Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау

Диас Джуно

2

 

 

Конечно, я попробовала это повторить. Но вышло еще глупее, чем в прошлый раз. Через год и два месяца абуэла объявила, что мне пора возвращаться в Патерсон, к матери. Я не верила своим ушам. Казалось, меня предали, чернее предательства в моей жизни еще не было. То же самое я почувствую, когда расстанусь с тобой.

– Но я не хочу уезжать! – протестовала я. – Хочу остаться здесь!

Но Ла Инка не слушала. Подняла руки с раскрытыми ладонями, мол, ничего нельзя поделать.

– Этого хочет твоя мать, этого хочу я, и так надо.

– А меня спросили?

– Прости, иха.

Вот тебе жизнь как она есть. Раздобудешь себе сколько-нибудь счастья, и – бах! – его сметут в один миг, как паршивую соринку. По-моему, проклятья – чистая выдумка, их не существует. А зачем они, если есть жизнь? С нас и ее хватит.

Поступать как взрослая я еще не умела. Ушла из команды. Перестала ходить в школу и видеться с подружками, даже с Росио. Сказала Максу, что между нами все кончено. Вид у него был такой, будто я всадила ему пулю промеж глаз. Он пытался удержать меня, но я заорала на него, как орет моя мать, и он уронил руки, словно дух испустил. Я думала, что делаю ему одолжение. Не хотела ранить его сильнее, чем это было необходимо.

В те последние недели крыша у меня реально съехала. По той причине, наверное, что больше всего на свете мне хотелось исчезнуть и я пыталась это осуществить. В голове был полный бардак, иначе я, может, и не связалась бы с тем мужиком. С отцом моей одноклассницы. Он давно меня обхаживал, даже в присутствии дочери, и я ему позвонила. В Санто-Доминго вы можете твердо рассчитывать на одну вещь. Не на светофоры, не на закон.

На секс.

С этим подвоха не будет. Никогда.

Романтика меня не интересовала. В первое же наше «свидание» я согласилась поехать в мотель для парочек. Он был таким тщеславным политиком из Доминиканской партии свободы, ездил на огромном джипе с кондиционером. Когда я сняла трусы, он дико обрадовался. Счастье его длилось, пока я не попросила две тысячи долларов. Американских, уточнила я.

Как говорит абуэла, змея легко управится с крысой, пока однажды не перепутает ее с мангустом.

Это был мой грандиозный успех в роли шлюхи. Я знала, что у него есть деньги, иначе не попросила бы, я его не грабила. И, если не ошибаюсь, мы сделали это раз девять общим счетом, так что, на мой взгляд, он получил больше, чем отдал. Потом мы сидели в номере мотеля, я пила ром, он втягивал носом кокаин из пакетика. Он не был разговорчив, что меня устраивало. После всего ему было немного стыдно, и я ликовала. Это были деньги на обучение дочки, ныл он. Бла-бла-бла-бла. Укради их у государства, посоветовала я с улыбкой. Он довез меня до дома, и на прощанье я его поцеловала только затем, чтобы посмотреть, как он отпрянет.

С Ла Инкой я тогда не разговаривала, но она не молчала. Учись хорошо, повторяла она, старайся. Навещай меня по возможности. И помни, откуда ты родом. Она собрала мои вещи, упаковала. Я была слишком сердита, чтобы подумать о ней, о том, как ей будет уныло без меня. Она оставалась одна в этой жизни – сначала мать уехала, теперь я. Ла Инка принялась запирать ставни, двери, словно сама куда-то уезжала.

– Что? – спросила я. – Ты едешь со мной?

– Нет, иха. Я собираюсь в деревню.

– Но ты ненавидишь деревню!

– Надо поехать, – устало ответила она. – Хотя бы ненадолго.

А потом позвонил Оскар впервые за все время. В надежде помириться со мной теперь, когда я возвращаюсь.

– Итак, ты скоро будешь дома.

– Тебе от этого легче не станет, – сказала я.

– Не суди опрометчиво.

– «Не суди опрометчиво», – рассмеялась я. – Оскар, ты себя слышишь?

Он вздохнул:

– Постоянно.

Каждое утро, просыпаясь, я проверяла, целы ли мои деньги, спрятанные под кроватью. В те времена две тысячи долларов могли доставить тебя куда угодно; я, конечно, подумывала о Го а или Японии, о которой мне рассказывала одна девочка в школе. Тоже остров, но очень красивый, уверяла она. Совсем не похоже на Санто-Доминго.

А потом явилась она с шумом и треском. Она ничего не делала тихо, моя мать. Подкатила к дому не на обычном такси, но в большом черном лимузине, и со всего квартала сбежались дети поглазеть. Мать притворялась, будто не замечает собравшейся толпы. Водитель, разумеется, пытался ее охмурить. Она была худой, измотанной, и в искренность шофера я не верила.

– Оставьте ее в покое, – сказала я. – Постыдились бы.

Мать, глядя на Ла Инку, сокрушенно покачала головой. Ничему ты ее не научила.

У Ла Инки на лице ни один мускул не дрогнул. Учила, как могла.

И наконец момент истины, которого так боится любая дочь. Мать оглядывает меня с головы до ног. Я никогда не была в лучшей форме, никогда не чувствовала себя красивее и желаннее, и что же говорит эта стерва?

– Коньо, пэро ту си эрес фэа. Блин, какая же ты уродина.

И целого года с двумя месяцами как не бывало.

Теперь, когда я сама мать, я понимаю, что по-другому она повести себя просто не могла. Люди не меняются. Как говорится, спелый банан не позеленеет. Даже умирая, она не проявляла ко мне никаких чувств, хотя бы отдаленно похожих на любовь. Плакала она не по мне и не по себе, но только по Оскару. Ми поврэ ихо, стонала она. Ми поврэ ихо, мой бедный сынок. Всегда надеешься, что по крайней мере в самом конце с твоими родителями что-то произойдет и между вами возникнет хоть какая-то близость. Не наш случай.

Возможно, я убежала бы. Вернулась бы с ней в Штаты, а потом дожидалась, сгорая от нетерпения, но тихим огнем, медленным, как горит рисовая солома, пока они не потеряют бдительность, и тогда одним прекрасным утром я бы исчезла. Так исчез мой отец, и мать его больше никогда не видела. Исчезла бы, как все исчезает. Бесследно. Жила бы где-нибудь далеко-далеко. Была бы счастлива, я уверена в этом, и никогда бы не завела детей. Почернела бы на солнце, смысла прятаться от него больше не было бы, отпустила волосы, пусть растут как хотят, и она прошла бы мимо меня на улице, не узнав. Такая у меня была мечта. Но если за последние годы я и научилась чему-либо, то лишь одному: убежать нельзя. Как ни старайся. Единственный выход – это вход.

Догадываюсь, именно про это все истории в твоей книжке.

Да, несомненно: я бы убежала. И даже мысль о Ла Инке не остановила бы меня.

Но погиб Макс.

Я не видела его с тех пор, как объявила о нашем разрыве. Мой бедный Макс, любивший меня так, что выразить не мог. До чего же мне повезло, говорил он каждый раз, когда мы трахались. Общих знакомых у нас практически не было, и жили мы не по соседству. Иногда, когда партиец-«освободитель» вез меня в мотель, я могла бы поклясться, что видела Макса, петляющего средь машин в жутком вечернем движении, бобина с фильмом у него под мышкой (я уговаривала его купить рюкзак, но он отвечал, что так ему больше нравится). Мой храбрый Макс, проскальзывающий между бамперами, как ложь проскальзывает меж зубов.

Но однажды он таки промахнулся – из-за разбитого сердца, я уверена, – и его расплющило между автобусом на Сибао и автобусом на Бани́. Череп его раскололся на миллион кусочков, бобина отлетела на тротуар, целехонькая.

Я узнала о случившемся после похорон. Его сестра позвонила.

Он любил тебя больше всех, рыдала она. Больше всех на свете.

Семейное проклятье, скажет кое-кто.

Жизнь, скажу я. Жизнь.

Мало кто уходит так тихо. Я отдала его матери деньги, полученные от «борца за свободу». На эти две штуки его братишка Максим отплыл в Пуэрто-Рико, и вроде дела у него идут неплохо. Он держит магазинчик, а его мать переехала в жилье получше. В общем, шлюхой я поработала не зря.

Я буду любить тебя всегда, сказала моя абуэла в аэропорту. И отвернулась.

Заплакала я, лишь когда мы сели в самолет. Знаю, звучит глупо, но мне кажется, я не прекращала плакать, пока не встретила тебя. Не прекращала каяться. Пассажиры в самолете, наверное, приняли меня за полоумную. Я все ждала, что мать ударит меня, обзовет идиоткой, скотиной, уродкой, недоделанной, пересядет на другое место, но нет.

Она положила свою руку на мою и не отнимала весь перелет. Когда женщина в ряду перед нашим повернулась и сказала: велите своей девочке умолкнуть, мать ответила: велите своей заднице не вонять.

Более всего мне было неловко перед старичком, сидевшим рядом с нами. Он явно навещал родственников в ДР. На нем была аккуратная широкополая шляпа и тщательно отглаженная рубашка навыпуск. Все хорошо, мучача, говорил он, похлопывая меня по спине. Санто-Доминго никуда не денется. Он был там вначале и пребудет до самого конца.

Госссподи, прошипела моя мать, закрыла глаза и уснула.

 

Пять

Бедный Абеляр

1944–1946

 

Знаменитый доктор

Когда в семье об этом говорят – то есть почти никогда, – начинают всегда с одного и того же: что такого плохого сказал Абеляр о Трухильо.

Абеляр Луис Кабраль был дедушкой Оскара и Лолы, врачом, учившимся в Мехико в 1930-х, в эпоху президента Ласаро Карденаса, когда никто из нас еще не родился, и человеком весьма уважаемым в Ла-Веге. Ун омбре муй серио, муй эдукадо э муй бъен плантадо. Мужчина очень серьезный, очень образованный и очень основательный.

В те стародавние времена – до разгула преступности и прогоревших банков, до диаспоры – Кабралей причисляли к знати провинции Сибао. Они не были столь же непристойно богатыми или исторически значимыми, как Раль Кабрали из Сантьяго, столицы провинции, но и захудалой младшей ветвью рода они тоже не были. В Ла-Веге, где семья проживала с 1791 года, ими гордились почти как королевскими особами, во всяком случае, не меньше, чем торговым «Желтым домом» или рекой Каму; соседи судачили о доме в четырнадцать комнат, сооруженном отцом Абеляра, – о разлапистой, постоянно надстраиваемой и поэтому архитектурно эклектичной вилле с кабинетом Абеляра в старинной каменной кладовой и в окружении миндальных деревьев и карликовых манго; дом назывался Каса Атуэй; имелась также квартира в Сантьяго, отделанная в модном стиле ар-деко, куда Абеляр часто уезжал на выходные по семейным делам; а кроме того, заново обустроенные конюшни, запросто вмещавшие дюжину лошадей (сами лошади – шестерка берберов с веленевыми шкурами), и, разумеется, пятеро слуг (из породы беженцев), постоянно живших в доме. Если большая часть страны в то время кроме камней и ошметков юкки ничего не видела, а в изобилии водились лишь кишечные паразиты, то Кабрали обедали пастой и сладостной итальянской колбасой, царапая мексиканским серебром по ирландскому фарфору. Доход врача был, конечно, кстати, но в Абеляровом портфолио (если таковое понятие тогда существовало) значился истинный источник благосостояния семьи: от ненавистного грубияна-отца Абеляр унаследовал пару процветающих супермеркадо в Сантьяго, цементный завод и права собственности на обширные угодья на севере провинции.

Кабрали, как вы уже догадались, принадлежали к племени счастливчиков. Летом они «брали взаймы» дом у родственников на побережье, где проводили не менее трех недель. Дочери Абеляра, Жаклин и Астрид, купались и играли на мелководье (нередко страдая от мулатообразного нарушения кожного пигмента, сиречь загара) под зорким наблюдением матери, которая, из опасения усугубить темный оттенок собственной кожи, не выходила из-под зонтика, – отец же, когда не слушал военные новости, бродил вдоль кромки воды с невероятно сосредоточенным видом. Пополневший с возрастом, он шагал босой, раздевшись до рубашки и жилетки, закатав брюки до колен; его полуафриканские кудри красиво развевались на ветру. Порой осколок раковины или издыхающий мечехвост привлекали его внимание, и он становился на четвереньки, изучая находку через окуляр ювелира, и тогда он походил – к восторгу дочерей, как и огорчению жены, – на пса, нюхающего дерьмо.

В Сибао еще живы люди, помнящие Абеляра, и они расскажут вам, что он не только был блестящим врачом, но и обладал выдающимся интеллектом, проявлявшимся в неиссякаемом любопытстве, обширности познаний, иногда пугающей, и особой склонности к лингвистическим тонкостям и разного рода умствованиям. Бьехо, старик, много читал на испанском, английском, французском, латыни и греческом, коллекционировал редкие книги, защищал заморский абстракционизм, печатал статьи в «Журнале тропической медицины» и увлекался этнографией, беря пример с Фернандо Ортиса. Короче говоря, Абеляр был человеком с головой – что в Мексике, где он учился, не было диковинкой, зато на Острове генералиссимуса Рафаэля Леонидаса Трухильо Молины являлось чрезвычайной редкостью. Он приохотил дочерей к чтению и с детства готовил их себе в преемницы (к девяти годам девочки говорили по-французски и читали на латыни) и был столь жаден до знаний, что любая новая информация, сколь бы заковыристой или тривиальной она ни была, заставляла его прыгать выше пояса Ван Аллена. Его гостиная, с большим вкусом обклеенная обоями второй женой его отца, была излюбленным местом для посиделок окрестных философов. Яростные дискуссии не утихали весь вечер, и пусть Абеляра часто расстраивал их низкий уровень – не сравнить с беседами в Мексиканском университете, – он ни за что бы не отказался от этих вечеров. Часто его дочери, пожелав отцу спокойной ночи, наутро обнаруживали его за продолжением жаркого спора невесть о чем – с покрасневшими глазами, волосами дыбом, нетвердо стоящим на ногах, но неукротимым. Девочки подходили к нему, и Абеляр целовал их по очереди, называя своими «бриллиантами». Эти юные умы, хвастался он друзьям, еще всех нас переплюнут.

Правление Трухильо было не лучшим временем для любителя идей, не лучшим временем для дебатов в приватных гостиных, для привечания говорунов и, в принципе, любой неординарности, но Абеляр отличался недюжинной щепетильностью. Не допускал разглагольствований о современной политике (то есть о Трухильо), отбрасывая эту пакость на уровень абстракции, зато допускал всех желающих (в том числе агентов тайной полиции) на свои собрания. Учитывая, что вас могли поджарить за ошибку в имени Скотокрадова Семени, последнее не кажется свидетельством большой прозорливости. В повседневной жизни Абеляр старался вообще не вспоминать об Эль Хефе, Шефе, следуя своеобразному дао игнорирования диктатора, однако ирония заключалась в том, что Абеляр был неподражаем в сохранении видимости преданного трухилиста. От себя лично и в качестве председателя медицинской ассоциации он щедро отстегивал Доминиканской партии; вместе с женой, его медсестрой номер один и самой толковой помощницей, участвовал в каждой медкомиссии, организованной Трухильо, как бы далеко ни находилась облагодетельствованная деревня; и никто не мог успешнее подавить хохот, когда Трухильо побеждал на выборах с результатом 103 %! Каков энтузиазм народа! Абеляр не пропустил ни одного банкета в честь Трухильо, устраиваемого в Сантьяго. Он приезжал первым, уезжал последним, непрерывно улыбался и ничего не говорил. Отключал свой интеллектуальный сверхсветовой двигатель, повинуясь лишь силе интуиции. В определенный момент Абеляр тряс руку Эль Хефе, излучая самое пылкое обожание (если вы думаете, что Трухильято был равнодушен к гомоэротике, тогда, цитируя Judas Priest, слушайте дальше), и без лишней суеты растворялся в пространстве (как в любимом фильме Оскара «Прямой наводкой»). Он держался от Шефа как можно дальше и не воображал, будто Трухильо считает его равным себе, либо питает к нему дружеское расположение, либо как-то нуждается в нем, – в конце концов, у лохов, что якшались с Ним, обычно развивался синдром мертвецов, причем в неизлечимой форме. Кстати пришелся и тот факт, что Кабрали не были целиком в кармане Трухильо, отец Абеляра не окучивал ни земли, ни бизнес в географической либо конкурентной близости от владений Эль Хефе. Контакты с Мордоворотом были весьма ограничены, слава богу.

Абеляр и Скотокрадово Семя могли бы отлично разминуться в коридорах истории, если бы начиная с 1944-го Абеляр не прекратил привозить «в гости» к Шефу жену и дочь, как того требовал обычай, взяв за правило оставлять их дома. Друзьям Абеляр объяснил, что у его жены проявилась «нервная болезнь» и ему приходится оставлять ее на попечении Жаклин, но истинная причина их отсутствия заключалась в неумной похотливости Трухильо и сногсшибательной внешности Жаклин. Под бурным натиском полового созревания старшая дочь Абеляра, серьезная и умная, из высокой неуклюжей худышки превратилась в юную даму необычайной красоты. Она где-то подцепила тяжелый недуг, от которого пухнут бедра-попа-грудь, – состояние, грозившее в середине сороковых серьезными трудностями с большой буквы «Т» с последующим «р», потом «у», потом «х» и, наконец, «ильо».

Поговорите с вашими стариками, и они вам скажут: Трухильо был не просто диктатором, но доминиканским диктатором, что переводится как «первый распутник в стране». Он полагал, что все киски в ДР буквально принадлежат ему. Документы свидетельствуют: если вы, выбившись в люди, показали, хотя бы издали, свою хорошенькую дочку Шефу, не пройдет и недели, как она будет сосать его шишак, словно опытная шлюха, и вы ничего не сможете сделать! Побочный налог на проживание в ДР, один из тех секретов Острова, что был известен всем. Столь обычной была эта практика, столь волчьими аппетиты Трухильо, что многие мужчины, омбрес де калидад э посисьон, люди заметные и с положением, как ни странно это слышать, сами предлагали своих дочерей Скотокрадову Семени. Абеляр, к его чести, не принадлежал к их числу. Как только он сообразил, что к чему, – сперва его дочь остановила движение на главной улице Ла-Веги, потом его пациент, кивнув в сторону Жаклин, шепнул доктору: вам бы надо поберечься, – он повел себя, как колдунья с Рапунцель, посадив дочь под замок. Это был смелый поступок, совсем не в его характере, но стоило ему однажды взглянуть на Жаклин, когда она делала уроки, взрослая телом, но ребенок в душе, – ребенок, черт подери, – и смелость явилась сама собой.

Прятать от Трухильо дочь, пышногрудую, с глазами лани, было делом непростым. (Все равно что оберегать Кольцо от Саурона.) Если вы считаете доминиканских парней распутными, Трухильо был раз тысяч в пять хуже. У чувака были сотни шпионов, чья единственная задача состояла в том, чтобы шнырять по провинциям, высматривая очередную свеженькую попку; придавай Трухильято доставке попок чуть больше важности, его режим стал бы первой в истории жопократией (а возможно, он таким и был). В этом климате утаивание своих женщин приравнивалось к государственной измене; провинившиеся, что придерживали девушек, могли легко оказаться в бодрящей ванне с восемью акулами. Скажем прямо: Абеляр шел на огромный риск. Его высокое социальное положение не имело значения, как и проделанные им серьезные оборонительные работы: Абеляр убедил приятеля-медика признать его жену маниакальной психопаткой, а потом сам же распустил этот слушок в элитных кругах. Поймай его Трухильо с компанией на двойной игре, Абеляра стреножили бы цепями (а Жаклин уложили бы на спину) за две секунды. Вот почему каждый раз, когда Эль Хефе плелся вдоль выстроившихся в линию гостей, пожимая руки, Абеляр ждал, что он сейчас воскликнет своим тонким пронзительным голоском: доктор Абеляр Кабраль, а где же ваша восхитительная дочь? Я изрядно наслышан о ней от ваших соседей. И Абеляра бросало в жар.

