Один
Фанат из гетто на краю света
1974–1987 годы
Золотой век
Наш герой был мало похож на доминиканских «крутых пацанов», о которых столько разговоров вокруг, – он ни разу не убегал из дома, не западал на выпивку и в плейбоях с миллионом «классных телок» в послужном списке тоже не числился.
С женщинами парню, считай, не везло (как это не по-доминикански с его стороны), за исключением разве что единственного эпизода в самом начале его жизни.
Ему было семь тогда.
В ту благословенную раннюю пору Оскар был почти Казановой. Этаким симпатягой дошкольного возраста, что всегда норовит поцеловать девочку или прижаться к ней покрепче в соответствующем па лихой румбы. Он был среди первых, кто научился танцевать перрито, и пускался в пляс при каждом удобном случае. Потому что в то время он был (пока еще) «нормальным» доминиканским мальчиком из «типичной» доминиканской семьи, а его ужимки уличного приставалы считались чем-то совершенно естественным и одобрялись его приятелями. На вечеринках – ах, сколько их было, этих вечеринок, в славные семидесятые, до того, как манхэттенский Вашингтон-Хайтс сделался сплошь доминиканским, а Бергенлайн в Нью-Джерси застрекотал по-испански по крайней мере на протяжении ста кварталов, – так вот, подвыпивший родственник непременно подталкивал Оскара к какой-нибудь девочке, и затем гости, повизгивая от восторга, наблюдали, как дети самозабвенно крутят бедрами, ну прямо как большие.
Жалко, вы не видели его тогда, вздыхала мать Оскара на закате своих дней. Он был нашим маленьким Порфирио Рубиросой.
Другие мальчики его возраста обходили девочек за милю, словно те были чудищами, пострашнее Годзиллы. Но только не Оскар. Парнишка обожал женщин, и «подружек» у него водилось хоть отбавляй. (Он был плотным ребенком, неумолимо обраставшим жирком, но мать следила, чтобы он был красиво пострижен и одет, и, прежде чем у него изменились черты лица, на ранних фотографиях Оскар предстает с чудесными горящими глазами и очаровательно пухлыми щечками.) Подруги его сестры Лолы, приятельницы матери, даже соседка Мари Колон, почтовая служащая за тридцать с ярко-красными губами и задом, что раскачивался при ходьбе, словно колокол, – все кокетничали с ним (с высоты своего положения, разумеется). Эсе мучачо эста буэно! Какой милый мальчик! (А как насчет того, что он принимал их комплименты за чистую монету и ему явно не хватало родительского внимания? Да никак, ерунда!) Летом, когда семья навещала бедных родственников в ДР, он был особенно невыносим. Стоя перед домом своей абуэлы, бабушки, Крошки Инки, Оскар кричал проходившим мимо женщинам: «Ту ерес гуапа! Ту ерес гуапа! Ты красивая!» – пока некий адвентист седьмого дня не нажаловался абуэле и та не заткнула слюнявый рот этому комментатору хит-парада. Мучачо дель диабло! Чертов мальчишка! Тут тебе не кабак!
То был подлинно золотой век семилетнего Оскара, достигший апогея осенью, когда у парнишки одновременно появились две маленькие подружки и он пережил свою первую и единственную любовь втроем. С Марицей Чакон и Ольгой Поланко.
Марица дружила с Лолой. Длинные волосы, неприступный вид, прелестное личико – она могла бы сыграть Деху Торис в детстве, «марсианскую принцессу». Ольга, напротив, к друзьям семьи не принадлежала. Она жила в конце квартала, в доме, битком набитом пуэрториканцами, которые постоянно торчали на крыльце, распивая пиво, чем мать Оскара была крайне недовольна. (Зачем было тащиться сюда, гневно вопрошала она. Пиво можно и дома хлестать.) У Ольги водилось чуть ли не девяносто родственников, и всех звали Гектор, или Луис, или Ванда. А поскольку ее мать была уна мальдита боррача (как выражалась мать Оскара), проклятой пьянчужкой, от Ольги иногда дурно попахивало, за что сверстники и прозвали ее мисс Вонючка.
Вонючка или нет, но она была такой тихой, так легко соглашалась повалить себя на землю, чтобы побороться, а заодно питала вроде бы искренний интерес к фигуркам из «Звездного пути», и Оскару все это очень нравилось. Марица же была просто красивой, тут незачем искать каких-либо иных мотиваций, и вдобавок соседкой, и не иначе как в минуту гениального прозрения Оскар решил заняться обеими девочками сразу. Сперва он приврал, будто с ними хочет встречаться волшебник Шазам, его любимейший герой из комиксов. Но стоило им согласиться, как он отбросил всякое притворство. Не Шазам хочет – сам Оскар.
В те куда более невинные времена максимальная близость между ними выглядела так: на автобусной остановке они держались за руки, стоя вплотную друг к другу, чтобы никто не видел, а на прощанье, прячась за кустами, Оскар торжественно целовал в щеку обеих по очереди, сначала Марицу, потом Ольгу. (Вы только посмотрите на этого маленького мачо, говорили подруги его матери. Ке омбре. Каков мужичок.)
Троица протянула в таком составе лишь одну незабываемую неделю. Однажды после уроков Марица зажала Оскара в укромном уголке за качелями и выдвинула ультиматум: либо она, либо я! Взяв Марицу за руку, Оскар со всей серьезностью и велеречивостью заверил ее в своей любви и напомнил о договоре – между ними троими все должно быть поровну. Но Марица уперлась. От трех старших сестер она уже знала все о том, что способно таиться под этим прекраснодушным поровну. Если ты ее не бросишь, ко мне больше не подходи! В Марице, девочке с шоколадной кожей и раскосыми глазами, уже бурлила энергия Огуна, покровителя воинов и охотников, и этой мощью она будет обрушиваться на людей всю свою жизнь. Вернувшись домой, Оскар бросился искать утешения в мультиках, нарисованных еще до пришествия корейских потогонных киномастерских, – «Подобные Гераклу» и «Космический призрак». Что с тобой? – спросила мать. Она собиралась на свою вторую работу, экзема на ее руках казалась прилипшим к коже мясным соусом. Когда Оскар прохныкал «девочки», мамаша де Леон едва не взорвалась. Ту та йорандо пор уна мучача? Ты распустил нюни из-за девчонки? Она поставила Оскара на ноги, дернув за ухо.
Мами, не надо, закричала его сестра, не надо!
Мать швырнула его на пол. Дале ун гайета-со, врежь ей как следует, посоветовала она, тяжело дыша, и вот увидишь, эта маленькая шлюшка тебя сразу зауважает.
Будь он другим дурачком, он бы задумался насчет «врезать». Да и рос он не совсем без отца, так что было кому показать пацану маскулинные приемы; просто в Оскаре напрочь отсутствовали воинственные наклонности. (В отличие от сестры; та дралась с мальчишками и отбивалась от целых стай черных девчонок, ненавидевших ее за тонкий нос и почти прямые волосы.) Боевой дух Оскара стремился к нулевой величине; даже Ольга, руки-спички, могла его пристукнуть, когда он, по ее мнению, говорил глупости. Так что агрессию и запугивание он отмел сразу и погрузился в размышления. Впрочем, думал он недолго. В конце концов, Марица была красивой, Ольга – нет; от Ольги порою воняло уборной, чего не скажешь о Марице. Марицу пускали в их дом, Ольга была не вхожа. (Пуэрториканка здесь, у нас? – фыркала мать. – Хамас! Никогда!) Логика лоха «да/нет», насекомые мыслят примерно по той же схеме. С Ольгой он порвал на следующий же день на игровой площадке, под наблюдением Марицы, и как же Ольга плакала! В обносках с чужого плеча, ботинках на четыре размера больше, чем надо, ее трясло, как ветошь на ветру! Сопли ручьями текли у нее из носа, и вообще!
Позже, когда и он, и Ольга превратились в непомерно толстых фриков, Оскара нет-нет да пронзало чувство вины: стоило ему завидеть Ольгу на улице – вот она шлепает вперевалку по тротуару или тупо смотрит прямо перед собой, дожидаясь автобуса, – он спешил проскочить мимо. До какой степени, спрашивал он себя, его тогдашняя «реальная крутость» поспособствовала нынешней тормознутости этой девушки. (Помнится, порывая с ней, он ничего не ощущал; даже слезы Ольги его не тронули. Что ты как маленькая, сказал он.)
Чувствительность, однако, вернулась в полном объеме, когда Марица бросила его. Как же ему было больно! Спустя всего неделю после того, как он послал Ольгу к чертям собачьим, Оскар, прихватив свою любимую коробку для завтраков, разукрашенную сценками из «Планеты обезьян», отправился на автобусную остановку, где обнаружил Марицу в компании этого урода Нельсона Пардо; они держались за руки. С Нельсоном Пардо, с виду вылитым неандертальцем Чака из «Земли проклятых»! С Нельсоном Пардо, полным кретином, воображавшим, будто луна – лишь пятно, по рассеянности не стертое Создателем. (И уж он-то до нее доберется и эту оплошность исправит, уверял Нельсон одноклассников.) С Нельсоном Пардо, освоившим искусство вламываться в чужие дома еще до того, как вступил в ряды морских пехотинцев и потерял восемь пальцев на ногах в Первой войне в Заливе. Сперва Оскар решил, что ему померещилось: солнце било в глаза, и в придачу он не выспался. Он стоял рядом с ними, любуясь своей коробкой для завтраков, – демонический доктор Зейус выглядел как живой. Но Марица ему даже не улыбнулась! Она его словно не замечала. Мы обязательно поженимся, говорила она Нельсону, и тот скалился как дебил, поглядывая в ту сторону, откуда должен был прийти автобус. От обиды Оскар не мог рта раскрыть; он сел на бордюр, в груди у него набухало нечто огромное и настолько страшное, что он вдруг, сам того не желая, расплакался. На остановку подоспела его сестра Лола, спросила, в чем дело; он лишь помотал головой в ответ. Гляньте на этого пидарасика, хихикнул кто-то. А кто-то другой пнул его любимую коробку для завтраков, поцарапав лицо генералу Урко. Когда он вошел в автобус, все еще в слезах, шофер, бывший наркоман, гордившийся тем, что излечился от пристрастия к ангельской пыли, бросил ему: блин, что ты как маленький, ей-богу.
Так как же тот разрыв подействовал на Ольгу? Хотя на самом деле он спрашивал о другом: как тот разрыв подействовал на него самого?
Оскару казалось, что с того момента, как Марица бросила его, – Шазам! – жизнь его покатилась под откос. Он начал толстеть, и за несколько лет его разнесло. Подростком ему пришлось особенно туго: лицо, напоминавшее яичницу, более не находили «миленьким», прыщей, проросших сквозь кожу, он стеснялся до судорог, а его увлечение НФ – великим жанром! – о котором прежде никто дурного слова не говорил, вдруг превратилось в синоним лузерства с большой буквы «Л». Завести друзей не получалось, хоть тресни; он был слишком женоподобным, слишком застенчивым и (если верить соседским ребятам) слишком странненьким (любил вставлять в разговор умные слова, заученные накануне). К девочкам он больше не приближался, поскольку в лучшем случае они его игнорировали, а в худшем визжали, обзывая жирной гадиной, гордо аскеросо. Танец перрито канул в вечность, и он не помнил, когда подруги матери в последний раз называли его «мужичком». И после Марицы он долго, очень долго никого не целовал. Будто все, чем он мог привлечь девчонок, сгинуло за одну гребаную неделю.
Не сказать, чтобы его «девушкам» больше повезло в жизни. Сдается, карма безлюбости, поразившая Оскара, накрыла и их тоже. В седьмом классе Ольга, преобразившаяся в огромное и страшное существо (наверняка тут не обошлось без генов тролля), начала пить, хлебая ром прямо из горла; из школы ее в итоге забрали, потому что она повадилась выходить на середину комнаты, где ребята после уроков делали домашнее задание, и орать что было мочи: СУКИ! Даже ее грудь, когда она наконец пробилась, пугала своей обвислостью. Однажды в автобусе Ольга обозвала Оскара «обжорой ненасытным», и он чуть было не ответил, мол, на себя посмотри, пуэрка, но побоялся, что «свинью» она ему не спустит и оттопчется на нем всласть. Его рейтинг прикольности, и без того низкий, не выдержал бы публичного позора, обрушившись до уровня ребят с врожденными недугами или Джо Локоротундо, известного привычкой мастурбировать на людях.
А что же прелестная Марица Чакон, гипотенуза нашего треугольника? Как складывалась ее жизнь? Прежде чем кто-либо успел произнести «о всемогущая Изида», Марица превратилась в самую неотразимую гуапу, красотку, в их городе Патерсоне, штат Нью-Джерси, пополнив штат королев Нью-Перу. Поскольку они оставались соседями, Оскар часто ее видел: ни дать ни взять Мэри Джейн, подруга Человека-паука, из латиноамериканского гетто; волосы черные и сверкающие, словно грозовая туча, и, возможно, даже более волнистые, чем у его сестры, что перуанкам в принципе не свойственно (в ту пору Оскар еще не слыхал об афроперуанках и городе под названием Чинча); фигура настолько умопомрачительная, что старики, глядя на нее, забывали о своих болячках, – и уже с шестого класса Марица встречалась с мужчинами вдвое, втрое старше нее. (Ни в чем другом – спорте, учебе, работе – она особо не преуспевала, но с мужчинами разобралась мигом.) Означает ли это, что она избежала проклятья – что она была счастливее Оскара или Ольги? Вряд ли. По наблюдениям Оскара, Марица принадлежала к тем девушкам, которые обожают, когда бойфренды их лупят. С ней это происходило постоянно. Если парень ударит меня, надменно комментировала Лола, я вцеплюсь ему в рожу зубами.
Вот вам Марица: целуется взасос на крыльце своего дома; садится или выходит из машины какого-нибудь отморозка; падает от удара на тротуар. Страстные поцелуи, посадку и высадку, толчки и удары Оскар наблюдал всю свою безрадостную и лишенную секса юность. А куда ему было деваться? Окно его комнаты выходило прямо на фасад дома Марицы, и, рисуя персонажей из «Пещер драконов» или читая последнего Стивена Кинга, он волей-неволей подглядывал за ней. И за все эти годы ничего не изменилось, если не считать моделей автомобилей, размеров попки Марицы и музыки, несущейся из машины. Сначала фристайл, затем хип-хоп разлива «Илл Уилл Рекордс» и под конец – правда, очень недолго – сальса Эктора Лаво.
Почти каждый день Оскар бросал Марице «привет», притворяясь раскованным, довольным жизнью, и она отвечала «привет», равнодушно отвечала – но все лучше, чем ничего. Он не воображал, будто она помнит их поцелуи, но сам, конечно, забыть не мог.
Дебильная преисподняя
В старших классах Оскар учился в школе с техническим уклоном имени Дона Боско, и, поскольку это католическое учреждение для мальчиков было под завязку набито закомплексованными гиперактивными подростками, для толстого фаната НФ Оскара школа «Дон Боско Тек» служила источником бесконечных мучений. В глазах Оскара школа была доскональным воспроизведением народной средневековой забавы, когда человека в колодках выставляют на обозрение толпы и тупые оголтелые придурки разнузданно оскорбляют его, попутно швыряя в несчастного чем ни попадя. Казалось бы, такой опыт должен был закалить Оскара, но не закалил, – и если из этой ежедневной пытки и можно было извлечь, пусть не без труда, какой-нибудь урок, Оскар так и не понял, в чем он заключался. Занятия он посещал исправно, как и подобает толстому одинокому задроту, мечтая лишь об одном – о том дне, когда ему вручат аттестат и отпустят с миром, положив конец этому кошмару. «Эй, Оскар, а на Марсе есть педики?» «Эй, толстожопый, получай! Ну как, по кайфу?» И когда он услыхал выражение «дебильная преисподняя», то сразу сообразил, где она находится и кто ее обитатели.
Ко второму году обучения Оскар достиг впечатляющего веса в 123 кг (130 в период депрессии, случавшейся постоянно), и всем, а в особенности его родным, стало ясно: Оскар превратился в местного паригуайо. Он не обладал ни одной из высших доблестей типичного доминиканского самца, не мог вытащить девушку на танец даже под страхом смерти. Спорт ему не давался, никакой, и в домино он тоже не играл, о ловкости приходилось только мечтать: мяч он бросал, как хилая девчонка. Не проявлял ни малейшей склонности к музыке, бизнесу или танцам, а также к мелкой торговле, рэпу и полублатным компаниям. Но все бы ничего, если бы не его внешность. На голове копна вьющихся волос, как у пуэрториканца, на носу массивные уродливые очки – «противозачаточное устройство», острили Эл и Мигз, его единственные друзья, – над верхней губой неопрятная полоска пробивающихся усиков и в довершение близко посаженные глаза, отчего он слегка смахивал на умственно отсталого. Глаза Мингуса – сравнение, которое пришло ему на ум, когда он, перебирая диски матери, наткнулся на конверт с фотографией этого знаменитого джазиста. (Мать Оскара был доминиканкой старой закалки, женщин вроде нее Оскар больше не встречал; одно время она даже крутила роман с морено, негром, пока отец Оскара не поставил точку в этой отдельной семейной саге панафриканских безумств.) «У тебя глаза твоего дедушки», – заметила Крошка Инка в один из его визитов в ДР, и это несколько утешало – разве плохо походить на далекого предка? Правда, именно этот предок окончил свои дни в тюрьме.
Оскар всегда был фанатом фантастики – из тех детей, что читают про головоломные приключения Тома Свифта, обожают комиксы и смотрят японского «Ультрачеловека», – но в старших классах его приверженность «великому жанру» сделалась абсолютной. Пока все остальные осваивали американский гандбол и бейсбольные подачи, разъезжали на машинах своих старших братьев, уводили прямо из-под родительского носа бутылки с недопитым алкоголем, Оскар планомерно обжирался Лавкрафтом, Уэллсом, Бэрроузом, Говардом, Александером, Гербертом, Азимовым, Бовой, Хайнлайном и даже «старичками», чья слава уже начинала тускнеть, – Э. Э. «доком» Смитом, Стейплдоном и тем парнем, что написал кучу книжек про доктора Сэвиджа, – жадно бросаясь от одной книги к другой, от автора к автору, от века к веку. (На его счастье, книги в библиотеки Патерсона поступали столь жидким ручейком, что там до сих пор хранились залежи фанатской литературы предыдущих поколений.) Его нельзя было оторвать от фильма, сериала или мультика, если там фигурировали монстры, космические корабли, мутанты, приборы, способные уничтожить мир, магия, спасатели Вселенной либо вселенские злодеи. Лишь в этом своем увлечении Оскар проявлял гениальность, свойственную, по уверениям его бабушки, почти всем представителям их семьи. Он писал по-эльфийски, говорил на чакобсе, мог часами рассуждать о сравнительных достоинствах «Слана», «Дорсая» или «Человека-линзы», о «Мире, полном чудес» он знал больше, чем его создатель Стэн Ли, а ролевые игры были его страстью. (Будь он столь же хорош в видеоиграх, цены бы ему не было; игровые приставки у него имелись, целых две, но не хватало быстроты реакции.) Наверное, если бы он, как я, например, скрывал свои заморочки, в школе бы его меньше доставали, но он так не умел. Чувак нес свое фанатство, как джедай – световой меч, а человек-линза – свою линзу. Сойти за нормального шансов у Оскара не было, даже если бы он и захотел.
Он был урожденным социальным интровертом: на уроках физкультуры его лихорадило, а дома он запоем смотрел культовые британские сериалы вроде «Доктора Кто» или «Семерки Блейка»; он мог на пальцах показать особенности конструкции истребителя «Веритек» и танка на ходулях, на котором воюют пришельцы Центраэди, и употреблял звучные слова вроде «беспрецедентный» и «экзистенциальный» в разговоре с балбесами, что со скрипом переходят из класса в класс. Он был из тех умников, что не вылезают из библиотек и поначалу обожают Толкина, потом романы Маргарет Уайс и Трейси Хикмэн (любимым героем Оскара был, разумеется, маг Рейстлин), чтобы с наступлением восьмидесятых глубоко проникнуться мыслью о конце света. (Оскар пересмотрел все фильмы об апокалипсисе, перечитал все книги и сыграл во все игры, присудив абсолютное первенство Уиндему, Кристоферу и ролевой игре «Мир Гамма».) В общем, картина вам ясна. Это подростковое фанатство истончило до бестелесности его шанс на первую любовь. Все вокруг переживали ужас и счастье первого свидания и первого поцелуя, Оскар же сидел на задней парте, играя в «Пещеры драконов» и наблюдая, как утекают сквозь пальцы его юные годы. Паршиво, когда у тебя нет отрочества; это все равно что оказаться запертым в шкафу на Венере ровно в тот момент, когда впервые за сотню лет над планетой восходит солнце. Добро бы еще его не интересовали девочки, как некоторых фанатов, друзей моей юности, но, увы, в Оскаре по-прежнему пылали страсти, влюблялся он легко и безумно. Его тайными привязанностями кишел весь город – главным образом, кудрявыми корпулентными девушками из тех, что даже не плюнут в сторону такого лоха, как он, но это не мешало ему о них мечтать. Его чувства – гравитационная масса, слепленная из любви, страха, тоски, желания и похоти, – устремлялись к любой и каждой девушке в округе, независимо от ее внешности, возраста или доступности, и каждый божий день его сердце разбивалось вдребезги. Самому ему казалось, что эта гравитационная масса буквально прет из него, но девушки, похоже, ничего такого не ощущали. Разве что дергали плечиком или складывали руки на груди при его приближении, и не более того. Он часто плакал из-за любви к той или иной красавице. Плакал в ванной, где его никто не мог услышать.
В иных обстоятельствах его всухую проигранные амурные подачи, может, и не стали бы комментировать, но мы-то ведем речь о доминиканском пареньке из доминиканской семьи, – предполагалось, что, обладая ядерным зарядом сексуальности, ему надлежит лапать телок безостановочно. Все отмечали в нем недостаток напористости и, будучи доминиканцами, активно обсуждали этот факт. Его дядя Рудольфо (недавно освободившийся из тюрьмы после последней и финальной отсидки и ныне проживавший в их доме на Главной улице) был особенно щедр на поучения. Слушай, паломо, голубок, надо схватить девчонку и зажать ее. Тогда все получится. Начни с дурнушек. Зажми дурнушку и не теряйся! У дяди Рудольфо имелось четверо детей от трех разных женщин, так что чувак был, несомненно, экспертом по части «зажать», и как же им повезло, что он осел в их доме.
Как реагировала мать Оскара? Единственной фразой: тебе надо думать об учебе. А в более глубокомысленные моменты: радуйся, что тебе не выпало столько, сколько выпало мне.
– Чего тебе выпало-то? – хрипел дядя.
– Много чего, – отвечала мать.
Его друзья Эл и Мигз?
– Чувак, ты типа слегка толстый, ну, сам понимаешь.
Его абуэла, бабушка, Ла Инка?
– Ихо, сынок, парня краше тебя я в жизни не встречала!
Сестра Лола высказывалась куда более по делу. Теперь, когда ее сумасшедшие деньки миновали, – а какая доминиканская девушка в определенном возрасте не срывается с цепи? – она превратилась в крутую джерсийскую доминиканку, бегунью на длинные дистанции, обладательницу собственной машины и чековой книжки; мужчин она называла засранцами и при случае потрошила их беззастенчиво. Когда ей было восемь, на нее набросился знакомый парень, постарше, чем она; об этом знала вся семья (и по цепочке изрядная часть населения Патерсона, Юнион-Сити и Тинека), и пережитые зверская боль, любопытство соседей и долго не утихавшие пересуды сделали ее тверже алмаза. Недавно она коротко подстриглась (чем в который раз довела мать до исступления) – отчасти, думаю, по той причине, что в детстве ей отрастили волосы до попы; ее грива была предметом семейной гордости, и насильник, вероятно, тоже ею восхищался.
– Оскар, – не уставала повторять Лола, – ты умрешь девственником, если не изменишься.
– Думаешь, я не понимаю? Еще лет пять – и в мою честь воздвигнут церковь.
– Подстригись, сними очки, делай зарядку. И выбрось эти порножурналы. Они отвратительны, маме из-за них неловко, и девушку найти они тебе не помогут.
Здравый совет, которому он в итоге не последовал. Пару раз Оскар пытался упражняться, махал ногами, приседал, обходил квартал ранним утром – все в таком ключе, но что он первым делом замечал, выходя на улицу? А то, что девушки есть у всех, но только не у него, и опять впадал в отчаяние, принимался уплетать за обе щеки, листать «Пентхаус», конструировать пещеры и жалеть себя.
У меня, похоже, аллергия на усердие. – Ха, отвечала Лола, у тебя аллергия на усилие.
Было бы не в пример лучше, если бы Патерсон с пригородами походил на школу Дона Боско либо на зону, очищенную от мужчин, как в фантастических феминистских романах семидесятых. Патерсон, однако, кишел девушками, как и Нью-Йорк или Санто-Доминго. В Патерсоне жили обалденные девушки, а если тебе этих красоток мало, тогда давай, придурок, двигай в южном направлении, там тебе Ньюарк, Элизабет, Джерси-Сити, Оранджис, Юнион-Сити, Западный Нью-Йорк, Уикхокен, Перт-Эмбой – городок пальчики оближешь, известный всем пацанам как Чувихобург № 1. Словом, на девушек – испаноязычных карибских девушек – Оскар натыкался повсюду.
Даже дома он не чувствовал себя в безопасности: к ним приезжали гостьи, у сестры вечно ошивались подружки. В их присутствии ему и «Пентхаусов» не требовалось. Девушки были не то чтобы очень стильные, но, безусловно, офигительные: бесшабашные латиноамериканки, что подпускают к себе только накачанных черных парней или крутых латиносов, балующихся оружием с колыбели. Они играли в одной волейбольной команде, высокие, стройные, словно молодые кобылки, и когда они выходили на пробежку, то казалось, что именно так должна выглядеть легкоатлетическая сборная в раю для террористов. Этакие сигуапы, погубительницы мужчин, перекочевавшие в графство Берген. Старшая среди них, Глэдис, постоянно жаловалась на свою большую грудь, утверждая, что именно из-за огромных сисек она не в состоянии найти себе нормального бойфренда; Марисоль, в итоге поступившая в МТИ, Оскара терпеть не могла, но нравилась ему больше прочих; Летиция, свежеприбывшая наполовину гаитянка, наполовину доминиканка (вопреки заверениям доминиканских властей, что такого сорта полукровок в природе не существует), говорила по-английски с сильнейшим акцентом и была настолько добронравной, что отказалась переспать с тремя бойфрендами подряд! Было бы еще ничего, если бы эти цыпочки не обращались с Оскаром как с глухонемым прислужником в гареме, используя его в качестве мальчика на побегушках и насмехаясь над его ролевыми играми и внешностью; но окончательно ему становилось невмоготу, когда они взахлеб обсуждали свою сексуальную жизнь, не обращая на него ни малейшего внимания, а он в это время сидел на кухне, судорожно сжимая в руках свежий выпуск «Драконов». Эй, кричал он им, здесь, между прочим, имеется и мужская особь, если вы не в курсе.
– Где? – любезным тоном осведомлялась Марисоль. – Я никого не вижу.
А когда они говорили, что парням-латиносам, похоже, нужны только белые девушки, Оскар вставлял:
– Мне нравятся испанские девушки.
– Это здорово, Оскар, – с бесконечной снисходительностью в голосе роняла Марисоль. – Но есть одна проблемка: ни одна испанская девушка не захочет встречаться с тобой.
– Оставь парня в покое, – однажды вступилась за него Летиция. – Оскар, я считаю тебя очень милым.
– Ну да, – рассмеялась Марисоль, закатывая глаза, – теперь он точно напишет о тебе книгу.
Они были его фуриями, эти девушки, его личным пантеоном; они снились ему чаще других, и пусть они откровенно шпыняли его, но, разумеется, постепенно они проникли в его дилетантские сочинения. В мечтах он либо спасал их от пришельцев, либо возвращался в Патерсон богатым и знаменитым – это он! доминиканский Стивен Кинг! – и они бросались к нему со всеми до единой книжками, что он написал, и мольбой об автографе. Прошу тебя, Оскар, женись на мне. Оскар, шутливо: прости, Марисоль, я не беру в жены невежественных сучек. (Но потом он, конечно, все равно на ней женится.) Он по-прежнему наблюдал издалека за Марицей в твердой уверенности, что однажды, когда их накроет атомная бомба (или разразится чума, или случится нашествие триподов) и цивилизация будет стерта с лица земли, именно он спасет ее от радиоактивных кровососов и они вместе отправятся по опустошенной разгромленной Америке на поиски светлого завтра. В этих апокалиптических мечтах наяву он всегда был могущественным супергением, вроде дока Сэвиджа, достигшим невероятных высот как в боевых искусствах, так и во владении огнестрельным оружием. А о чем еще мечтать лоху, который никогда не стрелял даже из духового ружья, никому не давал под дых и не набирал больше тысячи очков в тренировочных тестах для поступления в университет?
Оскар – молодец
Учебу в выпускном классе он начал тучным, оплывшим, с вечной тяжестью в желудке и, что самое ужасное, одиноким, то есть без девушки. В тот год двое его дружков-фанов, Эл и Мигз, благодаря дичайшему везению обзавелись подружками. Девушки были так себе, страшненькие на самом деле, но тем не менее девушки. Свою Эл подцепил в парке Менло. Она сама подошла к нему, похвалялся Эл, и когда она сказала, предварительно отсосав у него, естественно, что у нее есть подруга, которая ужасно хочет с кем-нибудь познакомиться, Эл оторвал Мигза от игры и поволок в кино, ну а дальше все случилось само собой. Через неделю Мигз уже официально был при девушке, и лишь тогда Оскар узнал о том, что происходит. Узнал, когда они втроем сидели у него в комнате, предвкушая очередную забойную авантюру Чемпионов против Смертоносных Дестроеров. (Оскару пришлось притормозить с его любимым «Раздраем», потому что никто кроме него не рвался играть средь постапокалиптических развалин поверженной вирусом Америки.) В первый момент, услыхав о двойном секс-прорыве, Оскар ничего не сказал, только жал и жал на кнопки приставки. Вам, ребята, привалило, пробормотал он очень не сразу. Его убивало то, что они не вспомнили о нем, не подключили его к съему девушек. Он злился на Эла: почему позвал Мигза, а не Оскара? И злился на Мигза, которому девушка таки обломилась. Эл при девушке – это Оскар еще мог понять. Эл (полное имя Эйлок) был одним из тех стройных индейских красавчиков, в ком никто и никогда не опознал бы фаната ролевых игр. Но Мигз с девушкой – такое невозможно себе вообразить; Оскар был потрясен, и его мучила зависть. Мигза Оскар всегда считал еще большим фриком, чем он сам. Прыщи в изобилии, идиотский смех и дрянные почерневшие зубы, потому что в детстве ему давали лекарство для взрослых. А твоя девушка, она симпатичная? – спросил он Мигза. Чувак, ответил Мигз, видел бы ты ее, красавица. Большие охренительные титьки, поддакнул Эл. В тот день та малость, что оставалась у Оскара от веры в жизнь, была сметена направленным ударом РСМ-45. Под конец, не в силах более терпеть эти муки, он жалобно спросил, нет ли у их девушек еще одной подружки.
Эл и Мигз переглянулись поверх экранов. Похоже, нет, чувак.
И тут Оскар кое-что понял про своих друзей, о чем прежде не догадывался (или, по крайней мере, притворялся, что не догадывается). Но теперь на него снизошло озарение, пробравшее его сквозь толщу жира до самых костей. Он уразумел: повернутые на комиксах, балдеющие от ролевых игр, сторонящиеся спорта друзья стыдятся его, Оскара.
Почва поплыла у него из-под ног. Игру он закончил раньше времени, Экстерминаторы обнаружили укрытие Дестроеров почти с ходу – мухлеж, проворчал Эл. Выпроводив друзей, Оскар заперся у себя в комнате, лег на кровать и пролежал несколько часов в полном отупении. Потом встал, разделся в ванной, которую ему больше не приходилось делить с сестрой, поскольку она поступила в Рутгерс, и дотошно оглядел себя в зеркале. Жир повсюду! Километры растяжек! Ужасные выпуклости по всему телу! Он походил на персонажа из комикса Дэниэла Клоуза. Или на того черненького парнишку из «Паломара» Бето Эрнандеса.
Господи, прошептал он, я – морлок.
Наутро за завтраком он спросил мать: я некрасивый? Она вздохнула. Ну, сынок, ты точно не в меня пошел. Доминиканские родители! Их нельзя не любить!
Неделю он разглядывал себя в зеркале в самых разных ракурсах, вникал, не отводя глаз, и в итоге решил стать как знаменитый боксер Роберто Дуран, и никаких отговорок. В воскресенье он отправился к Чучо, и парикмахер сбрил его пуэрто-риканские кудряшки. (Погоди-ка, встрял напарник Чучо, ты вправду доминиканец?) Следом Оскар лишился усиков, потом очков, купив контактные линзы на деньги, заработанные на складе пиломатериалов, а то, что осталось от его доминиканистости, попытался отшлифовать, решив обрести побольше сходства со своими сквернословящими развязными кузенами, – Оскар начал подозревать, что в их латиноамериканской гиперсамцовости и кроется ответ. Волшебного преображения, разумеется, не случилось, слишком многое было запущено. С Элом и Мигзом он снова увиделся на третий день своего добровольного поста.
– Чувак, – удивился Мигз, – что это с тобой?
– Перемены, – с напускной загадочностью отвечал Оскар.
– Что, ты теперь на музыку переключился?
Оскар с важностью покачал головой:
– Я на пороге новой парадигмы моей жизни.
Вы только послушайте его. Еще школы не кончил, а уже разговаривает как гребаный студент колледжа.
В то лето мать отправила его с сестрой в Санто-Доминго, и Оскар не артачился, как раньше. В Штатах его мало что удерживало. В Бани́ он прибыл со стопкой тетрадей и намерением исписать их все от корки до корки. Теперь, когда играть ему не с кем, он попробует стать настоящим писателем. Поездка обозначила своего рода перелом в его жизни. Если мать не одобряла его писанины и гнала из дома «проветриться», то абуэла, бабушка Крошка Инка, Оскару не мешала. Позволяла ему сидеть дома столько, сколько пожелает, и не требовала, чтобы он почаще «бывал на людях». (Она всегда очень боялась за него и сестру. Несчастий в нашей семье и без того хватает, повторяла она.) Не включала музыку и приносила ему поесть каждый день в одно и то же время. Сестра вечно пропадала где-то со своими буйными местными друзьями, всякий раз выскакивая к машине в бикини, когда за ней заезжали, чтобы отвезти в ту или иную часть острова обычно с ночевкой. Но Оскар сидел дома как пришитый. Когда кто-нибудь из родни являлся его навестить, абуэла выпроваживала гостя повелительным взмахом руки. Разве не видите, мучачо, мальчик работает! А что он делает? – интересовались опешившие родственники. Гения из себя делает, вот что, горделиво сообщала Ла Инка. А теперь байансе, уходите. (Много позже Оскар сообразил, что эти самые родственники могли бы найти ему сговорчивую девушку, снизойди он до общения с ними. Но это была бы совсем другая жизнь, и что толку о ней жалеть.) По вечерам, когда он уже не мог написать ни слова, Оскар садился на крыльце вместе с бабушкой, наблюдая за жизнью улицы и слушая перебранки соседей. Однажды вечером, ближе к концу его пребывания в Бани́, абуэла разоткровенничалась: твоя мать могла бы стать врачом, как твой дедушка.
– Почему не стала?
Ла Инка покачала головой. Она смотрела на фотографию его матери, сделанную в первый день в частной школе; этот по-доминикански торжественный снимок бабушка особенно любила.
– Почему, почему… Ун мальдито омбре. Чертов мужчина.
За лето Оскар написал две книги о битве юноши с мутантами в эпоху конца света (ни одна не сохранилась) и сделал немыслимое количество заметок, включая всякие названия, которые пригодились бы для его научно-фантастических и просто фантастических сочинений. (О семейном проклятье он слышал тысячи раз, но, как ни странно, писать об этом ему и в голову не приходило. Ну, то есть, что за фигня, любая латиноамериканская семья проклята, нашли чем удивить.) Когда им с сестрой пришло время возвращаться в Патерсон, Оскар почти горевал. Почти. Абуэла положила ладонь ему на темя, благословляя. Куидате мучо, ми ихо, береги себя, сынок. И знай, на свете есть душа, что будет любить тебя всегда.
В аэропорту Кеннеди дядя Рудольфо не сразу узнал его. Отлично, сказал тио, с неодобрением поглядывая на физиономию племянника, теперь ты похож на гаитянца.
После Санто-Доминго Оскар встречался с Мигзом и Элом, ходил с ними в кино, обсуждал братьев Эрнандес, Фрэнка Миллера и Алана Мура, но их дружба в полном объеме так и не восстановилась. Он слушал их сообщения на автоответчике и сдерживал себя, чтобы не побежать к ним в гости. Виделся с ними раз, от силы два в неделю. Оскар сосредоточился на своих романах. Потянулись нудные недели в одиночестве – только игры, книги и сочиненные строчки. Ну да, вместо сына у меня отшельник, горько жаловалась мать. По ночам, когда не мог заснуть, Оскар пялился в дурацкий ящик; особенно его заворожили два фильма, «Зардоз» (который он смотрел со своим дядей, прежде чем на повторе его не прогнали спать) и «Вирус» (японское кино про конец света с обалденной киской из «Ромео и Джульетты»). Финал «Вируса» пронял его до слез: японский герой достигает Южного полюса пехом по андийским хребтам, стартовав в Вашингтоне, и все ради женщины своей мечты. Я работаю над моим пятым романом, отвечал он приятелям, когда они спрашивали, куда он пропал. Это затягивает.
Видите? Что я вам говорил? Мистер Студент.
Раньше, когда его так называемые друзья обижали его или, пользуясь его доверчивостью, вытирали о него ноги, он безропотно терпел из страха перед одиночеством, улыбаясь и презирая себя. Но не теперь. Если за все годы, проведенные в школе, ему и было чем гордиться, так именно переменой в отношениях с Элом и Мигзом. Он даже рассказал об этом сестре, когда она приехала навестить семью, и услыхал похвальное «ну ты даешь, Ос!». Он наконец-то проявил определенную твердость, а значит, и самоуважение, и, хотя ему было больно, он понимал, что это охренительно хорошая боль.
Оскар на ближних подступах
Разослав в октябре заявления в университеты (Фарли Дикинсона, Монтклэр, Рутгерс, Дрю, Глассборо, Уильяма Пэтерсона и даже, в качестве одного шанса на миллион, в университет Нью-Йорка, откуда ему пришел стремительный отказ не иначе как с конным нарочным, обычная почта так быстро не работает), всю зиму Оскар таскал свою бледную несчастную задницу на подготовительные курсы в Северном Нью-Джерси; там он и влюбился. Курсы организовал один из многочисленных Учебных центров, находившийся меньше чем в миле от его дома, и Оскар ходил туда пешком – здоровый способ похудеть, полагал он. На новые знакомства он не рассчитывал, но вдруг увидел красотку в последнем ряду, и его сердце взбунтовалось. Звали девушку Ана Обрегон; хорошенькая бойкая толстушка, гордита, читавшая Генри Миллера в классе, вместо того чтобы биться над логическими задачами. Примерно на пятом занятии он заметил, что она читает «Сексус», и она заметила, что он заметил, и, наклонившись к нему, ткнула пальцем в абзац; у Оскара случилась эрекция, как у малолетки какого-нибудь.
