Путь к Софии

Дичев Стефан

Часть вторая

 

 

Глава 1

Хотя генерал Бейкер держался, как всегда, непринужденно, он явно проявлял нетерпение — часто вынимал часы, прислушивался к шагам в коридоре. Фред Барнаби, поглядывая на него, лукаво усмехался.

— В нашем распоряжении еще столько времени, паша! Почему вы так торопитесь? — наконец спросил он.

Они приехали в Софию рано утром — Бейкер по служебным делам, а Фред от нечего делать — и должны были сразу же вернуться на главную квартиру. Но как истые джентльмены, они не могли уехать, не навестив своей знатной соотечественницы виконтессы Стренгфорд. Сопровождаемые Сен-Клером, они заехали к ней в госпиталь и находились сейчас в ее кабинете. Здесь застали они доктора Грина и пришедшего прощаться мистера Гея, который решил при первой же возможности отбыть в Англию. Разговор шел о фронте, о тыле, о войне вообще. Но мысли генерала Бейкера были далеко от всего этого. Через своего слугу Сэмюэла он отправил записку Маргарет Джексон и с нетерпением ждал ее прихода.

Бейкер, бросив взгляд на приятеля через плечо, сделал вид, что не понимает его, и продолжал:

— К счастью, заместитель Мехмеда Али — человек с широкими взглядами, вы его знаете, он энергичен, деловит, вообще волевой, верный своему слову офицер.

— Шакир-паша действительно редкое исключение, — подтвердил Сен-Клер, сидевший неподалеку от доктора Грина.

— Почему же исключение, майор? — обернувшись к нему, спросил Валентайн Бейкер. — Все молодое поколение... И вообще, черт побери, — прошу прощенья, леди Эмили! — я верю, вопреки всему, глубоко верю в военную одаренность... в доблесть этой по праву господствующей нации!

— Это вопрос личного опыта, сэр.

— Может быть, вы еще скажете, что у меня отсутствует такой опыт?

— Вы действительно уже давно в Турции...

— Вам пора уже обзавестись своим гаремом, паша! — иронически вставил Барнаби.

— Опять вы со своими неуместными шутками, Фреди, — с упреком сказала виконтесса.

— Ведь я же его друг, кузина!

Эти двое сидели на диване у противоположной стены; она в одном углу — маленькая и недоступная, в черном вдовьем платье и в белой косынке сестры милосердия на голове; а он в другом — долговязый, улыбающийся, вытянув до середины комнаты свои огромные ножищи в желтых гамашах.

— Тогда, сэр, позвольте мне с моим пятнадцатилетним опытом быть скептиком! — заметил Сен-Клер.

— Быть может, вы сомневаетесь в исходе войны? Вы меня удивляете, майор... Чтобы так думали вы!

Бейкер снова взглянул на часы. Почему она не идет?

— Исход войны — это уж нечто иное, сэр. Но я действительно не верю в их военную одаренность... Нет, не верю больше! И у меня на это есть веские причины. Их вечная неразбериха, вечные передряги, зависть друг к другу. А подозрительность к нам, их друзьям...

— Вот этого я не замечал. И думаю, что у вас нет для этого достаточных оснований, — поспешно возразил Бейкер.

Но Сен-Клер продолжал, не меняя тона:

— И они вроде понимают, что именно надо предпринять, но, в сущности, ничего не предпринимают... Да и если предпринимают — что бы то ни было, — все равно из этого ничего не получается… Вы говорите, военная одаренность, сэр! А я бы сказал: у них только фанатизм, который их поддерживает...

— Странно, но наши точки зрения совпадают, майор.

Тот, кто произнес эти слова, был мистер Гей. Голос его прозвучал резко и насмешливо. Он сидел на низком стульчике у двери и, казалось, в любую минуту готов был уйти.

— А почему бы и нет? Но только в этом вопросе. Потому что вы убеждены, что война проиграна, не так ли?

— А разве вы утверждаете обратное? После всего, что вы сказали, после того, что происходит на фронтах...

На диване зашевелился Барнаби.

— По крайней мере там хоть что-то происходит! — проворчал он. — Как тоскую я о моей Родезии, кузина... Во всяком случае, я бы там не мерз!

— Ну и поезжайте себе туда, Фреди, ради бога! Ведь вас здесь ничто не задерживает, не так ли? Вот наш любезный мистер Гей покидает нас послезавтра, покиньте нас и вы, — сказала виконтесса с иронической ноткой, потому что сама была человеком долга и не могла себе представить жизнь без выполнения долга и не могла по-настоящему уважать людей, подобных своему кузену Барнаби, которые бесцельно губят время. — А что, Джордж, скажете вы? Неужели дела обстоят так плохо?

— Нет, ничего подобного я не говорил, высокочтимая леди Эмили! Я просто утверждаю, и утверждаю с полным сознанием того, что говорю: турецкая армия не способна одна устоять до конца в этой войне. Причин много...

— Но вы, Джордж, точно так же утверждали, что как только придут подкрепления...

— О да, подкрепления могут послужить решающим тормозом. Так оно и будет. Наш фронт, София, превратится тогда в огромную крепость, куда более устойчивую, чем Плевен, надеюсь. Но это лишь отодвинет угрозу, леди и джентльмены! Ведь факт, что, если Европа не придет им на помощь, война действительно кончится для них скверно.

— Да, но это уже нечто иное. Тут я с вами согласен, — подтвердил Бейкер.

В коридоре послышались шаги. Голоса. Нет, это не она. Шаги отдалились. Голоса затихли. Почему так задерживается Маргарет?

— Я не уверена, что нам необходимо открыто вмешиваться в войну, — сказала она. — Бог мой, ведь мы ничего не выиграем, хотя понесем столько жертв!

— Самый главный наш выигрыш, леди Эмили, в том, что мы не утратим тех преимуществ, которыми уже обладаем.

Услышав это, остальные мужчины оживились.

— В крайнем случае проливы все же останутся в наших руках, как вы полагаете, Сен-Клер?

Лицо виконтессы стало строгим.

— Джентльмены, все это шутки, я надеюсь, — сказала она. — Наша политика ни в коем случае не может быть именно такой... Впрочем, мы говорили с вами и о другом пути, Джордж. Этот злосчастный полуостров действительно нуждается в каких-то переменах...

— Бесспорно, леди Эмили! Времена меняются. Но все зависит от того, в каких именно переменах?

— Все же эти люди, болгары, — христиане, не так ли? После прошлогодних событий и тех ужасов, свидетельницей которых я была...

— Но ужасов не больших, чем те, которые сегодня творят в этой стране «освободители», дорогая леди Эмили!

— Не знаю. Я этого не видела. Но предполагаю, допускаю... Все же справедливость, человечность необходимы, Джордж! Вообще необходима человечность — и по отношению к болгарам и по отношению к туркам. И если вы спросите мое мнение, господа, то я скажу вам: компромисс — вот единственное решение! — Ее серые выпуклые глаза вдруг увлажнились, и на лице появилось скорбное, вдохновенное выражение. — Подумать только, какие жестокие страсти тлеют в нас, в людях! Какой же выход, скажите мне ради бога! Какой?! Нет, необходим скорейший и безоговорочный мир… Может быть, какая-нибудь автономия для болгар... и в то же время гарантированные права для турецкого населения. Да. И все наладится...

Она осеклась и умолкла.

— Все это так, как вы говорите, дорогая леди Эмили, — сказал Сен-Клер, воспользовавшись паузой. — Но беда в том, что война не прекращается. И что день ото дня положение вещей становится все более серьезным, даже фатальным. А отсюда и вытекает необходимость того, чтобы Европа взяла дело в свои руки. Как во время Крымской войны. Потому что — оставим в стороне Турцию — будем говорить откровенно: что станет с нами, ежели Россия прочно обоснуется на Балканском полуострове? Если захватит Константинополь, Галлиполи? Если, прикрываясь благовидным и, уж конечно, гуманным поводом, она продвинется к Суэцу?..

— Но вы говорили о каком-то секретном соглашении с Австро-Венгрией, которое может помешать этому... Кажется, вчера упоминали.

— Ну конечно же! Но представьте себе, ежели одновременно с Австро-Венгрией к нам присоединится еще и Франция, и Италия — Германию не следует принимать в расчет, она хитра и ведет свою политику... Тогда бы и прямое вмешательство не представляло бы никакого риска, верно, Гей? Вот почему наша задача — прежде всего привлечь на свою сторону общественное мнение этих стран. И мы это сделаем! С помощью газет, опросов. Не правда ли, Гей, у вас такой опыт. Этот ваш Леге, ваш Позитано — просто пешки в игре, но в силу создавшихся обстоятельств они стали ныне важнее слона, коня, ферзя, если хотите... Почему? Да потому, что именно отсюда, из тыла, идут все важные для нас сведения, сигналы, информация, доклады. И теперь именно эти до недавнего времени малозначащие консулы могут склонить в нужную нам сторону общественное мнение и свои правительства куда скорее, чем посланники этих стран в Константинополе, чем господа Тисо и граф Корти.

— Мне все же кажется, что вы преувеличиваете их значение, майор, — сказал Бейкер.

Сен-Клер встал. Глаза его мрачно горели, и собеседники невольно с изумлением уставились на него. В самом деле, в этом Сен-Клере есть что-то особенное. И он, несомненно, взволнован, несмотря на его кажущееся спокойствие. Если бы он не был так костляв и худ, он мог бы считаться красивым. Среди своих соотечественников он внешностью больше других был англичанином, но вопреки всему что-то отделяло его от них, и он подсознательно это чувствовал. Это что-то таилось в его глазах — черных, внимательных, затаенных глазах, которые одни и говорили о его страшном одиночестве.

— Я полагаю, вы поймете то, что я вам хочу сказать, — продолжал он. — Вступим ли мы открыто в войну или нет — это особый вопрос. Но все мы должны выполнять здесь свое дело наилучшим образом. Одни — с помощью газет. Другие — как инструкторы и советники. И любым иным способом. А такие, как вы, леди Эмили, — своим милосердием. И все мы, притупляя вражду, возможно, в известном смысле сумеем предопределить будущее. Да. Потому что, в конце концов, если все же будет создано какое бы то ни было болгарское государство, мы должны уже с нынешнего времени обеспечить себе позиции в нем... И именно в этом ваша задача, леди Эмили! Вероятно, это и ваша задача, Ральф...

— Что же, только я один остался без задачи? — сверкнув крупными зубами, воскликнул Барнаби.

Все рассмеялись.

— Как можно! Нет, нет!.. Один только Фред Барнаби! Джордж, придумайте и для Фреди какую-нибудь задачу ради бога!

То, что для Сен-Клера было таким серьезным и составляло смысл жизни, вызвало на оживившихся лицах веселые улыбки. Он даже пожалел, что открыл свои сокровенные мысли. В самом деле, почему он это сделал? Зачем заговорил об этом? Какая необходимость заставила его делиться мыслями, которые для всех этих людей, возможно, не значили ровно ничего? Он любезно улыбнулся, хотя чувствовал себя непонятным и одиноким... Да и Фред Барнаби тоже выполняет тут неосознанно какую-то задачу, и она в том, что он приехал сюда безо всякой цели, просто чтобы показать миру: вот, мол, каков наш свободный дух, он всюду — и в джунглях, и на морях, и в пустынях, и тут... Да. Вопреки всему Сен-Клер хотел сказать об этом во всеуслышание, но в эту минуту раздался стук в дверь и все обернулись. Генерал Бейкер едва удержался, чтобы не встать.

— Войдите! — громко сказала виконтесса.

Дверь отворилась, и на пороге показалась плотная, округлая фигура Сэмюэла. Маргарет Джексон с ним не было. Увидев леди Стренгфорд, он смутился и лихо щелкнул каблуками.

— Ну? — спросил генерал.

— Интересующее вас лицо отсутствует, сэр. Это письмо объяснит вам...

Сэмюэл снова взглянул на виконтессу и вручил генералу лиловый конверт, проделав это так ловко, что Сен-Клер, сидевший на соседнем стуле, не смог разглядеть почерка отправителя.

— Благодарю. Подождите нас внизу, возле лошадей, Сэмюэл.

Со смутным раздражением Бейкер распечатал конверт. Письмо было написано по-французски, генерал взглядом отыскал подпись и, увидев имя Филиппа Задгорского, был озадачен. Он принялся читать.

«Ваше превосходительство!

Позволю себе поставить Вас в известность, что уважаемая госпожа Джексон выехала нынче рано утром в сопровождении капитана Амир-бея с намерением осмотреть окрестные поместья и, вероятно, вернется не раньше, чем завтра. Рад Вам сообщить, сударь, что миссис Маргарет пребывает в добром здравии, аккуратно посылает свои корреспонденции и в наших с ней разговорах очень часто вспоминает Вас.

Пользуюсь случаем, Ваше превосходительство, пригласить Вас на скромное торжество — дань нашей национальной традиции, — которое состоится в нашем доме послезавтра вечером по случаю уже объявленной официально помолвки моей сестры с его превосходительством французским консулом господином Леге и где, несомненно, Вы увидите и госпожу Джексон. Приглашение это, само собой разумеется, относится и к уважаемому господину Барнаби.

Льщу себя надеждой, что вы почтите нас своим присутствием, чем окажете нам особенно большую честь.

Остаюсь с глубоким уважением к Вам

Филипп Задгорский,

лиценциат юридических наук».

Прочитав письмо, Бейкер сунул его в карман.

Лукавый взгляд приятеля украдкой следил за ним.

— Что, паша? Любовное послание?

— К сожалению, нет, Фреди! Просто приглашение на помолвку. Оно относится и к вам!

— Это, наверное, приглашение на помолвку господина Леге! — сказала леди Стренгфорд, — от брата молодой Задгорской, не так ли? Меня тоже пригласили... и вас, наверное, Джордж?

Сен-Клер кивнул, но виконтесса не успокоилась.

— У меня такое ощущение... — медленно продолжала она, тщательно подбирая слова и произнося их с не свойственным ей сарказмом. — Да, я не испытываю особого желания присутствовать на званом вечере у этих парвеню... Бедный консул Леге!

— А я бы сказал: счастливчик Леге! — усмехнулся Сен-Клер, и остальные мужчины все дружно поддержали его.

— Я не имею ничего против нее, дорогие друзья! Нет, нет! Она очень милая девушка. И я вовсе не отношусь к тем, кто делает такого рода различия. Но все же эти приглашения... И это желание использовать положение уважаемого всеми нами французского консула...

— Я рад, что вы все это понимаете, леди Эмили! Необходима и эта жертва. Придется отправиться на помолвку. И не только ради консула, хотя он в данном случае для нас важен. Но даже и ради них! Ведь только что мы говорили с вами, господа, о наших задачах здесь в настоящее время, на ближайшее и на далекое будущее, — прервал ее с улыбкой Сен-Клер.

— О времена! — со вздохом сказала виконтесса. — Меня удивляет, как это вам всегда удается все видеть в перспективе, Джордж...

— Вы мне льстите, леди Эмили! В конце концов, не так уж трудно установить, кто из болгар в этом городе может нам сослужить службу в том или другом смысле, не так ли?

Рэндолф Грин, все время хранивший молчание, включился в разговор.

— Да, я забыл сообщить вам, леди Эмили. Моего помощника, доктора Будинова, два дня не будет в лазарете.

— Он заболел?

— Нет. Он уехал, кажется, в Копривштицу с братом... Срочно оперировать кого-то из своих близких. Или еще что-то в этом роде. Я не запомнил.

— Но ведь это своеволие! Каждый обязан выполнять свой долг! Доктор Будинов необходим здесь!

Грин задержал взгляд на ее возмущенном лице.

— В известном смысле — да! — сказал он. — Но вы забыли, что мой помощник болгарин.

— Что вы хотите этим сказать? Вы хотите сказать...

— Я просто размышляю. Вспомнил один случай, — сказал он.

Сен-Клер поспешил вмешаться.

— Не проводите параллелей, Ральф. Будинов — надежный человек. И вообще, леди Эмили, какие-то два дня... Небольшая прогулка в Копривштицу, вы сказали, Ральф? Тем лучше. Я уверен, она освежит нашего молодого доктора. В последнее время он действительно выглядел очень утомленным.

Бейкер посмотрел на часы и поднялся.

— Ну-с, Фреди, нам пора в путь...

— Я готов, паша!

Остальные тоже поднялись.

— Как, вы уже отправляетесь?

— Что поделаешь, леди Эмили, нас зовет долг, как говорит майор. Да, не забудьте, Сен-Клер, поблагодарить от моего имени этого господина за приглашение, понимаете? И будьте так добры передать мои самые сердечные поздравления консулу!

— А от моего имени и невесте, — прибавил Барнаби.

 

Глава 2

Вечером Неда сказала себе: «То, что творится со мной, — все это словно в каком-то романе. Но если я даже влюблена, то только на один этот вечер. Завтра Андреа будет далеко, и я, быть может, никогда уже больше не увижу его...» Она так и заснула с мыслями об Андреа, и все ее сны были о нем.

Но утром она увидела Андреа в окне. Глаза его говорили ей что-то такое, чего она не могла понять. Поэтому она убежала, спряталась, а потом, сама того не сознавая, вернулась к своему окошку и выглянула из-за занавески. Андреа вышел во двор и, смеясь, стал бросать снежками в сынишку своего брата. Его беспечная веселость и смех поразили ее. Как, неужели то, что он уезжает, для него ничего не значит?! Но немного погодя она заметила, что он все время поглядывает на ее окно, и от этих настойчивых взглядов она разволновалась. «Нет, нет! Это невозможно. Нет, я просто схожу с ума!.. Но почему, почему не махнуть ему рукой на прощанье? Ведь он уезжает! Скоро я тоже уеду и никогда его не увижу», — говорила она себе и была готова отдернуть занавеску. Но в эту минуту ее зачем-то позвала Тодорана, потом ее остановил брат, чтобы посоветоваться относительно празднования помолвки, устройством которого все усиленно занимались в доме. Когда она снова вернулась к окну, Андреа уже не было во дворе. «Господи», — только прошептала она, прижалась лбом к стеклу и заплакала.

Она плакала беззвучно, недвижно и, как ей казалось самой, плакала только потому, что не махнула ему на прощанье рукой. И, непонятно почему, то, что она назвала своим романом, ожило вдруг перед ее глазами, но было оно ни мучительным, ни страстным, как ночью, а каким-то безнадежным, безвозвратным. Словно в волшебном фонаре одна за другой менялись картины. Она видела себя, его. Видела, как они обменялись взглядами, когда она отправлялась знакомиться со своей будущей свекровью, и как после встретила его, возвращаясь в фаэтоне... «Боже мой!» — прошептала Неда, когда наконец дошла до вечера у старого колодца, до объятий и поцелуев, от которых потеряла голову, — все это как будто было предопределено и ничего иного не могло быть!..

Но как только Неда поняла, что с прошедшей ночи она живет только памятью о ней, она вдруг застонала, бросилась на кровать и зарыдала. «Я больше его не увижу, я знаю, предчувствую это, — повторяла она. — Ах, как все это жестоко... Как бессердечно!»

Постепенно она успокоилась, но чувствовала себя совершенно опустошенной. Лежала недвижно, смотрела прямо перед собой. С лестницы доносились голоса — громкий оживленный голос Маргарет Джексон, которая говорила, что уезжает из Софии знакомиться с жизнью окрестных бейских поместий. И притворно веселый, но обиженный голос Филиппа: «Это, разумеется, интересно, я не сомневаюсь. Но вы все же вернетесь к нашему празднеству, не так ли, Маргарет?» — «Как вы милы! Ну конечно же, обещаю вам!» — смеясь, отвечала Маргарет.

Неда не хотела думать об их отношениях. Ее собственная жизнь так запуталась, что она уже не могла бы сказать, что хорошо и что плохо.

Часом позже — они так уговорились с Леандром — за нею приехал консульский фаэтон. Она заколебалась, не сказаться ли больной. Но эта мелкая ложь, которой она хотела покрыть большую — свою измену, — показалась ей унизительной, и она со смелостью отчаяния села в фаэтон.

Все это было как сон. А какой смысл рассказывать Леандру сон, если он может его огорчить и унизить? «Нет, нет. В самом деле, все это был только несбыточный сон, сон», — думала Неда.

Когда фаэтон остановился перед французским консульством, Неда вздрогнула: со стороны мечети Буюк шел Андреа. Как только она увидела радостное выражение его лица, многозначительную улыбку, черные глаза, лукаво-влюбленно глядящие на нее, Неда сразу же поняла: случилось что-то необыкновенное! Он не уехал, он не уедет, и то, что она с такой уверенностью называли сном, было реальностью, самой реальностью.

***

Поздно вечером Неда надела пальто, накинула на голову платок и тихонько выскользнула из дому. Она не испытывала уже ни стыда, ни угрызений совести. Ею владел один только отчаянный страх, что ее могут хватиться. К счастью, дед ее все еще не вернулся из Ташкесена, а отец и Филипп спали крепко.

Она пробежала через задний двор, отворила калитку в каменной ограде и сразу же очутилась в объятиях Андреа.

— Ты давно ждешь?

— Давно.

— Я не могла раньше! Мне ведь тоже пришлось ждать... Почему ты отстраняешься? — засмеялась она.

Андреа вдруг спросил ее сухо и зло, каким-то чужим голосом.

— Сколько раз он тебя целовал? Скажи, ну! Целовал он тебя, да?

Она кивнула, и он, словно только и ждал этого, резко оттолкнул ее.

— Обними меня, мне холодно, — пыталась она обратить все в шутку; она действительно дрожала, но не от холода, а от страха. — Боже мой, что ты мне наговорил! И за что?.. Ведь он мой жених.

— Ты хочешь, чтоб я этому радовался?

— Ты просто несправедлив... Именно ты! Я тогда тебе напомню истории, которые ты рассказывал на приеме... Да и кое-что другое слышала я о тебе! Да!

— Ты должна понять, что я не могу делить тебя с кем-то…

— Меня делить... Да ты просто украл меня у него! Но что я говорю... Нет, нет, я сама пришла к тебе... Сама. Да, я!

Они сидели, обнявшись, на холоде, и никто и не думал, что уже поздно, что это опасно, нечестно. Разговаривали. О чем? Просто говорили, говорили, испытывая в этом ненасытную потребность. Каждый хотел услышать от другого что-то еще... Начнет ли рассказывать он, она хочет знать все: как это было, почему было и любит ли он ее сейчас; начнет ли рассказывать она, он изводит ее вопросами, и она, словно представ перед неумолимым судьей, отвечает, объясняет, оправдывается. А какое не изведанное доселе наслаждение сидеть вот так, в объятиях этого судьи, и открывать ему душу... Говорили они и о книгах — кто что из них прочел, и что любит читать, и почему любит именно это, а не другое; потом безо всякой связи переходили на войну — что несет она им и чего они ждут от нее, чего желают; потом снова говорили о любви: «Любишь меня?» — «Люблю!» — «А ты?» — «А ты?» — «Если б ты только знал, как я тебя люблю...» Их разговор все время описывал полукружия — одно, другое... вот они уже встретились, замкнулись в круг.

— Господи! — воскликнула она, словно разбуженная городскими часами, отбивавшими удар за ударом полночь. — Когда я подумаю, что ты сейчас мог быть не тут, а где-то в горах, или же я сама была бы не знаю где...

— Оставь, — сказал он, тоже словно разбуженный, но не боем часов, а ее словами. — Не напоминай мне.

 

Глава 3

Климент и Коста уже перевалили через гребень горы. Коста сильно повредил себе левую ногу и то и дело просил старшего брата:

— Остановимся, передохнем...

— Ну, держись покрепче за меня! Опирайся на палку... Вот так!

— Погоди, погоди, передохну немного, — задыхаясь, сказал Коста, когда они обходили отвесную красноватую скалу, закрывавшую даль.

Он остановился, прислонился к скале спиной, но тут же соскользнул и повалился в снег. Климент бросил тюк, который нес на себе, и присел возле него. Оба они обессилели, взмокли от пота, но сидели на снегу, хотя и знали, что могут простудиться.

Ночь уже давно миновала. Покрытая редкой растительностью скалистая теснина, по которой они спускались, сверкала под лучами восходящего солнца, и турецкие посты, если они вдруг окажутся где-нибудь поблизости, непременно их заметят.

Беды начали сопутствовать им от села Богров, где они, сойдя с санитарной повозки, на которой туда добирались, вдруг наткнулись на хаджи Мину, тестя их соседа Радоя. Правда, старый хитрец завел разговор с возницей-турком и сделал вид, что не замечает их, но они были уверены, что он наблюдает за ними исподтишка и что если он с ними не заговаривает, то определенно только потому, что у него есть на это какие-то причины. Климент даже подозревал, что это за причины. В последнее время, помимо участия в крупном торговом деле своего зятя, хаджи обуяла давняя страсть — он занялся спекуляцией драгоценностями. И где только старик добывал столько позолоченных икон и серебряных крестов, которые сбывал затем коллекционерам-англичанам? Климент не раз своими глазами видел это. Не скупал ли он их у турок, ограбивших при отступлении не одну церковь и не один монастырь? Возможно, что и сейчас он поспешно объезжал турецкий тыл, ведь до позавчерашнего дня он был в городе. Да, встреча с хаджи Миной серьезно встревожила их. Если в Софии узнают, что они вместо того, чтобы ехать в Копривштицу, отправились к линии фронта, то может произойти много непредвиденного...

Рот Косты исказила болезненная гримаса. За последние несколько часов он резко изменился: лицо вытянулось, глаза запали.

— Брат...

— Что, дорогой?

— Послушай, ведь ты видишь тропу.

— Да, вижу. Ну и что?

— Ты меня оставь и иди. Она тебя выведет.

— Как ты можешь даже подумать такое!

— Так надо... Разыщи их, выполни свое дело. Потом вернешься с ними сюда...

— Чтобы найти здесь твои обглоданные кости? Да ты соображаешь, что говоришь?

Коста вовсе и не помышлял о том, что говорил. Он испытывал панический страх оттого, что брату такое могло бы прийти в голову. Но именно потому, что он боялся остаться здесь один, и потому, что всячески отгонял от себя мысль о подобной возможности, он, убеждая себя, что такое намерение не может зародиться в уме Климента, вдруг высказал это вслух. Ему хотелось увериться в том, что брат возмутится, и таким образом проверить свои опасения. Теперь он был удовлетворен.

— Ну, давай подниматься! — сказал Климент.

— Погоди еще немножко...

— Мы так замерзнем!

Опираясь на скалу, Климент с трудом поднялся на ноги. От усталости у него кружилась голова. Он пошатывался, и прошло какое-то время, пока он почувствовал, что прочно стоит на ногах. Он наклонился, чтобы помочь брату, подхватил под мышки и слегка приподнял его.

— Ох, послушай! Оставь меня тут! — вдруг неожиданно для самого себя взмолился Коста; он уже и не пытался встать, он чувствовал, что больше не в состоянии идти.

— Хватит, Коста! Пошли!

— Нет, нет, оставь меня. Я тебе правду говорю!.. Я заберусь на какое-нибудь дерево. Помоги мне взобраться на дерево... и никакие волки не будут мне страшны, — упрямо, настойчиво, даже капризно уговаривал брата Коста, убежденный, что нашел выход. — Ведь ты видишь, что я не могу... Ты же врач, разве ты не видишь?..

— Как же я тебя брошу, дружище? Нет. Нет!

— Да ведь это же не просто — идти... Ты погляди: я не могу даже вытащить из снега ногу... Едва только я пытаюсь ее согнуть, ужас какая боль! Какой там вывих, наверняка перелом!

— Кто лучше разбирается в этом — я или ты?

— Ох, каждый знает свое... Слушай, помоги мне взобраться на дерево, дай мне револьвер и иди... Вон видишь там ветвистое дерево? Возле самой скалы, его легко потом найдешь...

— А если я не найду на обратном пути эту тропинку? — возразил Климент, отвечая на овладевшее им искушение.

— Как не найдешь? Следы же останутся!

Климент невольно поглядел назад на тропу, по которой они добирались сюда. Действительно, до какого-то места следы были видны, но дальше ветер уже заровнял снег.

— Нет! — вскричал он, испугавшись, что вторично поддается коварному искушению. — Ну-ка бери мешок... Взбирайся мне на спину!

— Это тебе не под силу...

— Взбирайся!..

Он взвалил брата на спину, сделал несколько шагов, покачнулся и вместе с ним повалился в снег. Но собственное решение словно подстегнуло его сообразительность. Он тут же вскочил, скинул с себя широкий офицерский ремень, застегнул его на пряжку и образовавшееся кольцо сунул в руки Косты.

— Перевернись на спину и крепко держись за ремень! — приказал он брату и побежал, потащив его за собой. — Салазки! Настоящие салазки.

И вправду, на спине Коста заскользил по спуску, как салазки, Климент продолжал тащить его, задыхаясь, пошатываясь и все же торжествуя. Несколько раз он останавливался, переводил дыхание и снова продолжал тащить за собой брата.

Время шло, ущелье уже давно осталось позади. Откуда-то с востока послышались орудийные залпы, эхо повторило их раз, другой, третий, как вдруг за поворотом перед их глазами внезапно открылась широкая долина. Вдоль нее протекала река, а параллельно ей тянулась ясно различимая дорога. В действительности долина эта была еще очень далеко внизу, но они увидели бесчисленные вьющиеся над нею тонкие дымки, собирающиеся высоко в небе в облако; различали какие-то прямоугольные очертания, какие-то темные пятна на белом снегу. Увидев все это, братья горячо обнялись... Вот там, напротив, Орхание — конец их страданиям! Там русские! Там свобода!

— Как только доберемся туда, я выпью целых десять стаканов чаю. Пока весь не распарюсь! — рассмеялся Климент, припомнив петербургские чаепития и те незабываемые дни и годы, которые оставили глубокий след в его душе.

— Что там чай! — с просиявшим лицом сказал Коста. — Я не отказался бы от доброй кружки подогретого вина... Эх, только вот нога моя, братец!..

— Потерпи, мы твою ногу поправим, Коста! Все поправим… Держись, держись за ремень и пойдем поскорее!..

Радость вернула силы им обоим. Поддерживая друг друга и пошатываясь, смеясь и охая на каждом шагу, они стали спускаться вниз, не отрывая глаз от долины, открывавшейся им меж верхушек деревьев. Они были в таком возбужденном состоянии, что прошло немало времени, пока Климент сообразил, что следует снять с себя шинель и надеть вместо нее пальто, которое он нес с собой.

— Верно! Как же это мы! Хорошо, что нам пока не повстречались братушки. А то еще приняли бы нас за турок да и подстрелили бы обоих, — сказал Коста, и глаза его смеялись, потому что в конце концов все обошлось благополучно.

Пока Климент снимал шинель, Коста вытащил из мешка его пальто — темно-синее, но не на меху, а на шелковой подкладке. В Петербурге доктор Будинов носил его только осенью и весной, хотя пальто было из добротного английского сукна и грело не хуже шинели. На дне мешка лежала дорогая соболья шапка — подарок хозяйки дома, где он жил, жены торговца, той самой, о которой он иногда вспоминал с усмешкой, всякий раз говоря себе: «Некрасивая история. Надо поскорее вычеркнуть ее из памяти!..»

Климент надел пальто, натянул шапку, оглядел себя, словно и тут, среди леса, проявляя заботу о своей внешности, и заметил: «Теперь меня не примут за турка!» — перебросил через плечо мешок, в который засунул офицерскую шинель и феску — они ему понадобятся при возвращении. Поддерживая друг друга, братья снова тронулись в путь. Но не прошли они и двадцати шагов, как слева, со стороны побелевших, густо росших сосенок, донесся резкий окрик:

— Стой!

Климент и Коста испуганно обернулись. И в ту же минуту оба сообразили, что их окликнули по-русски, что наконец они среди своих. Буйная радость охватила их. Спасены! Спасены!.. Их взгляды отыскали среди отяжелевших от снега сосен этого первого русского солдата, который для них сейчас должен был означать и конец мучениям и начало еще не познанного блаженства — ощущение свободы после пятивекового рабства.

— Братья! — ответил по-русски со слезами на глазах Климент. — Братья, мы идем к вам!

— Бросай оружие! — грозно прервал его другой голос, зычный и сиплый бас, прозвучавший на этот раз совсем близко, позади них, оттуда, где густой лес расступался и, снижаясь, терялся в обрыве.

— Мы болгары! Идем из Софии с важными...

— Черт тебя побери!.. Да ты будешь выполнять приказ? — крикнул сердито голос из сосен. Был он резкий, металлический, и тон его испугал Климента больше, чем сами слова. — И где это только ты так выучился русскому, подлая твоя душа... Считаю до трех: раз, два...

Климент быстро вытащил пистолет и отбросил его на несколько шагов от себя.

— Бросай и свой кинжал, — шепнул он брату.

— Это зачем же? С какой стати! — возмутился Коста.

— Значит, у них такой порядок, — успокоил его брат. — Откуда им знать, кто мы? — Но он и сам был смущен, хотя ободряюще улыбался.

— Руки вверх!

Они выполнили и этот приказ. Только тогда сосенки зашевелились. Показалась темно-синяя фуражка, плечо, рука, сжимавшая нацеленный на них револьвер. И перед ними возникла подтянутая фигура пехотного унтер-офицера, худого, смуглого, с тонкими прямыми бровями и такими же прямыми, туго подкрученными усами. Он стоял и разглядывал их. И ни один мускул на его сухощавом лице не дрогнул.

— Эй, Моисеенко, иди сюда — крикнул он кому-то, еще не вышедшему из засады. — А ты, Иванов, глаз с них не спускай!..

— Пусть только попробуют шелохнуться, господин унтер-офицер, сразу же... — послышался голос того, кто до сих пор молчал.

— Все это ни к чему, — сказал Климент по-русски. — Мы сами пришли к вам... Я учился у вас в Петербурге и...

Кто-то шумно к нему приблизился сзади и, став за его спиной, принялся ощупывать карманы пальто, мундира, брюк, вытащил бумажник и кошелек.

— Оружия не имеется! — отрапортовал он.

— Обыщи второго, Моисеенко!

Климент незаметно обернулся и взглянул на обыскивавшего его украинца. Это был здоровенный щекастый солдат, довольно неуклюжий и немного смешной, с куцей пушистой бородкой и карими глазами, которым он старался придать грозное выражение, соответственное устрашающему басу, что делало его немного смешным. Покрасневшие от холода лапищи Моисеенко в миг тщательно обшарили Косту и извлекли из его карманов все, что в них было.

— Хватит, — крикнул Коста, вырываясь. — Тут все мои личные вещи! Никакое это не оружие! Да вы похуже турок! А что, нет? — И он беспомощно перевел глаза на брата, словно говоря ему: вот, гляди, что ты мне рассказывал и что получается на деле!

— Не сопротивляйся, — сказал ему Климент. — Похоже, произошло недоразумение, все образуется... Господин унтер-офицер, — обратился он по-русски к начальнику сторожевого поста, который, подойдя к ним, поднял со снега пистолет и кинжал и стал внимательно разглядывать их. — Господин унтер, мне понятны меры, применяемые вами против нас... Идет война. Это естественно. Но ради бога, выслушайте меня!

— Чего ты хочешь?

— Мы болгары. Пробираемся из Софии.

— Это мы уже слышали... Иванов! Отведите их, — приказал унтер-офицер Моисеенко и возникшему словно из-под земли молодому солдатику, тонкому, белолицему, с густым, не знавшим бритвы пушком вокруг губ, с большими синими, словно у девушки, глазами.

На лице его было удивленное, смущенно-веселое выражение. Оно усиливалось выбивавшимся из-под фуражки русым вихром. В руках у Иванова была длинная «крымка» со взведенным курком

— Вы должны отвести нас к полковнику Сердюку! — крикнул, выйдя из себя, Климент.

— Я не знаю никакого полковника Сердюка, — сказал унтер-офицер. — Мы отведем вас, куда предписывает устав. А тебя мы и слушать не станем.

— Полковник Сердюк — это начальник вашей разведки! Поймите же наконец, что мы принесли исключительно важные сведения. Нам необходимо разыскать его как можно скорее...

— Ага! — понимающе закивал головой унтер-офицер. — Больно много ты знаешь, голубчик! Здорово придумал! Ну, ведите их, ребята! Берите свой мешок! Что ж — раз хочешь в разведку, ладно, будет тебе разведка, так и в уставе сказано... А после — к святому Петру! — холодно рассмеялся он.

Следом за ним захохотал и Моисеенко. А Иванов только сказал:

— Пойдем, что ли!

Не сводя с Климента своих больших девичьих глаз, он направил на него длинный штык с таким выражением, словно извинялся за то, что, если Климент не выполнит приказ, ему придется кольнуть его.

Климент вскинул на плечо мешок, подхватил под руку брата и зашагал вперед. Но идти теперь оказалось куда тяжелее. Они то и дело спотыкались и останавливались, так что некоторое время спустя Иванов испуганно сказал унтер-офицеру:

— Видит бог, господин унтер-офицер, второй-то ведь не может идти, хромает...

— Ты что? Шпиону помогать вздумал? — рявкнул унтер-офицер, шедший немного поодаль.

Когда Климент услышал эти слова унтера, на лице его появилась презрительно-горькая усмешка.

— Они нас приняли за шпионов, — шепнул он брату, который тихонько стонал и проклинал ту минуту, когда решил отправиться в путь. — Конечно, это настолько наивно, до такой степени необоснованно, что едва ли стоит тревожиться.

Пройдя еще шагов пятьсот, Климент, не в силах больше поддерживать опирающегося на его плечо брата, остановился, чтобы передохнуть. Моисеенко, не спросив разрешения у начальства, сам сказал:

— Погоди, я буду поддерживать его с другой стороны.

Унтер-офицер только поджал губы. Но когда они наконец оказались внизу, у подножия горы, и вышли на укатанную Арабаконакскую дорогу, он сам остановил первую обозную повозку, которая нагнала их. Усевшись в нее, они поехали дальше, все время вдоль реки.

«Поверили ли нам русские?» — думал Климент. Нет, они им не верят. Но, наверное, им самим не хотелось больше идти пешком. Правда, Климент хорошо знал русских: и во враге своем они скоро начинают видеть человека... «Нет, просто глупо тревожиться из-за этого недоразумения, — думал Климент, с волнением глядя на встречные артиллерийские части, тянувшиеся по дороге в направлении арабаконакских теснин. — Скоро все образуется, несомненно! Все это ерунда! А вот то, что происходит здесь, вокруг, — это действительно важно... Армия, которая ради нас пришла сюда, эти русские солдаты, которые ради нас мерзнут, страдают, умирают, не зная, что враг стягивает к перевалу вдвое больше сил и что в результате этого удвоятся их жертвы...»

Долина перед ними все расширялась. Повсюду виднелись дымки костров, точно такие же тонкие вьющиеся дымки, какими они виделись сверху. Но сейчас уже ясно различались большие и маленькие палатки, поставленные на утоптанном снегу, где правильными квадратами, где прямоугольниками, где кругами; и коновязи, и солдаты в строю или на отдыхе, целые роты и батальоны: пехотинцы, кавалеристы, артиллерия. Повсюду повозки, телеги. И огромные стога сена с нахлобученными снежными шапками и потому до этого времени незаметные.

Чем больше расширялась долина, тем ровнее становилась она, сливаясь дальше с Орханийской равниной, и тем больше пространство по обеим сторонам реки приобретало вид единого огромного военного лагеря. Встречались здесь, разумеется, и крестьяне и одетые по-городскому мужчины — кто в кожушках, кто в деревенских бурках, кто в шубах, но все только в шапках, ни единой фески не заметили здесь братья. Это было так удивительно, что они то и дело обменивались друг с другом взглядами и радостно улыбались, несмотря на всю сложность положения, в котором оказались.

Наконец повозка, проехав мост и свернув с главной дороги, прогромыхала по деревянному мостику и въехала в большое, раскинувшееся на холмах село, а когда они подъехали к другому мосту — тут повсюду текла вода, — остановилась. Солдаты начали соскакивать, надо было слезать и им. Унтер-офицер направился к ближайшей постройке, над большими воротами которой высился сеновал. Снаружи у ворот стоял часовой, он курил цигарку, притопывая то и дело ногами, потому что сапоги его были вконец разбиты.

— Их благородие тут? — спросил унтер-офицер.

Часовой вытащил изо рта цигарку, но притопывать не переставал.

— Тут много ихних благородий, — ответил он. — Вы к кому?

Унтер произнес какое-то имя, но Климент не расслышал его.

— Их нет, отправились на позицию... Есть у нас еще поручик, да и того сейчас на месте нет... По службе отлучился. Слава богу, все по службе! — сказал часовой и затянулся цигаркой.

Унтер-офицер в сердцах стукнул ладонью по рукояти сабли и зло выругался.

— А этих зачем доставили? Украли что? — полюбопытствовал часовой.

— Шпионы, брат!.. Таким пулю в лоб и только, да вот устав не позволяет! То есть требует расследования. Вот и приходится тащиться с ними... Что ж, отведу их в полк, — сказал унтер-офицер. — Как-никак мне за них Георгий полагается!

— Это уж как вам угодно, — пожав плечами, сказал часовой, но вдруг его словно осенило: — Да, а я ведь позабыл, в доме-то остался еще корнет Кареев. Так что ему их передать можно.

— Вот и хорошо. Отворяй!

Часовой открыл тяжелые ворота, и они вошли во двор, утоптанный, хотя и неровный, застроенный курятниками, свинарниками, конюшнями, — двор богатого крестьянина, о чем говорил и добротный дом, покрашенный в синий цвет.

Они подошли к дому. Оттуда высунулась повязанная платком старушка и тут же скрылась. Из распахнутых дверей конюшни разило навозом, слышались голоса, фырканье лошадей. А под навесом солдат в бескозырке, натянув на руку длинный офицерский сапог, чистил его ваксой и что-то мурлыкал себе под нос. Проходя мимо, унтер спросил солдата, где его благородие, и тот, продолжая напевать, указал сапогом на вход в подвальный этаж дома. Они подошли туда, остановились. Унтер-офицер в нерешительности откашлялся раз-другой и только тогда попросил разрешения войти. Из двери, пригибаясь, вышел молодой кавалерийский офицер в мундире с расстегнутым воротом, без головного убора. В руке у него была книга, которую он заложил пальцем в том месте, где читал.

— В чем дело? — рассеянно спросил он, и уже по тону было ясно, что его очень мало интересует ответ унтер-офицера.

Мысли его были, видимо, где-то очень далеко, может быть, там, где происходит действие книги, которую он читал, а может, еще дальше. На миг взгляд его, безразличный, незаинтересованный, остановился на Клименте. И тот обратил внимание на что-то странное, болезненно-раздвоенное в нем. «А не болен ли он? — подумал Климент. — Что это, апатия? Похоже, пошаливают нервы», — оценивающе рассматривал он молодого офицера не только по привычке, но и потому, что именно от этого корнета Кареева зависела теперь возможность получить свободу… Был Кареев не очень высокого роста, примерно тех же лет, что и Андреа, и такой же, как он, темноволосый, худощавый, с матово-бледным лицом. Казалось, взгляд его глубоко запавших глаз обращен внутрь; коротенькая бородка соединялась с бакенбардами, оттопыренные уши напоминали раскрытую раковину... Что можно от него ждать? Вряд ли он способен самостоятельно что-то решить. И снова, как и при первом взгляде, этот человек показался Клименту безучастным и каким-то странно раздвоенным.

А в это время унтер-офицер рапортовал:

— Шпионы, вашескородие! Захватил их западнее перевала, — и он назвал местность так, как она была обозначена на русских картах, и, разумеется, неверно.

— А, перебежчики! Были при них какие-нибудь материалы?

— Никак нет, ваше благородие! И вообще... Они следовали от турецкой линии.

— Значит, от турецкой линии? — озадаченно повторил Кареев, закрыв книгу. — Но в то же время вы называете место, которое находится в нескольких километрах к западу, как же так?

— Так точно, вы верно соблаговолили заметить, ваше благородие! Осмелюсь вам доложить, что один из них был в турецкой шинели. Офицерской! Своими глазами видел... Шинель тут, в мешке. Вот, соблаговолите поглядеть и на мундир его!

Упиваясь собственным рапортом, унтер-офицер подробно доложил, как Климент переодевался, как затем Моисеенко обшарил его карманы и обнаружил «вот это» — он показал пистолет, кинжал и бумажник, но не показал кошелька, содержимое которого, видимо, собирался разделить со своими товарищами.

Климент внимательно слушал, не проронив за все это время ни звука. Он даже несколько раз удерживал брата, который, хоть и не понимал разговора, все порывался вмешаться.

— Если вы позволите мне, господин корнет, объяснить вам, — наконец сказал он как можно спокойнее и любезнее.

Кареев изумленно взглянул на него.

— Ты говоришь по-русски?

— Я окончил в Петербурге медицинскую академию, господин корнет. Позвольте представиться: доктор Будинов. Со мною мой брат.

— Продолжайте, — сказал Кареев, и то, что он обратился к нему уже на вы, было для Климента добрым предзнаменованием.