Жаклин, разумеется, представления не имела о том, что стоит на кону. То были более невинные времена, а она была невинной девушкой; мысль, что великий президент способен изнасиловать ее, была более чем чужда ее блестящему уму. Из двух дочерей именно она унаследовала отцовские мозги. Со священным трепетом зубрила французский, поскольку решила в подражание отцу учиться за границей – на медицинском факультете в Париже! Франция! Там она станет новой мадам Кюри! Она корпела над книгами днями и ночами и практиковалась во французском с отцом и слугой Эстебаном по кличке Галл; родившись на Гаити, он до сих прилично изъяснялся на лягушачьем наречии. Словом, дочери Абеляра ни о чем не ведали, оставались беззаботными, как хоббиты, не догадываясь, что за туча нависла над их горизонтом. По выходным, когда он не принимал больных в клинике или у себя в кабинете и ничего не писал, Абеляр становился у окна, выходившего во двор, и смотрел, как дочки играют в дурашливые детские игры, пока ноющее сердце не вынуждало его отвернуться.

Каждое утро, прежде чем приступить к занятиям, Жаклин писала на чистом листе бумаги: Tarde venientibus ossa.

Кто опоздает, тому кости.

Абеляр говорил о своих опасениях лишь с тремя людьми. Первой, естественно, была его жена Сокорро. Сокорро (необходимо отметить) яркостью личности не уступала мужу. Известная красавица с Востока (из Игуэя), передавшая дочерям свое очарование, Сокорро в молодости походила на загорелую Деху Торис, марсианскую принцессу из книжек Эдгара Берроуза (одна из главных причин, побудившая Абеляра увлечься девушкой, столь недотягивавшей до его положения в обществе), а заодно она была одной из лучших медсестер, с которыми он имел честь работать в Мексике и Доминиканской Республике, что, учитывая его высокую оценку мексиканских коллег, являлось в его устах особой похвалой (вторая причина его ухаживаний). Лошадиная работоспособность Сокорро и энциклопедические познания в области народных снадобий и традиционной медицины превращали ее в незаменимую помощницу. Однако, когда он поделился с ней своими трухильянскими тревогами, ее реакция была предсказуемой; эта сметливая, хорошо обученная, трудолюбивая женщина не моргнув глазом латала обрубок руки, оставшийся после удара мачете, и никакой пенистый фонтанчик, бивший из артерии, не мог ее смутить, но когда речь заходила о более абстрактных угрозах, она упрямо и настойчиво отказывалась видеть в этом проблему, хотя и одевала Жаклин в самые что ни на есть утягивающие одежды. Почему ты всем рассказываешь, будто я рехнулась? – спрашивала она.

Он говорил и со своей любовницей, сеньорой Лидией Абенадер, одной из трех женщин, отвергших его предложение руки и сердца, сделанное по окончании учебы в Мехико; ныне вдова и его любовница номер один, она была той, кого отец Абеляра более всего хотел заполучить в невестки, однако сын не сумел заключить сделку, и папаша до конца своих желчных дней изводил его кличкой «недо-мужик» (третья причина брака Абеляра с Сокорро).

Третий человек, с которым говорил Абеляр, – давний сосед и друг Маркус Эпплгейт Роман; Абеляр часто подвозил его на сборища к президенту, поскольку у Маркуса не было машины. Беседовать с ним Абеляр, в принципе, не собирался, это было скорее спонтанное излияние чувств под давлением изматывающего беспокойства; они мчались обратно в Ла-Вегу по шоссе, оставшемуся от североамериканских оккупантов, среди августовской ночи мимо черных-пречерных крестьянских полей Сибао; было так жарко, что друзья опустили окна, эскадрильи комаров забивались им в ноздри, и вдруг, ни с того ни с сего, Абеляр заговорил. Молодые женщины лишены возможности избежать растления в этой стране, жаловался он. И привел в пример девушку, которую Трухильо совсем недавно испортил; оба ее знали, она была выпускницей университета Флориды и дочерью их общего знакомого. Сперва Маркус не проронил ни слова; в темном салоне «паккарда» его лица, утопавшего в густой тени, было не разглядеть. Тревожное молчание. Маркус не был поклонником Шефа, в присутствии Абеляра он не раз обзывал его «скотиной» и «недоумком», но это не помешало Абеляру внезапно осознать, насколько неосмотрительно он разоткровенничался (такова была жизнь во времена тайной полиции). Абеляр не выдержал тишины: тебя это не волнует?

Маркус сгорбился, закуривая сигарету, а когда выпрямился, из темноты возникло его лицо, мрачное, но по-прежнему дружелюбное. Мы тут ничего не можем поделать, Абеляр.

Но представь, что ты оказался в подобной переделке: как бы ты защитил свою семью?

Я бы позаботился о том, чтобы у меня родились уродливые дочери.

Лидия показала себя куда более практичной. Она сидела перед туалетным столиком, расчесывая свои мавританские волосы. Он лежал на кровати, голый, рассеянно пощипывая свой член. Отошли ее в монастырь, предложила Лидия минутой ранее. Лучше всего на Кубу. Мои тамошние родственники о ней позаботятся.

Куба была мечтой Лидии, ее Мехико. Она только и говорила о том, чтобы перебраться туда.

– Но мне потребуется разрешение от властей!

– Так подай заявление на выезд.

– А что, если Эль Хефе увидит мое прошение?

С резким стуком Лидия положила щетку на столик.

– Какова вероятность, что такое случится?

– Кто знает, – ощетинился Абеляр. – В этой стране никто ничего не знает.

Любовница ратовала за Кубу, жена – за домашний арест, лучший друг отмолчался. Врожденная осторожность приказывала Абеляру дожидаться дальнейших инструкций. И в конце года он их получил.

На одном из нескончаемых президентских торжеств Эль Хефе, пожав Абеляру руку, не переместился к следующему гостю, но притормозил – кошмар становился явью – и, не отпуская его пальцы, спросил пронзительным голосом: вы доктор Абеляр Кабраль? Абеляр поклонился: к вашим услугам, Ваше Превосходительство. Меньше наносекунды хватило, чтобы Абеляра прошиб пот; он знал, что сейчас последует; Скотокрадово Семя за всю жизнь и двух слов ему не сказал, а значит?.. Он не осмелился отвести глаза от густо напудренной физиономии Трухильо, но боковым зрением заметил, как оживились подхалимы, смекнув, что сейчас Абеляру достанется.

– Я часто вижу вас здесь, доктор, но в последнее время без жены. Вы развелись с ней?

– Я по-прежнему женат, Ваша Беспредельность. На Сокорро Эрнандес Батиста.

– Рад слышать, – слегка кивнул Эль Хефе, – а то я уже боялся, вдруг вы заделались ун марикон, пидором. – Он обернулся к подхалимам и расхохотался.

Ой, Шеф, заверещали они, ну вы и скажете.

В подобной ситуации иной лох в отчаянном порыве, возможно, попытался бы отстоять свое мужское достоинство, но Абеляр был другим лохом. Он не проронил ни звука.

– Ну конечно, – продолжил Эль Хефе, смахивая слезу, – никакой вы не марикон, но я слыхал, у вас есть дочери, доктор Кабраль, и одна из них очень красива и изящна, верно?

Абеляр десятки раз репетировал ответ на этот вопрос, но его отклик был чисто рефлекторным, возникшим из ниоткуда: да, Эль Хефе, вы правы, у меня две дочери. Хотя, сказать по правде, их можно счесть красивыми, если только вы предпочитаете усатых дам.

Мгновение Эль Хефе молчал, и в этой мучительной тишине Абеляр уже видел, как его дочь насилуют у него на глазах, погружая его с издевательской медлительностью в знаменитый бассейн с акулами. Но затем, чудо из чудес, Трухильо сморщил свое поросячье личико и засмеялся. Абеляр тоже засмеялся, и Шеф двинулся дальше. Вернувшись домой в Ла-Вегу поздним вечером, Абеляр разбудил крепко спавшую жену, чтобы помолиться вместе и возблагодарить Небеса за спасение семьи. Быстротой вербальной реакции Абеляр никогда не отличался, обычно он долго шарил в кармане, прежде чем отыскать нужное слово. Не иначе вдохновение пришло ко мне из тайных сфер моей души, поведал он жене. От некоей непостижимой сущности.

– То есть от Бога? – допытывалась жена.

– От некоего существа, – невразумительно отвечал Абеляр.

 

А дальше что?

Следующие три месяца Абеляр ждал конца. Ждал, когда его имя замелькает в газетном разделе «Народный суд» с небрежно завуалированной критикой в адрес «костоправа из Ла-Веги» – с чего режим нередко начинал уничтожение какого-нибудь респектабельного гражданина вроде него – и колкостями насчет носков, не сочетающихся по цвету с рубашкой; ждал письма с требованием явиться к Шефу для личной беседы; ждал, что его дочь пропадет по дороге из школы. В этом беспросветном бдении он похудел килограммов на пять. Начал много пить. Едва не угробил пациента – рука дрогнула. Если бы жена не заметила его промах, прежде чем они наложили швы, кто знает, что могло случиться. Орал на дочерей и жену практически каждый день. Не слишком тянулся к любовнице. Но сезон дождей сменился сезоном жары, и клиника наполнилась несчастными, ранеными, страждущими, и когда спустя четыре месяца так ничего и не произошло, Абеляр был готов вздохнуть с облегчением.

Быть может, написал он на тыльной волосатой стороне своей ладони. Быть может.

 

Санто-Доминго под грифом «секретно»

В некотором смысле жизнь в Санто-Доминго при Трухильо во многом напоминает то, что творилось в знаменитой серии «Сумеречной зоны», столь любимой Оскаром, там, где чудовищный белый мальчонка со сверхъестественными способностями заправляет городом, полностью изолированным от остального мира, городом под названием Пиксвиль. Мальчонка злобен и непредсказуем, и все городское «сообщество» живет в вечном страхе, изобличая и предавая друг друга по малейшему поводу, чтобы самим не занять место человека, которого пацан изувечит или, что еще ужаснее, отошлет на кукурузное поле. (Когда он совершит очередную жестокость – приставит три головы какому-то бедолаге, отфутболит в кукурузу надоевшего товарища по играм или вызовет снегопад, под которым погибнет урожай, – затерроризированные жители Пиксвиля обязаны произнести: ты хорошо поступил, Энтони. Хорошо.)

Между 1930-м (когда Скотокрадово Семя захватил власть) и 1961-м (когда его изрешетили пулями) Санто-Доминго был карибским Пиксвилем, где Трухильо играл роль Энтони, а всем прочим предназначались реплики человека, превращенного в чертика из табакерки. По-вашему, сравнение хромает, и вы закатываете глаза, но согласитесь, друзья, трудно переоценить мощь железной хватки, в каковой Трухильо держал доминиканский народ, а также тень страха, что он отбрасывал на весь регион. Наш парень властвовал в Санто-Доминго так, словно это был его личный Мордор; он не только отрезал страну от остального мира, повесив банановый занавес, но и вел себя как на собственной плантации, где ему принадлежит все и вся: убивал кого хотел, сыновей, братьев, отцов, матерей; отбирал женщин у их мужей; крал невест прямо из-под венца, а потом публично хвастался «отменной брачной ночкой», что он поимел накануне. Его глаза и уши были повсюду; его тайная полиция перештазила Штази, следя за всеми и каждым, даже за теми, кто жил в Штатах; его аппарат госбезопасности был проворнее мангуста: скажешь без двадцати девять утра что-нибудь дурное об Эль Хефе, и не успеют часы пробить десять, а тебе уже суют электрохлыст в задницу в пыточных подвалах Куаренты. (Кто сказал, что в третьем мире низкий кпд?) И не одного мистера Пятница Тринадцатое приходилось остерегаться, но и целой нации стукачей, что он наплодил, ибо, если любой Темный властелин достоин своей Тени, Трухильо наслаждался преданностью своего народа. Широко распространено мнение, что в разное время от сорока двух до восьмидесяти семи процентов доминиканского населения получали жалованье в тайной полиции. Ваши гребаные соседи могли извести вас лишь потому, что завидовали вам в чем-то, или потому, что вы втиснулись впереди них на раздаче благотворительной помощи. Людей необузданных со всеми потрохами выдавали полиции те, кого они считали своими друганами, либо члены их семей, либо случайные оговорки. Только что ты был законопослушным гражданином и колол орешки на своем балконе, а на следующий день ты уже в Куаренте, где раскалывают, не жалея молотков, уже тебя. Ситуация была столь дерьмовой, что многие реально верили в сверхъестественную природу Трухильо! Шептались, будто он вообще не спит, не потеет и способен видеть, ощущать, чуять то, что происходит за сотни миль от него, и что ему протежирует самый злобный фуку́ на Острове. (А вы еще удивляетесь, почему спустя два поколения ваши родители по-прежнему такие дико скрытные и почему вы только по чистой случайности узнаете, что ваш брат вам вовсе не брат.)

Но не будем перегибать палку. Верно, Трухильо был чудовищем, а его режим напоминал карибский Мордор во многих отношениях, но было и достаточно людей, презиравших Эль Хефе, выражавших свое отвращение, почти не прибегая к эзопову языку, людей сопротивлявшихся. Абеляр, однако, не принадлежал к их числу. Он не походил на своих мексиканских коллег, что неустанно отслеживали события в мировом масштабе и не сомневались в возможности перемен. Он не грезил революцией, и ему было плевать на то, что Троцкий жил и умер всего в десяти кварталах от студенческого пансиона в Койокане, где Абеляр квартировал; ему хотелось лишь пользовать своих богатых недужных пациентов, а потом возвращаться к себе в кабинет, не страшась, что он может получить пулю в лоб или его бросят акулам. Кто-нибудь из знакомых – обычно Маркус – то и дело сообщал ему о свежих мерзостях Трухильо: состоятельный клан лишили всего имущества и отправили в изгнание; семью целиком скормили акулам только за то, что их сын дерзнул сравнить Трухильо с Адольфом Гитлером, пытаясь произвести впечатление на остолбеневших сверстников; в Бонао произошло подозрительное убийство популярного профсоюзного деятеля. Абеляр, хмурясь, выслушивал приятеля, а затем после неловкой паузы менял тему. Он просто не хотел размышлять о судьбах этих несчастных, о жизни в Пиксвиле. Не хотел подобных историй в своем доме. У него был свой подход (его трухильянская философия, если хотите): надо лишь держать голову вниз, рот на замке, карманы распахнутыми, дочерей упрятанными с глаз долой лет на десять-двадцать. К тому времени, предсказывал он, Трухильо умрет и в Доминиканской Республике установится подлинная демократия.

Абеляр, как выяснилось, в пророчествах был не мастак. Демократия в Санто-Доминго так и не пришла. И десятилетий в запасе у него тоже не оставалось. Фортуна Абеляра выдохлась много раньше, чем кто-либо мог предположить.

 

Плохо сказано

Год 1945-й должен был стать выдающимся годом для Абеляра и его семьи. Абеляр напечатал две статьи: одну в престижном издании, другую в журнальчике, выпускавшемся в окрестностях Каракаса; публикации не остались вовсе не замеченными, автор получил несколько комплиментарных – и даже лестных – откликов от континентальных докторов. Дела в супермаркетах шли как нельзя лучше; Остров все еще пожинал плоды военного экономического бума, и товары прямо-таки улетали с полок. Фермы производили и снимали прибыльный урожай; до мирового обвала сельскохозяйственных цен было пока далеко. У Абеляра не было отбоя от пациентов, он сделал ряд сложных операций, продемонстрировав безупречное мастерство; его дочери радовали успехами (Жаклин приняли в престижную школу в Гавре – ее шанс улизнуть; учеба начиналась в следующем году); жена и любовница были милы и нежны; даже слуги казались довольными (правда, Абеляр редко с ними заговаривал). Словом, добрый доктор должен был быть чрезвычайно доволен собой. Должен был заканчивать каждый день, развалясь в кресле, задрав ноги повыше, с сигарой в уголке рта и широкой ухмылкой на медвежьей физиономии.

Жизнь – как там говорили в Пиксвиле? – хороша. Да? Нет и нет.

В феврале Абеляру предложили явиться на очередное торжество с участием президента (в честь Дня независимости!), и на сей раз приглашение, присланное устроителем праздника, исключало толкования. Доктору Абеляру Луису Кабралю, и его супруге, и дочери Жаклин. «Дочери Жаклин» подчеркнуто. И не одной чертой, не двумя, но тремя. Абеляр едва не лишился чувств, когда увидел это проклятое приглашение. Повалился в кресло у письменного стола, удары сердца эхом прокатывались по кишечнику. Едва ли не целый час он пялился на веленевый квадрат, затем свернул бумагу и сунул в карман рубашки. На следующее утро он навестил устроителя праздника, обретавшегося по соседству. Застал его на конюшне, где тот с ехидной миной наблюдал, как слуги пытаются загнать племенного жеребца на случку. Увидев Абеляра, он помрачнел: какого черта ты от меня хочешь? Указания получены из дворца. Направляясь обратно к машине, Абеляр старался скрыть дрожь, охватившую его.

И опять он советовался с Маркусом и Лидией. (Жене он не сказал о приглашении, не желая вселять в нее панику, которая передалась бы и дочери. Он вообще не хотел произносить подобные слова в своем доме.)

Если в прошлый раз он сохранял до некоторой степени присутствие духа, то теперь его несло, он бесновался, как сумасшедший. Почти час он распалялся перед Маркусом, возмущаясь несправедливостью, жалуясь на полную безнадежность (и обнаруживая потрясающее умение прибегать к околичностям – Абеляр ни разу не назвал имени человека, по чьей вине он страдает). Он впадал то в бессильную ярость, то в плаксивую жалость к себе. В конце концов его другу пришлось закрыть доброму доктору рот ладонью, чтобы вставить хотя бы слово, но Абеляр продолжал говорить. Это безумие! Чистое безумие! Я – глава семьи, глава дома! Я тут распоряжаюсь всем и всеми!

– Что ты можешь сделать? – спросил Маркус с отчетливой ноткой фатализма в голосе. – Трухильо – президент страны, а ты – лишь врач. Если он положит глаз на твою дочь, тебе ничего не останется, кроме как подчиниться.

– Но это бесчеловечно!

– А когда эта страна была человечной, Абеляр? Ты увлекаешься историей. Тебе ли не знать.

Лидия выказала еще меньше сочувствия. Прочла приглашение, тихонько выругалась и повернулась к Абеляру:

– Я предупреждала тебя, друг мой. Не я ли уговаривала тебя отправить дочь за границу, пока это еще можно было сделать? Она была бы уже на Кубе у моей родни, в целости и сохранности, а теперь ты в заднице. Он с тебя глаз не спустит.

– Знаю, Лидия, знаю, но что мне делать?

– Господи Иисусе, – голос ее дрогнул, – разве у тебя есть выбор, Абеляр? Мы говорим о Трухильо.

Дома он уперся взглядом в портрет Трухильо, в те годы каждый добропорядочный гражданин вешал у себя такой портрет; нарисованный президент источал холодную благосклонность удава.

Если бы доктор, не медля ни секунды, схватил в охапку дочерей и жену, ринулся бы на побережье и контрабандой вывез их в другую страну или перешел бы с ними границу Гаити, они могли бы и спастись, чем черт не шутит. Банановый занавес был крепок, но не без прорех. Увы, вместо того чтобы действовать, Абеляр метался, выжидал и предавался отчаянию. Он не ел, не спал, ночами напролет бродил по коридорам, спуская килограммы, набранные за последнее время. (Возможно, ему следовало бы внять философской максиме его дочери: Tarde venientibus ossa. Кто опоздает, тому кости.) Каждую свободную минуту он проводил с дочерьми. Жаклин, или Джеки, как ее звали в семье, золотое дитя, успела выучить наизусть названия всех улиц во Французском квартале, а также стала объектом не четырех, не пяти, но целых двенадцати предложений руки и сердца. Разумеется, предложения поступали Абеляру и его жене. Джеки ничего об этом не знала. И тем не менее. Десятилетняя Астрид, внешне и характером больше походившая на отца, не такая красивая, как Джеки, хохотушка, верующая в Бога, игравшая на пианино хуже всех в Сибао, была всегда и везде заодно со старшей сестрой. Девочек удивляла внезапная внимательность отца. У тебя отпуск, папи? Он уныло качал головой: нет, мне просто нравится проводить с вами время.

Что с тобой стряслось? – спрашивала жена, но он не желал отвечать. Оставь меня, женщина.

Он так измучился, что даже отправился в церковь впервые в своей взрослой жизни (что, скорее всего, было плохой идеей, поскольку Церковь пикнуть не смела без ведома Трухильо, о чем все отлично знали). Почти каждый день он ходил на исповедь, беседовал со священником, но не извлек ничего кроме совета молиться, надеяться и ставить дурацкие свечки. Он выпивал по три бутылки виски в день.