– Думаешь, я чокнутая? – спросила она в перерыве.
– Нет, ты не чокнутая, – сказал он. – Поверь, я в этом эксперт.
Ана любила поговорить, у нее были прекрасные карибские глаза цвета чистого антрацита, а конкретно той тяжелой породы, что бурят доминиканские бедолаги, и фигура, на которую только взглянешь и сразу поймешь: в одежде она смотрится так же классно, как и без оной. Своих пышных форм она не стеснялась, носила черные в обтяжку брюки со штрипками, как и все девушки в их округе, и сексуальнейшее белье, какое только могла себе позволить, а еще она тщательно красилась – этот многоплановый сложный процесс неизменно завораживал Оскара. Оторва сочеталась в ней с маленькой девочкой. Еще не побывав у нее дома, Оскар уже знал, что у нее имеется целая коллекция плюшевых животных, разбросанных по кровати; то, как легко она меняла свои обличья, дало Оскару основания полагать, что и «малышка», и «оторва» – только маски и что существует некая третья Ана, надевающая то одну личину, то другую, смотря по обстоятельствам, при этом всегда оставаясь в тени, непознаваемой. В Миллера она углубилась, потому что эти книги подарил ей бывший бойфренд Мэнни, прежде чем завербоваться в армию. Он постоянно зачитывал ей отрывки из Миллера, это его так возбуждало. Они начали встречаться, когда ей было тринадцать, а ему двадцать четыре, он лечился от кокаиновой зависимости; обо всем этом Ана рассказывала как о чем-то вполне нормальном и даже обыденном.
– Тебе было тринадцать и твоя мама разрешила тебе встречаться со старпером?
– Мои родители обожали Мэнни, – ответила Ана. – Мама всегда готовила ужин специально для него.
– Весьма неортодоксально, – сказал Оскар, а позже, когда сестра приехала на очередные каникулы, спросил у нее с намерением затеять спор, позволила бы она своей дочери-подростку вступить в отношения с двадцатичетырехлетним мужчиной.
– Прежде я бы его убила.
Облегчение – вот что испытал Оскар, к своему удивлению.
– Постой-ка, в это втянут кто-то из твоих знакомых?
Он кивнул:
– Она сидит рядом со мной на подготовительных курсах. В ней есть что-то вызывающее.
Лола устремила на него свои тигровые зрачки. Она приехала на неделю, и было ясно, что университетские нагрузки выносят ей мозг; на склере ее обычно широко распахнутых глаз, как у героев комиксов манга, проступили кровеносные сосуды. Знаешь, сказала она наконец, мы, цветные, горазды потрепать языком про то, как мы любим наших детей, но это все чушь собачья. Она резко выдохнула. На самом деле не любим. Не любим. Нет.
Он потянулся обнять ее, но она сбросила его руку движением плеча. Иди-ка лучше пресс качать. Пропотей, Мистер.
Так она называла его, когда была растрогана или обижена. Мистер. Потом она хотела выбить это слово на его могильном камне, но никто ей не позволил, даже я.
Дурак.
Амор ди пендехо, или Влюбленный дуралей
Он и Ана на подготовительных курсах, он и Ана на парковке после занятий, он и Ана в «Макдоналдсе», он и Ана дружат. Каждый день Оскар ждал, что она сделает ему ручкой, и каждый день она была рядом. У них появилась привычка болтать по телефону раза два в неделю, так, ни о чем, наматывая слова вокруг повседневности; первой позвонила она, предложив отвезти Оскара на курсы; спустя неделю он позвонил ей, просто чтобы попробовать, каково это. Сердце у него билось так сильно, что ему казалось, он вот-вот умрет, но она, сняв трубку, тут же сказала: Оскар, только послушай, какую хрень выдала моя сестрица, – и понеслось; словесный небоскреб, что они возводили на пару, рос как на дрожжах. К пятому звонку он перестал ждать большого взрыва. Ана была единственной девушкой, не считая его родственниц, сообщавшей о том, что у нее месячные; однажды она сказала ему: из меня кровища хлещет, как из свиньи, и он долго обдумывал это ошарашивающее признание, ведь наверняка оно что-то значило, а когда он вспоминал, как она смеется, будто воздух вокруг – ее собственность, сердце его, одинокий путник, колотилось в груди. В отличие от других девушек в его тайной космологии на Ану Обрегон он запал уже после того, как более или менее узнал ее, а она его. В его жизни она возникла случайно, и, когда радар Оскара засек ее, у него уже не было времени возводить стену из всякой белиберды или обзаводиться дикими несусветными надеждами. Либо он элементарно устал за четыре года, пока его отшивали, либо наконец нашел свою гавань. Невероятно, но вместо того, чтобы повести себя как последний идиот, что было вполне ожидаемо, учитывая, что это была первая девушка, с которой ему удалось наладить общение, он не дергался, принимая все как есть. Разговаривал с нею, не впадая в заумь, без натуги и обнаружил, что его неусыпная самокритичность ей страшно нравится. Поразительно, как между ними все складывалось. Обронит он что-нибудь очевидное, обыкновенное, а она прокомментирует: Оскар, ты правда офигенно умный. Однажды она сказала, что любит мужские руки, и он, прижав к лицу растопыренные пятерни, спросил нарочито небрежным тоном: «Да ну?» Она чуть не лопнула от смеха.
Ничего определенного об их отношениях она не говорила, разве что «парень, я рада, что познакомилась с тобой».
А я рад, что познакомил себя с тобой.
Как-то вечером, когда он, слушая «Новый порядок», продирался сквозь «Клаев ковчег», в дверь его комнаты постучала сестра:
– К тебе пришли.
– Ко мне?
А то. Лола прислонилась к дверному косяку. Недавно она обрила голову налысо в стиле Шинейд, и все, включая мать, решили, что она подалась в лесбиянки.
– Здесь неплохо бы прибраться. – Лола нежно погладила его по щеке. – Сбрей эту кучерявость, ей место только на лобке.
Пришла к нему Ана. Она стояла в прихожей, вся в коже, раскрасневшаяся от холода, но выглядела ослепительно: подводка для глаз, тушь для ресниц, тон-крем, губная помада и румяна.
– Там жуткий мороз, – сказала она. Перчатки, что она сжимала в руке, напоминали помятый букет.
– Привет, – только и сумел выдавить Оскар. Он знал, что сестра наверху подслушивает.
– Что ты делаешь? – спросила Ана.
– Типа ничего.
– Тогда типа сходим в кино?
– Типа отлично, – согласился он.
Наверху сестра прыгала на его кровати, тихо завывая «свидание, свидание», потом она запрыгнула ему на спину, и они оба едва не вывалились в окно.
– У нас что, свидание? – спросил он, садясь в машину Аны.
Улыбка мелькнула на ее лице: можно и так сказать.
Ана ездила на «тойоте-крессиде», и вместо того, чтобы направиться в ближайший кинотеатр, двинула в центр, в «Эмбой Мультиплекс».
– Обожаю это место, – сказала она, пытаясь припарковать машину. – Отец водил нас сюда, когда это еще был открытый кинотеатр. Ты бывал здесь с тех пор?
Он покачал головой. Но он слыхал, что отсюда часто угоняют машины.
– Эту малютку никто не угонит.
Оскару было так трудно поверить в происходящее, что он не мог воспринимать это всерьез. Пока шел фильм – «Охотник на людей», – он все ждал, что вот сейчас заявятся какие-нибудь придурки с фотокамерами и с криками «Сюрприз!» и ну щелкать их и ржать. Ого, сказал он, не желая, чтобы она забывала о его присутствии, а кино очень даже ничего. Ана кивнула; от нее пахло духами, ему незнакомыми, и, когда она прижималась к нему, жар ее тела вызывал у него головокружение.
На обратном пути Ана пожаловалась на мигрень и они ехали молча. Он попробовал включить радио, но она остановила его: не надо, башка у меня просто раскалывается. Кокаинчика? – шутливо спросил он. Нет, Оскар, спасибо. Тогда он откинулся на сиденье и уставился в окно. Мимо под бесконечными эстакадами пролетал Вудбридж, небоскребы строительной компании Хесса и прочее. Он вдруг понял, как он устал; нервозность, терзавшая его весь вечер, доконала его. Чем дольше они молчали, тем паршивее становилось у него на душе. Это просто кино, говорил он себе. Не свидание же.
Ана непонятно с чего приуныла, она все кусала нижнюю губу, пухлую, упругую, пока не перемазала зубы губной помадой. Он уже собрался сказать ей об этом, но передумал.
– Прочла что-нибудь стоящее за последнее время?
– Не-а, – ответила она. – А ты?
– Я сейчас читаю «Дюну».
– Ага, – кивнула Ана. – Терпеть не могу эту книгу.
Они добрались до съезда на Элизабет, подлинной достопримечательности Нью-Джерси – промышленные отходы по обе стороны магистрали. Оскар перестал дышать, пытаясь уберечься от мерзких испарений, но Ана вдруг издала вопль, который вжал его в дверцу машины.
– Элизабет! – вопила она. – Сожми, на хрен, ноги!
Глянула на него, вскинула голову и рассмеялась.
Дома его поджидала сестра.
– Ну?
– Что ну?
– Ты ее трахнул?
– Господи, Лола, – покраснел он.
– Не ври мне.
– Я не из тех, кто торопит события.
Он умолк, вздохнул. Иными словами, я даже шарфа с нее не снял.
– Верится с трудом. Знаю я вас, доминиканских парней. – Лола подняла руки и начала сгибать пальцы с шутливой свирепостью. – Вы ребята хваткие.
На следующее утро он проснулся с таким ощущением, будто жир стек с него, стек в тартарары и он будто дочиста отмылся от своей беды, и сперва он долго не мог сообразить, откуда это чувство, а потом произнес вслух ее имя.
Любовь и Оскар
Отныне они каждую неделю ходили в кино или в торговый центр. И разговаривали. Он узнал, что экс-бойфренд Мэнни лупил ее, и с этим все было не так просто, призналась она, поскольку ей нравится, когда парни грубоваты в постели; он узнал, что ее отец погиб в автокатастрофе, когда она была еще маленькой и жила в доминиканском Макорисе, а ее теперешнему отчиму глубоко плевать на нее, ну и ладно, потому что, как только она поступит в Пенсильванский университет, дома ее больше не увидят. В свою очередь он показал ей кое-что из написанного им и рассказал, как когда-то его сбила машина и он лежал в больнице, и про то, как раньше тио его лупил; он даже поведал ей о своей влюбленности в Марицу Чакон, и она взвизгнула: «Марица Чакон! Знаю я эту куеро! Господи, Оскар, по-моему, даже мой отчим с ней спал».
О да, они сблизились. Но целовались ли они в машине хотя бы раз? Лазил ли он ей под юбку? Поддевал ли пальцем ее клитор? Прижималась ли она к нему всем телом, произнося его имя охрипшим голосом? Гладил ли он ее по волосам, пока она его высасывала? Трахались ли они хотя бы раз?
Бедный Оскар. Он и не заметил, как его затянуло в омут давай-будем-друзьями, проклятие всех фанатов, упертых в свои игры. Такие отношения – любовный эквивалент игре на бирже: стоит в это влезть, и непрерывная головная боль тебе обеспечена, а что ты получишь взамен, кроме горечи и разбитого сердца, еще вопрос. Может, получше узнаешь себя и женщин.
Но не факт.
В апреле пришли результаты второго этапа вступительных тестов (1020 по старой системе подсчета), и через неделю выяснилось, что учиться он будет в Рутгерсе в Нью-Брунсвике. Слава богу, свершилось, сказала его мать с облегчением почти оскорбительным. Не торговать мне больше карандашами, согласился он. Тебе там понравится, пообещала сестра. Знаю, что понравится. Я создан для колледжа. Что касается Аны, ее ждал Пенсильванский универ, программа подготовки к магистратуре, полная стипендия. И теперь пусть мой отчим поцелует меня в зад! В том же апреле ее экс-бойфренд Мэнни вернулся из армии, о чем Ана сообщила Оскару, когда они вместе гуляли по ТЦ «Йаоан». Внезапное появление Мэнни и радость Аны по этому поводу поколебали надежды Оскара. Он вернулся, спросил Оскар, что, навсегда? Ана кивнула. Похоже, у него опять неприятности из-за наркотиков, но на этот раз, утверждала Ана, его подставили те трое коколо, афроамериканцев. Словечко коколо Оскар услыхал от нее впервые и подумал, что она цитирует Мэнни. Бедный Мэнни, сказала она.
Да уж, бедный Мэнни, пробормотал Оскар себе под нос.
Бедный Мэнни, бедная Ана, бедный Оскар. Ситуация менялась быстро. Первая потеря: теперь Ану было трудно застать дома, и сообщения Оскара оседали на ее автоответчике. Это Оскар, медведь жует мои ноги; пожалуйста, позвони. Это Оскар, они требуют миллион долларов, или все кончено, пожалуйста, позвони. Это Оскар, я только что засек странный метеорит, отправляюсь на разведку. Через два-три дня она перезванивала и они мило болтали, но… Потом она отменила три пятничные встречи подряд, и ему пришлось довольствоваться усеченным общением по воскресеньям после церкви. Он садился к ней в машину, и они ехали на Восточный бульвар в парк и оттуда глазели на Манхэттен, высившийся над горизонтом. Это вам не океан, не горный хребет, это куда лучше – по крайней мере, в глазах Оскара; Манхэттен вдохновлял их, и у них развязывались языки.
Во время одной из таких бесед Ана вдруг обронила:
– Господи, я и забыла, какой у Мэнни большой член.
– Мне обязательно это знать? – огрызнулся Оскар.
– Прости, – смутилась она. – Я думала, мы можем говорить обо всем.
– Было бы неплохо, если бы оценку анатомических достоинств Мэнни ты оставила при себе.
– Значит, мы не можем говорить обо всем?
Он даже не потрудился ответить.
С появлением Мэнни и его большого члена Оскар опять начал воображать ядерную войну: как благодаря некоему чудесному стечению обстоятельств он первым узнает о ядерной атаке и тут же без спроса сядет за руль дядиной машины, рванет в супермаркет (а может, и пристрелит парочку мародеров по пути), набьет багажник и салон доверху продуктами и двинет за Аной. Но как же Мэнни, завопит она. У нас нет времени, скажет, как отрежет, Оскар, нажмет на газ, пристрелит еще несколько мародеров (уже слегка мутировавших), а затем укроется в бункере-любовном гнездышке, где Ана не замедлит восхититься его гениальной прозорливостью и к тому времени исхудавшим телом. Когда настроение у него было получше, он позволял Ане заехать за Мэнни и найти его повесившимся на люстре – распухший фиолетовый язык, штаны, болтающиеся на лодыжках. По телевизору новости о неминуемом ядерном ударе, на груди пришпиленная булавкой безграмотная записка. Я этава ни вынису. И Оскар утешит Ану лапидарной мудростью: он был слишком слаб для этого жестокого нового мира.
– Что, у нее есть парень? – ни с того ни с сего спросила Лола.
– Да, – ответил он.
– Уйди в тень на некоторое время.
Он послушался? Конечно, нет. Всегда к услугам Аны, когда ей хотелось поплакаться. Ему даже подвернулся – о счастье! – случай познакомиться с пресловутым Мэнни, и это было так же прикольно, как услышать «пидор» в свой адрес на школьном вечере (что действительно имело место, дважды). Они встретились у дома Аны. Мэнни – худощавый малый с мускулатурой марафонца и алчными глазами, в любой момент готовый ко всему; когда они здоровались за руку, Оскар ждал, что этот урод его ударит, настолько враждебно он сверлил его взглядом. Мэнни был почти лыс и, чтобы скрыть это, брился наголо, в ухе у него торчала серьга, одевался он в кожу, физиономия обветренная, загорелая – старый потрепанный кот, что гонится за уходящей молодостью.
– Так это ты и есть дружок Аны, – сказал Мэнни.
– Да, это я, – ответил Оскар так любезно, приветливо, что ему захотелось убить себя.
– Оскар – талантливый писатель, – вмешалась Ана. Хотя она ни разу не попросила дать почитать что-нибудь из его творений.
Мэнни хмыкнул:
– Да о чем ты можешь написать?
– Я скорее склонен к умозрительным жанрам. – Он сам понимал, как дико это прозвучало.
Хотя с умозрительным жанром он попал в самую точку. Казалось, Мэнни сейчас сделает из него бифштекс. Парень, от тебя скулы сводит, ты в курсе?
Оскар улыбался, призывая землетрясение, которое уничтожит весь Патерсон.
– Надеюсь, ты не собираешься замутить с моей девушкой, а?
– Ха-ха, – отвечал Оскар.
Ана залилась краской и уставилась себе под ноги. Короче, было весело.
С появлением Мэнни Ана открылась Оскару с иной стороны. Теперь, при том что виделись крайне редко, они говорили только о Мэнни и о том, как он ужасно обращается с Аной. Мэнни бил ее, Мэнни пинал ее, обзывал жирной сучкой, изменял ей, не сомневалась Ана, с кубинской шалавой, ученицей средней школы. Так вот почему у меня не получается познакомиться с девушкой, Мэнни всех прибрал, шутил Оскар, но Ана не смеялась. Они и десяти минут не могли пробыть вместе, чтобы Мэнни не пробибикал ей на пейджер, и всякий раз ей приходилось звонить ему и уверять, что она одна, а не с кем-нибудь. А однажды она заявилась домой к Оскару с синяками на лице и в порванной блузке, и его мать сказала: я не хочу никаких неприятностей в моем доме!
Что мне делать, спрашивала Ана снова и снова, и Оскар неуклюже обнимал ее и говорил: если он так плохо к тебе относится, ты должна порвать с ним, но она качала головой: знаю, что должна, но не могу. Я люблю его.
Люблю. Оскар понимал, ему надо было освободить территорию уже тогда. Но он предпочитал дурачить себя: мол, он продолжает видеться с ней исключительно из бесстрастного антропологического интереса, желая понаблюдать, как и чем все это закончится, – когда на самом деле он просто не мог оторваться от нее. Он был окончательно и бесповоротно влюблен в Ану. То, что он прежде испытывал к девушкам, которых толком и не знал, не шло ни в какое сравнение с амор, переполнявшей сейчас его сердце. У этой любви была плотность карликовой, мать ее, звезды, и порою он был на сто процентов уверен, что она сведет его с ума. Похожее чувство он испытывал только к своим книгам; только любовь к тому, что он прочел, и тому, что надеялся написать, по мощи приближалась к его любви к Ане.
В любой доминиканской семье имеются истории о безумной любви, о беднягах, что восприняли любовь чересчур всерьез, и семья Оскара не была исключением.
Его покойный абуэло, дедушка, уперся рогом (во что именно, никто не уточнял) и окончил свои дни в тюрьме, где сперва рехнулся, а потом умер; его абуэла Крошка Инка потеряла мужа спустя полгода после свадьбы. Он утонул на Святой неделе, и больше она замуж не вышла, не прикоснулась ни к одному мужчине. Оскар не раз слышал, как она говорила: погоди чуток, и мы опять будем вместе.
Твоя мать, шепнула ему однажды тиа Рубелка, умом тронулась, когда влюбилась. Она едва не погибла.
И теперь, похоже, настал черед Оскара. Добро пожаловать в семью. Ему приснилось, будто сестра встретила его такими словами. В твою настоящую семью.
Ясно же, с ним происходит то же самое, но что он мог поделать? Куда денешься от чувств? Началась ли у него бессонница? Да. Утратил ли он способность сосредотачиваться на важных для него вещах? Да. Прекратил ли он читать Андре Нортон и даже потерял ли интерес в заключительным выпускам «Хранителей», где события развивались самым скандальным образом? Да. Начал ли он брать дядину машину для долгих поездок на побережье в Сэнди-Хук, куда мать возила его, пока не заболела и пока Оскар еще не был слишком толстым, чтобы в конце концов вовсе покончить с пляжами? Да. Похудел ли он от своей юной неразделенной любви? Увы, этот признак высоких чувств, и лишь он один, как раз и отсутствовал, и Оскар, хоть убейте, не мог понять почему. Когда Лола порвала со своим боксером, «золотыми перчатками», она сбросила почти десять кило. Что за генетическая дискриминация, выпавшая на долю Оскара не иначе по причине Господней халатности?
С ним стали происходить странные вещи. Однажды он вырубился, переходя улицу на перекрестке, и очнулся в окружении команды регбистов. В другой раз Мигз решил посмеяться над ним и давай язвить насчет его притязания сочинять сценарии для ролевых игр, имевшего печальную историю: «Фэнтези Игры», компания с неограниченной ответственностью, для которой Оскар собирался писать и куда отправил одно из своих воспроизведений «иного мира», недавно закрылась, развеяв упования Оскара стать новым Гэри Гайгэксом. Так, сказал Мигз, похоже, с этим у тебя облом, и впервые за все время их знакомства Оскар вышел из себя: не говоря ни слова, он набросился на Мигза, и вдобавок с такой злостью, что друган плевался кровью.
– Блин! – воскликнул Эл. – Расслабьтесь!
– Я не хотел, – неубедительно оправдывался Оскар. – Это просто несчастный случай.
– Мудиво, – прошепелявил Мигз. – Мудиво!
Оскар дошел до такого отчаяния, что однажды вечером, после того как Ана долго плакала по телефону из-за очередной мерзкой выходки Мэнни, он сказал, что идет в церковь, положил трубку, пошел в комнату дяди (Рудольфо был в стриптиз-баре) и стащил его антикварный «вирджинский драгун», весь из себя овеянный легендами кольт 44-го калибра, которым еще индейцев пропалывали, тяжелый, как беда, и такой же уродливый. Сунув впечатляющий ствол револьвера за пояс, он направился к многоквартирному дому, где жил Мэнни, и простоял там всю ночь. Алюминиевая обшивка на стенах стала ему как родная. Ну где же ты, сволочь, шептал Оскар. У меня для тебя симпатичная девчушка одиннадцати лет. Он не думал ни о том, что его посадят на веки вечные, ни о том, что в тюрьме таких лохов, как он, имеют в зад и в рот, ни о том, что если копы заметят его и найдут у него оружие, то дядю снова упрячут за решетку за нарушение условий досрочного освобождения. Он ни о чем не думал вообще. В голове у него было пусто, совершенный вакуум. Перед глазами промелькнуло его писательское будущее: до сих пор он написал только один фиговый роман о голодном призраке, что охотится на компанию друзей в маленьком австралийском городке; шанс создать что-нибудь получше ему больше не светит – конец карьере. К счастью для американской литературы, Мэнни в ту ночь не пришел домой.
Оскар не мог толком объяснить свое состояние. Дело было не только в том, что в Ане он видел свой единственный гребаный шанс на счастье, – в чем он нисколько не сомневался, – но еще и в том, что за свои несчастные восемнадцать лет он не переживал ничего, хотя бы близко похожего на чувства к этой девушке. Я так долго ждал любви, написал он сестре. Сколько раз мне приходила в голову мысль, что со мной такого никогда не случится. (Когда в «Роботек. Сага Макросса», занимавшем вторую строчку в списке его самых любимых мультсериалов, Рич Хантер наконец соединился с Лисой, Оскар рухнул на колени перед телевизором и разрыдался. Я уж подумал, президента убили, крикнул ему тио Рудольфо из дальней комнаты, где втихаря занюхивал сами знаете что.) Я словно откусил от небес, писал он сестре. Ты и представить себе не можешь, каково это.
Два дня спустя, когда сестра приехала на постирушку, он не выдержал и рассказал ей об эпизоде с револьвером, – она ошалела. Заставила с ней вместе встать на колени перед домашним алтарем, который соорудила в память о покойном абуэло, и вынудила Оскара поклясться бессмертной душой их матери, что он больше никогда в жизни не вытворит ничего подобного. Лола даже плакала, так ей было страшно за него.
Нужно прекратить это, Мистер.
Знаю, ответил он. Но я даже не знаю, что я должен прекратить, понимаешь?
В ту ночь они с сестрой заснули на диване, она первая. Лола только что рассталась со своим бойфрендом примерно в десятый раз, и даже Оскар, несмотря на свои переживания, понимал, что они опять сойдутся, и очень скоро. На рассвете ему приснились девушки, которых у него никогда не было, они стояли ряд за рядом, несметным числом, словно запасные тела чудо-людей из комикса Алана Мура. Ты можешь это сделать, говорили они.
Он проснулся в холодном поту с пересохшим горлом.
Они встретились в японском ТЦ на Эджуотер-роуд, «Йаоане», на который Оскар наткнулся в одну из своих одиноких унылых поездок. Этот торговый центр он считал отныне их местом, из тех, что запоминаются на всю жизнь. Там он покупал кассеты с аниме и сборные фигурки персонажей из комиксов. Оба заказали курицу карри и сели в просторном кафетерии с видом на Манхэттен, единственные неяпонцы, «пришельцы», во всем заведении.
– У тебя красивая грудь, – сказал он в качестве вступления.
Смущение, испуг. Оскар, что с тобой?
Он смотрел сквозь стекло на западную оконечность Манхэттена, смотрел, как самый последний лох. Потом он сказал ей.
Она не удивилась. Взгляд ее смягчился, она положила ладонь на его руку, со скрипом придвинула стул к нему поближе, в зубах у нее застряло что-то желтое.
– Оскар, – нежно сказала она, – у меня есть парень.
Она отвезла его домой; у порога он поблагодарил ее за потраченное на него время, зашел в дом и лег в постель.
В июне он закончил школу Дона Боско. Хороши же они были на выпускной церемонии: похудевшая, осунувшаяся мать (рак скоро заберет ее), Рудольфо, осоловевший от наркоты, и только Лола выглядела как надо, сияющей, счастливой. Победа, Мистер, победа. Он слыхал краем уха, что из всех его ровесников в их районе Патерсона только он и Ольга – несчастная чокнутая Ольга Поланко – не были ни на одном выпускном балу, им не нашлось пары. Чувак, съехидничал Мигз, по-моему, ты просто обязан пригласить ее.
В сентябре он отправился в Нью-Брунсвик учиться в Рутгерсе, на прощанье мать подарила ему сто долларов и первый поцелуй за пять лет; дядя – упаковку презервативов. Опробуй их все, сказал он и добавил: на девушках. Поначалу в колледже Оскар пребывал в эйфории: он был один, свободен от всего, сам себе, черт побери, хозяин, да еще с оптимистичной надеждой найти среди этих тысяч молодых людей кого-нибудь похожего на него. Увы, этого не случилось. Белые ребята, увидев его темную кожу и африканские кудри, общались с ним с бесчеловечной приветливостью. Цветные ребята, услыхав, как он говорит, и посмотрев, как он двигается, качали головами: ты не доминиканец. И он твердил снова и снова: но это не так. Сой доминикано. Доминикано сой. После череды бурных вечеринок, не запомнившихся ничем, кроме эпизода с пьяными белыми, пристававшими к нему, и начала занятий по десятку предметов, где ни одна девушка не взглянула на него, его оптимизм увял и, сам не ведая как, он замкнулся в версии существования, освоенного им еще в школе: ни подружки, ни секса, хотя бы разового. Счастливые моменты были связаны исключительно с любимым жанром, например, когда в 88-м на экраны вышел «Акира». Грустно, чего уж там. Дважды в неделю он ужинал с сестрой в столовой ее колледжа Дугласа; Лола была большим человеком в кампусе, знала почти всех с любым оттенком кожи, участвовала во всех протестах и маршах, но и это не помогло Оскару. За ужином она давала ему советы, и он покорно кивал, а расставшись с сестрой, сидел на остановке студенческого автобуса, пялился на всех симпатичных девушек Дугласа и спрашивал себя, с какого момента его жизнь пошла наперекосяк. Хотелось бы ему свалить вину на книги, научную фантастику, но не получалось – он любил их слишком сильно. Вопреки зарокам избавиться от фанатских привычек, он по-прежнему много ел, по-прежнему не делал зарядку, употреблял НФ-жаргон, внятный только посвященным, и спустя два семестра, не имея иных друзей, кроме сестры, он вступил в университетскую организацию «Игроки УР», члены которой собирались в подвальных аудиториях Фрелингхайзена и похвалялись тем, как высоко они ставят мужскую дружбу. Он-то думал, что в колледже дела у него пойдут получше, – в том, что касается девушек, – но в первые годы эти надежды не оправдались.
Два
В дремучем лесу
1982–1985
Когда наша жизнь круто меняется, это всегда происходит не так, как мы себе представляли, но совершенно по-другому.
Вот как все начинается: мать зовет тебя из ванной. И ты на всю жизнь запомнишь, что ты делала в тот самый момент: читала «Обитателей холмов» – кролики с крольчихами бегут к лодке, спасаясь от фермеров, – и ты не хотела прерываться, завтра книгу надо отдать брату, но мать зовет опять, уже громче, тоном «я не шучу, мерзавка», и ты сердито бормочешь: си, сеньора.
Она стоит перед зеркалом шкафчика, где хранятся лекарства, голая по пояс, лифчик болтается на талии, словно спущенный парус, на спине рубец, широкий и волнистый, как море. Ты хочешь вернуться к книжке, притвориться, будто не слышала ее, но поздно. Ее глаза впиваются в тебя, огромные дымчатые глаза, такими же скоро станут и твои. Бен ака, подойди, командует она. Она разглядывает свою грудь с беспокойством. У матери огромнейшие груди. Одно из чудес света. Больше ты видела только в журналах с голыми девушками и у очень жирных тетенек. Размер G, помноженный на три, соски, как блюдца, и черные, как смола, а по краям топорщатся волоски, которые мать иногда выдергивает, а иногда нет. Эти груди всегда смущали тебя, и, когда ты идешь по улице с матерью, ты всегда помнишь о них. Мать гордилась своим лицом, волосами и грудью. Твой отец не мог насытиться моими бомбами, хвасталась она. Но, учитывая, что он сбежал от матери на четвертом году их брака, похоже, таки насытился.
Ты боишься общения с матерью. Это всегда односторонняя ругань. Предполагаешь, что она зовет тебя, чтобы задать очередную выволочку касательно твоей диеты. Мать считает, что тебе нужно есть поменьше бананов, иначе твои внешние данные вмиг обретут сходство с железнодорожной катастрофой. Даже в том возрасте все, глядя на тебя, говорили: мамина дочка. В двенадцать лет ты была такой же высокой, как мать, длинной голенастой девочкой-птичкой. У тебя были ее зеленые глаза (правда, немного светлее) и такие же прямые волосы, отчего ты больше походила на индуску, чем на доминиканку, и попка, которую мальчики не уставали обсуждать начиная с пятого класса и чьей привлекательности для окружающих ты пока не понимала. Темным цветом лица ты тоже пошла в мать. Но, невзирая на все одинаковости, волна наследственности пока не добралась до твоей груди. У тебя пока лишь намек на грудь; с какой стороны ни посмотри, ты плоская как доска, и ты прикидываешь про себя, не прикажет ли мать сноваотказаться от лифчиков, потому что они гнобят твои потенциальные груди, мешают им вылупиться из тебя. Ты готовишься к отчаянному сопротивлению, ведь лифчики – это твое личное достояние, как и прокладки, которые ты теперь покупаешь сама.
Но нет, мать ни слова не говорит о бананах. Молча она берет тебя за руку и подводит ее к своей груди. Мать груба во всех своих проявлениях, но сейчас она держит твою руку почти нежно. Ты и не думала, что она на такое способна.
Чувствуешь? Голос у нее, как обычно, раздраженный.
Сперва ты чувствуешь только жар ее тела и плотность тканей, они как хлеб, что не перестает подниматься. Мать вминает твои пальцы в себя. Так близко к ней ты еще никогда не была, и ты слышишь свое дыхание.
Неужели не чувствуешь?
Она поворачивается к тебе. Коньо, мучача, блин, девочка, кончай пялиться на меня, щупай.
Ты закрываешь глаза и вспоминаешь о суфражистке Хелен Келлер, о том, как в детстве ты хотела быть похожей на нее, только менее монашенкой с виду, и вдруг совершенно неожиданно ты что-то чувствуешь. Узелок под кожей, крепкий и потайной, как заговор. И в этот момент по причинам, которые до конца ты так никогда и не поймешь, тебя охватывает ощущение, предчувствие, что твоя жизнь очень скоро и во многом изменится. У тебя плывет голова, и ты чувствуешь, как пульсирует твоя кровь в четком ритме барабанной дроби. Вспышки света проносятся сквозь тебя, как фотонные торпеды, как кометы. Ты не понимаешь, почему и откуда у тебя эта уверенность, но ты знаешь, что так оно и будет. Ты вне себя от счастья. Ты всегда была немного бруха, ведьмой, даже твоя мать признавала это, пусть и сквозь зубы. Иха ди Либорио, «дитя Либорио» назвала она тебя, когда ты подсказала своей тете цифры в лотерее и они выиграли, и ты решила, что Либорио – кто-то из родственников. Но тогда ты еще не ездила в Санто-Доминго и не знала, что этого древнего целителя почитают там как святого.
Чувствую, говоришь ты чересчур громко. Ло сьенто.
Вот так все и меняется. Еще зима не кончилась, а доктора уже отрезали те груди, что ты мяла, будто тесто, а заодно удалили и лимфоузел. Из-за операции матери трудно поднимать левую руку. У нее выпадают волосы, и однажды она сама выдирает их и складывает в пластиковый пакет. Ты тоже меняешься. Не сразу, но неуклонно. И надо же, где все началось! В ванной! Ты началась.
Панкушка. Вот кем я стала. Панкушкой, обожающей Siouxsie and the Banshees. Пуэрто-риканские ребята в нашем квартале каждый раз смеялись до упаду над моим причесоном, дразнили меня Блакулой и черномазой; они не знали, как реагировать, и часто попросту орали вслед: йо, дьяволица гребаная, йо, йо! Тетя Рубелка считала, что у меня какое-то психическое заболевание. Доченька, говорила она, жаря пирожки, может, тебе нужна помощь. Но с матерью было куда хуже. Это последняя капля, орала она. Но у нее все было последней каплей. По утрам, когда я спускалась на кухню, где мать варила себе кофе в кофеварке и слушала радио на испанском, она, увидев меня, снова принималась беситься, словно за ночь успевала забыть, как я выгляжу. Моя мать была одной из самых высоких женщин в Патерсоне, и гнев ее тоже был великаньим. Он вцеплялся в тебя длинными руками, и, если обнаружишь хоть чуть-чуть слабины, тебе конец. Ке мучача тан феа, до чего же уродливая деваха, злилась мать, выплескивая остатки кофе в раковину. Феа, уродина, стало моим новым именем. Впрочем, не совсем новым. Мать постоянно обзывала нас. Ее бы никогда не выбрали «матерью года», уж поверьте. На самом деле она была «отсутствующим» родителем: если не на работе, то спит, а когда просыпалась, казалось, она только и делала, что орала и раздавала оплеухи. В детстве мы с Оскаром боялись ее больше, чем темноты или буки. Она могла ударить нас где угодно, в присутствии других людей, лупила, не стесняясь, ремнем и шлепанцем, но рак поубавил ей сил. Последний раз, когда она попыталась наброситься на меня, поводом послужила моя прическа, но вместо того, чтобы съежиться или сбежать, я двинула ей кулаком по руке – скорее рефлекторно, но раз уж двинула, я уже не могла повернуть вспять, ни за что, и опять сжала кулаки в ожидании повторных наскоков. А вдруг она пустит в ход зубы и укусит меня, как укусила ту женщину в супермаркете. Но она лишь стояла в дурацком парике и дурацком халате, с двумя громадными поролоновыми протезами в лифчике, ее трясло, и запах горящих искусственных волос витал над нами. Мне было ее почти жалко. Так вот как ты обращаешься с матерью! – вскрикнула она. И если бы я могла, я бы высказала ей все, что у меня накопилось, прямо в лицо, но я только рявкнула в ответ: так вот как ты обращаешься с дочерью!
Воевали мы целый год. Да и могло ли быть иначе? Она была старорежимной доминиканской матерью, я – ее единственной дочкой, которую она вырастила одна, без чьей-либо помощи, и это означало, что ее долг – постоянно прижимать меня к ногтю. Мне было четырнадцать, и я жаждала обрести свой личный кусок мира, где ей не нашлось бы места. Я мечтала о жизни, как в сериале «Большая голубая жемчужина», что я смотрела в детстве, – сериале, побудившем меня заводить друзей по переписке и приносить домой школьные атласы. О жизни, что существовала за пределами Патерсона, за пределами моей семьи, за пределами испанского языка. И, когда мать заболела, я поняла, что у меня появился шанс, и я не собираюсь ни лицемерить, ни извиняться – я ухватилась за этот шанс. Если вы росли не в такой семье, как моя, то вы не в курсе, а если вы не в курсе, то, вероятно, вам не стоит судить меня. Вы и понятия не имеете, сколь крепко держат нас за шкирку наши матери, даже те, кого никогда не бывает дома, – особенно они. Не знаете, каково это – быть идеальной доминиканской дочерью, или, проще говоря, идеальной доминиканской рабыней. Вы не знаете, что такое мать, за всю жизнь не сказавшая ничего хорошего ни о своих детях, ни об окружающем мире; вечно подозрительная, она то и дело топчет тебя и разбивает твои мечты в пух и прах. Когда Томоко, моя подруга по переписке, на третьем письме прекратила мне отвечать, мать откровенно веселилась: а ты уже вообразила, что кто-то будет тратить время на переписку с тобой? Конечно, я плакала; мне было восемь, и у меня уже созрел план: Томоко и ее родители удочерят меня. А мать, конечно, видела меня насквозь и догадывалась, о чем я мечтаю, поэтому и смеялась. Я бы тоже не стала тебе писать, сказала она. Она была той матерью, что заставляет ребенка сомневаться в себе, и дай ей волю, она бы уничтожила твою личность. Но и приукрашивать свои подвиги я тоже не собираюсь. Очень долго я позволяла ей говорить все что в голову взбредет, и хуже того, очень долго я ей верила. Я была феа, уродиной, я была никчемной, я была идиота. Я верила ей с двух до тринадцати лет, и, пока я ей верила, я была идеальной дочерью. Готовила, убирала, стирала, покупала продукты, писала письма в банк с объяснениями, почему мы опаздываем с выплатами за дом, служила переводчиком. В классе я училась лучше всех. Со мной не было хлопот, даже когда черные девчонки гонялись за мной с ножницами: мои невероятно прямые волосы были им поперек горла. Я сидела дома и следила, чтобы Оскар поел и чтобы в целом был порядок, пока мать работала. Я растила брата и растила себя. Все было на мне. Та к полагается, так заведено, говорила мать, ты ведь моя дочь. Мне было восемь, когда случилось то, что случилось, и в конце концов я рассказала ей, что он со мной сделал; она велела мне заткнуться и прекратить реветь, и я в точности исполнила приказ: заткнулась, стиснула ноги и чувства и уже через год не смогла бы описать, как выглядел тот сосед, или припомнить, как его звали. Тебе бы только жаловаться, говорила мать, хотя ты и знать не знаешь, что такое жизнь на самом деле. Си, сеньора. Я поверила ей, когда в шестом классе она разрешила мне пойти в поход с ночевкой на Медвежью гору; я купила рюкзак на свои деньги, заработанные на доставке газет, и принялась писать записки Бобби Сантосу, потому что он грозился вломиться в мою палатку и поцеловать меня на глазах у всех, но утром того дня, когда мы должны были отправиться, мать заявила, что я никуда не еду. Но ты же обещала, сказала я. Мучача дель диабло, ответила она, дьявольское ты отродье, ничего я не обещала. Я не швырнула в нее рюкзаком и не выплакала себе глаза, а когда узнала, что в итоге вместо меня с Бобби Сантосом целовалась Лора Саенц, я тоже промолчала. Просто лежала в своей комнате с дурацким плюшевым медвежонком в обнимку и тихонько пела, воображая, как убегу из дома, когда вырасту. Куда убегу? В Японию, наверное, где разыщу Томоко, или в Австрию, где мое пение вдохновит продюсеров на римейк «Звуков музыки». Все мои любимые книги той поры были про побег. «Обитатели холмов», «Невероятное путешествие», «Моя сторона горы», а когда Бон Джови спел «Беглеца», мне казалось, что эта песня про меня. Никто и не подозревал, что творится в моей голове. Я была самой высокой и самой пришибленной девочкой в классе, той, что каждый Хэллоуин наряжается Чудо-женщиной из комиксов и никогда «не выступает». Люди видели меня в очках, в одежде с чужого плеча и не представляли, на что я способна. И когда в двенадцать лет я испытала то пугающее колдовское предчувствие, а моя мать почти сразу же попала в больницу, лихость, что таилась во мне всегда и которую я задавливала домашними обязанностями, уроками и перспективой делать все, что захочу, когда поступлю в колледж, эта дикая лихость вырвалась наружу. Я не могла ей сопротивляться. Пыталась обуздать, но она находила лазейки. И ощущалась не столько как внутреннее состояние, сколько как послание, гулкое, призывное, – так звонит колокол: стань другой, стань другой, другой.