— Поистине смешно, что унтер-офицер назвал нас шпионами. И в то же время горько! Но в известном смысле у него есть на это основание, — сказал он. — Поскольку мы оба идем из Софии именно с такой целью: несем важные для вас военные сведения.

— Вы? Какие же сведения?

— Мне кажется, что их следовало бы сообщить вам с глазу на глаз... Мы искали определенное лицо, но, видимо, до него нам не добраться.

— Кого вы искали?

— Он назвал большое начальство, — сказал унтер-офицер.

— Кого вы искали? — повторил корнет.

— Полковника Сердюка.

Лицо корнета Кареева приняло сосредоточенное выражение, взгляд его остановился на Клименте, он долго всматривался в его глаза.

— Пойдемте, — сказал он, посторонился и знаком пригласил войти в дом. — Тут есть подразделение службы полковника Сердюка.

 

Глава 4

Вначале, слушая рассказ доктора Будинова, Сергей Кареев был потрясен. Но едва только первоначальное впечатление прошло, едва только он задумался над сообщенными ему сведениями, как они показались ему до такой степени тревожными, что он сразу же счел их не только преувеличенными, но и просто невероятными. «Не вымысел ли все это? — спрашивал себя Кареев, припоминая недавний случай с пойманными шпионами-помаками. — Они тоже рассказывали подобные басни, — чтобы спастись от петли, понятно! Этих Ершов тоже выведет на чистую воду. И вообще, лучше всего, чтобы именно он их допросил. Пусть допрашивает обоих, когда вернется, мне и без того все это опротивело и осточертело... Вот так будет лучше всего! Он начальник, а не я», — убеждал себя Кареев и, снимая с себя ответственность, хотел успокоить свою совесть. Но от этих мыслей совесть его все же не успокаивалась.

Нет, тут что-то неясно, продолжал он размышлять, внимательно наблюдая за доктором и его братом — в натопленный полуподвал ввели и Косту. Они напились чаю и теперь быстро уничтожали оставшуюся от обеда еду. Вот ведь даже по одному тому, как они пьют чай, можно сказать, кто из них был у нас и кто не покидал своей страны... Но с другой стороны... с другой стороны, неужели тот факт, что доктор Будинов учился у нас, в Петербурге, опровергает мои сомнения? Эти невероятные сведения... И в конце концов, даже если их считать достоверными, то каким образом он мог их получить — простой врач, к тому же болгарин? Так их ему и станет выбалтывать какой-нибудь паша!.. А ведь он все время твердит: получил их из достоверного источника. Что это за источник? Где он? Неясно. Получается, что сведения эти раздобыл их третий брат. И в добавление ко всему этому возникает еще один важный вопрос: откуда пришли эти двое? Из Софии? Хорошо. Но для этого надо пройти через горы! Зимой, ночью, по какой-то не существующей тропе. Это ведь тоже довольно сомнительно, и Ершов, конечно же, отправит их ко всем чертям... Жалко, доктор мне нравится. Что-то заставляет меня вопреки всему ему верить.

Правда, капитан едва ли вернется и завтра, — пришло вдруг в голову Карееву. — Хорошенькую каверзу он мне подстроил! Что ж мне теперь делать? Это после того, как я пил с ними чай, нет, совесть не позволяет мне сделать это. С другой стороны, может ли он освободить их, если у него возникают все новые и новые подозрения? Ведь они сами так рвались к полковнику Сердюку, вот к нему и должен был бы доставить их этот унтер. И зачем он привел их сюда, на мою голову? Мне и без того хватает забот. Полковник Сердюк как раз и есть тот человек, который сможет разобраться, где правда и где вранье... Да, необходимо отправляться к нему!.. Я сам доставлю их, — решил Кареев и тут же сообразил, что не исключена возможность встретить в Орхание кого-нибудь из знакомых или же на обратном пути завернуть в лазарет Красного Креста, где служит сестрой милосердия Нина Тимохина — невеста его друга, убитого в прошлом месяце под Плевеном.

Через четверть часа Кареев и доктор Будинов, а с ними и смущенный унтер-офицер Иртенев уже скакали верхом по дороге в город. Коста был не в состоянии двигаться дальше, и его оставили в селе на положении не то свободного, не то арестованного, под надзором Моисеенко и Иванова, которые сразу же принялись играть с ним в шашки.

Время близилось к четырем. Солнце уже зашло за покрытый снегом Мургаш, и у подножия горы легла тень. Время от времени из узкой горловины ущелья доносилась орудийная канонада, бесчисленные изгибы гор так ее ослабляли и приглушали, что она, рассеиваясь по оживленной дымной равнине, совершенно не привлекала к себе внимания.

Увлекшись разговором, всадники незаметно добрались до Орхание и въехали в город. Главная улица была запружена повозками. Мимо сожженной мечети они проехали дальше по мосту, и сразу же за церковью с островерхой башней с часами увидели большой двухэтажный чорбаджийский дом, над входом в который развевался белый флаг с двуглавым орлом. Два гвардейца-гусара стояли в карауле с саблями наголо, и еще издали было видно, как они озябли.

— Тут наш главный штаб! — сказал Кареев. — Вон в той, выступающей вперед части дома — комната генерала Гурко, а слева от нее — комната полковника.

Они оставили лошадей на унтер-офицера, привели себя в порядок и вошли в дом.

                    ***

Климент всегда хорошо владел собой. Внешне он и сейчас не выдавал своего состояния. Но едва он переступил порог штаба, как волнение его усилилось и он так растерялся, что сам не узнавал себя. «Почему, собственно, ты так тревожишься, — думал он, тщетно пытаясь успокоиться. — Расскажи все, что надо рассказать, ведь, в конце концов, Сердюк — это же не унтер Иртенев, не может же он придавать этой злополучной шинели такое большое значение».

Полковник Сердюк находился в это время у генерала Гурко, а один из адъютантов, — их тут было довольно много и они то и дело сновали вниз и вверх по лестнице, — указав корнету на миндер, протянувшийся вдоль всей стены длинной крытой галереи, крикнул: «Подождите!» — исчез в одной из боковых дверей.

Они отошли к окошку; опустившись там на миндер, Климент почувствовал, как страшно он устал. Ему хотелось одного — прилечь и закрыть глаза, а там будь что будет... И в то же время на душе у него было неспокойно, в нем росло разочарование. С каким воодушевлением отправлялся он в путь, как мечтал об этой минуте — и вот как их встретили... «А Коста? Бедняга, он уже тысячу раз пожалел о том, что отправился со мной», — размышлял Климент как раз в ту минуту, как дверь комнаты Гурко отворилась и оттуда высунулась массивная фигура широкоплечего коренастого офицера с жесткой черной бородой.

Кареев сразу же вскочил, вытянулся и звякнул шпорами. Но офицер только скользнул по нему взглядом и не ответил на его приветствие. Он что-то сказал одному из подбежавших адъютантов, стройному молодому человеку в красной венгерке, и сразу же вернулся в комнату.

Климент едва успел подняться.

— Это генерал Гурко?

— Нет, генерал Нагловский, начальник штаба.

Климент почувствовал, что корнет как-то оттаял (некоторое время он разговаривал сдержанно) и сейчас даже рассказывал о вещах, о которых говорить с лицом, подозреваемым в шпионаже, не должен был бы. Он все еще подозревает меня? Или уже поверил?

— Вот вам еще два генерала, — сказал Кареев и усмехнулся. — Опять придется встать!

— Где они?

— Там, во дворе...

Климент обернулся и поглядел в окно.

— Тот, который смеется и жестикулирует, тот, что с седой бородой! Это наш Вельяминов. Наш, я говорю, потому что, прежде чем меня перебросили к Сердюку, я служил в его дивизии. Рядовым, в девятом уланском.

— Как рядовым, не понимаю? Вы же офицер.

— Меня произвели недавно, — сказал Кареев. — Прежде я был солдатом, уланом. Впрочем, в моем производстве повинен Вельяминов, — он неопределенно улыбнулся. — Но это особая история. Смотрите, как развевается пелерина у старика! А какая осанка! Такой он и в сражении.

Клименту все более странным казалось это оживление корнета. «Нет, ни в чем дурном он меня не подозревает, — думал он. — И вообще, возможно, вся моя тревога — плод моей фантазии, как с Андреа. В самом деле, ведь вот как бывает, когда человек запутается и теряет способность трезво оценивать положение вещей... А в сущности, все предельно ясно. Но как хочется, чтобы они мне поверили, прежде чем я сам сумею их убедить!»

— А кто второй, с красивыми бакенбардами, кто он? Как возбужденно он говорит! — сказал Климент, и не потому, что его действительно так уж заинтересовал второй генерал, а только для того, чтобы поддержать разговор, другими словами, для того, чтобы поддержать в себе чувство уверенности, что дела его не так уж плохи, как он их себе представлял.

— Это Дандевиль.

— Дандевиль?!

— Да, он. Почему это вас удивляет? Говорят, что в нем течет французская кровь. И имя его выдает.

— Это тот самый, который освободил Этрополе, да?

— Вы и это знаете?

В словах Кареева вдруг прозвучала нотка подозрительности и Климент отразил ее улыбкой. Пока он рассказывал ему о приеме во французском консульстве, о том, какую растерянность среди присутствовавших вызвала весть о взятии Этрополе отрядом Дандевиля, на лестнице послышались шаги обоих генералов — одни тяжелые, другие легкие и быстрые. Генералы поднялись на галерею, сняли с себя шинели, фуражки, отстегнули сабли. Вельяминов спросил окруживших его адъютантов, все ли командиры дивизий здесь. Молодые офицеры сразу же стали перечислять имена прибывших.

— Похоже, только нас ждут. Но погодите! — Вельяминов вдруг тряхнул седой бородой. — А где мой друг, ведь он сама точность?

— И мы недоумеваем, ваше превосходительство! Генерал Раух всегда прибывает первым!

В этот миг на лестнице послышались быстрые, четкие шаги, и на галерею поднялся еще один генерал — румяный блондин с голубыми глазами, длинные подкрученные усы подчеркивали и без того строгое выражение его лица.

— О, легок на помине! Здравствуйте, Отто Егорович! Как же это так, что вы после нас?

— Прямо с позиции. Здравствуйте, господа. Что, уже началось? — запыхавшись от быстрой ходьбы, спросил Раух и резким движением сбросил с себя шинель.

— Ну и как там на позиции, ваше превосходительство? Есть какие-нибудь изменения на вашем участке? — с интересом спросил учтивый Дандевиль.

— Нет, никаких перемен, генерал!

— Похоже, зазимуем тут.

— Да, похоже. Одному только начальству сие известно!

— Что ж, пойдемте, господа, — нетерпеливо сказал Вельяминов.

Когда, уступая друг другу дорогу, трое генералов вошли в комнату Гурко, на какое-то время разговоры на просторной галерее утихли. Слышались только шаги адъютантов. И какой-то далекий неопределенный звук, несколько напоминающий жужжание, который все усиливался и усиливался. «Что бы это могло быть?» — спрашивал себя Климент.

— Вы слышите? — спросил он Кареева.

— Да... Где-то кричат.

— Кричат «ура». Вот послушайте!

— Может быть, это какой-нибудь полковой праздник? Кажется, нет! — словно бы отвечая самому себе, сказал корнет. — Крики доносятся с восточной окраины города, а там расквартирован Преображенский полк... Нет, это не праздник.

— Но почему же крик усиливается?! Интересно...

— Встаньте... Полковник! — шепотом резко оборвал его Кареев, вскакивая сам.

Климент испуганно обернулся. Из комнаты Гурко вышел офицер — невысокого роста, некрасивый, неопределенного возраста, в потертом, неприглядном мундире, сразу бросавшемся в глаза на фоне франтоватых, ладно скроенных разноцветных мундиров адъютантов; у него был выпуклый наморщенный лоб, быстрые серые глаза и желто-пепельные прямые и редкие волосы; такой же была и коротенькая, клинышком бородка.

«Значит, это и есть полковник Сердюк», — подумал внезапно охваченный страхом Климент и уже не мог отвести от него взгляд.

— Поручик Ларионов! Чай для его превосходительства! И обратите на сей раз внимание, как он будет заварен! А вы, Михаил Александрович, принесете погребец его превосходительства! — сказал Сердюк, прокладывая себе дорогу в толпе молодых красивых адъютантов, а те кивали ему вслед, очевидно, хорошо зная, как должен быть заварен чай для его превосходительства и что содержится в погребце, который должен был принести Михаил Александрович.

Вдруг оцепеневший Климент почувствовал на себе взгляд быстрых глаз полковника, взгляд этот задержался на нем какую-то секунду и сразу же перебежал на Кареева.

— Вы ждете меня, корнет? — спросил Сердюк и подошел ближе.

Голос его прозвучал суховато, безо всякого любопытства.

— Так точно, ваше высокоблагородие!

— Что у вас ко мне? Кто этот человек?

Климент снова почувствовал взгляд Сердюка, скользнувший по его лицу.

— Из Софии, ваше высокоблагородие...

— Из Софии?! — взгляд серых глаз ни в чем не изменился, но теперь уже не отрывался от лица Климента.

— Он утверждает, что пришел оттуда. Их задержал подвижной пост... Его и еще одного — его брата... Задержаны они в четырех верстах к западу от перевала и при не совсем обычных обстоятельствах... Можно даже сказать, подозрительных. Но, с другой стороны, сведения, которые доктор нам сообщает относительно турецких войск в Софии...

— Вызовите переводчика и пойдемте в мою комнату.

— Переводчик не нужен. Доктор говорит по-русски.

— Тогда пойдемте! — сказал Сердюк, но, едва сделав шаг, он остановился и прислушался.

Странный крик, доносившийся снаружи, усилился до такой степени, что «ура» слышалось уже совсем отчетливо. Оно звучало так, словно его повторяло бесчисленное эхо — вдалеке, ближе и совсем близко... А снизу, со двора, донеслись фырканье лошадей и возбужденные голоса.

— Что там происходит? — наклонившись к окну, спросил Сердюк.

Адъютанты тоже кинулись смотреть в окно и так прижали Климента, что тот буквально прилип лбом к холодному запотевшему стеклу. Посередине покрытого снегом двора трое верховых — красивый офицер в шинели с меховым воротником и в меховой шапке и двое краснолицых от холода казаков, — соскочив с коней, что-то рассказывали сбежавшимся штабным писарям.

— Ура-а! — закричали те вдруг, и в воздух взлетели фуражки и шапки.

— Что такое? Скажите, ради бога, что там происходит?

— Плевен! Плевен! — кричали внизу.

Послышался дробный стук. Кто-то взбегал по лестнице. На галерее появился красивый офицер в шинели с меховым воротником.

— Где его превосходительство?

— Что?.. Что с Плевеном?

— Где он? Я от главнокомандующего...

— Тут, в этом помещении!..

Прежде чем адъютанты распахнули перед ним дверь, офицер толкнул ее, замер на пороге и, взмахнув каким-то конвертом, крикнул задыхаясь:

— Ваше превосходительство... Плевен пал! Осман-паша со всей своей армией сдался!..

Все замерли, слышались только совсем отчетливо близкие и далекие ликующие крики. В следующую минуту такие же голоса зазвучали и в комнате, и на галерее, и во всем доме. «Ура!.. Ура-а…» — кричали обезумевшие от радости офицеры всех рангов. Со слезами умиления на глазах они обнимались, целовались, снова кричали «ура», поздравляли с победой друг друга и снова обнимались, преисполненные счастья и гордости.

Один Климент стоял в стороне у окна, забытый. Из глаз его тоже текли слезы — слезы радости и благодарности, но ему не с кем было поделиться ни своей радостью, ни глубоким волнением, переполнявшим его душу. «Слава богу! Слава богу! — повторял он. — Теперь уже виден конец!.. — А перед его затуманенным взором мелькали то знакомые, то незнакомые лица. Восторженные, улыбающиеся, раскрасневшиеся. — Как весел Вельяминов. И Дандевиль. Что он говорит? А тот, высокий с моноклем, у него такой надменный вид... Нет, это не Гурко, не должен быть Гурко! Но все отвешивают ему поклоны... Но кто же тогда из них Гурко?» — спрашивал себя Климент и все ждал, все хотел увидеть лицо и фигуру, которые сами подскажут ему: вот он, этот прославленный военачальник!

Откуда-то принесли бокалы, шампанское. Бум! бум! бум! — как стреляют пробки! Радостный салют победы... И смех, и торжество, и веселье! Подтянутые адъютанты мечутся от одного генерала к другому, фамильярно наклоняются, наливают бокалы.

— Еще немного, ваше превосходительство! Угодно ли, ваша светлость?..

— Да, да... Налейте, поручик!

— Налейте! Такое событие!..

— Во славу русского оружия, господа офицеры! За здоровье государя императора, ура! — воскликнул кто-то высоким, энергичным, дрожащим от нескрываемого волнения голосом.

«Чей это голос? Почему все обернулись с поднятыми бокалами в ту сторону, откуда он прозвучал? Наверное, это Гурко! Но кто же, кто все-таки из них Гурко?» — спрашивал себя Климент и лихорадочно искал глазами своего героя. Но тут низкий потолок чорбаджийского дома затрясся, загудел от мощного офицерского «ура».

«Ура! Ура!» — мысленно воскликнул и Климент. Разве кто-нибудь может запретить ему это, пусть он и арестован и вызывает подозрение и кто знает, что еще с ним станется.

«Что меня ждет — поверят мне или не поверят?.. А что, если не поверят? Тогда расстреляют как шпиона, ведь я это уже знаю! Плевен пал! Через час обо всем узнает и Коста! И Андреа об этом услышит... Все, все услышат про это», — говорил он себе. И снова глаза его наполнились слезами, которые стекали по щекам, запавшим от усталости и бессонной ночи. Погруженный в свои горестные думы, он не успевал утирать их.

— Пойдемте, доктор! — вдруг услышал он голос Кареева, заставивший его вздрогнуть. — Полковник Сердюк приказал пройти к нему! — добавил он после минутного молчания и окинул его взволнованным взглядом.

Климент кивнул, смахнул слезы и, не произнеся ни слова, последовал за ним.

Они вошли в комнату Сердюка, маленькую, темную; в ней стоял заваленный бумагами стол, шкаф с большим замком и два стула.

 

Глава 5

Куда ведут его сейчас? И зачем? В душу Климента снова закралась тревога. Нет, они что-то уж слишком далеко заходят в своей подозрительности! Он помнит их не такими. И вообще они такими не были. Их обуял дух военщины. Какие только доказательства он им ни приводил, — возмущался в душе Климент, выходя из тесной комнатушки, где полковник Сердюк целый час допрашивал его.

— Его превосходительство тут? — услышал он голос полковника, который остановил первого попавшего ему на пути адъютанта.

— Он все еще тут, ваше высокоблагородие!

Как, они идут к Гурко? Его ведут к нему! А он только что ругал полковника. Сейчас все произойдет именно так, как они мечтали с Костой всю дорогу. Генерал Гурко не может не понять его! Они подошли уже к знакомой Клименту двери, Сердюк постучал, и, как только изнутри прозвучало громко и сдержанно: «Да», — он быстро шепнул Карееву: «Подождите минутку» — и вошел, нарочно оставив за собой приоткрытой дверь, чтобы позвать их.

Климент тут же прильнул к оставленной в двери щели и вперил глаза в человека, который сидел чуть поодаль от письменного стола, положив ногу на ногу. Он пил чай, глядя куда-то на противоположную стену. Был он русый, с небольшой проседью, с густой раздвоенной бородой и синими пронзительными, упрямыми глазами. На шее у него, как раз там, где раздваивалась его пышная, внушительная борода, висел один-единственный серебряный Георгиевский крест. Значит, это и есть Гурко! Климент хотел припомнить, видел ли он его прежде, когда провозглашали здравицу и кричали «ура». Может быть... Это лицо, кажется, мелькало тогда в толпе. Но сейчас оно приковало к себе его взгляд своей сдержанной взволнованностью и строгостью.

— Ах, так вы еще тут, Александр Казимирович! — обернувшись, с живостью воскликнул Гурко, увидев входившего полковника. — Отправляйтесь! Отправляйтесь!

Они хотели продолжать празднество в офицерском клубе.

— Вот выпью чаю и тоже поеду... Шампанское, знаете ли, не для меня, просто не выношу его. Но каков денек, дорогой мой! Слава тебе, господи! Такая победа! — говорил Гурко, и его громкий энергичный голос, странно преображенный радостными нотками, звучал не повелительно и не резко, как этого ждал Климент и как это бывало обычно. — Что у вас? — он поднял на Сердюка свои синие, пронизывающие насквозь глаза.

— Простите, ваше превосходительство. В такой момент, разумеется, это не очень кстати.

— Говорите.

— Тут совершенно особый... Мне кажется, весьма важный случай.

«Особый! Важный!» — эхом отдалось в душе Климента. Этот полковник Сердюк, чье имя с такой надеждой произносили они с Андреа еще совсем недавно, пугал его. Но слава богу! Наконец-то… Два коротеньких слова, сдержанно произнесенных сейчас полковником, вознаграждали его за все унижения и муки.

— И что же вы можете назвать важным после сегодняшних событий, мой дорогой?

Выражение лица Гурко оставалось веселым, шутливым, даже немного насмешливым. Но от Климента, который неотступно следил за каждым его движением, не ускользнуло то, как энергично протянул он руку и поставил на стол чашку.

— Задержаны двое болгар из Софии при весьма подозрительных обстоятельствах, вернее, дали себя задержать, ваше превосходительство.

— Из Софии?

— Так точно.

— Ну, и чем же они подозрительны? Ведь это же болгары?

— Я сказал также, что есть некоторые обстоятельства. Но благоволите вы сами, ваше превосходительство, выслушать их. Один из них хорошо говорит по-русски. Прикажете ввести его?

— Да, да. Введите!

Сердюк обернулся, чтобы дать знак корнету, а в это время генерал Гурко встал и быстро подошел к карте, висевшей на противоположной стене. Растерявшийся, но все еще преисполненный веры в него, Климент, переступая порог, видел, как исчезли с русобородого лица и улыбка и шутливость. Тонкий, затянутый в длинный лиловый мундир, Гурко изменил не только выражение лица, но и осанку. Какая-то настороженность и напряженность ощущалась теперь во всей его фигуре, и голос его прозвучал резко, когда он произнес:

— Вы говорите по-русски. Как же так, откуда это у вас?

— Я окончил медицинскую академию в Петербурге, ваше превосходительство.

— В Петербурге. Но это обстоятельство, полковник, мы можем любую минуту проверить у наших врачей, не так ли? Давно вы закончили академию?

— В начале нынешнего года я возвратился к себе на родину, — ответил Климент, который, почувствовав симпатию генерала, говорил уже спокойно.

Овладев собой, Климент кратко изложил суть того, что он сегодня излагал уже дважды. Он рассказал о поимке Дяко и как Сен-Клер допрашивал русских офицеров; затем остановился на военных приготовлениях в городе.

— Так, так, — все более возбуждаясь, кивал головой Гурко. — Совпадают ли эти сведения с теми, которыми мы уже располагаем, полковник?

— Да, в значительной степени... В сущности, мы больше всего рассчитывали на этого Дяко, о котором здесь упоминалось, ваше превосходительство.

— Да, да, Дяко... Герой! Но, как видим, такие, как он, не перевелись! Так-то! Садитесь, доктор, прошу! Корнет, прикажите принести нам чаю!

— Одну минуту, ваше превосходительство, — поспешно остановил его Сердюк. — Разрешите подать чай чуть позже. Доктор не рассказал нам еще самое существенное. Говорите, Будинов!

Климент умышленно придержал для конца самую важную новость. Да разве можно ставить ее в один ряд со сведениями относительно каких-то обозов, госпиталей и редутов! Воодушевленный уже нескрываемым доброжелательным выражением лица генерала, он предугадывал, какое впечатление произведет на него эта новость, хотя некоторое время Гурко будет ошеломлен. Да, он отчетливо представлял себе это. «А после он меня обнимает, да, да. И это будет для меня самая большая награда, что они мне все-таки поверили до конца», — думал Климент и быстро, с бешено колотящимся сердцем стал рассказывать о предстоящем прибытии в Софию главнокомандующего Сулеймана и о подкреплениях, с помощью которых турки ставят себе целью превратить город в новый Плевен.

— Да о чем вы говорите?! — неожиданно прервал его с раздражением Гурко.

— О подкреплениях, ваше...

— Фантазия и вымысел!

— Но, ваше превосходительство...

— Молчите! Вы что же, нас за детей принимаете? Четыре пехотные дивизии... Целая новая армия! Где они могут взять ее в данный момент?

— Источник вполне достоверен, — спокойным тоном настаивал Климент, испугавшись неожиданной вспышки Гурко.

«Ну а что, если все это действительно вымысел и фантазия Андреа? — И эта возможность показалась ему куда более страшной, чем недоверие, которое вызвал к себе он сам. — Не выдумал ли все это его взбалмошный брат? И если все это фантазия и вымысел, тогда это ужасно, — лихорадочно думал в полном отчаянье Климент, и мелкие капельки пота выступали у него на лбу. — Но тогда это значило бы, что он не должен верить и самому себе — ведь Джани-бей, когда он спас его сестру, говорил ему то же самое, хотя не называл ни имени, ни численности... Нет, нет, Андреа не ребенок! И я еще не сошел с ума... И почему нашим освободителям это кажется таким невероятным? Разумеется, им хотелось бы, чтобы это было неверно...»

— Я выполнил свой долг, ваше превосходительство, — сказал Климент, с трудом владея голосом. — Сообщил все, что знал. Вам оценивать.

Гурко, не глядя на него, обошел стол. Сел. Видно было, что он встревожен, что обдумывает и взвешивает.

— Нет, это невозможно! — произнес наконец он в ответ на какое-то свое сомнение. — Это противоречит всему, что мы знали до сих пор. Целая новая армия!? Это задержало бы и усложнило штурм перевала... Полковник, что думаете вы?

— Что именно это и было целью, ваше превосходительство!

Гурко резко вскинул голову.

— Это и было целью? Вы шутите!

Сердюк кивнул, и Климент, хотя и мельком, заметил в его глазах уже откровенно враждебные искорки. Он меня ненавидит, ненавидит меня! Но почему? О какой цели он говорил сейчас?

— Создается впечатление, что это исключительно важное сообщение поступает к нам необычайно вовремя, — сказал полковник, — Плевен пал, и в тот же день мы узнаем, что в Софию прибывают крупные подкрепления... Ловко задумано... Нас просто запугивают! Чтоб пресечь любое наше намерение немедленно предпринять наступательные действия. Пока господа англичане убедят своих западных друзей вступить в войну! И спору нет, сделано ловко!

— Сударь!.. Господин полковник! — воскликнул потрясенный Климент и сам не узнал своего голоса.

Сердюк холодно взглянул на него и повернулся к нему спиной.

— Ловко сделано, — продолжал он. — Можем у них поучиться. Болгарин, обучался в высшей школе у нас, вооружили его несколькими верными второстепенными сведениями... как наживку на удочку... Перебросили его через Арабаконак, а оттуда он по какой-то тропе добрался до нас.

— По какой-то тропе... Да эта тропа никак не связана с Арабаконаком!

— И это тоже наживка... Тоже! А мы вот срываем наживку. И не заглатываем крючок! — Холодно и бездушно рассмеялся Сердюк. — Кто же мастер, кто придумал этот ход? — внезапно обернувшись к Клименту, крикнул он и, с силой схватив за борта пальто, встряхнул его. — Говори, кто? Сен-Клер? Подлец! Мы ради вас пришли сюда умирать. Отвечай!

Климент молчал. Гнев и страдание сдавили ему грудь. Он — подлец! Он — шпион! Орудие Сен-Клера! Ему хотелось сказать, крикнуть им: «Да вы с ума сошли! Побойтесь бога, что вы так терзаете мне душу!» — но губы его словно одеревенели, он только упорно и мрачно, страшным, безумным взглядом смотрел на полковника и видел его и не видел, презирал его и жалел.

— Говори! Признавайся!

Это Гурко! И он тоже! И он ему не верит!

— Я болгарин, господин генерал, — произнес наконец он глухо, и, казалось, эти слова сразу же словно открыли запруду и дали выход страданию и озлоблению, переполнявшим его душу.

— Ты шпион! Ты не болгарин!

— Тем хуже для вас, что вы мне не верите... Да, я выполнил свой долг! Теперь вы можете меня расстрелять.

— А ты что думаешь? Что мы тебе орден дадим? Тьфу, сволочь! Убрать его отсюда, чтоб я его не видел больше!.. А второй — он где? Под строжайший арест его! Завтра поговорим с ними. Просто не хочется сейчас омрачать праздник...

Гурко еще раз бросил на него презрительный взгляд и гневно тряхнул пышной бородой.

Климент пошатнулся и, чтоб не упасть, вцепился в спинку стоявшего возле него стула.

— Несчастный ты человек, господин шпион! Совесть твоя тебе это скажет сегодня ночью, когда услышишь, как торжествует весь город, как радуются люди... Слушай, слушай — вот уже началось!

И действительно, где-то совсем близко прогремел торжественный пушечный залп салюта, а следом за ним второй и третий.

— Да, — сказал Климент, глядя в упор на генерала, — нам есть отчего торжествовать. Но, может быть, и ваша совесть заговорит, господин генерал. Попозже... Когда Сулейман закончит переброску тех четырех дивизий из Варны в Константинополь... Но какое роковое недоразумение, бог мой, какая фатальность, — добавил он тихо, с повлажневшими глазами и отвел взгляд. — Извольте поступать со мной и братом, как вы сочтете нужным. Мне нечего больше вам сказать! — произнес он горестно, но с достоинством, которое наконец снова обрел.

— Уведите его, Сердюк!

Сердюк слышал приказание, но не шелохнулся. Его выпуклый лоб наморщился.

— Будинов, — вдруг обратился он к Клименту, и в голосе прозвучало что-то затаенное. — Ты только что сказал... они из Варны отправляются, да?

— Эти части прибывают с Русенского фронта. В Варне их погружают на суда, направляющиеся в Константинополь.

— Ты уверен в этом?

— Я там не был, полковник Сердюк.

— И ты считаешь, что эти войска... войска из Константинополя прибудут в Софию?

— Я ничего не считаю. Это мы узнали, это я и сообщаю вам.

— А почему ты прежде не сказал нам об этом? Ни даже сейчас его превосходительству?

Климент устало пожал плечами.

— А, сообщая вам, он упомянул это обстоятельство, корнет? Что войска погружают на суда в Варне?

— Не смею утверждать, ваше высокоблагородие! Возможно, что и упоминал.

— Какое это имеет значение, Сердюк? — резко вмешался в разговор генерал.

«Имеет ли вообще что-либо какое-то значение? — в полном отчаянье подумал Климент, переводя взгляд с побледневшего Кареева то на задумавшегося полковника, то на Гурко, который ждал выполнения своего приказа, нетерпеливый и злой. — С каким трудом мы добирались сюда, и все пошло прахом. А Коста и не подозревает, что нас ждет. И наши в Софии...» Сердце его сжалось от боли, он едва сдерживал слезы; горше всего ему было оттого, что смерть их будет так бессмысленна.

— Дело в том, ваше превосходительство, — услышал он ненавистный голос полковника, — что в последнем донесении разведывательной службы упоминается о такой переброске.

— Полковник! Сознаете ли вы, что говорите?

— Я полагал, что войска высадят в Бургасе. Для усиления их Шипкинского фронта. А сейчас получается...

— Сейчас получается, что ваши слова, полковник, опровергают ваши предшествовавшие обвинения!

Сердюк опустил голову. Его угловатые плечи стали еще острее, и его короткая шея словно бы ушла в них.

Гурко резко обернулся.

— Доктор... Будинов, кажется, не так ли? Доктор Будинов. Как вы сами видите, ваши сведения поставили нас в затруднительное положение. Мы примем их, так сказать, в свой резерв. До подтверждения.

Климент устало улыбнулся.

— Не смею даже радоваться, ваше превосходительство. Поступайте с ними, как вам будет угодно.

Генерал задержал на нем взгляд.

— Послушайте, доктор Будинов! Возможно, мы вас обидели. Но дело ведь слишком серьезно, и тут нет места для личных чувств. Вот, поглядите на полковника!

— Я слушаю вас, господин генерал.

— Есть одно-единственное обстоятельство, которое может подтвердить либо опровергнуть ваши сведения.

— Есть много обстоятельств, но они, к сожалению, не в нашей власти, ваше превосходительство.

— Это — в вашей власти. Докажите, что вас не перебросили через Арабаконак!

— Я уже сказал...

— Сказать недостаточно! Вот карта. Покажите на ней тропу!

— Я не могу этого сделать.

— Не можете?

— Ее нет на карте, ваше превосходительство.

— Но вы ведь даже не посмотрели на нее!

— Мне ваша карта знакома, хоть она у вас большего размера. Точно такая есть у меня дома. Тропа начинается в Чуреке, проходит через гребень горы и выходит к Арабаконакской дороге в четырех-пяти километрах к западу от перевала. Хотя местами тропа достаточно широка, она почему-то не указана ни на ваших, ни на австрийских, ни на английских картах.

— Вы в этом уверены?

— Да, уверен. И не только потому, что проверил это, прежде чем пуститься в путь, но и потому, что на всем ее протяжении мы не видели ни турок, ни русских. Ваш пост задержал нас лишь тогда, когда мы вышли к Арабаконакской дороге. Впрочем, оттуда и начались наши беды. Ваши люди так же, как и вы, не верили в существование этой тропы, — добавил он с легкой насмешкой, увидев, как Гурко, подойдя к висящей на стене карте, что-то чертил на ней пальцем.

— Хорошо, допустим, — обернувшись, сказал генерал. — Но вот еще такой вопрос: считаете ли вы возможным продвижение по этой тропе — если она существует — более или менее крупных частей?

— С турецкой стороны?

— Все равно с какой.

— Не знаю. Мы шли по ней ночью. В некоторых местах тропа была завалена снежными сугробами. Вот если бы ее расчистить... Брат мой ходил по ней много раз. В летнее время по ней ездили на мулах и на лошадях.

— М-да! Это был, так сказать, побочный вопрос... Он не имеет ничего общего с вашими...

— Понимаю.

— Вот что, доктор Будинов! Я не люблю недомолвок. К тому же вы в наших руках. Сведения, которые вы нам доставили, возможно, будут решающими для наших нынешних планов — в том или ином смысле. Если вы шпион — нет, не усмехайтесь так! — если вы шпион, говорю, безразлично какой, турецкий или английский, ей-богу, мы вас расстреляем на площади перед церковью! И я сам приду поглядеть на казнь! Но если вы такой, каким мне хочется, чтобы вы были, — вот видите этот крест, я сниму его и сам надену вам на шею.

— Другой награды жаждет моя душа, ваше превосходительство.

— Говорите, какой!

— Чтобы вы мне поверили.

— Это зависит от тропы, доктор... Будинов! И, может быть, не только ваша жизнь... Но и другое, еще более важное и решающее зависит от этой тропы... Ну, ну? Что это у вас на щеках? Да как же вас понять, — резко и насмешливо сказал Гурко. — Прежде, когда его ждал расстрел, он молчал. А сейчас — слезы! — Вдруг насмешливое выражение его лица сменилось выражением сочувствия и симпатии. — Хотя... Я вас понимаю. Что поделаешь — война! — вздохнув, продолжал он. — И не знаешь, с какой меркой подходить к человеку. Вот, я хочу верить вам... Верю вам. Но эту ночь вы еще проведете в карцере! А сейчас мы все же выпьем чаю, не так ли Александр Казимирович? Садитесь. Садитесь и вы, доктор. Корнет, скажите, чтоб принесли чаю для всех нас, да и для вас, понятно, я тоже выпью еще чашку...

— Итак, полковник, — сказал Гурко, когда корнет пошел выполнять приказание, — завтра же в путь! Отправляйтесь, посмотрите эту тропу. В случае, если она действительно существует — таков наш уговор, так ведь, Будинов? — в этом случае я вам приказываю нанести ее на карту. Поподробнее. Ширину, возможности ее использования... И абсолютная тайна! Другими словами, подберите людей. Если же тропы нет...

— Но ведь мы же прошли по ней!

— Я сказал: если ее нет...

Новый салют прогремел еще ближе, и в окнах задребезжали стекла. Все трое невольно прислушались к его раскатам. Вдруг комнату залило красно-желтым светом... Откуда-то донеслось «ура», запели казаки. И снова загрохотали торжествующие залпы, и снова взлетели ракеты, озарившие своим сиянием комнату.

Гурко подошел к окну и широким жестом распахнул обе его створки.

Засыпанный снегом город то весь светился, и кровли его алели и золотились, то темнел, скрываясь под сине-зеленой сенью надвигавшейся ночи. А в темнеющей дали смутно вырисовывались очертания Балкан, укутанных в снежную шубу. Раскаты выстрелов не прекращались. Вместе с песнями доносились и восторженные крики: «Слава! Слава! Да здравствует»... И снова: «Ура!» — все то же ликующее «ура», которым войска встретили весть о падении Плевена и которое, казалось, не умолкало с той минуты.

 

Глава 6

В доме Задгорских тоже праздновали. Праздновали помолвку Неды с консулом, и так широко, как только мог себе позволить Радой в такое время, когда чаршийские лавки пустели с каждым днем... Еще не успело стемнеть, а весь дом уже был залит огнями. Тодорана и слуги, приглашенные ради такого случая, сновали вверх вниз по лестнице с подносами и оплетенными бутылями.

В зале был накрыт длинный стол, вино лилось рекой, и странное возбуждение — веселое и напряженное одновременно — было написано на лицах гостей.

А гостей было много, и настолько чуждых друг другу, словно это были люди из двух разных миров. Не случайно Филиппу было так трудно разместить их за столом. Ну как посадишь рядом родственников и старых чорбаджиев с виконтессой Стренгфорд или с мадам Леге? Он уже заранее знал, что может из этого получиться. А не пригласить родственников и чорбаджиев невозможно — это будет для них смертельной обидой. Ведь и отец устраивает такое пиршество только ради них!.. Филипп хотел посоветоваться с Недой — ее советы всегда ему помогали в подобных случаях, — но сестра почему-то стала вдруг замкнутой, раздражительной. «Опять моя сверхутонченная сестрица чем-то задета», — насмешливо подумал Филипп и сам взялся решать вставшую перед ним трудную задачу. Он начертил на листе бумаги длинный стол и стулья вдоль него, написал имена приглашенных. Вдруг его осенила счастливая мысль. Все может разрешиться просто, если разделить гостей! На одном конце стола надо посадить помолвленных и иностранцев, чередуя кавалеров и дам, как этого требует этикет; на другом конце, и как можно подальше от мадам Леге, он рассадит гостей-болгар; слева — мужчин, прежде всего старых чорбаджиев и затем остальных почетных гостей помоложе; справа — их жен. Отец его сядет по одну сторону стола, между Сен-Клером и архимандритом Досифеем, а он сам — по другую сторону, рядом с Маргарет, разумеется...

Воодушевленный собственной находчивостью, Филипп положил у каждого прибора карточку с именем приглашенного. «Ее светлость леди Эмили, виконтесса Стренгфорд», «Его превосходительство консул Австро-Венгерской империи фон Вальдхарт», «Синьора маркиза Джузеппина Позитано»... И еще много таких же карточек, которые он надписывал с чувством гордости и истинным наслаждением. Были и другие, на которых значилось: «Достопочтенный чорбаджия хаджи Мано Стоянов»... «Уважаемый господин Димитр Трайкович»... «Кузина госпожа Анастасия Манолаки Ташова»... «Наш многоуважаемый дядя и дедушка кир Ташо Атанасов» (кир Ташо, брат хаджи Мины, был чорбаджия еще со старых времен)... И так далее, и так далее.

Теперь празднество, на котором собралось столь разнородное общество, было уже в разгаре, несмотря на отчужденность и настороженные взгляды, которыми обменивались между собой гости, сидевшие по обе стороны стола. Несколько человек приглашенных отсутствовали — не пожаловал «Его благородие доктор Рэндолф Грин» и «Его светлость граф Вольдемар фон Тибо», да и Маргарет все еще не было, так что столь тщательно обдуманный Филиппом порядок быстро нарушился. Сесиль пересела к Неде. Позитано, раскрасневшийся и шумный, подсел к мадам Леге, которая неожиданно стала язвительной. Виконтесса разговаривала с Леге и слишком подчеркнуто избегала глядеть на противоположный конец стола, где чавкала, шмыгала носами и непрерывно чокалась целая орава родственников и близких друзей хозяев дома.

Обычно ничего не упускающий из виду, Радой сейчас не замечал, что происходило вокруг него. Да и происходило ли вообще что-либо или же все шло так, как должно? Радой был опьянен вином, собственной гордостью, счастьем дочери. Он то и дело вставал и потчевал гостей. Изъяснялся он при этом на странной смеси болгарских и турецких слов — ему казалось, что большинство иностранцев должны знать турецкий.

— Пожалуйста, возьмите еще! Господин барон... хаджи Теодосие... Есть, есть, будьте спокойны! Прошу...

К соседке Сен-Клера консульше фон Вальдхарт он обратился по-немецки, да так громко, чтобы его слышали и остальные иностранцы и свои.

— Не угодно ли вам еще немного мяса, сударыня? Белого, да? Сейчас, один момент...

Не слушая ее протестов, Радой положил на тарелку разрумянившейся австрийки большой аппетитный кусок индейки, и фрау Матильда, всячески оберегавшая свою фигуру, не могла устоять перед искушением.

А Радою не сиделось на месте. Взяв свой бокал, он отправился чокаться с гостями.

— За ваше здоровье, за ваше здоровье! За здоровье помолвленных. Будьте и вы здоровы и счастливы!..

Счастливый, улыбающийся, он наклонился к мадам Леге.

— Ну, сватья, чокнемся и с вами! Поздравляю с радостью! Недка, переведи! За ваше здоровье, говорю, сватья! Сватья... А есть такое слово по-ихнему, а? Недка, я тебе говорю! Скажи ей: болгары и французы — уже союз... Как это у вас там... Алон занфан де ла патри... — запел он.

Высокопоставленные гости иронически переглядывались, выражая притворное одобрение.

Мадам Леге притронулась бокалом к его бокалу и с натянутой улыбкой сказала:

— Да присаживайтесь же, сударь! Неда, скажите вашему отцу, чтобы он сел к нам. Милочка Сесиль, уступи место господину Радою!

Девочке не пришлось уступать свое место — сразу же поднялся Позитано. Ему тоже не сиделось. Он направился на другой конец стола, остановился мимоходом возле барона, затем спросил у Сен-Клера, почему нет доктора Грина, и тот, как всегда любезно и учтиво улыбающийся, пересел на стул Радоя и предложил итальянцу место между собой и Матильдой фон Вальдхарт.

— Доктор Грин? Видимо, что-то задержало его в госпитале, — сказал он. — В самом деле, в последнее время на фронте затишье и новые раненые как будто не прибывают, но все же... это ведь госпиталь.

— Да, да! Вы говорите, затишье. Балканы, конечно, серьезное препятствие. Особенно зимой! Как вы переносите холод, госпожа фон Вальдхарт?

— О, я просто влюблена в зиму! А вот скуку, увы, я переношу плохо. Да и зрелища подобного рода — тоже. — Она взглядом указала на чорбаджийских жен, которые смеялись, шушукались, подталкивали локтем друг друга, не переставая в то же время жевать.

Вдруг безо всякой связи она спросила:

— Не кажется ли вам, Сен-Клер, и вам, маркиз, что наша невеста сегодня какая-то особенная?

Вопрос ее был неожиданный, но не он удивил Позитано, а удивило открытие, что еще кто-то заметил в Неде перемену, с самого начала празднества озадачившую его.

— Вы говорите, госпожа фон Вальдхарт, что она какая-то особенная, а как ей не быть такой, скажите на милость? Вспомните вашу помолвку!

— Нет, не напоминайте мне о ней!

— А я свою часто вспоминаю с сожалением!

«Находчив же этот итальянец! До чего хитер, — думал Сен-Клер, слушая его и в то же время настороженно прислушиваясь к тому, что говорят его соседи-болгары, — вино прогнало их первоначальную стеснительность, и сейчас они болтали без умолку. — О чем, собственно, сожалел Позитано? О давно ушедшем времени или же о том, что он тогда обручился? Вот такой же он и в политике, виляет, иронизирует; нет, с ним ни о чем не договоришься. И вообще лучше всего — убрать его отсюда. Вполне возможно, что с его преемником мы лучше бы поняли друг друга... Да, да! В такое время едва ли успеют прислать другого. Но на чем бы мы могли его подловить? Он очень осторожен», — размышлял Сен-Клер. И тут до его слуха вдруг донеслись слова его соседей-болгар, которые сразу же приковали его внимание.

— Бежал? Ради бога, не говори таких вещей, господин хаджи Коцев! Храни нас господь! Да как же он сумел это сделать? — возмущался архимандрит, правитель канцелярии софийский Митрополии, кивая своей рыжей бородой в сторону худосочного, покрытого испариной, брата Филаретовой.

