Профессор Авильдсен сообщил ректору, что отправляется в длительное путешествие и на этот семестр ему надо будет подыскать замену. Как он и предвидел, ректор разразился гневной тирадой на высоких, визгливых нотах, но стоило пообещать ему несколько ценных экземпляров для его коллекции, как глава университета мигом утихомирился и дал свое благословение. Авильдсен даже не ожидал, что ректора будет так легко подкупить. Не успел он до конца высказать свое предложение, как тот завилял хвостом, словно собака, которой показали кость. Они сошлись на фетише, фигурировавшем в обрядах некоего вымершего племени, и мумифицированной руке вождя, с помощью которой деревенские шаманы излечивают половое бессилие земляков.
Выйдя за порог университета, профессор представил себе, какое применение ректор найдет обещанным трофеям. Не иначе, старик из последних сил старается соответствовать молодой жене. А может, еще надеется произвести на свет наследника? Он презрительно усмехнулся. Как приятно, что университет ему больше не нужен. Конец фиглярству. Надев маску человека из толпы, он вполне может сойти со сцены в зал и притвориться одним из зрителей. Его судьба, его замысел позволяют ему это. Он ничем не рискует. Он один из них. Один из сирот.
Усевшись в машину, Авильдсен отправился в центр города, безжалостно давя мусорные пакеты, устилавшие дорожное полотно. Ему нужно провернуть одно дело, прежде чем он полностью посвятит себя своему замыслу. Он должен вручить подарок.
Профессор припарковался в положенном месте и дальше пошел пешком, вдыхая по пути липкий запах человечины. Шел быстрым шагом и мысленно переживал события последних насыщенных недель. «Бойня на рисовых полях», как окрестили ее охочие до мелодрам газетчики, стала для него знаком, указующим путь.
Вернувшись после той охоты на виллу, он сразу прошел в дортуар к своим животным. Обнял пса Гомера, чьи стеклянные глаза вышли не совсем удачно, вслушался в их успокаивающие голоса, ища внутреннего равновесия, гармонии. Но воздуху не хватало, и дурнота все усиливалась.
– Кто ты? – завопил он, воздевая руки к потрескавшемуся потолку и сам не зная, к кому взывает – к недомоганию или к самому себе.
Потом нервозной походкой подошел к своему рабочему столу. Пятна крови стали отделяться от безнадежно испорченной столешницы и липнуть к нему – одно, два, три и все остальные накинулись на него, испещрили руки и одежду; он отшатнулся от стола, отталкивал их, уклоняясь от этих мерзких объятий, но они жалили его, словно кровососы или щупальца хищной твари. Охваченный паникой, он споткнулся и упал на пол.
– Довольно! Скажи, кто… – Но он не смог закончить фразу из-за прилива желчи, заполнившей рот.
Авильдсен выплюнул эту мерзкую горечь, закашлялся, в полной уверенности, что сейчас задохнется. Но, как ни странно, продышался. И наконец на ватных ногах поднялся с пола, почувствовал слезы на глазах и внезапно все понял.
Он начал с груди женщины, той груди, которую прилепил обратно, словно повинуясь чьему-то приказу. Как только приставил грудь на место, девица сразу перестала вопить и стала покорной. В тот миг он почувствовал, что любит ее, и теперь жалел, что не взял с собой. Дома он бы окружил ее нежной заботой, как своих животных. Она была красива, теперь он вспомнил. В первые дни тот эпизод преследовал его, как навязчивый кошмар, приходивший в память порциями, точно вспышки стробоскопа. Фигуры то приближались, то отдалялись, то судорожными рывками падали на землю. Хаос. И озарение. Та девица явилась ему во сне, показала безупречный шов на груди, откуда не просачивалось ни единой капли крови, и поблагодарила его. «Ты починил меня», – сказала она. Вначале он не понял, что она хочет сказать. Но девица явилась опять, взрезала шов на груди и показала, что внутри у нее пакля. «Мне теперь совсем не больно». Пакля. Пакля в груди, где прежде были плоть и кровь. Пакля – вот в чем секрет. Столько лет разгадка была у него под рукой, а он не понимал. Мать может умереть спокойно, с гордостью за сына. Теперь он получил ответ на все вопросы и выполнит свое высокое предназначение.
В инциденте, если его можно так называть, явила себя рука Провидения, думал профессор Авильдсен, сворачивая в переулок. Оно просветило его, озарило его путь. Все было под рукой, а он не разглядел. С ума сойти! Столько лет! Столько лет во мраке, страхе и недвижимости! Но в том и состоит смысл бытия, что озарение снисходит на тебя внезапно. А что такое видения, как не замаскированная дверь в небо, к твоей судьбе, к твоей природе, которая раскрывается случайно и впускает тебя в мир правильных измерений, упорядоченный, гармоничный, а не перевернутый вверх тормашками? Как мало нужно для достижения вселенского порядка! И стоит установить его, все сразу встанет на свои места. «Счета сходятся», – как говорила одна служанка, проверяя чеки и сдачу. Наконец-то и его счет сошелся. Это приятно.
Он сотрет вечный укор, который читает в глазах матери.
Приближаясь к цели, профессор Авильдсен прервал свои размышления. Ему пришлось ждать почти два часа, хоронясь в темноте, прежде чем проститутка Клара заперла свою лавочку, чтобы удовлетворить очередного клиента. Тогда он выскользнул из укрытия и просунул в прорезь жалюзи конверт. Затем вернулся в тень и снова стал ждать, когда Клара обнаружит послание. Видя, как ее клиент, на выходе заметив конверт, вытаскивает его и подает Кларе, Авильдсен досадливо сморщился. Он не хотел, чтобы его касались и оскверняли чужие пальцы, потому проводил удаляющегося клиента взглядом, полным ненависти.