Перемена произошла не за одну ночь. Да, лихость жила во мне, да, она заставила мое сердце биться быстрее, да, она плясала вокруг меня, когда я шла по улице, и с ее подачи я научилась смотреть парням прямо в лицо, когда они пялились на меня, и да, по ее милости мой смех из вежливого покашливания превратился в затяжную горячку, но мне все еще было страшно. Как я могу перестать существовать? Я была дочерью своей матери. Хватка, с какой она меня держала, была сильнее, чем любовь. И вдруг… Однажды я шла домой с Карен Сепеда, моей тогдашней как бы подружкой. Карен подалась в готы, и у нее отлично получалось: она лохматила волосы а-ля Роберт Смит, одевалась только в черное, а цветом лица смахивала на привидение. Идти с ней рядом по улицам Патерсона было все равно что прогуливаться с бородатой женщиной. Все пялились, и это пугало; наверное, страх и послужил причиной.
Мы топали по Главной улице, все лупили на нас глаза, и вдруг, ни с того ни с сего, я сказала: Карен, отрежь мне волосы. Стоило мне это произнести, как меня захлестнуло знакомое чувство – кровь заклокотала в моих жилах. Карен приподняла бровь: а что скажет твоя мама? Понимаете, не только я, все боялись Бели́сии де Леон.
Да хер с ней, ответила я.
Карен посмотрела на меня как на дурочку – прежде я никогда не ругалась, но вместе со мной менялась моя речь. На следующий день мы заперлись у нее в ванной; внизу, в гостиной, орали ее отец с дядьями – по телику показывали футбольный матч. Я долго смотрела на девочку в зеркале и чувствовала лишь одно: я больше не хочу ее видеть, никогда. Я вложила ножницы в ладонь Карен и водила ее рукой до тех пор, пока мы не закончили.
– Выходит, ты теперь панк? – неуверенно спросила Карен.
– Да, – сказала я.
Еще через день мать швырнула в меня париком. Будешь это носить. Будешь носить каждый день. И если я увижу тебя без парика, убью!
Не говоря ни слова, я поднесла парик к горелке.
Прекрати, взвилась мать, когда над горелкой поднялось пламя. Не смей…
Парик вспыхнул, как бензин, как глупая надежда, и не швырни я его в раковину, мне опалило бы руку. Вонища стояла жуткая, все химикалии на всех заводах в Элизабет и те не так смердят.
Тогда это и случилось: она влепила мне пощечину, а я ударила ее по руке, и она отдернула руку, словно обжегшись.
Разумеется, все сочли, что хуже меня дочери нет. Тетка и соседи в один голос твердили: иха, она – твоя мать, она умирает; но я не слушала. Когда я остановила ее руку, передо мной распахнулась дверь. Я вошла в нее, и назад ходу уже не было.
Боже, как мы бились! Больная или нет, умирающая или нет, моя мать не собиралась легко сдаваться. Чем-чем, а тряпкой она не была. Я видела, как она била взрослых мужчин, отпихивала белых полицейских, так что они падали на задницы, руганью и проклятьями затыкала рты целой кучке скандалистов. Она растила меня и брата одна, работала на трех работах, пока не скопила на дом, в котором мы живем, выстояла, когда ее бросил муж, одна приехала в Америку, никого здесь не зная, а однажды в юности, рассказывала она, ее избили, подожгли и бросили умирать. Отпустить меня без боя? Как же. Говнючка, за модой погналась? – говорила она. Думаешь, ты вся из себя, но ты – нада, ничтожество. Она глубоко копала, выискивая мои слабые места, но я не поддавалась. Ну уж нет. Чувство, что моя жизнь ждет меня на другом берегу, делало меня бесстрашной. Когда она выбрасывала мои плакаты с группами The Smiths и The Sisters Of Mercy – аки йо но кьеро мариконес, я не потерплю здесь пидоров, – я покупала новые такие же. Когда она пригрозила изорвать мои новые шмотки, я стала хранить их в школьном шкафчике и дома у Карен. Она велела мне уволиться из греческого кафе, и я сказала хозяину, что из-за химиотерапии у моей матери мутится в голове, и когда она позвонила предупредить, что я больше не выйду на работу, он просто передал трубку мне, а потом смущенно поглядывал на посетителей, пока я ругалась с ней по телефону. Когда она сменила замки, не дав мне ключей, – я начала возвращаться домой поздно, тусовалась в клубе «Лаймлайт», ведь хотя мне было всего четырнадцать, но выглядела я на двадцать пять, – я стучалась в окно Оскара и он впускал меня, трясясь от страха, потому что утром мать принималась метаться по дому с воплями: кто, черт побери, впустил эту иха де ла гран пута, эту сукину дочь, проститутку? Кто? Кто? И Оскар, сидя за столом, накрытым для завтрака, бормотал, заикаясь: не знаю, мами, не знаю.
Ее яростью, как застоявшимся табачным дымом, пропах весь дом. Эта ярость пропитала наши волосы и нашу еду, она была сродни радиоактивным осадкам, о которых нам рассказывали в школе, тем, что падают мягко, словно снег. Брат не знал, как ему себя вести. Он прятался у себя в комнате, но иногда неуклюже пытался выяснить у меня, что происходит. Ничего. Лола, мне ты можешь сказать, упрашивал он, а я лишь смеялась в ответ. Тебе нужно похудеть, говорила я.
К матери я старалась не приближаться. По большей части она только смотрела на меня ненавидящим, ядовитым взглядом, но, случалось, внезапно хватала меня за горло и держала, пока я не отцеплю ее пальцы от моей шеи. Если она и обращалась ко мне, то лишь со смертельными угрозами. Когда ты повзрослеешь, я подкараулю тебя в темной аллее и убью, и никто не узнает, что это я сделала! Она буквально смаковала эту идею.
Сумасшедшая, говорила я.
На себя посмотри, а меня не трогай! – кричала мать, а потом опускалась на стул, чтобы отдышаться.
Все было плохо, но никто не мог предположить, что случится потом. Хотя, если подумать, это было очевидно.
Всю жизнь я твердила себе, что однажды я просто исчезну.
И однажды я исчезла.
Я сбежала из-за парня, как бы.
Ну что о нем сказать? Он был таким же, как все молодые ребята, красивым зеленым юнцом, и, как насекомое, не мог усидеть на месте. Ун бланкито, бледнолицый с длинными волосатыми ногами, я познакомилась с ним в «Лаймлайте».
Звали его Альдо.
Лет ему было девятнадцать, и жил он на побережье вместе со своим семидесятичетырехлетним отцом. На заднем сиденье его «олдсмобиля» я задрала свою кожаную юбку, приспустила чулки в сеточку, и мною заблагоухала вся машина. Это было наше первое свидание. Я училась в предпоследнем классе, и той весной мы писали и звонили друг другу по меньшей мере раз в сутки. Я даже ездила к нему в Уайлвуд с Карен (у нее были права, а у меня нет). Он жил и работал рядом с пляжем, один из троих парней, обслуживавших электромобили на аттракционах, единственный без татуировок. Останься, сказал он мне в тот вечер (Карен брела по пляжу далеко впереди нас). Где я буду жить? – спросила я, и он улыбнулся: со мной. Не сочиняй, сказала я, но он, отвернувшись, смотрел на прилив. Я хочу, чтобы ты осталась, и голос его звучал очень серьезно.
Он три раза просил меня об этом. Я подсчитала.
Летом мой брат объявил, что намерен посвятить свою жизнь созданию ролевых игр, а мать пыталась совмещать две работы впервые после операции. Хорошего в этом было мало. Мать приходила домой измученная, и поскольку я больше не помогала по хозяйству, у нас царил полный бардак. Порою по выходным заглядывала тетя Рубелка, готовила что-нибудь, убирала и отчитывала нас с Оскаром, но у нее была своя семья, и в основном мы жили сами по себе. Приезжай, сказал Альдо по телефону. Потом в августе Карен уехала учиться в Слиппери-Рок. Школу она закончила на год раньше меня. Если я больше никогда не увижу Патерсон, я это как-нибудь переживу, сказала она перед отъездом. В сентябре, в первые две недели учебы, я шесть раз прогуляла уроки. Я просто не могла ходить в школу. Ноги не несли меня туда. Вдобавок на тот момент я читала «Источник» Айн Рэнд и воображала себя не Доминик, а Говардом Рорком, и это не шло мне на пользу. Я бы и дальше пребывала в этом вялом состоянии, в подспудном и отчаянном страхе совершить рывок, но в конце концов произошло то, чего мы все ожидали. За ужином мать объявила ровным тоном: послушайте, вы оба, что я вам скажу. Врач снова посылает меня на обследование.
Оскар, казалось, вот-вот заплачет. Он опустил голову. А какова же была моя реакция? Я взглянула на мать и сказала: передай мне соль, пожалуйста.
Сейчас я уже не обижаюсь на мать за то, что она ударила меня по лицу, но тогда эта пощечина оказала мне огромную услугу. Мы набросились друг на друга, перевернули стол, мясная похлебка растеклась по полу, Оскар забился в угол, хныча: прекратите, прекратите, прекратите!
Иха де ту мальдита мадре, за что мне, несчастной, такая дочь, орала она. И я сказала: надеюсь, на этот раз ты умрешь.
На несколько дней дом превратился в зону боевых действий; затем в пятницу она выпустила меня из моей комнаты, разрешила сесть рядом с ней на диван и посмотреть сериал. Она ждала результатов анализов крови, но никто бы не догадался, что ее жизнь висит на волоске. Мать смотрела телевизор так, словно это было для нее сейчас самым главным, и стоило кому-нибудь из персонажей сподличать, как она всплескивала руками. Ее нужно остановить! Неужели они не понимают, что эта тварь задумала?
– Ненавижу тебя, – сказала я очень спокойно, но она не услышала.
– Принеси мне воды, – попросила она. – И положи в стакан кубик льда.
Это последнее, что я для нее сделала. Следующим утром я уже ехала в автобусе на побережье. Одна сумка, две сотни долларов, заработанных на чаевых, старый нож дяди Рудольфо. Мне было страшно. Я не могла унять дрожь. Всю дорогу мне чудилось, что небеса вот-вот разверзнутся, оттуда появится моя мать и схватит меня. Но обошлось. Никто не обратил на меня внимания, кроме мужчины, сидевшего через проход. Вы очень красивая, сказал он, похожи на девушку, что я когда-то знал.
Я не оставила им записки. Настолько я ненавидела их. Ее.
Ночью, когда мы с Альдо лежали в его душной, провонявшей кошками комнате, я сказала ему: я хочу, чтобы ты сделал это со мной.
Он начал расстегивать мои брюки.
– Ты уверена?
– Не сомневайся, – мрачно ответила я.
У него был длинный тонкий член, причинявший адскую боль, но я только повторяла: да, Альдо, да, – потому что, по моим представлениям, именно это нужно было говорить, когда теряешь «девственность» в объятиях парня, которого ты якобы любишь.
Похоже, ничего глупее я не могла придумать. Мне было плохо. И дико скучно. Но, естественно, я не признавалась в этом даже себе. Я убежала из дома, а значит, я счастлива! Счастлива! Альдо, предлагая мне неоднократно перебраться к нему, забыл упомянуть, что его отец ненавидит его почти так же, как я ненавидела свою мать. Альдо-старший воевал во Вторую мировую и не собирался прощать «япошкам» гибель своих приятелей. Папан больной на всю голову, говорил Альдо. Он до сих пор не эвакуировался из форта Дикс. Пока я жила у них, отец мне и двух слов не сказал. Он был старым скупердяем и даже на холодильник вешал замок. Не подходи к холодильнику, рычал он на меня. Нам не разрешалось взять даже лед. Отец с сыном жили в дешевеньком малюсеньком бунгало; я и Альдо спали в комнате, где папаша держал лотки, в которые гадили две его кошки, и по ночам мы вытаскивали лотки в коридор, но старик просыпался раньше нас и затаскивал лотки обратно к нам комнату: я запретил вам трогать мои какашки. Смешно, когда вспоминаешь об этом. Но тогда мне было не до смеха. Я нашла работу, торговала жареной картошкой на набережной и вдыхала то запах горящего масла, то кошачьей мочи, другие запахи я перестала ощущать. По выходным я либо выпивала с Альдо, либо сидела на песке одетая во все черное и писала в дневник; эти записи, воображала я, послужат созданию идеального общества после того, как нас перемелют в радиоактивной мясорубке. Иногда ко мне подкатывались парни с вопросиками типа «и кто, блин, умер?» или «что у тебя с волосами?». Садились рядом со мной на песок. Ты красивая девушка, на пляже ты должна быть в бикини. Зачем? Чтобы меня было легче изнасиловать? Помнится, один из них вскочил как ужаленный: мать твою, да что у тебя в голове?
До сих пор не понимаю, как я все это вытерпела. В начале октября меня уволили из картофельной забегаловки; впрочем, к концу сезона вся торговля на набережной закончилась и от нечего делать я торчала в публичной библиотеке, которая была еще беднее, чем библиотека в нашей школе. Альдо начал работать у отца в гараже, отчего они бесили друг друга еще больше, а следовательно, и мне перепадало. Дома после работы они пили пиво и сокрушались насчет их любимой бейсбольной команды. Наверное, мне повезло, что они не додумались, зарыв топор войны, сообща наехать на меня. Я старалась как можно меньше бывать дома, дожидаясь, когда ко мне вернется та самая лихость, вернется и подскажет, что дальше делать, но внутри у меня все высохло, опустело, никаких озарений. Я уже решила, что со мной случилось то, о чем пишут в книжках: с потерей девственности я утратила свою силу. И жутко обозлилась на Альдо. Ты алкаш, говорила я. И кретин. И что, огрызался он. От твоей мохнатки воняет. Та к и держись от нее подальше! Будет сделано! Но конечно, я была счастлива! Счастлива! Я все ждала, что столкнусь на набережной с моей семьей, развешивающей объявления с моей фотографией, – матерью, самой высокой, самой смуглой и грудастой женщиной в округе, Оскаром, похожим на коричневый пузырь, тетей Рубелкой, а может, даже и дядей Рудольфо, если родным удастся отвадить его от героина на какое-то время, – но единственные объявления, которые я видела, были о пропавших кошках. Вот вам белые люди. У них кошка потеряется, и они развешивают воззвания на всех углах. А у нас, доминиканцев, потеряется дочь, и мы даже не отменим посещение парикмахерской.
К ноябрю меня уже все достало. Вечерами сидела с Альдо и его вонючим папашей, по телевизору показывали старые сериалы, те, что мы с братом смотрели детьми, и разочарование скребло, будто наждаком, по моим внутренностям, мягким и нежным. Вдобавок холодало, ветер гулял по бунгало, забирался под одеяла или врывался следом за тобой в душ. Это было ужасно. И мне все время мерещился мой брат, как он пытается приготовить себе поесть. Не спрашивайте почему. Дурацкие видения. Но в семье готовила я, а единственное, что умел Оскар, – поджарить сыр на гриле. Я представляла, как он, отощавший, обратившийся в тень, топчется по кухне, шаря с тоской в пустых шкафчиках. Мне даже начала сниться мать, разве что в моих снах она была маленькой девочкой, то есть совсем крошечной; она умещалась на моей ладони и все норовила что-то сказать. Я поднимала ее к своему уху и все равно не могла ничего расслышать.
Я всегда терпеть не могла понятные сны. И до сих пор не люблю, когда мне такие снятся.
А потом Альдо решил сострить. Я видела, что наши отношения вгоняют его в уныние, но не понимала, до какой степени, пока однажды вечером он не привел в дом друзей. Его отец уехал в Атлантик-Сити, и ребята пили, курили, рассказывали тупые анекдоты, и вдруг Альдо говорит: «Знаете, что такое “понтиак”? Это автомобиль, который бедный забитый бомж принимает за “кадиллак”». Но на кого он смотрел, когда произносил свою «гениальную» шутку? Прямо на меня.
Ночью он полез ко мне, но я отпихнула его. Отстань.
Кончай злиться, сказал он, кладя мою руку на свой член. Вялый, никакой.
И расхохотался.
И что же я сделала спустя денек-другой? Реальную глупость. Я позвонила домой. В первый раз никто не ответил. Во второй трубку взял Оскар. Резиденция семьи де Леон, кому предназначается ваш звонок? Мой брат во всей красе. Вот почему его все тихо ненавидят.
– Это я, чучело.
– Лола. – Он умолк надолго, и я сообразила, что он плачет. – Где ты?
– Ты не хочешь это знать. – Я переместила трубку к другому уху, стараясь говорить как можно непринужденнее.
– Лола, мами тебя убьет.
– Болван, говори потише. Мами дома, да?
– На работе.
Кто бы мог подумать, сказала я. Мами на работе. До последней минуты последнего часа своего последнего дня моя мать будет работать. Она будет работать даже под ядерным ударом.
Наверное, я сильно по нему соскучилась, или мне просто хотелось увидеть человека, для которого я не чужая, или кошачья моча повредила мой разум, но я дала ему адрес кофейни на набережной и велела привезти мою одежду и кое-что из книг.
Деньги тоже привези.
Он замялся.
– Я не знаю, где мами их держит.
– Знаешь, Мистер. Просто возьми их.
– Сколько? – робко спросил он.
– Все.
– Это большая сумма, Лола.
– Просто привези мне эти деньги.
– Ладно, ладно. – Он шумно вдохнул. – Скажи по крайней мере, ты в порядке или как?
Я в порядке, и это был единственный момент в нашем разговоре, когда я чуть не заплакала. Сделала паузу, дожидаясь, пока голос не зазвучит нормально, и спросила брата, как он намерен обхитрить мать, чтобы она не догадалась, куда он собрался.
– Ты меня знаешь, – грустно ответил он. – Может, я и лох, но я изобретательный лох.
Мне ли было не знать, что нельзя полагаться на человека, чьими любимыми книжками в детстве были детективы про малолетнего умника по кличке Энциклопедия. Но я плохо соображала, так мне хотелось его увидеть.
Правда, у меня был план. Я хотела уговорить брата бежать вместе со мной. И отправимся мы в Дублин. Работая на набережной, я познакомилась с компанией ирландских ребят и повелась на их рассказы о своей стране. В Ирландии я устроюсь бэк-вокалисткой к U2, и Боно с его ударником оба в меня влюбятся, а Оскар станет доминиканским Джеймсом Джойсом. Я и в последний пункт реально верила. Та к что обманывалась я по полной.
На следующий день я вошла в кофейню в отличном настроении, в каком давно не бывала; Оскар был уже там с сумкой.
– Оскар, – рассмеялась я, – ты такой толстый!
– Знаю, – застеснялся он. – Я беспокоился о тебе.
Мы обнимались чуть ли не целый час, а потом он заплакал.
– Лола, прости.
– Да все нормально, – сказала я, а когда подняла голову, увидела, что в кафе входят моя мать, тетя и дядя.
– Оскар! – завопила я, но было уже поздно.
Мать похудела, осунулась, вылитая карга с виду, но вцепилась она в меня так, словно я была ее последним центом, а ее зеленые глаза под рыжим париком пылали яростью. Я отметила невольно, что она принарядилась для такого случая. Для нее это было в порядке вещей. Дьявольское отродье, закричала она. Мне удалось выволочь ее на улицу, и когда она отцепилась от меня одной рукой, чтобы ударить, я вырвалась. Я бежала, только пятки сверкали. Услышала, как она грохнулась и растянулась на мостовой, но я и не думала оглядываться. Нет – я бежала. В начальной школе на соревнованиях я всегда была самой быстрой среди девочек, приносила домой всякие наградные ленты; мне говорили, что это нечестно, ведь я выше всех, но я не обращала внимания. Я бы и мальчишек опередила, если б захотела, так что у моей больной матери, вечно обдолбанного дяди и толстого брата не было шансов меня догнать. Я намеревалась добежать до конца набережной, миновать гребаную лачугу Альдо, выбежать вон из Уайлдвуда и вон из Нью-Джерси, ни разу не останавливаясь. Я не просто убегу, я улечу.
И так оно бы и вышло. Но я оглянулась. Не смогла удержаться. И Библию-то я читала, про соляной столб и прочее, но когда ты дочь той матери, что вырастила тебя одна без посторонней помощи, от старых привычек тяжело избавиться. Я лишь хотела убедиться, что мами не сломала руку или не расшибла голову. Нет, ну в самом деле, кому, на фиг, захочется стать убийцей своей матери по чистой случайности? И только поэтому я оглянулась. Она лежала на тротуаре ничком, парик свалился, и она не могла до него дотянуться, и казалось, что оголилась не ее несчастная лысая голова, но какая-то более интимная часть тела, которую выставлять напоказ стыдно. Лежала и выла, как потерявшийся теленок: иха, иха. И вот она я, ее дочь, убегающая от нее в будущее. Наверное, все сложилось бы иначе, испытай я тогда тот прилив сил, что направлял меня, но это чувство куда-то сгинуло. Осталась только я. И кишка моя оказалась тонка. Она распласталась на тротуаре, лысая, как младенец, плачущая, и, возможно, еще месяц – и она умрет, а я – ее единственная дочь на этой земле. Я сдалась. Подошла к ней, наклонилась, и она вмиг вцепилась в меня. И тут до меня дошло: она вовсе не плакала. Она притворялась! Улыбка у нее была львиной.
Йа тэ тэнго, я тебя поймала, вот, она вскочила на ноги, торжествуя. Поймала.
Так я оказалась в Санто-Доминго. Похоже, мать решила, что с острова, где я никого не знаю, мне будет труднее убежать, и в каком-то смысле она была права. Я здесь уже полгода и к тому, что произошло, стараюсь относиться философски. Поначалу мне было не до философии, но в конце концов меня отпустило. Это как битва между яйцом и камнем, сказала моя абуэла, бабушка. Выигравших нет. Я даже хожу в школу, и хотя эта учеба мне не зачтется, когда я вернусь в Патерсон, но по крайней мере я не бездельничаю, веду себя прилично и общаюсь со сверстниками. Нельзя тебе целыми днями сидеть с нами, стариками, говорит абуэла. К школе у меня смешанные чувства. Само собой, я сильно продвинулась в испанском. Эта частная школа с гордым названием «Академия» в подражание американским заведениям кишмя кишит теми, кого мой дядя Карлос Мойа называет лос ихос де мами й папи, маменькиными и папенькиными детишками. И тут появляюсь я. Если вы думаете, что готу в Патерсоне живется несладко, подпишитесь на роль доминиканской американки в какой-нибудь частной школе в ДР. Более стервозных девчонок вы не встретите нигде и никогда. Они сплетничали обо мне до посинения. Кого другого они довели бы до нервного срыва, но после Уайлдвуда меня голыми руками было не взять. Я просто отгородилась от них. И самое смешное, я состою в школьной легкоатлетической команде. Подалась туда по совету моей подруги Росио, девочки из стремного квартала Лос Мина, она стипендиатка, за учебу не платит; Росио сказала, что с такими длинными ногами в команду меня возьмут без вопросов. У тебя ходули призера, предрекла она. Похоже, она поняла что-то, о чем я не догадывалась, и теперь я бегаю за школу 400 метров и другие короткие дистанции. И не устаю поражаться моему таланту к столь простой вещи. Карен упала бы в обморок, если бы увидела, как я спринтую на школьном дворе, а тренер Кортес орет на нас сначала по-испански, потом по-каталански: дыши, дыши, дыши! На мне ни грамма жира не осталось, а мускулатура на ногах впечатляет всех, включая меня. Мне уже шорты нельзя надеть, иначе автомобильных пробок не избежать, а на днях, когда абуэла забыла ключи от дома, сначала расстроилась, а потом попросила меня: иха, давай-ка, пни дверь. И мы обе расхохотались.
Та к много изменилось за эти полгода в моей голове и сердце. Росио научила меня одеваться как «настоящая доминиканская девушка». Она причесывает меня и помогает с макияжем, и порою я смотрю на себя в зеркало и не понимаю, кто я теперь на самом деле. Только не подумайте, что мне здесь плохо. Если бы прилетел воздушный шар, чтобы унести меня прямиком к дому U2, я не уверена, что села бы в корзину. (Но с моим братцем-предателем я до сих пор не разговариваю.) Честно сказать, я даже подумываю, не задержаться ли здесь еще на год. Абуэла меня никуда бы не отпустила – я буду скучать по тебе, говорит она так просто, что это не может не быть правдой, а мать сказала, что я могу остаться, если захочу, но дома мне тоже будут рады. По словам тети Рубелки, спуску она себе не дает, моя мать, у нее опять две работы. Они прислали мне фотографию всей семьи, абуэла поставила ее в рамку, и стоит мне глянуть на них, как у меня щиплет глаза. Мать больше не носит фальшивую грудь, она выглядит такой худой, что ее трудно узнать.
Знай, я за тебя жизнь отдам, сказала она в последний раз по телефону. И мигом повесила трубку, ответить я не успела.
Впрочем, не об этом я хотела рассказать. Но о том безумном чувстве, из-за которого все это закрутилось, о колдовском чувстве, что сочится из моих костей, пропитывая меня целиком, как кровь вату. Чувство, что подсказывает мне: моя жизнь скоро изменится. Оно вернулось. Не так давно я проснулась от всяких дурацких снов, а оно уже пульсировало во мне. Это как если бы во мне сидел ребенок. Сперва я испугалась, вообразив, что это чувство опять велит мне сбежать, но каждый раз, когда я расхаживала по дому или смотрела на бабушку, чувство становилось сильнее, и я поняла: тут что-то другое.
К этому времени я уже встречалась с парнем, симпатичным черненьким пацаном по имени Макс Санчес; познакомилась я с ним в Лос Мина в гостях у Росио. Роста он невысокого, но его улыбка и прикольные шмотки искупают многое. Поскольку я из Нуэва Йоля, Нью-Йорка, он любит поговорить о том, как он непременно разбогатеет, а когда я пытаюсь объяснить, что мне на это плевать, он смотрит на меня как на чокнутую. У меня будет белый «мерседес», заявляет он. Ту верас, вот увидишь. Но больше всего мне нравится его работа, из-за нее между нами все и началось. В Санто-Доминго два-три кинотеатра часто делят одну копию фильма, и когда первая бобина заканчивается, то ее вручают Максу, и он несется на мотоцикле на бешеной скорости в другой кинотеатр, потом возвращается, дожидается второй бобины – и так до конца фильма. Если его остановят полицейские или он попадет в аварию, а первая бобина закончится, вторая же не подоспеет, зрители начнут швыряться бутылками. До сих пор ему везло, говорит он и целует медаль Св. Мигеля. Благодаря мне, хвалится он, из одного фильма получается три. Я тот, кто делает кино. Макс – парень не «высшего разряда», как выразилась бы моя абуэла, и если бы заносчивые стервы из школы увидели нас вместе, их бы удар хватил, но мне с Максом хорошо. Он открывает передо мной дверь, называет «смуглянкой», а когда расхрабрится, нежно погладит меня по плечу и тут же отдернет руку.
Та к вот, я подумала, что, может, то чувство имеет отношение к Максу, и однажды позволила ему отвезти нас в отель для парочек. Он был так возбужден, что чуть не свалился с кровати, и первое, что он попросил, – посмотреть на мою задницу. Я и не предполагала, что моя большая задница может быть пределом мечтаний, он поцеловал ее раз пять, от его дыхания у меня кожа покрылась пупырышками, а потом провозгласил ее тесоро. Когда мы закончили и он мылся в ванной, я встала голая перед зеркалом и впервые посмотрела на свой зад. Тесоро, повторила я. Сокровище.
Ну? – спросила Росио, когда мы встретились в школе. Я коротко кивнула, и она обняла меня, рассмеялась, и все девчонки, которых я терпеть не могла, уставились на нас, но что мне до них. Счастье, когда оно есть, одолеет всех шизанутых дур в Санто-Доминго вместе взятых.
Ясности, однако, не наступило. Я имею в виду чувство, оно продолжало крепчать, лишало сна, лишало покоя. Я начала проигрывать забеги, чего прежде со мной никогда не случалось.
Выходит, не такая уж ты потрясающая, а, гринга? – ехидничали девчонки из других команд; я только опускала голову. Тренер Кортес так расстроился из-за моего очередного проигрыша, что, не сказав никому ни слова, заперся в своей машине.
Все это страшно доставало, и вот однажды вечером я вернулась домой с прогулки. Макс водил меня гулять на набережную – на что-нибудь еще у него никогда денег не было, – и мы разглядывали летучих мышей, что шныряли зигзагами над пальмами, и нос старого корабля вдалеке. Макс мечтал вслух о том, как он переедет в Америку, а я растягивала мышцы на бедрах. Абуэла ждала меня в гостиной. Пусть она и носит до сих пор траур по мужу, умершему, когда она еще была молодой, моя бабушка – одна из самых красивых женщин, каких я знаю. Мы обе способны полыхнуть, как зазубренная молния, и когда я увидела ее в аэропорту, то сразу поняла, что между нами все будет хорошо, хотя и не хотела в этом признаваться. Абуэла держится так, словно самое лучшее, что у нее есть, – это она сама, и когда я подошла к ней, она сказала: иха, я ждала тебя с того дня, как ты уехала. Потом обняла меня, поцеловала и сказала: я твоя абуэла, но можешь звать меня Ла Инка.
В тот вечер она сидела за столом, я подошла к ней сзади, пробор в ее волосах как белесая трещина, и я почувствовала прилив нежности. Обняла ее и вдруг заметила, что она перебирает фотографии. Старые фотографии, у нас дома я таких никогда не видела. Снимки моей матери в юности и других людей. Взяла один – мами стоит перед китайским рестораном. Даже в фартуке она выглядит значительной, как человек, который намерен добиться в жизни многого.
Она была реально гуапа, красавицей, сказала я нейтральным тоном.
Абуэла фыркнула. Гуапа – это я, а она была диоса, богиней. Но такая капеса дура, твердолобая. Когда ей было столько лет, сколько тебе сейчас, мы с ней не ладили.
А я и не знала, заинтересовалась я.
Она была капеса дура, а я… ексихэнте, требовательной. Но все обернулось как нельзя лучше, вздохнула бабушка. У нас есть ты и твой брат, и это больше, чем можно было ожидать, если вспомнить, с чего все начиналось. Она вынула из вороха фотографий еще одну: отец твоей матери. Она передала мне фото. Он был моим родственником, и…
Она собиралась что-то добавить и осеклась.
В этот момент меня ударило с ураганной силой. То самое чувство ударило. Я выпрямилась во весь рост, моя мать всю жизнь добивалась от меня такой осанки. Абуэла сидела грустная, потерянная, пытаясь подобрать нужные слова, а я не могла ни шевельнуться, ни вдохнуть. Я чувствовала себя как на последних секундах забега, когда мне казалось, что я вот-вот взорвусь. Бабушка хотела что-то рассказать, и я ждала ее рассказа, готовая ко всему, что бы она ни поведала. Я ждала своего начала.
Три
Трижды разбитое сердце Бели́сии Кабраль
1955–1962
Принцесса пожаловала
Задолго до их американской истории, до Патерсона, раскинувшегося перед Оскаром и Лолой городом из сновидений, и даже до победных фанфар, прогремевших на Острове, откуда нас выселили в другой мир, на свете жила-была Ипатия Бели́сия Кабраль, мать тех двоих:
девушка такая высокая, что шею свернешь, на нее глядя;
такая темнокожая, словно Создательница моргнула, проектируя ее;
и у которой, как и у ее еще не рожденной дочери, обнаружится чисто джерсийский недуг – неукротимая тяга к перемене мест.
На дне моря
В то время она жила в Бани́. Не в нынешнем сумасшедшем Бани́, существующем благодаря бесперебойному притоку тех расторопных людей, что успели обосноваться в Бостоне, Провиденсе, Нью-Гэмпшире. Нет, то был стародавний чудесный Бани́, красивый и респектабельный. Город, известный своим противостоянием тьме, и, увы, именно там обитал самый темный персонаж нашей истории. На одной из главных улиц, рядом с центральной площадью. В доме, которого больше нет. Там проживала Бели́ со своей мадре, мамой, на самом деле тетей, заменившей ей мать, и если не в полном довольстве, то, по крайней мере, в относительном спокойствии. С 1951-го «дочь» и «мать» держали знаменитую пекарню поблизости от Плаза Сентраль, а в их ветшающем и ничем не примечательном доме всегда был идеальный порядок. (До 1951-го наша осиротевшая девочка жила в приемной семье, с мерзкими людьми, если верить слухам, и об этом мрачном периоде в ее жизни ни она, ни ее мадре никогда не упоминали. Они начали с пахина эн бланко, с чистого листа.)
Это были прекрасные дни. Ла Инка рассказывала Бели́ историю ее выдающейся семьи, пока они месили и раскатывали тесто (твой отец! твоя мать! твои сестры! твой дом!), или они просто молчали, и в пекарне были слышны только голоса из радиоприемника Карлоса Мойя либо легкие шлепки – это смазывали маслом покалеченную спину Бели́. Дни манго, дни хлеба. От того времени сохранилось мало фотографий, но не трудно их вообразить – вот они стоят перед своим безупречным домом на улице Лос Пескадорес. Трогательности ни на грамм, это не в их духе. Респектабельность, заматерелая, величественная, которую ничем не пробьешь, разве что паяльной лампой, и вместе с тем осмотрительность, точно как у маленьких обитателей толкиновского Минас Тирита, и потребовалась вся мощь Мордора, чтобы с этим справиться. Они жили как все добропорядочные южане. Церковь дважды в неделю, по пятницам прогулка в центральном парке, где в ностальгическую эпоху Трухильо малолетних грабителей и помину не было, зато играл прекрасный оркестр. Они спали в одной кочковатой кровати, и по утрам, пока Ла Инка подслеповато искала свои чанклетас, шлепанцы, Бели́, поеживаясь, выбегала из дома, и, пока мадре заваривала кофе, девочка, прильнув к ограде, смотрела во все глаза. На что? На соседей. На поднимающуюся пыль. На мир вокруг.
Иха, дочка, звала Ла Инка. Иха, поди сюда!
Прокричав раза четыре или пять, Ла Инка в конце концов выходила во двор, и лишь тогда Бели́ отрывалась от забора.
– Чего ты кричишь? – сердито спрашивала она.
Ла Инка подталкивала ее обратно к дому: нет, вы только посмотрите на эту девчонку! Воображает себя невесть кем!
В Бели́ явно таился бунтарский дух, она всегда куда-то рвалась, покой вызывал у нее аллергию. Девочки из третьего мира почти поголовно возблагодарили бы Господа за столь безоблачное житье: если подумать, у Бели́ была мадре, которая ее не только не била, но даже баловала нещадно (то ли из чувства вины, то ли по складу характера), покупала ей красивые вещи и платила за работу в пекарне, ерунду платила, верно, но больше, чем зарабатывали другие дети в подобных обстоятельствах, то есть больше, чем фигу. Наша девочка процветала, но в душе она этого не чувствовала. По неким, смутным для самой Бели́, причинам ко времени нашего повествования ей опротивели и пекарня, и положение «дочери» одной из «самых уважаемых женщин Бани́». Опротивели, и точка. Все в жизни раздражало ее; всем сердцем она желала чего-то другого. Когда эта неудовлетворенность поселилась в ее душе, Бели́ не могла припомнить; позже она говорила своей дочери, что так было всегда, но кто знает, правда ли это. Желания ее были довольно расплывчатыми. Чего ей хотелось? Необыкновенной жизни? Да. Красивого богатого мужа? Да. Очаровательных детей? Да. Женского тела? Без вопросов. Если бы я попробовал облечь ее желания в слова, то сказал бы, что больше всего на свете ей хотелось того, о чем она мечтала в детстве, которого у нее не было, – удрать. От чего удрать? С этим просто: от пекарни, школы, скучного до ужаса Бани́; от кровати, которую приходится делить с мадре; от невозможности покупать модные платья; от необходимости дожидаться пятнадцатилетия, чтобы выпрямить волосы; от несбыточных надежд Ла Инки; от того, что ее давно почившие родители умерли, когда ей был год; от шепотков, сваливавших их смерть на Трухильо; от первых сиротских лет ее жизни; от уродливых шрамов, оставшихся с той поры; от собственной презираемой черной кожи. Но куда бы она удрала, Бели́ толком не знала. Подозреваю, будь она принцессой в огромном замке или наследницей бывшего поместья ее родителей, достославного Каса Атуэй, неким чудесным образом восстановленного после разрушительной атаки Трухильо, состояние ее души не изменилось бы. Она все равно рвалась бы на волю.
Каждое утро одно и то же: Ипатия Бели́сия Кабраль, бен ака, поди сюда!
Сама бен ака, бурчала она себе под нос. Сама и поди.
Что за фигня, поморщитесь вы, да любой подросток-эскапист мечтает о том же, поколенческие дела. Однако никакие самые дерзкие устремления не отменят тот факт, что Бели́ была подростком, живущим в Доминиканской Республике Рафаэля Леонидаса Трухильо Молины, самого диктаторского диктатора, что когда-либо диктаторствовал. Страну и общество он выстроил так, что защита от побегов была практически стопроцентной. Алькатрас Антильских островов. Ни единой дырочки для какого-нибудь Гудини в банановом занавесе. Шансов смыться не больше, чем уцелевших туземцев-таино, а для запальчивой темнокожей девушки со скромными средствами еще меньше. (Если взглянуть на ее вольнолюбие в более широком аспекте, она страдала от духоты, что угнетала целое поколение молодых доминиканцев. Ее поколение развяжет революцию, но пока оно увядало от недостатка воздуха. Поколение, осознавшее себя в обществе, где самосознание отсутствовало напрочь. Поколение, которое, несмотря на консенсус по части невозможности перемен, жаждало обновления. На закате своих дней, заживо пожираемая раком, Бели́ скажет, что все чувствовали себя как в капкане. Это все равно что жить на дне океана, говорила она. Ни проблеска света, и вся толща воды давит на тебя. Но многие настолько привыкли к этому давлению, что считали его нормальным и думать забыли о том, что там, наверху, существует иное измерение.)