Рядом с ними сидели еще двое чорбаджиев, хорошо знакомых Сен-Клеру. Придвинув поближе стулья, они слушали, явно встревоженные.

Брат Филаретовой продолжал:

— Ну уж так ты и не знаешь, твое преподобие, как убегают! Выпал случай и... айда!

— Тише. Видишь, англичанин навострил уши, — остановил его Димитр Трайкович, крепкий, плотный мужчина с энергичным лицом, уже изрядно полысевший.

— Не беспокойтесь, он не понимает по-нашему. По-турецки, я знаю, он говорит хорошо, имейте это в виду, — сказал четвертый из собеседников, чорбаджия Мано, самый богатый человек в городе, он тоже приходился родственником Задгорским: покойная жена хаджи Мины и его жена были сестрами.

Но они ошибались, Сен-Клер понимал их язык и даже догадывался, что они говорят о владыке Милетии, митрополите Софийской епархии. Он прислушивался к разговору этих людей, которых глубоко презирал, не столько потому, что его интересовало бегство учившегося когда-то в Петербурге духовного лица — не было никакого сомнения в том, что митрополит бежал к русским. Он прислушивался к ним и потому, что их разговор его встревожил и удивил. Оказывается, даже эти люди, которых здешние власти считали своей опорой, стараются уверить друг друга, что не имеют с ними ничего общего. И главное, остерегаются его самого. И можно ли впредь рассчитывать на этих людей, роль которых он уже давно предусмотрел в своих планах? Война — вот причина этого. «Вероятно, каждый из них уже мысленно прикидывает, как бы ему выслужиться перед русскими, как приспособиться к ним, — с негодованием думал Сен-Клер. — Они не стоят того, чтобы их подслушивать». Он отодвинул подальше свой стул, хотя разговор и обещал быть интересным, и перестал о них думать.

— Госпожи Джексон все еще нет? — спросил он Филиппа.

— Я уже беспокоюсь, не случилось ли чего с нею в дороге.

— Что может с ней случиться... Просто задержалась у кого-нибудь.

— Возможно, так оно и есть.

Филипп с трудом скрывал свое дурное настроение. «Почему, собственно, я мучаюсь и злюсь, — спрашивал он себя, — постыдная связь между нею и этим турком началась не сегодня. И что у меня общего с Маргарет? Ровно ничего!» Но подсознательно он почему-то возлагал какие-то надежды на это празднество. Внушил себе, что это его последний шанс.

Он подсел к монументальной Джузеппине Позитано, завел с ней разговор и, как всегда, был приятным, остроумным собеседником. Но сознание его было раздвоено. «Возможно, это к лучшему, что ее нет», — думал он, глядя с возмущением на свою родню, не признававшую ни ножа, ни вилки, и весь цепенел каждый раз, когда среди галдежа раздавались громкое отрыгивание или голоса, наперебой старавшиеся перекричать друг друга: «За ваше здоровье, кир Ташо!..» «Всяческого благополучия вам, бабушка-хаджийка!..»

Он разговаривал с маркизой, но не спускал при этом глаз с тетки Таски, которая слишком громко хихикала, и с двоюродного брата Манолаки, уже успевшего перебрать. Но что от них требовать — им весело, они в гостях, помолвка ведь! Вот напротив сидит синьор Позитано, и он тоже перебрал. И мадам де Марикюр говорит слишком громко... Нет, это не одно и то же. Даже хорошо, что тут нет Маргарет...

— Я, конечно, затем тоже уеду в Париж. Вы спрашиваете, госпожа маркиза, как отнесется к этому мой отец? — продолжал Филипп, — с ним будет, разумеется, несколько труднее. Вы ведь знаете: родина и прочее. Все же я уверен, что сумею убедить его. Когда мы с сестрой будем там, что его будет связывать с этим городом? Только бы кончилась война, и мы сразу свое дело ликвидируем...

— Насколько я знаю, господин Задгорский, у вас, кажется, были другие проекты. Вы думали о дипломатической карьере, помнится?

— Да, было такое, — с грустной улыбкой сказал Филипп. — Война окончательно разрушила мои планы. Извините, меня о чем-то спрашивает Леандр. Что вы говорите, дорогой друг, я не слышу?

Леге, сидевший во главе стола, подался вперед и, улучив минутку, когда гости немного притихли, сказал:

— Зашел разговор о нашем общем друге докторе Будинове. Эта маленькая дама беспокоится, почему его до сих пор нет, — добавил консул шутливо, с ноткой участия, и все посмотрели на Сесиль.

Девочка покраснела.

— Да, да, в самом деле, — поддержали другие гости.

— Раз не пришел доктор Грин, значит, и его помощник тоже не мог прийти, — пояснил Позитано.

Филипп сознавал, что не только соседство и его прежняя дружба, но и особая благосклонность Леге к доктору Будинову обязывали пригласить и его на это торжество. Он многозначительно поглядел на отца. Радой не понял, и Филипп перевел взгляд на Неду. Она оставалась невозмутимой и, как ему показалось, безучастной.

— Я его не нашел, — солгал Филипп.

— Но ведь доктор — ваш сосед! Будьте так добры, дорогой друг, пошлите за ним!

— Хорошо, сейчас.

С притворной готовностью Филипп поднялся, чтобы распорядиться, но его остановил Сен-Клер.

— Он, наверное, еще не вернулся! — сказал он. — Доктор Будинов уехал в Копривштицу. Сегодня утром его еще не было в госпитале. Мне сказали, он должен был оперировать там какого-то родственника.

— Очень сожалею, милая Сесиль! — громко сказал Филипп

— И я сожалею! — заявила девочка с такой серьезностью, что все, кто понимал по-французски, рассмеялись.

— Дамы и господа! — послышался вдруг голос.

— Ш-ш-ш! Молчите, прошу вас! Де Марикюр собирается произнести речь! Это событие не менее редкое, чем помолвка! — воскликнул Позитано, обращаясь то к одним, то к другим.

Первыми притихли родственники и все остальные болгары. Но Вальдхарт и барон Гирш, наклонившись друг к другу, продолжали шептаться.

Наморщив большой нос и то поднимая, то ставя на стол бокал с вином, Морис де Марикюр тихонько откашлялся и начал:

— Имею честь, уважаемые дамы и господа... имею удовольствие... От имени персонала нашего консульства (правда, весь персонал состоял из него и лакея)... от имени всех французов, которые находятся в этом городе, от имени республики...

— От имени всего человечества! — вставил Позитано.

— ...Я счастлив поздравить вас! — провозгласил де Марикюр, но смех и звон бокалов заглушили его слабый голос.

Он чокнулся со своим консулом и его невестой, одним дыханием выпил вино и сел на место.

— Ну, а теперь помолвленным полагается поцеловаться! — заявил Позитано.

Лица всех оживились. «Целоваться!.. Целоваться!..» — дружно поддержали маркиза его жена, Филипп, фрау Матильда и барон. К ним присоединились мадам Леге и Сесиль, которая запрыгала, хлопая в ладоши, и даже виконтесса.

— Что случилось? Почему такой шум? — спрашивали друг друга родственники.

Муавин Илия-эфенди, сидевший в окружении своих соотечественников, хотя Филипп определил ему место поближе к иностранцам (в последнее время Илия все чаще и подчеркнуто отдавал предпочтение обществу болгар), услужливо пояснил:

— Это у них такой обычай. Требуют, чтобы молодые поцеловались. Понятно?

— Ну, давайте же! Мы ждем! — не переставала призывать молодых маркиза. — Мы ждем поцелуя...

Леандр и Неда стояли друг против друга. Он, исполненный торжественности, улыбался. Она вдруг смертельно побледнела и, казалось, вот-вот упадет.

— Как она взволнована, милая! — прошептала сочувственно леди Стренгфорд.

Леге обнял Неду, наклонился и поцеловал ее в губы. Губы Неды были сухие, холодные, и он с удивлением взглянул на нее.

 

Глава 7

Едва только гости разъехались, как до Неды донесся с лестницы громкий, оживленный голос Маргарет Джексон.

— Как я сожалею, дорогой мой! — говорила она, вероятно, обращаясь к Филиппу. — Я никак не могла... Что? Сейчас? О нет, благодарю! Я устала. Спокойной ночи!

Неде стало ясно, что американка ушла к себе. Сидя в зале, глядя с отвращением, как дед допивает вино из бокалов гостей, Неда, сникшая, обессиленная, почему-то стала думать о чувстве брата к Маргарет. «Как он унижается! И зачем унижается? — размышляла она с сочувствием, какого давно уже не испытывала к нему. — Странно! А я всегда считала его честолюбивым и гордым. Нет, я обманывалась, он не такой, как отец! Но ведь он же не слепой? Весь город говорит о связи этой женщины с Амир-беем. И сколько раз мы сами убеждались в этом... Как это отвратительно, как опошляет все истинное», — думала Неда, вспоминая свои собственные свидания.

Она бросила быстрый взгляд на деда, подошла к окну и спряталась за гардиной, прижавшись лицом к стеклу.

В комнате Андреа было темно. Спит он или все еще стоит там? Наблюдает за нею? Сердится на нее? Она вглядывалась, желая подать ему знак, но в это время дверь за ее спиной отворилась и она услышала голоса отца и Филиппа. Гардина скрывала ее от их глаз. Но, и не глядя на них, она знала: отец ее весел, самодовольно потирает руки, глаза поблескивают. Голос Филиппа выдавал его раздражение. Обидела его эта особа. Неда всматривалась в темноту ночи, в призрачно белый снег и не вникала в их разговор, пока ее внимание не привлек возмущенный тон отца:

— И потребовал, чтобы их позвали?! Значит, просим, мол, вас, пожалуйста. Не то без вас помолвка не помолвка! — говорил он.

— Да ведь это Сесиль, ребенок...

— И сватья тоже! Небось, сами рассказывали мне, что там, на приеме, вытворял этот лоботряс Андреа.

«Боже! — беззвучно простонала Неда. Именно она рассказывала тогда в шутку эту историю с Андреа и мадам Леге. Нет, нет, то совсем другое. А сейчас отец называет его лоботрясом, именно его. — Что нас ждет, что нас ждет?» — мысленно твердила она.

— Верно. Не хватало, чтоб еще и о нем вспомнили! — с подчеркнутой иронией заметил Филипп: — К счастью, речь шла только о Клименте. Под конец выяснилось — уехал в Копривштицу. Там ему оперировать какого-то родственника надо.

— Значит, к родственникам уехал? Ну, да ладно. Важно, что у нас все обошлось. А этот старый хрыч Слави будет дуться теперь. Ну и пусть себе дуется, не могу же я приглашать кого попало!

— Это вы про соседских сынков говорите, что они уехали в Копривштицу? — вдруг послышался тихий голосок хаджи Мины.

— Про них, дедушка, — ответил Филипп.

— Так вот... повстречал я их!

— Где же? — недоверчиво спросил Филипп.

— В Богрове их повстречал позавчера.

— В Богрове? Ты обознался, дедушка.

— Кто, я обознался? Хорошенькое дело! Один был Климент, доктор, а второй — Коста, лавочник, он мне каждый день глаза мозолит. Ну вот еще, мне ли не знать их? Что вы городите!

Неда никогда не любила по-настоящему деда. Что-то в нем ее отталкивало — то ли старческий запах, то ли вечные расчеты и мелочность. Но сейчас он был ей просто мерзок. Он-то чего вмешивается? Ей казалось, что этот разговор направлен не столько против соседей, сколько против нее самой. Они еще ни о чем не подозревают, но уже ненавидят всех Будиновых. А что будет, когда они узнают?

— Послушай, дедушка. Ведь мы говорим серьезно, понимаешь? Ну-ка припомни хорошенько, действительно то были Климент и Коста?

Голос Филиппа звучал настойчиво. Почему он об этом спрашивает? Отчего так заинтересовался? Она хотела обернуться и посмотреть на них, но побоялась, что они ее заметят и тогда надо будет отойти от окна. А какое наслаждение доставляло ей сейчас стоять, прислонившись лбом к холодному стеклу, и смотреть в окно напротив!

— Точно, они, они, Филипп! Не пьяный же я был. Я ехал из Ташкесена, а они мне навстречу — из Софии. На линейке ехали, чтоб ты знал...

— И куда же они направлялись? На север? К Балканам?

— А бог их знает. Но они не в Копривштицу ехали, будь уверен.

Из другого конца залы донесся голос отца:

— Ну, ладно, куда ехали — это их дело! А вы знаете, который уже час? Ну-ка, Филипп, позови Тодорану, пускай приберут здесь.

— Подожди, подожди...

— Чего еще ждать? Не стоят они того, чтобы на них время терять.

— Э-э, нет! Тут дело серьезное, отец!

Тон его куда больше, чем слова, заставил Неду обернуться.

Сквозь густую сетку тюля она смотрела на брата, стоявшего по другую сторону неубранного стола. Лицо у него было напряженное, возбужденное. Казалось, он готовился произнести речь. Но вместо этого Филипп произнес:

— Они ушли к русским.

— К русским? Да ты в своем уме? Через фронт?

— Я в этом уверен, отец. Собственно, все ясно, Климент — русский шпион! Они все трое — русские шпионы! — воскликнул вдруг брат, и его голос словно ножом резанул Неду. — Что в этом удивительного? Было бы удивительно, если б они ими не были! Старший учился в Петербурге, носил их мундир. А младший — я слышал это от него самого — в комитете состоял одно время. До сих пор таился, а вот теперь взялся за дело... Они разузнали кое-что, понабрались того-сего и айда к Арабаконаку. Наверное, у них есть какой-то способ перебраться через него!

Филипп разглагольствовал, иронизировал, и чем больше он распалялся, тем яснее становилось Неде, как он проницателен и сообразителен. Андреа ведь не сказал ей, что вместо него отправились братья. Он только сказал: «Пошли другие». Теперь она поняла, кто они, эти другие, и поняла, насколько опасно то, за что взялся человек, которого она любит.

— Хватит! Я не желаю интересоваться этими делами! И ты тоже прекрати ими заниматься, — остановил Филиппа отец.

— Но ведь они шпионы, уверяю тебя. Такие, как они, приведут сюда русских!

— Я сказал тебе, хватит! Запрещаю вести подобные разговоры в доме. Пусть кто что хочет, то и делает. Важно, чтоб мы были в стороне от всего этого. Каково будет нам — мне, тебе, твоей сестре — если сюда придут русские? Ты понял, что я хочу сказать?!

— Понял, — резко и гневно ответил Филипп. — Понял, что своим молчанием ты потакаешь им, становишься их соучастником!

— Потому что твои господа англичане болтовней только занимаются! А ты что собираешься делать? Джани-бею доложить?

— Во-первых, Джани-бей и англичане — это не одно и то же, — зло ответил Филипп. — И, во-вторых, тебе пора знать, что я в тысячу раз выше ставлю англичан и предпочитаю держаться их да и вообще цивилизованной Европы. Нам ни к чему делать ставку на то, чтоб сюда пришла такая же серость, как и мы сами...

— Опять твои глупости! — прикрикнул на него отец. — Я тебе уже сказал! И вообще прекрати этот разговор. Я запрещаю тебе даже словом обмолвиться кому бы то ни было насчет соседей! Ты слышишь?

Филипп молчал, но Неда видела, как нервно подергиваются его коротко подстриженные усики.

— Ты слышишь? — повторил отец.

— Слышу, — сухо, сквозь зубы ответил Филипп и, резко повернувшись, вышел из залы.

Что же теперь будет, что будет? Сдержит Филипп свое обещание и вообще давал ли он его?

— Папа! — дрожащим голосом произнесла она, откинув занавеску.

— Ты здесь?!

— Не позволяй ему, папа... Прошу тебя! Прошу тебя, скажи ему еще раз...

— Не твоего ума дело! Займись уборкой, чего высматриваешь там?

— Не позволяй ему! — повторила она настойчиво, с таким отчаянием в голосе, что отец посмотрел на нее.

— Ведь ты же слышала, что я запретил ему, — сказал он. — А сантименты эти ни к чему! Они из тех, что сами в петлю лезут. Добром для них это не кончится. Важно только, чтобы из нашего дома это никуда дальше не пошло. Чтоб нас не затронуло. Ведь так?

Она побледнела и уставилась на него невидящими глазами, губы ее дрожали.

— Что с тобой, Недка? И в такой день!

Она попыталась ответить, что все, о чем сейчас говорилось тут, недостойно... что она не хочет, не может... Но ей изменил голос. Она подошла к столу, потом вдруг выбежала из залы и кинулась к себе в комнату.

Сколько раз они стучались к ней в дверь — она уж не знала. «Оставьте меня! Оставьте меня!» — только твердила в ответ.

— Что с тобой? Опять устраиваешь какую-то трагедию! — сердился за дверью отец. — Филипп, Филипп! Иди сюда, скажи этой графине, что никому не станешь говорить про них... Ох! — вздыхал он. — Ну что за дурные головы! И надо же в такой вечер! Вместо того чтобы радоваться, гордиться, что роднимся с такими людьми... И из-за чего? Из-за кого? — бушевал он, то отходя от ее двери, то снова через минуту возвращаясь к ней.

Наконец он перестал к ней стучаться, перестал сердиться и кричать. Наверное, лег. Дом затих. Неда напряженно прислушивалась и улавливала теперь лишь неясные, таинственные шорохи, уже не раз слышанные прежде, какие-то шаги, тихое потрескивание, поскрипывание — звуки, присущие каждому старому дому. Когда-то они наполняли ее страхом. Сейчас она сама стремилась вызвать в себе прежние страхи, чтобы вытеснить тот, другой, большой страх, который владел ею сейчас. Она напрягалась, прислушивалась. Напрасно. Мысли ее снова возвращались к опасности, нависшей над семьей Андреа. Будет ли молчать брат? Разумом она успокаивала себя: в конце концов, Филипп не решится на такую подлость. Но чувство ее — а оно никогда ее не обманывало — твердило: не верь ему, может, даже завтра он захочет похвастать этой тайной перед Маргарет Джексон и даже перед Сен-Клером. Что станется тогда с братьями Андреа? И с ним самим? Надо ему сказать, как-то предупредить его...

Пока она лихорадочно думала, что бы такое предпринять, и металась по комнате, прислушиваясь к каждому звуку, ей казалось, что она запуталась в каком-то лабиринте и тщетно ищет выхода. Ее состояние было вызвано не только необходимостью предупредить Андреа, но и чем-то куда более сложным и решающим... Постепенно и все более явственно она стала сознавать, что пришло время оторваться от свой семьи, от всего того, что было чуждо ей и прежде, против чего она и прежде бунтовала. Роман, которым она давно уже жила в своем воображении, сейчас становился реальностью… «Вот оно — испытание», — говорила она себе и припоминала не одну книгу и не одну героиню, которая точно так же, как и она, оказывалась на перепутье. Она понимала, что на этот раз ей надо решать и что на этот раз все — от начала и до конца — настоящее, но только такое настоящее, какого она еще не знала.

И снова вопрос: что же ей делать? Она отворила окно. В комнату ворвался холодный воздух, смешался с теплым и, обратившись в пар, окутал ее легким облачком. «А не позвать ли мне Андреа? Но комната деда находится как раз под моим окном, а он, домовой, не спит, все слышит, — с неприязнью подумала она. — Может, бросить что-нибудь в его окно, что-то легкое?» Она собрала с карниза снег, слепила из него плотный шарик и бросила. Не попала. Что же, что же тогда бросить? Была бы горсть кукурузных зерен или бобов. Кораллы! Едва только это пришло ей на ум, она сразу же схватила ожерелье из красных кораллов — подарок Леандра. Сильно дернула и порвала его, собрала кораллы в горсть и, размахнувшись, бросила. Кораллы глухо застучали по противоположной стене, по раме окна, по стеклам... «А что, если его нет сейчас в комнате? — вздрогнув, подумала она и затем без всякой видимой связи сказала себе: — Я порвала ожерелье... уже порвала его, все кончено...»

Что-то мелькнуло в окне напротив, что-то забелело за стеклом, окно отворилось. Он! Он! Она видела его и не видела. Она высунулась, приложила к губам ладони наподобие воронки. Нет, лучше не говорить ему. И не только потому, что родные могут услышать ее, а потому, что хочет обнять его, чтоб понять, сердится ли он на нее. «Там, у колодца, я жду тебя», — знаками объяснила она. Он неохотно, тоже знаками, подтвердил: «Понял» — и тотчас отпрянул назад. А она бесшумно затворила окно, надела первое попавшееся ей под руку платье, накинула на голову платок и, приоткрыв дверь, тихонько проскользнула в нее, на цыпочках спустилась неслышно по лестнице.

Внизу из комнаты деда время от времени доносилось старческое покашливание. «Только бы он не вышел, только бы не увидел меня...» — думала она. В темной галерее Неда нашла на ощупь свое пальто и осторожно сняла со входной двери крюк. Но едва она отворила дверь, как порыв ветра ворвался в дом, обдал ее снежным вихрем. Бах! — стукнула наверху дверь ее комнаты. Она не прикрыла ее плотно. И сразу же послышался испуганный голос хаджи Мины: «Это ты, Радой?» Помертвев от страха, Неда стояла и ждала. Голоса деда больше не было слышно. Она решила, что старик снова заснул, выскочила во двор и побежала к их месту.

 

Глава 8 

Обычно Филипп засыпал быстро и спал крепко. Но сейчас из-за ссоры в семье, из-за того, что лопнули его расчеты на близость с Маргарет, голова его буквально разламывалась от теснившихся в ней мыслей. Он вертелся в постели, курил одну папиросу за другой. «Из-за кого мы ссорились? — мысленно вопрошал он себя. — Из-за тех, кто думает о нас только самое дурное! Из-за тех, кто нам больше всего завидует! Они готовы нас в ложке воды утопить, а отец решил их покрывать... Неда, дурочка, истерику даже закатила... И вообще с нею что-то происходит», — вдруг словно осенило его. Но в ту же секунду он подумал о Маргарет — как пренебрежительно она к нему относится, как мучает его. И неожиданная догадка тут же исчезла. Мысли о Маргарет сразу же полностью завладели им. Где была она все это время с турком? Как ни отвратительно это, но он не может не думать о ней...

И в Париже и во время своих выездов в Вену, в Константинополь Филипп не раз влюблялся. Его чувство всегда встречало взаимность — он был молод, красив, у него были хорошие манеры, он умел ухаживать, был настойчив, когда это требовалось. При всем этом у него еще и водились деньги. Но те любовные приключения не занимали его долго. Они удовлетворяли его тщеславие, ими он хвастал перед своими приятелями. И вот в родном городе он, словно подражая сестре, влюбился в иностранку и вдруг увидел, что поставил все на одну-единственную карту. Он разыгрывал эту партию на глазах своих близких и всего города, знал, что уже проиграл, но продолжал, улыбаясь, ухаживать за Маргарет и держаться так, будто их отношения на самом деле таковы, какими он их желал бы видеть.

«Во всем виноват этот турок, — думал он с ненавистью об Амир бее. Филипп был убежден, что, если бы не капитан, Маргарет не пренебрегла бы им. — Но разве можно доходить до того, до чего я дошел? Как могу я сравнивать себя с этим неучем?» — спрашивал он себя, сокрушенный и растерянный. Такое действительно случилось с ним впервые, и впервые он сознавал, как низко пал.

Он думал о своем унижении, о всем том, что связано с ним. А не стоит ли ему быть с Маргарет игриво-беспечным, равнодушным, держаться с нею так же, как он держался с другими женщинами помоложе ее? Ему казалось, что это так легко сделать. Он просто заставит себя не любить ее. «Ничего, — убеждал он себя. — Придет и мой черед. Сегодня турок, а завтра я позабавляюсь с ней».

Странно, но эти размышления успокаивали его, хотя и ненадолго. Он внушал себе, что турки непостоянны, что связь Маргарет и Амир-бея не может длиться долго. И в этом находил какое-то удовлетворение. Но, вспомнив, что Маргарет не будет здесь вечно, он испугался. Папироса погасла. Филипп зажег ее снова. Он думал: «Вот если бы Амир-бея послали на фронт... Но ведь он адъютант коменданта и кем-то приходится Джани-бею, потому тот и держит его при себе. А что, если война примет такой оборот, что турки действительно уберутся отсюда?» Это была уже новая мысль — рискованная и опасная. В какую-то минуту Филипп попытался представить себе, что было бы, если бы вдруг русская армия перебралась через Балканы и прогнала из города османов. «Тогда этот ненавистный Амир удрал бы первым и Маргарет искала бы во мне опору... Но и мы с Недой тоже ненадолго задержимся здесь. Уедем, разумеется, в Париж, Леандр тоже говорит об этом. Втроем! В конце концов, если отец захочет, то и он тоже поедет — это его дело».

Рассуждая о приходе русских, он сообразил, что это будет на руку их соседям Будиновым, которых он ненавидел, и не сомневался в том, что и они ненавидят его. Этого он бы уже не стерпел... Да и вообще, что ему ждать от русских — милости? Или же отказаться от своих принципов? От убеждения, что дела болгар шли бы куда лучше, если бы они держались цивилизованной Европы, а не той же азиатчины?..

Думать о русских было просто невыносимо, но и прогнать от себя эти мысли он тоже не мог. А не станет ли все же их победа единственным для него выходом, потому что только тогда Амир-бея не будет в Софии? Он продолжал курить, размышляя, взвешивая на весах своей ненависти, которые то склонялись в сторону красавца адъютанта, то перетягивали в сторону братьев Будиновых, как ему быть. А что, если все-таки намекнуть о них Сен-Клеру? Просто так, чтоб направить его по верному следу? Теперь он не позволит ему больше себя прерывать, да и тот сам не станет делать этого, нет, нет! «Раз и навсегда я сорву с этого Будинова маску — врач, полезный человек, без него не обойтись!.. Но ведь отец против! И Неда? Особенно Неда! Ну и хорошо, про шпионов буду молчать. А маску я все же сорву с них — этому уже никто не может мне помешать. И я это сделаю, черт побери! Нельзя позволять какому-то...»

В эту минуту на галерее что-то стукнуло. «Дверь, наверное, — подумал он и прислушался. — Может, это Маргарет? — Он замер. Потом приподнялся в постели. — Она встала, чтобы отворить турку… Фу, что за глупости лезут мне в голову, ведь они только что расстались!..» Послышался голос, мужской голос, и этого уже было достаточно, чтобы Филипп вскочил с постели и подбежал на цыпочках к двери.

Он стоял в темноте, вздрагивая от возбуждения. Где-то отворилась дверь, потом затворилась... Или нет, отворилась, послышались шаги, шарканье шлепанцев. Мужской голос, старческий, знакомый, произнес тихонько: «Радой, это ты?» Тогда действительно кто-то вышел!

Филипп быстро набросил на себя халат и выскочил из комнаты. Со свечой в руке, в накинутой на плечи теплой куртке внизу у лестницы стоял дед и прислушивался. Услышав звук открываемой двери, старик обернулся и поглядел вверх.

— А-а! Это ты бродишь тут вверх-вниз!

— Нет, не я!

— Мне тоже послышалось, что кто-то ходит... Ну-ка подними свечу, посвети на входную дверь.

Как этого и ожидал Филипп, крючок на входной двери был снят. Ну да! Все ясно: к ней пришел турок. Они договорились, что он подождет на улице, пока все лягут спать, а теперь она ему отворила и сейчас он у нее. И вот крючок их выдал...

— Что тут происходит? — послышался голос отца.

В нижнем белье и ночном колпаке сонный Радой, сообразив, в чем дело, выругался и собрался было вернуться к себе в комнату. Но в эту минуту Филипп выхватил из рук деда свечу и, высоко подняв ее, вдруг крикнул:

— Подождите! А где пальто Неды?

— Что?

— Его нет на вешалке!

— Вы что тут, все спятили? — воскликнул Радой.

— А может, оно у нее в комнате, а, Филипп?

— Когда я гасил свет, пальто ее висело рядом с моим, дедушка!

В голове Филиппа снова мелькнуло что-то. Предположение? Подозрение?

«Пальто взяла Маргарет. В темноте она надела его вместо своего», — решил Филипп. Но подозрение продолжало оставаться. Сам не зная почему, он связывал его с настроением Неды в последние дни и с только что происшедшей ссорой.

— Минутку, я проверю, — сказал он и побежал искать Неду.

Внизу ее не было. Он поднялся вверх по лестнице.

— Оставь. Не буди ее! — крикнул ему отец.

Филипп отмахнулся. Он рассчитывал, что дверь ее комнаты заперта на ключ, как обычно. Но она распахнулась от слабого толчка, и, прежде чем он разглядел в темноте ее несмятую постель, его сомнения вспыхнули с новой силой. Когда же он вошел в комнату, ему все стало ясно.

— Ее нет! — крикнул он и побежал по лестнице. — Нет ее... И вообще она не ложилась!

— Да что ты говоришь! Как это может быть — не ложилась? — рассердился отец.

— Ее нет дома, папа, — повторил Филипп.

Это было так невероятно для него самого, что, спускаясь по лестнице, он даже не расслышал, что кричит отец. «Он разбудит Маргарет! — только пронеслось у него в голове. — Хорошо еще, что в коридорчике есть две двери. — Но тут же он снова встревожился. — Куда же могла пойти сестра? О господи, куда она пошла? — И с каждым вопросом он все больше догадывался о чем-то, подходил все ближе к чему-то, что, как ему казалось, могло все объяснить, но того, что ответ кроется в странном поведении сестры в последние дни и в том непонятном состоянии, в котором она находилась в этот вечер, он не мог и не хотел понять... — Да ведь мы ссорились из-за какой-то глупости, из-за людей, которых и я, и она, и все в доме просто не хотим знать», — уверял он себя.

— Она такая же упрямая, как и ты! — накинулся на него отец. — Но куда, куда же она ушла?

— В консульство! — высказал предположение Филипп.

— В консульство?! В такое время. Хорошенькое дело! Да ты что?

— Пошла жаловаться на нас! На меня пошла жаловаться наша барышня!..

— Сумасшедшая, дура! Всегда была такой! Хоть бы подумала, что может приключиться с ней в такое время. Поскорее одевайся! Беги, догони ее... Беги! И я пойду...

Повторяя, что она последняя дура, если обиделась из-за какой-то ссоры, никчемной притом, ее лично вовсе не касавшейся, кипя от гнева и браня сестру, Филипп вбежал к себе в комнату. Но когда он уже был готов идти догонять сестру, он увидел, что отец опередил его и, выйдя с зажженным фонарем во двор, что-то разглядывал там на снегу.

— Смотри, — сказал Радой, показывая на следы.

— Пойдем скорей!

— Ты погляди, следы эти идут на задний двор. Это ее следы. Что ты скажешь на это, Филипп?

— Что я скажу? А что если ей просто взбрело в голову прогуляться среди ночи?

Они пошли по следам. Обойдя дом, они оказались на заднем дворе. Отец поднял фонарь и повертел им; свет лизнул нижние ветви деревьев, проложил тропки между стволами. Следы вели дальше к маленькой калитке в каменной ограде, окружавшей их двор, которой уже давно никто не пользовался. Но Неды возле нее не было.

— Она вышла через калитку, — сказал рассерженный и испуганный Радой.

— Тише, — шепнул Филипп. — Слушай...

Из-за ограды послышался мужской голос. Отрывочные слова: «оставишь... он предатель... раз и навсегда... люблю...» Голос был ему знаком. «Нет, не может быть! Это невозможно!» — думал Радой.

— Филипп! — прошептал он.

Филипп схватил дрожащую руку отца. Стой, стой, надо убедиться... Немыслимо!

— И я не могу больше, Андреа, — произнес женский голос.

Вот, оказывается, с кем Неда.

— Ну конечно же, это Андреа! — простонал Филипп.

Сам того не сознавая, он выскочил из калитки и набросился на стоявшую в обнимку парочку. Что он кричал, кого ударил и кто ударил его, он уже ни в чем не отдавал себе отчета. Он только чувствовал, что оскорблен до глубины души, что задета его гордость, его честь, и как бешеный кидался, желая убить оскорбителя, но сам оказался прижатым к стене. В ушах у него звучали приглушенные крики отца: «Разбойник! Развратник! Ты за это поплатишься. Своими руками задушу тебя!» Филипп кинулся на помощь отцу. Но Неда изо всех сил защищала Андреа, и все это, происходившее в кромешной тьме, было похоже на кошмар. Когда же в конце концов Андреа удалось выскользнуть, Филипп с отцом схватили Неду, втолкнули ее в калитку и потащили в дом. Прибежал дед и стал допытываться, что случилось.

— Пусть она тебе скажет! — рявкнул Радой. — Ну говори, что ты натворила! Негодница!..

Обезумев от гнева, он снова ударил Неду, а она покачнулась и прижала к груди руки.

Неда плакала. Из носа по ее красивым губам, по выдававшемуся вперед подбородку текла струйка крови. На ее лице, как и на лице отца, было написано упорство и озлобление. Но если у Радоя возле жестких усов прорезались две скорбные морщины, то что-то в ее позе, в том, как она напряглась, казалось, говорило: «Бейте меня, я это заслужила, но вы уже не можете разлучить меня с ним!» И, глядя на нее из угла, Филипп с ужасом припомнил свои недавние сомнения. Значит, дело было в этом. Между ними что-то есть, а он ничего не знал. Никто ничего не знал! «Какая лицемерка!» — с ненавистью думал он.

Филипп вспомнил, какие высоконравственные тирады она произносила и сколько было в них иронии именно по адресу Андреа! «Нет, нет, женщины просто непостижимы. Я не сомневался, что она в один прекрасный день отрезвеет со своим Леандром и наставит ему рога, но чтобы она сделала это уже сейчас, рискуя всем ради такого ничтожества! Боже мой! Ведь она ставит под удар всю семью. Если консул узнает... если помолвка расстроится?» И вдруг ему пришло в голову, что, возможно, Маргарет все это слышала...

— Тише, папа!

— Бесстыдница! — кричал отец, не слушая его. — Дрянь! Ты хочешь выставить меня на посмешище перед всем городом! Мы ее сватаем за самого видного иностранца, а она тайком бесчестит себя с каким-то разбойником! Господи, какой позор падет теперь на мою голову! Ты и не думай продолжать эти шашни! — Он схватил ее и встряхнул. — С завтрашнего дня будешь видеться только с братом и со своим женихом... Ты слышишь?!

— Завтра я откажу ему! — неистово выкрикнула она.

— Что ты сказала?! Ну-ка повтори!

Отец стал бить ее снова.

— Давно... Я виновата... Я не люблю его больше ... Я не знала... Теперь все поняла...

— Молчи! Молчи! — Радой задыхался от гнева. — Это он тебя научил, да? Он? Филипп, отец, вы слышите, что говорит моя дочь?.. А! Вот ради чего я тратил деньги на пансионы! Вена, Европа!.. Ничего этого ты не заслужила! Расстраивать помолвку? Ты это выбрось из головы! А с этим разбойником я разделаюсь! Если только он посмеет хоть словом обмолвиться, я его убью, так и знай.

Она снова разрыдалась, рот ее судорожно искривился, а в глазах, в ее золотистых глазах, было такое страдание, что Радой невольно умолк. Угрожающе тряхнув головой, он выругался и вышел из комнаты.

— Выходите и вы! — крикнул он мимоходом сыну и хаджи Мине.

Как только те вышли, он повернул ключ в замке и положил его к себе в карман.

— А ведь она может с ним через окошко переговариваться! — сказал Филипп, когда они спускались вниз.

— Пусть попробует, если хватит смелости. Завтра поменяешься с нею комнатами... Да и я еще поговорю с нею разок хорошенько. А ты куда? — спросил он, видя, что сын направился к выходу. — За фонарем? Оставь сейчас, пойдешь, когда рассветет.

— Мне сейчас надо! — сказал Филипп. — Надо кончать с этим делом.

— Что? Ты о том? Опять за свое? Филипп! Стой, говорю тебе!

— Сейчас меня уже не остановишь, — возбужденно сказал Филипп.

Краем глаза увидев, что отец продолжает стоять на месте, он отворил входную дверь, усмехнулся с победоносным видом и быстро вышел. Он направился к Сен-Клеру.

 

Глава 9

Если Радой Задгорский был поражен своим открытием, то не меньше поражен был и Слави Будинов. Его разбудили крики, а минуту спустя прибежал задыхавшийся Андреа. И вот теперь весь дом был на ногах.

— Скажи, как же это можно! — кричал разъяренный Слави и бегал за сыном из комнаты в комнату, так как Андреа не стоял ни минуты на месте, а кружил возле окон, кляня все на свете, и напряженно вглядывался в окна соседей.

— Скажи, как ты мог именно с этой девицей творить такие гадости?

— А что я натворил такого? — резко обернувшись, спросил Андреа и поглядел на него так, словно только сейчас понял, что речь идет о нем.

Они находились в зале — Андреа у окна, отец за круглым столиком, на который он поставил лампу. Свет ее падал на его торчащие черные усы. Мать и Женда стояли в тени, у отворенной двери.

— Он еще спрашивает, что он такого натворил?! — снова возмутился Слави. — И сверх того, у тебя вся рожа разукрашена. Юбочник паршивый ты, вот кто! Мало у меня неприятностей с Радоем, так теперь еще новая... Вот почему ты все к ним в окна заглядывал, вот почему с них глаз не спускал... Без конца поносил их — такие, мол, сякие, и чем были, и чем стали... родоотступники и всякое прочее... Стыд какой! Теперь сам выпутывайся!

— Сам и выпутаюсь!

— Ты посмотри на него! Ишь какой важный! Послушай, сударь мой, я этих людей не люблю, но то, что ты там натворил, мне нравится еще меньше. Знаешь, мы терпели, терпели все — пьянство, пререкания, вечные сплетни вокруг тебя... Но это уже последняя капля. Больше не желаю, чтобы ты срамил нашу семью, ты слышишь, Андреа?

— Да.

— Жена, ты слышала, что он сказал? Видишь, что за сокровище мы с тобой вырастили! Бабник! Развратник. Завтра забирай свои пожитки, и чтоб твоей ноги больше в моем доме не было!..

Мать заплакала. Андреа смотрел в окно и, казалось, ничего  не слышал. Он увидел, как из дома Задгорских вышел мужчина. В неверном свете фонаря смутно вырисовывалась его фигура. Но Андреа догадался, куда он направляется.

— Ты сказал — завтра? — спросил немного погодя Андреа, обернувшись и переходя к другому окну.

Задержавшись напротив лампы, он увидел в оконном стекле свое отражение — на левой скуле и над бровью темнели ссадины и кровоподтеки, а на пальто болтался оторванный в драке борт. Он постоял с минуту, словно припоминая, о чем сейчас говорили, и, как только понял, что отец его снова вышел из себя, как только услышал поток обрушившейся на него брани, примирительная улыбка слегка раздвинула его губы. Ему казалась смешной и неуместной эта гневная вспышка отца. Глядя на него, слушая его крики и угрозы, Андреа невольно подумал, что старик на самом деле не так уж и сердится на него. Он возмущен, разгневан, оскорблен, испытывает к нему отвращение потому, что задето самое для него важное — честь. Но не чувствуется ли в его тоне, да и в словах его насмешки, удивления, а то и похвалы? Нет, отец не знает правды. Вопреки всему он, вероятно, чувствует даже известное удовлетворение оттого, что сын опозорил дочь его тайного врага — дочь важного, надутого, потерявшего совесть Радоя Задгорского. «Эх отец, — думал Андреа, обнимая его снисходительным, нежным взглядом, — как далек ты от истины, как ты далек от нее! Но сказать ли тебе правду? Не ошеломит ли она тебя, не настроит ли более враждебно?»

— Нет, — продолжал вслух Андреа. — Не завтра. Еще сегодня надо убраться отсюда.

— Ну и ступай ко всем чертям! Переспишь в тюремной камере, только и всего... И брата как раз нет, чтоб тебя выручить!

— Хорошо, что его нет, — сказал Андреа. — И вообще, вы ничего не знаете...

— Ого, мы уже знаем предостаточно.

— Как мог ты опозорить славную девушку, Андреа? — сказала, всхлипывая, мать.

С тех пор как уехали братья, мать не переставала плакать. Андреа жалел ее. Он смотрел на нее и думал: «Мама, мама, если бы ты знала, что я скажу сейчас, что я должен вам сказать...» Но вместо того, что он собирался сказать, он услышал вдруг свой дрогнувший голос:

— Это совсем другое, мама... Это не то, о чем ты думаешь. Мы любим друг друга.

Мать подняла голову. И, пораженная, уставилась на него. Что было у нее в глазах — недоверие или радость?

— Но ведь она помолвлена, Андреа, — проговорила она с надеждой.

— Знаю. Но это уже не имеет никакого значения. Значение имеет другое.

— Другое. Слышали уже это, — грубо вмешался отец. — Весь квартал слышал!

Андреа поглядел в окно. Никого возле дома соседей уже не было.

«Вот как совершаются предательства, — думал он. — Но предатель ли ее брат или же он всегда принадлежал к другому миру?» Ему хотелось его ненавидеть, он должен был его презирать, и он его ненавидел, он его презирал, но как-то отстраненно, безразлично. Усталость и печаль овладели его разумом, его мыслями.

— Я в самом деле уйду, — рассуждал он вслух. — И уйду немедленно. Через час, возможно, уже будет поздно, через час сюда придут жандармы.

— Жандармы? Сюда? Из-за такого дела?

— Задгорские узнали про Косту и Климента, отец. А сейчас донесут и на меня.

— Да что ты такое говоришь? Как узнали?

— Откуда узнали?

— Уж не ты ли сам проболтался этой, своей...

Отец, мать, Женда в ужасе кинулись к нему.

— Не говорите глупости!

Андреа вздрогнул и нахмурился. Казалось, он пробуждался от сна. И вдруг вспыхнул, прикрикнул на них:

— И не смейте называть ее так... И вообще, чтоб вы знали, я женюсь на ней!

— Ха-ха! Так они и откажутся от своего консула и отдадут ее за тебя! — насмешливо проворчал Слави. Но вдруг до него дошло что именно имел в виду Андреа, говоря о братьях, подошел к нему и глухо спросил: — Что им известно при Климента и Косту?

— Этот старый хрыч хаджи Мина встретил их в Богрове, когда они ехали к горам. Видно, поэтому они и не возвращаются.

— Ох, лучше б они там остались! — всхлипнула мать.

— И вообще наши соседи многое знают, — со все нарастающим озлоблением продолжал Андреа. — Вот сейчас видели, этот блюдолиз ушел... Догадываетесь, куда?!

— Значит, ты уверен в этом?

— Я это знаю от нее, отец.

— От их дочери?

— Да, от Неды. Она меня вызвала, чтобы предупредить. Она и прежде те сведения о Сулеймане передала.

И тут все сразу переменилось. Все стало совсем по-иному, как даже и не предполагал Андреа. Кляня на чем свет стоит и Радоя, и его сына, и войну, перепуганный Слави торопил Андреа, просил не мешкать. Дал ему денег, приказал женщинам поскорее приготовить для него теплую одежду и еду, уговаривал его сразу же бежать к русским, потому что, говорил он, ему хорошо ведомы эти клятые османы, он уже хлебнул от них немало лиха...

— Поскорее, торопись, сынок! — повторял он и уже сам больше задерживал сборы, чем помогал им.

«Ну, я уйду, доберусь как-нибудь до русских — мне ведь сделать это легче, а как же она? — думал Андреа. — Что станет с нею? А если ее все же вынудят выйти замуж за француза? Она сказала мне, что теперь уже ничего не боится. Что расстроит помолвку. И что теперь вообще все будет по-другому. Да и консул, если он порядочный человек, после такого скандала сам должен отказаться от нее», — рассуждал он, раздираемый болью и страхом.

Он вынул из тайничка в своей комнате револьвер, хранившийся с комитетских времен, рассовал по карманам патроны, положил в сумку с вещами русский словарь брата и истрепанный томик стихов, с которым ему не хотелось расставаться. Взять карту? Нет, не стоит, он достаточно хорошо изучил местность... Ах, если б у него был какой-нибудь портретик Неды или же хоть какая-нибудь подаренная ею вещица! Но как только он подумал о Неде, сразу же все, что произошло, снова молнией пронеслось в его мозгу, обдало его горячей волной, заставило вздрогнуть. Он кинулся к окну и прильнул к стеклу лбом. Но дом Задгорских был погружен в темноту. В своей ли она комнате или же ее заперли где-нибудь внизу? «Люби меня... Люби, как я люблю тебя!» — беззвучно твердил он, весь отдавшись нахлынувшему на него чувству, пока кто-то не коснулся его плеча. Он обернулся.

Это была мать.

— Торопись, Андреа. Время летит, сынок... Ох, как все это тяжко.

Она опустила голову ему на плечо и заплакала.

Он сказал ей, чтоб она не горевала, что скоро они с Климентом и Костой вернутся и что тогда для всех них действительно начнется новая жизнь. Он говорил и не чувствовал, что и из его глаз текут слезы. Потом он попросил ее присматривать за Недой; он доверил матери свои чувства, потому что ему казалось, что мать одобряет его выбор.