Его мексиканские друзья взяли бы ружья и укрылись в глуши (по крайней мере, он так думал), но Абеляр был сыном своего отца гораздо в большей степени, чем ему хотелось бы. Отец, человек с образованием, настоял на том, чтобы сын учился в Мехико, но в остальном он неустанно подыгрывал Трухильо. Когда в 1937 году армия принялась истреблять гаитянцев, папаша позволил офицерам взять его лошадей, а когда ему ни одной не вернули, жаловаться Трухильо не стал. Просто списал потери на представительские расходы. Абеляр продолжал пить и мучиться, не показывался у Лидии, скрывался от людей в кабинете и постепенно убедил себя, что ничего не случится. Его всего лишь испытывают на прочность. Велел жене и дочери готовиться к выходу в свет. О том, что на приеме будет Трухильо, он не упомянул. Притворялся, будто ничего не утаивает. Ненавидел себя за лживость, но что он мог поделать?

Tarde venientibus ossa.

И возможно, все прошло бы без сучка без задоринки, но Джеки страшно разволновалась. Прежде она не бывала на пышных приемах с множеством гостей, и неудивительно, что она восприняла это как большое событие в своей жизни. Они с матерью отправились по магазинам выбирать наряды, девочке сделали прическу в салоне, купили новые туфли, а одна родственница даже подарила ей жемчужные сережки. Сокорро, ни о чем не подозревая, помогала дочери в приготовлениях, но за неделю до празднества ей приснился ужасный сон. Она была в городе, где жила в раннем детстве, прежде чем тетка удочерила ее и отдала в детский сад, прежде чем она обнаружила у себя дар целительства. Она смотрела на пыльную дорогу с кустами красного жасмина по обочинам; все говорили, что эта дорога ведет в столицу, и вдруг она увидела вдалеке, в дрожащем от зноя воздухе, мужчину; он приближался, и эта фигура внушила ей такой страх, что она с криком проснулась. Абеляр в панике вскочил с кровати, испуганные девочки выбежали из своих комнат. Чертов кошмар повторялся каждую ночь всю неделю – весь дом просыпался, как по будильнику.

За два дня до торжества у Лидии созрел план: они с Абеляром сядут на пароход, отплывающий на Кубу. Она знакома с капитаном, он их спрячет, клялся, что все будет в порядке. А потом мы вызволим твоих дочерей, обещаю.

Я не могу, чуть не плача сказал Абеляр. Не могу оставить мою семью.

Она опять принялась расчесывать волосы. Больше они не обменялись ни словом.

Днем, когда Абеляр меланхолично готовил машину к поездке, он вдруг увидел свою дочь: в новом платье она стояла в гостиной, склонившись над какой-то французской книжкой, она выглядела богиней, юной богиней, и в этот момент на него снизошло одно из тех озарений, о коих мы, специализирующиеся по литературе, всегда считаем своим долгом рассказывать. Это было не вспышкой света, и цвета вокруг не переменились, и сердце у него не екнуло. Он просто понял. Понял, что не может это сделать. Сказал жене, что она не едет. И дочь тоже. Не слушал их встревоженных возражений, запрыгнул в машину, заехал за Маркусом и двинул на прием.

– А как же Жаклин? – спросил Маркус.

– Она осталась дома.

Маркус покачал головой. И ничего не сказал.

На приеме, обходя шеренгу гостей, Трухильо опять задержался перед Абеляром. По-кошачьи понюхал воздух. А ваши жена и дочь?

Абеляра трясло, но ему худо-бедно удавалось держать себя в руках. Уже предчувствуя, чем все это обернется. Мои извинения, Ваше Превосходительство. Они не смогли приехать.

Эль Хефе сощурил свинячьи глазки. Вижу, холодно обронил он и пренебрежительно крутанул кистью руки, словно сбрасывая Абеляра со счетов.

На него никто не смотрел, все отводили глаза. Даже Маркус.

 

Черный юмор

Менее чем через месяц после торжества доктор Абеляр Луис Кабраль был арестован тайной полицией. По какому обвинению? «Клевета и облыжное очернительство президента республики».

Если верить тому, что рассказывают, все дело сводилось к шутке.

А рассказывают вот что. Однажды, вскоре после рокового празднества, Абеляр – и пора нам исправить упущение, описав его внешность: приземистый, бородатый, склонный к полноте, обладатель удивительной физической силы и зорких, близко посаженных глаз – отправился на своем старом «паккарде» в Сантьяго, чтобы купить жене бюро (а заодно повидаться с любовницей, естественно). Он до сих пор был не в себе, и те, кто видел его в тот день, вспоминают, каким растрепанным он был. И рассеянным. Благополучно купив бюро и кое-как приладив его к крыше автомобиля, он уже собрался рвануть к Лидии под бочок, когда столкнулся на улице со «старыми друзьями», зазвавшими его выпить в клубе «Сантьяго». Кто знает, почему он не отказался. Может, решил соблюсти приличия или же любое приглашение казалось ему тогда делом жизни и смерти. В клубе он попытался стряхнуть с себя ощущение неминуемой гибели в энергичной беседе об истории, медицине, Аристофане и в неумеренной выпивке, а когда вечеринка завершилась, он попросил «ребят» помочь погрузить бюро в кузов «паккарда». Сказал, что клубным лакеям он не доверяет, у них руки-крюки. Мучачос, не раздумывая, согласились. Абеляр возился с ключами, открывая машину, и тут громко обронил: надеюсь, мы там не обнаружим трупов. То, что он сделал это далеко идущее замечание, – бесспорный факт. Абеляр и сам от него не отпирался в своем «признании». Шутка про автомобиль несколько смутила «ребят», хорошо помнивших, какую зловещую роль сыграли «паккарды» в доминиканской истории. На автомобилях этой марки Трухильо терроризировал народ на двух первых выборах. Во время урагана 1931-го подручные Трухильо часто приезжали на «паккардах» к кострам, где добровольцы сжигали трупы, и доставали из кузовов «жертв урагана». Все они были странно сухими и нередко сжимали в руках брошюры оппозиционной партии. Ветер, усмехались подручные, загнал пулю этому мужику прямо в голову. Га-га!

То, что случилось минутой позже, и по сей день вызывает жаркие споры. Одни клянутся своими матерями, что Абеляр, отперев наконец машину, сунул голову внутрь и сказал: не-а, никаких трупов. Сам Абеляр утверждал, что он произнес именно эти слова. Не очень смешная шутка, конечно, но на «клевету и облыжное очернительство» она не тянет. По версии Абеляра, его друзья посмеялись, бюро было надежно упрятано и Абеляр поехал в свою столичную квартиру, где его дожидалась Лидия (сорок два года, все еще очаровательна и все еще в страшной тревоге за его дочь). Судебные приставы и неведомо откуда взявшиеся «свидетели» заявили, однако, что дело обстояло совсем иначе, а именно: доктор Абеляр Луис Кабраль открыл «паккард» и сказал: не-а, никаких трупов. Не иначе Трухильо прибрал их, сделал мне одолжение.

Конец цитаты.

 

По моему скромному мнению

По эту сторону Сьерра-Мадре все это представляется полной чушью. Но один нагородит, а другому с этим жить.

 

Крах

Ночь он провел с Лидией. Это был странный период в их отношениях. Примерно неделей ранее Лидия объявила, что беременна, – я рожу тебе сына, ликовала она. Но два дня спустя сын оказался ложной тревогой, побочным эффектом несварения желудка, вероятно. Облегчение: ему и так забот хватает, и что, если родилась бы снова дочь? – но и разочарование; Абеляр был бы не против сынишки, пусть и рожденного любовницей и вдобавок в тяжелое для него время. Он понимал, что Лидии чего-то недостает, чего-то настоящего, что принадлежало бы только им двоим. Она неустанно твердила, что для него же будет лучше уйти от жены и переехать к ней; в Сантьяго, рядом с Лидией, эта идея казалась привлекательной, но стоило ему переступить порог своего дома и обнять дочерей, выбежавших навстречу, как у него пропадала охота что-либо менять. Он был предсказуемым человеком и любил предсказуемые удовольствия, Лидия, однако, продолжала гнуть свою линию, аккуратно, без лишнего напора: любовь есть любовь, и ее законам необходимо подчиняться. Она притворялась, что спокойно отнеслась к не-появлению сына, – что бы осталось от моей груди, шутливо восклицала она, – но он видел, что она опечалена. Как и он сам. В последнее время его беспокоили сумбурные сны: дети, плачущие по ночам в доме, некогда принадлежавшем его отцу. Эти сны отбрасывали неприятную тень и на часы бодрствования. Не отдавая себе в том отчета, он избегал видеться с Лидией с тех пор, как беременность оказалась ложной, предпочитая напиваться, из опасения, как я полагаю, что неродившийся мальчик разрушил их союз, но, увидев Лидию, он, как ни странно, почувствовал, что его влечет к ней с той же сокрушительной силой, что и в первую их встречу на дне рождения его кузена Амилькара, когда они оба были молоды, стройны и под завязку полны надежд.

В кои-то веки они не говорили о Трухильо.

– Неужели столько лет прошло? – изумленно вопрошал он на субботнем тайном свидании. – Поверить не могу.

– Я могу, – грустно ответила она, оттягивая плоть на животе. – По нам можно время сверять, Абеляр. Вот и все.

– Нет, не все, – покачал головой Абеляр. – Нам можно дивиться, ми амор.

Хотел бы я остановить это мгновение, хотел бы продлить счастье Абеляра, да не выйдет. На следующей неделе два атомных глаза раскрылись над гражданскими поселениями Японии, и, хотя еще никто об этом не знал, мир круто переменился. Два дня спустя после атомных бомбардировок, исполосовавших Японию так, что шрамы до сих пор не зажили, Сокорро приснился человек без лица, склонившийся над кроватью ее мужа, и она не могла ни крикнуть, ни слова сказать, а на следующую ночь ей снилось, что тот же человек стоит над кроватью ее детей. У меня плохие сны, сказала она мужу, но он замахал руками, не желая слушать. Сокорро с тревогой поглядывала на дорогу, ведущую к их дому, и зажигала свечи у себя в комнате. В Сантьяго Абеляр целовал руки Лидии, и она вздыхала от наслаждения, а победа на Тихом океане была совсем близко, как и трое офицеров тайной полиции, что катят в сверкающем «шевроле» к дому Абеляра. Крах уже произошел.

 

Абеляр в узилище

Мы бы не преувеличили, заметив, что Абеляр испытал сильнейшее потрясение в своей жизни, когда офицеры тайной полиции надели на него наручники и повели к машине, если бы не то обстоятельство, что в последующие девять лет Абеляровой жизни сильнейшие потрясения сыпались на него одно за другим. Прошу вас, взмолился Абеляр, когда к нему вернулся дар речи, я должен оставить записку жене. Мануэль об этом позаботится, успокоил его Номер Один, указывая на самого толстого офицера, уже осматривающего дом. Последнее, что запомнил Абеляр, покидая свой дом, – Мануэль, роющийся в его письменном столе с заученной ловкостью.

Абеляр всегда считал, что в тайной полиции служат только подонки и не читающие книжек босяки, но офицеры, усадившие его в машину, были исключительно вежливы и куда меньше походили на садистов, чем коммивояжеры, продающие пылесосы. По дороге Номер Один уверял его, что все его «трудности», несомненно, разрешатся. Мы не раз сталкивались с подобными случаями, пояснил Номер Один. Кто-то наговорил на вас всякого, но таких лжецов быстро выведут на чистую воду. Надеюсь, сказал Абеляр, то ли возмущаясь, то ли ужасаясь. Но тэ преокупэс, не волнуйся, продолжил Номер Один, Шеф не наказывает невиновных, это не в его правилах. Номер Два молчал. Одет он был в довольно поношенный костюм, и от обоих офицеров, отметил Абеляр, разило виски. Он пытался сохранять спокойствие – страх, как учит нас «Дюна», убивает разум, – но ничего не мог с собой поделать. В своем воображении он уже видел, как его дочерей и жену насилуют снова и снова. Как горит его дом. Если бы он не опорожнил мочевой пузырь перед появлением этих боровов, он бы наверняка обмочился прямо в машине.

До Сантьяго его довезли очень быстро (все прохожие, что попадались им на пути, старательно отворачивались от узнаваемого «шевроле») и еще быстрее домчали до Форталеса Сан-Луис, городской тюрьмы. Страх острым ножом ковырнул Абеляра в живот, когда их машина въехала в тюремные ворота. Вы уверены, что нам сюда? Абеляр был так напуган, что у него дрожал голос. Не беспокойтесь, доктор, сказал Номер Два, вы там, где вам положено быть. Поскольку до сих пор он не открывал рта, у Абеляра даже мелькала мысль, что он вообще не умеет говорить. Теперь в улыбке расплывался Номер Два, а Номер Один пристально смотрел в окно.

В каменных стенах тюрьмы вежливые офицеры сдали его на руки не столь вежливым охранникам; эти отобрали у Абеляра ботинки, бумажник, ремень, обручальное кольцо, завели в тесное душное служебное помещение и принялись заполнять бумаги. В комнате стоял запах немытых жоп. Тюремщики явно не собирались объяснять, в чем Абеляр провинился, не обращали внимания на его просьбы, а когда он повысил голос, жалуясь на плохое обращение, охранник, заполнявший формуляры на пишущей машинке, подался вперед и ударил его кулаком в лицо. Так обыденно, словно потянулся за сигаретой. Он носил перстень, изрядно порвавший Абеляру губу. Боль была столь внезапна, а оторопь столь велика, что Абеляр, зажимая пальцами рану, спросил почти рефлекторно: за что? Охранник двинул ему еще разок, проложив борозду у него на лбу. Так мы здесь отвечаем на вопросы, деловито сообщил охранник, выравнивая лист бумаги в машинке. Абеляр начал всхлипывать, кровь сочилась меж его пальцев. Охранник развеселился, позвал приятелей из других комнат. Гляньте-ка на него! На этого нытика!

Не успел Абеляр опомниться, как его втолкнули в камеру общего содержания, провонявшую малярийным потом и диареей и битком набитую удручающего вида представителями «криминального класса», как выразился бы Брока, медицинское светило позапрошлого века. Далее охранники довели до сведения других заключенных, что Абеляр – гомосексуалист и коммунист. (Неправда! – протестовал Абеляр, но кто станет слушать коммуниста-гея?) На протяжении нескольких часов над Абеляром поизмывались всласть, лишив его большей части одежды. Наконец некий мужик бычьей наружности потребовал его нижнее белье, Абеляр швырнул ему исподнее, и громила натянул на себя его трусы. Сон муй комодос, очень удобные, доложил он приятелям. Абеляр был вынужден ютиться нагишом около параши; когда он пытался отползти на сухое место, заключенные орали на него – «твое место рядом с дерьмом, пидор», – так он и спал, среди мочи, фекалий и мух, и не раз просыпался ночью от того, что ему щекотали губы сухими какашками. Санитарию здешние сидельцы не шибко уважали. В придачу они отнимали у него еду, тощие тюремные порции, и так три дня кряду. На четвертый день однорукий вор-карманник сжалился над ним и Абеляр съел банан, не отвлекаясь ни на секунду; даже попробовал сжевать волокнистую кожуру, настолько он оголодал.

Бедный Абеляр. Лишь на пятый день кто-то во внешнем мире вспомнил о нем. Поздно вечером взвод охранников отволок его в маленькую, скудно освещенную камеру. Абеляра привязали, едва ли не заботливо, к столешнице. С того момента, как его схватили под руки, он непрерывно говорил. Это какое-то недоразумение прошу вас я происхожу из очень респектабельной семьи вам нужно связаться с моей женой и моими адвокатами они сумеют прояснить дело со мной обращаются безобразно просто ни в какие ворота ваш начальник должен выслушать мои жалобы я требую. Умолк он, когда заметил непонятный электроприбор, с которым в углу камеры возились охранники. В диком ужасе Абеляр уставился на это приспособление, а затем, поскольку страдал неутолимой жаждой все классифицировать, спросил: ради всего святого, как это называется?

Мы называем это «ступкой», ответил один из охранников.

Всю ночь они демонстрировали ему, как она работает.

Только на третий день Сокорро удалось выяснить, куда отвезли ее мужа, и еще пять дней она добивалась разрешения на свидание от столичных властей. Для свиданий с заключенными, казалось, приспособили нужник. В помещении, где Сокорро дожидалась мужа, горела одна шипящая керосиновая лампа, а в темном углу угадывались кучи наваленного дерьма. Стремление унизить на Сокорро не подействовало; она была слишком погружена в собственные переживания, чтобы обращать внимание на что-либо постороннее. Примерно через час (опять же, иная сеньора начала бы предъявлять претензии, но Сокорро стоически переносила и вонь, и темноту, и отсутствие скамьи или стула) привели Абеляра в наручниках. Для встречи с женой ему выдали рубашку и брюки, которые были ему тесны; он еле переставлял ноги, словно боялся выронить что-нибудь из рук или карманов. Абеляр находился в тюрьме всего неделю, но уже выглядел жутко. Кожа вокруг глаз почернела, руки и шея были покрыты кровоподтеками, порванная губа чудовищно распухла и приобрела цвет гниющего мяса. Накануне ночью его допрашивали; охранники немилосердно лупили его кожаными дубинками, и одно из его яичек навсегда скукожилось от ударов.

Бедная Сокорро. Беды преследовали ее всю жизнь. Ее мать была немой; отец пропил все, чем некогда владела эта семья из среднего класса, отрезая по полоске земли, чтобы разжиться деньжатами, пока их имущество не сократилось до дома-развалюхи и выводка кур; вынужденный батрачить на других людей, папаша постоянно переезжал с места на место, недомогал и вечно ходил с израненными руками. Говорят, он так никогда и не оправился после того, как у него на глазах сосед, по совместительству сержант полиции, забил до смерти его отца. Детство Сокорро – еда не каждый день, ношеная одежда от родни и визиты отца три-четыре раза в год; в эти редкие наезды домой отец ни с кем не разговаривал, просто лежал в своей комнате пьяный. Из Сокорро выросла «тревожная» мучача; ей было семнадцать, когда на нее положил глаз Абеляр в больнице, где она проходила практику, но месячные у нее начались только через год после свадьбы. Уже взрослой Сокорро то и дело просыпалась среди ночи в страшной уверенности, что в доме пожар, носилась из комнаты в комнату, ожидая всякий раз, что навстречу ей выскочит пляшущее пламя. Когда Абеляр читал ей газету вслух, наибольший интерес у нее вызывали землетрясения, наводнения, пожары, взбесившиеся стада и затонувшие корабли. Она стала первым в семье приверженцем теории катастроф, Кювье гордился бы ею.

Чего она ожидала, возясь с пуговицами на платье, забрасывая сумку на плечо и надевая шляпку, купленную в «Мэйсиз», так, чтобы та сидела как влитая? Разумеется, побитого, измученного мужа, но не почти развалину, что по-стариковски волочит ноги и в чьих глазах светится та разновидность страха, которую трудно загасить. Даже Сокорро, вечно настроенная на апокалипсис, не могла такого вообразить. Это был крах.

Когда она обняла Абеляра, он заплакал навзрыд, жалостливо заплакал. Слезы заливали ему лицо, пока он пытался рассказать ей все, что с ним случилось.

Вскоре после тюремного свидания Сокорро поняла, что беременна. Третьей и последней дочерью Абеляра.

Чьи это проделки – сафа или фуку́? Вы мне скажите.

Сомнения останутся навсегда. Начиная с базового уровня: произнес он эти слова или нет? (Иначе говоря, приложил ли он руку к собственному уничтожению?) По этому вопросу семья разделилась. Ла Инка и мысли не допускала, что ее кузен сказал нечто подобное; Абеляра подставили с подачи его врагов, чтобы лишить семью состояния, всех владений и бизнеса. Другие были не столь уверены. Возможно, он таки сказал что-то вечером в клубе, и, к несчастью, его подслушали агенты Эль Хефе. Никакого заговора и в помине не было, просто ляпнул спьяну. А что касается последовавшей жестокой расправы, ке сэ йо, откуда мне знать, – просто ему крупно не повезло.

Большинство, с кем ни поговоришь, предпочитают версию с участием сверхъестественных сил. По их мнению, Трухильо не только захотел дочь Абеляра, но, когда ему не удалось ее зацапать, он в злобе призвал фуку́, чтобы распотрошить всю семью. Вот почему то, что произошло, столь невероятно ужасно.

Так что же это все-таки было? – спросите вы. Несчастный случай, заговор или фуку́? У меня имеется лишь один ответ, и самый неудовлетворительный: вам придется самим решать. Ясно только одно, что ничего не ясно. Мы тралим темные воды. Трухильо и компания не оставили бумажных следов – они не разделяли влечения своих немецких современников к документации. И вряд ли стоит надеяться, что фуку́ напишет мемуары. От уцелевших Кабралей проку мало; все, что связано с заключением Абеляра и сокрушением клана, они обходят молчанием, монументальным молчанием, приобретая сходство со сфинксом, что блокирует любые попытки последующих поколений реконструировать ход событий. Шепоток тут, словцо там, но ничего определенного.