Но что она могла? Бели́ была девчонкой, черт возьми, она не располагала ни властью, ни красотой (пока), ни талантами, ни родственниками, которые поспособствовали бы ее перемещению в другой мир; у нее была только Ла Инка, а Ла Инка не собиралась помогать нашей девочке удрать от чего бы то ни было. Ла Инка – накрахмаленные юбки, властный вид – почитала своей главной задачей укоренить Бели́сию в провинциальной почве Бани́, как и в безусловно золотом прошлом ее семьи. Том, что Бели́, рано потеряв, никогда не знала. (Запомни, твой папа был врачом, врачом, а мама – медсестрой, медсестрой.) Ла Инка надеялась, что Бели́ воскресит славное имя истребленной семьи, сыграв ключевую роль в операции по спасению рода из исторического забвения, но Бели́ знала о своих родных только то, что ей рассказывали, и эти байки надоели ей до тошноты. И вообще, при чем тут она? Бели́́ не какая-нибудь несчастная сигуапа из сказок, чьи ступни повернуты назад в прошлое. Мои ступни смотрят вперед, напоминала она Ла Инке опять и опять. Вперед в будущее.
Твой папа был врачом, невозмутимо твердила Ла Инка. Твоя мама – медсестрой. Они жили в самом большом доме Ла-Веги.
Бели́ не слушала, но по ночам, когда дули пьянящие ветры, наша девочка стонала во сне.
Девчонка из моей школы
Когда Бели́ исполнилось тринадцать, Ла Инка добилась, чтобы ее взяли на бесплатное обучение в «Эль Редентор», одну из лучших школ Бани́́. Теоретически это был очень сильный ход. Пусть Бели́ и сирота, но она была третьей и последней дочерью одной из самых значительных семей Сибао, семьи из высшего общества, и достойное обучение полагалось ей не только по закону, но и по праву рождения. Заодно Ла Инка рассчитывала, что школа охладит порывистость Бели́. Учеба в заведении для лучших людей в округе излечит любую глупость, уповала Ла Инка. Но, несмотря на блестящую наследственность, самой Бели́ было очень далеко до высот, покорившихся ее родителям. Ее никто не пестовал, никто не вразумлял, пока Ла Инке – любимой кузине ее отца – не удалось разыскать девочку (спасти, попросту говоря), вытащив из тьмы, окутавшей ее детство, на свет Бани́. За семь последующих лет дотошная, упорная Ла Инка во многом нивелировала ущерб, нанесенный жизнью в чахлой провинции Асуа, но прискорбная неотесанность девочки все еще бросалась в глаза. Великосветской заносчивости хоть отбавляй, но речь, как у суперзвезды дешевой забегаловки. Бели́ могла уесть кого угодно и за что угодно. (Годы, проведенные в Дальней Асуа, тому виной.) Идея поместить темнокожую девчонку с сельскими манерами в шикарную школу, где большинство учеников были белокожими детьми высокопоставленных воров, опоры режима, – такая идея выглядела привлекательнее на бумаге, чем на практике. Каким бы гениальным врачом ни был ее отец, в «Эль Реденторе» Бели́ резко выделялась на общем фоне. В столь деликатной ситуации иная девочка, возможно, сумела бы лучше распорядиться своей полярной несхожестью: потупив взор, игнорировала бы 10 001 колючку, ежедневно втыкаемую в нее как учениками, так и преподавательским составом, и выжила бы. Но не Бели́. Она никогда в этом не признавалась (даже самой себе), но в школе она чувствовала себя выставленной напоказ – все эти светлые глаза, что прожорливой саранчой впиваются в ее смуглоту, – и она не знала, что делать с этой уязвимостью. Поэтому делала то, что раньше ее всегда выручало. Держалась враждебно, агрессивно, реагируя на все с бешеной несоразмерностью. Заметят ей, что туфли у нее слегка не того оттенка, и она тут же напомнит «обидчице», что та спит на ходу, а танцует, как коза с камнем в заднице. Уф. Вы просто играете понарошку, а ваша одноклассница бьет по-настоящему.
Словом, к концу второй четверти Бели́ ходила по коридорам школы без опасения, что кто-то попробует ее задеть. Понятно, оборотной стороной ее победы стало полнейшее одиночество. (И это вам не роман «Время бабочек», где одна из сестер Мирабаль, добрая душа, принимается опекать несчастную ученицу из бедной семьи. Здесь никаких чудес: в школе все ее сторонились.) Вопреки своим сильно завышенным ожиданиям с первых же дней сделаться номером один в классе, а затем королевой выпускного бала в паре с красавцем Джеком Пухольсом, Бели́ очень скоро обнаружила себя вытесненной за костяной забор макровселенной в глухую мутную бездну – не иначе как колдовством коварной чуди. Ей настолько не повезло, что ее даже не понизили до подгруппы самых жалких существ – мегалузеров, объекта насмешек обычных лузеров. Она была за гранью, на территории злых ведьм. В компании еще двоих ультранеприкасаемых: Мальчика с Железным Легким, которого прислуга закатывала каждое утро в угол классной комнаты, и казалось, что он непрерывно улыбается, идиот, и китайской девочки, чей отец владел самым большим тюремным магазином в стране и был известен под кличкой Китаеза Трухильо. За два года в «Эль Реденторе» Вэй не продвинулась дальше испанской азбуки, но, несмотря на столь очевидное неудобство, она являлась в школу каждый день. Сперва другие ученики доставали ее штампованной антиазиатской хренью. Издевались над ее волосами (такие жирные!), глазами (ты правда можешь видеть сквозь эти щелки?), над палочками для еды (я припасла для тебя пару веточек!), над языком (передразнивая типа чинь-чонь-ий). Мальчикам особенно нравилось корчить «китайские» рожи: выпячивать вперед верхнюю челюсть или растягивать веки. Прелестно. Ха-ха. Вот умора.
Но когда развлечение приелось (Вэй не реагировала на их юмор), ее сослали в фантомную зону и даже вопли «китаеза, китаеза» постепенно стихли.
С ней Бели́ сидела рядом первые два школьных года. Но и у Вэй находилось для нее острое словцо.
Ты черная, говорила она, тыча пальцем в худую руку Бели́. Черная-черная.
Бели́ старалась изо всех сил, но не могла извлечь высокообогащенного урана, потребного для бомбы, из низкообогащенного урана своей жизни. В ее ранние потерянные годы Бели́ ничему и никогда не училась, и этот пробел сказался на проводимости ее нервной системы: она не могла полностью сосредоточиться на заданиях. Из-за упрямства и великих надежд Ла Инки Бели́сия оставалась привязанной к мачте, хотя ей было плохо и одиноко, а отметки у нее были даже хуже, чем у Вэй. (Уж китаянку ты могла бы превзойти, огорчалась Ла Инка.) Весь класс усердствовал, скрючившись над экзаменационными работами, а Бели́ пялилась на ураганный вихор на затылке Джека Пухольса, стриженного по-армейски коротко.
Сеньорита Кабраль, вы закончили?
Нет, маэстра. И затем вынужденное возвращение к задачкам, словно погружение под воду против своей воли.
Никто в ее окружении и понятия не имел, как она ненавидит школу. Ла Инка точно не догадывалась. Колледж «Эль Редентор» отстоял на миллион миль от скромного рабочего квартала, где они с Ла Инкой жили. И Бели́ не упускала случая представить свою школу раем, где она весело проводит время с другими бессмертными, – четырехлетним дивертисментом перед финальным апофеозом. Важности у нее только прибавилось: если раньше Ла Инка поправляла ее грамматику и накладывала запрет на жаргонные словечки, то теперь в Нижнем Бани́ ни у кого не было чище дикции и речи. (Она заговорила, как Сервантес, хвасталась Ла Инка перед соседями. Я же говорила, эта школа стоит хлопот.) Друзей у Бели́ было негусто – только Дорка, дочка женщины, убиравшейся у Ла Инки, девчонка, не имевшая ни одной пары туфель и боготворившая землю, по которой ступала Бели́. Для Дорки она устраивала представления Бродвею на зависть. Придя домой, она не снимала форму, пока Ла Инка силком не стаскивала с нее школьные доспехи (что, думаешь, нам это даром досталось?), и постоянно рассказывала о своих одноклассницах, изображая каждую своей лучшей подругой и наперсницей; даже девочки, взявшие на себя миссию изолировать Бели́, не подпуская ее ни к кому и ни к чему, эти четыре девочки, которых мы назовем Верховным эскадроном, в ее баснях были реабилитированы и представлены в образе заботливых духов, то и дело спускавшихся к Бели́, чтобы дать ей бесценный совет касательно школьных порядков и жизни в целом. Позже, правда, выяснилось, что эскадрон страшно ревнует ее к Джеку Пухольсу (моему бойфренду, напоминала она Дорке) и время от времени кто-нибудь из эскадрона норовит украсть у Бели́ ее новио, суженого, но, конечно же, Джек всегда пресекает их коварные замыслы. Я в негодовании, говорит Джек, отворачиваясь от нахалки. Тем более если учесть, как тепло Бели́сия Кабраль, дочь всемирно известного хирурга, относится к тебе. В каждой версии после продолжительного ледникового периода злоумышленница бросалась к ногам Бели́, моля о прощении, каковое Бели́, хорошенько поразмыслив, неизменно даровала. Они не могут совладать с собой, ведь они такие слабые, объясняла она Дорке. А Джек такой гуапо. Бели́ создала целый мир! С вечеринками и бассейнами, игрой в поло и ужинами, где бесперебойно подавали бифштексы с кровью, а виноград был таким же обычным лакомством, как и мандарины. Сама того не подозревая, она повествовала о жизни, которой никогда не видела, – о жизни в Каса Атуэй. Столь ошеломительными были ее рассказы, что Дорка часто говорила: я хотела бы ходить в твою школу.
Бели́ фыркала. С ума сошла! Ты такая глупая!
И Дорка, понурившись, смотрела на свои широкие ступни. Пыльные ступни в шлепанцах.
Ла Инка хотела, чтобы Бели́ стала врачом (среди женщин ты будешь не первой, но лучшей!), воображая, как ее иха разглядывает на свет пробирки с анализами, но Бели́ на уроках обычно мечтала о мальчиках, окружавших ее (она прекратила пялиться на них в открытую, когда кто-то из учителей написал записку Ла Инке, и та отругала ее: где ты, по-твоему, находишься? В борделе? Это лучшая школа в Бани́, мучача, и ты рискуешь своей репутацией!), а если не о мальчиках, то о доме, который у нее обязательно когда-нибудь будет, она мысленно обставляла его комната за комнатой. Ее мадре хотела, чтобы она вернула себе Каса Атуэй, родовое гнездо, овеянное историей, но дом Бели́ был новенький с иголочки, и никакой историей там не пахло. В ее любимом сне наяву, навеянном Марией Монтес, эффектный европеец, похожий на Жан-Пьера Омона (который по чистой случайности был вылитый Джек Пухольс), увидев Бели́ в пекарне, безумно в нее влюбляется и увозит в свой замок во Франции.
(Девочка, проснись! Не то кастрюлю спалишь, вода вот-вот выкипит!)
Она была не единственной девчонкой, кто предавался подобным мечтам. Эта дребедень носилась в эфире, идиотские мечты скармливали девочкам денно и нощно. Странно, что Бели́ удавалось подумать о чем-то еще, при том что в ее голове постоянно крутились эстрадная музыка, песенки, стишки в придачу к газетным колонкам светских сплетен. В тринадцать лет Бели́ верила в любовь, как семидесятилетняя вдова, оставшаяся без мужа, детей и средств к существованию, верит в Бога. На Бели́сию, если такое вообще возможно, «волна Казановы» воздействовала еще сильнее, чем на большинство ее ровесниц. Наша девочка была прямо-таки помешана на мальчиках. (Если в стране вроде Санто-Доминго тебя называют «помешанной на мальчиках», это особое отличие, означающее, что число твоих одновременных влюбленностей посрамило бы любую среднестатистическую североамериканку.) Она пялилась на молодцев в автобусе, тайком целовала хлеб, предназначенный для завсегдатаев пекарни с мужественной внешностью, непрестанно напевала такие красивые кубинские песни про любовь.
(Боже храни тебя, девочка, если ты думаешь, что парни – решение всех проблем.)
Но и ситуация с мальчиками оставляла желать лучшего. Если бы она интересовалась голытьбой из своего квартала, наша Бели́ не знала бы забот, эти коты мигом уважили бы ее романтические порывы. Увы, надежды Ла Инки на то, что изысканная приватная атмосфера колледжа «Эль Редентор» окажет благотворное влияние на характер нашей девочки (как, например, регулярная порка или три месяца в неотапливаемом монастыре), эти надежды сбылись только в одном отношении. В тринадцать лет глаза Бели́ глядели только на Джеков Пухольсов и ни на кого больше. Как обычно бывает в подобных случаях, элитные мальчики не проявляли к ней взаимного интереса: ей многого недоставало, чтобы отвлечь этих будущих госдеятелей от грез о богатых девочках.
Что за жизнь! Каждый день тянулся дольше года, Земля еле ворочалась на своей оси. Бели́ терпела школу, пекарню, удушливую заботливость Ла Инки, свирепо стиснув зубы. И, жадно выискивая визитеров из иных краев, раскрывала объятия навстречу малейшему дуновению ветра, а по ночам, подобно Иакову, сражалась с океаном, давившим на нее.
Кимота!
[42]
И что было дальше?
Парень был дальше.
Первый по счету.
Нумеро уно
Джек Пухольс, разумеется; самый красивый (читай: самый белый) мальчик в школе, поджарый зазнайка из сказочных миров, слепленный из чисто европейского материала: щеки, словно выбитые на медали; кожа, не запятнанная ни единым шрамом, бородавкой, родинкой или волоском, а его маленькие соски – розовые овалы идеальной формы, словно кусочки нарезанной сосиски. Его отец был полковником ВВС, обожаемых Трухильо, занимал очень ответственный пост (он еще сыграет свою роль, когда во время революции будут бомбить столицу, убивая беспомощных граждан, включая моего бедного дядю Бенисио); его мать – бывшая королева красоты венесуэльской закваски, ныне активная прихожанка из тех, что целуют перстни кардиналам и сюсюкают над сиротами. Джек – старший сын, привилегированное семя, ихо белло, прекрасное дитя, помазанник – был объектом почитания женской части семьи, и этот нескончаемый муссонный дождь из похвал и пресмыкательства до срока упрочил его притязания на тотальное превосходство. Он держался с развязностью, свойственной парням вдвое крупнее, а его навязчивая крикливая самоуверенность действовала на людей, как на лошадей, когда в них вонзают металлические шпоры. В будущем он прибьется к демоническому Балагуэру и в качестве награды за верность получит должность посла в Панаме, но пока он был школьным Аполлоном, их Митрой. Учителя, старшие наставники, девочки, мальчики, все бросали лепестки обожания к его ногам с изящным подъемом: он был живым доказательством того, что Господь – Создатель всего сущего! Центр и периферия любой демократии! – любит своих детей не одинаково.
И как же Бели́ контактировала с этим объектом безумной притягательности? Так, как ей подсказывала ее бычья прямота: она топала по коридору, прижимая учебники к своей едва проклюнувшейся груди, глядя себе под ноги, и, притворяясь, что не видит его, врезалась на полной скорости в его священный корпус.
Карам… чертыхался он, разворачивался на каблуках и видел перед собой Бели́сию, что, нагнувшись, подбирала учебники с пола, и он тоже нагибался (в конце концов, он же кабальеро), его гнев рассасывался, превращаясь в недоумение и раздражение. Карамба, Кабраль, ты что, летучая мышь? Смотри. Куда. Идешь.
Одинокая морщинка перерезала его высокий лоб («ни у кого такого нет», с придыханием уверяли некоторые), и легкое беспокойство мелькало в глазах цвета небесной лазури. Глаза уроженца Атлантиды. (Бели́ подслушала однажды, как он хвастался перед одной из своих многочисленных поклонниц: а, эти древние иллюминаторы? Я унаследовал их от моей немецкой бабушки.)
– Слушай, Кабраль, что у тебя в голове?
– Сам виноват! – огрызалась она, вкладывая в эти слова далеко не единственный смысл.
– Может, она видела бы лучше, – хихикнул парень из его свиты, – будь вокруг чернее ночи.
Да хотя бы и чернее. Сколько бы она ни старалась, как бы ни исхитрялась, для него она все равно была невидимкой.
И осталась бы таковой, если бы летом, накануне нового учебного года в предпоследнем классе, ей не выпал биохимический джекпот. Это было не просто лето вторичных половых признаков, Бели́ преобразилась целиком и полностью (грозная красота родилась). Голенастая девчонка со смазливым личиком, как у многих вокруг, к концу лета превратилась в абсолютную мухерон, телку, обретя тело, прославившее ее на весь Бани́. Гены ее покойных родителей в трактовке неуемного Романа Поланского: как и ее старшая сестра, которую Бели́ никогда не видела, она за одну ночь трансформировалась в малолетнюю «зашибись», и если бы Трухильо не доживал свои последние эрекционные дни, весьма вероятно, он начал бы преследовать Бели́, как, по слухам, преследовал ее несчастную погибшую сестру. Для протокола: в то лето наша девочка огребла фигурку столь ошеломляющую, что лишь порнограф или автор комиксов мог изобразить такое с чистой совестью. В каждом районе имеется своя сисястая, но Бели́ уделала бы всех, она была Величайшей Сисястой; ее груди – шары столь бескомпромиссно титанические, что сострадательные души жалели их носительницу, и эти же шары вынуждали любого мужчину традиционной ориентации вдруг осознать, насколько не задалась его жизнь. Грудь африканской богини (35DDD). А как насчет сверхзвуковой задницы, при виде которой даже у шпаны отнимался язык и вышибало мозги, как ураганом оконные стекла? Задница, что колышется, будто стадо волов. Диос мио! Господи Боже! Даже ваш покорный хранитель, глядя на ее старые фотографии, не перестает удивляться, какой же офигенной деткой она была.
Анде эль диабло! Нечистая сила! – восклицала Ла Инка. Иха, что, ради всего святого, ты ешь?
Будь Бели́ нормальной девочкой, звание самой рассисястой в округе развило бы в ней стеснительность, а то и вогнало в хренову депрессию. И поначалу у Бели́ наблюдались обе реакции плюс чувство, которое подросткам поставляют ведрами и задарма: стыд. Позор. Бергуэенса. Она отказалась мыться вместе с Ла Инкой, что серьезно изменило их утренний распорядок. Что ж, наверное, ты уже достаточно большая, чтобы помыться сама, бодрым тоном сказала Ла Инка. Но было ясно: она обиделась. В тесной полутемной ванной Бели́ омывала безутешными кругами свои новые сферы, избегая прикасаться к гиперчувствительным соскам. И каждый раз, когда она выходила на улицу, ей казалось, что она ступает в опасную зону, где на каждом шагу ее подстерегают мужские глаза-лазеры и колючие женские перешептыванья. А вой адресованных ей автомобильных гудков едва не сшибал девочку с ног. Она злилась на весь свет за эту свалившуюся на нее тяжесть и злилась на себя.
Точнее, первое время, длившееся около месяца. Постепенно за свистом, за диос мио асесина, разрази меня Бог, и «вот это вымя», и «какая грудастая», она начала угадывать тайные механизмы, вызывающие подобные комментарии. И однажды по дороге из пекарни, пока Ла Инка бормотала что-то о дневной выручке, Бели́ осенило: она нравится мужчинам! И не просто нравится, они от нее шизеют. Скоро она получила доказательство: их клиент, местный дантист, расплачиваясь, сунул ей украдкой записку. Текст был незатейлив: «Хочу с тобой встретиться». Бели́ перепугалась, возмутилась и ошалела. У дантиста была толстая жена, которая примерно раз в месяц заказывала Ла Инке торт либо для кого-нибудь из своих семерых детей, либо для пятидесятиюродных сестер (но, скорее всего, для себя и только себя одной). У нее были двойной подбородок и огромная пожилая задница, тяжкое испытание для стульев. Бели́ перечитывала записку опять и опять, словно это было предложение руки и сердца от молодца небесной наружности; дантист, впрочем, был лыс, с брюшком, выпиравшим сильнее, чем у многих «дядечек», а на его щеках пестрой рябью проступали тонкие красные сосуды. Он приходил в пекарню, как у него было заведено, но теперь в его глазах застыл вопрос, а от его приветствия – «Здравствуйте, сеньорита Бели́!» – несло похотью и чем-то пугающим. И сердце Бели́ билось как никогда. Раз пришел, два, и Бели́, поддавшись порыву, написала ответную и столь же коротенькую записку: «Да, ждите меня в парке в такое-то время». Записку она передала ему вместе со сдачей, а затем всеми правдами и неправдами заманила Ла Инку в парк к назначенному часу. Сердце у нее бушевало, она не знала, чего ждать, но дикая надежда не покидала ее, и, когда они уже выходили из парка, она увидела дантиста: он сидел в машине, не в своей, в чужой, притворяясь, будто читает газету, а на самом деле следил тоскливым взглядом за Бели́. Смотри, мадре, громко сказала она, это наш дантист; Ла Инка обернулась, и мужик, лихорадочно нажав на акселератор, рванул с места. Ла Инка и помахать ему не успела. Странно, сказала она.
Мне он не нравится, сообщила Бели́. Он смотрит на меня.
В следующий раз в пекарню за тортом явилась его жена. Где же дантист? – невинно поинтересовалась Бели́. Он такой ленивый, не допросишься что-нибудь сделать, с откровенным раздражением ответила его жена.
Бели́, всю жизнь мечтавшая точно о таком теле, какое она обрела, была на седьмом небе. Неопровержимый факт ее желанности, кроме всего прочего, наделял ее властью. Это как случайно наткнуться на Кольцо, то самое, единственное. Как отпереть «сезамом» волшебную пещеру или найти потерпевший крушение корабль Зеленого Фонаря. Ипатия Бели́сия Кабраль наконец-то обрела власть и истинное представление о себе самой. Она расправила плечи и теперь, роясь в гардеробе, выбирала только ту одежду, что облегала тело как можно плотнее. Бог ты мой, вздыхала Ла Инка всякий раз, когда девочка выходила из дома. И зачем Господь послал тебе это бремя, да еще в такой стране!
Попробуйте отговорить загнанного толстого паренька пустить в ход внезапно проявившиеся у него способности мутанта. Вот и на Бели́ столь же не действовали повеления не щеголять своими округлостями. С властью приходит ответственность… чушь собачья. Наша девочка рванула в будущее, распахнутое для нее новым телом, и ни разу не оглянулась назад.
Охота на рыцаря света
После летних каникул Бели́ вернулась в «Эль Редентор» при полном, хм, вооружении, посеяв смятение как среди преподавателей, так и учеников, и с порога начала преследовать Джека Пухольса с целеустремленностью Ахава, гнавшегося сами знаете за кем. (Надо же, альбинос Моби Дик как символ происходящего. Стоит ли удивляться азарту, с каким велась охота?) Другая девочка поступила бы утонченнее, исподтишка приманивая добычу, но терпение и выдержка не были сильной стороной Бели́. Она пустила в ход весь свой арсенал. Пялясь на Джека, хлопала глазами так, что едва не заработала себе тик. При каждом удобном случае вставала или садилась так, чтобы ее выдающаяся грудь находилась в его поле зрения. Приобрела походку, вызывавшую визг учительниц и головокружение у мальчиков и мужской части педсостава. Пухольс, однако, оставался невозмутим, смотрел на нее непроницаемыми дельфиньими глазами и ничего не предпринимал. Минула неделя, и Бели́ начала сходить с ума; по ее представлениям, Джек должен был запасть на нее в одну секунду. И вот однажды, в бесстыдном отчаянии, она притворилась, будто забыла застегнуть пуговицы на блузке; под блузкой на ней был кружевной лифчик, украденный у Дорки (которая и сама обзавелась вполне симпатичной грудью). Но, прежде чем она успела задействовать свое колоссальное декольте – ее очень специфическое орудие для создания ударной волны, – Вэй, густо покраснев, подбежала к ней и застегнула пуговицы доверху.
– Ты видно!
Джек равнодушно прошествовал мимо.
Она перепробовала все – результат нулевой. И тогда опять принялась натыкаться на него в коридоре. Кабраль, улыбался он, поосторожнее.
Ей хотелось крикнуть: я люблю тебя! Я хочу стать матерью всех твоих детей! Хочу стать твоей женщиной! Но она отвечала: сам будь поосторожнее.
Бели́ приуныла. Закончился сентябрь, и, как ни поразительно, выяснилось, что это был ее самый успешный месяц в школе. В смысле учебы. Лучше всего ей давался английский (забавно, не так ли?). Она выучила названия пятидесяти штатов. Могла заказать кофе, спросить, как пройти в туалет, который час и где находится почта. Учитель английского, тайный извращенец, уверял, что у нее превосходное, превосходное произношение. Другие девочки позволяли ему трогать себя, но Бели́, уже нутром чуявшая «неправильных» мужчин и не сомневавшаяся, что сама она достойна только принца, выскальзывала из-под его масляных рук.
Учитель словесности предложил им задуматься о следующем десятилетии. Какими вы видите себя в ближайшем будущем, нашу страну и нашего великого президента? Никто не понял вопроса, и учителю пришлось разделить его на два простых задания.
Для одного из одноклассников Бели́, Маурисио Ледесме, это плохо закончилось, настолько плохо, что родителям пришлось контрабандой вывозить его из страны. Маурисио был тихим мальчиком, который сидел за одной партой с воительницей из Верховного эскадрона, изнывая от любви к ней. Возможно, он решил произвести на нее впечатление. (Догадка, не слишком притянутая за уши, поскольку очень скоро возникло поколение, вовсю охмурявшее девушек сходством вовсе не с Майком, нашим Джорданом, но с Че.) Либо его просто все достало. И корявым почерком будущего поэта-революционера Маурисио вывел: «Всей душой я хотел бы видеть нашу страну демократией, как Соединенные Штаты. По-моему, нам больше не нужны диктаторы. Я также считаю, что Галиндеса убил Трухильо».
И этого хватило. На следующий день ни мальчик, ни учитель в школе не появились. И никто на это никак не отреагировал.
Короче, узнав о диссертации, Эль Хефе попытался выкупить ее, а когда это не удалось, отрядил своего главного Черного Всадника (искусного могильщика Феликса Бернардино) в Нью-Йорк, и буквально спустя дня два Галиндеса одурманили, связали, упаковали и приволокли в Санто-Доминго; согласно легенде, очухавшись от хлороформа, он обнаружил, что висит голышом и вверх ногами над котлом с кипящим маслом, а рядом стоит Трухильо с экземпляром оскорбительной диссертации в руках. (А вы еще ругали свой научный совет.) Кто, на хрен, в здравом уме способен измыслить такую пакостную жуть? Подозреваю, Трухильо решил устроить торжественные проводы несчастному обреченному ботану. И что это были за проводы, боже ты мой! Однако исчезновение Галиндеса вызвало в Штатах скандал, все указывало на Трухильо, а он, конечно, клялся в своей невиновности; на это обстоятельство и намекал Маурисио. Но мужайтесь: на каждую фалангу погибших ботанов всегда приходится горстка добившихся успеха. Прошло не так много времени после того кошмарного убийства, и компания революционно настроенных ботанов высадилась на песчаной отмели у юго-восточного побережья Кубы. Да, это был Фидель и его команда, вернувшиеся взять реванш в матче с Батистой. Из восьмидесяти двух революционеров, добравшихся до берега, в живых остались, чтобы отметить Новый год, лишь двадцать два, включая одного аргентинца – знатного книголюба. Войска Батисты встретили их кровавой баней, расстреливая даже сдавшихся в плен. Но тех двадцати двух, как выяснилось, оказалось достаточно.
Сочинение Бели́ было куда менее полемическим. Я выйду замуж за красивого богатого мужчину. А также стану врачом, и у меня будет своя больница, которую я назову в честь нашего президента клиникой имени Трухильо.
Дома она продолжала хвастаться Дорке своим бойфрендом, а когда фото Джека Пухольса поместили в школьной газете, торжествующая Бели́ принесла снимок домой. Дорка была настолько потрясена, что заночевала у Ла Инки и всю ночь проплакала горькими слезами. Бели́ был хорошо слышен ее надрывный плач.
А потом, в самом начале октября, когда весь народ готовился отпраздновать очередной день рождения Трухильо, по школе пробежал слушок: Джек Пухольс порвал со своей девушкой. (Бели́ и прежде знала про эту девушку, ходившую в другую школу, но, думаете, ее это волновало?) Не желая мучиться тщетной надеждой, она решила, что все это только сплетни. Но оказалось, что это больше чем сплетня и даже больше чем надежда, ибо двумя днями позже Джек Пухольс остановил Бели́ в коридоре и посмотрел на нее так, словно видел впервые в жизни. Кабраль, прошептал он, ты прекрасна. Острый и пряный запах его одеколона пьянил. Знаю, ответила она, лицо ее пылало жаром. Хорошо, сказал он, запуская лапу в ее идеально прямые волосы.
Он тут же принялся катать ее на своем новеньком «мерседесе» и покупать ей хеладос, мороженое, вынимая из кармана тугую пачку долларов. По закону он был слишком молод, чтобы водить машину, но разве кто-нибудь в Санто-Доминго стал бы задерживать полковничьего сына по какой-либо причине? Особенно если это сын полковника, принадлежавшего, по слухам, к ближайшему окружению Рамфиса Трухильо.
Амор!
Их отношения, как она потом сообразила, не были по-настоящему романтическими. Ну, поговорили разок-другой, погуляли по пляжу, отколовшись ненадолго от школьного пикника, и вот уже они крадутся в кладовую после уроков и он проталкивает в нее что-то ужасное. Скажем так, до нее наконец дошло, почему ребята дали ему кличку Джек Порушитель; у него был громадный член, даже она это поняла, лингам Шивы, разрушителя миров. (А ей-то прежде слышалось «Джек Потрошитель». Надо же быть такой глупой!) Позже, когда она сошлась с Гангстером, ей стало ясно, сколь мало уважения питал к ней Пухольс, но в 14 лет ей не с чем было сравнивать, и она решила, что впечатление, будто внутри тебя водят ножовкой, обычное дело при траханье. В первый раз она напугалась до смерти и ей было дико больно, несусветно больно, но ничто не могло заглушить ощущения, что наконец-то она вышла на большую дорогу – ее путешествие начинается, первый шаг сделан, и он ведет к чему-то грандиозному. Когда он закончил, она попыталась обнять его, погладить его шелковистые волосы, но он отмахнулся от ее ласк. Одевайся скорей. Если нас застукают, моей заднице не поздоровится.
Это прозвучало смешно, потому что на данный момент не поздоровилось именно ее заднице.
Примерно с месяц они тискались в различных потайных углах школы, пока в один прекрасный день учитель, действуя по анонимной наводке кого-то из учеников, не застал нашу подрывную парочку на месте преступления в комнатушке, где уборщицы хранили швабры. Вообразите: голая попа Бели́, ее широкий рубец, какой не часто увидишь, и Джек в штанах, сползших до щиколоток.
Скандал! Не забывайте, где и когда все это происходило: в Бани́ конца пятидесятых. Привходящее обстоятельство номер раз: Джек Пухольс был старшим отпрыском благословенного клана Б., одного из наиболее почитаемых (и непристойно богатых) семейств в Бани́. Привходящее обстоятельство номер два: его поймали не с девушкой его круга (хотя и это могло бы стать проблемой), но с бедной стипендиаткой, к тому же темнокожей. (Трахать бедных черненьких простушек считается стандартной рабочей процедурой в элитной среде, покуда все шито-крыто; вспомните Сторма Тэрмонда, американского сенатора, прижившего ребенка с черной горничной.) Пухольс, разумеется, все свалил на Бели́. Сидя в кабинете директора, он подробно рассказывал, как она его соблазнила. Я тут ни при чем, уверял он. Это все она! Однако скандал вспыхнул с новой силой, когда обнаружилось, что Пухольс был помолвлен со своей полуброшенной девушкой, Ребеккой Брито, которая принадлежала еще к одной весьма влиятельной семье в Бани́, и, понятное дело, плотские утехи с черненькой простушкой в чулане обрубили эти матримониальные перспективы на корню. (Семья Ребекки ревностно берегла свою репутацию добрых христиан.) Папаша Пухольса был так взбешен/унижен, что неделю колотил сына, не тратя энергии попусту на нотации, а затем погрузил его на корабль, что доставил Пухольса в военное училище в Пуэрто-Рико, где, как выразился полковник, его научат понимать свой долг. Бели́ больше никогда его не видела, разве что однажды в светской доминиканской хронике, но к тому времени обоим перевалило за сорок.
Если Пухольс повел себя как вонючий гаденыш, то реакция Бели́ достойна упоминания в учебниках истории. Наша девочка не только не была пристыжена случившимся, но даже после того, как ей задали выволочку директор, монахиня и уборщица, эта святая тройственная команда, она категорически отказалась признать свою вину! Если бы она крутанула головой на 360 градусов или облевала «воспитателей» гороховым супом, это вызвало бы лишь немногим меньший гнев и возмущение. В своей привычно жесткой манере Бели́ заявила, что не совершила ничего плохого и в принципе не переступила никакую черту.
Я имею право делать все, что захочу, упрямо твердила она, с моим мужем.
Пухольс, оказывается, обещал ей, что они поженятся, как только закончат школу, и она ни на миг не усомнилась в его словах. Трудно вообразить такую доверчивость в ушлой женщине-матадоре, которую я знал, но не надо забывать: Бели́ была юной и влюбленной. Чем вам не фантастический роман: девочка искренне поверила, что Джек навсегда останется с ней.
Добрые учителя из «Эль Редентора» («Спасителя», между прочим) так и не выжали из нее ничего, мало-мальски напоминающего покаяние. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Впрочем, какое это имело значение. Из школы Бели́сию выперли, поставив крест на мечтах Ла Инки, – и как теперь в Бели́ проявится гений ее отца, его махис, исключительность?
В любой другой семье Бели́ за подобное поведение излупцевали бы вдоль и поперек, били бы, пока не пришлось вызвать «скорую», а потом оклемавшуюся девушку снова молотили бы и опять клали в больницу, но Ла Инка была матерью другого извода. Да, Ла Инка слыла женщиной серьезной, уважаемой, одной из лучших в своей среде, но она была не способна наказать свою девочку физически. Назовите это сбоем во вселенной или душевным заболеванием, но Ла Инка просто не могла поднять руку на Бели́. Ни тогда, ни в любом ином случае. Руки она вздымала лишь к небесам, выкрикивая скорбные жалобы. Как такое могло произойти? – вопрошала Ла Инка. Как? Как?
– Он хотел жениться на мне! – плакала Бели́. – Мы собирались завести детей!
– Ты рехнулась? – рычала Ла Инка. – Иха, ты совсем потеряла разум?
Шуму эта история наделала много – соседи были в восторге («Я же говорила, от этой черненькой толку не жди!»), – но постепенно болтовня стихла, и только тогда Ла Инка провела с Бели́ стратегически важную беседу касаемо будущего нашей девочки. Первым делом Ла Инка устроила девочке показательную словесную порку убойной силы, разнеся в пух и прах умственный потенциал Бели́, ее нравственные устои и вообще все, чем она обладала, а затем, покончив со вступительной частью и убедившись, что доводы поняты и приняты, Ла Инка выдвинула неукоснительное требование: ты вернешься в школу. Не в «Эль Редентор», но почти такую же хорошую. В школу падре Биллини.
И Бели́, глядя на мадре опухшими, заплаканными глазами по причине утраты Джека, рассмеялась. Я больше не пойду в школу. Никогда.
Неужели она забыла, как ей было плохо в ранние потерянные годы, когда ее ничему не учили? О том, как она настрадалась? Об ужасных рубцах на ее спине? (От ожогов.) Может, и забыла. Но что, если установления нового века лишают силы обеты старого? Как бы то ни было, в те лихорадочные недели, последовавшие за исключением из школы, когда Бели́ металась в постели, не силах смириться с разлукой с «мужем», в ее сознании иногда образовывались невероятной прочности сгустки. Первый урок, преподанный ей любовью: чувства хрупки, а мужчины способны на запредельную трусость. Из этого смятения и разочарования родился ее первый сознательный зарок, тот, которому Бели́ будет верна всю свою жизнь и в ДР, и в Штатах, и далее везде. Я не стану никому подчиняться. Она больше никогда не будет ведомой, отныне она сама себе рулевой. Ни начальники, ни монахини, ни Ла Инка, ни ее несчастные покойные родители – только я, прошептала Бели́. Я сама.
Это решение поставило ее на ноги. Вскоре после головомойки, имевшей целью вернуть ее к учебе, Бели́ надела платье Ла Инки (которое на ней едва не лопалось) и поехала в центральный парк. Путешествие не самое захватывающее. Но для Бели́ оно стало предвестником всего остального в ее жизни.
Вернувшись домой к вечеру, она объявила: я нашла работу! Ну да, скривилась Ла Инка, в кабаках всегда нехватка рабочей силы.
Это был не кабак. Может, Бели́ и значилась ярчайшей пута, шлюхой, в космологии своих соседей, но куэро, беспутной девкой, она никогда не была. Нет, она получила место официантки в одном из ресторанов в парке. Владельцу заведения, полному, хорошо одетому китайцу по имени Хуан Тэн, работницы были не нужны; на самом деле он даже не знал, нужен ли он сам здесь. Бизнес – ужас, жаловался он. Очень много политика. Политика хорошо для политиков, но плохо для все. Лишние деньги нет. А сяких работников уже и так много.
Но Бели́ отказ не устроил. Я много чего умею. И она сдвинула лопатки, добавляя убедительности своим «плюсам». Мужчина чуть менее добродетельный воспринял бы это как откровенное приглашение, но Хуан только вздохнул: кто не знать, тому не стыд. Мы тебя пробовать. Испытательный срок. Повысить не обещаю. Не политика гостей принимать.
– А сколько вы будете мне платить?
– Платить! Не платить! Ты официантка, твои на чай.
– Но чаевые, это сколько?
Хуан опять помрачнел.
– Точно нет. Я не знать.
Вмешался его брат Хосе с красными воспаленными глазами; он не подходил к ним, оставаясь в игровой зоне. Мой брат хочет сказать, что чаевые по ситуации.
И вот теперь Ла Инка качает головой: официантка. Но, иха, ты – дочь пекарки, ты и понятия не имеешь, как обслуживать людей в ресторанах.
Поскольку Бели́ в последнее время не проявляла энтузиазма ни в пекарне, ни в учебе, ни в уборке, Ла Инка решила, что ее дочь превратилась в законченную сангана, бездельницу. Но она упустила из виду, что в своей первой жизни наша девочка была криада, домашней рабыней; половину своих прожитых лет Бели́ не знала ничего кроме работы. Ла Инка предрекла, что Бели́ сбежит из ресторана не позднее чем через два месяца, но наша девочка и не думала сбегать. Напротив, на работе она зарекомендовала себя с лучшей стороны: никогда не опаздывала, не прикидывалась больной и вкалывала как заведенная; ее объемистый зад так и мелькал между столиками. И черт возьми, ей нравилась эта работа. Конечно, не президент республики, но для четырнадцатилетней девчонки, жаждавшей вырваться из дома, место официантки – большая удача, это во-первых; а во-вторых, работа держала ее на плаву, при деле и среди людей – так ей сподручнее было дожидаться, пока не материализуется ее Светлое Будущее.