— Ну что же вы мешкаете, о чем разговор ведете? — прервал его отец, стоявший на пороге. — Да ты что, жена, хочешь, чтоб его тут сейчас жандармы сцапали?

Слова его испугали мать. Она поцеловала Андреа, перекрестила его. А он, такой всегда непокорный, такой сорвиголова, не признающий ничего на свете, как все о нем говорили, обнимался с Жендой, с сонным Славейко, с отцом, всхлипывал так же, как они, охваченный мрачными предчувствиями, утирал смущенно слезы.

— Ну все! А то вы меня словно на войну провожаете! — сказал он, пытаясь улыбнуться. — Вот и я с вами слезу пустил. Ну, прощайте, отец, мама... прощайте!..

— Прости нас, сынок, — сказал отец и поцеловал его в лоб. — В добрый путь, Андреа. Дай господь нам свидеться. А что было, то, значит, должно было быть.

Андреа перекинул через плечо сумку, отворил ворота, внимательно оглядел площадь и вышел. «А что было, то, значит, должно было быть, — повторил он с каким-то новым, не знакомым ему прежде чувством облегчения. — Подумать только, а ведь это мне так отец сказал!» Он поглядел на темное окошко Неды и, словно боясь самого себя, торопливо зашагал по той же самой дороге, по которой когда-то к ним пришел его комитетский товарищ Дяко.

         ***

Пока Андреа добирался до окружавшего город рва, мысли в его разгоряченном мозгу все время вертелись вокруг только что пережитого. Он припоминал в их последовательности детали происшедшего, восстанавливал в памяти от начала до конца сцену у колодца во всех ее подробностях, неистовые крики Радоя и его сына, их ожесточение, смысл которого сейчас ему казался вполне понятным. Лишь когда он спустился по заснеженному обрыву на черное, обледеневшее дно рва, а затем вскарабкался с неожиданной для самого себя ловкостью по его противоположному склону, он вдруг понял, куда направляется и что его ждет впереди. Пораженный, он даже остановился: наконец-то он отправился туда, где ему давно уже надлежало быть.

Андреа выбрался на разбитую колесами подмерзшую дорогу. Ветер усилился, он поднимал снежные вихри и залеплял глаза. Андреа трудно было определить направление. Успеет ли он добраться затемно до укреплений в Банишоре, чтоб свернуть на восток? Который теперь может быть час? Он вытащил часы, попытался узнать время, но ничего не мог разглядеть.

Филипп Задгорский уже, видно, сделал свое черное дело, и жандармы, наверное, перетрясли весь дом. Как это я не догадался послать маму и Женду к Филаретовой? Как только подумаю, что могут натворить эти дикари... И во всем виноват Филипп — в душе Андреа снова поднялось озлобление. Ее брат! Надо было сразу же пойти следом за ним. Одна пуля, и он расплатился бы за все! Но теперь уже поздно. Поздно, это ясно! «Но что, если у нас действительно случилось уже такое несчастье... И почему поздно? Ведь я их знаю! Ленивый народ! Кто из них поднимется ночью с постели? И даже когда идут на худое дело, и то не спешат. Вернусь!» — решил вдруг он и, не колеблясь больше, свернул с дороги на виноградники и вскоре увяз в мягком снегу. Он понял, что уже не сможет найти то место, где перебирался через ров. Он его и не искал. Со злобным безрассудством, целиком доверившись инстинкту и слепой удаче, он ринулся обратно. Оказавшись снова по ту сторону рва, Андреа сразу же кинулся бежать — город он знал хорошо. Задыхаясь, в распахнутой одежде, он мчался по пустым белым улицам, не думая ни о патруле, ни об ищейках, на которых мог каждую минуту нарваться.

С трудом переводя дыхание, шатаясь от усталости, пробежал он последние двести шагов до Куру-чешмы. Оказавшись наконец там, он увидел, что опоздал. Перед воротами их дома стояли конные жандармы. Целый взвод. И, видно, уже долго. Лошади нетерпеливо били копытами по булыжной мостовой. Слышались голоса, смех. Кого-то ждали.

«Что же теперь делать? Ведь их так много... А что будет, когда они убедятся, что меня нет там... Не верю, нет, не верю, что они настолько подлы», — успокаивал он себя и, крадучись, все ближе подходил к дому, но хоронясь, чтобы не быть обнаруженным.

Кто-то вышел из широко распахнутых ворот. Их офицер. Следом за ним... нет, он не хотел верить своим глазам. Он подошел еще ближе, прильнул к стволу большого платана, впился глазами... Он и в мыслях не мог даже представить себе этого. Но чего они хотят от старого человека?.. Растерянный, испуганный Андреа беспомощно глядел, как уводят его отца.

Долго он стоял так не шевелясь, пока с их двора не донеслись громкие рыдания и с грохотом не захлопнулись ворота. «Что там еще произошло? Что там еще произошло? — повторял он, словно того, что он уже видел, было мало. — Надо идти к ним! — Но он как будто окаменел. Как он посмотрит им в глаза? Как скажет: “Я был улице, видел, как уводили отца”. — Теперь они все из-за меня страдают. И отец попал в темницу из-за меня, — с отчаянием и злобой подумал Андреа. И вдруг безо всякой видимой связи его озлобление перебросилось на Неду. Ведь все это принесла их любовь. — А причем тут Неда?» — тотчас же опомнился он.

Но тут Куру-чешма снова огласилась цоканьем копыт. Возвращаются! Он хотел было перебежать от кофейни хаджи Данчо в самых темный угол площади, но увидел, как из боковой улицы выехал фаэтон с флажком английской военной миссии и в нем сидел Филипп Задгорский, а чуть поодаль за фаэтоном следовали двое конных османов.

От ярости и отвращения Андреа позабыл об осторожности. Он сделал еще несколько шагов, подождал, пока фаэтон остановится у дома Задгорских, вытащил револьвер, прицелился и выстрелил. Раздался крик. Конь взвился, встал на дыбы. Андреа выстрелил второй раз, третий. Раздались ответные выстрелы. Он вдруг опомнился. Страх пронизал его, он повернул обратно и побежал. Вдогонку ему неслись крики и цоканье копыт.

Он бежал изо всех сил, он никогда и не думал, что способен так бегать. Искал улочку, чтобы шмыгнуть в нее, дом, чтобы укрыться, двор, чтобы перебежать через него, оказаться подальше от преследований. А между тем уже почти рассвело. Вдогонку ему неслись крики. Он слышал зловещий лай псов. Казалось, за ним гонятся по пятам, а он никого не видел. Куда? Куда скрыться? Он добрался до гетто и бежал под его брезентовыми навесами, отяжелевшими от снега, по смрадным лабиринтам, которых прежде так старательно избегал. Стороной обошел одну синагогу, потом вторую, перебрался через изъеденную временем каменную ограду старого караван-сарая и свалился в изнеможении. Отдышавшись, он огляделся и понял, что находится на улочке, куда выходит задний двор шантана. К Мериам! В эту минуту только она может спрятать его. Он поднялся, пошатнулся и снова упал. Тогда он пополз... Туда, туда, к ней, у нее он укроется до вечера. Постепенно к нему вернулись силы, и он поднялся. Перебрался через развалины сгоревшей части здания. Бросил снежком в маленькое окошко наверху, и, когда в тусклом свете раннего утра показалась голова сонной Мериам, он, сложив воронкой ладони, поднес их к губам и крикнул по-французски:

— Открой! это я!

 

Глава 10

Тропа от которой зависела не только жизнь Климента и Косты, но и «многое другое», была найдена на следующий день. А еще через день генерал Гурко самолично отправился посмотреть ее.

Итак, оба брата уже были свободны и могли вернуться домой, но вопреки своему желанию продолжали оставаться в русском лагере. Причина была не в Косте — нога его зажила. Их пугало то, что они столь продолжительное время отсутствовали. Четыре дня. Пока они доберутся туда, будет пять. Не покажется ли это там подозрительным? Не забыли они и о своей встрече с хаджи Миной.

Когда Климент поделился своими опасениями с Гурко, генерал, взяв его запросто под руку, подвел к висевшей на стене большой карте и сказал с едва сдерживаемым волнением:

— Потерпите, Климентий Славич, потерпите еще день-другой. Может, мы с вами вместе войдем в Софию!

— Ваше превосходительство! — воскликнул Климент.

— Непременно, — произнес он задумчиво. — Ведь я не забыл о сведениях, которые вы нам доставили. Они подтвердились. Но сколько трудностей нам предстоит! Всяческих, всяческих, — продолжал он, и, хотя взгляд его остановился на изображенных на карте горах, Климент чувствовал, что внутренним взором своим он уже ушел куда-то далеко-далеко.

***

— Ну да, конечно, я ожидал увидеть именно тебя! Уже второй раз мне говорят, что объявился какой-то болгарин, врач... Ну, здравствуй! Здравствуй, Климентий Славич! — вылезая из желтой военной брички, кричал, размахивая длинными руками, сутулый молодой человек с бородкой, в офицерской шинели.

— Это вы... ты!.. Аркадий! Голубчик! — растерянно пробормотал Климент, узнав старого приятеля.

Они крепко обнялись и расцеловались. Это не удивило солдат, стоявших рядом. На улицах городка часто происходили неожиданные встречи. Люди заключали друг друга в объятия, обрадованные тем, что они живы и что видятся снова за тысячи верст от родины. Не удивляло это уже и местных болгар, людей сдержанных в проявлении своих чувств, хотя такие сцены казались им вначале странными.

— Ну, рассказывай, рассказывай! Что там? Ты в самом деле из Софии?

— Ты меня огорошил, доктор Бакулин! Настоящий допрос учиняешь. Погоди-ка, да не перешел ли ты на работу в разведку?

— Верно! Точнее, разведка подкидывает мне работенку, — расхохотался Бакулин, блеснув белыми зубами.

— Не понимаю, дружище.

— Да тут и понимать нечего. Просто полковник Сердюк, так сказать, мой пациент. Очень милый человек, не правда ли?

— Очень милый, — подтвердил Климент, и по спине его пробежали мурашки.

— Впрочем, тебя поминали и другие. Я знаю там всех.

«Там» означало штаб, и Климент так это и понял.

— Теперь там все страдают от диспепсии, — продолжал Бакулин. — Это стало уже модой. А меня почему-то произвели и специалисты по этой части, и я теперь тоже в моде! А вообще я здесь с Красным Крестом. Мы недалеко, верстах в двух от города... Да ты лучше расскажи, как перемахнул через Балканы. Рассказывай! Или вот что, давай полезай сюда, я отвезу тебя к нашим.

— Но я должен вернуться во Врачеш!

— Да пошли ты его к дьяволу, этот Врачеш!..

— Извини, не могу. Меня там ждет брат!

— Но не убежит же твой брат! Поехали, поехали! Поговорим, выпьем. И увидишь — знаешь кого? Карла Густавовича!

— Папашу?!

— Да, нашего Папашу. И Григоревич с нами, помнишь, со старшего курса? Все старые друзья!.. Хотя, впрочем, вы, кажется, недолюбливали друг друга?

— Теперь я всех вас люблю, Аркадий! И как же мне вас не любить — друзья, братья, пришли к нам...

— Ну, садись же, Климентий! — тащил его Бакулин, он тоже расчувствовался от воспоминаний. — Да, я забыл тебе сказать, с нами Ксеничка! Ты помнишь Ксению?

— Бенецкую? — переспросил удивленно Климент, усаживаясь в бричке.

— Да, наша Ксения Михайловна, братец, теперь высоко взлетела! Такова жизнь! — философски заметил Бакулин, увидев, что приятель насмешливо поджал губы.

— А что Олег? Он не с вами?

Олег был их другом, и для Климента его имя всегда было связано с именем Ксении.

— Олег где-то под Бухарестом. С армейским госпиталем.

— Пишет?

— Прежде писал. И вообще... Поехали, Степан, погоняй! — крикнул Бакулин белобрысому солдатику-ездовому. — Ну, теперь рассказывай ты, и все по порядку!

Аркадий Бакулин был не первым знакомым, которого Климент встретил здесь в эти дни. Но Аркадий Иванович был для него молодостью, студенческими годами, он напомнил ему и песни под гитару и бесконечные разговоры в белые ночи. И раз он был сейчас в обществе Аркадия, он не мог не заговорить с ним об Олеге, Дмитрии, о Румянцеве, обо всех.

Но прежде всего надо было рассказать о себе самом. И Климент принялся рассказывать. Он увлекся, как когда-то, взволнованно жестикулировал, улыбался то весело, то печально, как настоящий русак. Если бы его сейчас увидели братья, которые никогда и не представляли себе его таким, они бы сказали, что он делает это нарочно.

— А как твой орден? — спросил Бакулин, протягивая ему папиросу.

— Орден? Да брось ты...

— Как это так, брось? Разве Гурко не обещал?

— Его превосходительство, я знаю, представил нас. Но, друг мой, разве может быть для меня большая награда, чем то, что мое отечество станет свободным?!

Бакулин сочувственно улыбнулся. Они уже выехали из города. И хотя то тут, то там еще виднелись неогороженные дворы и среди них непобеленные домишки, и дети, и женщины, но впереди уже простиралось белое поле, перерезанное вдали темной грядой холмов. Слева, параллельно покрытой грязью дороге, по которой непрерывно двигались растянувшиеся колонны солдат, выстроились в ряд палатки. В конце ряда ротные трубачи усердно упражнялись на своих инструментах. Неподалеку дымили походные кухни. По другую сторону палаток виднелись серовато-коричневые каре взводов. Солдаты маршировали на снегу, смыкали и развертывали шеренги, словно на параде, и офицеры в коротких шинелях бегали возле них.

— Это Преображенский. С этим полком, можно сказать, мы уже почти породнились. Это тебя удивляет? Ну тогда спросишь об этом Ксению.

— А что Ксения? Они давно разошлись с Олегом?

— С тех пор, как нас в Плевене пристегнули к гвардии!

Климент весело рассмеялся.

— Ну, тогда ничего не попишешь, тебе придется примириться с этим, Аркаша. В конце концов, гвардия всегда имела преимущества! Ты, кажется, когда-то был влюблен в Ксению.

— Я этого не скрывал в отличие от тебя...

От неожиданности Климент растерялся.

— Глупости, — сказал он, помолчав немного. — Я за дружбу, дорогой. А ты, как вижу, еще и сейчас ревнуешь. Признайся, не скрывай!

— Извини. На этот раз ты промахнулся. И вообще если даже я и влюблен, то нет смысла рассказывать тебе... ведь ты ее не знаешь. Скажи-ка, упоминал ли его превосходительство в твоем присутствии что-нибудь относительно похода? — поторопился перевести на другую тему разговор Бакулин. — Я слышал, что главнокомандующий одобрил его план.

— Нет, не знаю... Но ты понимаешь, что это означает для меня, Аркадий?

Бакулин задумчиво смотрел на солдат, которые двигались рядом с ними.

— Худо дело, Климентий, худо, — произнес он.

Климент испуганно обернулся к нему.

— Что такое?

— Погляди на них. Все в таком положении. Нет сапог. Нет полушубков. Не говоря уже о провианте. И это никакая тебе не самоновейшая болезнь, друг мой, а обычная застарелая интендантская хворь. А что будет, когда начнем? — Бакулин говорил с огорчением и явной неприязнью к кому-то и к чему-то, но к кому именно, не называл.

Климент приподнялся, чтобы получше разглядеть веселых, раскрасневшихся от холода солдат, которых они обогнали. Гармонист растягивал меха, запевала пел все голосистее и лихо выкрикивал слова разудалой песни. Но ни на одном из солдат не было ни полушубка, ни теплой шапки. А поглядев на их ноги, Климент обнаружил, что каждый третий обут вместо сапог в царвули или же обмотал ноги полосками домотканого сукна и, как это не трудно было установить по цвету, лоскутами от трофейных турецких шинелей. «Да ведь я еще в Софии, от пленных слыхал об этом, — вспомнил он. — Я знал, да-да!»

Их нагнал всадник. Воротник шинели у него был поднят, а фуражка низко надвинута на лоб. Это был офицер. Климент скользнул по нему взглядом и отметил, что был он в добротных сапогах. Когда офицер, объехав бричку, поздоровался с Бакулиным, что-то в его глухом голосе и в черных без блеска глазах, которые Климент успел мельком заметить, показалось ему знакомым. Глядя ему вслед, он спросил Бакулина:

— Кто это? Не Кареев ли?

— Да, ты с ним знаком?

— Имел честь! — Климент хотел, чтоб это прозвучало насмешливо, но у него так не получилось, корнет оставил о себе сложные воспоминания. Что-то в нем озадачивало Климента, вызывало непонятное чувство. — Он какой-то странный, — добавил он.

— Да, в нем что-то есть такое. Он был другом покойного Павла. Ты его не знал, это был жених одной нашей сестры милосердия, Нины Тимохиной.

— Кажется, вместе с Ксенией училась какая-то Тимохина.

— Нет, Нина из Саратова. Она учительница. А Павел — его в прошлом месяце под Плевеном разорвало снарядом — тот был действительно странный человек. Говорили, что он был осужден. За нигилизм или какие-то другие идеи. В одном я уверен, был он безбожник, а точнее... нет, не знаю! Тимохина никогда не говорит о нем. И Кареев такой же, как тот. Впрочем, он, наверное, едет к ней.

— Вместо друга?

Бакулин не рассмеялся. Голос его был по-прежнему сдержанным, когда он ответил:

— Не могу сказать. Не знаю. И вообще... не верю. То есть о любви с ее стороны не может быть и речи, братец. Я испытал это на себе — ледышка. Нет, ледышка, пожалуй, будет не точно. Чувствуешь, она окружена какой-то стеной, и ты не можешь проникнуть за нее. Но, между прочим, вон напротив наше село. Вот те два дома в начале него и большие палатки влево от них — это наш лазарет... Папаша, наверное, еще там, а вот относительно Григоревича не поручусь. Хотя он, кажется, дежурит. Да, он там, там!

— Любопытно увидеть Ксению, — заметил без всякой задней мысли Климент.

— Увидишь ее, конечно. Впрочем, она сегодня вечером свободна, но я не думаю, что она ушла так рано. Мы ее застанем. А вообще, оставим женщин, Климентий! Самое главное — то, что мы с тобой свиделись. Выпьем водки, поговорим о Дмитрии, Румянцеве. Да, я забыл тебе сказать, этот осел Румянцев снова словчил, остался в Петербурге. Женился на большом приданом и... Но что тут долго говорить — такова жизнь!

Они собрались у раскаленной жаровни в большой палатке Карла Густавовича, начальника лазарета, сидели на низких табуретах, пили водку и разговаривали о войне. Напротив грузного розовощекого Карла Густавовича — Папаши, как его все звали в академии, — за походным столом, с которого были убраны все бумаги, расположился Бакулин и давно уже забежавший «на минутку» доктор Григоревич — строгий лысоватый мужчина с очками на шнуре и красивыми руками. Справа от Климента, на постели, где лежала брошенная гитара, сидела Ксения, кокетливо поводя плечами.

Потягивая из кружки водку и слушая бесконечный спор между своим словоохотливым другом и Григоревичем, Климент тайком наблюдал за нею. Изменилась ли она за минувший год? Он не мог решить. За это время он ни разу не вспомнил ее. Вернее, он вспоминал, но не ее, а ту безвозвратно ушедшую счастливую пору жизни, частью которой была и она. Он не раз в последние недели сравнивал сердечность и простоту своих русских друзей с холодностью и высокомерием английских коллег. И вот сейчас Ксения перед ним! Своенравная, вызывающая. И все такая же красивая — он с первого же взгляда убедился в этом. Она была в белом переднике и косынке сестры милосердия. Ее волосы, выбивающиеся из-под белой косынки, были такими черными, что сейчас в предвечернем сумраке даже отливали синевой. Те же черные, широко поставленные, слегка раскосые озорные глаза. Крупный смеющийся рот. Он виден: Ксения знает, что смех ей идет, красит ее. Когда она смеялась, ее плечи и высокая грудь слегка колыхались и вся она источала какое-то возбуждающее очарование.

«Нет, она действительно не жена для Олега, — подумал Климент, — Олег стеснительный, душа у него мягкая, и он слишком сильно любит ее. А она? Любила ли она его, — с непонятным упорством допытывался у себя Климент. — Возможно. Но любила видно, не очень, если сменила на первого же гвардейца... — И он представил себе этого гвардейца, но не кого-то из встречавшихся здесь на каждом шагу, а гвардейца вообще — молодого русского красавца, затянутого в красную венгерку, в кивере, слегка надвинутом на бровь, с длинной серебряной саблей, позвякивающей на ходу, когда он шествует по Невскому проспекту. — Вот такой ей больше подойдет», — решил он, хотя остался недоволен своим заключением.

Климент выпил водку и, поставив свою кружку на стол, стал прислушиваться к разговору. Речь держал Бакулин. Он распалялся все больше.

— Все это глубочайшая и непостижимая тайна, коллега Григоревич! — восклицал он. — Вопрос ставится так: убийство ли это, если ты убиваешь, чтобы не быть убитым самому? Или же обороняясь? Вот так ставится вопрос. Минутку, коллега, я хочу еще спросить... Что происходит в таком случае с совестью? С со-вес-тью! И вообще, если можете, ответьте мне на это, господа! — восклицал, оглядывая всех, Бакулин. — Вот ответь, голубчик! — хмурясь, обратился он к Григоревичу. — Нет, нет, не как врач и не как славянофил, пришедший сюда защищать... Или, как ты сказал, выполнять миссию... Поставьте себя, господа, в положение солдата. Его пригнали сюда и приказали ему: убивай!

— Ты упрощаешь вопрос, — раздраженно прервал его Григоревич.

— Григоревич! Ты, братец, того! Нет, нет, извини, но ты же действительно ничего не понимаешь!..

Григоревич бросил на него поверх очков уничтожающий взгляд, развел руками и обратился к остальным:

— Скажите, бога ради, разве это спор?

Карл Густавович улыбнулся смущенно-добродушно, а Ксения сказала:

— Вы оба скучны! Нашли, из-за чего ссориться.

«Возможно, она и права, — мелькнуло в мозгу Климента. — В самом деле, разве это тема для разговора: вынужденное убийство и совесть? Во время сложных операций, когда приходится безжалостно кромсать человеческое тело, производить ампутации, под ножом у меня не раз умирали раненые, хотя я прилагал все усилия, чтобы спасти их. Должен ли я думать об этих смертях, рассуждать на сей счет, бередить себе душу? Разве недостаточно того, что я действовал? Да, она права. Жизнь есть жизнь, а необходимость, приказ, долг, человечность — все это иногда так сложно собрать воедино, связать в узел, что, действительно, человеку лучше об этом не думать».

Не думать. Но он тоже думает, и думает не отвлеченно, а вполне определенно об этой войне. Что, если она затянется или вовсе прекратится? Что, если те, от которых это зависит, прикажут именно сейчас, после падения Плевена, русскому солдату (о котором шел спор) двинуться назад, домой? Тогда целый народ, его народ, Климента, будет истреблен в буквальном смысле этого слова напуганными османами. «Потому что, — говорил он себе с отвращением и ненавистью, невольно припоминая сожженные села, через которые они с братом проходили, — этим зверям убийства отворяют врата в их рай. И тогда поневоле начинаешь думать, что у них нет понятия совести...»

— Наша дама права, господа! — сказал он. — В самом деле, мы углубились в слишком тягостную тему. Расскажите что-нибудь повеселее! Папаша!

— Лучше сделайте это вы! — встретившись взглядом с Климентом, сказала Ксения. — Вы упомянули прежде, что в Софии есть иностранцы, англичане. Встречались ли вам среди них интересные люди?

— Смотря в каком отношении, Ксения Михайловна.

— Ну уж будто ты не знаешь! Ксеничка интересуется только в одном, вполне определенном отношении, Климентий... Достаточно ли мужественны их мужчины, не так ли? И не красивее ли ее самой женщины?

— Аркадий! Ты просто отвратителен... Что, собственно, ты обо мне знаешь, сварливая ты личность! — сердито воскликнула она.

Но и в гневе ее, как и во всей манере держаться, было кокетство, которое Климент почувствовал, и почему-то ему показалось, что оно предназначается именно ему.

— Ну хорошо. Слушайте.

Климент принялся рассказывать о виконтессе и ее медицинском «штабе», он перечислил всех ее врачей и сестер милосердия, называя по имени явно для того, чтобы продемонстрировать свое отличное английское произношение: doctor Green, doctor Gill, doctor Health, Leslie, Atwood. И о другом «штабе» — военном, который составляли не только Бейкер и его люди и не только Сен-Клер и будущий граф и герцог, несравненный Фред Барнаби, но еще и тайные советники, наблюдатели, сэр Лайонел Гаррис и полковник Мейтлен из Royal Artillery, и майор Кэмпбелл из Horse Artillery, и капитан Джеймс из Scoth Greys, и еще многие другие, которые уже уехали или же еще оставались в городе и которых Климент знал только понаслышке.

Карл Густавович не скрыл своего удивления.

— Дорогой мой, как же это так?! Выходит, гостей у вас хоть пруд пруди!

— Да, да! И еще многажды столько, Папаша. И корреспонденты! Можно сказать, вся мировая пресса устроила здесь место встречи. Есть даже американка.

Как только Климент вспомнил про Маргарет Джексон, он сразу почувствовал, кого напоминает ему Ксения. Именно ее — при всем том, что внешне они ничем не похожи друг на друга. «Видимо, больше всего они схожи своей вызывающей манерой держаться, — подумал он. — Возможно. А быть может, сходство их в том, что вопреки всему они обе мне нравятся? — Но я уже действительно не понимаю сам себя, — проносилось в его мыслях, в то время как он продолжал свой рассказ об иностранцах в Софии, о приеме у консула Леге. — Как действительно это так получается, что мне нравятся женщины, которые... в общем, женщины, чье поведение я в принципе осуждаю и отвергаю? Нет, это никуда не годится! Просто недопустимо! Я стал совсем как Андреа, но его все это влечет. А меня?» В сущности, он сам не мог разобраться в этом. Почему же он сказал себе, что ему нравятся женщины, значит, ему нравится и Ксения? Но как только он осознал, что его влечет к ней сейчас точно так же, как месяц назад он был внезапно увлечен Маргарет Джексон, голос его, выражение лица, жесты изменились. Он почувствовал, что заговорил увлеченней. И что она его слушает с вниманием и любопытством, а не так, как слушала перед тем, когда спорили Бакулин и Григоревич.

— Ну вот, а выпить забыли! — встревоженно воскликнул Бакулин, заглядывая в кружки. — Кому налить? Что ж такое получается, только один мой кубок пуст. Ну, давайте выпьем за Софию!

— Чтобы поскорее ее увидеть, — добавил Карл Густавович, который всегда и со всем был согласен. — Климентий, — продолжал он, после того как все опорожнили кружки, — только что назвал доктора Грина. Это, разумеется, не тот известный хирург Рэндолф Грин?

— Именно он, Папаша.

— Интересно. Мне попадались его статьи. Ты его видел, я надеюсь. Как он выглядит? Пожилой?

— Значительно моложе вас, Карл Густавович. Странный экземпляр. Неприветливый какой-то. Он замешан в одной неприятной истории. Но ум у него, несомненно, изобретательный и ищущий. И практик он блестящий.

Описывая Грина, Климент живо представил себе низенького англичанина, его лягушачий рот. «Ну ладно, обойдусь и без Будэнова!» — сказал тот. «Я его теперь уж не застану, — подумал Климент. — Небось, поспешит уехать...»

— Последние три месяца я был, можно сказать, его ассистентом, — заметил Климент.

— Ну, тогда тебе повезло. Работать с ним в самом деле интересно!

— И я слышал это имя. Доктор Грин... — поправив очки, включился в разговор Григоревич.

Он любил серьезные разговоры. Но, к его неудовольствию, продолжить свою мысль ему не удалось, так как в ту же минуту полотнище, прикрывавшее вход в палатку, откинулось и просунулась чернявая длинная физиономия дежурной сестры.

— Срочно в седьмую палатку!— кивнув в сторону Григоревича, сказала она.

Выражение его лица тотчас же стало строгим и официальным. Он шепнул что-то Карлу Густавовичу и широким шагом вышел из палатки.

Ксения тоже поднялась.

— Который час? — спросила она. — Три? Прощайте, господа, а то я пропущу линейку.

— А ты что, снова в город? — спросил вполголоса Карл Густавович, избегая ее взгляда.

— Да, я обещала подруге заехать к ней в гвардейский госпиталь. Ну, до свидания, господа! Климентий Славич, надеюсь, вы нас не забудете. Очень, очень рада встрече с вами!

Пожимая Клименту руку, она задержала ее в своей руке. Он покраснел.

— А почему, собственно, вам не остаться у нас? — задорно спросила она, задержавшись у выхода. — Карл Густавович, ведь вы все время жалуетесь, что у вас не хватает врачей, а тут к вам врач сам является!

И все так же шутливо она помахала мужчинам рукой, другой приподняла полотнище и вышла.

— Ты смотри, какая умная мысль! — воскликнул Бакулин. — Я, признаться, такого не ждал от Ксенички. А, Папаша, что вы на это скажете?

— Пусть скажет он сам, Аркадий. Говори, говори, Климентий.

То, как они смотрели на него, слова Ксении, еще звучавшие в его ушах, сознание того, что его зовут к себе, в нем нуждаются, предрешило ответ Климента.

— Что я вам скажу? — с благодарной улыбкой произнес он. — Ксения Михайловна права. Вот именно — сам явился, пришел на своих двоих... Я сейчас поеду за братом во Врачеш. Он все может делать — и стряпать, и стирать, и... Завтра утром мы оба будем здесь.

 

Глава 11

С тех пор как их освободили, Коста находился что называется под крылышком Псковского полка, то есть того самого полка, где служили Моисеенко и Иванушка Иванов, которые его задержали и с которыми он в первый же вечер играл в шашки и за игрой подружился. Позже он подружился с еще несколькими солдатами из их роты. Ротный фельдфебель Егоров, строго придерживавшийся уставных правил, хоть и поглядывал хмуро из-под косматых бровей, но время от времени сам подходил к ним, чтобы послушать, что рассказывает его ребятам человек «оттуда»; он то задумчиво качал головой, то крестился.

В тот день Коста после обеда отправился купить себе табаку. Табаку не оказалось, но была жевательная смолка, и он, вспомнив с болью своего Славейко, которому по воскресеньям, возвращаясь из церкви, не раз приносил такую же подслащенную смолку, купил себе сейчас несколько кусочков. Он жевал ее и думал о доме. Впутался он в эту историю, как всегда впутывался — не слишком задумываясь о последствиях, — как-то сразу, и вот теперь ему так тяжко, так больно. «Что делают там наши? Тревожатся, небось, да и как им не тревожиться? А жена? Она так не хотела отпускать меня. Ох-хо-хо», — вздохнул он с тоской. И тут перед ним появился его Псковский полк. С музыкантами и знаменами впереди батальоны двигались походной колонной по кривым улочкам, спускаясь с Чеканицы, где на снегу между редкими дубами были разбиты до сего времени их палатки. Они торопились вниз, на шоссе, которое соединяло перевал Арабаконак с городом.

— Братушки, куда вы? В бой? Что, начинается уже, а, братушки? — допытывался встревоженный Коста; поднимаясь на носки, он старался отыскать свою роту.

— Мирон Потапович! — обнаружил он наконец усатого унтера Иртенева. — Куда, брат? Куда вы направляетесь?

Коста всячески показывал строгому Иртеневу, что забыл о прошлом недоразумении, но тот продолжал относиться к нему с неприязнью. Причиной был кошелек Косты — когда унтер вернул его Косте, в нем не доставало золотой лиры и Коста бесцеремонно потребовал вернуть ее. Теперь в ответ на его взволнованные вопросы унтер-офицер лишь кивком головы указал куда-то вперед. Но в ту же минуту из шеренги до него донеслись знакомые голоса. Его окликали кривоногий Фрол, и Иванушка, и красавчик Тимофей, и басовитый Моисеенко. Они говорили, что уходят, что пришел приказ выступать то ли на Правец, то ли еще куда и что вообще прощай, дорогой Коста, будь здоров. Они кричали ему, протягивали на прощанье руки, а он шел рядом с ними. На глазах у него были слезы, и он им что-то говорил на своем смешном русском языке. Все шел и говорил.

Так он дошел с ними до покрытого грязью шоссе. А когда полк направился к Орхание, он вдруг решил проводить друзей до самого городка. Он подумал: «Там я и брата встречу — он в штабе, я ведь это знаю. А может, я встречу его еще и по пути, чего мне дожидаться его здесь?» И он продолжал идти с полком.

В штабе один из переводчиков сказал ему, что доктор Будинов здесь был, но ушел. С тех пор прошло уже несколько часов. Ушел? Куда же ушел? Ведь он его не встречал. Задержался где-нибудь в Орхание, чтоб пообедать или поговорить с кем-нибудь... Все еще уверенный, что он его встретит, и с мыслями о друзьях из Псковского полка, с которыми он только что расстался навсегда, Коста направился к постоялому двору Петко Думбаза, где он уже бывал с братом в тот вечер, когда они ходили показывать полковнику Сердюку тропу. В корчме было полно крестьян и свободных от нарядов русских солдат. Стояла такая духота, что, пока Коста добрался до загородившегося стойкой хозяина, бледного до желтизны, издерганного старика, он весь покрылся испариной.

Хозяин знал Косту — до войны он не раз останавливался у него, но Климента не помнил.

— Но как же ты можешь не помнить его, Думбаз! — удивился Коста. — Ну-ка... Припомни. Ведь мы сидели с ним вон за тем столом. Доктор он, доктор!.. Такой красивый мужчина...

Красивых мужчин много, а Петко Думбаз не женщина, чтобы заглядываться на них. Но он сразу же вспомнил, что днем к нему в корчму заходил какой-то доктор болгарин.

— Он только что уехал на линейке.

— Что? Уехал?

— Да, уехал. Вспомнил. Да, да, вспомнил. Я как раз тогда отлучился... — Петко стал рассказывать, куда ему надо было срочно съездить. — Так вот, когда я возвратился... Такой красивый мужчина, верно? Сел на линейку, они ведь каждый день доставляют сюда раненых и возвращаются... И я слышал даже, как он сказал: к вечеру мы в Этрополе будем!

«Этот хозяин тронутый какой-то, — бормотал про себя Коста, пробираясь к выходу. — К чему Клименту ехать в Этрополе?.. Чего ради? Он меня предупредил бы... Если бы это был Андреа, тогда понятно, но Климент!.. — Он вышел из постоялого двора, и опять его стали грызть сомнения. — Хорошо, но ведь Петко сказал, что это был доктор, и верно описал его... И слышал даже, что тот говорил, черт подери!..»

— Эй! Ты с каких пор здесь болтаешься, давно? — крикнул он молодому парнишке, продававшему салеп, — их несколько вертелось возле постоялого двора, позвякивая бидонами и кружками.

— Берите салеп! Есть горячий салеп! Обжигает! — подбежав, стал нахваливать свой товар парнишка.

— Обжигать обжигает, а огня не видать! Ну, налей мне кружечку... А ты давно уже здесь?

— С самого утра, земляк! Вон там, в сараюшке варим его…

— Ты смотри, какой бедовый! Значит, хорошо выручаете. У вас что, компания?

— Братья мы, — пояснил парнишка и протянул ему жестяную кружку, над которой поднимался парок.

Коста залпом опорожнил кружку, и его горло, пищевод, желудок сразу же обожгло, защипало. Он постоял с минуту, наслаждаясь теплом, потом сунул руку в карман, чтобы заплатить, и спросил:

— Слушай, сюда не заезжала... Ну, как это называется, что раненых возят? Линейка, что ли?

— В обед приезжали много... Уехали. В Этрополе! Пустые.

— Пустые, говоришь? Совсем никого в них не было?

— А может, и был кто. Эй, Дончо! — позвал продавец брата, такого же, как и он, паренька, с пушком на губе, согнувшегося под тяжестью большого бидона с горячим напитком. — Слушай, я никак не припомню, был кто в линейках, ну в тех, этропольских?

— Да, кажется, один братушка был, офицер, и еще один наш... кто-то сказал, что он доктор.

— Ты уверен, что доктор? И что он болгарин... — уставился на него испуганными глазами Коста.

— Что он болгарин, так это точно болгарин. Как это может быть, чтобы я не разобрался, он ведь тоже пил салеп. А то, что он доктор, то его так называл братушка... Понял я только, что он не здешний, пришел с той стороны Балкан... Они все разговаривали, что будут делать в Этрополе. А вот, что они там будут делать, не знаю... Эй, братушки, салеп горячий! Чай, братушки, турецкий чай! — кинулся Дончо к солдатам, шумно вывалившимся из переулка.

Брат последовал за ним. А Коста, удивленный и растерянный, стоял, не зная, как же теперь ему быть.

«Хоть бы Климент сказал мне что, — думал с обидой и злостью Коста. — Ради него оставил я жену и ребенка, чтобы помочь ему, чтобы не был он один. И вот благодарность... Уехал, бросил, — повторял он. Но вдруг его осенила новая мысль. А может, случилось так, что ему просто приказали! Ведь сказал же этот парень: он с каким-то братушкой был... И надолго ли он уехал?.. Как говорит этот парнишка, у них какое-то дело в Этрополе. Значит, могут там задержаться!.. А что, если мне самому отправиться туда, в Этрополе. Городок маленький — порасспрошу людей и найду его», — решил Коста. И, больше ни о чем не задумываясь, отправился в путь. Вскоре он был уже за пределами города.

— О, что это там? — радостно крикнул Коста и остановился. Вдали среди снегов извивалась длинная серая колонна. — Это же мой полк!..

Скоро он догнал колонну. Нашел свою роту, нашел своих друзей. И снова приветствия, снова объятия. Ротный фельдфебель, увидев его среди солдат, недовольно покрутил седой ус, потом улыбнулся и сказал:

— Ну, раз вы никак не можете быть поврозь, придется доложить его благородию. А пока отправляйся в обоз!

Коста отправился в обоз. Он не сразу сообразил, что означают слова фельдфебеля Егорова. А не думает ли тот, что он хочет записаться в солдаты? Нет, он не настолько потерял голову... До Правеца у них общая дорога, а оттуда он пойдет в Этрополе, к брату... Но когда они дошли до села и Коста узнал, что пришел новый приказ, полк теперь направляется в Этрополе, он усмотрел в этом перст божий. Радостный, улыбающийся, он снова присоединился к роте и зашагал вперед со своими друзьями. «Видать, вместе с ними приду я и в Софию, — взволнованно, расчувствовавшись, думал он, в то время как запевала затягивал новую песню. — Ну что ж, и через Этрополе ведет путь в Софию... А как придем — эх, придем же однажды! — вся рота встанет на постой в нашем доме... Вся, и Мирон Потапыч тоже...»

 

Глава 12

Не найдя брата во Врачеше, Климент предположил, что Коста отправился провожать псковцев до Орхание, чтобы там встретиться с ним. Но так как Климент шел во Врачеш прямым путем, вдоль реки, он разминулся с Костой. Теперь не известно, какая могла из-за этого выйти путаница. А ему хотелось увидеть Косту как можно скорее: он сгорал от нетерпения сообщить ему, что со следующего дня они оба начнут работать в лазарете.

И вот сейчас Климент, вернувшись в Орхание, кружит по празднично освещенной центральной части города, встревоженный и злой, приглядывается к лицам проходящих мимо болгар, заходит в лавки и корчмы, где мог бы, по его предположению, засидеться Коста, расспрашивает случайно встретившихся знакомых, но те ничего не могут ему сказать про брата. В городе, словно в разгар дня, многолюдно и шумно. Даже женщины появились. Останавливаются, обмениваются новостями. В самом деле, жизнь здесь уже пошла по-новому. Казалось, что и не предстоит трудных боев за перевал и что ночью не грохочут пушки. «И как странно, — думал с невольным волнением Климент, — не видно ни одной фески!..»

В бывшей резиденции местного турецкого правителя, ныне превращенной в офицерский клуб, играла музыка — оркестр гвардейцев-драгун. Одно из окон выступающего вперед верхнего этажа было открыто, и из него, как пена шампанского из горлышка бутылки, вырывалась мелодия какого-то вальса; она заливала маленькую площадь, гулко отражалась от стен противоположных домов. На акациях вокруг площади горели десятки фонарей, и густую толпу привлекала не столько музыка, сколько яркое освещение. Было холодно. Люди мерзли и топали ногами, чтобы немного согреться. Но никто не хотел уходить. Климент разглядывал их, надеясь обнаружить брата, — он почему-то решил, что если Коста все еще в городе, то он непременно должен быть именно здесь, он видел множество радостных лиц. «Но в чем, в сущности, состоит перемена? — спрашивал себя Климент. — В том, что играет музыка? Что небольшая площадь светла, как днем? Или в том, что эта молоденькая женщина с серебряными монетками в ушах, прижавшаяся к мужу, и та миловидная девушка с широко раскрытыми глазами, да и все остальные женщины могут безо всяких опасений быть тут в такое позднее время? Может, это? Да, да, может быть! Но не только это. Не единственно это! Но тогда что же такое свобода?» — спрашивал он себя, исполненный счастливой уверенности, что здесь уже больше нет турок и что сейчас все уже иное, не сознавая, что именно эта не знакомая ему до недавнего времени уверенность, то удивительное, хотя им самим никак не выражаемое чувство удовлетворения и счастья, которое проистекало от нее, и было свободой.

— Вон он, смотрите! — сказал кто-то рядом с ним, показывая на офицеров, которые то входили, то выходили из недавней резиденции уездного правителя.

— Кто?

— Вон тот. В высокой шапке. Из гренадерского полка, который мы вчера встречали.

— Хорош!

— Да, второй... второй, который сейчас входит. Видите, на плече две звездочки...

— Генерал!

— Нет, он не генерал. Майор, у генерала погоны золотые... — заметил какой-то, видимо, сведущий человек.

— Из чистого золота? — спросил кто-то.

Среди общего смеха раздался тонкий голос:

— А у турок погоны совсем другие...

— Хватит нам турок! Господь нас спас от них... — послышалось в ответ.

Климент прошел сквозь толпу к домам, осмотрел все уголки. Косты нигде не было. «Значит, он уехал», — решил Климент. Но он уже не сердился — то, что происходило рядом с ним, потрясло его и наполнило радостью. Он выбрался из толпы. Но едва только он свернул на первую улицу, как наткнулся на группу шумных, веселых офицеров, одних прапорщиков. Один из них был ему знаком и сразу же потащил его за собой.

— А, доктор, пошли с нами в клуб! Малюкин платит! И музыка, брат. Слышишь? Да замолчите же, господа!.. До чего ж я истосковался по музыке!..

— Уже не долго ждать, Алеша... Скоро для нас заиграет другая музыка! — перебивая друг друга, заговорили его приятели.

И так им было весело, так они смеялись над чем-то, что произошло перед их встречей с Климентом, что сразу же забыли о нем и шумно заторопились к ярко освещенной площади. А Климент стоял, улыбаясь, радуясь встрече с этими людьми, и жалел, что не пошел с ними.

Он вышел на главную дорогу, перешел через мост над рекой. Увидев едущий ему навстречу фаэтон, он вдруг почувствовал усталость. Сколько с него могут взять за поездку во Врачеш? Самое большее четвертак — он уже поменял турецкие деньги на русские, на рубли. Но, когда фаэтон приблизился, Климент с досадой увидел, что это военный экипаж. На заднем сиденье позади солдата-возницы он разглядел в смутном свете боковых фонарей гвардейского генерала, а рядом с ним — красивую молодую женщину в светлой шубке с большим воротником, с муфтой в руках и шапочке из дорогого меха. Ксения Бенецкая!

В ту же минуту узнала его и она.

— Климентий! — крикнула она с нескрываемой радостью, ничуть не смущаясь тем, что он видит ее в такое время в обществе немолодого генерала. — Остановите, князь! Скажите, чтобы он остановил!.. Это мой друг, болгарин, о котором я вам рассказывала. Да идите же скорей сюда, Климентий, я представлю вас его сиятельству, — сказала она нетерпеливо, как только фаэтон остановился.

Генерал обернулся, и Климент почувствовал на себе его благосклонный, немного усталый рассеянный взгляд.

С тем же кокетством, которое сегодня у Карла Густавовича Климент принял на свой счет, а сейчас понял, что оно адресуется мужчинам вообще, Ксения представила их друг другу.

Да, он не раз слышал имя князя Оболенского. Николай Николаевич Оболенский — флигель-адъютант из свиты его императорского величества, командир первого среди полков — Преображенского полка, потомок старинного рода, одного из самых знатных в России... Так вот что означали язвительные слова Бакулина, что они породнились с этим полком и что Ксения взлетела высоко!

— Надеюсь, вы на меня не будете сердиться, Климентий Славич! — сказала она. — Я уже успела рассказать его сиятельству о ваших злоключениях...

— Мне кажется, Ксения Михайловна, все это не заслуживает такого внимания... Простое недоразумение, ваше сиятельство, — добавил неожиданно смутившийся и в то же время польщенный Климент.