В общем, если вы хотите полновесной истории, у меня ее нет. Оскар вел разыскания на излете своих дней, но точно не известно, нашел ли он что-нибудь.

Давайте начистоту, однако. На Острове рэп о «девушке, которую возжелал Трухильо» давно превратился в ходячий мотив. Распространен не меньше, чем криль. (Не то чтобы столы на Острове ломились от криля, но вы поняли мою мысль.) Настолько распространен, что Марио Варгас Льосе особо и напрягаться не надо было, разве что раскрыть рот и процедить воздух сквозь зубы. Байка о похотливом братане гуляет по любому городу и селению. Этакая простая история, и всем нравится, потому что она объясняет все. Трухильо забрал ваши дома, ваше имущество, засадил ваших папочек и мамочек в тюрьму? Ну, значит, он хотел трахнуть прекрасную дщерь вашей семьи! А вы ему не позволили!

Идеальная фабула. И неизменно увлекательное чтение.

Но существует другая, менее известная версия повести «Абеляр против Трухильо». Тайная версия, которая гласит, что Абеляр попал в беду вовсе не из-за неотразимой попки своей дочери и не по причине легкомысленной шутки.

Согласно этой версии он попал в беду из-за книги.

(Врубаем терменвокс, делаем пассы – и понеслось.)

Году примерно в 1944-м, когда Абеляра одолевало беспокойство по поводу аппетитов Трухильо, он начал (будто бы) писать книгу о Шефе (а о ком еще?). К 1945-му уже существовала целая традиция неофициальных сочинений «вся правда о режиме Трухильо». Но книга Абеляра была якобы сочинением иного рода. Абеляр, если верить слухам, выявил сверхъестественные корни режима! Книга о темных силах, коими повелевает президент, книга, в которой Абеляр настаивает на том, что рассказы о Трухильо, популярные среди простого народа, – о его сверхъестественной, а вовсе не человеческой природе – могут быть в некотором смысле истинными. И возможно, Трухильо был – если не фактически, то по сути – существом из другого мира!

Хотел бы я почитать эту книжечку. (Оскар тоже хотел, я знаю.) Наверное, полный и запредельный улет. К сожалению (и удобству для авторов версии), после ареста Абеляра это руководство по магии было уничтожено. Ни единый экземпляр не сохранился. Жена и дети понятия не имели о том, что он пишет. В курсе был только слуга, тайком помогавший Абеляру собирать фольклор, и т. д. и т. п. Что вам сказать? В Санто-Доминго рассказ не рассказ, если он не отбрасывает магическую тень. Это одна из тех литератур, где много проповедников, но мало верующих. Оскар, как вы понимаете, нашел «книжную» версию краха очень, очень занимательной. Взывающей к глубинным структурам его фанатского мозга. Таинственная книга, сверхъестественный, а возможно, инопланетный диктатор, воцарившийся на первом Острове Нового Света, а затем отрезавший эту землю от всего остального мира и насылающий проклятья на врагов, когда он задумает их уничтожить, – чем не историйка в духе нью-эйдж и Лавкрафта?

Утерянная главная книга доктора Абеляра Луиса Кабраля. На мой взгляд, это очередная выдумка нашего островного, гипертрофированно вудуистского воображения. И ничего более. «Девушка, которую возжелал Трухильо» – сюжет, конечно, затасканный, с учетом основополагающих мифов, но по крайней мере в это можно реально поверить, разве нет? Как в нечто реальное.

Странно, правда, что, когда все уже было сказано и сделано, Трухильо так и не пришел за Джеки, хотя Абеляр был у него в кулаке. Эль Хефе славился своей непредсказуемостью, и все же это как-то совсем уж против правил, верно?

Странно также, что все книги Абеляра – и те четыре, что он сам написал, и сотни других, что стояли у него на полках, – все пропали. Их нет ни в архивах, ни в частных коллекциях. Либо утеряны, либо уничтожены. Каждая бумажка, найденная в его доме, была конфискована и якобы сожжена. Хотите мурашек по коже? Не осталось ни единого образца его почерка. Ладно, Трухильо был дотошен. Но чтобы ни одного клочка бумаги с каракулями Абеляра? Это больше чем дотошность. Надо было очень бояться сукина сына либо того, что он насочинял, чтобы так усердствовать.

Но послушайте, это всего лишь байка, не имеющая никаких солидных доказательств, та фигня, что только НФ-фану и понравится.

 

Приговор

Но какую бы версию вы ни предпочли, в феврале 1946-го Абеляр был признан виновным по всем пунктам и приговорен к восемнадцати годам. Восемнадцать лет! Изможденного Абеляра увели из зала заседаний, прежде чем он успел что-то сказать. Сокорро, глубоко беременную, пришлось держать за руки, чтобы она не кинулась на судью. Может, вы спросите: а почему газеты не подняли шум, почему правозащитники бездействовали, а оппозиционные партии не устраивали митингов? Я вас умоляю, не было ни газет, ни правозащитников, ни оппозиционных партий – был только Трухильо. И кстати, об юриспруденции: хватило одного звонка из дворца, чтобы адвокат Абеляра тут же передумал подавать апелляцию. Лучше не высовываться, посоветовал он Сокорро, так он дольше проживет. Высовывайся, не высовывайся – какая разница. Крах совершился. Четырнадцатикомнатный особняк в Ла-Веге, роскошную квартиру в Сантьяго, конюшни, где свободно помещалась дюжина лошадей, два процветающих супермаркета и обширные сельхозугодья смело ударной волной; все было конфисковано и в итоге распределено между Трухильо и его прихвостнями, двое из которых были вместе с Абеляром в тот вечер, когда он «плохо» отозвался о Трухильо. (Я мог бы назвать их имена, но, полагаю, один из них вам уже известен – тот самый сосед и лучший друг.) Однако не бывало еще исчезновения более тотального, более бесповоротного, чем исчезновение Абеляра. Кража дома и всего имущества отлично укладывалась в политическую доктрину Трухильо – но арест (либо, если вы больше по части фантастики, книга) ускорил беспрецедентное уничтожение семьи. Словно на каком-то космическом уровне вырубили подачу энергии. Назовите это катастрофическим невезением, неслыханной кармической задолженностью или чем еще. (фуку́?) Чем бы это ни было, несчастья посыпались на семью убийственным камнепадом, и есть люди, что уверены: этот камнепад никогда не прекратится.

 

Последствия

С точки зрения семьи, первым признаком погибели явилось то, что третья и последняя дочь Абеляра, увидевшая свет в самом начале герметизации ее отца, родилась черной. И не какого-нибудь оттенка черного. Но черной-пречерной – как конголезка или замбийка, как сапожная вакса или злая волшба, и никакая игра доминиканского расистского воображения не могла затушевать этот факт. Вот к какой культуре я принадлежу: черную кожу своих детей люди принимали за дурное предзнаменование.

Сказать вам, что было реальным первым признаком?

Спустя два месяца после рождения третьей и последней дочери (нареченной Ипатией Бели́сией Кабраль) на Сокорро нашло затмение: раздавленная горем, исчезновением мужа, поведением Абеляровой родни, что теперь сторонилась его жены с детьми как типа фуку́, и послеродовой депрессией, она шагнула под колеса несущегося на полной скорости грузовика для перевозки боеприпасов; водитель проволок ее аж до рынка, прежде чем сообразил, что что-то не так. Если она не погибла мгновенно от столкновения с грузовиком, то, когда ее тело отскребли от осей, она была определенно мертва.

Хуже ничего не могло быть, но куда деваться? Когда мама умерла, папа в тюрьме, родня рассеялась (и рассеял ее, понятно, Трухильо), дочерям не приходилось выбирать, и девочек поделили между теми, кто согласился их взять. Джеки отправили в столицу к состоятельным крестным, Астрид же приютили родственники в Сан-Хуан-де-ла-Махуана.

Больше им не довелось увидеть ни друг друга, ни отца.

Даже те, кто не верит в фуку́ любой разновидности, призадумаются: что, во имя Создателя, тут творится? Вскоре после жуткого происшествия с Сокорро Эстебан по прозвищу Галл был заколот насмерть в окрестностях популярного кабака; нападавших не нашли. Затем умерла Лидия, одни говорят, от горя, другие – от рака ее женских органов. Ее тело обнаружили несколько месяцев спустя. Она ведь жила одна.

В 1948 году Джеки, «золотое дитя» семьи, была найдена утонувшей в бассейне ее крестных. Накануне бассейн осушали, оставив воды на полметра. До этого момента Джеки была неукоснительно весела и общительна, этакая несокрушимая умница, что даже в газовой атаке отыщет позитивный момент. Несмотря на пережитое, несмотря на почти сиротство, она никого не разочаровала и превзошла все ожидания. В школе она училась лучше всех, переплюнув даже детей из частных школ американской колонии; столь потрясающе умна, что у нее вошло в привычку исправлять ошибки учителей на экзаменах. Она была заводилой на дискуссиях в классе, капитаном команды по плаванию, и в теннисе ей не было равных – ну чистое золото. Но с крахом семьи она так и не смирилась либо со своей ролью в случившемся – вот ходячее объяснение ее гибели. (Странно, однако: за три дня до того, как она «убила себя», ее приняли в медицинскую школу во Франции, и все подтверждают, что Джеки не могла дождаться, когда же уедет из Санто-Доминго.)

Ее сестре Астрид – мы едва знаем эту малышку – повезло не больше. В 1951-м на молитве в церкви в Сан-Хуане, где она жила с тетей и дядей, по проходу порхнула шальная пуля и вонзилась ей прямо в затылок, убив девочку на месте. Никто не видел, откуда стреляли. Никто даже не слышал выстрела.

Из семейного квартета Абеляр прожил дольше всех. Какая ирония, если учесть, что все в его окружении, включая Ла Инку, поверили властям, когда те объявили о его смерти в 1953-м. (Зачем они это сделали? Затем.) И лишь когда он действительно умер, выяснилось, что все это время он находился в тюрьме Нигуа. Отсидел четырнадцать лет в системе исправительных наказаний Трухильо. Истинный кошмар. Много чего мог бы я порассказать о тюремном сроке Абеляра – тысячу историй, что выжали бы сольцы из ваших ясных глаз, – но я пожалею вас и опущу муки, пытки, одиночество и тоску этих четырнадцати никчемных лет, опущу события и познакомлю вас только с последствиями (и вы будете вправе задаться вопросом, точно ли я вас пожалел).

В 1960-м, на пике подпольного движения сопротивления Трухильо, Абеляра подвергли особенно мучительной процедуре. Его приковали к стулу, выставили под палящее солнце, а затем обвязали ему лоб мокрой веревкой. Это называлось «корона», простенькая, но очень эффективная пытка. Сначала веревка всего лишь обтягивает ваш череп, но, высыхая на солнце, она сжимается, и боль становится невыносимой, способной свести с ума. Среди узников Трухильо мало какая пытка вызывала больший страх. Поскольку она не убивала вас, но и не оставляла живым. Абеляр выстоял, но прежним он уже никогда не был. Превратился в овощ. Гордое пламя его интеллекта угасло. Всю свою оставшуюся короткую жизнь он просуществовал в идиотическом ступоре, но кое-кто из заключенных вспоминал, что порой его взгляд прояснялся – когда он вдруг выпрямлялся на полевых работах, смотрел на свои руки и плакал, словно припоминая те времена, когда он столь многое умел делать этими руками. Находились зэки, что из уважения продолжали называть его Эль Доктор. Говорят, он умер за несколько дней до убийства Трухильо. Похоронен в безвестной могиле где-то неподалеку от Нигуа. Оскар побывал там в конце своих дней. Ничего примечательного не увидел. Обычное заброшенное поле, каких полно в Санто-Доминго. Он зажег свечи, положил цветы, прочел молитву и вернулся в отель. Предполагалось, что власти установят плиту в память о мертвецах тюрьмы Нигуа, но так и не установили.

 

Третья, и последняя, дочь

А как насчет третьей и последней дочери, Ипатии Бели́сии Кабраль, которой было всего два месяца, когда ее мать умерла, которая никогда не видела своего отца, а сестры нянчили ее очень недолго, чтобы вскоре тоже исчезнуть, которая не провела и секунды под крышей Каса Атуэй и была в буквальном смысле дитя Апокалипсиса? Как насчет нее? В отличие от Астрид и Джеки пристроить ее оказалось непросто: она была совсем младенцем, и, как поговаривали вокруг, кто возьмет в дом столь чернявую девочку? Только не родня Абеляра. Проблема усугублялась тем, что она родилась бакини́ – болезненным заморышем. Ей было трудно кричать, за ней было трудно ухаживать, и никто не желал поселять в своем доме столь темнокожего ребенка. Знаю, на подобные обвинения наложено табу, но я сомневаюсь, что кто-либо из родственников хотел, чтобы она выжила. Некоторое время она болталась между жизнью и смертью, и если бы не доброе сердце чернокожей женщины Сойлы, поделившей свое грудное молоко между нею и собственным младенцем и часами носившей ее на руках, она бы вряд ли выкарабкалась. К пятому месяцу девочка, похоже, сделала выбор в пользу жизни. Она все еще была бакини, но начала набирать вес, а ее крик, что прежде напоминал замогильный ропот, становился все более и более пронзительным. Сойла (ее ангел-хранитель во плоти) погладила малышку по пятнистой головенке и объявила: еще полгода, ми хита, девчушка моя, и ты будешь мас фуертэ ке, крепче Лилиса (имея в виду прошловекового «народного» президента Улиса Эро).

Полгода Бели́ не дали. (Звезды не даровали нашей девочке стабильности, только перемены.) Внезапно нагрянули дальние родственники Сокорро с требованием отдать им ребенка и вырвали девочку из рук Сойлы (та самая дальняя родня Сокорро, от которой она была только рада отделаться, выйдя замуж за Абеляра). Подозреваю, эти люди не собирались заботиться о ребенке сколько-нибудь продолжительное время, они лишь рассчитывали на монетарное вознаграждение от Кабралей, но, поскольку бабла им так и не привалило, крах принял тотальный характер: мерзавцы сбагрили девочку еще более дальней родне, обитавшей в глухомани провинции Асуа. С этого места след девочки становится запутанным. Люди из Асуа, похоже, были реально чокнутыми, таких моя мать называет «списанными в утиль». Несчастное дитя пробыло у них всего месяц, когда мать семейства внезапно исчезла вместе с ребенком и вернулась в деревню уже без девочки. Соседям она сказала, что малышка умерла. Кое-кто ей поверил. В конце концов, Бели́ постоянно недомогала. Самая крошечная чернушка на свете. Фуку́, часть третья. Но большинство соседей придерживалось мнения, что мамаша продала девочку в другую семью. Тогда, как и сейчас, торговля детьми была делом довольно обычным.

Именно это и произошло. Как персонаж в одной из фэнтези Оскара, сирота (предположительно, объект сверхъестественной вендетты) была продана совершенно чужим людям в другом районе Асуа. Вот так – ее продали. Она стала криада, домашней прислугой, или реставек, работницей за стол и кров. Жила анонимно в беднейшем углу Острова, не зная, кто ее настоящая семья, и поэтому ее надолго, очень надолго потеряли из виду.

 

Ожог

Снова она возникнет в 1955-м. Шепотком в ухе Ла Инки.

Полагаю, нам нужно честно объясниться по поводу настроений Ла Инки в период, названный нами «крахом». Вопреки мнению, что в то время она жила в ссылке в Пуэрто-Рико, на самом деле Ла Инка была в Бани́, но с родственниками не общалась, оплакивая смерть своего мужа, случившуюся тремя годами ранее. (К сведению сторонников теории заговора: он погиб до краха и жертвой оного определенно не является.) Первые годы траура стали мучительным испытанием для Ла Инки; ее муж был единственным мужчиной, кого она когда-либо любила, единственным, кто любил ее по-настоящему, и они прожили вместе всего несколько месяцев, когда его не стало. Безумная скорбь поглотила ее, поэтому, когда до нее дошел слух о том, что у кузена Абеляра серьезные неприятности, связанные с Трухильо, Ла Инка, к ее вечному стыду, ничего не предприняла. Ее страдания были так безутешны. Что она могла? Известие о кончине Сокорро и разделении ее дочерей также, к ее нескончаемому стыду, не вывело Ла Инку из забытья. Она предоставила разбираться с этим остальным родичам. И лишь узнав о гибели Джеки, а затем и Астрид, она наконец поборола свою скорбную хворь, затянувшуюся настолько, что хватило времени осознать: муж ли покойный, траур ли, но она безобразно пренебрегла ответственностью перед своим кузеном Абеляром, который всегда был добр к ней и одобрял ее брак в отличие от прочей родни. Это открытие легло тяжким грузом на совесть Ла Инки. Она привела себя в порядок и отправилась на поиски последней дочери Абеляра. Однако, когда она добралась до семейства в Асуа, купившего девочку, ей показали могильный холмик, и разговор окончен. Она чувствовала, этим злыдням доверять нельзя, но, не будучи ни ясновидящей, ни собирательницей сплетен, поделать ничего не могла. Ей пришлось принять тот факт, что девочка погибла, и до некоторой степени по ее вине. Нет худа без добра: стыд и чувство вины заглушили ее скорбь. Она вернулась к жизни. Открыла несколько пекарен. Бросила все силы на обслуживание клиентов. И ей часто снилась маленькая негрита – последнее, что осталось от ее кузена. Привет, тетя, говорила девочка, и Ла Инка просыпалась со стеснением в груди.

А потом наступил 1955-й. Год Благодетеля нации. В пекарнях Ла Инки от покупателей отбоя не было, она снова сделалась заметной фигурой в городе, и вдруг ей рассказывают поразительную историю. О некоей маленькой девочке, проживающей в Дальней Асуа, что захотела посещать новую деревенскую школу, построенную Трухильято, но ее родители, хотя на самом деле они ей не родители, не пустили ее за парту. Девочка, однако, оказалась невероятно упрямой, и родители, которые не родители вовсе, осерчали, когда она начала отлынивать от работы, чтобы заниматься в классе, и во вспыхнувшей сваре девочка получила ожог, вот ужас-то; отец, что на самом деле не отец, вылил на ее голую спину сковородку кипящего масла. От ожога девочка чуть не умерла. (В Санто-Доминго хорошие новости распространяются со скоростью грома, плохие – со скоростью света.) Самое же умопомрачительное в этой истории – упорные слухи, что обожженная девочка приходится Ла Инке родственницей!

Но как такое может быть? – расспрашивала Ла Инка.

Помнишь своего кузена, доктора из Ла-Веги? Того, что угодил в тюрьму за дурные слова о Трухильо? Так вот, знакомый одного знакомого другого знакомого говорит, что девочка – его дочка!

Дня два Ла Инка отказывалась в это верить. По Санто-Доминго бродит тьма всяких слухов о чем угодно. Ла Инке не верилось, что девочка могла уцелеть, и где – в Дальней Асуа, этом захолустье! Две ночи ей не спалось, пришлось убаюкивать себя мамахуаной, ромом пополам с красным вином и медом, и после того, как ей приснился покойный муж, а более всего с целью унять растревоженную совесть Ла Инка попросила соседа и своего лучшего пекаря Карлоса Мойа (парня, что месил для нее тесто, прежде чем сбежать и жениться) отвезти ее туда, где якобы жила эта девочка. Если она – дочь моего кузена, я пойму это, только взглянув на нее, заявила Ла Инка. Спустя сутки Ла Инка вернулась с невероятно высокой и невероятно тощей, полумертвой Бели́сией; с тех пор отношение Ла Инки к деревне и сельским жителям оставалось неизменно враждебным. Эти дикари не только обожгли девочку, они еще и запирали ее в курятнике на ночь! Сначала они не хотели показывать ей ребенка. Какая она вам родня, она черненькая. Но Ла Инка настаивала, грозно прикрикнула, и когда девочка вылезла из курятника, скрючившаяся от ожога, Ла Инка заглянула в ее горящие яростью глаза, и ей почудилось, будто это Абеляр и Сокорро глядят на нее. Ну и что, что черная кожа, – это она. Третья и последняя дочь. Некогда потерянная, а ныне обретенная.

– Я – твоя настоящая семья, – твердо сказала Ла Инка. – Я здесь, чтобы спасти тебя.