Полтора года отслужила она в «Паласио Пекин». (Поначалу носившем название «Сокровище…». В честь истинного, но так и не достигнутого места назначения Адмирала, но когда братья Тэн уразумели, что имя Адмирала равнозначно отборному мату, они переименовали заведение. Китайцы не любят ругательств, сказал Хуан.) Бели́ всегда говорила, что в ресторане она стала взрослой, и в какой-то степени так оно и было. Она научилась обыгрывать мужчин в домино и показала себя настолько ответственной девушкой, что братья Тэн спокойно оставляли на нее кухню и прочих официантов, а сами сматывались порыбачить или навестить своих толстоногих подружек. Позже Бели́ сокрушалась, что потеряла связь с этими «китаезами». Они были так добры ко мне, плакалась она Оскару и Лоле. Не то что ваш никчемный отец, эспонха, тряпка, а не мужик. Хуан, меланхоличный игрок, часто вспоминал Шанхай, рассказывая о родном городе столь напевно, будто читал стихи о любви к прекрасной женщине, которую любишь, но не можешь быть с ней. Хуан, близорукий романтик, на радость его подружкам, обкрадывавшим его, так и не овладел испанским (правда, потом, когда он жил в Скоки, штат Иллинойс, на своих американизированных внуков он орал на гортанном испанском, а они смеялись над ним, думая, что он говорит по-китайски); Хуан, что научил Бели́ играть в домино и чья исконная вера проявлялась лишь в одном – пуленепробиваемом оптимизме. Представь, Адмирал приходит к нам в ресторан – и неприятностей как не бывало! Потливый милый Хуан, он бы наверняка потерял ресторан, если бы не его старший брат. Загадочный Хосе всегда держался в тени, возникая то тут, то там мрачный, как грозовая туча; Хосе, красавец, гуапо, потерявший жену и детей в тридцатых по вине генерала, развязавшего войну; Хосе, свирепый страж ресторана и жилых помещений наверху. Хосе, чье горе вынуло из него всю мягкость, разговорчивость и надежду. К Бели́ он никогда не благоволил, впрочем, как и к другим служащим, а поскольку она единственная не боялась его («Ростом я почти с тебя!»), он нагружал ее дополнительно всякими поручениями: должен же от тебя быть хоть какой-то прок! Типа забить гвоздь, починить розетку, приготовить чоу-фан (лапшу с мясом) или сесть за руль. Все это очень пригодилось, когда она стала Императрицей диаспоры. (В революцию Хосе храбро сражался, хотя и, должен я с сожалением признать, против народа; умер он в 1976-м в Атланте от рака поджелудочной железы, выкрикивая имя жены, чем приводил в растерянность медсестер, принимавших его речь за тарабарщину, – «узкоглазый, что с него взять».)
А еще там была Лилиан, тоже официантка, низенькая, похожая на бочонок для риса, чья закоренелая обида на жизнь давала себя знать, лишь когда продажность, жесткость и лживость людей превосходили даже ее собственные заниженные ожидания. Сперва она приняла Бели́ в штыки, увидев в ней конкурентку, но в дальнейшем обращалась с ней более или менее обходительно. Она была первой женщиной из знакомых Бели́, кто читал газеты. (Библиомания сына неизменно навевала ей воспоминания о Лилиан. Как дела? – спрашивала ее Бели́. Хреново, каждый раз отвечала толстуха.) Был еще Индеец Бенни, тихий аккуратный официант, вечно печальный, как человек, давно привыкший к зрелищу гибнущих надежд. В ресторане поговаривали, что Индеец Бенни женат на огромной похотливой деревенщине, которая регулярно выставляет его на улицу, чтобы уложить в постель очередного «сладкого» парня. Улыбающимся Индейца Бенни видели только один раз, когда он выиграл в домино у Хосе, – оба были заядлыми метателями костяшек и, конечно, непримиримыми соперниками. В революцию Индеец Бенни тоже сражался, за нашу команду, и, по слухам, в то лето национального освобождения он непрестанно улыбался; даже когда пуля снайпера-морпеха вышибла ему мозги, заляпавшие его товарищей по оружию, улыбка не сошла с его лица. А как насчет повара Марко Антонио, одноногого, безухого чудища, явившегося прямиком из Горменгаста, замка четырех миров? (Свою внешность он оправдывал несчастным случаем.) У повара водились свои тараканы – почти фанатичная ненависть к уроженцам провинции Сибао, за чьей региональной гордостью, как уверял Марко Антонио, прячутся имперские амбиции сродни гаитянским. Я тебе говорю, христианин, они хотят навести здесь свои порядки!
Целыми днями Бели́ имела дело с мужчинами самых разных пород, и именно в ресторане она отшлифовала свою манеру общения – жестоковатую фамильярность, как бы настоянную на народной мудрости. Как вы, вероятно, догадываетесь, все были в нее влюблены. (Включая сослуживцев. Но Хосе их предупредил: дотронетесь до нее – и я намотаю вам кишки на задницы. Шутишь? – ответил Марко Антонио в свою защиту. Да на эту гору я бы и с двумя ногами не взобрался.) Внимание посетителей ее взбадривало, и, со своей стороны, она предоставляла им то, чего многим мужчинам всегда мало, – сварливое материнское участие, исходящее от привлекательной женщины. В Бани́ до сих пор полно бедолаг из бывших посетителей, кто вспоминает о ней с большой нежностью.
Ла Инку, разумеется, «падение» Бели́ глубоко ранило: из принцессы в разносчицы – да что же творится на этом свете?! Дома они теперь редко разговаривали; Ла Инка пыталась поговорить, но Бели́ ее не слушала, и Ла Инка заполняла тишину молитвой в попытке выпросить чудо, что преобразит ее девочку обратно в послушную дочь. Но от судьбы не уйдешь: коли уж Бели́ выскользнула из материнской хватки, даже у Господа не хватит проклятий, чтобы вернуть ее назад. Время от времени Ла Инка приходила в ресторан. Сидела одна, прямая, как аналой, вся в черном, и, прихлебывая чай, со скорбной цепкостью наблюдала за Бели́. Возможно, она надеялась, что та устыдится и вернется к операции по возрождению дома Кабралей, но Бели́, как обычно, с азартом выполняла свою работу. Ла Инку не могли не удручать резкие перемены в «дочери»: прежде никогда не открывавшая рот на людях, безмолвная, как актеры театра Но, в «Паласио Пекин» Бели́ обнаружила талант говоруньи, что за словом в карман не лезет, к вящему удовольствию очень многих клиентов мужского пола. Те, кому приходилось стоять на углу Сто сорок второй и Бродвея, могут представить, что это было: насмешливое, беспардонное балабольство – кошмар всех доминиканских служителей культа, от которого они просыпаются в поту на своих суперплотных простынях. Ла Инка полагала, что эти речевые привычки сгинули вместе с первой асуанской половиной жизни Бели́, но вот они, живехоньки и, похоже, никогда и не исчезали. Ойе, парагуайо, и ке пасо сот эса эспоса туйя? Эй, зевака, что такое приключилось с твоей женушкой? Или: толстячок, только не говори мне, что ты все еще голоден!
Неизбежно наступал момент, когда она останавливалась у столика Ла Инки: что-нибудь еще?
Только одно – вернись в школу, дочь моя.
Извините. Бели́ подхватывала ее чашку и вытирала стол одним ловким движением. Эта хрень у нас закончилась еще на прошлой неделе.
Тогда Ла Инка расплачивалась мелочью и уходила, снимая тяжкий груз с души Бели́: та еще раз убеждалась, что все сделала правильно.
За те полтора года она многое поняла про себя. Узнала, что, когда Бели́ Кабраль влюбляется, это надолго, – несмотря на все ее мечты стать самой красивой женщиной в мире, такой, чтобы мужики, заглядываясь на нее, вываливались из окон. Сколько бы мужчин, красивых, некрасивых и уродливых, ни являлось в ресторан с твердым намерением отвести ее к алтарю (или, по крайней мере, в постель), на уме у нее был только Джек Пухольс. Получается, наша девочка была скорее Пенелопой, нежели вавилонской блудницей. (Разумеется, Ла Инка, наблюдавшая вереницы самцов, топтавших ее порог, с этим не согласилась бы.) Бели́ часто снилось, как Джек возвращается из военного училища, как поджидает ее в ресторане, швырнув на столик красивый бумажник, набитый баблом, на его мужественном лице широкая улыбка, а его глаза сына Атлантиды ищут ее, только ее. Я вернулся за тобой, ми амор. Я вернулся.
Наша девочка поняла, что, каким бы чмо ни был Джек Пухольс, она по-прежнему ему верна.
Но это не означало, что она затворилась от мира мужчин. (Ее «верность» вовсе не подразумевала существование монашенки, радующейся отсутствию мужского внимания.) Даже в это непростое для нее время у Бели́ имелись принцы-ухажеры, лохи, рвавшиеся за колючую проволоку на минное поле ее нежных чувств в надежде, что за этим полигоном взрывчатых отходов их ждут райские кущи. Бедные одураченные простаки. Гангстер будет иметь ее, как захочет, но этим мелким пройдохам, предшествовавшим Гангстеру, перепадало лишь легкое объятие, и то если повезет. Давайте-ка для иллюстрации извлечем из забвения парочку этих мелких пройдох. Первый – торговец «фиатами», лысый, белый и вечно улыбающийся, с виду вылитый чиновник, когда он общается с людьми, но в частной жизни обходительный, галантный и настолько зачарованный североамериканским бейсболом, что, рискуя жизнью и скарбом, слушает трансляции матчей на запретной короткой волне. Он верил в бейсбол с пылом подростка и не сомневался, что придет день, когда доминиканцы прорвутся в Большую лигу, и тогда держитесь, штатские звезды. Маричаль, предсказывал он, это только начало реконкисты. Ты бредишь, говорила ему Бели́, посмеиваясь над ним и его бзиком. И, как случается в творческом контрпрограммировании, другим ее воздыхателем был студент столичного университета, один из тех интеллигентных мальчиков, что, отучившись одиннадцать лет в школе, превращаются в вечных студентов, которым для получения диплома всегда не хватает пяти зачетов. Сегодня студенты не чешутся, но в тогдашней Латинской Америке, взбудораженной падением президента Гватемалы Арбенса, камнями, полетевшими в Никсона в Венесуэле, партизанами Сьерра-Мадре, бесконечными циничными маневрами бультерьеровянки, – в той Латинской Америке, где уже года полтора как стартовала декада герильи, студент был больше чем студент, он был агентом перемен, вибрирующей квантовой струной в закоснелой ньютоновой вселенной. Таким студентом и был Аркимедес. Он тоже настраивал радиоприемник на короткие волны, но не ради очков, заработанных «Дожжерс». Этот рисковал жизнью ради скудных новостей из Гаваны, вестей из будущего. То есть Аркимедес был истинным студентом, сыном сапожника и повитухи, убежденным тирапьедра, метателем камней, и кемагома, поджигателем шин. И ему было не до шуток, не с Трухильо и Джонни Аббесом под боком: после кубинского, увенчанного лаврами вторжения в 1959-м власти трясли всех без разбору. Дня не проходило, чтобы жизнь Аркимедеса не находилась в опасности, у него не было точного адреса, а к Бели́ он являлся без предупреждения. У Арчи (как его все звали) была роскошная шевелюра, очки как у Эктора Лаво, звезды сальсы, и непрошибаемая серьезность курортного диетолога. Он поносил как североамериканцев за «бесшумную оккупацию» ДР, так и доминиканцев за пресмыкательство («только возьмите нас!») перед Севером. Проклятие индейских вождей, сдавших нашу землю испанцам! А то, что его обожаемые идеологи были парочкой немцев, у которых к любому трудяге находились претензии, – это не обсуждалось.
Обоих чуваков Бели́ жестоко водила за нос. Навещала их в конспиративных норах и дилерской конторе и угощала ежедневной диетической порцией «нини». На каждом таком свидании фиатовский дилер умолял позволить ему дотронуться до ее груди хотя бы разок. Я только прикоснусь к ним тыльной стороной ладони, канючил он, но почти всегда Бели́ удаляла его с поля. Аркимедес, получая отлуп, по крайней мере вел себя достойно. Не дулся и не ворчал «на что я, черт возьми, трачу деньги». Студент предпочитал философский подход. Революция не за один день делается, уныло констатировал он, но на очередном промахе не зацикливался и, встряхнувшись, принимался развлекать Бели́ байками о том, как ему удается обхитрить тайную полицию.
Каким бы чмо ни был Джек Пухольс, она по-прежнему ему верна. Да, все так, но в конце концов она через него переступила. Бели́ была романтической девушкой, но не дурехой. Однако к тому времени, когда она поставила крест на своей первой любви, ситуация вокруг становилась все более стремной, и это мягко выражаясь. Страна бурлила; после неудавшегося восстания в 1959-м раскрыли подпольную молодежную организацию, и молодых людей повсеместно арестовывали, пытали, убивали. Политика, плевался Хуан, взирая на пустые столики, политика. Хосе от комментариев воздерживался, но в тиши и уединении верхнего жилого помещения начищал свой «смит и вессон». Не знаю, вернусь ли я сегодня домой, говорил Аркимедес в наглой попытке выцыганить секс из жалости. С тобой все будет в порядке, усмехалась Бели́, отталкивая его. И как в воду глядела: он оказался одним из немногих, кому удалось дойти до конца, не подпалив себе яйца. (Арчи до сих пор жив-здоров, и, колеся по улицам столицы с моим другом Педро, я регулярно вижу его вставные зубы на агитационных плакатах, призывающих голосовать за одну из осколочных радикальных партий, чья предвыборная платформа состоит из одного-единственного пункта: заново наэлектризовать Доминиканскую Республику. Этот ворюга совсем никчемный, бурчит Педро.)
В феврале Лилиан пришлось уволиться и вернуться в деревню, чтобы ухаживать за больной матерью, сеньорой, которой, как утверждала Лилиан, всю жизнь было глубоко плевать на родную дочь. Но такова женская доля, заключила Лилиан, мы везде и всегда несчастны. От нее остался лишь плохонький календарь, какие раздают бесплатно, – она любила отмечать на нем отработанные дни. Неделю спустя братья Тэн нашли ей замену. Новую официантку звали Константина. Девушка за двадцать, милая, с лучистой улыбкой и фигурой, лишенной зада, имелся только передок; «ветреная особа» (как выражались в то время). Бывало, она являлась на работу к обеду, прямиком с ночной гулянки, и от нее пахло виски и табачным дымом. Мучача, ты не поверишь, со мной вчера такое приключилось. Ее безмятежность обезоруживала, она могла рассеять самую черную тучу на любой физиономии, и, вероятно опознав в Бели́ родственную душу, Константина сразу же сдружилась с нашей девочкой. Моя эрманита, сестренка (так она называла Бели́) – самая красивая девушка на свете. Господь – доминиканец, и эрманита этому прямое доказательство.
Константина была первой, кому удалось выудить из Бели́ печальную повесть о Джеке Пухольсе.
Ее реакция? Забудь этого ихо де ла порра, сукина сына, ему бы только яйцами трясти. Любой обормот, что заходит сюда, в тебя влюблен. Ты могла бы завоевать весь этот чертов мир, если бы захотела.
Весь мир! Именно этого всем сердцем жаждала Бели́, но с чего начать? Она смотрела на поток людей и машин в парке и не находила ответа.
Однажды, повинуясь девичьему капризу, они закончили работу пораньше и отнесли свои чаевые в лавку к испанцам, где купили два похожих платья.
Полный отпад, резюмировала Константина, оглядев «сестренку».
– А что ты теперь собираешься делать? – спросила Бели́.
Лукавая кривая ухмылка.
– Я? Я собираюсь в «Голливуд» на танцы. Мой хороший знакомый работает у них на входе, и от него я слыхала, что сегодня там будет целый конвейер богатых мужчин, которым ну совсем нечем заняться, кроме как обожать меня, ай си, о да!
Константина медленно провела ладонями по своим крутым бедрам. И вдруг резко закончила спектакль. А что, принцесса из частной школы хочет пойти со мной?
Бели́ на секунду задумалась. Вспомнила о Ла Инке, которая ждет ее дома. И о том, что рана, нанесенная ею матери, уже начинает затягиваться.
Да. Я хочу пойти.
Вот оно, свершилось, она приняла решение, коренным образом изменившее ее жизнь. Я хотела лишь потанцевать, призналась она Лоле незадолго до кончины, и чем все закончилось? Этим. И она развела руками, очерчивая пространство, вместившее больницу, ее детей, ее рак, Америку.
Эль Холливуд
Первым настоящим клубом в жизни Бели́ был «Эль Холливуд». В те времена «Эль Холливуд» был местом номер один в Бани́; вообразите: чопорный «Александер», псевдолатиноамериканское «Кафе Атлантико» и дискотечный «Джет Сет» взятые вместе и хорошо смешанные. Прикольное освещение; избыточный декор; шикарные мужчины при параде; женщины, как никогда похожие на райских птиц; оркестр на сцене в качестве пришельца из мира ритмов; танцоры, настолько сосредоточенные на танцевальных па, будто на кону стоит их жизнь, – чего тут только не было. Может, Бели́ и чувствовала себя замарашкой на общем фоне, не умела заказывать напитки и у нее не получалось сидеть на высоком стуле так, чтобы с ноги не сваливались ее дешевенькие туфли, но стоило заиграть оркестру, и все это уже не имело значения. Упитанный бухгалтер подал ей руку, и Бели́ вмиг позабыла о неловкости, изумлении, трепете, она просто танцевала. Господи, и как же она танцевала! Взмывая к небесам и изматывая партнера за партнером. Даже руководитель оркестра, прожженный ветерано чеса по Латинской Америке и Майами, крикнул в зал: «Ого, как зажигает эта темненькая!» Она и вправду зажигала. А вот и ее улыбка наконец; впечатайте ее в свою память, вам такого еще долго не увидеть. Все принимали Бели́ за танцовщицу из какой-нибудь кубинской труппы и отказывались верить, что она доминиканка. Не может быть, но ло паречес, надо же и т. д.
И в этом вихре танцевальных фигур, кавалеров и запаха средства после бритья возник он. Бели́ сидела в баре, дожидаясь Тину с «перекура». Она: платье помято, прическа взлохмачена, ступни ноют, словно их перебинтовали на китайский манер. А с другой стороны он: воплощение шика и спокойной самоуверенности. Будущее поколение де Леонов и Кабралей, смотрите, вот он – человек, похитивший сердце вашей матери-основательницы и катапультировавший ее в диаспору. Одетый, по тогдашней моде, в черный смокинг и белые брюки, и ни капельки пота, словно он хранил себя в холодильнике. Импозантная внешность, какая бывает у одиозных голливудских продюсеров в возрасте за сорок, наметившееся брюшко и мешки под серыми глазами, видевшими многое (и ничего не упустившими). Эти глаза следили за Бели́ уже не меньше часа, и не то чтобы Бели́ ничего не замечала. Мужик был чем-то вроде крестного папаши, все в клубе почтительно здоровались с ним, а золота, бренчавшего на этом фраере, хватило бы, чтобы выкупить у испанцев последнего императора инков.
Скажем так, первое знакомство не выглядело многообещающим. Не выпить ли нам, я угощаю, сказал он, и когда она отвернулась, как последняя дурочка, он схватил ее за предплечье, крепко схватил. Куда ты собралась, морена, черненькая? Большего и не потребовалось: в Бели́ проснулась волчица. Во-первых, она не любила, когда к ней прикасаются. Кто бы то ни был. Во-вторых, она не морена (даже у автомобильного дилера хватало ума называть ее индианкой). А в-третьих, нрав взыграл. Когда «крестный папаша» вывернул ей руку, она за две секунды дошла до крайней степени озверения. Не. Трогай. Меня. Плеснула в него содержимым бокала, потом швырнула самим бокалом, потом сумочкой, – будь рядом с ней ребенок, она бы и его швырнула в этого урода. Затем в него полетели пачка коктейльных салфеток и сотня пластиковых шпажек для оливок; шпажки еще отплясывали свое на плиточном полу, а она продолжила в духе завзятого уличного бойца. Во время этого беспрецедентного обстрела Гангстер стоял пригнувшись и не шевелясь, разве что иногда смахивал с лица ошметки «бомб». А когда она унялась, он поднял голову, словно высунулся из окопа, и приложил палец к губам. Промах, важно изрек он.
И ладно, закончили.
Всего лишь банальная стычка. Битва с Ла Инкой по возвращении домой оказалась куда более серьезной. Ла Инка поджидала ее с ремнем наготове; когда Бели́ вошла в дом, где горела керосиновая лампа, Ла Инка замахнулась ремнем и Бели́ впилась в нее своими алмазными глазами. Первобытная сцена, разыгрываемая матерью и дочерью в любой стране мира. Ну давай, мадре, сказала Бели́, но Ла Инка не смогла ударить, силы покинули ее. Иха, если ты еще раз вернешься поздно, тебе придется покинуть этот дом, и Бели́ в ответ: не беспокойся, я и так скоро уеду. В ту ночь Ла Инка не легла с ней в постель, спала в кресле-качалке, наутро она с Бели́ не разговаривала, ушла на работу молчком, огорчение клубилось над ней грибовидным облаком. Согласен, в последующие дни о мадре, единственном близком человеке, ей следовало бы переживать, но Бели́ только и думала что о наглости того гордо асаросо, надутого болвана, испортившего ей (в ее интерпретации) весь вечер. Чуть ли не ежедневно она заново рассказывала о конфронтации обоим ухажерам, автодилеру и Аркимедесу, каждый раз добавляя возмутительных подробностей, пусть и не имевших места в действительности, но очень точно передающих суть случившегося. Ун бруто, скотина, ругалась она. Животное. Как он посмел дотронуться до меня! Тоже мне начальник нашелся, эсэ поко обмре, этот замухрышка, этот слизняк.
Значит, он ударил тебя? Автодилер пытался прижать ее ладонь к своей ноге, но тщетно. Может, и мне последовать его примеру?
И огребешь ровно то же, что и он.
Аркимедес, который теперь принимал ее, стоя в закрытом шкафу (на случай, если ворвется тайная полиция), объявил Гангстера типичным представителем буржуазии; голос его доносился из-за многих слоев одежды, купленной автодилером для Бели́ (и хранимой в доме другого хахаля). (Это норковая шуба? – спросил Аркимедес. Кролик, мрачно ответила Бели́.)
– Надо было пырнуть его ножом, – сказала она Константине.
– Мучача, по-моему, это он тебя пырнул.
– Ты это о чем, мать твою?
– Ни о чем, просто ты только о нем и говоришь.
– Нет, – разгорячилась Бели́. – Ничего подобного.
И замолчала. Тина посмотрела на запястье, словно сверяла время по часам. Пять секунд. Рекорд.
Бели́ пыталась выкинуть его из головы, но он упирался. Предплечье ее вдруг ни с того ни с сего пронзала острая боль, и ей повсюду мерещились его глаза, как у побитой собаки.
В следующую пятницу ресторан был полон; местное отделение Доминиканской партии отмечало какое-то событие, и служащие весь день носились как угорелые. Бели́, любившая суматоху, продемонстрировала до некоторой степени свой махис, исключительность в умении вкалывать, и даже Хосе встал с директорского кресла, чтобы помочь на кухне. Председателю отделения Хосе преподнес в подарок бутылку якобы «китайского рома», но на самом деле «Джонни Уокера», только с отодранной этикеткой. Партийные заправилы смаковали чоу-фан, но всякая мелкая сошка, в основном деревенские жители, с несчастным видом ковырялась в лапше и спрашивала, не найдется ли здесь аррос сон абичуэлас, риса с бобами, но, конечно, не нашлось. Торжество удалось на славу; глядя на пирующих, никто бы и не догадался, что в стране идет тихая грязная война, а когда последнего наклюкавшегося подняли на ноги и усадили в такси, Бели́, не чувствовавшая ни капли усталости, спросила Тину: пойдем опять туда?
– Куда?
– В «Эль Холливуд».
– Но надо переодеться…
– Не волнуйся, я все принесла с собой.
Вы и глазом моргнуть не успели, а она уже нависает над его столиком.
– Эй, Дионисио, – сказал один из его сотрапезников, – это не та ли девчонка, ке тэ дио уна пэла, что задала тебе взбучку на прошлой неделе?
Крестный папаша хмуро кивнул.
Его приятель оглядел Бели́ с головы до ног.
– Надеюсь, она не собирается снова вызвать тебя на ринг. Боюсь, тебе не выстоять.
– Чего ты ждешь? – спросил крестный папаша. – Судейского свистка?
– Потанцуй со мной.
Настал ее черед схватить его и потащить на танцпол.
Каким бы чурбаном в смокинге и прочих цацках он ни выглядел, двигался он как бог.
– Ты меня искала, поэтому пришла сюда?
– Да, – ответила она и лишь в этот момент поняла, что говорит правду.
– Хорошо, что не соврала. Я не люблю тех, кто врет. – Он приподнял пальцем ее подбородок. – Как тебя зовут?
Она отвела подбородок, и его палец застыл в воздухе.
– Меня зовут Ипатия Бели́сия Кабраль.
– Нет, – возразил он с проникновенной серьезностью олдскульного сутенера. – Тебя зовут Красота.
Гангстер, которого мы все ищем
Насколько много Бели́ знала о Гангстере, мы никогда уже не поймем. Она утверждала, что он лишь сказал ей, что занимается бизнесом. Само собой, она ему поверила. С чего ей было сомневаться?
Что ж, он определенно был бизнесменом, а заодно подручным Трухильо, и не самым мелким. Давайте уточним: назгулом наш парень и близко не был, но и орком тоже.
По той причине, что Бели́ помалкивала на сей счет, а другим людям вспоминать о диктатуре мешала сумятица чувств, инфа о Гангстере довольно фрагментарна; я выложу вам, что мне удалось нарыть, но остального придется подождать, пока пахинас эн бланко, чистые листы, не обретут голос.
Родился Гангстер в окраинной провинции Самана в самом начале двадцатых, четвертый сын молочника, крикливое, изъеденное паразитами отродье, проку от которого никто не предвидел; соседское мнение разделяли и родители, выдворившие пацана из дома в возрасте семи лет. Но люди часто недооценивают, чем может обернуться для юного неокрепшего характера перспектива пожизненной голодовки, ничтожности и унижений. К двенадцати годам Гангстер, тщедушный, ничем не примечательный паренек, проявлял находчивость и бесстрашие, какие не снились и ребятам постарше. На всех углах он заявлял, что видит в Скотокрадовом Семени своего «наставника», чем заслужил внимание тайной полиции, и не успел наш парень произнести «СИМ, откройся», как был инфильтрован в профсоюзы, где он крутил боссами как хотел. В четырнадцать лет он убил своего первого «коммуниста», оказав услугу известному подонку Феликсу Бернардино, и, судя по всему, акт был настолько зрелищным, настолько офигительно смачным, что половина банийских левых немедленно переехала из ДР в Нуэва Йорк в поисках относительной безопасности. На деньги, что ему заплатили, Гангстер купил новый костюм и четыре пары обуви.
С этого момента для нашего молодого негодяя не осталось преград, разве что небесная твердь. В последующие десять лет он неустанно ездил на Кубу, промышлял подлогами, кражами, вымогательством, отмыванием денег – все ради непреходящего сияния Трухильято. Ходили даже слухи, так и не подтвержденные, что Гангстер был тем удальцом, что замочил Маурисио Баэса в Гаване в 1950-м. Кто знает, но в качестве версии это можно рассматривать; к той поре наш парень обзавелся крепкими связями в гаванском криминальном мире и в истреблении долбаных слюнтяев никакие угрызения совести ему не препятствовали. Впрочем, надежных доказательств крайне мало. То, что он был любимчиком Джонни Аббеса и Порфирио Рубиросы, сомнению не подлежит. У него имелся особый паспорт, выписанный в дворцовой администрации, и чин майора в одном из отделений тайной полиции.
С годами Гангстер поднаторел во многих пакостях, но в чем он реально отличился, побив все рекорды и гребя золото мешками, так это в торговле плотью. Тогда, как и сейчас, шлюх в Санто-Доминго было столько же, сколько в Швейцарии шоколада. И в принуждении к проституции, продаже и унижении женщин задатки нашего парня проявились во всем блеске; у него был талант к этому бизнесу, внутреннее чутье – черный маг траха, не иначе. К двадцати двум годам он заправлял сетью борделей в столице и предместьях, владел домами и автомобилями в трех странах. Для Скотокрадова Семени он никогда и ничего не жалел, будь то деньги, хвала или первосортная девка из Колумбии, и был настолько лоялен режиму, что однажды замочил человека в баре лишь за то, что он неправильно произнес имя матери Трухильо. По слухам, узнав о происшествии, Эль Хефе выдал: «Вот вам человек дела».
Преданность Гангстера не осталась без вознаграждения. К пятому десятку, уже не простой сотрудник, но доверенный, он начал появляться на фотографиях вместе с Джонни Аббесом, Хоакином Балагуэром и Феликсом Бернардино, и хотя его снимков с Скотокрадовым Семенем не существует, эти двое наверняка преломляли хлеб за гнусной беседой. Ибо Великое Око лично поручил ему управлять рядом семейных концессий Трухильо в Венесуэле и на Кубе, и под его драконовским администрированием так называемое соотношение перепиха к доллару в доминиканской секс-индустрии увеличилось втрое. В сороковых он был на вершине успеха: колесил по обеим Америкам вдоль и поперек, от Росарио до Нуэва Йорка, не изменяя стилю папика-сутенера, останавливался в лучших отелях, отбирал себе самых клевых шлюх (так и не утратив пристрастия южанина к черненьким), ужинал в четырехзвездочных ресторанах и якшался со знатью международного криминала.
Неутомимый конъюнктурщик, он заключал сделки всюду, где бы ни появлялся. Чемоданы бабла всегда были при нем, ехал ли он за границу или возвращался домой. Жизнь его не каждую минуту была приятной. Слишком много актов насилия, избиений, поножовщины. Он и сам пережил несколько криминальных разборок, и после каждого наезда, после каждой перестрелки из автомобиля на ходу он обязательно поправлял прическу и галстук рефлекторным движением истинного денди. Он был гангстером до мозга костей, до глубины его мусорной души и вел жизнь, которую сопливые рэперы способны лишь зарифмовывать.
В это же время его длительные заигрывания с Кубой завершились крепким союзом. Пусть Гангстер и лелеял давнюю привязанность к Венесуэле и ее длинноногим мулаткам, пусть и жаждал рослых холодных красоток Аргентины и млел от несравненных мексиканских брюнеток, но только Куба пронзила ему сердце, только там он чувствовал себя как дома. Он проводил в Гаване шесть месяцев в году, и это еще осторожная оценка, и, уважая его предпочтения, в тайной полиции ему дали кодовую кличку Макс Гомес. Он так часто наведывался в Гавану, что просто не мог не оказаться там в канун нового 1959 года (невезение тут ни при чем); в ночь, когда Фульхенсио Батиста драпанул с Кубы, а Латинская Америка коренным образом изменилась, Гангстер развлекался с Джонни Аббесом, лакая виски из пупков малолетних проституток, не ведая ни сном ни духом, что герильясы уже подобрались к Санта-Кларе, географическому центру острова. Спас их осведомитель Гангстера, очень вовремя возникший на вечеринке. Вам лучше отвалить, если не хотите, чтобы вас повесили за яйца! Это был один из крупнейших провалов доминиканской разведки: Джонни Аббес едва ноги унес с Кубы, доминиканцы сели буквально в последний самолет, и Гангстер прижимался лицом к иллюминатору, прощаясь навсегда с ненаглядной Гаваной.
Когда Бели́ познакомилась с Гангстером, то позорное бегство в ночи все еще не давало ему покоя. Кроме финансовой притягательности Куба была важной составляющей его престижа – его мужественности, наконец, – и он никак не мог смириться с тем, что страна сдалась на милость натуральной шпане, банде вшивых студентиков. Конечно, убивался он не каждый день, но стоило ему услышать последние известия о революционных преобразованиях на Кубе, и он принимался рвать на себе волосы и биться головой о ближайшую стену. Однако дня не проходило, чтобы он не клял Батисту (Тупая скотина! Деревенщина!), или Кастро (Комуниста сраный!), или шефа ЦРУ Алена Даллеса (Слабак! Баба!) за то, что Даллес не запретил Батисте объявить амнистию в День матери, в результате чего Фидель и другие отчаянные ребята вышли из тюрьмы, чтобы вскоре взяться за оружие. Столкнись я с Даллесом, пристрелил бы его на месте, уверял он Бели́, а потом бы и мать его застрелил.
Словом, жизнь нанесла Гангстеру болезненный удар, и он слегка растерялся. Будущее представлялось туманным, и, несомненно, в падении Кубы он чуял собственную гибель, как и гибель Трухильо. Возможно, это объясняет, почему, встретившись с Бели́, он ухватился за нее обеими руками. Верно, какой натурал средних лет не пытался омолодиться с помощью алхимии юной киски. А если правда то, что Бели́ не раз говорила своей дочери, киской она была одной из лучших в округе. Одна только линия талии, столь сексуально сужавшейся, могла вызвать тысячи восторженных воплей, и если богатенькие, нацеленные на карьеру мальчики видели в Бели́, кроме всего прочего, проблему, то Гангстер был человеком всеядным, повидавшим мир и перетрахавшим столько замарашек, что считать замучаетесь. Плевать ему было на «что люди скажут». Он хотел лишь одного – сосать огромные груди Бели́, обрабатывать ее «киску» до болотца из давленого манго, изматывать ее до умопомрачения так, чтобы от гложущих воспоминаний и следа не осталось. Народная мудрость гласит: клин клином вышибают, и лишь такая девушка, как Бели́, могла вытравить падшую Кубу (и личные проколы) из его головы.
Поначалу Бели́ вела себя с Гангстером довольно уклончиво. Олицетворением идеальной любви оставался для нее Джек Пухольс, а вовсе не этот пожилой Калибан с крашеными волосами и мохнатой спиной. Этот куда больше походил на заштатного рефери, чем на аватар ее блистательного будущего. Но не надо забывать: упорство побеждает все – особенно если оно подкреплено шармом и изысканными дарами в невиданных пропорциях. Гангстер обхаживал девушку, как только стареющие придурки умеют, растапливая ее сдержанность непрошибаемым апломбом и безудержным дешевым шиком. Осыпал цветами в количествах, которых хватило бы на все городские клумбы, – фейерверки из роз на работе и дома. (Как романтично, вздыхала Тина. Как вульгарно, морщилась Ла Инка.) Водил в элитные столичные рестораны, в клубы, куда темнокожих, если они не музыканты, отродясь не пускали (настолько чувак был могуществен, что сумел взломать запрет на черных), в заведения вроде «Амака», «Тропикалия» (но, увы, не в «Клуб Кантри», где даже его напора не хватило). Льстил ей амурным трепом (я слыхал, что он нанял двух Сирано, старшеклассников, сочинявших ему тексты). Ублажал театром, кино, танцами, заваливал шмотьем в товарных количествах и пиратскими сундуками с побрякушками, знакомил со знаменитостями – и даже с самим Рамфисом Трухильо, – иначе говоря, он вывел ее в гребаный свет (по крайней мере, в тот, что был очерчен границами ДР), и вы удивитесь, но даже такая упертая девушка, как Бели́, с ее идеализированными представлениями о любви, почувствовала необходимость пересмотреть свои убеждения – хотя бы разок, исключительно ради Гангстера.
Он был человеком необычным (кое-кто сказал бы «комичным») и любезным (кое-кто сказал бы «скабрезным»), к Бели́ он относился очень нежно и невероятно заботливо, и под ним (буквально и метафорически) образование, начатое в ресторане, было завершено. Будучи парнем общительным и даже компанейским, он любил проводить время вне дома – на людей посмотреть, себя показать, – и эта его склонность отлично укладывалась в то, о чем мечтала Бели́. А вдобавок этот мужчина пребывал в конфликте со своим прошлым. С одной стороны, он гордился своими достижениями. Я всего добился сам, говорил он Бели́, мне никто не помогал. Сейчас у меня все есть: машины, дома, электричество, шкафы с одеждой, драгоценности, хотя в детстве я даже ботинок не имел. Ни единой пары. Семьи тоже не было. Я рос сиротой. Ты это понимаешь?
Она, сама сирота, понимала, и еще как.
С другой стороны, его мучили воспоминания о совершенных преступлениях. Когда он выпивал больше, чем следует, что случалось нередко, то бормотал нечто вроде «знала бы ты, в каких дьяблурас, безобразиях, я участвовал, и хорошо, что не знаешь, иначе тебя бы сейчас здесь не было». А иногда по ночам Бели́ будил его плач. Я не хотел! Не хотел!
В одну из таких ночей, положив его голову себе на колени и утирая ему слезы, она вдруг поняла, к своему изумлению, что любит Гангстера.
Бели́ полюбила! Второй раунд! Но в отличие от ситуации с Пухольсом здесь все было по-настоящему: чистая, цельная, беспримесная любовь, святой Грааль; ее дети будут всю жизнь ломать себе голову, что же это за любовь была такая. Не забывайте, Бели́ давно мечтала, жаждала полюбить и быть любимой (не слишком давно в реальном времени, но целую вечность по ее подростковому хронометру). В раннем потерянном детстве ей такой возможности не предоставили, и в последующие годы желание любви уплотнялось и крепло, как самурайский меч в процессе ковки, пока не сделалось острее правды. С Гангстером наша девочка наконец получила шанс. И неудивительно, что финальные четыре месяца их отношений превратятся в сплошной аффект. Отпечаток времени также следует учесть: любовь нашей девочки, получившей сильнейшую дозу облучения при распаде старого режима, не могла не напоминать ядерный взрыв.
Что касается Гангстера, обычно интенсивное обожание, исходящее от очередной «игрушечки», быстро его утомляло, но, поставленный на прикол буйными ветрами истории, он невольно подыгрывал ей. Размашисто выписывал чеки пальцем в воздухе, зная в глубине своей гнилой душонки, что никогда их не оплатит. Мужик пообещал ей, что, как только неприятности с коммунистами закончатся, он повезет ее в Майами и Гавану. Я куплю тебе дом там и там, чтоб ты знала, как тебя люблю!
– Дом? – шептала Бели́, и волосы у нее вставали дыбом. – Врешь!
– Я не вру. Сколько комнат ты хочешь?
– Десять? – нерешительно спрашивала Бели́.
– Десять – это фигня. Заказывай двадцать!
Вот какие мысли поселил он в ее голове. Надо было посадить его за это. И поверьте, Ла Инка рассматривала такой вариант. Он – растлитель, заявила она. И вор, он украл твою невинность. Правоту Ла Инки подтверждает вполне солидный аргумент: Гангстер, старый пердун, просто-напросто пользовался наивностью Бели́. Однако, если взглянуть на это с более, скажем так, великодушной точки зрения, нельзя отрицать, что Ганстер обожал нашу девочку, и его обожание было одним из самых ценных подарков, какие она когда-либо получала. Оно пропитало ее до самой сердцевины, и с этой начинкой Бели́ чувствовала себя невероятно хорошо. (Впервые в жизни я ощущала свою кожу как свою, вроде как она была мной, а я ею.) Благодаря ему она почувствовала себя гуапа, красивой, желанной и оберегаемой, никто прежде так на нее не действовал. Никто. По ночам, когда они были вместе, он проводил ладонью по ее обнаженному телу – Нарцисс, разглаживающий поверхность заводи с его отражением, – и шептал снова и снова: гуапа, гуапа. (Рубцы от ожогов его не отпугивали. Будто у тебя на спине нарисовали циклон, а ты и есть циклон, моя негрита, уна тормента эн ла мадругада, буря на рассвете.) Старый похотливый козел мог заниматься с ней любовью с рассвета до заката, и именно с его подачи она изучила досконально свое тело, его оргазмы, его ритмы. И он же посоветовал ей: не стесняйся, будь смелее, за что ему причитаются честь и хвала, независимо от того, что случилось в конце.