Князь сочувственно кивнул и засмеялся. Смех его был приятный, ласковый, но прозвучал он не от души, а как бы по привычке.

— Ну да, простое недоразумение! — сказал он. — Да вас бы расстреляли как шпиона, тогда как именно вы... Генерал Гурко шутил позавчера с Сердюком... Так это, значит, вы! Поздравляю вас с избавлением, — добавил Оболенский, делая ударение на последнем слове.

Возможно, он намекал не только на избавление от турок, но и от чрезмерной подозрительности полковника Сердюка. Его ласковый и в то же время небрежный тон, казалось, говорил: ну да, мне было приятно увидеть вас, а теперь — до свидания, любезный, до свидания!.. Он даже протянул было руку Клименту. Но Ксения опередила его.

— Представляю себе, князь, как будет интересно послушать эту историю его высочеству...

— Да, да...

— Это будет сенсация! Болгарин, учившийся в России, приходит из Софии... Заметьте — из Софии! И — хоп! — попадает в лапы страшного полковника Сердюка!

Князь рассмеялся, его запавшие глаза оживились.

— Как она мила! — воскликнул он.

— Да, — согласился Климент.

А сам подумал: «Они видят всего лишь забавную историю в том, что для меня было самым страшным и самым важным, — в том, что для меня было всем... Но Ксения действительно мила. И гораздо умнее, чем я предполагал!»

— А почему бы вам не зайти в клуб... и самому не рассказать обо всем? Не так ли, Nikolas?

— В самом деле! Тогда сенсация была бы полной... Прошу вас, садитесь, поедемте с нами, — пригласил его Оболенский ласковым, но твердым, не терпящим возражений голосом, и Климент, преодолевая внутреннее сопротивление, поблагодарив его, поднялся в экипаж и сел напротив них.

Они поехали в клуб. А ведь туда его только что звали молодые прапорщики, и он сожалел, что не отправился с ними. Но совсем по-другому будет выглядеть его появление там сейчас в компании князя! Разговаривая сдержанно-взволнованно с Ксенией и князем, он мысленно убеждал себя, что надо держаться спокойно и естественно, так же спокойно и естественно, как держатся они. Он представлял себе взгляды людей на улицах, их голоса: «Кто это с ними! Кто он? Почему не военный?..» Ему было неловко, что придется выдержать любопытное восхищенное внимание толпы, но это и льстило ему. Ксения сказала «его высочество» — неужели это принц Ольденбургский, двоюродный брат императрицы, будет в клубе и он, ничем не блещущий доктор Будинов, будет иметь высокую честь рассказать ему о своих злоключениях? О своих злоключениях... А точнее, словно какой-то шут, позабавит его высочество, догадавшись, почему они его везут с собой, подумал он. Недаром же князь сказал, что его высочество любит такие истории.

«До чего же я стал подозрителен! — упрекнул себя Климент. — И по отношению к кому? И именно ты. Как это может быть?»

Пока они ехали в экипаже и были так близко друг от друга, он думал еще и о Ксении... Сегодня, когда он узнал, что она порвала с Олегом, что она свободна, в нем вдруг вспыхнуло прежнее чувство, а взгляд и улыбка, брошенные ею, когда она выходила из палатки, невольно задели его за живое. Он уже не думал о «гвардейце». Он только сказал себе: мы будем работать вместе; возможно, она будет у меня операционной сестрой...

А сейчас они оказались совсем близко, смотрели друг другу в глаза; даже колени их при каждом толчке экипажа соприкасались. Но у него не было уже того влечения, которое он испытывал днем, и, подняв на нее глаза, Климент тут же невольно переводил взгляд на князя.

Неверный свет боковых фонарей все время менял его лицо, окаймленное уже заметно поседевшей бородой. Какими тусклыми казались его усталые глаза, когда Климент сравнивал их с горящими, полными жизни, черными жадными глазами Ксении… «Скучающий. Пресыщенный. Женат ли он? Наверное. На какой-нибудь аристократке, конечно, — княгине или графине, но воспитанной гувернантками. Это ведь естественно для них. Так же как естественно иметь то одну, то другую любовницу, — думал Климент, хотя об этих вещах он имел представление главным образом по прочитанным в студенческие годы романам. — Бедная, но молодая и красивая, обязательно молодая и красивая... А Ксения, глупенькая... Но до чего же слабы женщины, до чего обожают титулы и высокое положение», — думал, сердясь и в то же время сочувствуя, Климент.

— Ну-с, мы прибыли, — сказал Оболенский, когда экипаж остановился.

Они вышли у ворот с большим навесом, перед которыми стоял часовой. Вдоль темной улицы выстроились экипажи, фаэтоны.

— Но... Мне казалось, вы говорили о клубе?

— Разумеется... А! Вы имеете в виду тот клуб! Ксения, он думал, что мы говорим об офицерском! Нет, дорогой, это английский клуб, английский...

Это название прозвучало настолько неожиданно, что Климент даже растерялся. Разве сейчас не идет война? И разве англичане не стоят за спиной Турции?! Нет, это выше его понимания. А может, это вообще нельзя постичь.

В английском клубе звучала музыка, хлопали пробки, пенилось в бокалах шампанское и вообще было весело. В небольшом зале уютного чорбаджийского дома было человек пятнадцать гвардейских офицеров, несколько иностранцев — в мундирах и в штатском, получивших высочайшее разрешение находиться вблизи фронта, три-четыре молодые и пожилые дамы из высшего петербургского света, добровольно ставшие сестрами милосердия благотворительного общества княгини Шаховской — вместе с Красным Крестом лазареты этого общества неизменно следовали за армией.

Навстречу им выбежал солдат, чтобы принять верхнюю одежду. Климент смутился. Он все еще был в турецком офицерском мундире и боялся, что привлечет к себе взгляды присутствующих. Но он ошибся. Все были поглощены своим занятием. Одни играли в карты, другие увлеченно разговаривали, третьи потягивали из высоких бокалов шампанское или же тихонько подпевали музыкантам. И только какой-то увешанный орденами старичок, который сидел в углу, как показалось Клименту, заинтересовался им — он все время, прищурившись, глядел на него. Но когда Климент подошел к нему ближе, то увидел, что старичок спит.

— А, князь! Ксения! Мы давно вас ждем! Ваше сиятельство, проходите, присаживайтесь рядом с его высочеством! — встретила их веселыми возгласами самая многочисленная компания, расположившая на миндерах.

— Опаздываете, князь! Что с вами произошло? — сказал генерал, которого назвали «ваше высочество». — Садитесь... Дайте место своему начальству, Граббе... Подвиньтесь еще немножко, а Ксения сядет возле меня... Как поживаете, Ксения Михайловна? — взяв руку молодой женщины и задерживая ее, спросил он. — Все раненые, больные... Вы по сей день в своем лазарете? Николай, ведь эдак невозможно, вам необходимо позаботиться!

— А может быть, он уже позаботился, ваше высочество! — неопределенно и кокетливо сказала Ксения.

Мужчины рассмеялись, а две дамы, находившиеся в этой компании, — добровольные сестры милосердия баронесса Тизенгаузен и мадемуазель Кабардо — обменялись насмешливыми взглядами. Это не смутило Ксению. Зная, что смех и улыбка ее красят, она вся засияла и опустилась на миндер возле его высочества, поведя по привычке красивыми плечами и продолжая разговаривать с ним.

Принц Ольденбургский, командир первой бригады первой гвардейской дивизии, в которую входил полк князя Оболенского, был значительно моложе остальных генералов. Это был бритый, с усами а ля Бисмарк белолицый блондин какого-то платинового оттенка, выдававшего его немецкое происхождение. И хотя голубые глаза принца улыбались вполне дружелюбно, Клименту при мысли, что для развлечения именно этого человека он доставлен сюда, казалось, что во взгляде их проскальзывает что-то надменное. Принц говорил громко, чеканя каждый звук.

— Кого я вижу? Гавелог! Бог мой, когда же это вы успели вернуться? — спросил по-французски князь Оболенский скорее удивленно, чем обрадованно, того, кто сидел по другую сторону стола, заставленного бутылками, и разговаривал со смуглой мадемуазель Кабардо.

Князь сел на миндер рядом с Ксенией. Как и она, он сразу же забыл про Климента, который остался стоять в стороне, весь горя от смущения и обиды, дожидаясь, когда они вспомнят о нем.

— Всего лишь два часа назад, князь. И как видите, в клуб успел раньше вас!.. — живо ответил Гавелог.

— Ну конечно же! Ведь не напрасно же вас зовут Одиссеем! Но расскажите, расскажите петербургские новости. Как государь император? Видели ли вы Долгорукого? А Алексея Александровича? Поправился ли он? А как граф Тотлебен? Надеюсь, вы были на обеде у великого князя и имели возможность встретиться со всеми? — засыпал его вопросами Оболенский.

Казалось, в нем не столько говорило любопытство и нетерпение, сколько просто приятно было называть имена своих знакомых. Англичанин только кивал: да, да, все было именно так, и в главной квартире он видел всех...

Мистер Гавелог был удивительно красив. Чем-то он походил на Байрона (хотя остряк Граббе окрестил его Одиссеем) и даже подражал ему своей прической и артистической манерой одеваться. Он давно уже находился при штабе Западного отряда, и, так как был в приятельских отношениях с принцем Ольденбургским, ему разрешалось даже объезжать позиции, что приказом Гурко было категорически запрещено иностранным корреспондентам. Гавелог представлял тут «Таймс». Он писал также книгу о войне и потому время от времени обращался за советами и разъяснениями то к одному, то к другому генералу. Но он никогда не бывал докучлив. Природное остроумие делало его желанным собеседником. Его дружба с двоюродным братом члена императорской фамилии льстила офицерам, с которыми он общался. Доходило даже до того, что Гавелог порой заявлял шутя: «Прошу вас, господа, не говорите этого в моем присутствии! Ведь я же англичанин и, значит, симпатизирую султану. А может быть, я даже его агент!..» Обычно эта шутка в английском клубе вызывала взрыв смеха. Потому что действительно смешно было предположить, что такой изысканный, щедро одаренный во всех отношениях джентльмен мог бы служить этим ретроградам и невеждам туркам.

И офицеры в известном смысле были правы, так как Гавелог служил только английской разведке.

— Гавелог привез целый чемодан новостей, Николай! — вмешался в разговор принц. — Но вы не знаете самого важного! Государь император уже отбывает! Да, да. Вот письмо, которое доставил мне наш друг.

— От Черкасского?

— От Баттенберга, от моего любезного двоюродного братца! Расскажите же, Гавелог!

Англичанин принялся рассказывать, что он был у князя Черкасского и что там уже подробно говорилось о государственном устройстве Болгарии, а когда снова речь зашла о будущей столице, все были согласны с тем, что ею должна стать София.

— Минутку, минутку! — остановил его Оболенский. — Вы говорите — София. А я вот привел человека, который только что оттуда! Болгарин, он доставил нам очень важные сведения...

Англичанин из учтивости умолк, но принц нетерпеливо заметил:

— Потом, князь! Когда закончим... не будем прерывать...

— А, да-да, в самом деле. Тогда послушаем сперва мистера Гавелога!

Князь Оболенский обернулся к Клименту и жестом пригласил его сесть и послушать, что будет говорить англичанин. Климент пододвинул стул и сел, укрывшись за широкой спиной баронессы. Отсюда ему было удобно смотреть на Ксению, на принца, на князя Николая. Рассказ Гавелога звучал остроумно для тех, кто знал, о ком идет речь. Клименту же он был просто скучен — для него это был перечень имен, титулов, высоких постов. «И все же я узнал кое-что новое, — подумал Климент. — Насчет Софии Дяко передавал тогда как слух, а выходит, что и в самом деле так будет... Наша заброшенная, грязная София станет столицей... Что-то делают сейчас мои будущие столичные жители?» — пытался он мысленно пошутить, но шутка получилась какая-то вымученная, горькая. Сам того не сознавая, он даже в этом блестящем дворянском обществе все время думал о доме.

— Нет, нет! Вопреки вашему хваленому умению рассказывать, вам, дорогой мой Гавелог, недостает, как бы это выразиться, существенности. Вы нам не сказали главного, — прервал недовольно корреспондента принц Ольденбургский. — Впрочем, дамы и господа. Я вам еще не прочитал полученного мною письма. Послушайте, что пишет мой кузен Баттенберг. Гм, да. Вот! Или же нет, погодите, тут он говорит об орденах. Получил, разумеется, новый орден, третий или четвертый. Ваш Долгорукий тоже награжден, Николай. Теперь там вообще раздают ордена... — Принц сделал выразительный жест и холодно, презрительно рассмеялся. — Да, вот он пишет, что скоро отправится в Петербург со свитой его императорского величества... Но тут есть одна фраза, которая меня озадачивает... «Император, узнав об исторической победе и пленении маршала Осман-паши, был в прекрасном расположении духа и во время обеда сказал: “Теперь уже необходимо думать о главе будущего государства болгарского... Естественно, кто-нибудь из наших любезных родственников мог бы взять на себя эту трудную и ответственную миссию...” И тут, дорогой кузен, император перечислил имена... Мое, твое и твоего брата, Константина Петровича. Что касается меня, вы понимаете, кузен, что ежели я буду принужден обстоятельствами...» и так далее. Вы слышите, — холодно рассмеявшись, отметил принц, — Баттенберг пишет: ежели буду принужден?! И после этого отправляется со свитой императора в Петербург. Ясно?!

Тут сразу заговорили все — граф Граббе, и князь Николай, и генерал, который сидел возле баронессы Лизель фон Тизенгаузен, а за ними и дамы; Ксения шутливо, хотя и несколько бесцеремонно заявила:

— Я, разумеется, желала бы, чтобы князем Болгарии стал мой Nikolas. Но раз речь идет об императорской фамилии, тогда вполне естественно, что им будете вы, ваше высочество! С этим мы все согласны! И вообще, давайте выпьем! — воскликнула она среди общего смеха. — Вина! Дайте мне вина, господа! Я хочу выпить! Хватит с меня всего того... что я вижу в лазарете: раненые, ампутированные, тифозные... К черту все! Говорите что-нибудь про любовь!

— Любви нет, — сказал граф Граббе и подал ей бокал, наполненный до краев вином.

— А знаете, какими я себе представляла вас прежде, господа... и эти ваши клубы?

— Ну-ка! Сейчас будет откровение. Тише! Дамы и господа, слушайте признание, — восклицал обходительный Граббе.

— Говори, Ксеничка! Говори, голубушка, — подскочил и встал перед нею круглолицый коротышка Савватеев, который до этого сидел по другую сторону принца, пил вино и, с той минуты как начались серьезные разговоры, не произнес ни звука.

— Яков Федорович! Ну скажите бога ради, неужто у вас в самом деле всегда так скучно?

— Всегда, Ксеничка.

— И в петербургских салонах?

— И в петербургских, моя милая! Весь высший свет — сплошная скука, — с умилением ответил Савватеев, и по его круглым щекам скатилась слеза. Он был пьян. — Князь... ваше высочество... Други, чего вы ждете? Пейте, господа! Наши дамы скучают, господа! — Он чокнулся с Ксенией, бокал которой снова галантно наполнил Граббе, и повернулся, чтобы чокнуться с другими.

— Садись, Яков! — с досадой оттолкнув его от себя, сказал принц, по Яков Федорович был толстоват, да и стол мешал ему повернуться, чтоб отойти назад. — Полковник Савватеев, я вам говорю! Пфуй! — И его высочество процедил сквозь зубы одно из тех корректных немецких ругательств, в котором говорилось о громах и молниях и которое только вызывало улыбки на губах у русских. — Ты обольешь меня вином, — сказал он.

Опьяневший Савватеев сел, но не переставал говорить.

— Пейте, господа! Что? Ксеничка? Баронесса, Лизанька, иди сюда, поцелуй меня! Через неделю меня, может, вовсе и на свете не будет...

— Поцелуйте и меня! — подставил свою лоснящуюся щеку граф Граббе. — Я уже погиб!

Незаметно все развеселились, чокались, кто-то даже протянул бокал Клименту, шумно болтали, спорили. В чем смысл жизни? Смысла нет? Раз так, тогда выпьем! Что же тогда имеет смысл? Выпьем. Все, о чем только они ни заводили разговор, вызывало смех. И никто так и не заканчивал своей мысли.

— Господа, пожалуйста, обратите внимание на то, о чем вы говорите в моем присутствии! — воскликнул по обыкновению Гавелог. Он усиленно ухаживал за мадемуазель Кабардо, которая по уши была влюблена в него. — Вот видите, я узнал, например, что через неделю вы начнете наступление. Что корпус барона Криденера прибудет завтра, а сапоги и тулупы не прибудут до конца года. И вообще, я вас предупреждаю!..

Его заявление развеселило всех еще больше. Кабардо стала тихонько напевать. Ксения подхватила песню своим сильным голосом. Кто-то велел позвать музыкантов, и, когда трое солдат, выстроившись перед миндером, заиграли плясовую, веселье уже было полным.

Все стали подпевать. Князь Николай обнял Ксению, лицо его вдруг помолодело. Один только Климент не пел... «А я-то думал. О чем я думал сегодня, когда глядел на нее в палатке? Я думал, что мы оба... Ах, все это глупости. Но как она хороша! Как горят ее щеки! И она его любовница. Но это меня не возмущает. Я даже жалею ее. А надо ли ее жалеть?» — спрашивал он себя.

— Кто хочет плясать со мной! Кто, кто? — вскочив, предложил Савватеев. — Зиночка, не хотите ли вы? Лиза, баронесса! Ну, пошли, баронесса!

— Я хочу! — крикнула Ксения и так быстро высвободилась из объятий князя, что тот покачнулся и с растерянной улыбкой поглядел на нее.

— Пошли! Пошли! — звал ее полковник Савватеев.

— Будем плясать, пока один из нас не упадет! — заявила Ксения и, растолкав мужчин, подбежала к нему. — Согласны? Да, согласны?..

Компания на миндерах захлопала в такт музыки ладошами. Из соседних комнат сбежались любопытствующие.

— Ну что ж, начинайте! Начинайте! — кричали со всех сторон.

Но ни Ксения, ни Савватеев так и не начали плясать — в ту же минуту в дверях показался молодой офицер в казацкой папахе, толпившиеся у дверей зрители расступились, и он направился к принцу Ольденбургскому. Это был один из адъютантов Гурко.

— Ваше высочество, разрешите...

— Что у вас?

— Его превосходительство приглашает всех дивизионных и бригадных командиров, а также командиров гвардейских полков прибыть немедленно в штаб.

— Как? Сейчас? Бог мой, неужто у вас там делать нечего?

Принца поддержали еще несколько человек.

— Это просто какой-то каприз!

А подвыпивший Савватеев разбушевался:

— Я никуда не поеду! Я должен плясать с Ксенией...

— К тебе это не относится, — успокоил его князь Николай. — Надеюсь, положение не осложнилось? — иронически заметил он, обращаясь к адъютанту.

— Как раз наоборот, ваше сиятельство. Только что получено радостное известие. Сербия объявила Турции войну.

Климент вскочил — это уже касается его, да, это уже затрагивает его.

— Этого следовало ожидать, — насмешливо сказал один из генералов. — Теперь, когда пала плевенская крепость...

Черные глаза адъютанта горели.

— Его превосходительство располагает сведениями, что сербская армия направляется к Нишу, а оттуда, возможно, пойдет на Софию.

— На Софию! Господа, они хотят нас опередить!

Это известие сразу же изменило настроение, хотя кое-кто еще продолжал негодовать, почему начальник отряда в такое время их вызывает. Генералы торопливо надевали шинели, каждый комментировал, каждый хотел понять, какое влияние окажет вмешательство Сербии на дальнейший ход войны.

Тут князь Николай снова вспомнил о Клименте.

— Извините, доктор, — любезно обратился к нему князь. — Вы видите, так уж получилось, наша сенсация оказалась теперь не главной...

Мысли Климента были заняты совсем другим, и он рассеянно кивнул.

— Надеюсь, вы мне окажете услугу и проводите на экипаже Ксению Михайловну? — вдруг дошли до него слова князя, и это привело его в такое замешательство, что он даже не был уверен в том, что правильно понял его.

— В Красный Крест, ваше сиятельство?

— Да, да... Отсюда всего две версты.

— Конечно. С радостью! Я все равно с завтрашнего дня вступаю там в должность!..

 

Глава 13

Руководитель английской разведки при Западной турецкой армии майор Джордж Сен-Клер уже много лет жил в европейской части Оттоманской империи и был глубоко убежден, что никто другой не знает до таких тонкостей психологию болгар и турок, как он. Еще задолго до всех событий он написал книгу, которая была встречена с большим интересом дипломатическими кругами Лондона. Эта книга по сей день лежала на его рабочем столе. Иногда в свободные часы Сен-Клер листал ее, но своим соотечественникам уже не показывал. Лишь иногда его помощник Лоуэлл, внешне ничем не приметный йоркширец, которого почему-то все принимали за грека, вспоминал об этой книге, а то и просил ее посмотреть.

Итак, многие годы Сен-Клер жил в уверенности, что прекрасно разбирается в отношениях между турками и болгарами и как никто другой предвидит возможности развития этих отношений. И вот сейчас он увидел, что ошибался!

Прежде всего он увидел, что обманут человеком, к которому питал симпатию и которого защищал от подозрительности друзей и недругов. И хотя это был всего лишь частный случай, Сен-Клер воспринял его как личное оскорбление. То существенное, что изменилось, заключалось в самой сути положения вещей, их значении, их ценности. Он был своего рода фанатиком. Он не только слепо верил в истинность своих убеждений, но он жил ими, жил для них и глубоко страдал, когда обстоятельства хоть чем-то затрагивали эти убеждения или вынуждали его идти на компромисс. Но теперь речь уже шла не об этом. Теперь было обесценено все начисто. Крупный банкнот, на который еще вчера можно было приобрести нечто ценное, сегодня инфляция превратила в ничто.

В сущности, крушение его планов началось, правда подспудно, еще годом раньше, но он не хотел, не мог верить этому. До того времени — да и по сей день — Сен-Клер жил своими планами: Турция укрепится и нанесет мощный удар России. Но с прошлого года, после того как эти недальновидные турки, истребив тысячи болгар, восстановили против себя весь мир и тем самым развязали руки России, он в глубине души возненавидел и их в той же степени, в какой прежде ненавидел их непокорную райю.

И все же, как всякий фанатик, живущий в мире своих убеждений, Сен-Клер был уверен, что выход будет найден и все образуется. Но началась война, и все не только не образовалось, а день ото дня становилось хуже и хуже. Веру в турецкую армию он потерял. Единственное, что, с его точки зрения, могло восстановить прежнее положение вещей, было вмешательство Запада в войну. Но чем чаще говорил он своим соотечественникам и консулам западных держав об этом единственно результативном средстве, тем меньше сам верил в него. Когда же, вернувшись с празднования помолвки у Задгорского, он получил от своих агентов сообщение о падении Плевена, им овладело отчаяние. Он был окончательно сломлен. В тот же вечер он узнал и про доктора Будинова, и это было последней каплей, переполнившей чашу. Его возмущенная гордость, его холодность и презрение к людям обернулись жестокостью. Он отдавал себе отчет, что уподобляется отвратительному, презираемому им самим Джани-бею, что поступает точно так же, как тот, что прибегает к тому же, что сам осуждал и отвергал как неумное и недальновидное. Но он уже не думал о последствиях. Раз он сам утратил смысл жизни, какое может иметь значение, кто будет жить и кто умрет?

Как раз тогда вспыхнул сеновал кавалерийской казармы. А на следующую ночь сгорела Синяя мечеть в квартале Карагез, где хранились тысячи мешков с рисом и ящиков с сухарями для армии. Один из сторожей был убит. Другой, он был из местных жителей, безуспешно пытался поймать поджигателя. От него Сен-Клер узнал, что это был Андреа Будинов. В тот же день Сен-Клер получил шифрованное донесение своего агента в русском лагере — Гавелога. Среди множества новостей политического характера — кое-какие из них уже явно устарели — Гавелог высказал предположение, что Гурко в скором времени приступит к штурму Арабаконака. В конце он упоминал о каком-то перебежчике, доставившем русским исключительно важные сведения, но что это были за сведения и кто был этот перебежчик, Гавелог не знал, так как, писал он, «ему еще не выдался случай встретиться с ним».

Сен-Клер положил письмо не в служебный сейф, а в портфель. В самом деле, странно, подумал он с ледяной злобой и в то же время с каким-то удивлением, которое заставило его даже замереть на секунду. Как же это так получилось, что он сам пустил волка в овчарню. Нет, младший Будинов заплатит ему за всех! Они его еще не знают! Никто его не знает...

 

Глава 14

В доме Задгорских установились мучительные отношения. Неда молчала, сказывалась больной, чтобы не встречаться с женихом. Она и на самом деле была совсем больна, измученная тревогой за Андреа. Ее брат — в темноте Андреа не попал в него — не переставал грозиться. Отец был явно растерян, хотя и старался не подавать виду. Он был груб, кричал, хлопал дверьми и вообще был таким, каким Неда его никогда не знала, но в душе он испытывал стыд. И стыд этот проистекал не столько от «срама», виновницей которого была Неда, сколько от «пагубного недомыслия» Филиппа.

Как бы Радой ни старался повертывать то так, то эдак последние события, как бы ни пытался их объяснить, он не мог забыть, когда начались аресты в городе и что им предшествовало. Он никогда не упоминал об этом, — сказать — означало бы признать, а он не хотел признаваться в этом даже самому себе. И он держался так, словно бы ничего не произошло. Когда речь заходила об арестах, Радой ругал турок за бесчинства так, как раньше никогда не позволял себе этого. Он ругал их не только при домашних, но и при родственниках, в чаршии. Он на самом деле жалел арестованных, говорил, что раз такое началось, то, может, и его самого в одну из ночей упрячут в Черную мечеть. Но и этими словами он опять-таки хотел заглушить чувство стыда — ведь его сын продолжал якшаться с англичанином, и Радой отлично знал, что никакая опасность не грозит ни ему, ни его семье.

На следующий день после поджога мечети в Карагезе Филипп — он с утра уже успел забежать в кофейню хаджи Данчо и узнать последние новости — вернулся домой торжествующий и злорадный.

— Куда ты запропастился! — накинулся на него отец. — Не дождусь тебя никак, отлучиться нельзя!

Они уговорились, что в доме должен обязательно оставаться кто-нибудь из них сторожить Неду. Консул каждый день либо приезжал сам, либо присылал кого-нибудь осведомиться о здоровье невесты, и они боялись оставлять Неду с ним одну.

— Где она? — спросил Филипп.

Как раз в эту минуту Неда, выйдя из своей комнаты, быстро прошла мимо них в залу. Она очень осунулась, похудела, стала как-то выше. Прекрасные пастельные краски на ее лице поблекли, и если кто-либо, подобно ее жениху, не знал действительных причин этого, он и в самом деле мог счесть ее больной.

— Постойте, постойте! Вы услышите очень важную для вас новость, сударыня! — насмешливо крикнул ей Филипп.

Неда не обернулась. Она вошла в залу и, остановившись у фисгармонии, принялась машинально листать ноты.

— Прошлой ночью был пожар. Выяснилось, что это дело рук твоего красавца! А сегодня утром, знаешь, отчего били в барабан? Объявили награду за его голову!

— Но ты ведь уже получил награду! — обернувшись, бросила ему Неда.

Он весь задрожал от ярости. Она не имела доказательств, она же не видела, когда он вышел среди ночи.

— Дрянь! Ты меня ничем не можешь уколоть...

— Не могу, — согласилась она.

— Хватит, — процедил сквозь зубы отец. — Заварили кашу...

Она только сжала губы.

Боже мой, значит, он в Софии! Он находится в смертельной опасности... Объявлена награда тому, кто его предаст. Его убьют! Ведь награда теперь каждого может соблазнить... Ему надо бежать, как можно скорее! Как можно скорее и как можно дальше... Но пока она лихорадочно повторяла про себя, что Андреа надо бежать подальше от Софии, она в то же время думала, что он тут, где-то совсем близко, что он остался в городе только потому, что не может, не хочет быть вдали от нее. Пускай меня бьют, пускай, пускай! И с каким-то самоотречением, даже с наслаждением хотелось ей самой страдать и мучиться, потому что, казалось ей, только это сделает ее достойной любви. Но не любви вообще, не той, которая бывает в книгах, а его любви.

— Есть ли у тебя еще что мне сообщить? — зло спросила она Филиппа, прервав отца, и это было сделано столь пренебрежительно, что Радой от растерянности просто онемел.

— Еще кого-то арестовали? Еще кого-то повесили?

— Не беспокойся, я тебе скажу, когда его поведут на виселицу!

— Я не беспокоюсь.

— Сумасшедшие! Вы оба спятили?! — взревел Радой. — Нам самим бы голову сносить! А они, в такие времена...

— Нам ничто не угрожает, — скривив в гордой усмешке побелевшие губы, сказала Неда.

Радой выругался и, прорычав на ходу: «От детей радости не жди!» — выскочил из залы, грохнув что есть силы дверью.

Брат и сестра остались одни. Оба молчали, избегали глядеть друг на друга, но продолжали оставаться вместе, и каждый старался найти себе какое-нибудь занятие. Наконец Филипп заговорил:

— Ты меня знаешь, я придерживаюсь либеральных взглядов, я против насилия, — начал он, но легкий стук в дверь прервал его.

— Входи! — крикнул он, но тут же сообразил, что дед или Тодорана не стучались бы, и, поняв, кто это мог быть, он сразу же изменившимся, выжидательным тоном сказал по-французски:

— Войдите!..

Дверь отворилась. На пороге стояла Маргарет. Когда она вышла из полумрака коридора, ее буйные рыжие волосы вспыхнули ярким пламенем.

— Могу ли я попросить вас об одной услуге, Филипп?

Он просиял.

— И вы еще спрашиваете! Я целиком в вашем распоряжении, Маргарет!

— Мой секретарь только что узнал... Короче, мне хотелось, чтоб вы меня сопровождали, — добавила она. — Вы мне очень нужны!

— Сию же минуту?

— Да. Но, может быть, вы заняты?

— Нет, нет...

Он последовал за нею, обнадеженный и взволнованный. Но, затворяя за собой дверь залы, он вдруг вспомнил, что должен сторожить сестру, и, обернувшись, сказал ей по-болгарски:

— Я велю Тодоране сказать твоему жениху еще у ворот, что ты спишь... Если чего натворишь, тебе несдобровать...

Неда молча ждала, пока он закроет дверь, и только тогда опустилась на табурет перед фисгармонией. Держат взаперти. Предупреждают, стерегут, запугивают. Душу наизнанку выворачивают. И кто? Самые близкие ей люди. А может быть, они стали ей самыми далекими? Она уже не слушала их предупреждений, но до каких пор может так продолжаться? Не раз принималась она за письмо жениху — и все никак не могла закончить. Сперва она испытывала стыд за это письмо, ей казалось, что она совершает что-то бесчестное: лучше уж страдать самой, чем оскорблять другого. Но с тех пор, как ее домашние стали ссылаться в своих попреках и угрозах на Леге и он стал помехой для ее любви, она незаметно для самой себя ожесточилась и против него. Неужели он не чувствует, не понимает, спрашивала она себя. В самом ли деле не догадывается или просто притворяется?

Иногда Неда принималась мысленно развенчивать те его несомненные достоинства, которые еще месяц назад так сильно ее привлекли. Действительно ли он справедлив? Так ли уж он благороден? И умен?.. Она старалась найти и находила случаи, когда он противоречил себе, когда предпочитал компромиссы или же не знал, что ответить на ее вопросы, припоминала его суждения, приводившие ее когда-то в восхищение, — теперь они казались ей банальными, скучными, точно такими же, какие мог бы высказать любой другой человек его среды.

Пальцы ее бессознательно перебирали клавиши фисгармонии, то нащупывая какую-то мелодию, то обрывая ее и начиная новую, то просто замирали на каком-то аккорде. Где он сейчас? — думала она, уносясь мысленно в своем одиночестве к Андреа. Она представляла его себе в темном подземелье или среди рухляди на пыльном чердаке, где его укрывают друзья. Столько книг прочитала она про революционеров и про их возлюбленных, не раз плакала над их судьбой. А теперь ее самое постигла такая судьба — куда более жестокая и безысходная, казалось ей... Она пела почти беззвучно, а глаза ее были полны слез. Она вспоминала, что точно гак же пела в тот вечер, когда все это началось. Или нет. Нет! Это тогда не началось. Оно только обнаружилось. Ведь это было всегда! Непонятно почему, но она уже верила в то, что Андреа ее единственная, постоянная любовь. Ее детские чувства, ее прежнее увлечение им вырастали в ее воображении до огромных размеров. Она говорила себе: «Чувство к Леандру просто умещалось вместе с чувством к нему, так же как это было с Хайни и с Фрицлом. Да, Леандр пришел и ушел. А может, так и должно было быть. И может, без страданий и колебаний я бы не нашла снова настоящего пути к Андреа? О господи!» — вздохнула вдруг с отчаянием она и перестала играть. Чего бы только она ни дала сейчас, чтобы он был в безопасности, где-нибудь за Балканами, далеко...

Позвякивание колокольчика, доносившееся из галереи, прогнало ее мысли. Она прислушалась. Снова раздался продолжительный и резкий звонок.

«Леандр!» — всполошилась она.

Вскочила, утерла глаза, невольно поправила прическу. Нет, откладывать больше нельзя, она ему сейчас все скажет. Вот сейчас! И пусть будет что будет... Собственное решение бросило ее в дрожь. Она кинулась вниз по лестнице, чтобы опередить служанку. Но Тодорана находилась в подвале и не слышала звонка.

Не надев на себя ничего, Неда выскочила из дому, побежала по выметенной с утра каменной дорожке и решительным движением отворила калитку.

Это был не Леандр. Она испытывала одновременно и разочарование и облегчение. Перед ней стояла незнакомая женщина, закутанная шалью, в короткой поношенной ротонде. Ее длинноносое, густо накрашенное лицо было некрасиво.

— Кто вам нужен? — спросила Неда и невольно оглядела площадь — не видно ли фаэтона французского консульства.

— Вы мадемуазель Неда, дочь торговца Радоя Задгорского?

— Да, я. Вы ко мне? — ответила удивленная Неда и, сама того не сознавая, ответила по-французски, потому что и вопрос был задан ей на этом же языке.

Незнакомка вытащила откуда-то из-под шали листок бумаги и протянула его Неде. На мгновение взгляды их встретились. «Почему она так испуганно на меня смотрит и какие у нее печальные глаза», — подумала Неда. Но и сама она была встревожена, нетерпелива и сразу же вперила взгляд в бумагу. Письмо было от Андреа. От неожиданности и волнения у нее подкосились ноги, она покачнулась. Опершись плечом о калитку, она принялась читать, жадно глотая одно за другим слова. Они как будто растворялись в ней, и она возвращалась к ним снова и снова.

«Я близко от тебя и в безопасности. И думаю только о тебе. А вдруг они сумеют тебя принудить? Вытерпишь ли ты все мучения? Ты уже, наверное, слышала: пал Плевен! Ничто уже больше не задерживает наших освободителей — они приближаются, и к нам придет счастье, моя дорогая, любовь моя... Люблю тебя, люблю тебя!

Иногда ночью прохожу мимо вашего дома и говорю себе: она там и, может быть, видит меня сейчас во сне... О, если б ты только знала, как я хочу тебя видеть, обнять, хотя б на минутку... Это было бы безумием, но что только я не дал бы за это безумие! Все мои мысли непрестанно с тобой. Напиши мне только одну строчку. Скажи мне, любишь ли ты меня по-прежнему? Моя ли ты, ждешь ли меня, думаешь ли обо мне, о твоем Андреа?!»

Она задержала еще на секунду свой взгляд на его имени, но вдруг ей показалось, что кто-нибудь может увидеть письмо, и она сразу же сжала его в руке.

— Как он? Здоров? — вся дрожа подняла она глаза на незнакомку.

Та стояла, словно окаменев. Потом ответила:

— Здоров... да, да! Только легко ранен в плечо.

— Ранен?!

— Легко, совсем легко... Я купила лекарства!

— Отведите меня к нему, — сказала Неда. — Отведите меня, прошу вас, сейчас же отведите меня к нему! — И, не дожидаясь согласия незнакомки, крикнув ей, чтоб она ждала ее, кинулась в дом, надела пальто, накинула на голову платок. Затем, схватив первую попавшуюся под руку сумку, набила ее разной едой и быстро вернулась во двор. Молчаливая некрасивая женщина по-прежнему стояла у ворот.

— Пойдемте! Давайте возьмем фаэтон.

— Но там не для тебя... Очень не для тебя...

Неда махнула рукой. Обе женщины быстро направились к выстроившимся перед кофейней хаджи Данчо фаэтонам и крытым двуколкам.

 

Глава 15

Андреа уже с неделю скрывался в сгоревшей половине шантана папаши Жану. Обрушивавшаяся кровля накрыла закопченные стены верхнего этажа, потоки света и ледяного воздуха струились через разбитые черепицы. В этом логове, где отовсюду дуло, он проводил дневные часы. Мериам принесла ему две подстилки. На одной он лежал, другой укрывался. Чаще всего в эти часы он сочинял стихи и с тоской думал о Неде.

Сложным и трудным было его положение, и он с каждым днем все больше сознавал это. Прежде он никогда не задумывался над тем, что Мериам такой же человек, как и все остальные, что и у нее есть чувства, что она его любит. Но теперь она укрывала его с риском для собственной жизни, приносила ему еду, сообщала ему, кто арестован. Поздним вечером, когда холод становился невыносимым, Андреа перебирался в комнатку Мериам. Он садился у жаровни, грелся и молчал или же отвечал односложно на ее встревоженные вопросы, все время чувствовал ее взгляд, ее руки, ее нетерпеливое ожидание. Она порывалась просить у него прощение за свою какую-то воображаемую вину и предлагала ему себя с рабской покорностью. Сносить это, особенно сейчас, Андреа было совершенно нестерпимо. С приближением полночи он проверял свой револьвер, прятал лицо в поднятый воротник и отправлялся бродить по городу. Его план был прост — они вешают, а он будет жечь. Если сгорят их склады, думал Андреа, османскую армию под Арабаконаком ждет голод.

Но скитаться всю ночь Андреа не мог. Улицы кишели патрулями. Андреа знал, что они выслеживают его. Он возвращался в свое убежище, но не ложился в постель к Мериам, хотя она его ждала, звала к себе, молила, а укладывался на коврике у жаровни и закрывал глаза.

Он закрывал глаза, но не всегда засыпал. Сквозь тонкие стены из соседних комнат время от времени долетали навязчивые звуки, скрип кровати, шепот, брюзжание, поцелуи. И неподалеку от него ворочалась в постели и беспокойно дышала женщина — женщина, которая принадлежала ему и которая его ждала. Он невольно представлял себе ее тело, и то сокровенное, что было известно только им двоим, несмотря на отвращение к ней, возбуждало его. Встать, пойти к ней. Только один раз... Разве не висит его жизнь на волоске?.. Он поднимался, подходил в темноте к ее постели, но, как только чувствовал, что она затаила дыхание, или слышал ее голос, словно бы натыкался на какую-то преграду и возвращался на свой коврик, Мысли его надолго очищались. В них оставалась только Неда. Он строил планы, как будет, если они оба доживут до освобождения, — они убегут в какой-нибудь городок или село в горах и там станут учить детей, рассказывать им, как все было и как должно быть… Но почему убегут? — вдруг спрашивал он себя. — Тогда же все будет наше! Это Филиппу надо бояться, ее отцу... И снова представлял себя и Неду в Софии, в столице... Городское училище станет гимназией, а может быть, и высшей школой — высшей школой, конечно, и почему бы и нет! И вся жизнь будет уже другая. С мыслями о той, другой жизни и о своей любви он засыпал.

Потом, уже сквозь сон, он чувствовал, как кто-то его ласкал, чьи-то руки, чьи-то губы прикасались к его волосам, к небритой щеке. И почему-то ему казалось, что кто-то тихо плачет над ним. Нет-нет, не Неда... А может быть, и она! В темноте он видел ее, они лежат рядом на постели в его комнате. «Наконец мы поженились», — думал он, а может быть, даже произносил это, потому что слышал ее голос. Это она, та, которая наклонилась над ним и целует его, хотя она лежит рядом с ним. Какой дивный сон! Да, да, он знает, что спит, а все же как это прекрасно... Но тогда почему же это сон? Разве он не ощущает ее поцелуев? Потом его заливает словно горячей волной... Он ласкает, обнимает, сжимает ее в объятиях, так что даже боится, не задушит ли он любимую... Еще, еще! — шепчет она, и он все крепче прижимает ее к своей груди и все больше боится. Ты моя? Твоя, Андреа, только твоя, навсегда... Какое блаженство! И как раз в этот миг лицо ее расплывается, становится чужим... Кто же это теперь? Кто это? Это лицо, это тело — такие знакомые. Мериам! «Ступай прочь!» — кричит он с отвращением, придя в ужас от такого святотатства. Кто-то в самом деле шарахался в сторону от него. Это пробуждало его окончательно, и он открывал глаза.

Маленькое окошко с батистовой занавесочкой светлело напротив него; в полумраке он видел, что Мериам сидит на постели, поджав под себя свои полные ноги, бесстыдная и печальная. Она плачет? Он отводил от нее взгляд и спешил уйти в свое убежище. Мериам запирала за ним дверь, и он оставался в развалинах сгоревшего дома, как в западне.

Так проходили дни. В то утро с риском для себя он отправил Мериам к Неде. На это его, возможно, толкнуло раненое плечо. Возвращаясь предыдущей ночью из квартала Карагез, он получил пулю в плечо, рана была небольшой, поверхностной, но она сразу же загноилась и тревожила его. А может, тревожила не рана, а невыносимая уже неизвестность? Что там происходит? Отказала ли Неда Леге или же родные сломили ее волю?

«На что, собственно, я надеюсь, — спрашивал он себя. — Разве я не знаю бай Радоя? А сейчас, после того как я спутал все его планы и стрелял в его сына, мне тем более не на что надеяться. Узнали они, что это стрелял я?

Все ужасно. Особенно страшно, когда подумаю, что ее могут выдать за консула силой. Да и что я собой представляю, если мерить на их аршин? Климент... тот, возможно, что-то для них значит. Но я? Учителишка, нанятый такими, как они, да еще без гроша за душой... И вообще... Да пошли они ко всем чертям, пусть себе думают... что хотят! Лизоблюды турецкие, кровососы! Кончается их время! Пускай только придут наши, посмотрим тогда, кто кум и кто сват... Но Неда, Неда! За нее болит душа», — с тревогой и отчаянием думал Андреа. Вдруг чей-то шепот заставил его насторожиться. Высунувшись из двери обитаемой части дома, Мериам подавала ему знаки. А где же письмо? В руке у нее не было письма, и он, встревоженный, выбрался из своего логова и, ступая по обгорелым, скользким балкам, подошел к ней. Ее прикрытое шалью, накрашенное лицо ничего ему не говорило. Только между подрисованными бровями залегла глубокая морщинка. Взгляд Андреа задержался на печальных глазах Мериам.

— Где письмо? — шепотом спросил он.

— Иди сюда, — сказала она.

— Куда?

— В дом. Ко мне...

А что, если это ловушка? Если она его выдала и от нее потребовали привести его к себе, чтобы он не мог оказать им сопротивления? Встретив еще раз печальный взгляд ее глаз, он перешагнул высокий порог. Пока она запирала дверь, он шел по темному коридору, держа наготове револьвер, а подойдя к комнатушке Мериам, резким движением распахнул дверь. В ту же минуту знакомый голос заставил его оцепенеть, протянутые руки с безумным отчаянием сжали его в объятьях.

— Это ты? Ты? — повторял он, не веря своим глазам, и целовал залитое слезами лицо Неды. — Ты отважилась?

— Да, эта добрая женщина... только благодаря ей… — потянув его к свету, проговорила Неда. — Где она?

Он оглянулся, прислушался. Мериам осталась за дверью.

— Она стережет нас, — сказал он. — Но расскажи мне все. Как ты...

— Нет, сперва расскажи все ты! Ты ранен? Куда? Серьезно?..

Он засмеялся.

— Садись. Ничего серьезного. Даже не болит уже, вот тут, в плечо. Ерунда!

Она хотела посмотреть рану.

— Потом! — сказал он. Его черные глаза, не отрываясь, глядели на нее. — А если бы я не был ранен, ты пришла бы сюда? — спросил он.

— О Андреа! — прошептала она, как тогда у старого колодца.

И, как тогда, они снова пустились бродить по лабиринту любви, делились своими мечтами. Что их ждет впереди? Они поженятся, несмотря ни на что, пусть только придут освободители. Она говорила: «Я стану учительницей, как ты, Андреа! Я могу и языки, и литературу преподавать...» Снова и снова возвращались они к своему чувству, снова повторяли вечные, никогда не насыщавшие их слова: «Любишь меня?» или «Только твоя, твоя!»