И так в один миг, в один вздох две жизни необратимо изменились. Ла Инка отвела Бели́ пустовавшую комнату, где когда-то ее муж дремал в дневные часы или занимался резьбой по дереву. Заполнила необходимые бумаги, чтобы девочка обзавелась именем и адресом, вызвала врачей. Ожоги были невиданно жестокими. (Минимум сто десять участков пораженной кожи.) Словно по спине девочки, начиная с затылка, провели раскаленной пятерней, оставив гниющую плоть. Артиллерийская воронка, шрам на теле мира, как после атомной бомбардировки. Как только Бели́ смогла носить нормальную одежду, Ла Инка принарядила девочку и сделала ее первую фотографию.

Вот она стоит перед домом, Ипатия Бели́сия Кабраль, третья и последняя дочь. Недоверчивая, угрюмая, замкнутая, искалеченная и заморенная деревенская девчонка, но взгляд и поза кричали, словно вывеска, намалеванная крупными готическими буквами: НЕУКРОТИМАЯ. Темнокожая, но явно дочь своих родителей. В этом не было сомнений. Уже выше Джеки, какой та была в расцвете юности. А глаза точно такого же цвета, как у ее отца, которого она никогда не видела.

 

(Не) помни обо мне

О девяти годах в Асуа (и ожоге) Бели́ никогда не упоминала. Будто стоило ей вырваться из Дальней Асуа и переместиться в Бани́, как эту главу своей жизни она целиком упаковала в контейнеры, в каких власти хранят ядерные отходы, трижды запечатанные мощным лазером и опущенные в темные неведомые траншеи ее души. Это многое объясняет в Бели́, если за сорок лет никому не рассказывала она о той полосе ее жизни – ни своей мадре, ни друзьям, ни любовникам, ни Гангстеру, ни мужу. И уж конечно, никогда ни слова своим обожаемым детям, Оскару и Лоле. Сорок лет молчания. То немногое, что мы знаем о днях Бели́ в Асуа, почерпнуто исключительно из разговоров, услышанных Ла Инкой, когда она приехала вызволять девочку из курятника ее так называемых «родителей». Даже сейчас от Ла Инки мало что услышишь, кроме «едва не уморили малышку».

На самом деле, я думаю, что, за исключением нескольких ключевых моментов, Бели́ никогда и не вспоминала о той жизни. Сдалась на милость амнезии, столь укорененной на Островах, – наполовину отрицаловке, наполовину самообману, мол, привиделось в страшном сне. Сдалась на милость мощному антильскому духу. И выковала себя заново.

 

Убежище

Но хватит об этом. Главное, что в Бани́, в доме Ла Инки, Бели́сия Кабраль обрела убежище. А в Ла Инке – мать, которой у нее никогда не было. Научившую ее читать, писать, одеваться, есть, вести себя подобающе. Ла Инка – в качестве ускоренных курсов по движению вперед, ибо у этой женщины была цивилизаторская миссия, настоянная на колоссальном чувстве вины, предательства и утраты. Бели́ же, вопреки всему, что ей пришлось вынести (а возможно, благодаря этому), оказалась способной ученицей. Усваивала просветительские уроки Ла Инки, как мангуст цыплят. К концу первого года грубые черты Бели́ разгладились; пусть она многовато ругалась и нрав у нее был слишком буйный, а жесты слишком агрессивными и несдержанными, и глаза сверкали безжалостно, как у сокола, но осанка и речь (и зазнайство) были точно как у девочки «из хорошей семьи». А когда она надевала платье с длинными рукавами, рубец от ожога был виден только на шее (краешек более крупного повреждения, конечно, но изрядно преуменьшенного искусным кроем). Такой она уедет в США в 1962-м, такой Оскар и Лола ее никогда не узнают. Лишь Ла Инка видела Бели́ в самом начале пути, когда она ложилась спать полностью одетая и кричала во сне; лишь Ла Инка видела ее прежде, чем она сконструировала новую себя – женщину с викторианскими застольными манерами и отвращением ко всякой швали и бедности.

Нетрудно догадаться, что отношения у них были странными. Ла Инка и не думала обсуждать с Бели́ годы в Асуа, ни словом не поминала ту жизнь, как и ожог. Притворялась, что его просто не существует (точно так же она притворялась, что в ее квартале нет шпаны, хотя и сталкивалась с ней на каждом шагу). Даже когда она смазывала девочке спину, каждое утро и каждый вечер, Ла Инка лишь говорила: сядь сюда, сеньорита. Эти умолчания, нежелание допытываться нравились Бели́ больше всего. (Еще бы с той же легкостью не замечать волны ощущений, что накатывала на нее временами, отбрасывая назад.) Вместо того чтобы беседовать об ожоге или Дальней Асуа, Ла Инка рассказывала Бели́ о ее утраченном, забытом прошлом, об отце, знаменитом докторе, о матери, красавице-медсестре, о Джеки и Астрид и о чудесном замке в Сибао – о Каса Атуэй.

Лучшими подругами они так и не стали – Бели́ слишком буйная, Ла Инка слишком правильная, – но Ла Инка сделала Бели́ величайший подарок, который та оценит значительно позже; однажды вечером Ла Инка вытащила старую газету и ткнула пальцем в снимок: вот, сказала она, твои отец и мать. Вот, сказала она, кто ты есть.

День открытия их клиники: оба такие молодые и очень серьезные.

На первых порах дом Ла Инки и вправду был убежищем, единственным в жизни Бели́, миром покоя, о каком она и мечтать не смела. У нее были одежда, еда, время, и Ла Инка никогда не орала на нее. Ни в коем случае, и запрещала другим орать на девочку. До того как Ла Инка устроила ее в «Эль Редентор», колледж для богатеньких, Бели́ ходила в обычную пыльную, засиженную мухами школу, сидела в классе с детьми младше нее на три года, ни с кем не подружилась (еще чего!), и тогда она впервые в жизни начала запоминать свои сны. Такой роскоши она отродясь не предавалась, и сперва ей казалось, что сны обрушиваются на нее, словно буря. Что ей только не снилось: она и летала, и блуждала, потерявшись, в поле; ей даже приснился ожог – лицо «отца» становится неподвижной маской в тот момент, когда он заносит над ней сковородку. Во сне она не испытывала страха. Только качала головой. Тебя нет, говорила она. И больше не будет.

Но был один повторяющийся сон. Она шла одна по огромному пустому дому с крышей, татуированной дождем. Чей это дом? Она понятия не имела. Но слышала девичьи голоса где-то в глубине.

В конце первого учебного года учитель велел ей выйти к доске и написать дату – привилегия, даруемая только лучшим ученикам в классе. Она – великанша у доски, и дети мысленно обзывают ее так, как и все вокруг: от ла приета квемада, паленой черняшки, до ла феа квемада, паленой уродины. Когда Бели́ села на место, учитель взглянул на ее каракули и сказал: отлично, сеньорита Кабраль! Она никогда не забудет этот день, даже когда станет королевой диаспоры.

Отлично, сеньорита Кабраль!

Не забудет. Ей девять лет одиннадцать месяцев.

На дворе эпоха Трухильо.

 

Шесть

Земля проклятых

1992–1995

 

Темный век

Получив диплом, Оскар вернулся домой. Уезжал девственником и таким же приехал. Снял со стен свои детские плакаты – «Звездные искатели приключений», «Капитан Харлок» – и прикнопил студенческие: «Акира» и «Терминатор-2». Теперь, когда Рейган с «империей зла» отбыли в зазеркалье, Оскару больше не снилась ядерная зима. Только прыжок, пресловутое падение с высоты. Он отложил в сторону «Конец света» и принялся за «Космическую оперу».

Годы Клинтона только начинались, у экономики еще не обвисла грудь и не скукожился зад, и Оскар валял дурака, более полугода не делал ничего, нада, потом подрядился заменять заболевших учителей в школе Дона Боско. (О, какая ирония!) Начал рассылать свои рассказы и романы, но никто ими особо не заинтересовался. Он продолжал рассылать и продолжал писать. Год спустя ему предложили полную ставку. Он мог бы отказаться, мог бы, как в игре, воспользоваться запасным ходом и отвертеться от этого бедствия, но он поплыл по течению. Его горизонты сужались, а он убеждал себя, что это не страшно.

Неужели школа Дона Боско, с тех пор как Оскар оттуда выкарабкался, чудесным образом изменилась, проникшись духом христианского братства? И извечная благодать Господня очистила учеников от скверны? Я вас умоляю. Понятно, школа показалась Оскару много меньше, чем раньше, и это его поразило, а также до старшеклассников за минувшие пять лет явно дошел зов Ктулху, да и цветных пареньков слегка прибавилось, но кое-что (вроде первенства белых учеников и ощущения собственной неполноценности у цветных) осталось прежним – разудалый садизм, что отменно запомнился Оскару, все тем же электротоком гулял по коридорам. И если в юности школа для Оскара была дебильной преисподней, то сейчас, когда он преподавал здесь английский и историю, – Хесу Санта Мария! – чистый и законченный кошмар. Преподаватель из него получился не очень. Душа его не лежала к этой профессии, и ребята всех возрастов и наклонностей изводили его систематически. Хихикали, завидев его в коридоре. Изображали, будто прячут от него свои бутерброды. Посреди урока спрашивали, спал ли он когда-либо с женщиной, и, как бы он ни ответил, издевательски ржали. Он знал, что они смеются не только над его смущением, но и над картинкой, возникавшей в их воображении: Оскар домогается какой-нибудь несчастной девушки. Они рисовали комиксы об этих ухаживаниях, и после уроков Оскар подбирал с полу их рисунки; в диалоговых пузырях значилось: Нет, мистер Оскар, нет! Был ли он деморализован? Каждый день он наблюдал, как «крутые» парни мордуют толстых, некрасивых, умных, бедных, темнокожих, черных, необщительных, африканцев, индийцев, арабов, иммигрантов, странных, женоподобных, геев, – и в каждом из них он видел себя. В его годы главными мучителями были белые ребята, теперь инициативу перехватывали цветные. Иногда он подходил к школьным мальчикам для битья, пытался утешить: не думай, что ты одинок в этой вселенной; но последнее, что нужно фрику, это помощь от другого фрика. Они в ужасе шарахались от него. В порыве энтузиазма он попробовал организовать клуб научной фантастики и фэнтези, развесил объявления в коридорах и два четверга подряд сидел в классе после уроков, красиво разложив свои любимые книги, прислушиваясь к удаляющемуся грохоту шагов и редким выкрикам за дверью «Лазеры к бою!» и «Я люблю пришельца!». Прождав зря полчаса, он собирал книги, запирал класс и шел по пустым коридорам, и шаги его раздавались непривычно отчетливо.

Из коллег он подружился лишь с двадцатидевятилетней полулатиноской по имени Натали, единственной – кроме него – не ходившей в церковь (да, она напоминала ему Дженни, за вычетом сногсшибательного очарования, за вычетом неотразимости). Натали провела четыре года в психушке (нервы, объясняла она) и была убежденной язычницей на современный лад, из тех, что верят в природу. Ее бойфренд, канадец Стэн, с которым она познакомилась в дурке («наш медовый месяц»), работал техником в Экспресс-почте и, по словам Натали, на больничную койку угодил, потому что на улицах ему всюду мерещились разбросанные трупы. Стэн, сказал Оскар, кажется очень необычным индивидуумом. А то, вздохнула Натали. Несмотря на ее заурядную внешность и медикаментозный туман, в котором она обитала, Оскар предавался довольно странным фантазиям с ее участием в духе тех, что посещают героев Стивена Кинга. Поскольку Натали была недостаточно привлекательной, чтобы фантазировать о свиданиях с ней на людях, их воображаемые отношения сводились исключительно к постели. Он представлял, как входит к ней в дом и приказывает раздеться и голышом сварить ему овсянку. Через две секунды она уже стояла на коленях на кухонной кафельной плитке, причем он оставался полностью одетым.

И чем дальше, тем причудливее.

В конце года Натали – прикладывавшаяся к виски на переменах, познакомившая его с «Песочным человеком» и комиксом «Невезуха», не раз занимавшая у него денег и никогда не возвращавшая долг – переехала в Риджвуд; ух ты, прокомментировала она со своей обычной бесстрастностью, я в пригороде, и на этом их дружба завершилась. Он звонил в Риджвуд несколько раз, но ее параноидальный бойфренд, похоже, жил с телефонной трубкой, приваренной к голове, и никогда не передавал Натали его просьбы перезвонить, и ее образ в воображении Оскара постепенно поблек.

Круг общения? Никакого в первые годы по возвращении домой. Раз в неделю он ездил в ТЦ «Вудбридж», где иногда покупал новые ролевые игры в «Игровой комнате», комиксы в «Мире героя» и романы-фэнтези в «Уолденбукс». Типичный маршрут фаната. Пялился на тощую как спичка черную девушку, работавшую в кафе «Френдлиз»; он был в нее влюблен, но ни разу с ней не заговорил.

Эл и Мигз? С ними он давно не корешился. Оба не доучились в университете, Монмауте и Джерсийском городском соответственно, и работали в видеопрокате компании «Блокбастер». Крах фирмы был не за горами, и, возможно, они грохнулись вместе с ней.

Марицу он тоже больше не видел. Слышал, что она вышла замуж за кубинского чувака, живет в Тинеке, родила ребенка и все такое.

А Ольга? Точно никто ничего не знал. Ходили слухи, что она пыталась ограбить местный «Сейфвэй» в стиле оголтелой наркоманки – не потрудилась даже надеть маску, хотя в супермаркете ее знали как облупленную, – за что ее якобы упекли в исправительную колонию, откуда она не выйдет до седых волос.

Ни одной девушки, которая бы его любила? И вообще никаких девушек в его жизни?

Именно так. В Рутгерсе, по крайней мере, их водилось во множестве, а условия обучения позволяли мутанту вроде него приближаться к ним, не вызывая паники. В реальном мире все было не так просто. В реальном мире девушки брезгливо отворачивались, когда он проходил мимо. Отсаживались от него в кинотеатрах, а однажды в городском автобусе его соседка велела ему прекратить думать о ней! Я знаю, что у вас на уме, прошипела она. Вы это бросьте.

Я – вечный холостяк, написал он сестре, покинувшей Японию и переехавшей ко мне в Нью-Йорк. На этом свете нет ничего вечного, ответила ему сестра. Он утер кулаком глаз. И коротко написал: во мне есть.

Домашняя жизнь? Не бесила, но и не придавала сил. Мать, похудевшая, притихшая, растерявшая свой молодой запал, по-прежнему трудо-голем и по-прежнему поваживавшая перуанских жильцов на первом этаже, – на кучу родственников, что ночевали у них, она смотрела сквозь пальцы. Тио Рудольфо, для друзей Фофо, вернулся к своим доотсидочным привычкам. Теперь он был на героине, за ужином сидел в спортивных трусах, переселился в комнату Лолы, и почти каждую ночь Оскар слушал, как он охаживает знакомых стриптизерш. Тио, как-то не выдержал Оскар, убавь звук, будь так любезен. У себя в комнате Рудольфо развесил по стенам фотографии из своих первых лет в Бронксе, когда ему было шестнадцать и он носил сутенерский костюмчик, бывший тогда в большой моде у исполнителей сальсы, до того как его отправили во Вьетнам; я был единственным доминиканцем, утверждал Фофо, во всех чертовых войсках. Снимки мамы и папы Оскара у него тоже висели. Сделанные на втором году их брака.

Ты его любила, сказал он матери.

Она засмеялась. Не говори о том, в чем ничего не смыслишь.

Внешне Оскар вроде бы не изменился, просто выглядел усталым, но не выше и не толще, чем раньше, разве что под глазами вздулись мешки от многолетнего тихого отчаяния. Внутри же он был скопищем боли. У него темнело в глазах. Он видел себя падающим с большой высоты. Он понимал, в кого превращается. В худшую человеческую разновидность на земле – старого, обиженного на судьбу упертого фаната. Представлял, как всю оставшуюся жизнь роется в кассетах в «Игровой комнате». Он не хотел такого будущего, но понятия не имел, как его избежать, не мог сообразить, как из этого выбраться.

Фуку́.

Тьма. Иногда он просыпался по утрам и у него не было сил встать с постели. Словно ему на грудь уронили десятитонный груз. Словно его придавило силой ускорения. И это было бы забавно, если бы не боль в сердце. Ему снилось, что он бродит по зловещей планете Гордо, Толстяк, разыскивая детали своего потерпевшего крушение космического корабля, но ему попадается только обгоревший мусор, и в каждой кучке копошатся новые изуродованные радиацией существа. Я не знаю, что со мной, сказал он сестре по телефону. Наверное, это называется кризис, но каждый раз, когда я открываю глаза, я вижу полный распад. В такие моменты он выгонял учеников из класса за неосторожный вздох, орал на мать «отвали!», не мог написать ни слова, запирался в шкафу своего дяди, приставлял кольт к виску и вспоминал мост над железнодорожной колеей. В такие дни он лежал на кровати и видел мысленным взором, как мать до конца его дней накладывает ему еды на тарелку, и вспоминал, что она сказала дяде, когда думала, что он не слышит: плевать, я рада, что он здесь.

Потом – когда он больше не чувствовал себя побитой собакой и мог взяться за перо, и чтобы при этом комок не подступал к горлу – его мучило жестокое чувство вины. И он просил прощения у матери. Если в моем мозгу и водились добрые извилины, такое впечатление, что их выкрали. Все нормально, ихо, говорила она. Он брал машину и ехал к Лоле. Прожив год в Бруклине, она перебралась в Вашингтон-Хайтс; немногим ранее она была беременна и прыгала от восторга, но сделала аборт, потому что я изменил ей с какой-то девушкой. Я опять здесь, объявлял он, переступая ее порог. Она тоже говорила ему, что все нормально, кормила его, и он сидел с ней, боязливо покуривая ее травку и не понимая, как он может удержать это чувство любви в своем сердце навеки.

Он задумал серию из четырех научно-фантастических фэнтези, что станут его высшим писательским достижением. Дж. Р. Р. Толкин встречается с Э. Э. «Доком» Смитом. Отправлялся в долгие автомобильные прогулки. Однажды даже доехал до поселения амишей – суровая религия, старинный быт, – пообедал в придорожной закусочной, поглядел украдкой на амишских девушек, представил себя в облачении священника, переночевал на заднем сиденье машины и вернулся домой.

Иногда ему снился Мангуст.

(На тот случай, если вы подумали, что хуже с ним уже ничего не случится, потому что хуже некуда: в очередной раз заявившись в «Игровую комнату», Оскар вдруг с удивлением обнаружил, что молодое поколение фанатов больше не покупает ролевые игры. Они подсели на карточные игры «Мэджик»! Кто мог такое предвидеть! Нет больше ни персонажей, ни стратегий, только бесконечные битвы между колодами. Сюжет побоку, перевоплощения ноль, лишь голая тактика. И за что, спрашивается, ребятки так полюбили эту фигню! Оскар сыграл разок в «Мэджик», попробовал собрать пристойную колоду, но это была не его игра. Продул с треском одиннадцатилетнему панку и особо не расстроился. Первый признак того, что его век близился к концу. Когда новейшая фанатская штуковина тебя уже не заводит и ты предпочитаешь старье новизне.)

 

Оскар едет в отпуск

Когда у Оскара заканчивался третий год учительства в школе Дона Боско, мать спросила, какие у него планы на лето. Последнее время его тио Рудольфо проводил в Санто-Доминго почти весь июль и август, и в этом году мать решила, что пора составить ему компанию. Я так давно не видела ми мадре, негромко сказала она. И мне надо столько долгов отдать, прежде чем я помру. Оскар не был на родине с тех пор, как слегла любимая служанка Ла Инки; прикованной к постели, ей привиделось, что на границе опять война, и с криком гаитяне! женщина скончалась, и они всей семьей ездили на похороны.

Что странно, скажи он «нет», и с ним все было бы ОК. (Если под «ОК» понимать офуку́ченность и неизбывную тоску.) Но это не комикс «А что, если?» – кумекать потом будем, а сейчас, что называется, время поджимает. В мае у Оскара в кои-то веки улучшилось настроение. Двумя месяцами ранее, после особенно грубого наезда тьмы, Оскар сел на диету, подкрепленную долгими изнурительными прогулками по окрестностям, и знаете что? Пацан не бросил все это к чертям через неделю, но упорствовал и в итоге похудел на десять кило! Милагро! Чудо! Он наконец починил свое ионное средство передвижения; зловещая планета Гордо не хотела его отпускать, но его ракета в стиле пятидесятых, окрещенная «Ихо де Сакрифисио», «Самоотверженный», не подвела. Полюбуйтесь на нашего космического искателя: вот он, привязанный к креслу на взлете, глаза как блюдца, ладонь на его мутантском сердце.