Эта связь уничтожила репутацию Бели́ на родине раз и навсегда. Никто в Бани́ толком не знал, откуда взялся Гангстер и чем он занимается (свои мутные делишки он обделывал втихую), но он был мужчиной, и этого достаточно. По убеждению соседей Бели́, приета компарона, черная зазнайка, обрела наконец свое место в жизни, место проститутки. Старожилы говорили мне, что в свои последние месяцы в ДР Бели́ провела в мотелях для парочек больше времени, чем она когда-то просидела за школьной партой, – преувеличение, конечно, но и показатель того, как низко пала наша девочка в глазах соотечественников. Поведение Бели́ только раззадоривало публику. В один миг взлетев из самых низов к довольно высокому уровню распределения благ, она расхаживала по округе с самодовольным видом, хая и поливая кипящим презрением всё и вся только потому, что они не Гангстер. Объявив свой квартал «сущим адом», а соседей «сбродом неотесанным» и «свиньями», она хвасталась, что скоро переедет в Майами и навсегда завяжет с этой недоделанной страной. Дома она прекратила соблюдать даже видимость приличий. Отлучалась на всю ночь и завивала волосы, когда ей вздумается. Ла Инка уже не знала, какие ей предпринять меры; соседи советовали избить бесстыдницу до состояния кровавого месива (может, и убить придется, сочувственно добавляли они), и Ла Инка не могла им объяснить, что произошло с ней много лет назад, когда она нашла Бели́ – обожженную девочку, запертую в курятнике, и как это зрелище потрясло ее и перевернуло все у нее внутри, и с тех пор она не в силах поднять на «дочку» руку. Но попытки образумить ее Ла Инка не оставляла.
– Что с колледжем?
– Я не хочу в колледж.
– И что же ты собираешься делать? Гулять с Гангстером всю жизнь? Твои родители, упокой Господь их души, желали тебе совсем иного.
– Я сто раз тебе говорила, не поминай этих людей. У меня нет других родителей кроме тебя.
– И хорошо же ты ко мне относишься. Лучше не придумаешь. Может, люди правы, – отчаивалась Ла Инка. – Может, ты и впрямь проклята.
Бели́ смеялась:
– Это ты проклята, не я.
Даже китайцы были вынуждены отреагировать на перемены в манерах Бели́.
– Ты должна нас уходить, – сказал Хуан.
– Не поняла.
Он облизал губы и попробовал снова:
– Мы должны ты уйти.
– Ты уволена, – сказал Хосе. – Будь добра, оставь фартук на стойке.
Гангстер прослышал об увольнении, и его отморозки нанесли визит братьям Тэн, после чего Бели́ немедленно восстановили в должности. Но отношение к ней изменилось. Братья с ней не разговаривали, не травили байки про свою молодость в Китае и на Филиппинах. Молчанка длилась недолго; уловив намек, Бели́ через несколько дней перестала появляться в ресторане.
– Теперь у тебя и работы нет, – расстроилась Ла Инка.
– Зачем мне работать? Он хочет купить мне дом.
– Мужчина, в чей дом тебя никогда не приглашали, собирается купить тебе дом? И ты ему веришь? Ох, иха.
Так точно, наша девочка верила.
А как же, ведь это была любовь! Мир трещал по швам: до полного обвала Санто-Доминго оставалось недолго, Трухильято суетился, полицейские посты на каждом углу – и даже ребят, с которыми Бели́ училась в школе, самых умных и смелых, смело волной террора. Девочка из «Эль Редентора» рассказала ей, что младшего брата Джека Пухольса уличили в организации заговора против Скотокрадова Семени и никакая влиятельность отца-полковника не спасла паренька от пыток электрическим шоком, он лишился глаза. Но у нее же любовь! Любовь! Она мало что замечала вокруг, жила как женщина с сотрясением мозга. И ведь у нее не было даже телефонного номера Гангстера или хотя бы адреса (плохой признак номер раз, девочки), вдобавок он имел привычку исчезать дня на три-четыре без предупреждения (плохой признак номер два), и теперь, когда война Трухильо против всего света приближалась к горькому крещендо (а Бели́ только о Гангстере и думала), дни складывались в недели, и когда он возвращался «из командировки», то от него пахло куревом и застарелым страхом; он вез ее в мотель, потому что хотел только одного – секса, а потом, сидя у окна, хлебал виски и тихо бубнил сам с собой. Сколько седых волос, отмечала про себя Бели́. Забывает их красить.
Она не терпела его исчезновения безропотно. Эти отлучки выставляли ее в невыгодном свете перед Ла Инкой и соседями, осведомлявшимися сладчайшим тоном: где же теперь твой бог, Моисей? Разумеется, она защищала его от всех нападок, ни у одного братана не было лучше адвоката, но, когда он возвращался, отыгрывалась сполна. Дулась, когда он являлся с цветами; требовала, чтобы он водил ее в самые дорогие рестораны; долбила ему ежечасно, что он должен переселить ее в другой район; допытывалась, где, черт побери, он был все эти дни; болтала о свадьбах, о которых прочла в светской хронике, и – сомнения Ла Инки явно оставили след в ее душе – желала знать, когда он покажет ей свой дом. Иха де ла гран пута, твою мать, кончай уже доставать меня! В стране идет война! Он стоял перед ней в майке-алкоголичке, размахивая пистолетом. Тебе известно, что коммунисты делают с девушками вроде тебя? Подвешивают за их прекрасные сиськи. А потом отрезают эти сиськи, так они расправлялись со шлюхами на Кубе!
Однажды, во время его долгого отсутствия, Бели́, изнывая от скуки и не зная, куда деваться от злорадства в глазах соседей, решила прогуляться напоследок по нахоженным тропинкам, – иными словами, она навестила своих прежних воздыхателей. Якобы ей хотелось поставить точку с официальной печатью на тех отношениях, но, подозреваю, она просто приуныла и ей не хватало мужского внимания. Что ж, бывает. Но она совершила классическую ошибку, рассказав этим доминиканским омбрес, мужикам, о своей новой любви на всю жизнь и о том, как она счастлива. Сестры, никогда так не делайте и ни за что. Это так же прикольно, как поведать судье, который готовится вынести вам приговор, что совсем недавно вы ублажали пальцем его мамочку. Автомобильный дилер, прежде неизменно обходительный, покорный, запустил в Бели́ бутылкой виски с воплем: «Почему я должен радоваться за тебя, тупая вонючая телка!» Они находились в его квартире на набережной – по крайней мере, он показал тебе свой дом, впоследствии острила Константина, – и будь у него получше с реакцией, Бели́ размозжили бы череп, а потом, возможно, изнасиловали и убили. Но бросок дилера лишь оцарапал ее, после чего она перехватила инициативу. Убрала его с дороги четырьмя ударами все той же бутылкой. Через пять минут, когда она, босая, не успев отдышаться, ехала в такси, машину остановила тайная полиция, их насторожил тот факт, что она бежала по улице; и лишь когда они приступили к допросу, Бели́ сообразила, что до сих пор сжимает в руках бутылку с прилипшими к стеклу окровавленными волосами, прямыми блондинистыми волосами автодилера.
(Стоило рассказать им, как все было, и они меня отпустили.)
К чести Аркимедеса, он не посрамил своей репутации более развитой особи. (Хотя, с другой стороны, ему она рассказала первому, еще стесняясь и выбирая выражения.) Когда ее признание отзвучало, из шкафа донесся «легкий шум», и на этом все. Минут пять оба молчали, а затем Бели́ прошептала: я лучше пойду. (Больше она его живьем никогда не видела, только по телевизору, толкающего речи, и спустя много лет задавалась вопросом, вспоминает ли он ее, как она вспоминает его иногда.)
– Что ты тут вытворяла? – спросил Гангстер, возникнув после отлучки.
– Ничего, – она порывисто обняла его, – абсолютно ничего.
За месяц до того, как все накрылось, Гангстер повез Бели́ отдохнуть и заодно навестить своих старых призраков в Самане. Это было их первое путешествие вдвоем, задабривающий жест как следствие особенно длительного отсутствия Гангстера, гарантия будущих загранпоездок. К сведению капитоленьос, столичных штучек, кто никогда не покидал бульвара 27 Февраля или считает квартал Гуалей центром вселенной, Самана – ес уна чулерия, просто прелесть. Один из авторов Библии короля Иакова путешествовал по Карибам, и мне кажется, что места вроде Саманы были у него на уме, когда он садился перетолмачивать главы об Эдеме. Ибо это и есть Эдем, благословенный меридиан, где море, и солнце, и зелень сошлись в редкостном единстве, породив упрямое племя людей, и никакой самой возвышенной прозой невозможно все это описать. Гангстер пребывал в отличном настроении, война с отщепенцами шла успешно – вроде бы. (Мы вовремя их прижучили, бахвалился он. Скоро все будет как надо.)
Что до Бели́, эта поездка запомнилась ей как самое приятное, что с ней случилось за всю жизнь в ДР. С тех пор она не могла слышать слово «Самана», чтобы перед глазами не мелькнула та последняя весна ее молодости, весна расцвета, когда она была еще юной и прекрасной. Самана навеки слилась в ее памяти с занятиями любовью, с небритым подбородком Гангстера, царапавшим ее шею, с шумом Карибского моря, что игриво обхаживало безупречные пустынные пляжи, с чувством покоя и веры в будущее.
Три снимка, сделанных в Самане, и на каждом она улыбается. Они занимались всем тем, чем мы, доминиканцы, так любим заниматься на отдыхе. Ели жареную рыбу и плескались в реке. Бродили по пляжу и пили ром, пока глазные мышцы не начинали пульсировать. Впервые в жизни Бели́ полноправно распоряжалась собой и пространством вокруг, поэтому, пока Гангстер мирно дремал в гамаке, она увлеченно играла роль жены, набрасывая предварительный эскиз домашнего хозяйства, которым они вскоре обзаведутся. По утрам она подвергала их домик-кабану тщательной уборке и вешала свежие яркие цветы гирляндами на каждую балку и каждое окно, а из продуктов, что ей удавалось выменять, и рыбы, купленной у соседей, она готовила одно занятное блюдо за другим – демонстрируя навыки, приобретенные в «потерянные годы», – и то, как насытившийся Гангстер похлопывал себя по животу, его недвусмысленные похвалы, тихое испускание газов, когда он лежал в гамаке, все это звучало музыкой для Бели́! (По ее представлениям, на том отдыхе она стала его женой во всех смыслах, кроме законного.)
Они с Гангстером умудрились даже поговорить по душам. На второй день он показал ей свой старый дом, заброшенный и побитый ураганом. И потом она спросила его: «Тебе не бывает жаль, что у тебя нет семьи?»
Они сидели в единственном приличном ресторане в городе, где столовался Скотокрадово Семя, когда наезжал в эти места (о чем здесь до сих пор рассказывают путешественникам). Видишь этих людей? – он кивнул в сторону бара. У них у всех есть семьи, по ним видно, семьи, которые зависят от них, и наоборот, и для кого-то это хорошо, для кого-то плохо. Но какая, на хрен, разница, если никто из них не свободен. Они не могут делать что хотят, не могут пойти своим путем. У меня нет никого в целом мире, но зато я свободен.
Бели́ никогда не слышала, чтобы кто-то говорил так о себе. Я свободен не было популярным рефреном в эпоху Трухильо. Но это задело в ней некую струну, она увидела Ла Инку, соседей и свою все еще подвешенную в воздухе жизнь в ином свете.
Я свободна.
Я хочу быть как ты, сказала она Гангстеру спустя несколько дней, когда они ели крабов, приготовленных ею в соусе с зернами помадного дерева. Он как раз рассказывал ей о нудистских пляжах на Кубе. Ты бы там была звездой, смеялся он, пощипывая ее за сосок.
– Что значит – как я?
– Хочу быть свободной.
Он усмехнулся и приподнял пальцем ее подбородок.
– Тогда станешь, моя прекрасная негра.
На следующий день защитная пленка, окутывавшая их идиллию, наконец порвалась и в прореху посыпались беды реального мира. К их кабане подъехал мотоцикл, на котором сидел чрезмерно толстый полицейский. Капитан, вас требуют во дворец, сказал он, не расстегивая шлема. Похоже, опять проблемы с подрывными элементами. Я пришлю за тобой машину, пообещал Гангстер. Погоди, я поеду с тобой, заторопилась Бели́, не желая, чтобы ее снова бросили, но он то ли не расслышал, то ли сделал вид, что не слышит. Погоди, черт возьми, в бессильном гневе кричала она. Но мотоцикл не притормозил. Погоди! Машина тоже не материализовалась. К счастью, Бели́ завела привычку подворовывать у него деньги, когда он спал, надо же ей было себя содержать во время его отлучек, а иначе она застряла бы на этом гребаном пляже черт знает на сколько. Прождав восемь часов как последняя идиотка, она взвалила на плечо сумку (оставив его барахло в кабане) и зашагала по обжигающей жаре воплощением мести на двух ногах; шагала, как ей показалось, полдня, пока не наткнулась на продуктовую лавку, где двое крестьян поправлялись от солнечного удара теплым пивом в компании с лавочником, сидя в тени и отгоняя мух от закуски (другого тенистого места поблизости не наблюдалось). Когда мужики наконец осознали, что она стоит напротив них, они с трудом, но поднялись. К тому времени ее злость иссохла, ей хотелось только одного – прекратить передвигаться пехом. У кого-нибудь здесь есть машина? К полудню она сидела в пропыленном «шевроле», направляясь домой. Вы бы придерживали дверцу, посоветовал водитель, а то она отвалится, не дай бог.
Пускай отваливается, и Бели́ демонстративно сложила руки на груди.
Им пришлось проехать через одну из забытых богом «общественных язв», что нередко портят вид артерий, связующих крупные города, – горстка убогих хижин, будто сооруженных сразу после урагана или иного бедствия. Единственным признаком деятельности была висевшая на дереве козлиная туша, ободранная до оранжевого переплетения жестких мышц, и только на голове оставили кожу, отчего морда животного напоминала погребальную маску. Освежевали козла совсем недавно, плоть все еще подрагивала от мушиных наскоков. То ли от жары, то ли от двух банок пива, выпитых, пока лавочник разыскивал родственника с машиной, а может, освежеванный козел так растревожил Бели́ или нахлынули сумрачные воспоминания о «потерянных годах», но наша девочка могла бы поклясться, что у человека, сидевшего в кресле-качалке перед одной из лачуг, не было лица, и он помахал ей и в тот же миг сгинул в облаке пыли, прежде чем она успела проверить, не померещилось ли ей. Вы это видели? Уж простите, вздохнул водитель, я и дорогу-то едва вижу.
Вернувшись домой, спустя два дня она начала чувствовать холод в животе, словно там что-то утопили. Она не понимала, что с ней; каждое утро ее тошнило.
Первой догадалась Ла Инка.
– Так, этого и следовало ожидать. Ты беременна.
– Нет, я не беременна, – просипела Бели́, утирая с губ вонючую жижу.
Она ошибалась.
Просветление
Когда врач подтвердил наихудшие опасения Ла Инки, Бели́ издала радостный вопль. (Это вам не игрушки, девушка, одернул ее врач.) Она была одновременно дико испугана и безумно счастлива. Она не могла спать, дивясь и радуясь, а узнав о своем положении, сделалась необычайно вежливой и покладистой. (Значит, ты теперь счастлива? Господи, девочка, какая же ты дура!) Но Бели́ торжествовала. Этого волшебства она и ждала. Она клала ладонь на свой плоский живот и ясно слышала звон свадебных колоколов и видела мысленным взором обещанный дом, о котором так долго мечтала.
Не говори никому, умоляла ее Ла Инка, но она, конечно, шепнула словечко закадычной подружке Дорке, а та разнесла новость по округе. Ведь успех всегда нуждается в зрителях, зато провал никогда без них не обходится. Скандальный слух распространился по району со скоростью лесного пожара.
К очередному появлению Гангстера Бели́ подготовилась с особым тщанием: новое, с иголочки платье; белье, надушенное мятым жасмином; накануне побывала в салоне, сделала прическу и даже брови выщипала двумя прямыми грозными линиями. Гангстеру не мешало бы побриться и постричься, а волосы, клубившиеся у него в ушах, наводили на мысль о чрезвычайно урожайной культуре.
– Ты так пахнешь, аж слюнки текут, – просипел он, целуя нежную гладь ее щеки.
– Знаешь что? – лукаво спросила она.
Он вскинул голову:
– Что?
По размышлении зрелом
Насколько она помнила, он никогда не говорил ей избавиться от ребенка. Но позже, кода она мерзла в подвальной квартире в Бронксе, а на работе стирала пальцы в кровь, она сообразила, что именно это он ей и говорил. Но, как и все девочки, одурманенные любовью, она слышала только то, что хотела слышать.
Игра в имена
– Надеюсь, у нас будет мальчик, – сказала она.
– Я тоже надеюсь (тоном человека, который с трудом верит в то, говорит).
Они лежали в постели в мотеле. Над ними вращался вентилятор, за лопастями гонялось с полдюжины мух.
– Какое у него будет второе имя? – волновалась Бели́. – Нужно что-нибудь очень значительное, потому что он станет врачом, как ми папа. – Не успел он ответить, а она уже придумала: – Мы назовем его Абеляр.
Он скорчил гримасу. Такое имя только пидору впору.
– Если ребенок мальчик, мы назовем его Мануэль. Та к звали моего дедушку.
– Я думала, ты ничего не знаешь о своей семье.
Он отодвинулся от нее.
– Да пошла ты.
Обидевшись, она потянулась ладонью к своему животу.
Правда и последствия 1
Гангстер много всякого рассказывал Бели́, пока они были вместе, однако одно очень важное обстоятельство он ей так и не раскрыл. Он был женат.
Уверен, вы уже и сами догадались. Ну, то есть, он же был доминикано. Но готов спорить, вы и представить себе не можете, на ком он был женат.
На Трухильо.
Правда и последствия 2
Это правда. Женой Гангстера была – барабанную дробь, пожалуйста, – гребаная сестра Трухильо! А вы и впрямь решили, что какой-то уличный хулиган из Саманы пробьется в высшие эшелоны диктаторской власти благодаря упорному труду и личным заслугам? Бросьте, ребята, – это ведь не юмористическая, на фиг, книга!
Да, сестра Трухильо; ее еще ласково называли Гадиной. Они познакомились, когда Гангстер куролесил на Кубе, – прижимистая стерва на семнадцать лет старше него. Они отлично сработались в бизнесе по задницам, и очень скоро она нашла его жажду удовольствий неотразимой. Он поощрял ее (фантастические возможности Гангстер никогда не упускал); не прошло и года, как они разрезали торт – первый кусок на тарелку Скотокрадова Семени. Кое-кто из стариков утверждает, что Гадина и сама была проституткой до того, как ее братец захватил власть, но, пожалуй, они перегибают палку, это все равно что сказать, что Балагуэр стал отцом десятка незаконнорожденных детишек, а потом замял скандал на народные деньги… стойте, оно ведь так и есть, но про Гадину, наверное, все же нет… черт, кому под силу разобраться, что правда, а что ложь в такой безумной стране, как наша… Известно лишь, что годы до возвышения брата выковали из нее уна мухер бьен фуэртэ й бьен круэль, женщину очень сильную и очень жестокую. Она не была легковерной и девочек вроде Бели́ сжирала как булочки к завтраку, – у Диккенса она была бы хозяйкой борделя… стойте, но она и была хозяйкой борделей! Ладно, может, Диккенс заставил бы ее основать работный дом. В любом случае, она была из тех персонажей, что только клептократия способна породить: сотни тысяч в банке и ни юаня жалости за душой; она обжуливала всех, с кем имела дело, включая родного брата, и довела двух респектабельных бизнесменов до безвременной кончины, обобрав их до последней нитки. В своем огромном столичном особняке она сидела, как паучиха в центре паутины, целыми днями сверяя счета и гоняя подчиненных, а по определенным выходным дням закатывала вечеринки, где «друзей» часами изводил, декламируя поэзию, ее начисто лишенный музыкальности сын (от первого брака; с Гангстером у них детей не было). Так вот, в один прекрасный майский день на пороге ее кабинета возник слуга.
Потом, отмахнулась она, грызя карандаш.
Вдох. Донья, есть новости.
Новости всегда есть. Потом.
Выдох. О вашем муже.
Под сенью дерева в цвету
Два дня спустя Бели́ брела по центральному парку, словно в тумане. Ее волосы знавали лучшие дни. Она вышла из дома, потому что больше не могла оставаться один на один с Ла Инкой, и теперь, когда у нее не было больше работы, она лишилась убежища, где можно спрятаться от всех и всего. Пребывая в глубокой задумчивости, она положила одну руку на живот, другую на раскалывающуюся голову. Размышляла Бели́ о ссоре с Гангстером, случившейся примерно неделей ранее. Он был в отвратительном настроении, что, впрочем, не являлось чем-то из ряда вон выходящим, и вдруг давай орать: мол, не желаю плодить детей в этом ужасном мире, а она взбрыкнула, напомнив, что в Майами мир не настолько ужасен, и тогда он сказал, схватив ее за горло: «Если так рвешься в Майами, прыгай в воду и плыви». С тех пор о нем не было ни слуху ни духу, и Бели́ бродила по улицам в надежде столкнуться с ним. Будто он торчал в Бани́, как же. У нее распухли ноги, голова спускала излишек боли в шею, и тут два толстенных мужика с одинаковыми коками на голове подхватили ее под руки и потащили в центральную аллею, где на скамейке под полуживой, но еще цветущей джакарандой сидела хорошо одетая пожилая дама. В перчатках и с ниткой жемчуга на шее. Она пристально разглядывала Бели́ немигающими глазами игуаны.
– Знаешь, кто я?
– На хрена мне знать…
– Я – Трухильо. А также жена Дионисио. До меня дошли сведения, что ты повсюду болтаешь, будто собираешься выйти за него и родить ему ребенка. Что ж, я должна уведомить тебя, обезьянка моя, что ты не сделаешь ни того ни другого. Эти два очень крупных и бравых офицера отвезут тебя к доктору, а после того, как он выскоблит твою сраную киску, ребенок, как предмет для разговора, исчезнет. В дальнейшем в твоих же интересах не попадаться мне на глаза, иначе, если увижу твою гнусную рожу, скормлю тебя собакам. Но хватит болтать. Тебе пора к врачу. Попрощаемся, не хочу, чтобы ты опоздала.
Пусть Бели́ и чувствовала себя так, словно эта ведьма вылила на ее задницу кипящее масло, но ей хватило запала, чтобы рявкнуть: поцелуй меня в зад, старая мерзкая уродина.
– Пойдем, – сказал Элвис Первый и, заломив ей руку за спину, с помощью напарника потащил ее через парк к машине, зловеще поблескивавшей на солнце.
– Отпустите! – кричала Бели́ и тут заметила, что в машине сидит еще один коп, а когда он повернулся к ней, увидела, что у него нет лица. Силы покинули ее.
– То-то же, давно пора успокоиться, – сказал тот, что был погрузнее.
Сколь печально завершилась бы эта ситуация, если бы наша девочка не оглянулась в последней надежде и не зацепилась взглядом за Хосе. Он возвращался вразвалочку с какой-то игорной забавы, под мышкой у него торчал газетный сверток. Бели́ попыталась позвать его, но, как бывает в наших кошмарах, из нее будто выкачали воздух. И только когда ее начали запихивать на сиденье, а рука ее коснулась жгучего корпуса машины, к ней вернулся голос. Хосе, выдавила она, помоги.
И в тот же миг злые чары рассеялись. Заткнись! Элвисы били ее по голове и по спине, но поздно, Хосе Тэн уже бежал на подмогу, а за ним, о чудо, поспешали его брат Хуан и вся команда «Паласио Пекина»: Константина и Марко Антонио с Индейцем Бенни. Хряки попробовали было вытащить оружие, но Хосе уже приставил свою пушку к черепу самого жирного из них, и все замерли, кроме, разумеется, Бели́.
– Сволочи! Я беременна! Понимаете?! Беременна!
Она развернулась туда, где восседала старая карга, но та необъяснимым образом испарилась.
– Девушка арестована, – угрюмо сообщил второй хряк.
– Нет, не арестована. – И Хосе вырвал Бели́ из их лап.
– Ты упускай она! – выкрикнул Хуан, сжимая в каждой руке по мачете.
– Послушай, китаеза, ты сам не знаешь, что делаешь.
– Этот китаеза отлично знает, что делает.
Хосе взвел курок, звук был такой, будто у кого-то треснуло ребро. Лицо Хосе – мертвый оскал, и сквозь эту страшную маску просвечивало все, что он потерял в жизни.
– Беги, девочка, – сказал он.
И она побежала, заливаясь слезами, но прежде пнула хряков разок-другой.
Мои китайцы, не раз говорила она дочери, спасли мне жизнь.
Растерянность
Ей следовало бы бежать не останавливаясь, но она завернула домой. С ума сойти, да? Как и все в этой проклятой истории, она недооценивала толщу дерьма, в которое вляпалась.
– Что случилось, иха? – Выронив сковородку из рук, Ла Инка обняла свою девочку. – Расскажи мне.
Бели́ лишь трясла головой, пытаясь отдышаться. Заперла дверь и окна на задвижки, потом свернулась калачиком в постели, сжимая в руке нож, дрожащая, рыдающая, и все тот же холод в животе, но теперь ей казалось, что у нее внутри плавает дохлая рыба.
– Где Дионисио? – всхлипывала она. – Он нужен мне прямо сейчас!
– Что случилось?
Следовало бы линять из города, но ей требовалось повидаться с Гангстером: он должен ей объяснить, что происходит. Несмотря на то что ей сегодня открылось, она по-прежнему верила, что Гангстер все уладит и его хриплый голос утихомирит ее сердце и уймет животный страх, поедавший ее изнутри. Бедная Бели́. Она надеялась на Гангстера. Была предана ему до конца. Вот почему несколькими часами позже, услыхав возглас соседа «ойе, Инка, жених приехал», она вылетела из постели, словно заряд из электромагнитной катапульты, промчалась мимо Ла Инки, мимо благоразумия и ринулась босиком к поджидавшему автомобилю. В потемках она не разобрала, что машина была вовсе не Гангстера.
– Соскучилась по нам? – спросил Элвис Первый, защелкивая наручники на ее запястьях.
Она попробовала крикнуть, но было уже слишком поздно.
Ла Инка божественная
После того как девочку унесло из дома и соседи сообщили, что ее загребла тайная полиция, своим обитым железом сердцем Ла Инка поняла: девочка обречена, злой рок Кабралей, как ни береглась Ла Инка, настиг и Бели́ тоже. Стоя в конце улицы, прямая, как столб, беспомощно вглядываясь в ночь, она чувствовала, как на нее накатывает холодная волна отчаяния, бездоннее которого только наши желания. Причин, почему все так вышло, отыскалось бы с тысячу (начиная, конечно, с анафемского Гангстера), но куда важнее был сам факт случившегося. Застряв в сгущающейся тьме, не имея ни имени, ни адреса, ни родственника в президентском дворце, Ла Инка почти сдалась, позволив ледяной волне оторвать ее от твердой почвы и понести – как малое дитя, как шмат морских водорослей – прочь от сверкающего рифа ее веры в сумрачные дали. В этот час смятения, однако, ей подали руку, и она вспомнила, кто она есть. Майотис Альтаграсия Торибио Кабраль. Несгибаемая южанка. Ее спасешь ты, сказал ей дух ее мужа, или никто.
Опустошенность как рукой сняло, и Ла Инка поступила так, как поступили бы многие женщины ее круга. Поместилась перед изображением Девы Марии, покровительницы Альтаграсии, и приступила к молитве. Мы, постмодернистские доминикано, склонны считать католическое рвение наших стариков атавизмом, неуместной тягой к седой старине, но именно в такие моменты, когда всякая надежда нас оставила, а конец все ближе, молитва вступает в свои суверенные права.
Позвольте доложить вам, истинные верующие, в анналах доминиканской набожности еще не встречалось молитвы, подобной этой. Четки в пальцах Ла Инки струились, будто леска в руках обреченного на улов рыбака. И не успели бы вы сказать «Свят! Свят! Свят!», как к ней присоединилась стая женщин, буйных и кротких, серьезных и веселых, даже тех, кто раньше поливал нашу девочку грязью, обзывая ее шлюхой. Они пришли без приглашения, не сговариваясь, пришли помолиться. Дорка была среди них, и жена дантиста, и многие, многие другие. В мгновение ока комната заполнилась верующими, и духовный порыв обрел такую, почти ощутимую, плотность, что, говорят, сам Дьявол потом долго избегал показываться на Юге. Ла Инка ничего не замечала вокруг. Тайфун мог бы снести целый город, ни на миг не нарушив сосредоточенности ее молитвы. На лице ее проступили кровеносные сосуды, на шее напряглись мускулы, кровь шумела у нее в ушах. Для мира она была потеряна, целиком отдавшись одной мысли – вытащить свою девочку из бездны. Столь яростной и неукротимой была ее решимость, что немало женщин испытали шитаат (перегорели духовно), истощивший их изнутри, и никогда более они не чувствовали нежного дыхания Тодоподеросо, Всемогущего, на своем затылке. А одна женщина даже разучилась отличать хорошее от дурного и спустя несколько лет оказалась среди заместителей Балагуэра. К исходу ночи от их первоначального круга осталось лишь трое – Ла Инка, естественно, ее подруга и соседка Момона (по слухам, умевшая выводить бородавки и определять пол яйца, лишь взглянув на него) и отважная семилетка, чью набожность до сих пор не удавалось разглядеть за мужицкой привычкой выстреливать соплей в землю.
Они молились до изнеможения, а перейдя эту грань, до мерцающего просвета, в котором плоть умирает и рождается вновь в сплошной бесконечной агонии, и наконец, когда Ла Инка почувствовала, что ее душа отделяется от земных тенет и стены вокруг начинают таять…
Выбор и результат
Они ехали на восток. В те времена города еще не выродились в монстров, что стращают друг друга дымом и гарью, и куда бы ни дотянулись их щупальца, всюду вырастают хрупкие башни; в те времена пределом городских мечтаний была утопия Корбюзье; город обрывался резко, как импровизация ударника: в эту секунду вы находились в гуще двадцатого века (ну, двадцатого века третьего мира), а в следующую проваливались на 180 лет назад, в поля волнующегося тростника. Реальная машина времени, блин. Луна, как нам сообщили, была полной, и потоки лунного света чеканили на листьях эвкалипта лучистые знаки.
Мир вокруг был так прекрасен, но внутри машины…
Нашу девочку лупили без устали. Правый глаз распух, превратившись в гнойную щелку, губы разбиты в кровь, и с челюстью что-то было не так, Бели́ не могла сглотнуть без того, чтобы не испытать острого приступа боли. Она вскрикивала при каждом ударе, но не плакала, понимаете? Ее стойкость меня поражает. Она не хотела доставить им такого удовольствия. Страх терзал ее, тошнотворный, сворачивающий кровь страх, что вспыхивает, когда на тебя наводят оружие или когда просыпаешься, а у твоей кровати стоит незнакомец, и этот страх не слабел и не усиливался хотя бы на миг, но длился ровной протяжной нотой. Настолько ей было страшно, и, однако, она не выдала свой ужас ни звуком. Как же она ненавидела этих людей. И будет ненавидеть всю жизнь, никогда не простит, никогда, и всякий раз, когда вспомнит о них, ее охватит бешеная, неконтролируемая ярость. Другие бы уворачивались от ударов в лицо, но Бели́ подставляла им свое. А между ударами заботливо подтягивала колени к животу. С тобой все будет хорошо, шептала она расквашенными губами. Тебя не тронут.
Диос мио. Боже мой.
Затормозив на обочине, они потащили ее на тростниковое поле. Завели подальше вглубь, туда, где тростник не шумит, но ревет, словно буря завывает. Наша девочка постоянно откидывала голову назад, отбрасывая волосы с лица, и думала лишь об одном – о своем бедном маленьком мальчике, и только по этой причине она наконец заплакала.
Самый крупный хряк подал напарнику полицейскую дубинку, особую, утяжеленную, для ночного патрулирования. Надо поторапливаться.
Нет, сказала Бели́.
Как она выжила, мы никогда не узнаем. Они били ее, как бьют рабыню, как собаку. С вашего разрешения, я опущу сам акт насилия и сразу перейду к причиненному ущербу: ключица сломана; в плечевой кости три трещины (прежняя сила в эту руку уже никогда не вернется); пять ребер раскрошены; левая почка отбита; печень повреждена; правое легкое всмятку; передние зубы выбиты. Общим числом 167 повреждений, и только по чистой случайности эти подонки не размозжили ей череп, хотя голова у нее и раздулась до слоновьих размеров. Хватило ли им времени, чтобы изнасиловать ее, и не один раз? Подозреваю, что хватило, но утверждать не могу – таких вопросов она была не склонна касаться. Остается лишь подытожить: это был конец всякого разумения, конец надежде. Такие избиения ломают людей, перемалывают их.
Сидя в машине и даже на первых тактах молотиловки она лелеяла глупую надежду, что Гангстер спасет ее, возникнет из тьмы с оружием наперевес и письменным помилованием. А когда стало очевидным, что спасения не предвидится, она фантазировала, теряя сознание, как он навещает ее в больнице и прямо оттуда они идут под венец, он в костюме, она в гипсе, но потом и это вылетело из головы от удара, переломившего предплечье, остались только боль и девичье недомыслие. Во время одного из обмороков она увидела, как он исчезает на мотоцикле, а она кричит ему «погоди! погоди!» – и у нее сдавливает грудь. Увидела на краткий миг Ла Инку, молящуюся у себя в комнате, – безмолвие, что разделяло их сейчас, было сильнее, чем любовь, – а в надвигающихся потемках физического бессилия уже маячило одиночество, абсолютное, какого и в смерти не бывает, одиночество, что затмевает память, одиночество ее детства, когда она даже не знала собственного имени. И в это одиночество она медленно погружалась, там она и пребудет вовеки, одна, чернокожая, гадкая, царапающая палкой по слою пыли и выдавая эти каракули за буквы, слова, имена.
Надежда иссякла до последней капли, но, истинные верующие, случилось чудо; не иначе ее предки вмешались. Уже готовясь исчезнуть с событийного горизонта, уже ощущая холод забвения, поднимавшийся от пяток по ногам, она обнаружила в себе последний из оставшихся запасов прочности: махис Кабралей, их исключительность; ей всего-то понадобилось смекнуть, что ее опять подставили, опять обломали – все, и Гангстер, и Санто-Доминго, и ее собственные идиотские запросы. Это соображение стало первой искрой. Как Супермен в «Возвращении Темного рыцаря» извлек из полной сумятицы фотонную энергию, чтобы противостоять советскому ядерному «Хладобою», Бели́ извлекла из своего гнева шанс выжить. Иными словами, ее нрав спас ей жизнь.
В ней будто вспыхнул слепящий свет. Похожий на солнце.
Очнулась она под беспощадным лунным сиянием. Поломанная девочка на поломанных стеблях тростника.
Нестерпимая боль повсюду. Но живая. Живая.
* * *
Мы приближаемся к самой странной части нашего повествования. Чем было то, что произошло дальше, причудой измученного воображения Бели́ или чем-то еще, я не берусь сказать. Даже ваш хранитель порой вынужден помалкивать, оставляя лист чистым. Да и к Источнику всего сущего, каким мы его знаем по комиксам, мало кто отваживается сунуться. Но какой бы ни была правда, не забывайте, доминиканцы принадлежат Карибам, а значит, они чрезвычайно терпимы к запредельным феноменам. А иначе как бы мы пережили то, что пережили? Словом, пока Бели́ балансировала на грани жизни и смерти, рядом с нею возникло существо, которое можно было бы принять за дружелюбного мангуста, если бы не золотистые львиные глаза и абсолютная чернота шкуры. К тому же этот мангуст был изрядно крупнее, чем его сородичи; положив свои проворные лапки ей на грудь, он уставился на нашу девочку.
Поднимайся.
Мой ребенок, стонала Бели́. Ми ихо пресьосо. Мой сынок ненаглядный.
Ипатия, твой ребенок погиб.
Нет, нет, нет, нет, нет.
Существо потянуло за оставшуюся целой руку.
Если не встанешь сейчас, никогда не увидишь ни сына, ни дочери.
Какого сына? – выла она. Какой дочери?
Тех, что грядут.
Она поднялась. Было темно, у нее дрожали ноги, слепленные будто не из плоти, но из дыма.
Следуй за мной.
Существо юркнуло в заросли тростника, и Бели́, смаргивая слезы, осознала, что она понятия не имеет, как отсюда выбраться. Кое-кто из вас наверняка в курсе, что тростниковые поля – это офигительно не смешно, и даже самые смекалистые и опытные способны заплутать в их бесконечности, как в лабиринте, а потом вернуться к людям месяцы спустя в образе впечатляющего орнамента из костей. Но не успела Бели́ отчаяться, как услышала голос существа. Она (тембр был женским) пела! С акцентом, который Бели́ не могла определить, то ли венесуэльский, то ли колумбийский. Суэньо, суэньо, суэньо, комо ту тэ йамас. Сон, сон, сон, как тебя зовут. Пошатываясь, Бели́ уцепилась за тростник, как дряхлый старик за спинку кровати, и, тяжело дыша, сделала первый шаг. Голова закружилась, но обморока она себе не позволила и опять шагнула. Осторожно, медленно, потому что понимала: если она упадет, больше не встанет. Иногда она видела крапчатые глаза существа, мелькавшие меж стеблей. Йо мэ йамо суэньо де ла мадругада. Зовут меня сном на рассвете. Конечно, тростник не хотел ее отпускать; он полосовал ей ладони, впивался в бок, колол ноги, и его сладкий смрад забивал ей горло.
Каждый раз, когда ей казалось, что она сейчас упадет, она сосредотачивалась на лицах из предсказанного будущего – лицах обетованных детей – и обретала силы, чтобы двигаться дальше. Наконец, когда все было исчерпано, когда она начала заваливаться вперед, как обессилевший боксер на ринге, она вытянула вперед неповрежденную руку – и поздоровался с ней не тростник, но открытое пространство жизни. Она ощутила асфальт под босыми сломанными ногами и ветер. Ветер! Но наслаждалась она лишь секунду – из тьмы с грохотом вылетел грузовик с погашенными фарами. Что за жизнь, подумала Бели́, столько мучиться, чтобы тебя, как собаку, переехал грузовик. Но ее не задавили. Водитель, позже клявшийся, что видел во мраке нечто похожее на льва с ужасными глазами, точь-в-точь янтарные фонари, нажал на тормоза и остановился в дюймах от голой, заляпанной кровью Бели́, ковылявшей по обочине.
А теперь внимание: в грузовике ехала не первой свежести группа, только что отыгравшая на свадьбе в Окоа. Им потребовалось все их мужество, что не развернуть грузовик и не свалить от греха подальше. Возгласы типа «это морок, сигуапа, нет, гаитянин!» заглушил солист, крикнувший: «Это девушка!» Музыканты уложили Бели́ среди инструментов, закутали в свои рубахи и омыли ей лицо водой, предназначавшейся для радиатора и разбавления тростникового самогона. Они пялились на нее, потирая подбородки и нервно ероша свои редеющие волосы.
Как думаете, что с ней случилось?
По-моему, на нее напали.
Лев напал, вставил водитель.
Может, она выпала из машины.
Скорее уж под машину.
Трухильо, прошептала Бели́.
Побледневшие музыканты переглянулись.
Надо оставить ее здесь.
Гитарист кивнул. Должно быть, она – подрывной элемент. Если мы попадемся вместе с ней, полиция и нас убьет.