Они сидели рядом на постели в тепло натопленной комнате. Оба столько дней и ночей стремились друг к другу, мучительно предвкушая блаженство, которое было для них запретным, что поцелуев им было уже недостаточно.

Он расстегнул ее пальто.

— Андреа! — прошептала она, и он не понял, корит его она или зовет?

Но губы ее ждали, и вся она ждала — и он вдруг сжал ее в объятиях и, задыхаясь, проговорил:

— Чего мы ждем? Ты моя! Моя ты, да?.. Так чего же…

Он целовал ее и лихорадочно расстегивал корсаж. Сгорая от стыда, она повторяла.

— Та женщина войдет... — И инстинктивно отталкивала руку, а губы ее и все ее тело тянулись к нему.

— Вот она... идет! — с ужасом воскликнула она, потому что из коридора донеслись звуки шагов.

— Почему околачиваешься в коридоре, — послышался писклявый голос папаши Жану. — Что у тебя, работы нет, что ли?

— Я как раз жду работу, — ответила Мериам.

Шаги удалились.

— Что это за люди? Почему они говорят по-французски? — испуганно спросила Неда, закрыв лицо руками.

Андреа приподнялся, но не ответил ей.

— Что это за люди?— настаивала она.

— Не спрашивай меня... — сказал он и подумал: «Вот куда я ее привел! Ее — такую чистую. В публичный дом, на эту грязную постель — кто только не лежал здесь с Мериам? Да и я сам... До чего же все это отвратительно! Неужели я хочу ее испачкать, приравнять к той? Нет, нет! Не здесь, нет!»

Сделав над собой усилие, чтобы рассеять ее смущение, он сказал с шутливой заговорщической улыбкой:

— В самом деле, ведь сюда может кто-нибудь войти!

— Ты мне ничего не говоришь, кто она?

— Несчастная женщина, — сказал он, и ему показалось, что за дверью в темном коридоре плачет Мериам.

— Но она хорошая, Андреа. Я это чувствую!

— Да. За мною гнались. Мне пришлось здесь укрыться — другого выхода не было.

Неда поднялась. Отведя назад руки, она застегивала корсаж и слушала его.

— Помочь тебе?

— Нет, нет, — улыбнувшись со смущенно-счастливым выражением золотисто-янтарных глаз, сказала она. Но тут же добавила: — Ох, никак не могу среднюю пуговку...

Он притянул ее к себе, наклонился, чтобы застегнуть пуговку, а губы его то пробегали по рассыпавшимся русым волосам, то обжигали ее точеную шею, а она тихонько и все также смущенно, счастливо смеялась, пока вдруг не опомнилась и испуганно не обратилась к нему:

— Я совсем позабыла сказать тебе самое страшное... про награду

— Какую награду?

— За твою голову, Андреа! Мне так страшно, так страшно, — простонала она и, крепко обняв его, заплакала.

— Ох, осторожней! Ты мне нажала на плечо! — сказал он, хотя рана его уже не болела.

И сразу же ее прежний страх отодвинулся, и она с тревогой стала расспрашивать, когда и где его ранили, хотела сама перевязать рану. Но он переменил тему разговора. И они опять заговорили про свою любовь, про все то прекрасное в жизни, которое существует, несмотря на страдания, и о чем единственно имело смысл говорить.

 

Глава 16

Хотя Филипп сидел в фаэтоне рядом с ослепительной в своей серебристой шубке Маргарет, хотя он улыбался, разговаривая с нею, и время от времени надменно кивал кланявшимся ему знакомым, с завистью глядевшим на него, он не был весел и не ощущал естественного для него горделивого наслаждения. Напротив, всю дорогу от дома до Черной мечети он был подавлен и неспокоен.

«Надо было придумать какой-нибудь благовидный предлог и отказаться от этой поездки, — размышлял он. — Ехать для того, чтобы увидеть финал злодеяния, повод для которого ты дал сам?! Нет, глупо заниматься самообвинением, — ободрял себя Филипп. — Да и с какой стати? Ведь я назвал только Будиновых, и то сыновей, и ни один из них не арестован, хотя они этого заслуживают! Значит, я не имею никакого отношения ко всему этому...» Но с той ночи ведь в самом деле по всему городу начались аресты. Среди арестованных были его родственники, его друзья — люди, которые накануне вечером сидели у них за праздничным столом вместе с Сен-Клером. Как же он теперь будет глядеть им в глаза, как будет интервьюировать их вместе с Маргарет?

Когда они миновали площадь Кафене-баши и поехали по улице Кадим, то есть по Самоковской дороге, Филипп уж плохо владел собой.

— Вы что-то рассеянны, мой дорогой? — удивилась Маргарет.

— Вовсе нет! Просто я думаю, какой интерес может представлять такая корреспонденция...

— Возможно, вы правы. И все-таки людям любопытно! Бог мой, отчего вы так побледнели? — рассмеялась она и взяла его за руку. — У вас есть родственники среди арестованных?

— Нет, — сказал он. — И вообще, я о них не думал.

Едва только он произнес эту ложь, ему сразу же стало легче. Родственники! Да какое значение имеют в такое время родственные и дружеские связи! И разве он знает о действительных причинах ареста его родственников и друзей! Взять хотя бы того же бай Димитра Трайковича — одно время он был замешан в какую-то комитетскую историю и даже сидел, помог его освобождению кто-то из тогдашних консулов. А разве ему не известно, что брат Филаретовой, как и она сама, только и ждет, когда придут русские?

Слева от дороги открылась продолговатая площадь перед окруженной трехметровой стеной Черной мечетью. Посередине фасадной стены были большие ворота из железных прутьев, за ними еще одни, деревянные, которые скрывали от глаз внутренний двор. У восточного края стены стояла длинная казарменная постройка полицейской комендатуры — когда-то это была бесплатная харчевня для мусульманской бедноты из окрестных слобод.

Все это было давно известно Филиппу. Сейчас он глядел на толпу, плотно заполнившую покрытую снегом площадь. В большинстве это были болгары. Остальные — турки. Первые — покорные, испуганные, вторые — озлобленные, они, видимо, пришли сюда давно и проявляли нетерпение.

— Нам повезло! Их еще не вывели!— обрадовалась Маргарет.

— Предлагаю встать здесь, в сторонке, — сказал Филипп.

Взгляды толпящихся людей пугали его. Она кивнула.

— Сойдем?

— Как вам угодно, Маргарет. Но из фаэтона будет видно лучше.

Она кивнула снова и вынула свою записную книжку.

— Есть ли тут близкие тех, ваших... Вы понимаете, что я хочу сказать?

Да, Филипп понимал. Он огляделся. Матери, жены, отцы, дети... Все они безропотно ждали, перешептываясь, тихонько плакали, и что-то тягостное, казалось, нависло над всей площадью. Он хотел перевести взгляд на шумную толпу турок, пришедших сюда, чтобы продемонстрировать свое торжество и нагнать страху на остальных, но вдруг в толпе болгар увидел крупного мужчину в пальто с большим меховым воротником. Отец! Кровь отлила от лица Филиппа — его отец, даже он тут... Если бы ему сейчас нанесли удар, это, пожалуй, вызвало бы у него меньшую боль... «А что если он обернется и увидит меня?! Но что с того, если он меня увидит? Пускай! Я не чувствую за собой никакой вины», — снова стал мысленно оправдываться Филипп, произнося в это же время имена, которые Маргарет с трудом заносила в свою записную книжку.

— Повторите, как? Жена Димитраки Митовича. Да. Еще кто?

— Поглядите, отец ваш тоже тут! — сказала она немного погодя и погрозила ему насмешливо пальцем. — Почему же вы меня обманули, что среди арестованных нет ваших близких?

— У меня в самом деле нет, Маргарет! У моего отца... кое-кто из них были его друзьями...

— И все-таки разве мог кто-нибудь из нас предположить, что этот симпатичный доктор Будинов занимается шпионажем! Я об этом осведомлена совершенно точно, разумеется. (Кем? Кто успел ей доложить — Амир или Сен-Клер?) А его брат... О, брат его просто очарователен! Будет ужасно, если его повесят за поджог каких-то складов. Впрочем, прежде чем они смогут это сделать, им надо будет его поймать, не так ли? — заметила она насмешливо, и Филипп уже вовсе не мог понять, на чьей же она стороне в эту минуту.

«До чего же она беспринципна! — возмущался он. — Любовница турка, а за кого стоит — не разберешь. Но, может, он ей уже надоел и потому она сейчас так легкомысленна?» — И Филипп вдруг уловил какую-то связь между этим предположением и ее приглашением отправиться вместе с нею сюда. Это должно было бы его обрадовать, но он остался холодным и обиженным.

— Смотрите, кажется, их выводят, — сказал он.

— Отворяют ворота. Пройдемте вперед!

— Подождем еще немного, — попросил Филипп.

Из переулка выскочил взвод конных жандармов. Послышались крики, брань. «Дорогу! Берегись!» Из распахнутых ворот стали выходить один за другим узники. Послышалось звяканье цепей.

— Вот они!

Словно по команде, с воплями и плачем провожающие кинулись к ним... «Отец!.. Иван!.. Хаджи... Дедушка, хаджи!..» В другом конце площади заорали, загоготали, засвистали турки. И комья снега и грязи стали осыпать женщин и детей. А жандармы, пришпоривая и нахлестывая коней, принялись прокладывать дорогу закованным в цепи.

— Скорее! — зло крикнула Маргарет, соскочила с фаэтона и начала пробивать себе путь в толпе.

Когда Филипп наконец поравнялся с нею, колонна узников, окруженная плотной стеной конных жандармов, уже прошла через площадь. На повороте он все же успел разглядеть крупное, полное отчаяния лицо чорбаджии Мано. Старый чорбаджия шагал, скованный общею цепью, его скорбный взгляд был обращен в сторону Филиппа, он делал кому-то прощальный знак, Филипп читал на его лице удивление, казалось, старик спрашивал: «Ну почему вы меня ссылаете? Ведь всю жизнь я был вашим покорным, верным слугой. Да и весь свой достаток я от вас получил!»

«Не понимаю, не понимаю и я, — рассуждал Филипп, растерявшись от этого немого вопроса старого чорбаджии. — В самом деле, что они творят? Почему они взяли таких, как он? Ведь они рубят сук, на котором сидят. Разве может быть теперь уверенность в чем-то?»

Эта мысль испугала его. Он попытался поскорее отогнать ее от себя, но она глубоко впилась в него и не переставала мучить.

— Вот и опоздали из-за вашей нерешительности! — сказала ему с нескрываемым пренебрежением Маргарет.

— Вы же сами видели! Невозможно было.

— Невозможно... Я же корреспондент!

— Тогда вам следовало бы заранее пробраться к ним в тюрьму! — ответил он резко, потому что та мысль продолжала грызть его.

Маргарет окинула его удивленным взглядом. Что с ним происходит? Ей это даже понравилось — неплохо, чтоб и в других обстоятельствах он был таким же. В глазах ее вспыхнули веселые огоньки.

— Ну, не сердитесь! Пошли! В самом деле, мы здесь только зря теряем время... Послушайте, что говорит господин Лоуэлл!

Филипп только сейчас заметил рядом с нею человека, которого часто встречал, он не знал его имени. И сейчас удивился тому, что он англичанин. Был он среднего роста и возраста, ни красивый, ни уродливый, в феске, как и все остальные, и в легком пальто, более подходящем для весны, чем для зимы.

— Если вы поторопитесь, то, может, еще успеете на церемонию, — сказал Лоуэлл.

Голос его был таким же невыразительным, как и его внешность.

— Извините, я не понял. Какая церемония?

— Значит, и вы тоже не знаете! Утром прибыл главнокомандующий. Сейчас перед дворцом мютесарифа происходит парад.

— Тогда скорей! — загорелась Маргарет. — В один и тот же день и проводы и встреча! Улов не так уж мал! Вы поедете с нами, Лоуэлл?

— Благодарю вас, госпожа Джексон! Предпочитаю прогулку без определенной цели, — сказал с невиннейшим выражением лица помощник Сен-Клера.

Филипп, только уже сидя в фаэтоне, догадался, что могут означать слова этого соглядатая.

Они возвращались той же дорогой — мимо покрашенной в фиолетовый цвет мечети Эдрилез и дальше по широкой улице Войниган до большого сада, деревья которого облепили вороны, пока не очутились на площади перед дворцом мютесарифа, вокруг которого сейчас толпились тысячи возбужденных турок. Из конца в конец площади выстроились плотные шеренги войск со знаменами, с оркестрами. Украшенные орденами паши носились вскачь верхом вдоль строя солдат, и один из них, тот, что был впереди всех — тощий, рыжебородый, — размахивал коротким ятаганом. «Аллах! Аллах!» — раскатывался, вздымаясь ввысь, фанатичный рев солдатских глоток; его подхватывала стоявшая сзади толпа; испуганные вороны, каркая, носились над деревьями. Картина эта производила сильное и в то же время зловещее впечатление. Она разительно отличалась от той, которую они только что видели у Черной мечети, и чем-то напоминала ее. Филипп даже вздрогнул невольно от удивления и страха. 

 

Глава 17

Леандр Леге был человеком умным и эрудированным. Его страстью — если можно говорить о страсти у столь уравновешенного и в высшей степени объективного ума — была общественная психология и психология личности. Он старался понять людей и на некоторых страницах своей книги раскрыл такие истины, что не только его друзья, но и он сам удивлялся своим успехам в этой области. Но этот же самый Леге, такой тонкий и проницательный психолог, когда дело касалось других, по сей день не мог понять, почему, в сущности, ему изменила его бывшая жена. Ведь даже мать его, только приехав из Парижа, задала ему специально, чтобы уязвить его во время ссоры, именно этот вопрос. А затем назвала его чересчур принципиальным и добропорядочным и донельзя скучным, и это всего больнее ранило Леге.

Но в последующие дни это горькое ощущение постепенно прошло. И он хотя время от времени и вспоминал эти слова, но уже не придавал им прежнего значения и даже мысленно оспаривал их. Утверждению матери, назвавшей его скучным, он противопоставлял свое умение вести занимательные беседы, свои знания, широту своей культуры, то есть все те качества, которые, по словам Неды, прежде всего влекли ее к нему: да, эти качества были неоспоримы. А что касается его чрезмерной добропорядочности и прочего, то это действительно зависит уже единственно от женщины, говорил он себе. «Одно дело Марго, другое — Констанца (Констанца была вдова-гречанка, которая во время его пребывания в Константинополе тщетно пыталась увлечь его в свои сети) и совсем иное, разумеется, совсем иное, — моя Неда...»

Но почему-то в последнее время он все чаще ловил себя на том, что думает об измене Марго. Когда это началось? С чего? И почему все произошло именно так? Нет, он ни о чем не сожалеет, он и не упрекал ее больше (если он и имел право в чем-либо ее упрекать, то только в том, что ее преступление лишило Сесиль матери), но он невольно припоминал, с чего началось их отчуждение. Как она начала молчать, потом стала его избегать и закрываться на ключ в своей комнате. Хорошо, но почему же он стал задумываться над этим сейчас, через столько лет? Глупо! Бессмысленно! Да, это было глупо и бессмысленно, но он продолжал припоминать всякие подробности, все чаще стал присматриваться к себе, и слова матери еще обидней отзывались в его душе.

Расставшись с коллегами, он пообедал и прилег отдохнуть на софе у себя в кабинете. Он читал своего любимого Декарта, но эти вопросы незаметно снова и снова возникали в его голове. Он держал в руках книгу в дорогом переплете, прислушивался к голосу Сесиль, которая что-то напевала в соседней комнате и разговаривала с мадемуазель д'Аржантон, и в полном несоответствии с логикой (хотя нелогичность была совершенно чужда его уму) сравнивал свою бывшую жену с будущей. Сравнение это его оскорбляло и тревожило. «Что за нелепость! Чего ради? Почему?» Он прогнал эти мысли и услышал, как Сесиль за стеной спросила: «Мадемуазель, ведь вы будете жить с нами в Париже?» Он не понял, что ответила гувернантка, но девочка закричала: «Вы же не знаете, какая она хорошая! Если я ее попрошу... Нет, нет, мне она никогда не откажет!»

«Как привязалась к Неде Сесиль, — подумал Леге. — А что будет, когда мы приедем в Париж?.. Когда она встретит свою мать? Свою мать», — повторил он и почувствовал неловкость. В самом деле, можно ли заменить мать? Он не раз размышлял об этом и всегда находил ответ сообразно своим нравственным мерилам. Но сейчас вопрос этот прозвучал для него самого уже не в связи с Сесиль, а опять-таки был как-то странно связан с этим беспочвенным сравнением, которое он делал между Марго и Недой. Какая будет из нее мать? Может ли Неда полностью заменить Сесиль настоящую мать? Нет, и это не то... Может быть... Или нет, нет! Он не решался прямо сказать это себе, хотя думал об этом, а только спросил: не произошла ли с Недой в последнее время какая-то перемена? Перемена? И что общего может иметь это с Марго, с Сесиль! Неда стала молчаливой, замкнутой. И эта беспричинная — вот уже целую неделю — болезнь... Он предложил, а затем настаивал прислать врача, потому что она показалась ему осунувшейся и побледневшей. Но отец ее сказал: «Пустое! Женское недомогание. Полежит денек-другой — и все будет в порядке...»

Но он припоминал, что перемена в ней стала заметна не только с болезнью. «Что же получается — я ее в чем-то подозреваю? А что, если это не просто какой-то ее каприз?» Что-то в нем твердило: она такая же, как и все женщины... В нем поднялось недовольство, какое-то мимолетное озлобление, которое вылилось в упрек. Ей ли избегать его, — несмотря на ее молодость и красоту, она должна быть ему благодарна за оказанную ей честь... за его любовь… «Нет, это недостойно и несправедливо с моей стороны! Выходит, и я, как остальные и как моя мать, подчеркиваю разницу между нами, считаю Неду ниже себя... Но, может, она все-таки больна? Еще немного, и я назову себя ревнивцем. А это уже и вовсе мне не к лицу. И при этом я не имею ровно никаких оснований. А если бы у меня были основания, любил бы я ее после этого, при моем унизительном опыте? Ни за что! Ну вот снова лезут в голову эти глупости… Снова этот страх, который посеяла во мне своими необдуманными словами мама». Эта мысль его удовлетворила и успокоила. Он сказал себе: все это плод моего воображения — и снова погрузился в чтение. Наткнувшись на какой-то пассаж, содержание которого напомнило ему прочитанную накануне книгу, он поднялся, нашел ее. Эмерсон, «Общество и одиночество». «Какое странное совпадение, и особенно в том, что обе книги пропитаны одной идеей, — рассуждал он. — Различные части света, где они созрели, различные концепции, а мысль относительно общественного человека и его долга нашла себе почву у обоих авторов! А как это звучит у Сведенборга? Да, как это он говорит?..» Прежде чем он сумел ответить себе, он услышал, что кто-то приоткрыл дверь кабинета, обернулся, чтобы поглядеть, кто вошел, и встретил большие радостные глаза своей дочери.

— Петко привез письмо от мадемуазель Неды! — сказала Сесиль.

Держа в руках конверт, она запрыгала вокруг отца на одной ножке, смеясь и крича:

— Не отдам, не отдам, пока не пообещаешь рассказать... Я хочу знать, что она тебе пишет... Хочу знать...

— Но ты совершенно невоспитанная! — сказал он строго, а глаза его и лицо выражали облегчение и радость.

— Возможно, признаю... признаю, что я любопытна...

— Хватит, Сесиль!

— Сесиль! — послышался строгий, не терпящий возражений голос мадам Леге.

Она стояла в дверях кабинета в вишнево-красном пеньюаре. Девочка сразу же протянула отцу письмо.

— Ну хорошо! Раз ты сама признаешь, что любопытна, — сказал он, улыбаясь, и, вскрыв светло-зеленый конверт, вынул из него листок.

В самом деле, надо поторапливаться со свадьбой. Пора кончать церковные дела. Он подошел ближе к свету и принялся читать.

— Ну что? — нетерпеливо спросила Сесиль, и ее маленький носик вздернулся кверху.

Леге читал и никак не мог понять. Она ему отказывает... Помолвка расстраивается... Она пишет, что тысячу раз виновата перед ним, но что она любит другого... Любит Будинова, того молодого человека, которого он недавно спас от верной гибели и за чью голову теперь турки дают награду. С глухим стоном он тяжело опустился на стул.

— Папа! Что такое, папа? — испуганно вскрикнула Сесиль. — Что-то случилось с мадемуазель Недой?

«Случилось, да, случилось, — сказал он про себя. — Случилось то, что должно было случиться». Он это предчувствовал! Предчувствовал? Нет, нет, это не было предчувствием. Мать сказала ему тогда: «Ты по-прежнему наивен... Так было с Марго... Так и теперь...»

— Леандр, что с тобой?

Мать торопливо подбежала к нему. Он, не глядя на нее, протянул ей письмо. Он знал, что сейчас произойдет.

— Скажи мне, папочка, дорогой! — допытывалась Сесиль.

— Ничего, моя девочка... Твоя мадемуазель Неда... она уже не хочет быть моей женой... она не любит меня...

— Но как же это? Мадемуазель Неда тебя любит, папа, я знаю. Я ей скажу, я ее попрошу!..

— Оставь, миленькая... Нет, нет! — сказал он, и тут же слова его были заглушены негодующими и злорадными воплями матери:

— Да как она осмелилась! Это ничтожество! Эта нахалка! О, о! И этот, этот поджигатель... Хоть бы его повесили...

— Перестаньте, мама, прошу вас...

— Перестать? Теперь уж не перестану! Я тебя предупреждала, ты помнишь? Только потому и приехала, но ты... А теперь? Ах, лучше, в тысячу раз лучше, что произошло именно так....

Слушая ее крики, безмолвный и бледный, он вдруг увидел, как Сесиль выскочила из кабинета, а затем тут же, накинув на себя белую шубку, стала спускаться вниз по лестнице. Он встрепенулся.

— Куда ты идешь? — спросил он девочку.

Она сбегала вниз, не отвечая.

— Сесиль! Это бессмысленно, слышишь, Сесиль!

Он вдруг сообразил, что уже стемнело, что кучера, наверное, уже нет, и, испуганно вскочив, побежал к лестнице. Мать последовала за ним, продолжая вопить.

— Вернись! Вернись! — крикнул он Сесиль.

Но Сесиль не останавливалась и не отвечала. Входная дверь скрипнула и с треском захлопнулась.

— Пальто... мой цилиндр... — кинулся вслед за нею Леге. — Скорее... скорее...

Уже несколько раз экипаж консульства промчался по улицам до Задгорских и обратно. Сесиль искали и у Будиновых, и у Позитано, и у леди Эмили. Ее не было нигде. Какие-то лавочники видели девочку в белой шубке — она бежала по переулкам. Видимо, Сесиль заблудилась и, вместо того чтобы идти к Куру-чешме, к Неде, побежала в противоположном направлении, в турецкие кварталы. Маркиз и де Марикюр, а с ними и Сен-Клер, который явился с целым взводом жандармов, поспешно кинулись туда на поиски. А тут еще началась метель. Стало совсем темно. Опустилась ночь.

В большом салоне консульства на козетке лежала мадам Леге с мокрым платком на голове. Гувернантка говорила ей что-то успокоительное, но сама плакала. Их голоса и всхлипывания доходили до сознания Леге, окаменевшего от страха и боли, как неумолчный упрек... Он запоздал всего на какую-то минуту, точно на столько, сколько понадобилось Жан-Жаку, чтобы принести ему пальто и цилиндр. А какой невыразимо жестокой и фатальной казалась ему теперь эта минута... «Боже мой! — повторял он. — Пресвятая дева! Помогите ей... Только бы мне найти ее!» И он с непостижимым упорством и настойчивостью возносил в душе молитвы, чего не делал уже много лет и что рассудок его всегда отвергал...

Но какую власть может иметь рассудок, когда часы бегут один за другим, а дочь его, дитя его, единственное, что еще оставалось у него на этом свете, потерялась где-то на заснеженных глухих улочках в ночной темноте. Он видел, как она блуждает в метели во мраке. «Девочка моя! Миленькая!» — беззвучно шептал Леандр, расхаживая от окна к окну и снова порываясь бежать искать ее. Но его уговорили все, кто отправился на поиски, дожидаться их здесь. И потому он вынужден сидеть беспомощно дома. Ожидание казалось бесконечным. Не в силах устоять на одном месте и слушать упреки матери, он то направлялся к выходу, то снова подбегал к окну, пока наконец решил, что выйдет на улицу и будет ждать у входа в дом.

Он подошел к фонарю, над которым полоскался на ветру обмерзший флаг. Вьюга металась вокруг него, осыпала его снегом. Ее все нет! Все нет! Где она может быть?! Мрачные, одно ужаснее другого предположения мелькали в его голове. Нет, нет, отгонял он их. Это бесчеловечно... Она же ребенок... Он слышал от кучера, что несколько дней назад проходившие через город турецкие солдаты изнасиловали девочку, его родственницу. Ее затащили в сгоревший дом чуть ли не днем. И о каком-то пареньке постарше, болгарине, рассказывали ему... Надругались, поглумились над ним и зарезали. О господи! Он вздрогнул.

Снег хлестал ему в лицо. Снежинки таяли на ресницах. А может, он плачет? Если бы он мог плакать, как его мать! Или же кричать, как она, обвинять, угрожать... Все его чувства словно замкнулись внутри. Им всецело владел только страх за Сесиль, который единственно придавал ему силы. Он не думал ни о злосчастном письме, с которого все началось, ни о причине поступка Неды. И была ли причина? Она полюбила другого. Честно, прямо сказала ему об этом. Не как Марго... И было ли это причиной? «Причина, вероятно, во мне», — шепнул ему тут какой-то голос. Не голос рассудка, нет. Хотя, если бы сейчас он был прежним, рассудительным Леге, то, возможно, тоже оправдал бы Неду и отыскал бы вину в самом себе. Но он уже не был прежним, да и какое значение мог бы иметь ответ — в ком причина всего, что случилось... Теперь он был только охваченный ужасом отец, который ждал. Нет ничего страшнее ожидания, но в ожидании была и надежда. И у него не оставалось ничего другого, как ждать.

Напротив их дома, у мечети, где сейчас был лазарет, остановилась повозка с ранеными. Оттуда доносились голоса. Двое пьяных турок прошли совсем близко, бросив на него насмешливо-удивленный взгляд, дохнули винным перегаром. Он не шелохнулся. А что, если ее повстречали такие же, как эти двое, или еще похуже... Снова в голове его замелькали всякие ужасы... Воспоминания прошлого года. Восстания... Изнасилованные дети... убитые дети, дети, насаженные на штыки, зарезанные, изрубленные топором... Какой разум может постичь такое? Страшная, дикая страна! Тогда он был потрясен до глубины души, возмущался, писал доклады... А теперь… Теперь... Но нет! Нет! Эти страшные слова невозможно произнести... Только не его Сесиль... его веселая девочка. Как она совсем недавно скакала на одной ножке, и смеялась, и не давала ему письмо! Лучше никогда не приходило бы это письмо! Никогда, никогда! «И никогда бы я не встречал ее... И никогда нога моя не ступала бы сюда... Боже мой, неужели Сесиль все еще не нашли? Неужели ее все еще нет!»

Он словно окаменел. Не чувствовал холода, хотя замерз. Снег покрыл его сплошь. Он не стряхивал его. Он только лихорадочно вслушивался в неясные звуки ночи. Там раздался чей-то голос... Проехали телеги... Фиу-у! — завывает вьюга. Какой-то крик… Неужели? Нет. Снова пьяные... В последнее время эти османы предались безудержному пьянству. Война оказалась сильнее их веры… А сейчас скачут лошади... Сюда! Фаэтон. Его фаэтон. Он инстинктивно сделал шаг, второй... Его! Он узнал его, узнал… Подъехал к фонарю... Они... Витторио... И еще кто-то, Марикюр... и между ними она! Она! Слава тебе, господи!.. Обезумев от радости, он кинулся к экипажу, поскользнулся, едва удержался на ногах.

— Сесиль! Детка... Сесиль!

Витторио отстранил его руку, оттолкнул его. Сошел. Марикюр почему-то медлил.

— Сесиль! — нетерпеливо крикнул Леге. — Что произошло? Что с тобой, детка?

— Погоди, погоди, мой несчастный друг, — подняв Сесиль на руки, сказал Позитано. — Она уже не ответит тебе...

Леге вырвал девочку у него из рук. Не верил. Сесиль была тяжелой, неподвижной. Он поглядел на ее безжизненное лицо, повернул к ним голову, снова перевел на нее взгляд... Вдруг, покачнувшись и застонав, он бросился к дому. Позитано и Марикюр едва успели его подхватить. У освещенного входа он остановился и снова вперил взгляд в лицо девочки — все в кровоподтеках и синяках, оно были обезображено. Он припал к нему, стал покрывать поцелуями, потом зарыдал в голос и чуть было не рухнул наземь, но друзья поддержали его.

— Скоты! Звери! — неистово, захлебываясь, кричал он. — Мое дитя... мое единственное... Несчастное... Несчастное дитя! Кто этот изверг?.. Этот... этот...

— Мы нашли ее в одном из бараков, где размещаются патрули. Блюстители порядка... — сказал с холодной ненавистью Позитано, но тут же разрыдался и он.

— О... О... права моя мать... Дикая... жестокая страна...

 

Глава 18

Как предписывала отправленная накануне диспозиция генерал-адъютанта Гурко, рано утром 13 декабря части Западного отряда начали рискованный, сулящий много всяких неожиданностей переход через Балканы. Главная колонна, в авангарде которой был генерал Раух, должна была отправиться по расширенной саперами (насколько позволяли условия) тропе, той самой, по которой прошли Климент и Коста. В головном эшелоне этой колонны намеревался быть и начальник отряда со своим штабом. Другая, двигающаяся правее колонна, чуть поменьше, под командованием Вельяминова, должна была пройти по той же тропе к подножию Мургаша и спуститься затем в Софийскую котловину у села Жилява. Ее задачей было прикрывать с запада фланг ведомых Гурко войск, которые намеревались развернуться у Чурека и Потопа, и точно так же, не теряя времени, двигаться к Софии. Третьей колонне — Дандевиля — было приказано выйти из Этрополе и продвигаться к Бунову через вершину Баба. Ее задача была еще труднее, потому что войска должны были действовать на совершенно открытой местности. Но, с другой стороны, именно от быстроты передвижения этой колонны зависела возможность отрезать пути к отступлению армии Шакира.

Части принца Ольденбургского и генерал-адъютанта графа Шувалова, которые действовали сейчас фронтально против неприятеля на Арабаконакском перевале, должны были «оставаться на занятых ими позициях, зорко следить за неприятелем и в случае его отхода незамедлительно перейти в наступление и преследовать его по пятам». Его высочество и старый, близкий императорской семье генерал-адъютант были недовольны возложенной на них задачей. Они и без того не любили Гурко и подозревали, что он их умышленно оставил на второстепенных участках, другими словами, считали, что он не доверяет им как военачальникам. Какая-то доля истины в этом была, но это относилось только к принцу, но не к графу Шувалову. В диспозиции общее командование их частями и тылом было возложено на прибывшего несколько дней назад из Плевена генерал-лейтенанта барона Криденера, командира девятого корпуса. Он был чином ниже Шувалова, и это вызывало у обоих генералов еще большее недовольство.

Что касается санитарных частей и дивизионных лазаретов, в диспозиции давались самые подробные указания. Лазарет благотворительного общества княгини Шаховской оставался в тылу, но летучие отряды Красного Креста распределялись между Вельяминовым и Дандевилем. Но, как часто бывает с отдельными деталями во всех диспозициях, в последний момент пришел приказ, отменявший предыдущее распоряжение; согласно этому приказу, врачи и сестры милосердия орханийского лазарета Красного Креста, где служил теперь Климент, вместо того чтобы выехать в Этрополе (где он встретил бы своего брата), были приданы авангарду главной колонны и направились в Чурек.

***

Утро было морозное и туманное. Шоссе, ведущее к перевалу, было сплошь загромождено войсками, и санитарные линейки, на которых ехал персонал Красного Креста, едва-едва двигались.

Климент находился в одной из последних линеек, на которых везли медикаменты. Кроме него, Бакулина и Григоревича, который не выносил тумана и все время ныл, на мешках с ватой и бинтами удобно устроилась, сохраняя по привычке кокетливую позу и кутаясь в меховую шубку, Ксения. В линейке ехала еще одна сестра — молчаливая, необщительная Нина Тимохина. Эта бледная белокурая девушка с глубоко запавшими глазами была далеко не так красива, как Ксения. Ее лицо сразу же напомнило Клименту слова его друга Аркадия: «Лед, братец, а может, и не совсем лед, но чувствуешь, что она словно за какой-то стеной, за которую невозможно проникнуть». Климент не мог бы сказать, что за несколько дней их знакомства он узнал о ней хоть немного больше, чем знал прежде. Но все же он сделал для себя одно открытие: молчаливая, необщительная Нина Тимохина с ранеными и больными преображалась. Однажды он даже слышал, как она поет. Но, зайдя к ней потом в палатку и попытавшись заговорить с нею, он увиден в ее глазах выражение, которое обеспокоило его, почувствовал, что снова оказался перед той самой стеной, о которой говорил Бакулин. И ему стало за нее больно. Он удивлялся ей и тревожился за нее. Как можно до такой степени любить, спрашивал он себя, думая о не знакомом ему Павле, ее женихе, оставшемся в засыпанной снегом могиле у Плевена. Ведь так и свалиться недолго. Постоянная угнетенность ослабляет сопротивление организма...

Но теперь, в пути, он не думал больше ни о ней, ни даже о Ксении, чье присутствие в линейке вначале приятно волновало его. Его наполняли совсем другие чувства. Он вглядывался через крохотное оконце в густой туман, из которого выплывали отдельные силуэты, отдельные усатые лица, нахмуренные или улыбающиеся, торчали ружья... До него доносились голоса, ржание лошадей... «Едем, едем, едем, — твердил он про себя. — Какой великий, решающий час наступил!» И представил себе, как его близкие просыпаются сейчас, ничего не подозревая... А Андреа, наверное, еще спит! Думал он и о Косте, и почему-то впервые с того дня, когда они потеряли друг друга, он встревожился: где Коста, что с ним стряслось? Но потом успокоил себя: «Он так же, как и я, сейчас в пути. Встретимся с ним в Софии».

— Интересно! Какой же это полк? — вглядываясь в густой туман, спросил Климент.

Бакулин поглядел в другое оконце.

— Ничего не видно...

— Пожалуй, это наши соседи гвардейцы, — проворчал Григоревич.

— Ого! Вы чувствуете, как заколотилось сердце нашей Ксенички? Слушайте!

— Хватит, Аркадий! Преображенский полк впереди всех!

— Ну? Тебе уже доложено?

— Вам всем пора уже знать, что преображенцы всегда и всюду первые!

Бакулин сделал шутливо-удивленную гримасу, которую в полумраке линейки едва ли кто мог раз глядеть, высунул голову в заднее оконце и крикнул:

— Кто вы, ребята? Какого полка?

— Измайловцы! — послышалось из тумана.

— Все равно гвардия, — насмешливо сказал Бакулин.

— Ты почему все время задираешься?

— А что еще делать, Ксеничка! Ну скажи ради бога, как убить время?

— Найди себе другое занятие! — резко сказала она.

Насмешки Бакулина больно задевали и Климента. Зачем ему все это слушать? Чтобы растравливать себя? Возвращение в экипаже той ночью сблизило его с Ксенией. Но понятно, это не привело к разрыву ее с князем. Более того, Клименту порой казалось, что она чуть ли не ищет повод довериться ему. А что может быть горше для влюбленного, ежели он чувствует, что его хотят сделать просто другом? Нет, нет, она несчастлива, несмотря на близость к этим князьям и принцам, временами он совершенно ясно ощущал это.

Григоревич вынул часы, поднес их к свету, пригляделся.

— Верста — два часа. Уже отсюда такое опоздание.

Его всегда раздражали неточность и неаккуратность.

Бакулин только этого и ждал.

— Может, тебе известны и секретные планы начальства?

Сквозь запотевшие очки Григоревич бросил на Бакулина насмешливый взгляд.

— Я знаю то, что мне положено знать, сударь!

Но Бакулин не отставал от него.

— Это же эгоистично, дорогой! И как у тебя хватает выдержки? Знаешь что-то и не говоришь нам об этом! Ксения! Нина! Да и ты, Климентий, разве вас не возмущает это?

Ксения и Климент шутливо подтвердили, что они возмущены и что это действительно не по-приятельски с его стороны скрывать тайну, которая к тому же касается их всех. Нина продолжала молчать в своем уголке, возможно, она спала.

Доктор Григоревич был польщен, но не поддавался.

— Впрочем, об авангарде скажу вам, потому что нас соблаговолили прикомандировать к нему. Сегодня в три часа мы, то есть авангард, должны быть на гребне горы!

— И будем! — вырвалось у Климента.

— Погоди, не прерывай его, Климентий! Это и в самом деле становится интересным, дружище. А в Чуреке когда будем?

— В восемь часов вечера.

— Если б не было такой стужи, да к тому же еще этого тумана, — заметила Ксения.

— Мои пациенты из штаба говорили, что начальство приняло предохранительные меры, — сообщил Бакулин. — А в общем, говорят, в Балканах тепло... Люди и в мундирах не мерзнут… А некоторые даже раздеваются до фуфаек!..

— По расписанию, которое я имел возможность прочитать, — пустился в объяснения Григоревич, — нам надо бы через час быть в так называемом Драгунском лагере. Там мы должны разгрузиться. Распределить поклажу между солдатами приданной нам роты и точно в одиннадцать часов начать подъем, двигаясь непосредственно за Кавказской казачьей бригадой.

— Ага, — сообразил Бакулин, — Но, в сущности... Ну да! В сущности... — он рассмеялся.

— Почему ты смеешься? — удивился Григоревич.

Ксения и Климент тоже поинтересовались причиной его смеха, а Нина открыла глаза и холодно поглядела на него.

— Да потому, что ты, братец, просто-напросто прочитал приказ, который получил Папаша...

Так, за шутками и разговорами, они не замечали, как течет время. Постепенно туман стал редеть. И уже не отдельные лица, а целые отделения и взводы мелькали, проходили перед глазами Климента. Некоторые опережали их линейку, а других обгоняли они. Разговоры, смех, шутки, брань перемешивались с тем, что говорили его спутники. Он слушал и словно раздваивался между своими друзьями в линейке и теми безымянными, что шли по дороге рядом, которых в душе он тоже называл своими друзьями и братьями. «Мы едем, мы едем, мы едем», — твердил он про себя, пока вдруг откуда-то до него не донеслось стройное солдатское пение; он заслушался.

Но вот они свернули с шоссе и сразу же оказались в объятиях гор. Дорога еще не была крутой, но ехать стало гораздо труднее. Повозки двигались мучительно медленно. Их нагнала батарея лейб-гвардейской артиллерийской бригады. Прогрохотав мимо них, она ушла вперед. Но скоро у одного из орудий сломалось колесо, и батарея дожидалась, пока его сменят. Затем их опередили две кавалерийские сотни. Потом снова их нагоняли, плотно обтекая со всех сторон, пехотинцы. И когда наконец их линейки приблизились к Драгунскому лагерю, откуда, собственно, начинался не только крутой склон, но и тропа, по которой пришел Климент, время уже давно перевалило за полдень.

Григоревич не мог найти себе места от возмущения.

— Ну, что вы скажете! — воскликнул он. — Видите, что получается? Всегда у нас так!..

Климент не слушал его. Он высунул в оконце голову и внимательно разглядывал местность. Туман здесь был значительно реже, чем внизу, на равнине, но холод был сильнее, резче. Лагерь был расположен на огромной выпуклой, словно горб, поляне, лишь кое-где поросшей кустарником и деревьями, и на ней между орудиями, лафетами и ротными повозками густо толпились тысячи и тысячи солдат. Они жгли костры, грелись, расхаживали то туда, то сюда или тащили из ближнего леса срубленные сучья. Климент приглядывался к ним и не мог понять, почему они производят какое-то странное, даже комичное впечатление. Они двигались неуверенно, пошатываясь и поддерживая друг друга, словно пьяные. Что происходит? Что с ними? Неужели им дали водки больше положенного? Нет, это невозможно. Но тогда, вероятно, здесь очень скользко? Он соскочил с линейки, сделал два-три осторожных шага, один смелый и — хоп! — повалился на блестящий, покрытый крепким ледяным панцирем снег.

Друзья рассмеялись.

— Гололедица. Результат похолодания после теплых дней, — сказал Григорович, словно объясняя своим ученикам.

— Наконец-то и ты сказал что-то действительно умное! — вскричал Бакулин.

Увидев, что Нина Тимохина едва стоит на ногах, он подхватил ее под руку, чтоб поддержать.

— Благодарю, я сама, — сказала Нина и отошла в сторону.

А Ксения заливалась смехом.

— Вот так каток! Смотрите, смотрите, настоящий каток!

Она разбежалась, скользя по небольшому наклону, но тут же потеряла равновесие, взмахнула руками и крикнула:

— Ой, ой, падаю!

Какой-то офицер подбежал к Ксении, протянул ей руку, она схватилась за нее, чтобы удержаться, но увлекла его за собой, и они оба упали.

— Извините, извините! — кокетливо воскликнула Ксения, пытаясь подняться, и ждала, что тот ей поможет. — А, это вы! — удивленно воскликнула она, узнав в офицере Кареева.

Кареев подхватил ее под мышки и осторожно приподнял. В его темных глазах, обычно задумчивых, была неприкрытая насмешка.

Он помахал издалека рукой Нине Тимохиной и вместе с Ксенией пошел к их линейке, возле которой уже сгрудились еще несколько врачей и сестер. Поздоровавшись со всеми, Кареев подошел к Нине Тимохиной.

— Здравствуйте, Нина! Как дорога? — спросил он.

— Солдатам было куда труднее, Сергей.

— Теперь мы все станем пехотинцами, — улыбнувшись, заметил он. Улыбка у него была милая, в ней не было и следа прежней насмешки. — Да, большей беды не могло случиться!

— Беды?

Смех и шутки в группе врачей сразу же затихли.

— О какой беде речь, корнет? — обеспокоенно спросил Карл Густавович, подойдя к ним, поддерживаемый двумя санитарами.

— Вы, вероятно, имеете в виду гололедицу, Кареев? — спросил кто-то из врачей. — Да, она доставит нам всем немало хлопот.

— Она доставит нам хлопот? Можно, конечно, сказать и так. Но пойдем… Лучше посмотреть самим. Пойдемте, пойдемте!

Корнет Кареев повел за собой всю компанию врачей и сестер, но большая часть их вернулась с полдороги. Среди тех, кто решился идти до конца, были Климент, Бакулин, Ксения и Нина. Климент догадался, куда ведет их Кареев, и с ужасом представил себе, как скользят и падают люди на обледеневшей, пусть и расширенной саперами тропе. Еще не дойдя до так хорошо запомнившегося ему места, но увидев издали потревоженный людской муравейник, он понял, что главное начинается там. Но, чтобы попасть туда, нужно было пройти еще через буковый лесок. Когда же перед его глазами встал знакомый крутой склон, таким роковым образом связанный теперь с его жизнью, он охнул и затаил дыхание. Зрелище действительно было поразительным. Один за другим, один под другим, один над другим карабкались по тропе люди в шинелях. Сами продвигаясь вперед с огромным трудом, они еще тащили на себе ранцы, мешки, ружья, волокли за собой ящики с патронами, вталкивали на крутизну орудия, лафеты, переносили их по частям... Каждое дерево вблизи тропы, каждый куст, самый маленький выступ или скала были точкой опоры, к которой тянулись десятки и сотни рук, вокруг которой затягивались петли веревок... Но то и дело кто-то не удерживался, соскальзывал, увлекая за собой идущих сзади, и тогда десятки и десятки людей катились вниз. В воздухе стоял крик: «Берегись!», «Держись!..» И стоны, и смех, и злая брань.

— Господи! Как же мы здесь пройдем? — прошептала испуганная и растерянная Ксения. — Смотрите! Они несут раненых!..

— Что смотреть! — оборвал ее Бакулин. — Эй, скорее! Ребята, сюда! — крикнул он и, скользя и пошатываясь, побежал помогать санитарам. За ним кинулись и остальные.

 

Глава 19

Не было в Этрополе такого дома, куда бы Коста ни заходил с одним и тем же вопросом:

— Не заглядывал ли к вам наш земляк, доктор, бежавший из Софии?

И он рисовал портрет красивого, представительного мужчины, каким в самом деле был Климент. Большинство этропольцев, пожимая плечами, отвечали: нет. Но находились и такие, которые говорили:

— Есть тут такой доктор, да!

Или же:

— Доктор? На днях как будто его видел. Он все рассказывал, что ездит по селам, набирает работников.

— Погоди-ка! Каких работников? Он ведь доктор! Он с больными имеет дело.

— Да ты не из тех ли, ну как их там? — порой спрашивали его подозрительно.