Стройным красавцем его даже с натяжкой нельзя было бы назвать, но и женой Джозефа Конрада, пресловутой толстухой, он себя тоже более не чувствовал. Оскар осмелел настолько, что даже заговорил с очкастой черной девушкой в автобусе: сдается, вы фотосинтезом занимаетесь? И она, оторвавшись от журнала «Клетка», ответила: да, занимаюсь. Ну и что, если в биологию он отродясь не заглядывал и не умел конвертировать проходной обмен репликами в номер телефона или свидание? Ну и что, если он сошел на следующей остановке, а она, вопреки его ожиданиям, нет? Парень впервые за десять лет внутренне успокоился; ничто его не могло достать – ни ученики в школе, ни тот факт, что PBS закрыла «Доктора Кто», ни одиночество, ни поток писем с отказами; он чувствовал себя неуязвимым, а лето в Санто-Доминго… что ж, лето в Санто-Доминго имеет свою прелесть даже для такого лоха, как Оскар.

Каждое лето доминиканская диаспора дает задний ход, выпихивая обратно как можно больше сыновей и дочерей, некогда разбежавшихся из своего отечества; аэропорты задыхаются от разнаряженных пассажиров; плечи и багажные ленты стонут под тяжестью музыкальных центров и подарочных коробок, а летчики опасаются как за свои самолеты – перегруженные сверх всякой меры, – так и за себя; рестораны, бары, клубы, театры, набережные, пляжи, курорты, отели, свободные комнаты, предместья, поселки, деревни, сахарные плантации кишмя кишат потомками народа таино, съехавшимися со всего света. Будто кто-то объявил всеобщую реверсивную эвакуацию: «Всем домой! Домой!» От Вашингтон-Хайтс до Рима, от Перта-Эмбой до Токио, от Бриджпорта до Амстердама, от Лоуренса до Сан-Хуана люди стекаются в одну точку – и на их глазах первое начало термодинамики модифицируется, дабы зафиксировать необычайный эффект: съем крутобедрых девушек, готовых поразвлечься в мотеле, почти не требует затрат энергии, они сами плывут к вам в руки. Каждый день – великий праздник, великий праздник для всех, кроме бедных, темнокожих, безработных, больных, гаитянцев, их потомства, чернорабочих, детей, что некоторые канадские, американские, немецкие и итальянские туристы так любят насиловать, – так точно, сэр, лету в Санто-Доминго равных нет. Вот почему Оскар впервые за многие годы сказал: духи предков говорят со мной, ма. Вероятно, я буду тебя сопровождать. Он уже воображал себя посреди этого вожделеющего карнавала, воображал влюбленным в островную девушку. (Братан не может вечно промахиваться, правда?)

Столь резкая перемена в привычках заставила даже Лолу посверлить брата пристальным взглядом. Ты же никогда не ездишь в Санто-Доминго.

Он пожал плечами. А что, если мне требуются новые ощущения?

 

Краткий пересказ

Возвращение на родную землю

Пятнадцатого июня семейство де Леон приземлилось на Острове. Оскар страшно боялся и волновался, но диковиннее всех повела себя его мать, нарядившаяся так, словно ей предстояла аудиенция у самого короля Испании Хуана Карлоса. Имейся у нее меха, она бы их надела, – что угодно, лишь бы дать понять, сколь далека она теперь от доминиканской жизни и насколько отличается от местных. Оскар никогда не видел ее такой ухоженной и элегантной. И такой высокомерной. Она всем задала жару, от служащих на регистрации до стюардов на борту, а когда они заняли свои места в первом классе (платила она), Бели́сия огляделась с возмущенным видом: это не хенте де калидад, отборная публика!

Известно также, что Оскар от перевозбуждения уснул и не просыпался до конца полета, обед и просмотр фильма состоялись без его участия, и лишь когда самолет коснулся земли и все захлопали, он вздрогнул и открыл глаза.

– Что такое? – встревожился он.

– Расслабься, Мистер. Это лишь означает, что мы долетели.

Все та же одуряющая жара и живительный запах тропиков, запомнившийся ему навсегда и вызывавший в его памяти больше образов, чем любое печенье «мадлен», и все тот же загазованный воздух, и тысячи мотороллеров, автомобилей, дряхлых грузовиков на дорогах, и мелкие торговцы, кучкующиеся на каждом перекрестке (какие черные, отметил он, и его мать отозвалась презрительно: чертовы доминиканцы), и люди, шагающие неспешно, ничем не прикрываясь от солнца, и проносящиеся мимо автобусы, настолько забитые пассажирами, что казалось, будто они спешат доставить запасные конечности в какой-то далекий военный госпиталь, и ветшающие здания повсюду в таких количествах, словно облупленные, искореженные бетонные каркасы приползают со всего света в Санто-Доминго умирать, – и голод на лицах некоторых детей, это тоже незабываемо, – но в то же время часто казалось, что на твоих глазах из руин старой страны материализуется новая: более гладкие дороги, автомобили поприкольнее и новехонькие автобусы с кондиционерами, курсировавшие по междугородным маршрутам до Сибао и дальше, и штатовские рестораны фаст-фуда («Данкин Донатс» и «Бургер Кинг»), и местные заведения, чьи названия и вывески он видел впервые («Цыплята Викторины» и «Эль Провокон № 4»), и светофоры на каждом углу, которым никто не подчинялся. Самая крупная перемена? Несколько лет назад Ла Инка перевела бизнес в столицу – «нам стало тесновато в Бани́», – и теперь у семьи был новый дом в Северном Мирадоре, а также шесть пекарен в окраинных районах города. Отныне мы капитоленьес, столичные жители, гордо заявил Педро Пабло (родственник, встречавший их в аэропорту).

Ла Инка тоже изменилась с последнего визита Оскара. Она всегда казалась женщиной без возраста, семейной Галадриэль, но теперь он увидел, что это не так. Волосы у нее совсем побелели, а ее кожа, вопреки суровому виду и несгибаемой спине, была испещрена тонкими морщинками, а кроме того, теперь ей приходилось надевать очки для чтения. Но проворства, горделивости ей по-прежнему было не занимать, и когда она увидела Оскара спустя почти семь лет, то положила руки ему на плечи и сказала: ми ихо, наконец-то ты вернулся к нам.

Привет, абуэла. И потом, замявшись: Бендисьон. Будь благословенна.

(Но самой трогательной была встреча Ла Инки и его матери. Сперва обе молчали, пока его мать не закрыла лицо руками и не разрыдалась, повторяя тоненьким детским голоском: мадре, я дома. Потом они обнимались, плакали, и Лола вместе с ними, а Оскар, не зная, куда деваться, бросился помогать Педро Пабло перетаскивать багаж из фургона на задний двор.)

Поразительно, сколь много он успел позабыть о жизни в ДР: ящерок, что шныряли повсюду; петухов по утрам, и стоило им откукарекать, как почти сразу же раздавались крики торговцев бананами и сушеной треской; тио Карлоса Мойя, что в первый же вечер упоил его вусмерть ромом «Бругаль», а потом расчувствовался, вспоминая Оскара и его сестру маленькими.

Но о чем он напрочь позабыл, так это о том, до чего же красивы доминиканские женщины.

– Ну ты даешь, – сказала Лола.

В первые дни он постоянно высовывался из машины, едва не вываливаясь.

Я в раю, записал он в своем дневнике.

– Рай? – с подчеркнутым пренебрежением цокнул зубом его родственник Педро Пабло. – Эсто аки эс ун мальдито инферно, у нас здесь чертов ад.

 

Прошлое брата в документах

На фотографиях, что Лола привезла из поездки, Оскар снят на заднем дворе читающим Октавию Батлер, на набережной Малеконе с бутылкой «Президента» в руке, у мемориала «Маяк Колумба», при возведении которого снесли добрую половину района Вилла Дуарте; вот Оскар с Педро Пабло в Вилле Хуана – они покупают кольмадос, батарейки; а вот Оскар примеряет шляпу на шумной Конде, стоит рядом с осликом в Бани́, рядом с сестрой на следующем снимке (она в ленточном бикини – глаз не оторвать). Видно, что он старается соответствовать. Часто улыбается, вопреки недоумению, застывшему в глазах.

Он также, стоит отметить, на всех снимках без куртки – бесформенной, безразмерной, той, что носят толстые парни.

 

Оскар пускает корни

Когда первая, акклиматизационная, неделя на родной земле завершилась, когда родственники показали ему кучу достопримечательностей и он более-менее привык к зною, воплям петухов вместо будильника и обращению Уаскар (свое доминиканское имя он тоже успел позабыть); когда он отказался прислушиваться к шепотку, что носят в себе все мигранты со стажем, шепотку ты здесь чужой; когда он побывал примерно в пяти десятках клубов, где, поскольку не умел танцевать ни сальсу, ни меренгу, ни румбу, просто сидел и пил пиво, пока Лола с родственниками зажигала на танцполе; когда он сотню раз объяснил любопытным, что его с сестрой разлучили при рождении; когда он провел одно-два утра в тишине за сочинительством; когда раздал все деньги, предназначавшиеся на такси, попрошайкам, а потом вызванивал Педро Пабло, чтобы тот его забрал; когда он увидел, как босоногие, полураздетые семилетки дерутся из-за объедков, что он оставил на тарелке в уличном кафе; когда мать сводила всех в ресторан в старом городе, где официанты слегка косились на них (Берегись, мама, сказала Лола, а вдруг они принимают тебя за гаитянку. – Ла уника аитиана аки эрес ту, ми амор, единственная гаитянка здесь – это ты, любовь моя, парировала Бели́); когда скелетообразная старуха схватила его за руки и попросила пенни, а его сестра сказала: думаешь, это ужасно, но ты еще не видел рабочих на сахарных заводах, вот где ужас; когда он провел день в Бани́ (родном городке Ла Инки), сходил в дощатую уборную во дворе и вытер задницу вылущенным кукурузным початком – вот это и вправду весело, записал он в дневнике; когда немного попривык к сюрреалистичной карусели здешней столичной жизни – автобусы, копы, умопомрачительная нищета, «Данкин Донатс», попрошайки, гаитянцы, торгующие жареным арахисом на перекрестках, умопомрачительная нищета, чертовы туристы, загадившие пляжи, сериал «Чика да Сильва», в котором героиню раздевали каждые пять секунд и на который подсели Лола и женская половина его родни, вечерние прогулки по центральной Конде, умопомрачительная нищета, клубки переулков и ржавеющие цинковые хибары в «народных» кварталах, толпы «мелкой сошки», спешащей куда-то и обгонявшей его, если он останавливался, тощие охранники перед магазинами с не стреляющим оружием, музыка, похабные шутки на улицах, умопомрачительная нищета, такси, где тебя вжимают в дверцу еще четверо клиентов, музыка, новые автомобильные туннели, вырытые в бокситной земле, и дорожные знаки, запрещающие въезд на осликах в эти туннели; когда его свозили на пляжи Бока Чика и речные берега Виллы Мела и он съел столько чичарронес, шкварок, что его вырвало на обочине дороги – вот это, сказал его тио Рудольфо, и вправду весело; когда тио Карлос Мойя отругал его за то, что он долго пропадал невесть где; когда абуэла отругала его за то, что он долго пропадал невесть где; когда все родственники отругали его за то, что он долго пропадал невесть где, когда он опять увидел незабываемую красоту Сибао; когда он наслушался разных историй из прошлой жизни своей матери; когда он перестал изумляться количеству политагитации, которой пестрели стены домов, – ладронес, ворюги, заявила его мать, все до единого; когда к ним в гости зашел повредившийся в уме тио, которого пытали при режиме Балагуэра, и тут же затеял жаркий политический спор с Карлосом Мойя (после чего оба напились); когда он сгорел на пляже; когда он искупался в Карибском море; когда тио Рудольфо напоил его до бесчувствия мамахуаной с морепродуктами; когда он в первый раз увидел, как гаитянцев выталкивают из автобуса, потому что от них якобы «воняет»; когда ему чуть крышу не снесло – столько красавиц попадалось ему на каждом шагу; когда он помог матери установить два новых кондиционера и ему так сильно придавило палец, что под ногтем запеклась кровь; когда все подарки, что они привезли, были розданы кому следовало; когда Лола показала ему места, куда водил ее бойфренд, с которым она встречалась в юности; когда он увидел снимки Лолы в форме частной школы – высокая мучача с горестным взглядом; когда он принес цветы на могилу любимой служанки абуэлы, нянчившей его в раннем детстве; когда он переболел такой жестокой диареей, что у него пересыхало во рту перед каждым позывом; когда он осмотрел вместе с сестрой все набитые старьем столичные музеи; когда прекратил расстраиваться, если его называли гордо (или, еще хуже, «гринго»); когда он понял, что ему безумно завышают цену на все, что он хочет купить; когда он услышал, как Ла Инка почти каждое утро молится за него; когда он простудился, потому что абуэла врубила кондиционер в его комнате на полную мощность, – и тогда, после всего этого, он вдруг решил задержаться на Острове до конца лета в компании с матерью и дядей. Не возвращаться домой вместе с Лолой, как было условлено. Это решение выкристаллизовалось в нем однажды вечером, когда он смотрел на океан с набережной Малеконе. Что он забыл в Патерсоне? – хотелось ему знать. Летом занятий в школе не было, а все свои тетради он привез с собой. По-моему, это хорошая идея, сказала сестра. Тебе явно нужно подольше пожить на родине. А может, найдешь даже себе симпатичную индианку. Он чувствовал, что поступает правильно. Здесь он проветрит голову и сердце от мрака, клубившегося в нем последнее время. Мать, напротив, была не в восторге от этой идеи, но Ла Инка знаками велела ей помалкивать. Ихо, ты можешь остаться здесь на всю жизнь. (Хотя ему показалось странным, что Ла Инка тут же заставила его надеть нательный крестик.)

Итак, когда Лола улетела в Штаты (береги себя, Мистер), а ужас и радость возвращения на родину потеряли остроту, когда он удобно расположился в доме абуэлы, доме, купленном диаспорой, и начал прикидывать, чем ему занять себя до конца лета в отсутствие Лолы, когда фантазии об островной подружке уже казались выдохшейся шуткой – ну кого он, на хрен, обманывает, он не умеет танцевать, у него нет бабла, он не следит за модой, не уверен в себе, не красив, не из Европы, и он не трахает местных девушек, – когда он провел неделю за письменным столом, отклонив (что особенно забавно) с полсотни предложений от родственников мужского пола отвести его в бордель, Оскар влюбился в проститутку предпенсионного возраста.

Ее звали Ивон Пиментель. Оскар считал, что с нее началась его настоящая жизнь.

 

Крошка

Она жила через два дома от де Леонов и, как и они, поселилась в Северном Мирадоре недавно. (На их дом мать Оскара зарабатывала в две смены на двух работах. На свой Ивон тоже зарабатывала в две смены, но в окне квартала красных фонарей в Амстердаме.) Она была из тех рыжеватых мулаток, что на франкоговорящих Карибах называют шабинами, а мои ребята – чикас де оро, золотыми детками; копна вьющихся, сражающих наповал волос, глаза медного цвета и кожа настолько светлая, насколько это возможно у дочери местной голытьбы.

Поначалу Оскар думал, что она здесь в гостях, эта крошечная, слегка полноватая куколка, всегда на высоких каблуках и разъезжавшая на «патфайндере». (Она не пыталась походить на американку, как большинство его соседей.) Дважды Оскар видел ее на улице – отдыхая от сочинительства, он гулял по жарким тихим закоулкам либо сидел в ближайшем кафе, – и она улыбалась ему. В третий раз, когда они встретились, – приготовьтесь, чудеса начинаются – она присела за его столик и спросила: что ты читаешь? Сперва он не понял, что происходит, а потом до него дошло: мать честная! С ним заговорило существо женского пола. (Беспрецедентная перемена участи, словно измочаленную нить его судьбы случайно перепутали с другой, покрепче и покайфовее.) Выяснилось, что Ивон знакома с Ла Инкой, подвозит ее иногда на своей машине, когда Карлос Мойя занят доставкой товара. Я видела тебя на фотографиях у нее дома, лукаво улыбнулась она. Я тогда был маленьким, занервничал Оскар. И к тому же это было до войны, которая меня сильно изменила. Она не засмеялась. А, так вот в чем дело. Что ж, мне пора. Темные очки вниз, попа вверх, и красавица удалилась. Эрекция Оскара указывала ей вслед, как лоза кладоискателя.

Когда-то очень давно Ивон училась в университете, но науки ее не слишком увлекли; у нее были морщинки вокруг глаз, казавшихся (Оскару, по крайней мере) невероятно распахнутыми, невероятно понимающими, излучающими ту проникновенную серьезность, которая соблазнительным женщинам средних лет дается легко. В следующий раз он столкнулся с Ивон у ее дома (он выслеживал ее); доброе утро, мистер де Леон, поздоровалась она по-английски. Как поживаете? Хорошо, ответил он. А вы? Она широко улыбнулась: хорошо, спасибо. Он не знал, куда девать руки, поэтому сцепил их за спиной, словно угрюмый священник. Дальше пауза на минуту, она уже отпирала ворота, и он сказал в отчаянии: очень жарко сегодня. Ой, да, откликнулась она. А я-то думала, у меня климакс начался. Она обернулась через плечо то ли из любопытства – что это за странный персонаж, который старается совсем на нее не смотреть, – то ли сообразила, насколько сильно он на нее запал, и сжалилась над ним. Заходи. Выпьем, я угощаю.

Дом почти без мебели – в гнездышке его абуэлы тоже было просторно, но здесь как-то совсем пусто, – никак не найду времени обставиться, небрежно бросила она, и поскольку в доме ничего кроме кухонного стола, стула, комода, кровати и телевизора не было, они уселись на кровать. (Оскар скосил глаза на астрологические книжки и стопку романов Пауло Коэльо под кроватью. Она заметила, куда он смотрит, и улыбнулась: Пауло Коэльо спас мне жизнь.) Налила ему пива, себе двойной скотч, а затем на протяжении шести часов развлекала его историями из своей жизни. Оскар в основном только кивал и смеялся, когда она смеялась. И все время потел, лихорадочно размышляя, в какой момент ему нужно пустить в ход руки или что еще. Лишь примерно на середине их «беседы» до него дошло: работа, о которой Ивон столь откровенно распространяется, – проституция. Ни фига себе! Пусть шлюхи и значились среди важнейших статей экспорта Санто-Доминго, в гостях у проститутки Оскар отродясь не бывал.

Из окна ее спальни он увидел свою бабушку на лужайке перед домом, она явно высматривала его. Он хотел открыть окно и окликнуть Ла Инку, но Ивон так увлеченно болтала, что он побоялся ее перебить.

Ивон была очень, очень странной птахой. Вроде бы разговорчивая, легкая в общении женщина, с такой братану в самый раз расслабиться, но в то же время в ней чувствовалась некоторая отстраненность, словно (цитирую Оскара) она была заброшенной на Землю инопланетной принцессой, существующей отчасти в ином измерении; из тех женщин, что, какими бы привлекательными они ни были, выветриваются из твоей головы слишком быстро; она это знала и ничуть не огорчалась; напротив, казалось, короткие вспышки внимания, на которые она провоцирует мужчин, доставляют ей явное удовольствие, но что-либо посерьезнее – спасибо, не надо. Ее не напрягало, если ей звонили раз в несколько месяцев в одиннадцать вечера, чтобы узнать, «не занята ли она» в данный момент. К более глубоким отношениям она и не стремилась. В связи с чем я вспомнил наши детские забавы с мимозой: дотронешься до растеньица – оно закроется, уберешь руку – опять раскроется, только с Ивон все происходило в обратном порядке.

Впрочем, ее джедайские уловки на Оскара не подействовали. С девушками наш парень становился истинным йогом. Если прилепится, по своей воле не отлепится. Когда к вечеру он вышел от нее и потопал домой, отбиваясь от миллионной армии островных комаров, душой он оставался с нею.

(И если Ивон после четвертого бокала начала мешать испанские слова с итальянскими и чуть не растянулась на полу, провожая его, что это меняет? Да ничего!)

Он был влюблен.

Мать и абуэла встретили его на пороге; обе, простите за клише, вылитые Медузы горгоны, обе потрясены его бесстыдством. Ты в курсе, что эта женщина ПУТА? Ты в курсе, ЧЕМ она заработала на свой дом?

Сперва их ярость подавила его, но он быстро взял себя в руки и открыл ответный огонь: а вы в курсе, что ее тетя была СУДЬЕЙ? А ее отец работал в ТЕЛЕФОННОЙ КОМПАНИИ?

– Тебе нужна женщина, я добуду тебе женщину, – сказала мать, свирепо глядя в окно. – Но эта пута хочет только твоих денег.