Положите ее обратно на дорогу, упрашивал водитель. Пусть лев прикончит ее.
Пауза. Солист чиркнул спичкой, и слабый огонек высветил на миг носатую женщину с золотистыми глазами полукровки. Мы не оставим ее, сказал солист с забавным акцентом уроженца Сибао, и только тогда Бели́ поняла, что спасена.
Фуку́ против сафа
Многие, как на Острове, так и за его пределами, до сих пор видят в избиении, едва не ставшем фатальным для Бели́, неопровержимое доказательство, что семья Кабралей – и впрямь жертва некоего весьма могущественного фуку́, местная версия семейства Атридов (Агамемнон, Электра и пр.). Два Трухильо за срок одной человеческой жизни – чем, черт возьми, еще это может быть? Но другие умные головы подвергают сомнению подобную логику, заявляя, что обстоятельства свидетельствуют о прямо противоположном, – ведь Бели́ выжила. Проклятым, да еще с диким количеством ран на теле, не свойственно выбираться живыми из тростниковых полей, а также им обычно не светит быть подобранными среди ночи добросердечными музыкантами, что без проволочек доставили девочку домой, к ее мадре, у которой, в свою очередь, внезапно обнаружились связи в медицинской среде. Если эти счастливые случайности и означают что-либо, утверждают эти умные головы, так только одно: на нашей Бели́ печать благодати.
А как насчет мертвого сына?
Мир кишит трагедиями, и если у человека имеются мозги, то он найдет им объяснения, не ссылаясь всуе на проклятье.
Вывод, с которым Ла Инка не спорила. До последней минуты своей жизни она верила, что на том тростниковом поле судьбу Бели́ определило не проклятье, но сам Бог.
Я что-то видела, роняла Бели́ и умолкала.
С возвращением в мир живых
Пять дней ее жизнь висела на волоске. А когда она наконец пришла в сознание, то первым делом пронзительно закричала. Ей казалось, что ее рука от локтя и выше перемолота жерновами, голову сжимает раскаленный медный обруч, а в легком взорвалась хлопушка, – Господи Иисусе! У нее сразу же потекли слезы, но наша девочка не знала, что все предыдущие дни ее тайком навещали два лучших доктора в Бани́; друзья Ла Инки и антитрухильянцы до мозга костей, они вправили и загипсовали девочке руку, плотно зашили пугающие бреши на ее голове (всего шестьдесят швов), обработали раны меркурохромом в количествах, коих хватило бы для дезинфицирования целой армии, кололи ей морфий и противостолбнячную сыворотку. Многие ночи, проведенные в тревоге, – но худшее вроде бы осталось позади. Врачи при духовной поддержке библейской группы Ла Инки совершили чудо, а раны и трещины, что ж, заживут со временем. (Ее счастье, что она такая сильная, говорили доктора, сворачивая стетоскопы. Длань Господа на ней, соглашались молящиеся, складывая Библии.) Но как раз благодати наша девочка и не ощущала. Осознав после недолгих истерических рыданий, что она дома, в своей постели и все еще жива, Бели́ жалобно позвала Ла Инку.
Рядом с кроватью раздался спокойный голос ее благодетельницы: тебе нельзя разговаривать. Разве что ты хочешь поблагодарить Спасителя.
– Мама́, – заплакала Бели́. – Мама́. Они убили моего бебе, они хотели убить меня…
– Но не преуспели, – сказала Ла Инка. – Хотя и очень старались. – Она ласково положила руку на лоб девочки. – А теперь тебе надо успокоиться. Лежи тихо.
Не ночь, а средневековая пытка. Почти беззвучный плач Бели́ периодически сменялся такими взрывами ярости, что ей пригрозили выкинуть ее из кровати и вскрыть ее раны. Словно одержимая, она зарывалась в матрас, вытягивалась на простынях прямая, как доска, размахивала здоровой рукой, колотила себя по ногам, плевалась и сквернословила. И завывала. Несмотря на дырки в легком и сломанные ребра, она безутешно выла. Мама, они убили моего сына. Я теперь одна, эстой сола.
– Сола? – Ла Инка наклонилась к ней. – Хочешь, чтобы я позвала Гангстера?
Нет, шептала Бели́. Ла Инка не сводила с нее пристального взгляда: вот и мне не хочется его звать.
В ту ночь Бели́ носило по безбрежному океану одиночества под шквалистым ветром отчаяния; иногда она забывалась сном, и под утро ей приснилось, что она вправду и навеки умерла и лежит в одном гробу с сыном, а когда она проснулась, за окном уже рассвело и по улице расползался, нарастая, плач, какого она в жизни не слыхивала, – какофония надрывных воплей и стонов, будто исторгнутых из надломившейся души всего человечества. Будто оплакивали всю землю разом.
– Мама́, – задохнулась Бели́, – мама́. Мама́!
– Успокойся, мучача.
– Мама́, это по мне? Я умираю? Скажи мне, мама, скажи.
– Ай, иха, не болтай глупостей. – Ла Инка неловко обняла ее негнущимися руками. Прильнула губами к ее уху. – Это Трухильо. Застрелен, – шептала она, – той же ночью, когда тебя похитили. Толком пока ничего не известно. Кроме того, что он мертв.
Ла Инка увядающая
Все это чистая правда, ребята. Непостижимой мощью молитвы Ла Инка спасла свою девочку, наложив самую суперскую сафу на семейный фуку́ Кабралей (но какую цену она за это заплатила?). Любой в квартале скажет вам: вскоре после того, как девочка улизнула из страны, Ла Инка начала уменьшаться, словно Галадриэль после искушения Кольцом, – печалясь из-за глупостей, понаделанных девочкой, скажут некоторые, зато другие увидят причину в той ночи геркулесовой молитвы. Кому бы вы ни поверили, факт налицо: почти сразу после отъезда Бели́ волосы Ла Инки побелели как снег, и, когда Лола жила у нее, в Ла Инке уже не было великой силы. Да, она спасла от гибели свою девочку, а дальше что? Бели́ по-прежнему грозила опасность. В конце «Возвращения короля» могучий ветер подхватил зло, совершенное Сауроном, и аккуратно развеял его без каких-либо серьезных последствий для наших героев, но власть Трухильо была слишком крепкой, а радиация слишком токсичной, чтобы избавиться от ее наследия так быстро и просто. Даже после его смерти зло чернело над страной. Не прошло и нескольких часов с того момента, как Скотокрадово Семя отплясал свое под градом пуль, а его подручных обуяло форменное бешенство и они бросились исполнять его последнюю волю, мстя всем и вся. Великая тьма опустилась на Остров, и в третий раз после возвышения Фиделя сын Трухильо, Рамфис, устроил облаву на свой народ, множество людей было принесено в жертву самыми глумливыми способами, какие только можно измыслить, – оргия террора, когда похоронные принадлежности передаются от отца к сыну. Даже такая стойкая женщина, как Ла Инка, которая с помощью эльфийского кольца своей воли выковала в Бани́ свой личный Лотлориен, понимала, что не сумеет защитить нашу девочку от прямой атаки злобного Всевидящего Ока. Что может помешать убийцам вернуться, чтобы докончить начатое? В конце концов, они убили известных всему миру сестер Мирабаль, женщин с именем, а уж отправить на тот свет бедную темнокожую сироту им никто не запретит. Опасность Ла Инка чувствовала кожей, нутром. И наверное, сказалось напряжение ее последней молитвы, но каждый раз, когда Ла Инка смотрела на девочку, она могла бы поклясться, что за спиной Бели́ маячит некая тень, мгновенно исчезающая, стоит пристальнее приглядеться. Черная страшная тень, и у Ла Инки сжималось сердце. И похоже, эта тень сгущалась.
Надо было что-то делать, поэтому, не оправившись толком от роли Пресвятой Девы, Ла Инка воззвала к предкам и Иисусу Христу, прося о помощи. Она опять молилась. Но вдобавок, чтобы показать безусловность своей веры, она еще и постилась. Словом, изобразила матушку Абигейл (хотя, понятно, и слыхом не слыхивала о Стивене Кинге и его «Противостоянии»). Ничего не ела, кроме одного апельсина в день, ничего не пила, кроме воды. После последних безудержных духовных трат ее сознание штормило. Она не знала, как быть. У нее была душа Мангуста, но ей не хватало опыта в мирских делах. Она спрашивала друзей, и они советовали отправить Бели́ в деревню. Там она будет в безопасности. Она спрашивала священника. Молитесь за нее.
На третий день она получила весть. Ей приснилось, что она и ее покойный муж сидят на пляже, в том месте, где он утонул. Как обычно летом, муж загорел до черноты.
Тебе нужно отправить ее отсюда.
Но они найдут ее и в деревне.
Отправить в Нуэва Йорк. Очень знающие люди сказали, что это единственный вариант. А затем он горделивой походкой направился к воде; она пыталась остановить его. Вернись, прошу тебя, но он шел себе и шел.
Этот совет из иного мира напугал Ла Инку. Ссылка на Север! В Нуэва Йорк, город настолько чужестранный, что самой ей никогда не хватало отваги туда съездить. Девочка там пропадет, а сама Ла Инка не достигнет великой цели залечить раны, нанесенной падением дома Кабралей, и воскресить родовое имя. И кто знает, что может приключиться с девочкой среди этих янки? Штаты представлялись Ла Инке страной, кишащей гангстерами, шлюхами и прочей швалью, – не более, но и не менее. В тамошних городах, забитых автомобилями и заводами, не продохнуть от синбергуэнсериа, бесстыдства, как в Санто-Доминго от жары, – не страна, а чудище несусветное, закованное в железо, изрыгающее дым и пламя, а в его холодных тусклых и бездонных глазах поблескивает ехидное обещание прибыли. Как же Ла Инка боролась с собой долгими ночами! Но на чьей стороне был Иаков, а на чьей Ангел? Да и кто сказал, что трухильянцы задержатся во власти? Уже загробное могущество Скотокрадова Семени убывало, и уже чувствовалось нечто, похожее на свежий ветерок. Ходили слухи, упорные, как клекот птиц, что кубинцы вот-вот высадятся на Острове или что на горизонте видели американскую морскую пехоту. Кто может знать, что принесет завтрашний день? Зачем отсылать прочь обожаемую девочку? Зачем спешить?
На самом деле Ла Инка столкнулась с той же проблемой, что и отец Бели́ шестнадцатью годами ранее, когда дом Кабралей впервые воспротивился воле Трухильо. Вопрос стоял так: действовать или затаиться?
Не в силах сделать выбор, она молилась в надежде, что ей укажут верный путь, – еще три дня без пищи. И неизвестно, чем бы это закончилось, если бы их не навестили Элвисы. Нашей благодетельницы могло не оказаться дома. Но, слава богу, Элвисы застали ее, когда она подметала крыльцо. Ваше имя Майотис Торибио? Их коки напоминали панцири жуков. Африканские мускулы, облаченные в светлую летнюю униформу, а под кителем поскрипывает выпуклая, с масляным блеском, кобура.
– Мы хотим поговорить с вашей дочерью, – рявкнул Элвис Первый.
– Немедленно, – добавил Элвис Второй.
– Пор супуэсто, конечно, – сказала она, а когда снова вышла на крыльцо, но уже с мачете, Элвисы с ржаньем ретировались к машине.
Элвис Первый: мы еще вернемся, старая.
Элвис Второй: и не сомневайся.
– Кто это был? – спросила Бели́, лежа в постели и обнимая ладонями несуществующий живот.
– Никто. – И Ла Инка положила мачете рядом с кроватью.
Следующей ночью этот «никто» прострелил аккуратную дырочку в их входной двери.
Они начали спать под кроватью, и спустя несколько дней Ла Инка сказала девочке: что бы ни случилось, я хочу, чтобы ты помнила – твой отец был врачом, врачом. А мать медсестрой.
А затем финал: ты должна уехать.
– Я хочу уехать. Все здесь ненавижу.
К тому времени девочка уже могла доковылять до уборной самостоятельно. Она сильно изменилась. Днем неподвижно сидела у окна, почти как Ла Инка после того, как утонул ее муж. Не улыбалась, не смеялась, ни с кем не разговаривала, даже с подружкой Доркой. Ее накрыла темная пелена, как кофейная пенка покрывает кофе.
– Ты не понимаешь, иха. Ты должна уехать из страны. Иначе они убьют тебя.
Бели́ засмеялась.
Ох, Бели́, умерь пыл, умерь: что ты знала тогда о Штатах и диаспорах? Что ты знала о Нуэва Йорке, или об обшарпанном жилье без отопления, или о детях, чья ненависть к себе замкнула их разум? Что ты знала, девочка, об эмиграции? Не смейся, моя негрита, ибо твоя жизнь скоро изменится. Целиком и полностью. Да, «грозная красота родилась» и т. п. и т. д. Но я-то знаю. Ты смеешься, потому что тебя втоптали в грязь и наплевали в душу, потому что твой любовник предал тебя, едва не погубив, потому что твой первенец так и не родился. Ты смеешься, потому что у тебя нет передних зубов и ты поклялась больше никогда не улыбаться.
Как бы я хотел представить ситуацию в ином свете, но против записи на пленке не попрешь. Ла Инка сказала, что ты должна уехать из страны, и ты засмеялась.
Точка.
Последние дни республики
Последние месяцы в Бани́ ей мало чем запомнились, разве что тоской и отчаянием (и страстным желанием увидеть труп Гангстера). Она пребывала в когтях Тьмы, бродила по жизни тенью с того света. Из дома выходила только вынужденно; ее отношения с Ла Инкой наконец стали такими, о каких Ла Инка всегда мечтала; правда, они почти не разговаривали друг с другом. Да и о чем было говорить? Ла Инка трезво обсуждала путешествие на Север, но Бели́ казалось, что какая-то, и немалая, часть ее уже там. Санто-Доминго медленно исчезал из виду. Дом, Ла Инка, жареная маниока, которую она клала в рот, уже не существовали – вот пусть и все прочее последует за ними. В себя она приходила, лишь когда ей на глаза попадались Элвисы, шныряющие по округе. Она кричала в смертельном ужасе, но они уезжали, ухмыляясь. До встречи. И очень скорой. По ночам ей снились кошмары: тростник, человек без лица, но, когда она просыпалась рывком, Ла Инка была рядом. Тихо, доченька, тихо.
(Кстати, об Элвисах, что их остановило? Боязнь возмездия после того, как сынок Трухильо пал? Или мощь Ла Инки? А может, та сила из будущего, что проникла в прошлое, чтобы защитить третью и последнюю дочь Кабралей? Кто знает.)
Ла Инка в эти месяцы почти не спала. И повсюду носила с собой мачете. Наша южанка была всерьез настроена. Знала, что если Гондолин падет, не стоит дожидаться, пока барлоги постучатся в твою дверь. Надо шевелиться, мать вашу. И она шевелилась. Собрала документы, подмазала кого следует и добилась разрешения на выезд. В прежние времена такое было немыслимо, но после смерти Скотокрадова Семени банановый занавес начал ветшать, приоткрыв лазейки для побега. Ла Инка снабдила Бели́ фотографиями и письмами от женщины, у которой девочка поселится в квартале под названием Эль Бронкс. Бели́ ее не слушала. Не разглядывала снимки, не читала писем, и поэтому, когда она приземлилась в аэропорту Айлдуайлд, она понятия не имела, где и кого ей искать. Ла побрекита. Глупая бедняжка.
Как только в отношениях между «добрым соседом» Дядей Сэмом и тем, что осталось от семьи Трухильо, наметилось потепление, Бели́ предстала перед судьей. Ла Инка заставила ее положить листья папайи в туфли – верное средство умерить чужое любопытство, в данном случае судьи. Наша девочка всю процедуру простояла в оцепенении, мысли ее были далеко. Неделей ранее им с Гангстером наконец удалось свидеться в одном из первых мотелей для парочек, появившихся в столице. В том, что держали китайцы и которому Луис Диас посвятил свою знаменитую песню. Воссоединение произошло не совсем так, как надеялась Бели́. Ай, ми побрэ негрита, ох, моя бедная негритяночка, ныл он, гладя ее по голове. Там, где раньше сверкала молния, теперь были лишь толстые пальцы на гладких волосах. Нас предали, обоих. Гнусно предали! Она заговорила о погибшем ребенке, но он отмахнулся небрежно от крохотного призрака и продолжил вынимать ее огромные груди из арматуры лифчика. У нас будет еще, пообещал он. Я собираюсь родить двоих, тихо сказала она. Он рассмеялся. У нас будет пятьдесят детишек.
У Гангстера хватало и других забот. Его беспокоили судьба младшего Трухильо и кубинцы, замышлявшие высадку на Остров. Людей вроде меня они расстреливают на показательных процессах. Че схватит меня первым.
Я подумываю уехать в Нуэва Йорк.
Ей хотелось услышать «нет, не уезжай» или по крайней мере уверения в том, что он поедет следом. Но он рассказал ей, как однажды в Нуэва Йоле, «Новом Коробе», куда он прибыл по заданию Шефа, после ужина крабами в кубинском ресторане его ужасно тошнило. О жене он не проронил ни звука, разумеется, а Бели́ не спрашивала. Это бы ее добило. Позже, почувствовав, что он вот-вот кончит, она попыталась удержать его внутри себя, но он вывернулся и кончил на ее искалеченную спину.
Будто написано мелом на школьной доске, хохотнул довольный Гангстер.
Восемнадцать дней спустя в аэропорту она все еще думала о нем.
– Ты не обязана уезжать, – внезапно сказала Ла Инка, когда Бели́ оставался один шаг до пограничной линии. Слишком поздно.
– Но я хочу.
Всю жизнь она стремилась к счастью, но Санто-Доминго… ГРЕБАНЫЙ САНТО-ДОМИНГО обламывал ее на каждом повороте.
– Я сюда никогда не вернусь.
– Не говори так.
– Не вернусь никогда.
Она поклялась себе: она станет другим человеком. Говорят, какой бы длинный путь ни прошагал осел, ему все равно не стать лошадью, но она всем покажет.
– Не уезжай так. На, возьми, поешь в дороге. Дульче де коко, кокосовый десерт.
В очереди на паспортный контроль она выбросила сладости, но коробку сохранила.
– Не забывай меня. – Ла Инка обняла ее, поцеловала. – Не забывай, кто ты есть. Третья и последняя дочь семьи Кабралей. Дочь врача и медсестры.
Бели́ обернулась напоследок: Ла Инка махала ей что было мочи и плакала. С мадре она еще долго не увидится.
На паспортном контроле опять вопросы и финальные, с презрением наштампованные отметки, – ее выпустили. Потом посадка, предвзлетная болтовня соседа справа, упакованного чувака с четырьмя перстнями на одной руке. Куда вы едете? Куда глаза глядят, отрезала она. И вот самолет, вибрируя в такт песне, что поют двигатели, отрывается от земли, и Бели́, прежде не замеченная в религиозности, закрывает глаза и просит Господа хранить ее.
Бедная Бели́. Почти до самого конца она в глубине души верила, что Гангстер примчится и вызволит ее. Прости, ми негрита, прости, я не должен был тебя отпускать. (Мечты типа «придет и спасет» до сих пор стаями роились у нее в голове.) Она искала его глазами повсюду: по дороге в аэропорт, среди чиновников, проверяющих паспорта, и даже на посадке, а в самолете у нее вдруг мелькнула дикая мысль, что он сейчас выйдет из кабины экипажа в свежеотглаженной капитанской форме – здорово я тебя обхитрил, да? Но во плоти Гангстер так и не появился, только в ее мечтах. На борту были и другие из «первой волны» уезжающих. Ручейки, что сольются в полноводную реку. Итак, посмотрите на нее, она все ближе к той матери, что нам нужна, если мы хотим, чтобы Оскар и Лола увидели свет.
Ей шестнадцать, у нее темная, предпоследнего оттенка до черного, кожа, цвета сливы на закате, ее груди как восходящие солнца, упрятанные под ткань, но вопреки молодости и красоте на лице ее настороженная угрюмость, которую способно развеять только неслыханное удовольствие. Ее надежды скромны, им не хватает энергии движения вперед, у ее амбиций короткое дыхание. Ее самая неистовая мечта? Найти мужчину. Чего она пока не знает: холода, нудной работы на износ, одиночества диаспоры, того, что ей больше никогда не жить в Санто-Доминго, и своего сердца. Чего еще она не знает: человек, что сидит рядом с ней в самолете, станет ее мужем, отцом ее двоих детей и спустя недолгое время бросит ее, и это в третий раз разобьет ей сердце, уже окончательно; больше она никого не полюбит.
Ее разбудили, когда ей снились нищие слепцы: они попрошайничали в автобусе – сон из ее «потерянных лет». Шикарный сосед легонько постучал пальцем по ее локтю:
– Сеньорита, вы не хотели бы это пропустить.
– Уже нагляделась, – огрызнулась Бели́. Но затем одумалась и поглядела в иллюминатор.
Было темно, а внизу бесконечными огнями расстилался Нуэва Йорк.
Четыре
Воспитание чувств
1988–1992
Первым в роли воспитателя выступил я; так сложилось. За год до того, как Оскар грохнулся, у меня самого случился сдвиг по фазе; меня отмутузили, когда я пешком возвращался домой из клуба. Местные гопники. Компашка долбаных негритосов. Два часа утра, и я непонятно с какой радости пру по авеню Джойса Килмера. Один и на своих двоих. Зачем? А затем, что я был крепким парнем и думал, что без проблем пройду через поросль малолеток на углу. Как же. Всю оставшуюся жизнь буду помнить улыбочку на лице того засранца. Секунда – и его школьный перстень с печаткой пропахал неслабую борозду на моей щеке (шрам остался). Хотел бы я сказать, что в ответ навесил им по полной, но хитрые придурки просто сбили меня с ног. И возможно, убили бы, если бы не добрый самаритянин, проезжавший мимо. Старикан, мой спаситель, предложил отвезти меня в больницу, но я был без медстраховки и к тому же, с тех пор как мой брат умер от лейкемии, к врачам меня не тянуло, поэтому я, конечно, не, не, спасибо. Да и для человека, которому только что надрали зад, я чувствовал себя вполне нормально. Ровно до следующего утра, когда мне почудилось, что я уже умер. Голова кружилась так, что я не мог встать с постели без того, чтобы меня не вырвало. А внутренности мои словно накануне вынули, распластали, как бифштексы, а потом кое-как прикрепили обратно скрепками для бумаг. Плох я был, и из всех моих друзей – моих замечательных, распрекрасных, блин, друзей – пришла только Лола. Услыхала о потасовке от моего приятеля Мелвина и прилетела на крыльях. Лола с крупными непорочными зубами. Лола, которая буквально расплакалась, когда увидела, в каком я состоянии.
Она и взяла на себя заботу о глупом страдальце. Готовила, убирала, приносила задания из колледжа, давала лекарства и даже следила, чтобы я принимал душ. Иными словами, пришила мне яйца на место, и далеко не каждая женщина способна сделать такое для парня. Это я вам говорю. Я еле держался на ногах, голова болела невыносимо, но она терла мне спину, и этот момент запомнился мне больше всего. Ее ладонь на губке, а губка на мне. Хотя у меня была девушка, на ночь со мной оставалась Лола. Расчесывала волосы – раз, другой, третий, – прежде чем уложить свое длинное тело в постель. И больше никаких прогулок по ночам, договорились, Кун Фу?
У студента колледжа не предполагается привязанностей – студенту положено развлекаться и клеить телок, – но, поверите ли, к Лоле я привязался. К такой, как она, это было не трудно. Лола, вроде бы полная противоположность девушкам, которых я обычно снимал, – эта была вся из себя, ростом почти под метр восемьдесят, с никакой грудью и цветом кожи темнее, чем у вашей старенькой бабушки. То есть два в одном: худенькая верхняя часть тела в брачном союзе с роскошными, как «кадиллак», бедрами, и умопомрачительной задницей. Одна из тех суперактивных красоток, что верховодят во всех студенческих организациях, а на собрания являются в строгих костюмах. Лола была президентом женского клуба в своем колледже, главой Латиноамериканского академического сообщества и сопредседателем феминистской «Из тени в свет», устраивала акции против насилия над женщинами. Говорила она на безупречном изысканном испанском.
Знакомство наше состоялось еще на дне открытых дверей, но закрутили мы лишь на втором курсе, когда ее матери опять стало хуже. Отвезешь меня домой, Джуниор? С этой ее реплики все и занялось, а спустя неделю уже полыхало. Помню, на ней был спортивный костюм и этно-футболка. Она сняла с пальца кольцо, подаренное ее парнем, и только потом поцеловала меня. Не закрывая своих темных глаз, и я смотрел в них, как в бездну.
У тебя классные губы, сказала она.
Разве можно забыть такую девушку?
Всего три, блин, ночи, а она уже почувствовала себя кругом виноватой перед своим бойфрендом и сразу же положила конец нашим свиданиям. А когда Лола говорит «кончено», это и значит «всему капец». Даже когда она оставалась у меня ночевать после того, как меня отдубасили, уговорить ее на секс, хотя бы из жалости, было нереально. Выходит, ты можешь спать в моей постели, но не можешь спать со мной?
Джуни, говорила она, может, кожа у меня и темная, но голова светлая.
Знала, какой я ходок. Через два дня после нашего расставания она застукала меня охмуряющим ее однокурсницу и показала мне свою длинную спину.
Но ближе к делу: когда в конце второго курса ее брат провалился в убийственную депрессию – выпил две бутылки «Бакарди 151», потому что какая-то девчонка его отшила, – чуть не угробил себя на фиг, а попутно и свою больную мать, кто, как вы думаете, предложил свои услуги?
Я.
Лола обалдела, когда я заявил, что в следующем году поживу с Оскаром. Присмотрю за вашим обормотом хреновым. После драмы с суицидом никто в Демаресте, его общаге, не хотел селиться с ним в одной комнате, и Оскару светило провести третий курс предоставленным самому себе; в придачу без Лолы – ей выпал год обучения в Испании, ее великая мечта наконец сбывалась, но она с ума сходила, беспокоясь о брате. Лола прыгала чуть не до небес, когда я сказал, что переберусь к Оскару, но я же своими стараниями едва не доконал ее. Перебраться к Оскару. В плюгавый Демарест. Туда, где роились все чокнутые, все лузеры и фрики и девчонки, зацикленные на учебе. Это мне-то, парню, который выжимал лежа 170 кг и обычно, не стесняясь, называл Демарест Гомохоллом. Парню, который, завидев белого фрика, называющего себя художником, боролся с желанием дать ему в морду, и немедленно. Но я записался на курс писательского мастерства, и к началу сентября где мы с Оскаром оказались? В одной комнате. Вдвоем.
Хотелось бы изобразить мой поступок чистой филантропией, но это не совсем так. Конечно, я хотел помочь Лоле, постеречь ее свихнутого братца (зная, что он единственный, кого она реально любит в этом мире), но я заботился и о своей заднице тоже. В тот год я вытянул, наверное, самый несчастливый билет в истории жилищной лотереи. Мое имя стояло последним в официальном листе ожидания, что сводило шансы на университетское жилье практически к нулю, а значит, моему разгильдяйскому высочеству предстояло жить либо с родителями, либо на улице, и в такой ситуации Демарест, несмотря на всю выпендрежность его обитателей, и Оскар, несмотря на всю свою несчастность, не казались таким уж плохим решением проблемы.
К тому же Оскар не был абсолютно чужим мне человеком, то есть он был братом девушки, с которой я переспал втихаря. Я встречал их вместе на кампусе и не мог поверить, что они родственники. (Я – Апокалипсис, она – Новое Бытие, шутил Оскар, ссылаясь на свои любимые голливудские комиксы.) На ее месте я бы скрывался от этого монстра где только мог, но она любила его. Приглашала на вечеринки и на митинги. Он держал плакаты, раздавал листовки. Ее толстозадый помощник.
Словом, я в жизни не встречал такого доминиканца, и это еще мягко сказано.
Добро пожаловать, Пес Божий, вот как он поздоровался со мной в наш первый день в Демаресте.
И только через неделю до меня дошло, что он имел в виду.
Бог. Domini. Пес. Canis.
Добро пожаловать, доминиканис.
Наверное, я должен был задуматься. Чувак говорил, что он проклят, постоянно об этом твердил, и будь я истинным олдскульным доминиканцем, я бы (а) прислушался к этому идиоту, а затем (б) бежал от него без оглядки. Моя родня – сурэньос, южане, из провинции Асуа, и если мы, сурэньос из Асуа, в чем-нибудь разбираемся, так это в проклятьях долбаных. Нет, серьезно, вы когда-нибудь бывали в Асуа? Моя мама даже не дослушала бы разглагольствований Оскара до конца, сбежала бы мигом. Она четко знает, с фуку́ и гуангуа (индейской волшбой) шутки плохи, любые и всегда. Но я не был таким олдскульным, каким являюсь сейчас, я был реально тупым, воображая, что присматривать за человеком вроде Оскара не потребует геркулесовых усилий. В конце концов, я же был штангистом и каждый чертов день выжимал столько кило, сколько даже Оскар не весил.
Можете начинать смеяться.
Я нашел его ничуть не изменившимся. Необъятным – великан без Мальчика-с-пальчик – и потерянным. Он по-прежнему писал по десять, пятнадцать, двадцать страниц в день. И оставался одержимым фанатом НФ. Знаете, какое объявление он повесил на двери нашей комнаты? Назовись, друг, и входи. На гребаном эльфийском! (Только не спрашивайте, откуда мне знаком этот язык. Пожалуйста.) Увидев такую объяву, я сказал: де Леон, ты это серьезно? Эльфийский!
На самом деле, откашлялся он, синдаринский, язык Средиземья в третьем веке.
На самом деле, сказал Мелвин, это гей-эй-эй.
Хотя я обещал Лоле присмотреть за ее братом, первое время мы почти не общались. Что тут скажешь? Я ведь бы страшно занят. Как и любой студент, твердо нацеленный на радости жизни. У меня были работа, и спортзал, и мои друганы, и постоянная девушка, и, конечно, мои любвеобильные подружки.
Поначалу я видел Оскара в основном спящим – огромной тушей под одеялом. Допоздна он засиживался только ради ролевых игр или аниме, особенно ради «Акиры»; по-моему, в тот год он посмотрел этот фильм раз тысячу. Часто, возвращаясь ночью домой, я заставал его с включенным «Акирой». Опять смотришь эту фигню, гремел я. И Оскар отвечал, словно извиняясь за свое существование: сейчас кончится. У тебя всегда «сейчас кончится», мрачно бубнил я. Хотя ничего против этого кино я не имел, «Акира» мне и самому нравился, правда, не настолько, чтобы лишить меня сна. Я ложился на кровать в тот момент, когда Канэда кричал «Тэцуо!», а следующее, что я помню, – надо мной стоит Оскар и робко трогает меня за плечо: Джуниор, кино закончилось, и я вскакиваю: блин!
В целом пока мы уживались не так уж плохо. Несмотря на все свое фанатство, чувак оказался вполне терпимым соседом. Не оставлял мне идиотских записок, как кое-кто из придурков, с которыми я жил раньше, всегда вовремя платил за жилье, а если я возвращался, когда он играл в «Пещеры и драконы», то перебирался в коридор, не дожидаясь, чтобы его об этом попросили. «Акира»? С моим удовольствием. Но не пещеры и не драконы.
Конечно, я делал кое-какие движения навстречу. Раз в неделю мы вместе ужинали. Я брал его рукописи, пять готовых книг на тот период, и пытался их читать. Не в моем вкусе – Брось бластер, Артурус Гордый! – но даже я признавал его сильные стороны. Он мог управиться с диалогами, придумать яркие цепляющие детали, и сюжет у него не проваливался. Показал ему свои сочинения – сплошь ограбления, наркодилеры, и да пошел ты, козлина, и БАЦ! БАЦ! БАЦ! ПОЛУЧИ! На мой восьмистраничный рассказ он написал четыре страницы комментариев.
Пробовал ли я помочь ему разобраться с девушками? Делился ли нажитой кобелиной мудростью?
А как же. Но беда в том, что мухерес, бабы, и мой сосед были существами с разных планет. Девчонки шарахались от него как ни от кого. В старших классах со мной учился паренек-сальвадорец с ожогом во все лицо, и поскольку он походил на Призрака Оперы, то завести подружку ему не светило. Так вот, в случае с Оскаром дела обстояли еще хуже. Бедняга Джеффри, по крайней мере, мог сослаться на факт ущерба, причиненного его наружности. Но на что было ссылаться Оскару? На козни злобного Саурона? Ради бога, чувак весил 153,5 кг! Разговаривал как компьютер из «Звездного пути»! И самое печальное заключалось в том, что не рождалось еще на свет парня, который бы так отчаянно мечтал о девушке. То есть, я думал, что это я помешан на женщинах, но уверяю вас, никто, повторяю, никто не сходил по ним с ума так, как Оскар. Для него они были началом и концом, альфой и омегой, первым комиксом, прочитанным в детстве, и последним, что он проглотил накануне. И это принимало острые формы: стоило ему завидеть симпатичную девчушку, как его начинало трясти. Он влюблялся на пустом месте – только за первый семестр с ним случилось не менее двух десятков невероятно пылких любовей. И ни одна ни к чему осязаемому не привела. Как же так, спросите вы. А как иначе, если его представления о флирте сводились к беседе о ролевых играх! Надо же быть настолько чокнутым. (Мое любимое: однажды в университетском автобусе он сообщил прикольной негритяночке: если бы ты была в моей игре, я бы дал тебе восемнадцать за харизму!)
Я пытался его учить, честно пытался. Самым элементарным вещам. Типа, кончай привлекать внимание незнакомых девушек громкими выкриками и прекрати поминать Запредельщика к месту, а чаще не к месту. Думаете, он внял? Разумеется, нет! Вразумлять Оскара насчет девушек было все равно что швырять камнями в Унуса Неприкасаемого. Чувак был тверже скалы. Он выслушивал меня и пожимал плечами: ничто иное результата не дало, и лучше уж я останусь самим собой.
– Но ты сам собой – хрен знает что!
– К моему прискорбию, я таков, каков есть. А вот самая замечательная беседа:
– Джуниор?
– Что?
– Ты спишь?
– Если опять про «Звездный путь»…
– Нет, это не про «Звездный путь». – Он прочистил горло. – Мне стало известно из надежных источников, что ни один доминиканский мужчина никогда не умирал девственником. Ты обладаешь опытом в подобных делах. Думаешь, это правда?
Я сел в кровати. Чувак пялился на меня из темноты с убийственной серьезностью.
– Ну, доминикано нарушит все законы природы, если помрет, ни разу не трахнувшись.
Оскар вздохнул:
– Это меня и беспокоит.
Итак, что же происходит в начале октября? То, что обычно происходит с плейбоями вроде меня.
Я попался.
Неудивительно, когда живешь в штанах нараспашку. И не просто попался, меня подставили. Моя девушка Суриян обнаружила, что я путаюсь с одной эрмана, «сестрой»-доминиканкой. Ребята, никогда и ни за что не приближайтесь к телке, если ее зовут Авильда. Потому что когда она начнет вас авильдить, мало не покажется. Та, о которой идет речь, с разбегу уложила меня в постель, я даже не понял, как это случилось, а потом записала наш телефонный разговор, и не успел я выдохнуть: зараза, как все были в курсе. Похоже, землячка проворачивала этот номер раз пятьсот. За два года я попался дважды, мой личный рекорд. Суриян абсолютно озверела. Набросилась на меня в студенческом автобусе. Публика смеялась и подзуживала ее, а я притворялся, будто ни в чем не повинен. Так я начал больше времени проводить в общаге. Пописывал кое-что. Смотрел кино с Оскаром. «Остров “Земля”». «Яблочное семечко». «Проект “А”». Прикидывал, как жить дальше.
Мне следовало бы сдаться в реабилитационную клинику для сексуально озабоченных. Но если вы думаете, что я рассматривал такой вариант, значит, вы совсем не знаете доминиканских мужиков. Вместо того чтобы сфокусироваться на чем-то трудоемком и оздоровительном, например на собственном дерьме, я сфокусировался на простом и меня возвышающем.
Ни с того ни с сего и вовсе не в связи с моим поганым настроением – разумеется, нет! – я воодушевился идеей наладить Оскару жизнь. Как-то вечером, когда он ныл, кляня свое убогое существование, я спросил: ты реально хочешь все изменить?
– Конечно, хочу, но что бы я ни пробовал, мелиоративного эффекта не наблюдалось.
– Я изменю твою жизнь.
– Правда?
Его взгляд… У меня до сих пор сердце щемит, как вспомню, хотя столько лет прошло.
– Правда. Но ты должен меня слушаться.
Оскар поднялся. Положил руку на сердце.
– Даю обет покорности вашей воле, милорд. Когда приступаем?
– Скоро.
На следующее утро ровно в шесть я пнул ногой по кровати Оскара.
– Что такое? – всполошился он.
– Ничего особенного, – сказал я и швырнул кроссовки ему на брюхо. – Всего лишь первый день твоей новой жизни.
Наверное, Суриян мне здорово не хватало, иначе бы я не взялся, да еще на полном серьезе, за проект «Оскар». В те первые несколько недель, пока я ждал, что Суриян простит меня, я обращался с моим толстяком, как монах Убийца в храме Шаолинь. Гонял его круглыми сутками. Заставил поклясться, что он больше не будет приставать к незнакомым девушкам с идиотским «я люблю тебя». (Ты только пугаешь бедняжек.) Заставил соблюдать диету и прекратить высказываться о себе в негативе – у меня злая судьба, я сгину девственником, я уродливый, – и, по крайней мере когда я был рядом, он выполнял мои требования. (Мысли позитивно, напирал я, позитивно, кретин!) Даже брал его в свою компанию. Ничего серьезного – просто выпили слегка, и кругом было полно народу, так что монструозность Оскара не слишком бросалась в глаза. (Мои ребята взбеленились: что дальше? Позовем бомжей?)
Но мое величайшее достижение выглядело так. Я заставил чувака заниматься спортом вместе со мной. Бегать, на хрен.
Теперь вам ясно: Оскар и вправду смотрел на меня снизу вверх. Никто другой ничего подобного от него не добился бы. Последний раз он пытался бегать на первом курсе, когда был на двадцать пять кило легче. Не буду врать: поначалу я едва сдерживал смех, глядя, как он пыхтит по Джордж-стрит, а его пепельно-черные колени трясутся, будто желе. Пыхтит с низко опущенной головой, чтобы не слышать и не видеть реакции прохожих. Как правило, просто шутки и редкое эй, толстожопый. Лучший комментарий из подслушанных мною? «Мама, смотри, парень вывел свою планету на пробежку».
– Не обращай внимания на этих остряков, – говорил я.
– Не обращаю, – выдавливал он буквально на последнем дыхании.
Чувак ну совсем не проникся спортом. Стоило нам вернуться домой, как он тут же плюхался за письменный стол. Едва не прижимался к нему. И всячески норовил избавиться от пробежек. Начал вставать в пять утра, чтобы, когда я проснусь, уже сидеть за компьютером, уверяя, будто сейчас он как раз посередине невероятно важной главы. Потом допишешь, придурок. Примерно после четвертой пробежки он реально бросился передо мной на колени. Прошу, Джуниор, я больше не могу. Я лишь скорчил зверскую рожу. Переобуйся и утри сопли.
Я понимал, что все непросто. И моя безжалостность была не безгранична. Я видел, каково ему. Думаете, толстые люди раздражают окружающих, и все? Тогда вы еще не знаете, как их раздражает толстяк, возжелавший похудеть. Будит в беднягах осатанелого барлога. Милейшие девушки злобно шипели ему вслед, старушки причитали: ты отвратителен, отвратителен, и даже Гарольд, в котором я прежде не замечал анти-Оскаровых тенденций, стал называть его Джабба Хатт, просто так. Дичь какая-то.