— Что вы, из каких еще из тех! Просто брата ищу своего. Потеряли мы друг друга в Орхание. И он словно в воду канул...

Тут Коста по обыкновению присаживался и рассказывал всю историю с начала до конца.

Однажды на постоялом дворе ему сказали:

— Сегодня он был тут!

— Сегодня? — изумился Коста. — Где же он? Говори скорей! Отведи меня к нему, я тебе золотой дам...

Но из дальнейшего разговора он понял, что доктор привел из Лопян человек пятьдесят крестьян. Они нужны штабу Дандевиля прокладывать дорогу в горах. Доктор этот снова уехал, в Брусен, что ли, а вернуться он намеревался в ближайшие дни. Косте показались странными эти разъезды. Клименту вроде незачем здесь ездить. «И раз уже была необходимость набирать крестьян, почему брат не взял с собой меня? — нервничал и злился Коста. — Я ведь такие дела могу делать получше его».

Не оставалось ничего другого, как ждать. И пока ждал, Коста навещал своих друзей из Псковского полка, которые разбили бивак на окраине города.

Он уже знал все про Моисеенко и про Иванова, про Фрола и Тимофея и про Никиту-запевалу. Даже про Мирона Потапыча кое-что разузнал. Он расспрашивал друзей, кто откуда родом и как выглядит их край, женат ли и сколько имеет детей; интересовался торговыми делами — что сколько стоит, и вообще жизнью. Он делал это не из простого любопытства, а от избытка чувств. Да что там, мол, мои невзгоды, я ведь, как говорится, у себя дома, а вот они, бедняги.

Ему так хотелось им чем-то услужить, сделать доброе дело. Он покупал им табак у маркитантов и в других полках. На их деньги конечно, потому что своих-то денег у него было немного и он их берег. Помогал им чинить мундиры. Доставал им мыло, говоря, что рубахи от грязи преют, а если их стирать без мыла, проку от такой стирки никакого... Он и рукавицы достал тем, у кого их не было. А как узнал, что с сапогами дело плохо, раздобыл несколько пар царвулей. Но он сам видел, что это капля в море, и, улыбаясь, обещал им раздобыть в Софии еще...

Он давно уже рассказал им о себе, кажется, все, но это «все» словно бы не имело конца. По вечерам у костра он снова и снова вспоминал, смешно выговаривая русские слова, над чем, правда, уж никто не смеялся, свой дом, Женду, Славейко. Вся рота знала, что он ждет второго ребенка.

Как-то шутник Фрол его поддел:

— Так что ж, Костя, значит, скоро ребенка родишь?

— Конечно... Жена, известно. Только и без меня тут дело не обошлось... — он подмигнул и спросил: — А твоя женка без тебя обходится?!

Дружный смех огласил лагерь. От соседних костров к ним стали подходить солдаты.

— Это Костя тут? Здорово, Костя! Здорово!

— Здравствуйте, — отвечал он им на приветствия и, обводя всех веселым взглядом, поглаживал свой горбатый нос, словно хотел его выпрямить.

— А ведь здорово он тебя, Фрол, подкусил. Наскочил топор на сучок, — заржал Моисеенко.

А Иванов краснел, словно девушка, и все старался быть поближе к своему недавнему пленнику.

Старый фельдфебель Егоров, сидевший с насупленным унтером Иртеневым в сторонке, вдруг спросил:

— А ты кого ждешь, девочку?

Коста обернулся, встретил его взгляд. Но тут же заметил насмешливое выражение на лице унтер-офицер.

— Девочка будет третьей, — сказал Коста. — Теперь я жду мальчика. Болгарии нужны солдаты... Верно? Вот кончится война, вы уйдете. Кто нас будет охранять тогда от турок?

С того вечера фельдфебель не раз останавливал Косту, спрашивал, нашел ли он брата, а кашеварам, когда его не было, говорил:

— Вы смотрите, полный котелок каши оставьте для нашего брательника...

Только унтер Иртенев оставался его недругом, был по-прежнему неумолим. Коста это знал и тысячу раз сожалел, что не промолчал насчет злополучной лиры, — может, она просто выпала из кошелька...

***

Утром 13 декабря Косту разбудил шум на улице. Он выглянул в разбитое окно и увидел, что проходит кавалерия. Он глядел на нее, и все его существо наполнялось радостным волнением. «Пускай идут, пускай идут, — думал он, следя за рядами рослых сильных кавалеристов, ритмично покачивающихся в седлах. — Как же это их называл Климент? Тех, которые все как на подбор, рослые? Уланы или, может, драгуны? Э нет, у этих длинные ружья, а у улан покороче. Гусары вроде бы ружей вовсе не имеют... Нет, что это гусары, я не вполне уверен, пожалуй, это драгуны!»

Он испытывал мальчишескую гордость, определяя рода войск. И еще ему показалось, что есть какое-то особенное счастье в том, что ты улан, или гусар, или гренадер, или драгун. Ему нравились и казаки и артиллеристы. Только пехота казалась ему родом войск пониже. Но это не относилось к псковцам, ничего, что это был самый обыкновенный пехотный полк — его Коста ставил выше гусар, даже выше гвардейцев... выше всех... «А это, конечно, драгуны, — в полной уверенности думал он и вспоминал, что ему рассказывал о драгунах Климент. — Ну этим, пожалуй, легче всего… Они и на лошадях, они и из ружей стреляют издалека и не встревают в рукопашный бой», — рассуждал Коста, пока перед ним проходил кавалерийский полк, а затем одно за другим потянулись орудия какой-то батареи.

Наскоро перекусив остатками ужина, он растер на дворе лицо снегом и снова отправился на розыски брата. А войска продолжали все идти и идти. Весь городок выстроился по обеим сторонам главной улицы и смотрел на них. Со всех сторон неслись приветствия воинам, их обнимали. И почти каждый горожанин протягивал им либо хлеб, либо теплую одежду. Но чаще всего им подносили маленькие глиняные фляжки с ракией, которые солдаты принимали с благодарностью, кланялись и кричали: «Спасибо!»

Но что происходит? Они идут не вперед, не к Арабаконаку, а уходят куда-то... Уходят?

— Куда они идут? — спросил он какого-то молодого этропольца.

Тот кивком показал на Балканы. На глазах его были слезы.

— Началось?! Неужто началось? — встрепенулся Коста. — В добрый час! В добрый час! Спасибо, братушки!.. — закричал он, размахивая шапкой. — А псковцы? Они уже прошли? Они ведь тоже выступят? — встревоженно расспрашивал он.

Но никто не знал, кто тут псковцы и кто воронежцы.

— Если это пехота, то пехота уже прошла. Прошла задолго до конницы, — сказали ему.

Коста помчался на окраину городка, туда, где располагался лагерь псковцев. Их не было. Значит, так оно и есть! «Почему же они не сказали мне об этом вчера вечером? Но раз они не сказали, значит, и сами не знали. Дело военное! Пришел приказ — и давай выступай!.. А увидимся ли мы когда еще, ведь они отправились на смертный бой, в такую-то погоду и в наших-то горах?!» Он снова кинулся догонять свой полк. Бежал на другой конец Этрополе, но успел только проводить последнее орудие последней батареи. Потом мимо него покатили легкие обозные повозки, а он все стоял и глядел вдаль. Колонны войск терялись, исчезали среди снегов. А впереди вздымались горы, огромные, сплошь окутанные мглой и снежными вихрями... Что делать, попытаться догнать псковцев? А сумеет ли он? Разве он не видит, что делается? И неужели они будут идти по этой дороге? Все по этой дороге? Их ведь разделят на роты, и они рассыплются в цепь, пойдут в атаку, будут сражаться. Нет, видно, ничего не получится. А он столько раз обещал им: когда выступим на Софию... «Они войдут в город, а меня с ними не будет... И этих я потерял», — горестно подумал Коста и с этой мыслью зашагал обратно.

На постоялом дворе, куда он заходил каждый день, его ждала новость. Утром здесь был доктор. Сказал, что пойдет с русскими войсками. А что, если он уже уехал? Но вскоре ему крикнул кто-то:

— Беги в церковь!

— Зачем? Что там такое?

— Брат твой там!

«Ты смотри, Климент в божий храм пошел! — посмеивался Коста, чуть ли не бегом направляясь к церкви. — Он, правда, не такой безбожник, как Андреа, но в свою науку, а не в бога верит. Только здесь ему притворяться словно бы нечего. А понял, понял! Что худого, если человек на всякий случай осенит себя в храме крестным знамением?» — рассуждал Коста и представлял, как удивится брат, увидев его здесь. Он пересек небольшой базарчик и вышел на площадь перед церковью.

Но тут ему пришлось задержаться. Вся площадь сплошь была запружена телегами, запряженными буйволами и волами. Среди них толпились крестьяне в кожухах и бурках, с лопатами, мотыгами, ломами.

— Что вы тут собрались с таким снаряжением, а? Не церковь ли сносить? — спросил озадаченно Коста, натолкнувшись на неожиданное препятствие.

— Мы за делом пришли, — ответил ему здоровенный парень в высокой шапке. — А ты что, молиться собрался или работать?

— Если б я работать пришел, то зачем же мне в церковь?

Что это за люди?.. Может, как раз те самые крестьяне, которых собирает брат? Ну конечно же! Вот вытаращится он, как увидит меня здесь! Коста проталкивался изо всех сил к церкви. «Этому скопищу конца края нет, — думал он, поднимаясь от нетерпения на цыпочки, в надежде разглядеть в толпе брата. Но кругом он видел только островерхие и плоские шапки, серые и коричневые башлыки и выглядывавшие из-под них улыбающиеся, сдержанно-спокойные, хмурые и строгие, усатые и бородатые незнакомые лица. — Да тут их, наверное, тысяча! И как успел Климент собрать столько людей? Для чего понадобились они братушкам?»

Вдруг со стороны церкви послышался голос, пытающийся перекрыть гомон, стоявший на площади. Коста приподнялся, снова оглядел площадь: кто это такой горластый? Над толпой возвышался забравшийся, видно, на стул или камень молодой человек без шапки. Энергично жестикулируя, он что-то говорил, обращаясь к крестьянам.

— Тише! Тише, люди! Доктор хочет что-то сказать...

Все зашикали, а сзади кто-то крикнул:

— Громче, доктор! Не слышно...

Доктор? Как доктор? Коста уставился на говорившего. Лицом и движениями он больше смахивал на Андреа, хотя был светлокожий, как Климент. Но это был не Климент... Нет, это не брат!

— Послушай, — обратился он к стоявшему рядом крестьянину. — Это его вы зовете доктором?

— Его. А кого же еще?

— А нет ли здесь другого доктора?

— Тише. Я не знаю. Погоди, давай послушаем!

Значит, этот тоже доктор, а другого нет — все ясно. Но почему же говорят, что он прибыл из Софии? Нет, мне никто не говорил, что он из Софии. Я сам говорил про Софию, а остальные только подтверждали: оттуда. Какое совпадение! Но где же тогда старший брат? Уже столько дней он ищет Климента тут, а тот, наверное, в Орхание ищет его. Теперь даже если он туда вернется, то уж не застанет его. «Климент уехал со всеми, так же как и я должен был уехать».

Голос незнакомого доктора все настойчивей вторгался в его мысли. Коста не хотел его слушать. Он попытался выбраться из толпы, но крестьяне, плотно прижавшись друг к другу, во все глаза глядели на доктора и так вслушивались в то, что тот говорил, что Коста тоже стал невольно прислушиваться.

А доктор говорил:

— Подумайте только! У каждого из них есть мать и отец. И же на есть, и дети! Каждому человеку дороги его близкие, но самое дорогое для него — жизнь. Подумайте, братья! Что, если вам скажут: бросьте все и отправляйтесь помогать какому-то другому народу! А? Ответьте, вам легко будет это сделать? Бросить все во имя чужого дела, во имя чужой свободы? И жизнь — не чужую, а свою — отдать! Вот что сделали для нас наши братья-освободители! На какие же страдания, на какие муки обрекли они себя... И сколько из них не вернется назад вовсе, а сколько вернется калеками...

Косту слова доктора задели за живое, но он почему-то считал, что тот нарочно говорит так, рассчитывая и его самого увести с собой.

— Соотечественники! Братья-болгары! — гремел над площадью голос доктора. — Не стыдно ли вам ждать готового... У вас же дети, внуки... Они не раз будут спрашивать вас: а вы что? Помогали вы русским братьям? Чем заслужили вы свое освобождение?.. Или же вы хотите дождаться его, отсиживаясь в тепле, возле жены своей?..

«Все это верно, но ко мне не относится. Разве я не пожертвовал многим? А какие сведения мы им доставили! И тропу им показали», — упорствовал Коста с каким-то не присущим ему упрямством.

— Вот так. Я не стану вас уговаривать, — продолжал доктор. — Тут дело такое, что ни уговаривать, ни торговаться нельзя — не в деньгах оно. Вы же сюда уже пришли, братья, вы уже тут... Я только прочту вам эту прокламацию, чтоб вы знали, что вас ждет. Ее сам генерал Гурко написал — к нам она...

Доктор поднес к глазам лист бумаги. В толпе зашумели, зашушукались.

— Слышите, сам генерал Гурко!..

— Тише! Тише, послушаем...

— Генерал Гурко!..

Доктор откашлялся, откинул волосы назад и принялся читать:

— «Болгары! Нам предстоит сделать решительный шаг против ваших ненавистных поработителей. Нам предстоит перейти через Балканский хребет. Вы должны нам помочь переправить через горы орудия, перенести снаряжение и боеприпасы, сухари. Главной вашей наградой будет избавление от многовекового рабства. Вам сейчас трудно, но русским еще труднее. Они страдают за вашу свободу, а вы — за свою собственную. Но трудное время минет, братья болгары, и вы будете благодарить господа бога!»

Он кончил читать, опустил руку, в которой держал прокламацию, и не прибавил от себя ни слова. Крестьяне словно оцепенели. Потом вдруг вся огромная толпа оживилась, загудела, закричала. Коста тоже кричал изо всех сил, и только, когда голос его окончательно сорвался, он понял, что кричал «ура».

 

Глава 20

Выходя из дворца мютесарифа, где ему пришлось вести долгий и неприятный разговор с главнокомандующим, который был капризен до невозможности, Сен-Клер увидел украшенный флажками фаэтон леди Стренгфорд, подъезжавший к дворцу. Сен-Клер был раздражен, зол и хотел поскорее прогуляться, чтобы обдумать все с самого начала, но воспитанность не позволила ему уйти, не поздоровавшись с виконтессой. Подождав, когда фаэтон остановится перед высоким порталом резиденции турецкого вельможи, и увидев, что напротив виконтессы сидит в нахлобученном по самые брови цилиндре доктор Грин, он с привычной улыбкой поклонился им.

— Как поживаете, Джордж? — спросила его виконтесса, протягивая руку в изящной бежевой перчатке и осторожно выходя из фаэтона. — И вы приглашены тоже?

— Нет, нет. Я уже свое отбыл... А зачем пожаловали вы? Что у вас, леди Эмили?

— Затруднения, Джордж.

— Затруднения! — вдруг вспыхнул Грин. — Лучше скажите — эта вечная неразбериха, леди Эмили! От нас требуют, чтобы мы принимали вдвое больше раненых.

— Но ведь это только проект, доктор. Они, возможно, сами убедятся...

— Это самый настоящий идиотизм, виконтесса! Извините. Готовить наступление и не дать ни одного врача, никаких медикаментов... Как это называется, скажите?

— Меня удивляет ваша горячность, старина! — иронически усмехнулся Сен-Клер. — Я думал, что вас интересует только чистая медицина, эксперимент.

Грин бросил на него неприязненный взгляд, словно именно он был виноват во всей этой турецкой неразберихе, проворчал: «Пойдемте, леди Эмили!» — и направился к входу.

— Да, в последнее время мы стали очень нервными, очень, — сказала виконтесса с тем примиренно страдальческим выражением лица, какое у нее появлялось всегда, когда речь заходила о войне, но тут же, словно вспомнив о чем-то, заторопилась, подошла к доктору Грину, который ждал ее у входа, и оба они исчезли за массивной дверью.

Сен-Клер, обогнув дворец, прошел мимо синей мечети Челеби, мимо квадратной башни с часами и Караколы и спустился к чаршии. Здесь было необычно тихо и пусто. Большинство лавок стояли запертые — их хозяева болгары еще работали на сооружении редутов. Но и в тех лавках, что были открыты, покупать было нечего — люди только входили и выходили. Ходовые товары в них давно кончились, а новые крестьяне почти не доставляли.

Сен-Клер шел по чаршии безо всякой цели, время от времени отвечал на поклоны знакомых, иногда с улыбкой, или обменивался ничего не значащими фразами вроде: «Холодно сегодня, не правда ли?» Его острый, злой взгляд не задерживался ни на чем.

Хотя в жизни его не произошло никаких видимых перемен — он по-прежнему ежедневно встречался в клубе с леди Эмили и другими дамами, разговаривал с консулами, с офицерами миссий и корреспондентами, оставаясь все тем же любезно улыбающимся, учтивым, немного ироничным джентльменом, — но в глубине его одинокой, замкнутой души, там, где прежде жила его фанатичная вера в то, что события должны развиваться так, как хочет этого он сам, теперь осталось одно только ожесточение. И оно разрасталось, распространялось на всех и вся. Им все время владела какая-то нервозность, он все время ощущал ледяной озноб. Этот холод передавался его собеседникам, хотя внешне, как уже говорилось, он оставался неизменным, неизменна была его улыбка, его шутливость и остроумие. Сен-Клер чувствовал, что люди бессознательно избегают его общества. Но это не задевало его. Он и не хотел быть другим.

А сейчас он злился на главнокомандующего Сулейман-пашу. «Он действительно неуравновешенный субъект, — думал Сен-Клер, вспоминая некоторые чрезмерно рискованные перестановки, о которых говорил ему паша. — И комендант Осман Нури его поддерживает; боится, как бы его не постигла судьба маршала Мехмеда Али. Бездарности! И еще какие! Заварили такую кашу, — все больше озлобляясь, думал Сен-Клер. — А где же его подкрепления? В Пазарджике собираются. Только собираются...»

Он вспомнил о телеграмме, полученной вчера вечером с фронта. Бейкер сообщал ему, что по его личным сведениям, которым, к сожалению, Шакир-паша не придает должного значения, наблюдается какое-то подозрительное движение на русской линии фронта. Черкесы доносили, что у Чурека появились казачьи части. Сен-Клер верил и не верил этому. Что, собственно, кроется за словами «казачьи части»? Малочисленные разъезды или целые сотни? Как они туда проникли? Откуда? Как и Шакир, так и маршал Сулейман не придают этому никакого значения. «Самое большее они устроят нам какую-нибудь мелкую пакость. А может быть, черкесы просто ввели в заблуждение вашего соотечественника, ожидая от него награды, — сказал ему главнокомандующий. — Оттуда ведь просто невозможно пробраться... Убедитесь сами, майор, посмотрите на карту. Я уже не говорю о снежных завалах». И Сен Клер смотрел на карту, но не убеждался. Он хорошо знал Валентайна Бейкера, тот не слал бы телеграммы, если бы не усматривал в этом что-то серьезное... Упрямцы! Подчас в голове у них один фантазии, не сыщешь у них ни одной трезвой мысли... Но вопреки всему он этого так не оставит. Нет. На свой страх и риск пошлет капитана Джеймса разузнать все относительно этого факта. И еще днем отправит шифрованную телеграмму Бейкеру с требованием необходимых объяснений. Он знал, что усилия его бессмысленны, бесполезны, что после падения Плевена все потеряно, но продолжал действовать по инерции — таков уж был его характер, он не мог не действовать.

Он шел через гетто. Несмотря на холод, воздух в крытых улочках был, как всегда, затхлым. Равнодушно глядел он на невзрачные маленькие синагоги, темные лавчонки со всяким тряпьем, опустившихся, неряшливых мужчин — тихих и печальных, шумных и непоседливых, бойко расхваливавших на все лады свой товар. «Какая нищета», думал он безо всякого сочувствия, даже с отвращением, которое заставляло его поскорее покинуть это неприятное место, но он почему-то не торопился. По этому темному лабиринту слонялись грязные детишки и такие же грязные взлохмаченные женщины, глаза которых были прекрасны, а губы бледны. Одни глядели на него вызывающе, другие выпрашивали милостыню, третьи закрывали лицо и поспешно отходили в сторону. «Тут тиф не перестанет свирепствовать и после войны, — думал он, подойдя к большому красивому зданию синагоги Кал Эшкенази, перед которой стояла толпа. В ней он заметил вдруг барона фон Гирша. — Ах, да ведь он еврей», — вспомнил Сем Клер, но было что-то странное в том, что он увидел банкира, строителя железной дороги и приближенного австрийского двора, среди этой голытьбы. Сен-Клер иронически улыбнулся и прошел мимо, не подав виду, что узнал его. Но мрачное настроение его сразу рассеялось, и он уже не думал больше о недальновидности маршала Сулеймана.

У входа в старинный полуразрушенный караван-сарай, где уже несколько месяцев размещался госпиталь итальянской санитарной миссии, Сен-Клер наткнулся на еще нескольких своих знакомых. Под итальянским флагом и флагом Красного Креста — они обледенели и, покачиваясь на ветру, ударялись друг о друга, издавая странный жесткий звук, — стояли высокий доктор Гайдани, глава миссии, мистер Гей и Филипп Задгорский. В своем элегантном парижском пальто Филипп выглядел европейцем больше, нежели оба его собеседника. Они разговаривали и курили.

— Более неподходящую компанию в более неподходящем месте вряд ли можно себе представить! — подойдя к ним, воскликнул Сен-Клер.

— Добавьте, — сказал Гей, — и более неподходящую встречу! Не закурите, майор?

— Ого! Сигары!

— Я получил целую коробку. Поглядите на марку!

Это были «Честерфилд».

— О!

Сен-Клер раскурил сигару и, затягиваясь дымом, испытал знакомое наслаждение. После всех разочарований хоть эта настоящая сигара!..

— Отчего же мы стоим у входа, господа?! Прошу вас! Я могу предложить вам прекрасный коньяк! — приглашал их Гайдани.

— Благодарю. Продолжайте свою беседу, господа, а мне надо идти.

— Но прошу вас! Вопрос, который мы обсуждаем, имеет отношение и к вам, Сен-Клер!

— Ко мне? Любопытно.

— Это в смысле... Господин Гей был так любезен, что обещал об этом написать. Но дело не терпит отлагательств.

— Какое дело, Гайдани? Говорите прямо.

— Послушайте, майор, ведь вы же советник коменданта. От вас зависит очень многое.

— Я советую, но не решаю.

— Но все же вы должны им об этом сказать. Потому что так больше продолжаться не может.

— Я вас не понимаю.

— Хорошо. Вы меня поймете, Сен-Клер. Мы получили предписание. Нам приказали вдвое расширить свою деятельность. Другими словами, мы должны быть готовыми к приему вдвое большего числа раненых.

— Приказ вы получили письменный или же это было сообщено устно?

— Какое это имеет значение, письменно или устно? Неужели вы не понимаете, что нас просто никто не спрашивает? Это же недопустимо, господа! Ведь мы тут по своей собственной воле. У нас есть свои соображения. Наши люди просто не в состоянии больше работать. Монахини, то есть я хочу сказать — сестры милосердия, уже совсем не спят. А жены этих беев нежатся у себя в гаремах!

— Но ведь идет война, доктор Гайдани. Вы сюда приехали из гуманных соображений, как я понимаю. А что касается гаремов, то следует уважать здешние нравы.

— Уважать! Уважать! — злился еще больше итальянец. — Элементарная вежливость и порядочность требуют, чтобы они уважали нас. Ведь они могли сперва спросить нас: в состоянии ли мы принять вдвое больше раненых или нет?

Сен-Клер подумал: «Он прав. Но могло ли это прийти в голому таким тупицам? Нашу миссию они приглашают, разговаривают с нею — и это, несомненно, будет всем известно. А почему бы им не позвать и итальянцев и немцев? Сулейман в самом деле какой-то неуравновешенный субъект. Только прибыл — и прежде всего за госпитали иностранцев принялся. Гайдани пожалуется корреспондентам, своему консулу, а Позитано только того и ждет: сразу же этому графу Корти в Константинополь, а потом в Италию. А там парламент, газеты. Вот как губят они самые благородные начинания...» И тут он снова невольно вспомнил, что и сам он поставил все на них и что все провалилось по их вине...

— Хорошо, я поговорю с комендантом, — сказал он. — Но вы понимаете, доктор, раненых все же надо будет как-то разместить.

— Это другое дело! — по-прежнему обиженно сказал Гайдани.

— Сулейман-паша еще не прислал свои подкрепления, а место для тех, кто будет ранен, уже готовит, — насмешливо сказал мистер Гей. — И куда же он рассчитывает направить свой удар, Сен-Клер? Понимаю, это тайна, но все же мы могли бы узнать хоть направление, не правда ли?

— Не имею понятия, Гей.

Сен-Клер знал, что ему не верят, и улыбнулся, но не так, как обычно, а холодно и саркастически, потому что был твердо уверен в том, что наступления не будет. Им овладело прежнее ожесточение. По всему его телу пробежали ледяные мурашки и, словно перекинувшись на остальных, заморозили и их. Наступило неловкое молчание.

— Ну, пойду, — пересилив себя, сказал Сен-Клер. — Пейте коньяк и пишите свои корреспонденции.

Но едва он отошел на несколько шагов, как его догнал Филипп.

— Вы не пьете коньяк? — насмешливо спросил его Сен-Клер.

Филипп остановился в нерешительности.

— Я хотел вас кое о чем спросить, — проговорил он наконец.

— Пожалуйста.

Молодой Задгорский все еще колебался.

— Ну, говорите же! — подбодрил его Сен-Клер.

— Я слышал, что вчера вечером снова был пожар, это верно?

— Да, но его успели погасить.

— А поджигатель? Его вам удалось поймать?..

Сен-Клер не ответил. Они в это время проходили мимо широко открытых дверей башмачной мастерской, где стояла раскаленная жаровня и несколько пожилых мужчин, присев возле нее на корточки, грелись.

— Мы удвоили награду, — сказал он, как только они отдалились.

Сказано это было тоном незаинтересованным, бесстрастным. Филипп, безуспешно пытаясь продолжить разговор в том же тоне, сказал:

— Я знаю способ... И без награды.

Сен-Клер не встрепенулся. Не замедлил шаг.

— Вы об Андреа Будинове говорите?

— Да.

Взгляды их встретились. Взгляд англичанина был испытующий, холодный. Филипп выдержал его, но лицо его залилось краской.

— Если и на этот раз вы мне поможете, Задгорский... Я знаю, награда вам не нужна... Обещаю вам орден.

Кровь отлила от лица Филиппа.

— Нет, благодарю. Я ничего не хочу...

— Излишняя скромность.

— Это не от скромности, — сказал Филипп. — Могу ли я сделать вам одно признание, майор Сен-Клер?

— Я жду его.

— Этого человека, его семью, но особенно его самого я ненавижу!

— Я не стану спрашивать вас почему.

— Напротив, я вам скажу! Я его ненавижу потому, что он спутал мне все... всю нашу жизнь. Он стал причиной того, что сестра моя отказала консулу, что расстроилась их помолвка.

— Значит, вот в чем причина! Любовь?

— Какая там любовь! — вскричал Филипп, но вздрогнул от собственного голоса и оглянулся.

За ними бежали с протянутой рукой двое оборванных ребятишек. Он зло отогнал их. И, понизив голос, весь дрожа от ненависти, продолжал:

— То, что между ними, не назовешь любовью! Мы все в доме просто заболели. И вот что, майор, она снова с ним встречалась.

— Когда?

— Несколько дней назад... Но прошу вас, господин майор, обещайте мне, что с нею ничего не случится. Ведь она моя сестра, прошу вас.

— Ваши просьбы излишни. Даю вам слово! Мадемуазель Задгорская при всех обстоятельствах останется вне опасности... Да, продолжайте, значит, она встречалась с ним?

— Я так думаю... Предполагаю, что она встречалась. Она как-то ускользнула из-под нашего надзора... Это было в тот день, когда она сообщила консулу, что их помолвка расстраивается, и произошло несчастье с Сесиль!..

— Да, да. Понимаю.

— Мы не даем ей никуда из дому шага сделать... Она сейчас так убита смертью маленькой Сесиль, что вряд ли она его видела еще раз.

— Понимаю, — повторил Сен-Клер.

Он и в самом деле вдруг понял куда больше, чем предполагал Филипп. Его живой и деятельный ум сразу же увидел связь между всем происходящим. Андреа — Неда — Леге. Вот путь к военным и политическим тайнам, которые могли быть известны консулу Франции. А затем: Андреа — доктор — русская разведка. А что, если они узнали от Неды, то есть от меня, потому что только я рассказывал все это консулам, про подкрепления Сулеймана? Это предположение его потрясло. Но он хладнокровно произнес:

— У меня к вам один сторонний вопрос. Слыхали ли вы что-нибудь от вашей сестры о прибытии Сулеймана-паши?

— Вряд ли это ее вообще интересовало.

— Нет, нет... Вы все же припомните.

— Не знаю. Не могу утверждать. Хотя, впрочем, думаю, что да. Это было совершенно случайно, в конце прошлого месяца... Отец мой слышал, как она разговаривала со своим женихом о Сулеймане, и он даже посмеялся над этим — вот так разговор для влюбленных. В сущности, и я тоже тогда впервые узнал об этом… Но почему это вас интересует? Не понимаю, какую связь вы видите между главнокомандующим и...

— Скажите ей завтра утром, что награда за поимку Будинова удвоена. Скажите ей, что во всех домах будет производиться обыск. Она испугается и пойдет его предупредить...

— А вы прикажете, чтоб за нею проследили, да?

— Все, что потребуется, будет сделано.

— Но я еще раз прошу вас, майор! Только бы с нею ничего не случилось... Отец мой...

— Вы, похоже, не верите моему слову! — усмехнувшись, сказал Сен-Клер.

Разве его интересовала сестра Филиппа! Важно было поймать Андреа Будинова! И не только потому, что он был соучастником в шпионаже своего брата и поджигал один за другим военные склады, но главное потому — Сен-Клер был фаталистом, — что наконец оборвется непрерывная цепь неудач, которые в течение месяцев преследовали его.

— Ну что же, до свидания, Задгорский! — сказал он неожиданно и резко свернул в первую же улочку, ощутив вдруг острую потребность побыть в одиночестве.

 

Глава 21

Неда переживала мучительный нравственный кризис. Слишком много всего обрушилось на нее сразу. Ее терзала совесть, она просто изводила себя, пытаясь ответить на вопрос: честна ли ее любовь к Андреа или преступна. Она считала, что поступила дурно, что кругом виновата. Нервы ее были напряжены до предела.

Когда брат сообщил ей насчет удвоения награды и о предстоящих обысках, она выслушала, не глядя на него, будто все, что он говорил, нисколько ее не касалось.

Домашнее хозяйство ее тяготило. Она не видела в нем ничего привлекательного, но занималась им теперь с упорством, нарочно выбирала себе самую трудную и унизительную работу, истязая себя этим. В то же время она ясно сознавала, что все это бесполезно — ничто не могло заглушить ее нравственных страданий.

Заканчивая сейчас стирку и изо всех сил выжимая над корытом тяжелые мокрые простыни, она снова вела с собой тот мучительный разговор, который предшествовал ее счастливой встрече с Андреа, придавшей ей решимость сообщить консулу о своем отказе. А потом пришла ужасная весть о Сесиль. С этого часа и начались у нее угрызения совести.

Отец молчал и даже не глядел на нее. А когда она заглядывала себе в душу, ища хоть какую-то опору, перед нею вдруг вставал вопрос: почему его укрывает та женщина?.. Она многократно припоминала все подробности — задний двор, через который они шли, темный коридор, комнатушку, разговор по-французски, доносившийся до нее из-за двери, то есть все, что тогда воспринималось как во сне, — она вспомнила все это и поняла. Поняла, где она была и почему эта женщина укрывает Андреа... И это так ее потрясло, что Неда до сей поры никак не могла опомниться.

Она всегда старалась не думать о прошлом Андреа. Говорила себе: ведь он мужчина. Да и себя оправдывала за мимолетные, безобидные поцелуи Хайни и Фрицла и за не такие уж безобидные поцелуи Леге. Но вот она осязаемо столкнулась с этим очень близким прошлым; оно внушало ей отвращение, но самым гнусным ей показалось то, что она сама готова была отдаться Андреа в той самой комнате, на той же самой постели... Несмотря на испытываемое унижение, она даже и это простила бы ему, если б ее не мумии вопрос: а что происходит там сейчас? Там, в той комнате, куда он постоянно приходит, с той женщиной, на той постели... И это как раз тогда, когда она сама причинила столько горя другому... И возможно, невольно, из-за какого-то фатального стечения обстоятельств послужила причиной гибели... Нет, она не хотела думать... Не надо вспоминать про Сесиль. Но каждый раз ее мысль возвращалась к ее маленькой подружке, и она, вся в слезах, с ненавистью думала об Андреа и о себе самой... Ей хотелось расспросить, как все произошло с девочкой, чтобы знать, чтобы увериться... В чем увериться? Отец упорно молчит, от брата тоже ничего не добьешься, а миссис Джексон знает только самый факт. Но Неде казалось, что она найдет успокоение, как только узнает все подробности этого ужасного происшествия.

Но и это было не самое страшное. Самым страшным было то, что сразу же после рождественских праздников, то есть через каких-то десять дней, брат намеревался увезти ее через Константинополь в Вену, и она должна была оставаться там до конца войны, а возможно, там ее еще насильно выдадут замуж. Да, все было так сложно, так все переплелось, что она не видела никакого просвета.

Неда сложила выстиранное белье в корзину и отправилась развешивать его. Ее остановила Тодорана.

— Не выходи, душенька! Ты же вспотела, еще заболеешь.

— Умереть бы мне лучше, — сказала Неда.

— Ох, слышала бы эти слова твоя матушка, упокой господи ее душу.

Старая служанка выхватила из рук Неды корзину и вышла во двор. Вот кто единственный во всем доме сочувствует ей! Только этой простодушной женщине может она довериться... Умереть!.. Да, это, может быть, самое лучшее в ее положении. А что, если в самом деле ей простудиться и умереть? По привычке она стала искать в памяти героиню, которая страдала так же, как она, и точно так же, не найдя другого выхода, ушла из жизни. Она опять погрузилась в мир книг, перебрала их одну за другой, пока не поняла вдруг, что все там далекое и чужое — и любовь, и смерть, что в жизни все не так, и она не должна предаваться отчаянию и что вопреки всему она не может не помочь Андреа, потому что никогда еще ему не угрожала более страшная опасность.

Но как его предупредить? Может, послать Тодорану? Она была доверчивой и неосторожной, когда дело касалось ее самой, но сейчас речь шла о жизни Андреа... «Только я могу... нет, никто другой, никто! Выберу момент, когда Филипп будет чем-нибудь занят... А он сегодня какой-то странный... Все время сидит в своей комнате. Спущу через окно вниз свое старое пальто и шаль... Незаметно выскользну, и пускай тогда меня догоняет! — Но как она вернется обратно? На минуту ее охватил страх, она вспомнила, как ее встретили в прошлый раз... — Снова будут бить, снова будет крик, проклятия, брань. Ладно, будь что будет! Если они захотят, пускай меня выгонят, убьют... Ведь они меня все равно убивают, отправляя в Вену... Они же меня отдадут кому-нибудь в жены, словно невольницу какую...»

Она поднялась по лестнице, вошла в свою комнату — поскольку Андреа уже не было, ей снова позволили вернуться в ее комнату. А зачем, зачем ей возвращаться? «Кто у меня тут еще есть?» Нет, она останется с Андреа... Но не в том мерзком заведении — нет, он и сам не хочет оставаться там, она это чувствует! Они убегут вдвоем. К русским или куда-нибудь еще... Только бы выбраться из города. Тогда со всеми ее муками будет покончено.

С непостижимой быстротой она надела на себя дорожный костюм, засунула в сумку немного белья, полотенца, две-три драгоценности, которые могут пригодиться им, уложила свой дневничок, фотографию матери, его письмо, осторожно отворила окно и выглянула наружу. Тодорана развешивала на заднем дворе белье. На дворе соседей мать Андреа колола дрова, а маленький Славейко помогал ей собирать их. А прежде в доме у них было полно мужчин... Что, если подойти к ней? Сказать ей?.. Неде так хотелось сделать это. Она знала, что успокоит старую женщину. Но ей стало почему-то стыдно, она почувствовала себя виноватой, испугалась. Она спустила вниз пальто, шаль, сумку. Теперь уже возврата нет. Быстро закрыла окно, приготовила деньги для извозчика и осторожно приоткрыла дверь своей комнаты. Брата на галерее уже не было. Зашел к Маргарет? Она стала спускаться, дрожа всем телом и прислушиваясь. Какая она трусиха! Хорошо, что Филипп закрыл дверь в коридорчик. Большая неосторожность с его стороны!

Она пробежала по галерее, вышла во двор и, надев пальто и повязавшись шалью, прошмыгнула к воротам. Как только они очутилась вне дома, словно огромный груз свалился с ее груди. «Кончено! Кончено! Начинаю другую жизнь, новую жизнь… Андреа», — лихорадочно думала она, торопливо шагая к месту, где обычно стояли извозчики, то и дело оборачивалась. Не обнаружил ли Филипп ее бегства? Не кинулся ли вслед за нею?

Единственный фаэтон был уже занят, но, на ее счастье, вблизи стояли крытые двуколки. Она взобралась на первую же из них.

— Куда? — спросил возница, симпатичный старик с замедленными, левыми движениями.

— Поезжайте... — (нет, нельзя говорить!) — Поезжайте к церкви, потом я вам скажу, куда дальше.

Она снова обернулась, чтобы посмотреть, не появился ли брат. Брата не было видно, но из кофейни Данчо выскочили двое мужчин и кинулись к фаэтону. Она бы не обратила на них внимания, если бы один из них не указал кучеру на нее — и было ли это случайностью или нет, она не знала, но, обернувшись через минуту назад, она снова увидела этот же самый фаэтон. Он ехал за ними. Они поняла, что сидевшие в нем мужчины следят за нею. Кто они, эти люди? Почему они неотступно следуют за нею?.. Она сказала вознице, чтобы он свернул налево и ехал по улочке мимо дома Филаретовой. Фаэтон немного отстал, но продолжал ехать за ними. Сомнений больше не было. Это были люди Филиппа. Он поставил их там, чтобы они следили за нею, чтобы узнать, где скрывается Андреа... «Нет, я фантазирую! Ведь меня ни на шаг из дому не выпускают, что за глупости я говорю? Получается, меня ждут, когда я сижу безвыходно дома... И только если я случайно ускользну… Нет, все это глупости! Снова романтика...» Это ее успокоило. На всякий случай она сказала вознице, чтобы он ехал к Скотному рынку.

Фаэтон продолжал следовать за ними.

Неда вздрогнула... Почему он пошел к Маргарет? Почему с самого утра он был какой-то странный... Избегал ее?

— Сверните к большой церкви!

Фаэтон тоже повернул. «Да, за нею следят. Знают, что она встречалась с Андреа и, что было еще невероятнее, знают, что она поедет к нему... Знают ее мысли... Награда! — блеснуло в ее мозгу. Возможно ли это, что брат ее за какую-то награду... Нет, нет! Это месть!.. Но она не позволит ему сделать этого, плохо он ее знает! Нет, она не выдаст...»

— Поезжай к Куру-чешме! — приказала она вознице.

Старик обернулся к ней и, прищурив глаза, спросил:

— Значит, снова туда, откуда поехали?

Она мрачно кивнула.

— Стой! — крикнула она, как только они проехали кофейню, сунула в руку вознице деньги, поплотнее закуталась в шаль и выскочила из двуколки.

Но она еще не успела направиться к дому, как из подъехавшего фаэтона выскочили те двое.

— От нас не убежишь! — крикнул, хватая ее, длинноносый.

Она вырвалась. Закричала. Но тут второй загородил ей дорогу, толкнул ее и рявкнул что-то по-турецки.

— Оставьте меня!.. Помогите! Помогите!.. — кричала Неда, пытаясь вырваться из их рук, но те, крепко вцепившись, тащили ее к фаэтону.

— Догадалась, да, ты догадалась? Теперь скажешь, где твой русский агент? — заорал, озверев, длинноносый.

Какая-то женщина кинулась ей на помощь. Из кофейни выбежали мужчины. Все кричали:

— Что происходит... Что случилось...

Кто-то узнал ее.

— Да ведь это дочка бай Радоя...

— Оставьте ее! Отпустите ее, эй вы!

— Ах, мать ваша гяурская! — выругался длинноносый турок и вытащил из-под пальто пистолет. — Кто хочет попробовать?.. Кто из вас...

Болгары сразу же попятились.

— Э-э, да это люди Джани-бея, вот оно что! Я этого знаю... — сказал кто-то.

— Что ты, эфенди! — стал уговаривать турка другой. — Эта девушка не кто-нибудь. Она невеста французского консула. Ведь ты знаешь?

— Ты много не разговаривай, а то и тебя прихватим! А ну убирайтесь! — крикнул длинноносый еще более устрашающе.

И хотя мужчины не двинулись с места, он повернулся к ним спиной и помог второму агенту втащить Неду в фаэтон. Они крепко сжали ей кисти рук, и при гробовом молчании испуганной толпы фаэтон тронулся и покатил вниз к Черной мечети.

***

Взбешенный Сен-Клер глядел то на длинноносого, то на второго полицейского агента.

— Дураки! Сплошная бездарь... — крикнул он. — Когда сожгут еще десять складов, я по крайней мере буду знать, что за это надо повесить вас... Убирайтесь!

Перепуганные, они выскочили оба из комнаты, а он повернулся к Джани-бею.

— Послушайте, бей. Во всем виноваты ваши люди. Я категорически приказал не арестовывать ее.

— А что было делать, если она догадалась?

— Представляю, как умело они все это проделали, если эта неопытная, ничего не подозревавшая девушка...

— Э, что было — то было! А теперь что делать, отпустить ее?

— Я говорю об исполнении моего приказа. Может, вы его не так передали? — пронизывая его своим ледяным взглядом, спросил Сен-Клер.

Джани-бей не ответил.

— Где она? — немного подумав, спросил Сен-Клер.

— В малой камере тюремной комендатуры.

— Пусть остается там. Приготовьте ей постель.

— Что?

— Дайте ей одеяло. Таз, кувшин с водой. И вообще никаких наручников.

— Майор, это уж слишком!

— Послушайте, бей. В данном случае распоряжаюсь я. Вы можете только провалить дело... Да, да... И не смотрите на меня так. Прошу вас выслушать меня внимательно. Предупредите своих людей. Если с нею что-нибудь случится, я доведу до сведения маршала Османа Нури, что вы мне мешаете выполнять мои функции.

— Тогда зачем нам ее тут держать?

— Это уж предоставьте решать мне. Она заговорит. Хотя, возможно, придется прибегнуть к помощи доктора Грина...

— А! Фокусы!

— Это вовсе не фокусы, бей, — вызывающе заметил Сен-Клер, хотя ему напомнили о его поражении с Дяко.

Но тут отворилась дверь, вошел один из младших полицейских офицеров, и он умолк.

— Что, Идрис?

— Бей-эфенди... Господин майор, — обратился он и к англичанину. — Пришли чорбаджия Радой Задгорский и его сын...

— Ну и что?

— Ждут... Просят принять, бей...

Джани-бей хмуро взглянул на Сен-Клера.

— Я ухожу, — сказал тот. — Если есть время, примите их.

— С чего это я стану их принимать! Я их просто арестую!

— Что касается молодого Задгорского, вы знаете... Он может быть нам полезен еще и в другом. Надо быть дальновидными... беречь своих людей, бей-эфенди. В такое время верность — качество редкое!

— А что же делать с ними? Ведь они будут спрашивать?

Сен-Клер иронически поглядел на него.

— А это вы уж решайте сами, — сказал он. — Ваши люди арестовали их дочь. Она должна здесь остаться... Но это не относится к ее близким, особенно к брату... Я высказал вам свои соображения. А что касается нашей узницы, то прошу вас придерживаться моих распоряжений.

Джани-бей кивнул с оскорбленным видом, подождал, пока Сен-Клер выйдет, взял с полки приготовленный чубук и сердито задымил. Все эти дела были слишком сложными, запутанными для его прямолинейного ума. И этот англичанин, которого он терпеть не мог, еще больше их запутал. Вот сейчас что делать ему с этими двумя гяурами? Принимать их или не принимать? Молодой — верный человек. А старик? Старик... Он не мог определить, что представляет собой старик, потому что мало знал его. Знал только, что он человек с деньгами, ведет крупную торговлю, представляет в городе иностранные фирмы и вообще водится с иностранцами.

— Введи их, — сказал он Идрису, который терпеливо и безучастно ждал. Но тут вспомнил о сбивших его с толку словах Сен-Клера, что младший Задгорский человек полезный, и со злостью отменил свое распоряжение: — Приведи только отца!