– Я не нуждаюсь в твоей помощи. И она не пута.

Ла Инка вперила в него невероятно властный взгляд, коим она многих вгоняла в трепет.

– Ихо, слушайся матери.

И он чуть было не послушался. Обе женщины сфокусировали на нем всю свою энергию, но затем он ощутил вкус пива на губах и помотал головой.

Тио Рудольфо, смотревший игру по телевизору, улучил секунду, чтобы донести до него голосом дедули Симпсона: проститутки сгубили мою жизнь.

Чудеса продолжаются. На следующее утро Оскар проснулся, и, несмотря на нечто грандиозное, творившееся в его сердце, несмотря на пылкое желание немедленно бежать к Ивон и приковать себя кандалами к ее кровати, он остался на месте. Он понимал, что штурм и натиск ему противопоказаны, понимал, что должен держать себя в узде, иначе он все испортит. Чем бы это все ни было. Разумеется, его одолевали буйные фантазии. А куда без них? Тем более Оскару. Он был лишь слегка похудевшим толстяком, который никогда не целовал девушку и ни с одной не лежал в постели, а теперь перед его носом размахивали прекрасной шлюхой. Оскар был убежден, Ивон – последняя попытка Высших Сил, прежде чем поставить на нем крест, обратить его на путь истинный, путь доминиканской мужественности. Если он запорет эту возможность, играть ему в «Злодеев и мстителей» всю оставшуюся жизнь. Вот он, сказал Оскар себе. Его победный шанс. Он решил разыграть самую надежную карту в колоде. Карту «Затаиться». Целый долгий день он бросал страдальческие взгляды на ее дом, пробовал писать, не смог, посмотрел комедийное шоу, в котором черные доминиканцы в юбках из травы кладут белых доминиканцев, одетых для сафари, в каннибальские котлы и спрашивают друг друга, а что у них будет на десерт. Жутковато. К полудню он довел Долорес, тридцативосьмилетнюю со шрамами по всему телу мучачу, стряпавшую и убиравшую у них, до истерики.

На следующий день ровно в час он надел чистую чакабана, рубаху со строчкой, и прогулялся до дома Ивон. (Ну, скорее пробежался рысью.) У калитки морда в морду с ее «патфайндером» был припаркован красный джип. С полицейскими номерами. Он стоял у ограды под давящим солнцем. Чувствуя себя законченным болваном. Конечно, она замужем. Конечно, у нее есть бойфренды. Его оптимизм, раздувшийся красный гигант, рухнул в прожорливую черную дыру, откуда нет возврата. Что не помешало ему наведаться опять на следующий день, но дома никого не было, и к тому времени, когда он снова ее увидел, три дня спустя, он уже вообразил, что она умчалась обратно в тот далекий мир человекоподобных предвестников, что ее породил. Где ты была? – спросил он. Я уж подумал, что ты упала в ванну и барахтаешься, не в силах выбраться. Она улыбнулась и слегка повела бедрами. Я укрепляла мощь страны, ми амор.

Он застал ее перед телевизором, она занималась аэробикой в лосинах и чем-то вроде поводка с петлей вместо лифчика. Он с трудом отводил глаза от ее тела. Увидев его, она заверещала: Оскар, керидо, дорогой! Входи! Входи!

 

Примечание от автора

Знаю, что скажут умники. Смотрите-ка, он сменил жанр, теперь это «городской романс». Проститутка, да еще и не малолетка, вечно обдолбанная и абсолютно неприкаянная? Совершенно не убедительно. Что же мне теперь, пойти на рынок и выбрать более репрезентативную модель? По-вашему, было бы лучше, если бы вместо Ивон я вывел другую знакомую мне шлюху, Хаиру, соседку по Вилла Хуана, которая до сих пор живет в старом деревянном розовом доме с цинковой крышей? Хаира – ваша образцово-показательная карибская пута, наполовину конфетка, наполовину нет – в пятнадцать лет ушла из дома и поочередно жила на Кюрасао, в Мадриде, Амстердаме и Риме, и у нее двое детей, а в Мадриде, когда ей было шестнадцать, она сделала себе огромные сиськи, больше, чем у Любы из комикса «Любовь и ракеты» (но не такие большие, как у Бели́); Хаира, похвалявшаяся тем, что своим «устройством» она заасфальтировала половину улиц в родном городке ее матери. Скажите, было бы лучше, заставь я Оскара познакомиться с Ивон на шикарной автомойке, где теперь трудится Хаира шесть дней в неделю и где братану, пока он ждет машину, отполируют не только крылья, но и ногти, потому что удобства клиента превыше всего? Так было бы лучше? Да?

Но тогда я бы соврал. Знаю, я намешал сюда изрядно фэнтези и всякой НФ, и все же это должен быть правдивый рассказ о короткой фантастической жизни Оскара Вау. Разве так уж трудно поверить, что Ивон существует, а парню вроде Оскара наконец немного повезет впервые за двадцать три года?

Короче, я даю вам шанс. Если выпадет синяя таблетка, продолжайте. Если красная, опять врубайте «Матрицу».

 

Девушка из Сабаны-Иглесии

На их снимках Ивон выглядит молодо. Ее улыбка и затейливые позы, что она принимает, словно демонстрируют миру: э-эй, вот она я, хотите берите, хотите нет. Одевается она тоже как молодые, однако ей полновесных тридцать шесть, идеальный возраст для кого угодно, кроме стриптизерши. На крупных планах видны гусиные лапки, и она постоянно жалуется на свой животик и на грудь и попу за то, что они теряют упругость, вот почему, говорила она, мне приходится ходить в спортзал пять раз в неделю. В шестнадцать такая фигура достается тебе задарма, но в сорок – уффф! – это работа на полный день. В третий раз, когда Оскар зашел к ней в гости, Ивон опять удваивала скотч, а потом вынула из стенного шкафа фотоальбомы и показала Оскару фотографии своей юности: Ивон в шестнадцать, в семнадцать, в восемнадцать, всегда на пляже, всегда в бикини по моде начала восьмидесятых, всегда с развевающимися волосами, улыбающаяся, всегда обнимающая «якуба» средних лет, потомка того злого мага, что создал белую расу на погибель черной. Глядя на этих старых бледнолицых волосатиков, Оскар не мог не преисполняться надеждой. (Дай-ка угадаю, говорил он, это твои дядюшки?) На каждой фотографии внизу стояли дата и место съемки, и таким образом Оскар сумел проследить путанское продвижение Ивон по Италии, Португалии, Испании. Тогда я была прекрасна, с тоской сказала она. И не преувеличила: ее улыбка могла бы затмить солнце; но, по мнению Оскара, она и сейчас была не менее красива, легкие возрастные изъяны в ее внешности только добавляли ей блеска (последний чудесный денек накануне увядания), о чем он ей и сообщил.

Ты такой милый, ми амор. Она залпом осушила бокал и прохрипела: под каким знаком ты родился?

Как же он жаждал любви! Прекратил писать и бегал к ней почти каждый день, даже когда знал, что она работает, так, на всякий случай: а вдруг она заболела или решила завязать с профессией, чтобы выйти за него замуж? Двери его сердца распахнулись настежь, он чувствовал легкость в ногах и не чувствовал своего веса, он ощущал себя стройным. Ла Инка неустанно поносила Ивон, даже Бог не любит распутниц. Ага, расхохотался его тио, но всем известно, распутников Бог любит. Дядю Рудольфо распирало от радости: его племянник больше не петушок. Поверить не могу, из нашего птенчика наконец получился мужик, гордился он Оскаром. Зажав ему шею фирменным приемом устрашения, что практикуют в полиции Нью-Джерси, тио осведомился: когда это произошло? Хочу отметить эту дату сразу, как вернусь домой.

И вот опять: Оскар и Ивон у нее дома, Оскар и Ивон в кино, Оскар и Ивон на пляже. Ивон говорила без умолку, и Оскар иногда вставлял словечко. Ивон рассказала ему о своих двух сыновьях, Стерлинге и Перфекто, они жили в Пуэрто-Рико с бабушкой и дедушкой, а она виделась с ними по большим праздникам. (Пока она была в Европе, они знали ее только по фотографиям и по деньгам, что она им присылала, а когда она окончательно вернулась на Остров, они уже превратились в маленьких мужчин и ей не хватило мужества оторвать их от семьи, которую они считали своей. Я бы, услышав такое, закатил глаза, но Оскар проглотил и не подавился.) Она рассказала ему о своих двух абортах, о сроке, что отмотала в мадридской тюрьме; рассказала, как тяжело продавать свою задницу, и спросила: бывает ли что-нибудь возможным и невозможным одновременно? Говорила, что, не учи она английский в университете, ей, вероятно, пришлось бы много хуже. Вспоминала о поездке в Берлин в компании с бразильским транссексуалом, ее другом, и как иногда поезд настолько замедлял ход, что можно было сорвать цветок с дерева, не потревожив его собратьев. Рассказала и о своем доминиканском бойфренде, капитане, и его заграничных друзьях, трех бендитос, блаженненьких, – итальянце, немце и канадце, что наведывались к ней каждый по отдельности. Тебе повезло, что они женаты, хохотнула она. А то бы я трудилась все лето. (Ему хотелось попросить ее больше не упоминать об этих придурках, но она бы лишь рассмеялась в ответ. Поэтому он сказал: хотел бы я посмотреть на них в каком-нибудь злачном столичном квартале, говорят, там любят туристов; она захихикала и велела ему быть хорошим мальчиком.) Оскар, в свою очередь, поведал ей о своем единственном большом путешествии, когда он и его повернутые на играх приятели по колледжу отправились в Висконсин на съезд игровых фанатов, как они разбили палатку в резервации племени виннебаго и распивали пиво с тамошними индейцами. Говорил о том, как он любит свою сестру Лолу, и о том, что с ней случилось. Говорил, что хочет жить своей жизнью. И это был единственный раз, когда Ивон промолчала в ответ. Лишь налила им обоим выпить и подняла бокал. За жизнь!

Они проводили вместе довольно много времени, и вроде бы это обоих устраивало. Может, нам пожениться, однажды сказал он, не шутя, и она отмахнулась: из меня выйдет ужасная жена. Он виделся с ней так часто, что даже успел напороться разок-другой на ее пресловутое «дурное настроение», когда принцесса-инопланетянка, вторая ее половина, выступала на первый план, – Ивон становилась холодной, угрюмой и могла обозвать его идиотом-американцем за пролитое пиво. В такие дни она отпирала дверь своего дома, падала на кровать и больше не шевелилась. С ней было трудно, но он не уходил. Эй, я слыхал, Иисус сошел на Центральную площадь и раздает презервативы; уговаривал ее пойти в кино, пребывание в кинотеатре на людях отчасти усмиряло принцессу. После фильма она уже роняла кое-какие слова, вела его в итальянский ресторан и – неважно, до какой степени у нее улучшилось настроение, – напивалась в стельку. Ему приходилось затаскивать ее в «патфайндер» и везти домой по практически незнакомому городу. (После первого такого случая Оскар разработал следующую схему: он звонил Клайвзу, таксисту-евангелисту, с которым обычно имели дело его родные, и тот являлся, неизменно любезный, а потом ехал впереди, показывая дорогу.) Когда Оскар был за рулем, Ивон всегда клала голову ему на колени и разговаривала с ним – то по-итальянски, то по-испански, иногда о драках между женщинами в тюрьме, а порой говорила что-нибудь ласковое, и от того, что ее рот находился столь близко к его «ядрышкам», он был счастлив так, как мало кто способен себе представить.

 

Ла Инка держит речь

Не на улице он с ней познакомился, что бы он ни говорил. Его дядья, лос идиотас, отвели парня в кабак, там он и увидел ее впервые. А она уж перед ним покрасовалась.

 

Ивон в записи Оскара

Я не хотела возвращаться в Санто-Доминго. Но, когда я вышла из тюрьмы, с меня стали требовать долги, с деньгами было туго, а потом моя мать заболела и я вернулась.

Поначалу было тяжело. Когда поживешь фуэра, за границей, Санто-Доминго кажется самым тесным местом в мире. Но если я чему и научилась в моих странствиях, так это тому, что человек привыкает к чему угодно. Даже к Санто-Доминго.

 

Что остается неизменным

О да, они сблизились, что верно, то верно, но мы должны снова задать самые болезненные вопросы. Целовались ли они в «патфайндере»? Лазил ли он ей под ее сверхкороткую юбку? Прижималась ли она к нему всем телом, произнося его имя охрипшим голосом? Гладил ли он ее по густым спутанным обалденным волосам, пока она его высасывала? Трахались ли они хотя бы раз?

Конечно, нет. Он ждал, когда она подаст ему знак и он поймет, что она его любит. Начал догадываться, что этим летом он ничего подобного не дождется, но уже строил планы, как приедет сюда на День благодарения, а потом на Рождество. Когда он сказал ей об этом, она посмотрела на него как-то странно и только произнесла с грустью его имя, Оскар, и больше ничего.

Он ей нравился, это было очевидно, нравилась его заумная манера разговаривать и то, как он пялится на незнакомую вещь, будто она привезена с другой планеты (однажды она застукала его в ванной, когда он тем же взглядом смотрел на ее мыльный камень, – как, черт возьми, называется этот любопытный минерал? – спросил он). Оскару казалось, что он был одним из ее очень немногих настоящих друзей. За вычетом бойфрендов, иностранных и местных, за вычетом сестры, психиатра в Сан-Кристобале, и больной матери в Сабане-Иглесии, жизнь Ивон представлялась столь же пустынной, как и ее дом.

Путешествуй налегке, сказала она, когда он предложил купить ей светильник или еще что, и он подозревал, что этим же принципом она руководствуется и в дружбе. Хотя и знал, что не он один бывает у нее дома. Как-то он нашел на полу у ее кровати три использованных презерватива и спросил: к тебе инкубы повадились? Она улыбнулась без всякого смущения: есть один такой парень, который не понимает слова «убирайся».

Бедный Оскар. По ночам ему снилось, как его космический корабль «Самоотверженный» стартует и летит со скоростью света, но не в просторы Вселенной, а в тупик имени Аны Обрегон.

 

Оскар на Рубиконе

В начале августа Ивон начала чаще упоминать своего бойфренда капитана. Вроде бы он прослышал про Оскара и хочет с ним познакомиться. Он реально ревнивый, заметно упавшим голосом сказала Ивон. Пусть он со мной встретится, ответил Оскар. У всех бойфрендов сразу улучшается самочувствие, стоит им меня увидеть. Ну, не знаю, замялась Ивон. Может, нам стоит поменьше общаться. Почему ты не найдешь себе девушку?

Уже нашел, ответил он. Девушку моей души.

Ревнивый коп, он же бойфренд, и все это происходит в третьем мире? Может, нам стоит поменьше общаться? Любой другой бедолага рванул бы с места огромными прыжками в стиле Скуби-Ду – ииииэхх! – и дважды подумал бы, оставаться ли в Санто-Доминго хотя бы еще на день. Но известие о капитане лишь добавило Оскару страданий, как и фразочка «поменьше общаться». Нет бы опомниться и смекнуть: когда доминиканский коп говорит, что хочет с тобой познакомиться, это вряд ли означает, что он явится к тебе с цветами.

Как-то ночью, вскоре после инцидента с презервативами, Оскар проснулся в своей излишне кондиционированной комнате и осознал с необычайной ясностью, что он идет по знакомой дороге. По дороге, на которой он оказался однажды, когда, распсиховавшись из-за девушки, отключил мозги. По дороге, где случается много всего плохого. Ты должен немедленно с этим покончить, сказал он себе. Понимая с щемящей ясностью, что не покончит. Он любил Ивон. (А любовь для этого паренька была волшебным заклятьем, которое нельзя ни сбросить, ни обмануть.) Прошлым вечером она так напилась, что ему пришлось довести ее до кровати, и она все время повторяла: нам надо быть осторожнее, Оскар, но стоило ей рухнуть на матрас, как она начала, извиваясь, высвобождаться из одежды, ничуть не смущаясь его присутствием; он старался не смотреть, пока она не укрылась одеялом, но то, что он успел увидеть, обожгло краешки его глаз. Когда он собрался уходить, она села – ее грудь, абсолютно и прекрасно голая. Постой. Подожди, пока я засну. Он лег рядом с ней поверх одеяла и домой отправился, только когда начало светать. Он видел ее прекрасную грудь и понимал теперь, что уже слишком поздно паковать вещи и валить в Штаты, как твердили ему тоненькие голоса в голове. Слишком поздно.

 

Последний шанс

Два дня спустя Оскар застал своего дядю внимательно изучающим входную дверь. В чем дело? Тио указал на дверь, а затем на противоположную бетонную стену прихожей. Похоже, кто-то стрелял по нашему дому. Рудольфо был в ярости. Гребаные доминиканцы. Небось по всему кварталу очередью прошлись. Нам повезло, что живы остались.

Мать поковыряла пальцем дырку от пули. Я не считаю это везением.

Я тоже, сказала Ла Инка, глядя в упор на Оскара.

На секунду Оскар ощутил странное подергивание в затылке, которое кое-кто называет инстинктом, но вместо того, чтобы замереть и вникнуть, он сказал: наверное, мы ничего не слышали из-за наших кондиционеров – и потопал к Ивон. Они собирались в старый город в тот день.

 

Оскар получает все и сразу

В середине августа Оскар наконец встретился с капитаном. И тогда же сподобился первого в своей жизни поцелуя. Так что можно сказать, этот день изменил его жизнь.

Ивон опять набралась и отключилась (после того как выдала пространную речь о том, что они должны предоставить друг другу больше «пространства»; Оскар слушал, опустив голову и думая про себя, зачем же она тогда не выпускает его руки из своей в течение всего ужина). Было очень поздно; Оскар, как обычно в таких ситуациях, следовал за Клайвзом на «патфайндере», когда на дороге возникли копы; Клайвза они пропустили, но Оскара остановили и попросили, не забывая о «пожалуйста», выйти из машины. Это не мой автомобиль, объяснил он, оставаясь за рулем, ее, – и показал на спящую Ивон. Понятно, но не могли бы вы на минутку съехать на обочину. Он подчинился, слегка встревожившись, и в этот момент Ивон села и уставилась на него своими светящимися глазами.

– Знаешь, чего я хочу, Оскар?

– Я Оскар, – сказал он, опасаясь продолжения.

– Я хочу, – сказала она, изготавливаясь, – тебя поцеловать.

Не успел он и звука проронить, как она набросилась на него.

Первое в жизни ощущение женского тела, прижимающегося к твоему, – кто способен забыть такое? И первый настоящий поцелуй… хотя, если честно, я позабыл и то и другое, но Оскар не забудет никогда.

На миг он оторопел. Вот оно, неужели, реальное оно! Ее губы, пухлые и податливые, ее язык, шарящий у него во рту. А потом вокруг них вспыхнул свет и он подумал: я перехожу в иное измерение! Сверши-и-и-лось! Но быстро сообразил, что это двое копов в штатском, те, что их остановили, – оба выглядели так, будто выросли на планете с мощным гравитационным полем, и мы, простоты ради, назовем их именами из комиксов про зомби: Соломон Ханжа и Горилла Пачкун – светили фонариками внутрь машины. И кто стоял за ними, наблюдая за происходящим в «патфайндере» взглядом закоренелого убийцы? Капитан, разумеется. Бойфренд Ивон!

Ханжа и Пачкун вытолкнули Оскара из машины. Вцепилась ли Ивон в него обеими руками, пытаясь удержать? Возмутилась ли она грубым вмешательством в их увеселительную прогулку? Конечно, нет. Землячка просто снова отрубилась.

Капитан. Худощавый, лет сорока с небольшим, белолицый кучерявый полукровка на фоне сверкающего красного джипа, прилично одетый, в легких брюках и белой накрахмаленной рубашке, застегнутой на все пуговицы, ботинки блестят, как панцири скарабеев. Один из тех рослых, наглых, вызывающе смазливых парней, рядом с которыми очень многие в этом мире чувствуют себя неполноценными. А также один из тех очень плохих людей, кому даже постмодернизм не способен найти оправдание. При Трухильято он был еще мал, и вкусить реальной власти ему не довелось, свои первые лычки он заработал лишь во время североамериканского вторжения. Как и мой отец, он поддерживал штатовских захватчиков, а поскольку был методичен и не обнаруживал ни на намека на милосердие к левакам, он поднялся – нет, катапультировал – в первые ряды военной полиции. При Демоне Балагуэре ему хватало работы. Отстреливал профсоюзных деятелей, целясь с заднего сиденья автомобиля. Сжигал дома организаторов протестов. Разбивал людям лица монтировкой. Двенадцать Балагуэровых лет для таких, как он, были славным временем. В 1974-м он держал голову пожилой женщины под водой, пока та не умерла (она агитировала крестьян в Сан-Хуане потребовать прав на землю); в 1977-м он изобразил мазелтов, раздавив стекло на горле пятнадцатилетнего мальчика каблуком своего «флорсхайма» (еще один смутьян из коммунистов, туда ему и дорога). Я хорошо знаю этого парня. Его родня живет в Квинсе, и на каждое Рождество он привозит им «Черного Джонни Уокера». Друзья зовут его Фито, и в юности он хотел стать юристом, но клубы, телки, выпивка вытеснили юриспруденцию из его головы.

