их воздухом дышали, но… — Мокей поводил из стороны в сторону пальцем, — исключительно через форточку. С той самой поры и пыжимся перескочить через голову и жить, как в Европах, вместо того чтобы чихать на них и быть самими собой…

Овладевшая Серпухиным печаль передалась и Ивану Васильевичу. Он тоже закручинился, отяжелел лицом:

— Ты, Мокейка, небось, думаешь, что я ирод и злодей, мясом человечьим питаюсь? Да не отпирайся, по глазам вижу, думаешь! А того в рассужденье не берешь, что времечко досталось мне темное, детство выпало трудное! Сиротинушка я на земле, один-одинешенек мыкаюсь. — Грозный утер набежавшую слезу ладонью. — Столько от бояр в младенчестве натерпелся — и не пересказать! Отсюда и нервы ни к черту, и деспотизм. Все мое наследство они, собаки, растащили, нас с братом впроголодь держали, а матушку мою, — глаза царя вспыхнули ненавистью, — Елену Глинскую, ядом отравили! Да и Василия Ивановича до смерти довели…

Начавший было клевать носом Серпухин оживился:

— Это которого же Василия Ивановича? Чапаева, что ли?..

— Какого Чапаева, батюшку моего, государя Василия Третьего! — прикрикнул на него Грозный. — Восемь годков мне исполнилось, когда я на трон-то сел. Ох и тяжела же была мне в ту пору шапка Мономаха! — Царь придвинулся ближе к Серпухину и понизил голос. — Изверг, говоришь, изувер?.. Может, оно и так! Только возьми в толк, какая мне досталась наследственность! Бабка из рода Палеологов с их византийским коварством, мать — холодных литовских кровей. — Иван Васильевич опасливо оглянулся по сторонам и перешел на шепот: — Смотри, Мокейка, об этом никому! Про Куликовскую битву слыхал? Когда Мамая разбили, сынки его бежали от Тохтамыша, который их батьку погубил, и бежали они не куда-нибудь, а в Великое княжество Литовское, где крестились и стали, — остальное Грозный произнес одними губами, — князьями Глинскими! Соображаешь? Получается, я прямой потомок не только Дмитрия Донского, но и Мамая!

Грозный отстранился от Серпухина и, вскинув бровь, глубокомысленно заметил:

— Вот и попробуй, поживи с такой мешаниной в крови! А еще говорят, что дед мой, Васька Темный, был слабоумным, отличавшимся великой придурью…

Иван Васильевич замолчал. За забранным решетками маленьким оконцем уже брезжил рассвет, бледные звезды исчезали с набиравшего синеву небосклона. Истаявшие за ночь свечи гасли одна за другой.

— Ты вот меня попрекаешь, — произнес Грозный голосом, вызвавшим у Мокея сочувствие, — а просыпался ли ты когда-нибудь среди ночи от того, что тоска выворачивает наизнанку? Нет? Значит, молод еще, жизни не знаешь…

Глаза царя начали сами собой закрываться. Серпухин тронул его за рукав.

— Василич, слышь, Василич! А что, если завести в государстве оппозиционную партию? Ты как к демократии относишься?..

Грозный ответил не сразу и не ответил бы вообще, если бы Мокей его не тормошил.

— К демократии?.. — зевнул он. — А что это за девка такая, какова она из себя?..

Серпухин на секундочку задумался:

— Ну, такая, чтобы всем и каждому было хорошо…

— Гулящая? Так бы сразу и сказал! Только я, Мокейка, сейчас притомился, мы позабавимся с нею завтра. Ты напомни, а я уж решу: на дыбу тебя или на эту самую демократию…

Царь хлопнул в ладоши, и в комнату вбежали два дюжих спальника. Они уже несли обмякшего государя к дверям, когда Мокей его окликнул:

— Василич, не по-людски получается! А на посошок?..

Но великий князь Московский только мотнул болтавшейся на короткой шее головой:

— Не, Мокейка, не проси, душа не принимает…