«Я мог бы взять тебя за то, что ты сделал», – сказал он про себя, и эта мысль его успокоила.
Он переключил внимание на Клару. Проститутка вскрыла конверт с привычным скучающим видом. С тупым выражением человека, которому нечего ждать. Послание было кратким и резким. Дар заключен не в форме, а в содержании.
«Твой тюремщик, Аугусто Айяччио, при смерти. Раковая опухоль мозга – его расплата за причиненные нам муки. Зрелищем можно насладиться еще несколько дней в палате № 423 городской больницы».
Без подписи.
Клара перечитала послание несколько раз. Скучающее выражение слетело с ее лица, черты сжались, заострились. Обеими руками она прижала письмо к груди.
Профессор Авильдсен затрепетал от радости. Четыре года назад она подарила ему Айяччио, заставив воскресить прошлое. Теперь он принес ей в дар его смерть. И обещание свободы.
Он думал о детстве, вспоминал свою комнату, единственный свой угол в огромном доме, по которому некогда блуждал беспрепятственно, пока архитекторы, рабочие и мать не раскурочили его для превращения в сиротский приют. Он сидел в этой комнате, когда снаружи послышался жалобный скрип гравия во дворе. Подойдя к окну, он приложил к холодному стеклу ладонь, потом лоб, нос, губы и прижался к нему всем телом в надежде, что холод стекла проникнет внутрь и заморозит, выстудит всю его муку. Если бы тот холод мог дать ему легкую смерть, чтобы глаза его не видели того, что видели. Вереница сирот показалась ему нашествием заразной саранчи. Тогда-то они и встретились впервые. В середине группы шел парень, которому на вид можно было дать и шестнадцать, и семнадцать. Во всяком случае, тогда он показался ему огромным и волосатым, как горилла. Парень внезапно поднял глаза и увидел его за наглухо забитым стеклом. Он застыл, по меньшей мере на пядь возвышаясь над другими головами; длинные руки неуклюже свисали по бокам вырубленного из камня тела. Взгляд его был неподвижен и не выражал ни удивления, ни даже любопытства. А строй сирот (точнее, половина строя) огибал его с двух сторон; никто по его примеру не поднял глаз, и никто его не задел. Когда все его обошли, самый высокий парень в строю, по-прежнему запрокинув голову, присоединился к движению. Так и не вышел из строя, с горечью подумал профессор Авильдсен.
Такова была их первая встреча.
И уже тогда ребенок почувствовал свою обнаженную беззащитность под этим пристальным взглядом. Потом мать повела их в дом, а он спустился в сад и стал наблюдать за ними через другое, неплотно притворенное окно. Он слышал их голоса, ловил запахи их тел, видел не прикрытые бедной одежонкой ожоги. Некоторые дети тяжело опирались на деревянные костыли, некоторые то и дело жаловались на боль. Вблизи ожоги производили еще более сильное впечатление, было видно, что они не только сизые или желтоватые, но и лоснящиеся, словно покрытые слизью.
Какой-то мальчишка облизал лопнувший волдырь и плюнул на него. А великан, стоя рядом с ним, негромко засмеялся, и комнаты не откликнулись эхом на этот слабый смех. И тем не менее монахиня окликнула его, чтобы сделать внушение. Парень шагнул вперед. Его имя отпечаталось в памяти у притаившегося за окном ребенка. Аугусто Айяччио. Он еще не знал, зачем ему это имя, но то и дело повторял его, чтобы не забыть. Шептал его ночью, как молитву, представляя себе кожу, лопающуюся в огне, запах горелого мяса (хотя тогда еще не знал, как оно пахнет), волдыри, вздувающиеся на маленьких тельцах, стоны, визг, давку у выхода, запечатанного плотным облаком удушливого дыма. Великий, безымянный страх поселился тогда в его душе. Но страх не перед образами, нарисованными его фантазией, нет, страх перед чем-то иным, невообразимым. Он смотрел на мать, и ему чудилось, что сполохи недавнего пожара до сих пор сверкают в ее ледяных глазах. Верно, мать была права: он и впрямь испорченный ребенок, потому что его посещают непозволительные мысли.
И вдруг сирота Аугусто Айяччио поднял руку и указал на него. «Вон он! Вон он! Вон он!» – слышались из дома надрывные крики. Что было дальше – не имеет значения. Главное – в тот день ребенок понял, что Аугусто Айяччио умеет читать его грешные, нечистые мысли. Что он знает его тайну. И на всю жизнь образ Аугусто Айяччио стал для него укором и пыткой. Каин и Авель. Святой и грешник. Аугусто Айяччио – его наваждение. Его великий страх. Повелитель его кошмаров.
Аугусто Айяччио распознал его видения пожара. Угадал, о ком он думает. И проведал, что это недозволенные мысли.
Поэтому смерть – недостаточная кара для него. Три недели назад Голоса поведали профессору Авильдсену суть великого замысла, который он призван исполнить. Они же подсказали ему, как сделать так, чтобы Аугусто Айяччио умолк навсегда. Он станет головой. Головой с зашитым ртом.
Профессор Авильдсен повернулся к Кларе, но ее уже не было. Она удалилась в свою лавку, торговать протухшей плотью.