Ладно, люди – отстой, но был ли у Оскара выбор? Он должен был что-то делать. Сутками без выходных за компьютером, корпение над чудо-юдными шедеврами НФ, регулярные набеги в студенческий центр ради видеоигр, нескончаемые разговоры о девушках и ни одной поблизости – что это была за жизнь? Черт подери, мы учились в Рутгерсе, где девушки на каждом шагу, и вот вам Оскар, что каждый вечер не дает мне уснуть, рассуждая о «Зеленом фонаре». Задаваясь вопросом – будь мы орками, разве мы на межрасовом уровне не воображали бы себя похожими на эльфов?
Чувак должен был что-то делать. И он сделал.
Выбыл из проекта.
Полный бред. Четыре дня в неделю мы бегали. Обычно я закладываюсь на пять миль, но с ним мы осиливали очень немного. Мне казалось, у него получается. Ну, со скидкой на телосложение. И вдруг прямо посреди пробежки на тебе. Мы были на Джордж-стрит, я оглянулся через плечо и увидел, что он остановился. Пот тек по нему ручьями. У тебя сердечный приступ? Нет, ответил он. Тогда почему ты не бежишь? Я решил, что не стану больше бегать. Почему, мать твою? Ничего из этого не выйдет, Джуниор. Не выйдет, если ты не захочешь, чтобы вышло. Я знаю, все это ни к чему. Давай, Оскар, шевели своими гребаными ногами. Но он замотал головой. Попытался пожать мне руку, а затем поплелся на автобусную остановку, чтобы доехать до общежития. На следующее утро, когда я ткнул в него пяткой, он не шелохнулся.
– Я больше не бегаю, – раздалось из-под подушки.
Наверное, зря я рассвирепел. С этим растением требовалось проявить терпение. Но я взбесился. Вожусь с этим идиотом хреновым, будто мне делать нечего, а он плевать на меня хотел. Короче, его отказ я воспринял очень лично.
Три дня подряд я приставал к нему с пробежками, а он бормотал в ответ: пожалуй, нет, не стоит. Правда, он пытался меня задобрить. Предлагал посмотреть кино или комиксы, болтал на фанатские темы в надежде вернуть все, как было до того, как я запустил «Программу по спасению Оскара». Я не поддавался. И в конце концов выдвинул ультиматум. Либо пробежки, либо я его больше не знаю.
– Я не хочу, с меня хватит, честное слово!
Повысил голос. Упрямец. Совсем как его сестра.
– Твой последний шанс, – сказал я, стоя уже в кроссовках, готовый выкатиться на улицу, а он сидел за столом с таким видом, будто чем-то по уши занят.
Оскар не двинулся с места. Я положил ему руки на плечи:
– Вставай!
И тогда он заорал:
– Оставь меня в покое!
И даже оттолкнул меня. Думаю, он не хотел, но так получилось. Мы оба были ошарашены. Он дрожал, испуганный, я сжимал кулаки – убил бы его. В какой-то момент я почти отступил, парень слегка зарвался, бывает, но потом вспомнил о себе, любимом.
И нанес удар. Обеими руками. Он отлетел к стене. С грохотом.
Глупо, глупо, глупо. Два дня спустя в пять утра из Испании позвонила Лола:
– У тебя проблемы, Джуниор? Какого черта?
Устав от всего происходящего, я ляпнул, не подумав:
– Ох, Лола, шла бы ты.
– Что? – Мертвая тишина. – Нет, Джуниор, это ты шел бы. И больше ко мне не приближайся.
– Передай привет жениху, – бросился я спасать ситуацию, но она уже повесила трубку.
Мать твою! С этим воплем я зашвырнул телефон в шкаф.
Вот так все обернулось. На нашем великом эксперименте был поставлен крест. Оскар несколько раз пытался извиниться на свой фанатский лад, но я не шел на контакт. Если раньше я относился к нему с прохладцей, то теперь обливал ледяным холодом. Не звал ни поужинать, ни выпить. Мы вели себя, как это принято у соседей по комнате, когда они окрысятся друг на друга. Были вежливы и непроницаемы, и если раньше мы могли часами трепаться о писательском ремесле, то теперь мне нечего было ему сказать. Я вернулся к своей жизни, к стезе очумелого бабника. Испытывал прямо-таки сумасшедший прилив секс-энергии. Подозреваю, не в последнюю очередь из желания уесть Оскара. Он же опять уминал пиццы, большие, одну за другой, и бросался на девушек в стиле камикадзе.
Ребята, понятно, почуяли перемены, смекнули, что я больше не опекаю толстяка, и распоясались.
Мне хочется думать, что они не перегибали палку. В конце концов, никто не навешивал ему тумаков и не рылся в его вещах. Но пожалуй, все это было довольно бесчувственно, с какой стороны ни копни. Ты когда-нибудь ел киску? – спрашивал Мелвин, и Оскар, качая головой, вежливо отвечал нет, сколько бы раз Мел ни задавал этот вопрос. Наверное, это единственное, что ты еще не ел, да? Гарольд говорил ему ту но ерес нада де доминикано, в тебе нет ничего от доминиканца, и Оскар расстроенно возражал: я доминиканец, да. Никого не волновало, что он говорит. Такого домо никто никогда в глаза не видывал. На Хэллоуин он нарядился Доктором Кто и реально гордился своим костюмом, а зря. Когда я увидел его на Истон-авеню в компании еще с двумя клоунами-«писателями», я был поражен тем, как он похож на жирного педика Оскара Уайльда, и сказал ему об этом. Ты почти его копия, и это была плохая новость для Оскара, потому что Мелвин подхватил: киэн ес Оскар Вау, кто такой Оскар Вау? И понеслось, мы все начали его так называть: эй, Вау, как дела? Вау, не уберешь ноги с моего стула?
В чем трагедия? Спустя некоторое время чувак начал откликаться на прозвище.
Дурачок никогда не огрызался в ответ. Просто сидел со смущенной улыбкой на лице. И как-то не по себе становилось. Иногда, выпроводив друзей, я говорил ему: ты же понимаешь, мы просто шутили, да, Вау? Понимаю, устало отвечал он. Все классно, хлопал я его по плечу. Классно.
Когда звонила его сестра и я брал трубку, я весело здоровался, но она не покупалась на мой тон. Позови моего брата, и больше ни слова. Холодная, как Сатурн.
Сейчас я часто спрашиваю себя: что меня больше всего злило? То, что Оскар, жирный лузер, не захотел меняться, или то, что Оскар, жирный лузер, пошел против меня? И еще вопрос: что ранило его сильнее? То, что я никогда не был ему настоящим другом, или то, что таковым притворялся?
Вот как все должно было быть: на третьем курсе моим соседом по комнате был один толстый пацан – и больше не о чем говорить. Не о чем. Но потом Оскар, черт бы его побрал, возомнил, что он наконец-то обрел большую любовь. И вместо того, чтобы распрощаться через год и навеки, этот несчастный идиот остался со мной на всю жизнь.
Вы когда-нибудь видели «Портрет мадам Икс» Сарджента? Ну конечно, видели. У Оскара он висел на стене рядом с плакатом Роботека и широким рекламным «Акирой» с Тэцуо и надписью НЕОТОКИО НА ПОРОГЕ ВЗРЫВА.
Она была такой же, как мадам Икс, умереть не встать. И настолько же больной на голову.
* * *
Живи вы в Демаресте в тот год, вы бы сразу поняли, о ком речь, – о Дженни Муньос. Пуэрто-риканская красотка из «кирпичного города» Ньюарка, его испанской части. Первый бескомпромиссный гот среди тех, кого я знал, – в 1990-м мы, простые ребята, уже не выворачивали шеи вслед готам, – но пуэрто-риканский гот, это было так же дико, как черный скинхед. Дженни было ее настоящим именем, но дружки-готы завали ее Ла Хаблессе в честь женщины-оборотня, что в основном охотится на мужиков, и на всех нормальных чуваков вроде меня эта дьяволица наводила столбняк. От нее было глаз не отвести. Чудесная кожа, доставшаяся от предков-горцев, черты лица, как алмазные грани, суперчерные волосы подстрижены под египетского фараона, на глазах тонны туши и подводки, губы скрыты под черной помадой, и круглейшие сиськи, каких поискать. У нее каждый день был Хэллоуином, а на календарный Хэллоуин она наряжалась – вы уже смекнули – доминатрикс, ведя на поводке какого-нибудь гея с музыкального факультета. Вдобавок я в жизни не видел такой фигуры. На первом курсе даже я западал на Дженни, но когда попробовал подкатиться к ней в библиотеке, она меня высмеяла. Не смейся надо мной, сказал я, и она спросила: почему нет?
Какова стерва.
А теперь догадайтесь, кто вообразил, что она – любовь всей его жизни? Кто втюрился в нее по уши только потому, что услышал, как из ее комнаты доносится Joy Division, а он – какое совпадение! – тоже любит Joy Division. Оскар, понятное дело. Поначалу чувак лишь пялился на нее издалека и расписывал с придыханием ее «неизъяснимое очарование». Она не в твоей весовой категории, язвил я, но он только пожимал плечами, не отрываясь от компьютера: все не в моей весовой категории. Я не придавал этому значения, пока неделю спустя не увидел, как он пытается познакомиться с ней в студенческом кафе! Я был с ребятами, слушал, как они поносят баскетболистов из «Никс», и наблюдал за Оскаром и Ла Хаблессе; они стояли в очереди за горячими блюдами, и я дожидался момента, когда она его отошьет, прикидывая, что если она меня поцарапала будь здоров как, то его она просто искромсает. Естественно, Оскар не закрывал рта, рассуждая об аниме «Битва планет», этой темой он всегда потчевал девушек, молол языком без продыху, обливался потом, а Ла Хаблессе, держа поднос в руках, искоса на него поглядывала, – не многим девушкам удается одновременно скашивать глаза и следить, чтобы с подноса не попадали сырные палочки, но потому-то женщины-оборотни и сводят с ума нас, бедных лохов. Когда она двинула к своему столику, Оскар выкрикнул слишком громко: мы еще об этом потолкуем! И она обронила «а то», сочившееся сарказмом.
Я помахал ему:
– Ну, как все прошло, Ромео?
Он уставился на свой поднос:
– Мне кажется, я ее люблю.
– Как ты можешь любить, когда ты только что познакомился с этой сучкой?
– Не называй ее сучкой, – помрачнел он.
– Да-а, – передразнил Мелвин, – не называй ее сучкой.
Надо отдать должное Оскару. Он не пошел на попятную, но продолжал подкарауливать ее, совершенно не думая о том, чем это для него закончится. В коридорах, у двери в ванную, в столовой, в автобусе – чувак сделался вездесущим. Пришпиливал комиксы на дверь ее комнаты, господи прости.
В моей вселенной, когда придурок вроде Оскара достает девушку вроде Дженни, его отфутболивают быстрее, чем ваша тетушка Дейзи обналичивает чеки своих жильцов, но у Дженни, вероятно, была мозговая травма либо ей реально нравились толстые никчемные фанаты НФ, потому что февраль заканчивался, а она все еще обращалась с ним крайне вежливо, это надо же! Не успел я сжиться с этим фактом, как встретил их вдвоем! На людях! Я не мог поверить моим треханым глазам. А затем настал день, когда я, вернувшись домой с занятия по писательскому мастерству, обнаружил в нашей комнате Оскара с Ла Хаблессе. Они всего лишь беседовали о феминистке Элис Уокер, и, однако, Оскар выглядел так, словно ему только что предложили вступить в Орден джедаев; Дженни сверкала очаровательной улыбкой. А что же я? Я онемел. Дженни помнила, кто я такой, и отлично помнила. Взглянула на меня своими обалденными ехидными глазками и спросила: ничего, что я в твоей кровати? От одного ее джерсийского выговора я вполне мог лишиться дара речи.
Валяй, ответил я. Цапнул спортивную сумку и свалил, как трусливый заяц.
Когда я возвратился из спортзала, Оскар сидел за компьютером – еще одна из миллиарда страниц его нового романа.
– Что у тебя с этой живодеркой? – спросил я.
– Ничего.
– Тогда о чем вы тут трепались?
– О вещах вполне заурядных.
Что-то в его интонации подсказывало: он знает, как эта стерва поиздевалась надо мной.
– Ладно, Вау, – сказал я, – удачи тебе. Надеюсь, она не принесет тебя в жертву Вельзевулу и еще кому.
Весь март они плотно общались. Я старался не брать в голову, что было нелегко, учитывая, что жили мы по-прежнему в одной комнате. Позже Лола расскажет мне, что эти двое даже ходили вместе в кино. Смотрели «Призрака» и еще одну полную жуть под названием «Железо». А потом сидели в кафе, где Оскар держался изо всех сил, чтобы не есть за троих. Все это по большей части проходило мимо меня; я бегал за юбками, доставлял бильярдные столы, а на выходных тусовался с ребятами. Заедало ли меня, что он проводит время с такой отпадной телкой? Конечно, заедало. В нашем дуумвирате я всегда считал себя Канедой, и вот, пожалуйста, меня определили на роль Тецуо.
Дженни реально повысила акции Оскара. Гуляла с ним под руку, обнимала при каждом удобном случае. Обожание Оскара как сияние нового солнца. Быть центром вселенной – это ее очень даже устраивало. Она прочла ему все свои стихи (воистину, ты любимица муз, сказал он, а я случайно подслушал), показала свои дурацкие рисуночки (которые он вывешивал на нашей двери, и я зверел) и рассказала ему о себе все (а он прилежно перенес ее россказни в свой дневник). С семи лет она жила с теткой, потому что ее мать, снова выйдя замуж, умотала в Пуэрто-Рико. С одиннадцати начала совершать набеги в Гринвич-Виллидж. За год до поступления в колледж обитала в сквоте, так называемом «Хрустальном дворце».
Неужто я читал дневник моего соседа по комнате?! Ну конечно, читал.
Но видели бы вы Оскара! С ним творилось что-то невероятное, любовь – великий реформатор. Он стал лучше одеваться и каждое утро гладил рубашки. Откопал в шкафу свой деревянный самурайский меч и с утра пораньше выходил на лужайку перед общагой, где полуголый рубил направо и налево воображаемых врагов. Он даже опять начал бегать! Ну, то есть, трусить. А, теперь ты бегаешь, цедил я, и он салютовал мне резким взмахом руки, еле волоча ноги.
Я должен был радоваться за нашего Вау. Нет, честно, мне ли было завидовать той малости, что наконец поимел Оскар? Мне, который трахал не одну, не две, но троих отменных телок одновременно, и это не считая случайных кисок, что я подцеплял на вечеринках и в клубах; мне, у кого секса было выше крыши? Но я завидовал сукину сыну. Сердце как у меня, неспособное генерировать хоть какую-то привязанность, – ужасная штука. Так было тогда и осталось по сей день. Вместо того чтобы поддержать его, я кривился, завидев его с Ла Хаблессе; вместо того чтобы дать дельный совет касательно женщин, я твердил ему об осторожности, – словом, выступал суровым моралистом.
Будучи отпетым бабником.
А мог бы и не дергаться. Вокруг Дженни всегда роились парни. Оскар был для нее только передышкой, и однажды я увидел ее на лужайке с высоким панком. Он не жил в Демаресте, но часто околачивался поблизости, подкатывая то к одной девчонке, то к другой, какая будет не против. Тощий, как Лу Рид, и такой же отвязный. Он показывал Дженни йоговские позы, и она смеялась. Через два дня я застал Оскара в постели плачущим. Йо, братан, сказал я, сворачивая пояс штангиста, что стряслось?
– Оставь меня, – промычал он.
– Она тебя послала? Да, послала?
– Оставь меня, – заорал он. – ОСТАВЬ. МЕНЯ. В ПОКОЕ.
Все будет как обычно, решил я. Пострадает недельку и опять примется сочинять. Это его всегда отвлекало. Но как обычно не получилось. Я понял, что с Оскаром что-то не так, когда он перестал садиться за компьютер – чего с ним никогда не бывало. Свою писанину он любил, как я телок. Просто лежал в кровати и пялился на плакат с «Космической крепостью». Десять дней прошло, а он все еще был не в себе, говорил всякое, вроде «я мечтаю о забвении, как другие мечтают о хорошем сексе», и тут я слегка встревожился. Стащил у него мадридский номер Лолы и позвонил ей втихаря. Примерно с десятой попытки и после двух миллионов испанских «соединяю» я наконец до нее дозвонился.
– Что тебе надо?
– Не вешай трубку, Лола. Это насчет Оскара.
Она позвонила ему тем же вечером, спросила, как он, и, конечно, он ей рассказал. Даже мое присутствие в комнате ему не помешало.
– Мистер, – скомандовала она, – завязывай с этим.
– Не могу, – всхлипнул он. – Мое сердце повержено.
– Но так будет лучше.
И дальше в том же духе, пока часа через два он не пообещал ей, что попробует.
– Хватит валяться, Оскар, – сказал я, выждав минут двадцать, пока он переварит разговор с сестрой. – Пойдем поиграем в видеоигры.
Он тупо смотрел в пространство.
– Я больше не буду играть в «Уличного бойца».
– Ну? – спросил я, перезвонив Лоле.
– Не знаю, – ответила она. – С ним иногда такое бывает.
– Скажи, что мне сделать?
– Сбереги его для меня, ладно?
Не выгорело. Двумя неделями позже Ла Хаблессе добила его, не иначе как из дружеских чувств: он нагрянул к ней, когда она «принимала гостя», тощего панка, застал их обоих голыми и перемазанными чем-то вроде крови, и не успела она сказать «убирайся», как он уже буйствовал. Обзывал ее шлюхой, бился о стены, срывал ее плакаты, разбрасывал книги. Меня оповестила незнакомая девушка, белая, прибежала со второго этажа: извините, но ваш дурак-сосед сошел с ума. Я рванул наверх и зажал его так, что он не мог пошевелиться. Оскар, рычал я, успокойся, тихо. Оставь меня в покое, отвали, визжал он, пытаясь отдавить мне ногу.
Черт-те что. А куда делся панк? Похоже, чувак выпрыгнул в окно и бежал, не останавливаясь, до самой Джордж-стрит. С голой задницей.
Таков Демарест, к вашему сведению. Здесь никогда не бывает скучно.
Короче говоря, в общаге Оскара оставили с условием, что он будет ходить к психологу и ни под каким видом не появляться на «девичьем» этаже; но отныне весь Демарест считал его законченным и опасным психом. Девушки норовили держаться от него подальше. Что касается Ла Хаблессе, она выпускалась в тот год, поэтому ее переселили в общежитие на реке и закрыли дело. С тех пор я ее не видел, разве что однажды из автобуса: она шла по улице в сторону гуманитарного факультета в высоких сапогах доминатрикс.
Так мы закончили год. Он, опустошенный, в полной безнадеге колотил по клавиатуре, а меня в коридорах постоянно спрашивали, не хочу ли я переехать от мистера Шиза, и я отвечал встречным вопросом: не хотят ли их задницы отведать моего пинка? Мы оба чувствовали себя неловко. Когда настал срок обновлять заявление на проживание в общаге, мы с Оскаром ни словом не обмолвились на эту тему. Мои ребята были все еще пришиты к мамочкиной юбке, так что я опять попытал счастья в жилищной лотерее и на этот раз огреб джекпот – комнату на одного в солидном Фрилингхайсене. Когда я сообщил Оскару, что выезжаю из Демареста, он встрепенулся, на мгновение выпав из депрессии, и на его лице отразилось изумление, словно он ожидал чего-то другого. Я тут подумал… запинаясь, начал я, но он не дал мне договорить. Все в порядке, сказал он, а потом, когда я отвернулся, он подошел и пожал мне руку очень торжественно: сэр, я горжусь знакомством с вами.
Оскар, сказал я.
Меня спрашивали: неужели ты ничего не замечал? Никаких признаков? Может, и замечал, но не хотел думать ни о чем таком. А может, и не замечал. Да какая, на хрен, разница? Знаю только, что несчастнее, чем в те дни, я его никогда не видел, но какая-то часть меня не желала со всем этим связываться. Эта сторона моего «я» рвалась вон из Демареста, как раньше я рвался вон из родного города.
В наш последний вечер в качестве соседей Оскар уговорил две бутылки апельсинового «Циско», купленные мною. Помните «Циско»? Жидкая дурь, так называли этот напиток. И понятно, мистер Легковес набрался.
– За мою девственность! – кричал Оскар.
– Охолони, братан. Люди совсем не хотят об этом знать.
– Ты прав, они хотят только пялиться на меня.
– Да ладно тебе, транкилисате, уймись.
Он понурился:
– Я человечный.
– Ты не увечный.
– Я сказал че-ло-веч-ный. Меня воспринимают, – он качнул головой, – превратно.
Все плакаты и книги лежали в коробках, как в наш первый день вместе, но тогда Оскар не был таким несчастным. Тогда он был взволнован, улыбался, называл меня моим полным именем, пока я не сказал: Джуниор, Оскар. Просто Джуниор.
Наверное, я должен был остаться с ним. И, не отрывая задницы от стула, втолковывать ему, что все будет нормально, но это был наш последний вечер, и я дико устал от него. Мне не терпелось оттрахать ту индианку из кампуса Дугласса, выкурить косячок и завалиться спать.
– Прощай и доброго тебе пути, – сказал он, когда я стоял в дверях с вещами. – Прощай!
Дальше он поступил так: выдул третью бутылку «Циско» и направился нетвердой походкой на вокзал Нью-Брунсвика. На вокзал с облупленным фасадом и длинным изогнутым полотном, взметнувшимся над рекой Раритан. Даже среди ночи пробраться внутрь станции было несложно, как и выйти на пути, что он конкретно и сделал. Поковылял к реке на пешеходный мост над 18-м маршрутом. Нью-Брунсвик медленно оседал под ним, пока он не поднялся в воздух на семьдесят семь футов. Ровно на семьдесят семь. Из его мутных воспоминаний о той ночи следует, что на мосту он простоял довольно долго. Смотрел на ручейки автомобильных огней внизу. Рецензировал свою дурацкую жизнь. Сожалея, что не родился в другом теле. Сокрушаясь о тех книгах, что уже не напишет. Возможно, это была попытка уговорить себя передумать. А потом в 4.12 вдалеке раздался свисток вашингтонского экспресса. К этому моменту он едва держался на ногах. Закрыл глаза (а может, и не закрывал), а когда открыл, рядом с ним стояло нечто, прямиком сошедшее со страниц Урсулы Ле Гуин. Позже, рассказывая об этом существе, он назовет его Золотистым Мангустом, но даже он понимал, что насчет этой встречи ничего нельзя утверждать наверняка. Существо было очень бесстрастным и очень красивым. Светящийся золотом взгляд пронизывал тебя насквозь, но не порицание, не упрек застыл в этих глазах, а что-то куда более пугающее. Они смотрели друг на друга – существо, безмятежное, как буддист, и Оскар в полном изумлении, – и тут опять свисток; Оскар резко открыл глаза (или закрыл), и существо исчезло.
Чувак всю жизнь ждал чего-нибудь в этом роде. С детства мечтал поселиться в мире магии и тайны, но вместо того, чтобы разобраться с этим видением и выбрать другие пути, он всего лишь тряхнул своей огромной башкой. Поезд приближался, и, опасаясь, что мужество покинет его, он бросился вниз во тьму.
Он оставил мне записку, разумеется. (И по письму сестре, матери, Дженни.) Благодарил меня за все. Написал, что я могу забрать его книги, игры, фильмы, его особые десятигранные фишки. Он был счастлив иметь такого друга, как я. И подписался: твой компа нера, черный кореш, Оскар Вау.
Приземлись он на рельсы, как было задумано, свет для него потух бы навсегда. Но в пьяном недоумении он, должно быть, не рассчитал, либо, в чем стопудово уверена его мать, его уберегли силы небесные, потому что в итоге он рухнул между колеями. Что, в принципе, тоже сработало бы. Разделительные полосы на 18-м маршруте – бетонные гильотины – уделали бы его за милую душу. Превратив его внутренности в конфетти мрачноватых оттенков. Но на участке под мостом полоса между колеями была типа садовой, на которой кусты выращивают, и Оскар спикировал не на бетон, но на смоченную недавним дождем глину. И вместо того, чтобы очутиться в НФ-раю, – где каждому фанату причитаются пятьдесят восемь девственниц для ролевых игр – он очнулся в больнице со сломанными ногами, вывихнутым плечом и ощущением, будто… ну да, спрыгнул с моста, но в реку.
Понятно, я тоже примчался в больницу вместе с его матерью и дядей бандитского вида, который регулярно наведывался в туалет нюхнуть порошочка.
Увидев нас, как, думаете, этот идиот отреагировал? Отвернулся и заплакал.
Мать легонько похлопала его по здоровому плечу. Тебе слез не хватит, когда я до тебя доберусь.
На следующий день приехала Лола из Мадрида. Ее мать не дала мне шанса поздороваться с подругой, обрушившись на дочь со стандартным доминиканским приветствием. А, пожаловала наконец, теперь, когда твой брат умирает. Знай я, чего мне все это будет стоить, давно бы уже наложила на себя руки.
Игнорируя ее, игнорируя меня, Лола села у постели брата. Взяла его за руку.
– Мистер, – спросила она, – все хорошо?
Он покачал головой. Нет.
С тех пор много времени прошло, но, вспоминая о ней, я вижу ее в больнице в тот первый день; она приехала прямиком из аэропорта, темные круги под глазами, растрепанные волосы, как у греческой менады, и, однако, она нашла минуту, чтобы, прежде чем показаться нам, подкрасить губы и подвести глаза.
Я надеялся подзарядиться от нее здоровой энергией – даже в больнице искал, с кем бы перепихнуться, – но она бросила мне с презрительной яростью: почему ты не присмотрел за Оскаром? Почему?
Четыре дня спустя его отвезли домой. И я вернулся к своей жизни. Отправился к моей одинокой матери на Манхэттен в «Лондонскую террасу» с зубчатой крышей. Будь я ему настоящим другом, я бы, наверное, навещал его в Патерсоне каждую неделю, но я там не появлялся. Что вам сказать? Стояло лето, черт возьми, и у меня на примете была парочка новых девушек, а кроме того, я работал. Типа не хватало времени, но чего реально не хватало, так это ганас, рвения. Я звонил ему раз или два, но даже это давалось мне с трудом, потому что я боялся услышать от его матери или сестры, что он умер. Но нет, он уверял, что «возрождается». Суицидальные наклонности остались в прошлом. Он много писал, что было хорошим знаком. Я стану доминиканским Толкином, сказал он.
Заехал я к нему лишь однажды, и то по дороге – мне срочно потребовалось навестить в Патерсоне одну из моих телок. Визит к де Леонам я не планировал, но вдруг крутанул руль, притормозил у заправки, позвонил и не успел глазом моргнуть, как очутился в доме, где он жил с самого детства. Его мать плохо себя чувствовала и не выходила из своей комнаты; что касается Оскара, таким худым я его еще не видел. Самоубийство мне к лицу, пошутил он. Его комната – святилище фаната, с потолка свисали модели космических истребителей из «Звездных войн». Гипс, что ему пока не сняли (перелом на правой ноге оказался посложнее, чем на левой), испещрен словами, и единственные надписи, имевшие отношение к реальности, – два автографа, мой и Лолы; все прочее – заумные утешения от Роберта Хайнлайна, Айзека Азимова, Фрэнка Герберта и Сэмюэла Дэлани. Его сестра будто не замечала моего присутствия, и когда она прошла мимо открытой двери в комнату брата, я громко рассмеялся и спросил: как дела у ла муда, нашей немой?
– Ей тут жутко не нравится, – сказал Оскар.
– А что плохого в Патерсоне? – так же громко продолжил я. – Эй, муда, что плохого в Патерсоне?
– Все! – крикнула она снизу.
Она была в коротеньких беговых шортиках – только ради того, чтобы посмотреть, как играют мускулы на ее ногах, стоило сюда заехать.
Мы с Оскаром посидели немного, разговор особо не клеился. Я пялился на его книги, фильмы. И ждал, когда он затронет главный вопрос; очевидно, он понял, что я от него не отстану.
– Это было глупо, – промямлил он наконец. – Вздорно.
– Золотые слова. О чем ты, блин, думал?
Он растерянно пожал плечами:
– Я не знал, как мне жить дальше.
– Чувак, ты не хочешь умереть. Это я тебе говорю. Без телок плохо. Но в могиле во много раз хуже.
В таком духе мы беседовали еще с полчаса. В память врезалась только одна его фраза. Когда я уже собирался уходить, он сказал: проклятье, все из-за него.
– Я не верю в эту хрень, Оскар. Древние байки, которыми бредят наши предки.
– Но и мы тоже, – сказал он.
– С ним все будет в порядке? – спросил я Лолу перед тем, как уйти.
– Думаю, да, – ответила она, наливая воды из-под крана в контейнеры для льда. – Весной он хочет вернуться в Демарест.
– Это хорошая идея?
Она помедлила секунду.
– Думаю, да.
Такая она, Лола.
– Тебе виднее. – Я нащупал ключи в кармане. – Как твой жених?
– Отлично, – ровным тоном сообщила она. – А вы с Суриян все еще вместе?
Меня словно под дых ударили, когда я услышал это имя. Нет, давно не вместе.
Мы стояли и смотрели друг на друга.
В лучшем мире я бы поцеловал ее, никакие контейнеры для льда не помешали бы, и нашим бедам наступил бы конец. Но сами знаете, в каком мире мы живем. Средиземьем здесь и не пахнет. Я лишь кивнул, бросил «увидимся, Лола» и поехал домой.
На этом следовало бы поставить точку, верно? Это просто заметки о знакомом фанате НФ, пытавшемся покончить с собой, и ничего более, ничего. Но от клана де Леонов, как выяснилось, отделаться нелегко.
Не прошло и двух недель с начала нового учебного, а моего выпускного, года, как Оскар объявился в моей комнате в общежитии! Принес свои рукописи и попросил взамен мои! С ума сойти. Последнее, что я слышал о нем: он собирается работать преподом на замену в школе, где сам учился, и переводиться в университет Берлингтона, но вот он, застенчиво мнется на моем пороге с синей папкой под мышкой. Привет тебе и доброго здравия, Джуниор. Оскар, оторопел я. Он еще сильнее похудел и явно старался не забывать стричься и бриться. Выглядел он, пусть в это и нелегко поверить, хорошо. Впрочем, высказывался он по-прежнему в стиле «космической оперы», – он только что закончил первый роман из задуманной тетралогии и ни о чем другом просто не мог говорить. Чую, это погибель моя, вздохнул он и тут же опомнился. Извини. Понятно, в Демаресте никто не желал делить с ним комнату – какой сюрприз (мы же знаем, насколько толерантны наши толерантные), – и, когда он вернулся весной, комната на двоих оказалась в полном его распоряжении. А что пользы? – шутливым тоном вопрошал он.
– Демарест уже никогда не будет прежним без твоей атлетической суровости, – сказал он, словно констатируя факт.
– Ха, – откликнулся я.
– Ты должен непременно навестить меня в Патерсоне, когда у тебя будет передышка. Я заготовил аниме в изобилии, дабы усладить в тебе зрителя.
– Заметано, братан, – сказал я. – Заметано.
До него я так и не доехал. Был очень занят, ей-богу: развозил бильярдные столы, пересдавал кое-какие предметы, готовился к выпуску. И вдобавок той осенью случилось чудо: Суриян постучала в мою дверь. Такой красивой я еще никогда ее не видел. Предлагаю вторую попытку. Разумеется, я сказал «да» и в тот же вечер всадил в нее мой куэрно. Диос мио! Бог ты мой! Бывают лохи, что и в Судный день не сумеют заполучить телку; я же в любой день получал их в избытке, как ни уворачивался.
Моя «забывчивость» не мешала Оскару навещать меня время от времени, он являлся с новой главой и новой историей о девушке, на которую положил глаз в автобусе, на улице или на занятиях.
– Старый добрый Оскар, – говорил я.
– Да, – смущенно соглашался он. – Старый добрый я.
Рутгерс всегда был шумным местом, но той последней осенью народ, казалось, совсем очумел. В октябре компанию первокурсниц с факультета свободных искусств поймали на сбыте кокаина, четверых тишайших толстушек. Верно говорят: лос ке менос соррэн, буэлан, кто не бегает, тот летает. На кампусе естественных наук «ламбады» затеяли драку с «альфами» из-за какой-то сущей фигни, и потом только и разговоров было что о войне между черными и латиносами, но до серьезных разборок так и не дошло, все были страшно заняты, шатаясь по вечеринкам и трахаясь до умопомрачения.
Той зимой я даже умудрился достаточно долго просидеть один в комнате, чтобы написать рассказ, не самый плохой, о женщине, что жила в пристройке за нашим домом в ДР, женщине, которую все числили проституткой, но именно она присматривала за мной и братом, когда мама и дедушка были на работе. Мой профессор был потрясен. Как необычно для вас. Ни одной перестрелки, ни единого случая поножовщины на весь рассказ. Не то чтобы это помогло. Литературных премий мне в тот год не перепало. А я, вообще-то, надеялся.
Затем сессия, и на кого же я натыкаюсь накануне праздников? На Лолу! Я ее не сразу узнал: отросшие неухоженные волосы и дешевые увесистые очки вроде тех, что носят белые девушки-альтернативщицы. Серебра на ее запястьях хватило бы на выкуп королевской семьи, а джинсовая юбка так скудно прикрывала ноги, что хотелось возмутиться: это нечестно! Увидев меня, она одернула юбку, но от этого мало что изменилось. Мы были в студенческом автобусе; я возвращался от «проходной» девушки, она ехала на дурацкую прощальную вечеринку к подруге. Я плюхнулся рядом с ней, и она спросила: что на этот раз? Ее глаза, невероятно большие и лишенные всякого кокетства. Или надежды, если уж на то пошло.
– Как ты? – начал я.
– Нормально. А ты?
– Готовлюсь к каникулам.
– Веселого Рождества.
И, как это заведено у де Леонов, снова уткнулась в книгу!
Я скосил глаза на обложку. Начальный курс японского.
– Ну ты даешь, опять учишься? Разве тебя отсюда уже не выкинули?
– На следующий год я буду преподавать английский в Японии, – невозмутимо сказала она. – Это будет здорово.
Не «я собираюсь» или «подала заявление», но «буду». Я рассмеялся не без ехидства. Зачем доминиканке сдалась Япония?
– Ты прав, – она сердито перевернула страницу, – зачем кому-то стремиться куда-то, если у них есть Нью-Джерси?
Повисла пауза, нам обоим надо было остыть.
– Жестковато, – сказал я.
– Мои извинения.
Вы уже поняли, заканчивался декабрь. Моя индианка, Лили, ждала меня в кампусе на Колледж-авеню, как и Суриян. Но я не думал ни об одной из них. Я вспоминал, как однажды осенью увидел Лолу: она шла мимо часовни Хендерсона, читая книгу с такой сосредоточенностью, что я даже испугался, не ударится ли она обо что-нибудь. От Оскара я слыхал, что она живет в Эдисоне, снимает квартиру с подружками, работает в офисе и копит деньги на новое большое приключение. Я хотел подойти к ней, но не отважился, прикинув, что она может и не ответить на мой «привет».
Мимо проплывала Коммершиал-авеню, а вдали горели вокзальные огни. Вот из таких моментов и складывается мой Рутгерс. Девушки на переднем сиденье, что, хихикая, обсуждали какого-то парня. Руки Лолы на страницах, ноги цвета зрелой клюквы. Мои руки как два уродливых краба. Через несколько месяцев, если опять надоест вкалывать, мне придется вернуться в «Лондонскую террасу», а она рванет в Токио или Киото. Из всех девушек, что были у меня в Рутгерсе, из всех, что когда-либо у меня были, только Лолу не удалось приручить. Тогда почему мне казалось, что именно она знает меня лучше других? Я подумал о Суриян – она меня не простит. Подумал о том, что на самом деле я боюсь стать хорошим, ведь Лола – не Суриян, с ней я буду вынужден стать тем, кем я никогда и не пытался быть. Мы подъезжали к Колледж-авеню. Последний шанс, и я повел себя, как Оскар: Лола, поужинай со мной. Обещаю, я не притронусь к твоим трусикам.
– А я поверила, – сказала она и чуть не порвала страницу.
Я накрыл ее руку своей, и она повернулась ко мне. Ее взгляд, отчаянный, растерянный, от которого все внутри переворачивается, – словно она уже была со мной, но не могла, как ни силилась, понять почему.
– Все нормально, – сказал я.
– Нет, все охренительно не нормально. Ты ростом не вышел.
Но руки не отняла.
Мы поехали к ней, и прежде чем я реально обрел возможность причинить ей боль, она резко затормозила, буквально за уши оторвала меня от своего тела. Почему я не могу забыть ее лицо, хотя столько лет прошло? Усталое, припухшее от недосыпа, и эта безумная смесь воинственности и хрупкости – такова была и пребудет вовеки Лола.
Она смотрела на меня, пока я не опустил глаза, более не в силах выносить этот взгляд, а потом сказала: только не ври мне, Джуниор.
Никогда, пообещал я.
Не смейтесь. Мои намерения были благими.
На этом можно и закончить. Разве что…
Весной я переехал к нему. Всю зиму об этом размышлял. И под конец едва не передумал. Дожидался его под дверью в Демаресте, прождал целое утро, а в последний момент был готов дать деру, но услышал их голоса на лестнице: они перетаскивали вещи.
Не знаю, кто был сильнее удивлен, Оскар, Лола или я.
По версии Оскара, я поднял руку и произнес: меллон. Он не сразу понял, что я сказал «друг» по-эльфийски.
– Меллон, – отозвался он через секунду.
Осень после прыжка была темна (прочел я в его дневнике) – темна. Он по-прежнему обдумывал, как это сделать, но боялся. Сестры главным образом, но и себя тоже. И возможности чуда, и победительного лета. Читал, писал, смотрел телевизор с матерью. Если ты опять сотворишь какую глупость, предупредила мать, я покоя тебе не дам, живая или мертвая. Уж поверь.
Верю, сеньора, верю, якобы сказал он.
Он не мог спать и в конце концов начал брать машину матери для ночных прогулок. Каждый раз, трогаясь с места, он думал, что это его последняя поездка. Колесил повсюду. Заплутал в Кэмдене. Нашел место, где я вырос. Проехал через Нью-Брунсвик в час, когда люди вываливались из клубов, он смотрел на них, и желудок его горел огнем. Добрался даже до Уайлдвуда. В поисках кофейни, куда он явился спасать Лолу, но заведение закрылось. А на его месте не возникло ничего нового. Однажды подобрал голосовавшую девушку. Глубоко беременную. Она едва говорила по-английски. Нелегалка из Гватемалы с оспинами на щеке. Ей нужно было в Перт Амбой, и Оскар, наш герой, сказал: но тэ преокупас. Тэ траихо. Не волнуйся, я тебе довезу.
Ке Диос тэ бэндиха, да благословит тебя Господь, но при этом у нее на лице было написано: в случае чего она выпрыгнет в окошко.
Он дал ей свой номер телефона со словами «а вдруг пригодится», но она так и не позвонила. Он не удивился.
Иногда он ездил так подолгу и так далеко, что реально засыпал за рулем. Только что он размышлял над своими персонажами – и вот он уже видит, будто наяву, в прекрасных дурманящих подробностях, как он мчится к своему пределу, но всякий раз включалась сирена.
Лола.
Нет ничего потешнее (написал он), чем сохранить себе жизнь, элементарно проснувшись.