Значит, вы из Нью-Йорка. Глянув в глаза капитану, Оскар сразу понял, что крупно вляпался. У капитана, знаете ли, были близко посаженные глаза, голубые и страшные. (Глаза Ли Ван Клифа! Такие только в кино бывают у «плохих парней».) Если бы не твердость его сфинктера, обед, ужин, а заодно и завтрак вылились бы из Оскара в один момент.

– Я ничего не нарушил, – промямлил Оскар. – Потом выпалил: – Я американский гражданин.

Капитан отмахнулся от комара:

– Я тоже американский гражданин. Натурализовался в городе Буффало, штат Нью-Йорк.

– А я купил гражданство в Майами, – встрял Горилла Пачкун.

– А я нет, – пожаловался Соломон Ханжа, – у меня только вид на жительство.

– Пожалуйста, вы должны мне поверить, я ничего не нарушил.

Капитан улыбнулся. Даже зубы у сукина сына были как у обитателя первого мира.

– Знаешь, кто я?

Оскар кивнул. Он был неопытен, но не дурак.

– Вы бывший бойфренд Ивон.

– Я не бывший новио, ты, мальдито паригуайо, чертов придурок! – заорал капитан, и жилы на его шее вздулись канатами, как это бывает у мультяшных злодеев.

– Она сказала, что вы бывший, – настаивал Оскар. Капитан схватил его за горло. – Так она сказала, – пролепетал Оскар.

Ему, считай, повезло. Походи он на моего другана Педро, доминиканского супермена, или на Бенни, работавшего моделью, Оскара, возможно, пристрелили бы на месте. Но поскольку он был некрасивым рыхлым обормотом, поскольку и вправду походил на мальдито паригуайо, которому в жизни ничего хорошего не перепадало, капитан сжалился над ним (обнаружив раздвоение личности, как у Горлума) и лишь двинул ему пару раз. Оскару, которому еще никогда не доставалось от взрослого мужика с военной выправкой, почудилось, что по нему пробежалась американская футбольная команда в полном составе. Дыхание ему перешибли так, что он и вправду думал, что умрет от асфиксии. Над ним нависло лицо капитана: если еще раз дотронешься до моей мухер, я убью тебя, и Оскару удалось прошептать «вы бывший», прежде чем мессиры Ханжа и Пачкун подняли его (не без труда), запихнули в свой «камри» и нажали на газ. Оскар бросил последний взгляд на Ивон – и что же он увидел? Капитан выволакивал ее из «патфайндера» за волосы.

Он попытался выскочить из машины, но Горилла Пачкун ударил локтем с размаху, выбив из него всю боевитость.

Ночь в Санто-Доминго. Тьма непроглядная, естественно. Чисто блэкаут. Даже на «Маяке Колумба» ни огонька.

Куда они его везли? А куда же еще. На тростниковое поле.

Вечное возвращение? Он идет по стопам Бели́? Оскар был настолько ошеломлен и напуган, что обмочился.

– Ты разве не отсюда родом? – спросил Ханжа своего напарника, более темнокожего, чем он сам.

– Ты, тупой ублюдок, я вырос в Пуэрто-Плато.

– Точно? А по тебе не скажешь. И выговор у тебя слегка французистый.

Сидя в машине, Оскар пытался подать голос, но не смог. (Он всегда думал, что подобные ситуации возьмет на себя его засекреченный герой: вынырнет из тени и ну рубить головы а-ля Джим Келли, но, очевидно, его засекреченный герой где-то сейчас пирогами угощался.) Все происходило слишком быстро. С чего все началось? Какой неверный шаг он сделал? Это казалось невероятным. Его везут умирать. Он попробовал вообразить Ивон на похоронах в почти прозрачном облегающем черном платье, но не смог. Увидел мать и Ла Инку у открытой могилы. Разве мы тебя не предупреждали? Нет? Мимо проплывал Санто-Доминго, и он чувствовал себя бесконечно одиноким. Как такое могло случиться? С ним? Жирным занудой, что боится всего на свете. Подумал о матери, о сестре, о фигурках, оставшихся не раскрашенными, и заплакал. Ты там потише, сказал Ханжа, но Оскар был не в силах унять плач, даже когда закрыл себе рот обеими руками.

Ехали они долго и вдруг резко затормозили. У тростникового поля господа Пачкун и Ханжа вытащили Оскара из машины. Открыли багажник, обнаружили, что батарейки в фонариках сдохли, и попилили назад покупать батарейки, а потом опять на поле. Пока они торговались с продавцом батареек, Оскар размышлял о побеге: выскочить из машины и с громкими воплями кинуться по улице. Но не осмелился. Страх – убийца разума, вертелось у него в голове, он не мог заставить себя действовать. Они ведь вооружены! Он смотрел в ночь в надежде углядеть штатовских морских пехотинцев, что вышли на прогулку перед сном, но на глаза ему попался только мужчина, одиноко сидевший в кресле-качалке перед обветшалым домом, и Оскару увидел – он мог бы поклясться! – что у чувака нет лица, но убедиться в этом ему не дали вернувшиеся с батарейками убийцы, и они поехали обратно. Перезарядив фонарики, господа повели его в тростник, – никогда прежде у него не было сильнее ощущения, будто он попал на другую планету: громкие шорохи, скрип, треск, какое-то шмыганье под ногами (змея? мангуст?), и в придачу звезды на небе в блистательном множестве. И все же этот мир казался ему странно знакомым; его переполняло чувство, что он уже бывал в этом месте, но очень, очень давно. И это была не ложная память, но кое-что похуже; однако, прежде чем он успел сосредоточиться, воспоминание ускользнуло, потонуло в страхе, и двое полицейских приказали ему остановиться и повернуться к ним лицом. У нас для тебя подарочек, сказали они приятельским тоном. Это вернуло Оскара к реальности. Прошу вас, завопил он, не надо! Но вместо вспышки в дуле и вечной тьмы Пачкун саданул его по голове рукояткой пистолета. На секунду боль разбила яйцо его страха, и он обрел силы, чтобы шарахнуться в сторону с намерением сбежать, но тут они принялись молотить его пистолетами.

Не ясно, что у них было на уме: припугнуть или убить. Возможно, капитан приказал им одно, а они сделали другое. Возможно, они в точности выполнили приказ, а возможно, Оскару просто повезло. Трудно сказать. Знаю лишь, что били его в превосходной степени. Это была какая-то «Гибель богов», финал и громовые аккорды, избиение столь жестокое и безжалостное, что даже Кэмден, город-чемпион по мочилову, мог бы гордиться этими копами. (Так точно, сэр, если надо кому морду расквасить, нет ничего лучше фирменной рукоятки «пачмайер».) Он голосил, но они не прекращали наносить удары; он умолял, но это их не остановило; он вырубился, но они продолжали; приводили его в сознание, пиная по яйцам! Он пытался отползти в тростник, но они хватали его за шиворот! И этот кошмар был как собрания Ассоциации современного языка в восемь утра – бесконечным. Слушай, сказал Горилла Пачкун, что-то употел я с этим пареньком. В основном они били его по очереди, но иногда в четыре руки, и в такие моменты Оскар был уверен, что его бьют не двое, а трое мужчин, что копам помогал человек без лица, которого он видел у лавки с батарейками. Ближе к концу, когда жизнь начала вытекать из него, Оскар оказался лицом к лицу с абуэлой; Ла Инка сидела в кресле-качалке и, глянув на него, проворчала: что я тебе говорила об этих шлюхах? Не я ли говорила, что ты погибнешь из-за них?

А затем Пачкун поставил точку: обутый в тяжелые ботинки, он прыгнул на голову Оскара, но мгновением ранее Оскар мог бы поклясться, что с ними был третий человек, тот, что стоял поодаль за толстым стеблем; но разглядеть его лица Оскар не успел – для него наступило «спокойной ночи, милый принц», и он почувствовал, что опять летит вниз, падает прямиком на 18-й путь и ничего не может поделать, совсем ничего, чтобы остановить падение.

 

Клайвз всегда выручит

Он пролежал бы в безбрежном скрипучем тростнике всю оставшуюся ему жизнь – если бы не Клайвз. У таксиста-евангелиста нашлось достаточно смелости, смекалки и, да, доброты, чтобы осторожненько последовать за копами, и, когда они закончили, Клайвз, погасив фары, подобрался поближе к тому месту, откуда они отъехали. Фонарика у него не было; с полчаса он топтался средь тростника в кромешной тьме и уже подумывал прекратить поиски, чтобы вернуться утром. Но вдруг услышал, как кто-то поет. И хорошо поет, Клайвз, хорист в своей церкви, знал в этом толк. Он ринулся на голос, раздвинул последние стебли, и могучий ветер пробежал по тростнику, едва не сбив таксиста с ног, словно первый порыв урагана, словно вихрь, что поднимает ангел, взлетая, а затем так же быстро, как взвился, ветер стих, оставив по себе лишь запах горелой корицы, и буквально в двух шагах от Клайвза на помятом тростнике лежал Оскар. Он был без сознания, оба уха кровоточили, и казалось, от смерти его отделяет один щелчок пальцами. Как ни примеривался Клайвз, но дотащить Оскара до машины в одиночку ему было не под силу, поэтому он оставил его лежать – только держись! – и двинул на ближайшую сахароварню, где рекрутировал парочку гаитянских брасерос, рабочих-мигрантов, что отняло некоторое время, поскольку брасерос боялись самовольно уйти с сыроварни, за каковую провинность надсмотрщики могли бы их отдубасить не хуже, чем копы Оскара. В конце концов Клайвз уговорил их, и они помчались на место преступления. Какой здоровый, охнул один из брасерос. Большой банан, пошутил второй. Очень большой банан, сказал третий, и они уложили его на заднее сиденье. Как только дверца захлопнулась, Клайвз метнулся за руль и рванул прочь. Несся на предельной скорости во имя всего святого. Гаитянцы бросали камни ему вслед, ведь он обещал подбросить их до сахароварни.

 

Близкие контакты карибской степени

Оскар помнит, что ему приснился мангуст и они поболтали. Только это был не просто какой-то мангуст, но Мангуст.

Так что ты предпочтешь, больше или меньше, спросил он. И сперва Оскар едва не ответил «меньше». Он так устал, и он терпел столько боли – меньше! меньше! меньше! – но потом где-то в голове зашевелилось: семья. Он подумал о Лоле, о матери и Ла Инке. Вспомнил себя в детстве, когда он был настроен более оптимистично. Коробка для завтраков рядом с кроватью – первое, что он видел по утрам, открывая глаза. Планета обезьян.

– Больше, – прохрипел он.

– – –, – сказал Мангуст, и ветер отбросил Оскара назад во тьму.

 

Живой или мертвый

Сломанный нос, разбитая челюстная дуга, порванный седьмой черепной нерв, три зуба, выскочившие из десны, сотрясение мозга.

– Но он жив? – спросила мать.

– Да, – уступили врачи ее натиску.

– Помолимся, – сурово сказала Ла Инка. Схватила Бели́ за руки и опустила голову.

Если они и отметили сходство между прошлым и настоящим, обсуждать это они не стали.

 

Брифинг для спускающихся в ад

Без сознания он пробыл три дня.

У него осталось впечатление, что в это время ему снились совершенно фантастические сны, но к тому моменту, когда он впервые поел в больнице – кальдо де поло, куриный бульон, – он уже не мог их вспомнить, увы. В памяти сохранился лишь образ существа, похожего на Аслана, с золотистыми глазами, оно все что-то говорило, но Оскар не слышал ни слова из-за румбы, грохотавшей в соседнем доме.

И только много позже, в свои последние дни, он вспомнил один из этих снов. В разрушенном замке перед ним стоит старик и протягивает ему книгу, на, мол, почитай. На старике маска. Оскару не сразу удается сфокусировать взгляд, но затем он обнаруживает, что все страницы в книге чистые.

Чистые листы. Эти слова услыхала прислуга Ла Инки, дежурившая у его кровати, и немного погодя Оскар пробился сквозь уровень бессознательного во вселенную реальности.

 

Живой

На этом его отпуск закончился. Как только врачи дали мамаше де Леон зеленый свет, она позвонила в офис авиалиний. Она была не такой дурой, чтобы медлить; слава богу, у нее имелся собственный опыт в подобных делах. С сыном она объяснилась в простейших и самых доходчивых выражениях, которые даже сотрясенный мозг способен уразуметь. Ты, тупой, никчемный, паршивый сукин сын, едешь домой.

Нет, ответил он изуродованными губами. И не из пустого каприза. Очнувшись и осознав, что еще жив, Оскар первым делом спросил об Ивон. Я люблю ее, прошептал он, на что его мать отреагировала: заткнись, ты! Просто заткнись!

– Зачем ты кричишь на мальчика? – напустилась на нее Ла Инка.

– Затем, что он идиот.

Семейный доктор разобрался с эпидуральной гематомой, но не гарантировал, что у Оскара нет мозговой травмы. (Она была подружкой копа? Тио Рудольфо присвистнул. Ставлю на мозговую травму.) Увозите его домой немедленно, посоветовал доктор, но на протяжении четырех дней Оскар сопротивлялся любой попытке запихнуть его в самолет, что свидетельствует о наличии изрядной силы духа у этого толстого паренька; он ел морфин горстями, но дикая боль в челюстях не утихала; у него была круглосуточная мигрень убойной силы, и он не мог скосить правый глаз; голова у парня так распухла, что Оскар напоминал человека-слона, а когда он попытался встать на ноги, пол рывком ускользнул из-под его ног. Господи, вот это да! – подумал он. Значит, вот что чувствуешь после того, как тебе напинали. Боль не прекращала накатывать волнами, и как бы он ни старался, он не мог ее усмирить. Он поклялся, пока жив, больше никогда не сочинять сцен с побоищами. Однако в этой черноте случались и просветы; побитость даровала ему любопытные прозрения; он понял, и, вероятно, очень некстати, что, не будь у них с Ивон все серьезно, капитан вряд ли стал бы марать о него руки. Чем не доказательство тому, что они с Ивон – пара? Мне праздновать, спросил он у комода, или рыдать? Что он еще прозрел? Однажды, когда он наблюдал, как мать сдирает простыни с кроватей, его вдруг осенило: семейное проклятье, о котором он наслышан с детства, возможно, и не выдумка вовсе, но правда.

Фуку́.

Он обкатывал слово во рту, словно проверяя его на прочность. Фак ю.

Мать сердито замахнулась на него кулаком, но Ла Инка перехватила ее руку – плоть к плоти. Не сходи с ума, сказала Ла Инка, и Оскар не понял, к кому она обращается, к матери или к нему.

Что касается Ивон, на его сообщения на пейджер она не откликалась; как-то ему удалось доковылять до окна – «патфайндера» на месте не было. Я люблю тебя, крикнул он, высунувшись наружу. Я люблю тебя! Однажды он добрался до ее двери и позвонил, но тио Рудольфо, скоро обнаруживший исчезновение племянника, силой увел его обратно. По ночам Оскар лежал в постели и мучился, воображая (в духе триллеров о любовных треугольниках) самые разные ужасы, что могли постигнуть Ивон. Когда он чувствовал, что голова его вот-вот взорвется, он пускал в ход свои телепатические способности – главное, установить с ней контакт.

И на третий день она явилась. Пока она сидела на краешке его кровати, Бели́ гремела кастрюлями в кухне и произносила пута достаточно громко, чтобы они услышали.

– Прости, что не встаю, – прошептал он. – У меня небольшие проблемы с черепной коробкой.

Она была в белом, волосы еще не высохли после душа – буйство светло-каштановых завитков. Разумеется, капитан избил ее до полусмерти; разумеется, под глазами у нее были фингалы (вдобавок он засунул свой «магнум» 44-го калибра в ее вагину и спросил, кого она реально любит). И тем не менее Оскар охотно поцеловал бы любой кусочек ее лица и тела. Коснувшись пальцами его руки, она сказала, что больше не сможет с ним встречаться. Почему-то Оскар не видел ее лица, только размытое пятно; наверное, она полностью перешла на свой другой, инопланетный, уровень. Он слышал только печаль в ее дыхании. Где та девушка, что неделей ранее, заметив, как он втягивает живот, сказала полушутя: Оскар, только собаки любят кости? Где та девушка, что, не перемерив пяток разных нарядов, не выходила из дома? Он пытался сфокусировать зрение, но видел только свою любовь к ней.

Протянул ей исписанные страницы.

– Мне столько нужно тебе сказать…

– Мы с – решили пожениться, – перебила она.

– Ивон… – Он подыскивал слова, но она уже ушла.

Сэ акабо. Кончено. Ультиматум, выдвинутый матерью, абуэлой и дядей. Оскар не смотрел ни на океан, ни на пейзажи, пока они ехали в аэропорт. Медленно шевеля губами, он пытался расшифровать то, что написал накануне ночью. Прекрасный денек, заметил Клайвз. Оскар поднял голову, слезы стояли в его глазах. Да, так и есть.

В самолете он сидел между дядей и матерью. Господи, Оскар, нервно сказал тио Рудольфо. Ты похож на кучу говна в костюмчике.

Сестра встретила их в аэропорту и, увидев его лицо, заплакала, и все еще плакала, когда вернулась в мою квартиру. Ты бы видел Мистера, всхлипывала она. Он хотели его убить.

– Что за фигня, Оскар? – спросил я его по телефону. – Я оставляю тебя без присмотра на недельку-другую, и ты тут же вляпываешься в дробиловку?

Его голос звучал приглушенно:

– Я поцеловал девушку, Джуниор. Я наконец-то поцеловал девушку.

– Но тебя чуть не убили.

– Абсолютность их намерений не очевидна, они затронули не все мои болевые точки.

Но когда два дня спустя я увидел его, это было типа: мать твою, Оскар. Мать твою на хрен. Он покачал головой:

– Моя наружность – сущие пустяки, грядет игра много крупнее.

Он быстро черкнул по листку бумаги и показал мне: фуку́.

 

Совет

Путешествуй налегке. Она вытянула руки в стороны, словно заключая в объятия свой дом, а может, и весь мир.

 

Патерсон, опять

Он вернулся домой. Лежал в постели, выздоравливал. Неподвижность Оскара так бесила его мать, что она делала вид, будто не замечает его.

Он был полностью и совершенно разбит. Понимал, что любит Ивон как никого прежде не любил. Понимал, что ему надо сделать, – в подражание Лоле сбежать обратно. Хрен с ним, с капитаном. Хрен с ними, Ханжой и Пачкуном. Забить на всех. Легко сказать, когда за окном белый рациональный день, но по ночам ледяной пот струился с его мошонки по ногам, как гребаная моча. Ему снился и снился тростник, жуткий тростник, разве что теперь били не его, но его сестру, мать, он слышал их вопли, их мольбы, ради Всевышнего, прекратите, но вместо того, чтобы бежать во весь опор на голоса, он убегал прочь! И просыпался с криком. Не меня. Нет.

Смотрел «Вирус» по тысячному разу, и в тысячный раз слезы наворачивались ему на глаза, когда японский ученый в итоге достигал Тьерра дель Фуэго, Огненной земли, и соединялся с любовью всей его жизни. Перечитывал «Властелина колец», по моим прикидкам, в миллионный раз, одну из своих самых любимых любимейших книг, служившую ему утешением как ничто другое с тех пор, как он открыл ее для себя, когда ему было девять, и ему, потерянному, одинокому, его любимая библиотекарша посоветовала: вот, попробуй почитать это, и так одна-единственная фраза изменила его жизнь. Помнится, две первые книги он проглотил залпом и уже приканчивал третью, когда строчка «И вот из Дальнего Харада черные люди, наполовину тролли с виду…» заставила его остановиться, голова и сердце болезненно ныли.

Через полтора месяца после «колоссальных побоев» ему опять приснился тростник. Но теперь он не дал деру, когда начались крики и стоны, когда раздался треск костей, но собрал в кулак все свое мужество, какое было, какое у него когда-либо было, и заставил себя сделать одну вещь, которую не хотел делать, думая, что он этого не вынесет.

Он прислушался.