О чем мне говорить с ним? Ну да ладно, по крайней мере смогу его прогнать, ежели язык распускать станет.

Идрис вышел, чтобы привести просителя, а бей, дожидаясь его, устроился на миндере. «А ведь верно, если бы не сын этого чорбаджии, мы, пожалуй, не смогли бы узнать, что доктор Будинов шпион... Аллах! Странный человек. Такой врач — и шпион! Если бы тогда он не приехал, Эсма погибла бы! Какие только чудеса не бывают на свете! Вот от него никак не ждал! Эх, если его поймают, виселицы ему не миновать. Гяуры все одинаковы, — рассуждал Джани-бей, глядя на дымок своего чубука, и вдруг подумал, что давно уже не навещал своей любимой сестры. — Этот баран, ее муж, что-то пересаливает с американкой! А не решил ли он взять ее себе в гарем? Только этого не хватало! Разве мало хлебнула горя Эсма с Кериман, сколько же придется ей пережить, ежели появится еще и третья! Да такая, что всех забьет! — возмущался Джани-бей, хотя у самого в гареме было четыре жены. — Нет, я прижму Амира. Одно дело — просто так, но про гарем и речи быть не может...»

Звук отворяемой двери прервал его размышления.

Вошел Радой. Он был бледен, его ястребиные глаза лихорадочно блестели. Но выражение лица оставалось строгим, полным достоинства. Только рука его слегка дрожала, когда он, приблизившись, нарочно по европейскому обычаю протянул ее Джани-бею. Бей не стал с ним здороваться за руку. Радой сделал вид, что не заметил этого. Он поклонился почтительно, но сдержанно.

— Зачем явился? — нетерпеливо сказал Джани-бей.

— Чтобы пожаловаться, бей-эфенди.

— Что? Пожаловаться?

— Какие-то люди, выдав себя за ваших агентов, арестовали мою дочь.

— Было такое дело, чорбаджия.

— Я не понимаю вас, бей-эфенди.

— Я приказал арестовать ее.

Радой притворно-удивленно развел руками и вперил острый взгляд в начальника полиции.

— Не понимаю... Это какое-то недоразумение!

— Хорошенькое недоразумение! — воскликнул бей. — Если она не скажет, где тот... Ты знаешь, мы женщин вешаем другим способом!

У Радоя подкосились ноги.

— Бей-эфенди! — произнес он глухо. — По правде сказать, я не понимаю, о ком ты говоришь. Кого должна выдать моя дочь? Кто он? Ничего не понимаю, бей!

— Так ли? На, прочти тогда! — Джани-бей схватил со стола и сунул ему в руки какую-то бумагу.

Радой и вправду не понимал, для чего он ему ее дал.

— В сумке ее нашли. Письмо от него. И вот ее дневник. Записывала в него все... Мы его прочитаем. Увидим, чему учат своих дочерей наши богатые подданные...

Радой не видел ни дневника, ничего не видел... Он отвел письмо подальше от своих дальнозорких глаз и стал читать. Он читал, как ненавистный ему Андреа любит его дочь. «Из-за него, подлого, она и попала в тюрьму», — думал он и проклинал Андреа, проклинал ее, и себя, и Джани-бея, и весь белый свет.

— Да ведь на записке и числа никакого нет, — как утопающий за соломинку ухватился он за это. — Прошу прощения, все это скорее детские выдумки, бей... и разве может клочок бумаги быть доказательством их любви... К тому же вам известно, бей-эфенди, что она помолвлена с французским консулом. А это, знаете...

— Знаю, чорбаджия! Знаю даже больше, чем ты думаешь!

«Значит, уже узнали. Но я во что бы то ни стало должен вырвать ее отсюда. Только как, как?» — лихорадочно проносилось в мозгу Радоя.

— И в самом письме-то говорится, что они не виделись, бей. Вот, смотрите! И адреса нет! А раз нет адреса, то, может, кто-то подбросил ей письмецо, — вопреки всему упорствовал он. — Просто так... нарочно от его имени... А она ведь женщина... Вы же их, женщин, знаете, бей-эфенди!..

— Хватит! — грубо оборвал его Джани-бей. — Женщина есть женщина, все они дьявольские отродья. Мы с тобой по-мужски разговариваем... Чего ты выкручиваешься? Это же сын твой нам сказал, что она где-то виделась с ним.

— Мой сын?..

— Ты чего придуриваешься? Сухим из воды хочешь выйти... Да, сын твой сказал, что она ходила к тому... Мы поставили людей, чтобы следили за нею! Если б она нас отвела к тому разбойнику... Но теперь она уже его соучастница, ты можешь уразуметь это? Мы ведем войну, ты что себе думаешь? Теперь она либо все скажет, либо... ты знаешь, какое наказание ждет ее! — угрожающе говорил бей, а под конец так зловеще расхохотался, что у Радоя волосы встали дыбом.

Филипп! Опять Филипп! Радой искал какую-нибудь зацепку, какую-нибудь надежду в своем мозгу, но так и не нашел ни одной мало-мальски обнадеживающей мысли. «Вот оно что произошло! Вот почему Филипп не смеет поднять на меня глаз, — говорил он себе. — Вот до чего он меня довел... А все планы строит — Турция преобразуется. Нет, надо выгнать его из дому! Выгнать взашей и лишить наследства... Ни гроша ему не дам, ничтожество, подлец! Против родной сестры пошел...» Но тут у Радоя возникла мысль о деньгах — деньги всегда отворяли ему все двери. Разве мало османов он подкупал, когда начинались всякие там поборы, пошлины, налоги. И как же это он до сих пор не догадался? Ведь и сюда он шел с тем же намерением — мешочки с золотыми лирами заметно оттопыривали оба кармана его пальто.

— Бей-эфенди! — примирительно, с притворно-угодливым видом сказал он. — Не знаю... не спорю... Но даже если и было что, то это же детская выходка... Все можно уладить.

— Можно, если она скажет, где находится тот! Русские нашу империю хотят заграбастать... Теперь уже нет разницы — мужчина или женщина, все одинаково в ответе!

— А может, она и в самом деле этого не знает, бей... Я хочу сказать... Вот тут у меня сколько-то кругляшей червоных, — сказал он, вытащив из кармана кожаный кошелек, и положил его на стол. — Двести пятьдесят! Сейчас лиры идут по сто девяносто и два гроша, бей! Прибавьте их к назначенной награде... А тут еще столько же, бей, из уважения к вам!

Джани-бей поглядел на деньги, прищурил глаза, взглянул на него.

— Так ты мне их даешь?

— Если пожелаете, они будут вашими, бей-эфенди...

— Оба кошелька?

— И еще столько же принесу! Только отпустите ее... Женщина ведь она... Неразумное существо, что она понимает? Я вам еще принесу, бей.

Лицо Джани-бея побагровело.

— Подкупаешь меня, да?! — заорал он.

«Дал я маху — этот же из оголтелых», — похолодев, подумал Радой.

— Нет, нет, бей, это не подкуп! Я из уважения.

— Подкупить меня хочешь, свинья гяурская! Веру мою хочешь осквернить в такие времена! У нас война не на жизнь, а на смерть.

— Нет, нет, я их заберу.

Взбешенный Джани-бей не слушал его.

— Я вас всех перевешаю... — продолжал орать он. — Деньги, ты мне суешь деньги, что мне мешает их взять у тебя, а? Ах ты свиньи! Я понимаю, понимаю ваши хитрые расчеты! Ты хочешь ее вырвать из наших рук и тем спасти того! Все вы московские агенты! Идрис! Мустафа! — крикнул он, обернувшись к двери, и офицеры, стоявшие за нею, сразу же вбежали в комнату. — Арестовать его!

Радой онемел. Не от растерянности, не от страха — от удивления.

Голос озверевшего Джани-бея гулко отдавался в высоких сводах помещения, перекатываясь от одного к другому над головой Радоя. «Арестовать его! — снова услышал он повторенный эхом злобный крик турка. — Подкуп... гяуры... русские... в Черную мечеть...» Но слова эти все слабее и слабее доходили до его сознания. Больше ничто уже не интересовало Радоя. Он лишь со странным умилением думал, что там его дочь и что он ее увидит.

— Арестовывайте...— произнес он. — Вам не впервой... Всех подряд арестовывайте...

 

Глава 22

Мучительно медленно двигалась растянувшаяся колонна — орудия, амуниция, кавалерийские лошади, обозные повозки с патронами и провизией. Ни маленькие горные лошади и буйволы, нанятые в окрестных селах, ни сильные артиллерийские кони не могли уже помочь. Единственно человеческие руки волокли, толкали, втаскивали вверх по обледенелой горе эти орудия, ящики, сундуки, повозки, грузы.

— Взяли! Раз-два... Взяли! — то и дело слышались крики на отполированной морозом тропе, ведущей к Чуреку.

Тяжелый груз сдвигался с места. Несколько шагов, и — хоп! — орудие снова откатывается назад. Брань, крики. Быстро подсовываются бревна, камни под колеса, чтоб удержать его. Канаты натягиваются как струны. Измученные люди едва переводят дыхание.

— Еще немножко, молодцы... Давайте, братцы... родные!.. — ободряют их офицеры и сами, пошатываясь, карабкаются вверх один за другим.

— Еще немножко, — утешает кто-то. — Только до перевала... А там уже вниз.

— Добраться бы до перевала, а вниз полегче, — подбадривают себя другие.

И снова хватаются за свою ношу. Снова тащат. Толкают. Волокут.

— Ну-ка поддай! Поддай руками!.. Айда, хоп!..

Пять-шесть шагов... десять шагов. И снова.

— Держи, держи!..

Крики. Брань. Пока кто-нибудь не свалится наземь или не взревет, придавленный грузом. Тогда вся колонна останавливается.

— Ну, два пальца всего! Что там два пальца, браток... Ты еще легко отделался, Иваныч! Беги скорее к сестричкам, родимый, везет же тебе... Ну и везет!

Корчась от боли, Иваныч озирается по сторонам, ища перевязочную дивизионного лазарета или же «летучку» Красного Креста — впереди они или позади?

И впереди и позади слышится песня. Среди суровой, враждебной балканской природы диковинно и величаво звучала эта веселая, увлекающая за собой, мощная мелодия. Ее подхватывали одна за другой колонны, она звенела, смешивалась с криками, со стонами, со смехом, с бранью, с командами...

— Толкай! Раз-два, взяли! — слышалось повсюду. И снова песня.

— Раз-два, взяли!

А ветер свистит... Фью-у-у!.. И снег залепляет глаза. Коченеют руки. В этих тонких шинеленках — матушка моя милая!

— Если останемся живы, ребята... Погоди, раз-два, взяли! Потом будем думать...

Хуже всего с сапогами. Сапоги тесные, все самых малых размеров, словно для детей, жмут. И нет-нет да и покачнется кто из идущих, упадет и покатится по обледеневшему склону.

— Ты что там, Пахомов?.. Раненько отдыхать потянуло! Давай пошли!

— Нога занемела, ваше благородие!

— Это из-за сапог. Давай, давай, голубчик, иди!

Но Пахомов не хочет или не может встать, и тогда его благородие ругается, как последний казак.

— И я уже ног своих не чую, — вмешивается в разговор еще кто-то из солдат.

А другой говорит:

— Видите, я вот сам спервоначалу их распорол...

— Дошлый ты парень, Брошка! Сообразительный! — говорит ему командир.

И, словно подбодренные замечанием своего командира, солдаты принимаются дружно ругать интендантов. Ругает интендантов и он. Пока не спохватывается:

— Пошли! Мы задерживаем всю колонну... Поднимайся, Пахомов!

Поднимают Пахомова, помогают ему. А тот едва передвигает ноги. Проходит полчаса, и он снова валится на снег.

— Подожди санитаров, — приказывает ротный и подгоняет остальных: ждать нельзя, иначе все свалятся. И где же она, эта вершина-то?

Между тем туман сгущается. Ветер усиливается. Уже совсем стемнело. Наступила ночь.

На одном из крутых изгибов, узком, покатом карнизе, огибающем отвесную скалу, соскользнувшее тяжелое орудие увлекло за собой несколько человек — одного солдата раздавило насмерть, троих изувечило. В другом месте, впереди, испуганные лошади свалились с крутого склона вместе с казаками, которые в отчаянии дергали их за поводья. Еще в одном месте пехотинцы, сойдя чуть в сторону с тропы, потонули в снежном сугробе... Словно по телеграфу все это передавалось по колонне и сразу же становилось известно всем.

Двигаться дальше уже нельзя. Люди дошли до крайнего изнеможения. Необходим привал. Приказ передавался из уст в уста — снова заработал живой телеграф. Прежде чем еще о том услышали командиры, измученные, окоченевшие солдаты уже рубили ветки в ближних лесах. В нескольких местах загорелись костры.

— Гасите! Запрещено... Строгий приказ! Нас могут обнаружить. Скорее! — кричали вне себя офицеры.

Но все больше огоньков вспыхивало то тут, то там. Стужа была страшная, и скоро весь путь колонны обозначился ярко горящими кострами.

— Ну, кто в такую стужу станет нас обнаруживать! — виновато говорили солдаты. — У турка тоже есть душа...

Но, как бы ни были велики костры, они только светили, но не грели. Сгрудившиеся вокруг них солдаты, едва дождавшись, пока закипит вода, тут же валились на снег и засыпали. Но отдых этот был для них опасней и страшней усталости и бессонной ночи. Их командиры, измотанные не меньше солдат, бегали от костра к костру, будили их, поднимали, строили в шеренги, заставляли что-то делать — заниматься лошадьми, грузами, расчищать разбитую тысячами ног тропу, по-прежнему скованную льдом. Но вдруг ветер усилился, задул, засвистел, погасил костры, стал хлестать ледяной крупой, слепя глаза, обмораживая лица.

Время от времени на тропе, которую уже было трудно различить, вспыхивали фонари. Проходили отдельными группками люди в тулупах, в низко нахлобученных папахах. За ними вели лошадей. Это были командиры полков и дивизий, офицеры разведки и генерального штаба или же подвижные санитарные отряды, которые, несмотря на метель и весь этот невообразимый ужас, а может, именно ввиду этого, должны были ускоренным ходом двигаться вперед.

Некоторые их узнавали и в темноте. Вытягивались в струнку. Повторяли их имена.

Еще большее волнение возникало, когда проходили летучие отряды Красного Креста.

— Сестрички! Сестрички! — кричали они. — Милые... И вы тут, наши святые, наши ангелы хранители, наши милосердные... — И осеняли их крестным знамением.

Некоторые плакали. Каждый старался подойти к ним, помочь, потому что это были не только женщины, но женщины, делившие с ними весь этот ужас.

Потом все заговорили, что то ли уже прошел, то ли подходит генерал Гурко.

— Сам Гурко, братцы!..

— Ура! Ура! — во весь голос закричали люди, словно желая перекрыть рев бури.

Кто-то затянул песню:

Вспомним, братцы, как стояли Мы на Шипке в облаках, Турки нас атаковали И остались в дураках...

Остальные подхватили. Теперь, казалось, пели все:

Гром гремит, земля трясется — Гурко генерал несется...

По всей трассе марша сквозь бурю, вверх, к перевалу, рвалась песня про Гурко, достигла его, устремилась дальше. И долго-долго ее повторяли с отчаянием, с фанатичным и злобным вдохновением солдаты, желая, казалось, кого-то запугать или же убедить и вдохнуть в самих себя, друг в друга мужество. Но вот передние роты снова двинулись вверх.

— Пошли! Шагом — арш! — повторяя команду офицеров, покрикивали фельдфебели и унтер-офицеры.

— Все на тропу! — слышалось повсюду.

В темноте пересчитывали солдат, строили в шеренги, подбадривали.

— Пошли, ребята! Держитесь за ремни... Пошли! Раз-два, взяли!..

Утро застало их в пути. Шеренги сильно поредели. Многие обморозились. Люди были голодны. Сухари съели еще вчера. Повозки с провиантом остались где-то позади, и солдаты ругали сейчас не только интендантство, они кляли все на свете: и болгар, и Гурко, и войну.

К полудню по совершенно неприметным тропинкам из окрестных лесов стали выходить люди в овчинных кожухах, в шапках, с пастушьими крючковатыми посохами; у некоторых были старинные ружья — чтобы защититься от волков. Они тащили на себе переметные сумы, мешки, баклаги и бутыли, обернутые овчиной.

Вскоре уже по всей колонне стало известно, что это за люди, и каждый старался их привлечь к себе.

— Братцы, сюда, сюда, братцы! — наперебой звали их солдаты.

Некоторые пытались бежать им навстречу, чтобы принять от них туго набитые едой сумы, мешки, бутыли. Не так уж много было того, что несли болгарские крестьяне, этого никак не могло хватить на всех, но измученных солдат привела в умиление их забота. Вокруг только и слышалось: «Спасибо, братцы! Хорошие вы люди, не зря мы пришли помочь вам!» Каждый старался ухватить ломоть хлеба, кусочек брынзы, отпить глоток обжигающего внутренности, подогретого и приправленного горьким перцем вина.

— Батюшки! — вскрикивали, морщась и хватаясь за горло, солдаты. — Вино ли это? Может, отрава какая?

Но вино сразу же их согревало. Приободряло. В глазах появлялся блеск.

— Его благородию дайте!.. — кричали некоторые.

— Ну и жадина же ты, братец! — говорил другой. — Хватит уж! Небось, не для тебя одного принесли!

И, вырвав из рук «жадины» бутыль, говоривший сам припадал к ней, а остальные тут же принимались отсчитывать его глотки: «Один, два... — до пяти. А тогда кричали: — Хватит! Хватит!»

Крестьяне смотрели на них, улыбались, и было видно, что они испытывают гордость друг за друга. А потом бросались толкать орудия. Но солдаты им не давали.

— Нет, нет, мы сами... Берите свои торбы, братцы... И бутыли... Ступайте!

— Чудное вино у вас, мигом воскресило!

Довольные крестьяне кивали головами, обещали принести еще и уходили. Некоторые вскоре снова приходили.

Взбирались вверх весь день и только под вечер достигли наконец перевала. Тут холод был и вовсе нестерпимый. Время от времени сквозь туман и низкие облака, которые ветер то собирал в кучу, то разрывал в клочья, по другую сторону горы открывалась внизу далекая, сверкающая в предвечернем солнце, покрытая снегом Софийская котловина. Где-то там была София. Измученным людям она казалась землей обетованной, они вглядывались вдаль и, хоть не различали города, крестились и спрашивали друг друга, когда же наконец они доберутся туда. Потому что спуск вниз, к Чуреку, о котором всю дорогу говорили как о чем-то желанном и легком, оказался, как они теперь увидели, вдвое труднее, чем подъем. И орудия, и снаряды, и повозки, да и люди должны были спускаться на веревках. Одно орудие сорвалось в бездну. За ним следом скатились две повозки с боеприпасами. Затем еще одно орудие, которое люди все же остановили буквально своими телами. Начала спускаться кавалерия. Конная артиллерия. И снова свалилась повозка со снарядами. Она заскользила по склону, а один из солдат, ухватившийся за дышло, не успел отскочить и повис на нем, проявляя необыкновенное присутствие духа, смелость и ловкость. Сотни людей, бессильные помочь ему, следили за тем, как он постепенно придвигался к тормозному рычагу с надеждой ухватиться за него. Ему оставалось сделать одно последнее усилие, потому что повозка приближалась к ровной, удобной для торможения площадке, но неожиданно переднее колесо наткнулось на выступ скалы, повозка подскочила, перевернулась и раздавила солдата.

Итак, на целых двое суток позже, чем это предусматривалось диспозицией, первые роты авангарда главного отряда наконец спустились в занятое малочисленной казачьей частью село Чурек. А колонны основных сил все еще не достигли перевала. Генерал Гурко со всем своим штабом давно уже был в Чуреке, полковник Сердюк и офицеры генерального штаба усиленно вели разведку в ущелье, ведущем к Потопу, обследовали окрестные вершины и пытались выяснить, обнаружили ли турки появление русских частей и если обнаружили, то какие силы они сосредоточивают против них.

 

Глава 23

Со времени гибели дочери консул Леге каждое утро отправлялся на ее могилу и подолгу стоял над белым холмиком. Глаза его застилали слезы, и он отдавался воспоминаниям. Какой веселой была его девочка! Каждый день придумывала что-то новое. И все смеялась. Как любила она петь! Он видел ее почему-то совсем маленькой, в зеленом платьице, с розовыми ленточками в волосах. А что она пела! Давно он уже не слышал этой песенки... «Есть в глубоком море школа для рыбешек, там их учат чтенью, пенью и письму... — Да, кажется так... — Маленькая рыбка в золотой чешуйке вытирает носик клетчатым платком, она держит прямо плавничок на спинке...» Он садился на скамью и, не сводя глаз со снежного холмика, размышлял о смерти. Но это были уже не прежние отвлеченные философские категории — он думал о смерти как о вечной разлуке и мучительно желал, чтобы существовал загробный мир, где бы сейчас находилась его девочка и где он однажды встретился бы с нею.

В Леандре Леге произошла разительная перемена. Не только в том, что он сразу постарел и у него сильно поседели волосы. Перемена была внутренней и потому более глубокой. Он сам ощущал это и сознавал, что именно она важнее для него. Он утратил устои жизни. Веру в разумность своих принципов. Что же справедливо с точки зрения истории, терпимости, законов и обычаев?.. Он уже не мог, как прежде, отходить в сторону и глядеть оттуда, размышлять, оценивать и выносить приговоры. Теперь он сам окунулся в страдание, постиг, что значит страдать. Теперь он уже не стремился быть объективным, не хотел доискиваться причин и закономерностей событий. Во всем он видел только столкновение двух непостижимых для человеческого разума сил — сил света, жизни и сил мрака и смерти. Его Сесиль была такой веселой, она радовала всех, а изверги затащили ее в какой-то барак, надругались над ней и убили... Какой смысл могут иметь любые объяснения?

Возвращаясь с кладбища, Леге отсылал свой фаэтон вперед, а сам шел пешком. Ему необходимо было время, чтоб хоть немного успокоить боль, чтобы спрятать ее поглубже внутрь, прежде чем снова приступить к исполнению своих служебных обязанностей, которые сейчас были ему ненавистны. Дорога к его дому лежала через Куру-чешму, но он подсознательно избегал проходить там, словно боялся, что встретит свою бывшую невесту. Он слышал, что ее арестовали, и вначале невольно, подобно матери, испытывал злорадное чувство. Но с той поры он всячески старался не думать о ней, хотя уже и не винил ее больше в смерти дочери.

И в чем, в сущности, мог он ее винить? В том, что она его не любит? Что любит другого? Этого безумца, чьи бессмысленные поджоги создают все более напряженное положение в городе и не исключено, что они станут причиной безмерно тяжких последствий?.. Нет, нет. Страдания заставили его прозреть. Порой он ловил себя на том, что повторяет слова Бальзака, которые прежде считал безнравственными: «Если женщины нас любят, они прощают нам все, даже преступления; но если они нас не любят, они не прощают нам ничего, даже наших добродетелей...» О да! Все ведь обстоит совсем просто: она перестала любить его, полюбила того молодого человека. Но разве можно упрекать кого-то за то, что тот любит? Леге заставлял себя не думать о Неде.

Он обходил стороной Куру-чешму и, миновав Скотный рынок, заходил в итальянское консульство — как раз в то самое время, когда Сесиль обычно брала уроки музыки у синьоры Джузеппины. Друг уже ждал его, и если существует такое выражение сочувствия, которое не причиняет боль, то именно оно читалось в глазах Витторио. В них Леге видел свое страдание. При всем этом разговор их касался всегда совершенно будничных, повседневных тем — их работы, войны, и им обоим казалось, что Сесиль находится тут же, в доме, возможно, наверху, у клавикордов Джузеппины, вот сейчас она протопочет ножками по лестнице и вбежит к ним в комнату...

И в то утро они, как обычно, сидели друг против друга в увешанном портретами и литографиями кабинете Позитано, пили кофе и разговаривали о годах молодости, о своих намерениях и планах и о том, как все изменилось. Маркиз снял со стены один из портретов — тот самый, где он изображен молодым в мундире капитана пожарной команды, — и рассказывал, каким он был тогда. Леге взглянул на часы и нахмурил брови.

— Без десяти одиннадцать. Пора идти, не то меня застанет твой визитер. Ведь Сен-Клер намеревался зайти к тебе в одиннадцать?

Леге не хотел встречаться с ним сегодня, он вообще не хотел встречаться с их друзьями.

— Можешь не торопиться. Он ведь точен, — насмешливо заметил маркиз. — И вообще, знаешь, поднимись-ка к Джузеппине! Мне очень хочется поговорить с тобой относительно наших подданных... У меня здесь сто шестнадцать человек, и некоторые из них с семьями... Я слыхал... впрочем, и ты тоже... Дело-то принимает серьезный оборот, Леандр!

— Да, да. Серьезный, очень серьезный, дружище, — задумчиво проговорил Леге, но продолжить свою мысль не успел — вошел слуга, толстый тосканец Паоло, в потертой ливрее.

— Вас спрашивают, господин маркиз! — по-итальянски сказал он тоном упрека, словно хозяин был виновен в том, что нарушили его покой.

Леге вздрогнул.

— Это Сен-Клер!

— Выражайся точнее, Паоло! Кто спрашивает, англичанин? — проворчал Позитано, водворяя на место свой портрет.

— Нет, не англичанин, господин маркиз.

— Тогда кто же, черт побери? Да скажешь ли ты наконец, кто меня спрашивает?

— Какой-то турецкий офицер, господин маркиз.

— Нет, это не Сен-Клер, — пояснил Позитано гостю. — Какой-то турецкий офицер — я его в два счета выпровожу! Правда, время прихода Сен-Клера приближается... Поднимайся, прошу тебя, наверх! — сказал он, выходя из кабинета.

В салоне — не столь большом и довольно простом по сравнению с салоном французского консульства — перед большим портретом Гарибальди, копией фрагмента известной картины, спиной к двери стоял стройный офицер в сильно поношенной зеленоватой шинели. Что-то в его фигуре показалось знакомым Позитано. И если бы его мундир не был таким вытертым и измятым, он, возможно, принял бы его за капитана Амира.

Энергичным шагом Позитано подошел к нему.

— Что вам угодно, эфенди? — спросил он по-французски, сильно сомневаясь, что турок поймет его.

Офицер обернулся. Лицо его было давно не брито. Один глаз покрывала повязка.

Но это же... Позитано не мог поверить.

— Вы?! — воскликнул он.

Это был Андреа Будинов. Сделав усилие, он заставил себя улыбнуться. Но в глубине его глаз читалась тревога и печаль. Взгляд Андреа остановился на слуге.

— Ступай, занимайся своим делом, Паоло! Ты что, никогда не видел турка? Это мой старый знакомый...

Слуга вышел.

— Вы в таком мундире? Остроумно! — продолжал Позитано.

— Это не моя заслуга. Я просто последовал примеру брата.

Андреа снял с лица повязку.

— Ее я ношу не ради удовольствия, — сказал он.

— Я так и предполагал, — заметил Позитано и посмотрел на высокие стоячие часы в углу салона.

Без пяти одиннадцать. Нет, Сен-Клер не появится раньше условленного времени — они же помешаны на своей пунктуальности. Он встретился взглядом с Андреа. А не гонятся ли за ним и не пришел ни он сюда, чтобы найти себе убежище? Вот так история! Как быть?

— Так что ж, господин Будинов, то есть господин поручик? У нас есть и турецкое имя? Где вы раздобыли эту одежду? — засыпал он Андреа вопросами, чтобы скрыть свое смущение.

— Если вам потребуется костюм для маскарада, могу дать адрес: у старьевщика, — шутливо сказал Андреа, хотя по всему было видно, что он взволнован. — Вы, конечно, можете меня выдать... — вдруг произнес он резко.

— Ну да, да... разумеется!

— Разумеется?

— Бог мой! Не будьте глупцом, Будинов! Вам нужны деньги?

— Нет, нет...

— Вас надо укрыть?

— Нет!

— Ну, тогда сдаюсь! — развел руками Позитано.

Его охватило чувство облегчения и стыда.

— Тогда говорите скорее! Потому что через несколько минут сюда явится Сен-Клер!

— Сен-Клер? — Губы Андреа искривила злая усмешка, а в глазах вспыхнула такая ярость, что у маркиза невольно вырвалось:

— Только без глупостей, Будинов... По-умному! Говорите, чего вы хотите от меня?

— Помогите одному человеку, консул! Спасите его!

— Вашего отца? По-моему, он еще не сослан...

— Мой отец... Да, я знаю. Отец мой — мужчина, сударь! Он выдержит!

— Вы относительно мадемуазель Задгорской?

— Я вас умоляю... Во имя всего того, о чем мы с вами говорили… во имя человечности, — с отчаянием в голосе воскликнул Андреа. — Заступитесь за нее... вырвите из рук этих зверей... Вы же их знаете! Знаете!

Он весь дрожал, смотрел ему прямо в глаза и настаивал так, словно пришел не просить, а требовать.

— Это трудно. Очень трудно, молодой человек. И неужели вы полагаете, что я сам не думал об этом? Все так осложнилось... Ведь то, что вы натворили... А вот теперь...

Лицо Андреа стало жестким и злым.

— Скажите прямо, что не хотите! Что боитесь! — Резким движением он снова натянул повязку — Я позабыл, что вы друг Леге... Да, прежде... прежде было бы по-другому! Но теперь вы даже пальцем не пошевельнете... И вообще, прощайте! Прощайте! Выдайте меня Сен-Клеру, это не составит для вас труда!.. Да, да! Вы говорите одно, а делаете совсем другое!

Он кричал безрассудно громко и не слушал Позитано, который его одергивал и убеждал, что сделает все необходимое, и просил, чтобы он умолк и внял тому, что он ему говорит. Но Андреа, не слушая его, разгневанный, направился к выходу. Вдруг он остановился и словно прирос к месту: в дверях кабинета стоял консул Леге, точно так же ошеломленный этой неожиданной встречей.

В эту минуту резко задребезжал звонок парадного входа.

— Сен-Клер, — побледнев, воскликнул Позитано. — Скорее... идите, чтоб он не застал вас здесь! — Он повел Андреа к черному входу. — И послушайте, — продолжал он тихо, когда они вышли во двор. — Послушайте меня хоть сейчас! Я сделаю все, что в моих силах, и даже сверх того. Но я не могу вам гарантировать... сами знаете... А вы берегитесь... действуйте осторожно... Получше укрывайтесь... Дело идет к концу! Говорят, русские перешли через Балканы!

— Это правда? Правда, консул?!

— Пока еще слух, Андреа. Подробности мне не известны...

— Господин консул, молю вас, узнайте хотя бы, где она содержится! Если я буду знать, где она...

— Приходите сюда завтра, Андреа... Или лучше приходите попозже, вечером. Обдумаем все подробно. Выйдите через вот эту калитку.

Когда вошел Сен-Клер, когда хозяин обменялся с ним рукопожатием и они втроем уселись в кабинете, Леге уже не придавал присутствию англичанина никакого значения. Мысли его были целиком заняты Андреа. Он видел его в новом свете, открывшем ему человека, совершенно не похожего на того, каким он себе его представлял. «Да, да, теперь мне становится ясно», — думал он. Но что ему было ясно и что, в сущности, могло быть ясно, Леге у себя не спрашивал. Он утратил способность трезво рассуждать и анализировать, утратил именно то, что он делал всю свою жизнь. Теперь он безвольно отдавался своему чувству, полагаясь только на него. А чувство его говорило ему, что Витторио хороший, что Сен-Клер плохой и что Андреа, которого он только что видел, любит Неду так, как он сам никогда не любил бы... Это его поразило. Но это и раскрыло ему загадку, с которой он сталкивался уже несколько дней. Вот почему она его любит, сказал он себе, и впервые не почувствовал себя оскорбленным и обманутым.

Он лишь время от времени прислушивался к разговору, который вели Сен-Клер и Позитано. Не то чтобы разговор этот был безынтересен. Напротив, Сен-Клер подтверждал слух, что русские войска перешли по неизвестной тропе Балканские горы. Но пока Леге его слушал, из-за того, что этот человек внушал ему одно только отвращение, он слышал в его словах одну только ложь. «Почему он такой? — думал Леге. — К чему он клонит? И в чем он так убеждает моего друга, а Витторио так категорически и грубо ему отказывает?» Леге заставил себя вникнуть в разговор. Консулы должны сообща написать докладную записку своим правительствам, в которой будут настаивать на оказании покровительства и защиты изгнанному русской армией турецкому населению. «Как, и я тоже должен подписывать это? — подумал Леге и вздрогнул. — Хитро задумано. Сомневаться в том, кто автор этой затеи, не приходится».

— Я тоже отказываюсь, — сказал он.

Сен-Клер обернулся к нему. Взгляд его был ледяным и презрительным.

— Почему же, консул?

— Потому, майор, что не могу защищать людей, мораль которых — убийство.

— Извините. Вы пристрастны, потому что это задевает вас лично.

— Да. Задевает.

— Я склоняю голову перед вашим горем, сударь. Но это вопрос принципиальный. Мы накануне рокового поворота войны...

— Это излишне, Сен-Клер. Вопрос действительно принципиальный. Я находился здесь в прошлом году после восстания. И вы тоже... Этот народ, болгары, на протяжении веков подвергается истреблению и уничтожению. Каждого ребенка, как мое несчастное дитя, каждую женщину, каждого мужчину, если хотите, попавшего в руки этих скотов, ждет то же самое... Низменные страсти. Мерзкий фанатизм. Презрение к человеку... Да, презрение к человеку! И чтобы я подписал такой документ, чтобы я кривил душой, чтобы лгал и заблуждался во имя какой-то терпимости, справедливости и международного права! Нет, нет, майор.

— Это ваше последнее слово?

— Да... Хотя я могу вам и еще кое-что сказать. Вы распорядились арестовать одно лицо... Знакомую нам всем и высоко интеллигентную молодую женщину. Я протестую против этого самым решительным образом, господин Сен-Клер!

— Я также! — сразу же энергично поддержал его Позитано.

— Я полагал, что вы уже не интересуетесь этой особой... Во всяком случае, вы, господин Леге! — с кривой усмешкой заметил Сен-Клер.

Леге медленно поднялся и подошел к окну. Его исхудавшие плечи вздрагивали.

— Я интересуюсь только фактом, господин майор. Я представляю себе, каким издевательствам...

— Интересующее вас лицо находится под моим личным наблюдением, господин консул. Даю вам слово, что никто не прикасался к ней пальцем. Это одно.

— Прошу в таком случае вашего разрешения посетить ее, — поспешно заявил Позитано.

Сен-Клер даже не взглянул на него, он уже не старался скрывать своего презрения.

— Это одно. Что же касается вашего протеста, господин Леге...

— К которому решительно присоединяюсь и я, — снова вставил Позитано.

Сен-Клер и на этот раз не обратил на него внимания.

— ...что касается вашего протеста, — продолжал он с откровенным злорадством, — то я полагаю, что как раз вы не имеете на это никакого права. Вы, сударь, выболтали своей бывшей невесте секретные сведения, доверенные вам как представителю дружественной державы.

— Как вы смеете!..

— Смею. Сведения, которые я доверил лично вам, о прибытии главнокомандующего, например, о численности подкреплений...

Говоря это, Сен-Клер не сводил глаз с Леге. Лихорадочный, нездоровый румянец выступил на посеревших щеках французского консула.

— Она была моей невестой, — произнес он наконец. — Но вы принудили ее сделать такие признания... Вы принудили ее. С какой целью?..

— Прошу вас, успокойтесь, — остановил его с иронической усмешкой майор. — Мне понятны ваши интимные мотивы. Но это не помешало сей молодой даме сразу же передать все это господину Андреа Будинову, в настоящее время объявленному вне закона. А его брат, шпион доктор Будинов, доставил их русскому штабу! И вообще, сударь, вы были объектом очень хорошо задуманного и хорошо выполненного шпионского плана!

Леге беззвучно застонал, ссутулился и повернулся к окну. Обманут! Так обманут! Но, сколько бы и что бы он ни говорил себе, он не хотел этому верить, потому что его отвращение к Сен-Клеру было так велико, что пересиливало и его горечь, и озлобление. Притом он представлял себе Неду в их руках. И в то же время перед его глазами вставало давно не бритое, исхудавшее лицо Андреа. Почему же страдают эти двое? Если даже он действительно обманут, почему это произошло? Он догадывался, что во всем этом было нечто возвышенное, значительное, но сам, никогда не испытав ничего подобного, он не мог сказать, что это такое.

— Сожалею, что разговор наш так плохо кончился, господа, — с легким поклоном заявил Сен-Клер.

— Мы не сожалеем, — сказал Позитано.

Он вышел проводить англичанина, а Леге продолжал стоять у окна и смотреть, как падает снег.

«Уехать... Как можно скорее уехать, убраться отсюда. Сегодня же отправлю телеграмму об отставке, — думал он. — Пускай Марикюр улаживает все эти дела, я не могу... Нет, не желаю. Витторио, конечно, скажет — но ведь мы должны бороться. Борьба моя будет в том, что я уеду, — думал Леге, — уеду, потеряв все...»

 

Глава 24

Небывалая снежная буря, уже второй день бушевавшая в горах у Этрополе, становилась все сильнее. Снег валил огромными липкими хлопьями, хлестал отовсюду, заваливая все кругом. Леса пригибались, стонали, выли. Даже внизу, где сейчас укрывался среди скал лагерь главных сил Дандевиля, в котором нашли себе приют приведенные доктором болгары, ветер, швыряя целые кучи снега и срывая палатки, бушевал с такой силой, что костры уже давно не горели. Люди прижимались друг к другу, пригнув головы, накрывались полотнищами, бурками, дрожа от стужи; кто крестился, кто ругался, кто пытался шутить над своим бедственным положением, но большинство думало о тех, кто был сейчас наверху, на перевале. Потому что вот уже второй день на открытом для стихии плоскогорье находился Псковский полк, усиленный батальоном воронежцев и четырьмя орудиями Донской батареи. Последнее донесение, полученное от командира полка, было отправлено 18 декабря в 4 часа 30 минут утра. Полковник Зубатов сдержанно сообщал: «Во вверенном мне полку 520 человек вышли из строя. Из них 170 человек обморожены. Число больных возрастает. Из-за бури невозможно разжечь костры. Жду указаний».

Он ждет указаний. И генерал Дандевиль отправляет один за другим приказы: «Немедленно вернуться», «Приказываю тотчас же вернуться в главный лагерь!» Но курьеры, либо, испугавшись, возвращаются с середины пути, либо же возвращаются, не найдя заметенный снежным бураном авангард, либо же сами замерзают и уже не возвращаются.

В конце того же дня один из унтер-офицеров Псковского полка, добравшийся из последних сил с обмороженными руками в главный лагерь, доставил еще более ужасное донесение. Зубатов писал: «Во вверенном мне полку остается не больше чем по двадцать человек в роте. Все обмороженные умерли. Разводить костры невозможно. Если до вечера полк не будет отведен с позиции, в живых не останется ни одного человека».

Теперь надо было сделать уже невозможное. Было объявлено, что требуются добровольцы. Явилось человек шестьдесят. Из них отобрали двадцать, преимущественно конных казаков и нескольких пехотинцев. Надо было идти всем вместе, но каждому был дан письменный приказ, на случай, если они потеряют друг друга. Среди добровольцев были доктор и Коста. Доктору сказали, что он необходим командованию, другими словами, что он должен остаться здесь со своими соотечественниками. Коста был среди тех, кого похвалили за готовность пожертвовать собой, но в состав курьерского отряда не включили.

***

Как он присоединился в эту метель к группе курьеров и вообще как это произошло, что он выдал себя за добровольца и отправился к вершине, хотя не был туда назначен, Коста не знал, не понимал и не мог понять. Возможно, он задумал это еще в Этрополе, когда не нашел псковцев и все недоумевал, как бы их догнать, а может, это зародилось в нем, когда он, расчищая вместе со своими соотечественниками тропу, прислушивался к орудийным выстрелам, долетающим откуда-то с горных вершин. А может, причиной были страшные вести оттуда? Он сам не мог бы ясно ответить. Все решилось, когда он увидел добравшегося сверху унтер-офицера. Это был не кто иной, как Мирон Иртенев. Едва только он увидел его измученное лицо и услышал его голос: «Костя, конец, погиб наш полк, Костя!..» — и как только Иртенев его обнял обмороженными руками, в ту минуту он и принял решение.

И вот теперь он шагал вместе с остальными курьерами, закутавшись в бурку, дрожа всем телом от напряжения, страха и стужи. Он не знал, где идет, а шел за всеми. Он только повторял мысленно: их надо спасти...

Их надо спасти — означало для него, что надо спасти молоденького солдатика Иванушку Иванова, и смешного Моисеенко, и Фрола, который его все время поддевал, и Тимофея, которого обещал женить на болгарке, и Никиту, который так хорошо поет, и добряка фельдфебеля Егорова. Он повторял все эти имена и говорил себе, что пошел ради этих людей, но в то же время думал, правда, как-то смутно, рассеянно о том, что надо спасти и роту и весь полк. Как это сделать, Коста не знал и не пытался придумать. Для него было достаточно и того, что он нес приказ. Если приказ будет доставлен, уверял он себя, все будут спасены.

Держась друг друга — посередине пешие, спереди и сзади конные казаки, — люди продвигались вперед мучительно медленно. Снег, мокрый и рыхлый, лежал толстым слоем, они проваливались в него по пояс. Первые прокладывали путь, задние вслепую искали проложенную ими тропку и все так же вслепую находили друг друга, потому что ничего, кроме снежной круговерти, не было видно. «Держитесь! Держитесь друг друга, братцы!» — то и дело кричали они. Но ураганный ветер подхватывал испуганные голоса людей и дикое ржание лошадей, разрывал и заглушал их своим непрестанным, наводящим ужас и отупляющим равномерным воем.

Коста тоже кричал: «Держитесь! Не потеряйтесь!..» Но постепенно разум перестал ему подчиняться. Он делал все бессознательно — шагал, падал, поднимался, боясь остаться один, боясь отстать, потеряться... Временами он дико, безумно кричал, что кричал, он и сам не слышал; голос его молил, чтоб его не оставили одного, чтоб подождали, что ему страшно, что он погибнет без них... В страхе он простирал к ним руки. Но повсюду был только все тот же безудержно кружащийся снег. И какие-то белые призраки... Он бросался догонять остальных, пока наконец не натыкался на мокрый круп лошади или на ком снега, налипший на чье-то плечо или спину, или же встречал чьи-то руки, также на ощупь тянувшиеся к нему.

«Но как мы найдем полк? В самом деле, как мы найдем его?» — спрашивал себя Коста. Они шли уже час или два, из последних сил, с трудом переставляя ноги. Обмотки у него промокли, мокрыми были уже и портянки. Незаметно стемнело. Стемнело? Он даже и не смог бы сказать, насколько стемнело, потому что вокруг себя он видел все тот же пугающий, теперь какой-то зеленоватый снег. Стало особенно страшно, когда наступила полная темнота — призрачная, с ледяными отблесками, напоминавшая ему ад. А мысль о том, что они действительно могут не найти полк, приводила его в ужас: если при свете дня они почти ничего не видели вокруг, то что смогут они увидеть теперь, когда опустилась ночь? Нет, невозможно, просто невозможно их найти, все больше и больше укреплялся он в своих сомнениях. Зачем же тогда они отправились? Зачем понапрасну отправился и он сам?

Но едва только он задал себе этот вопрос, как сразу же почувствовал, будто что-то шепнуло у него внутри: «Не надо было идти!» — «Верно, не следовало мне идти, — согласился он. — Ведь у меня же семья. Меня ждут Женда, Славейко... И второй ребенок должен родиться... Почему же я это сделал? И почему только я один из болгар отправился с ними? Ведь если я отстану... Вот я уже совсем выбиваюсь из сил, задыхаюсь... А раз задыхаюсь, значит, едва иду... Остальным, тем, что верхом, легче (он позабыл даже, что еще несколько человек, также как и он, идут пешком). А что, если я замерзну?»

Он пошевелил руками. Потрогал через вязаные рукавицы пальцы. Они совсем одеревенели, казались бесчувственными. Нет, еще не совсем потеряли чувствительность. Когда он сжал их, то почувствовал. Он снова попытался согнуть пальцы, сжать кисти рук, но почти не ощутил пожатия. «Не может быть?! — растерялся и ужаснулся он. — Как же мои пальцы? Немыслимо! Что я буду делать без пальцев? Ведь у меня лавка... Господи, пресвятая богородица, — повторял он и мысленно слал горячие молитвы, — пусть все остальное, только не руки. Как смогу я прокормить семью?»

Сильный порыв ураганного ветра швырнул его в сторону, и он с головой потонул в сугробе. Он был настолько изнурен, что на минуту незаметно для себя самого ослабил волю и отдался этому короткому отдыху. Как хорошо передохнуть. Ничуть не холодно. Право, ничуть не холодно! «Но ведь остальные уйдут», — пришло ему вдруг в голову.

— Братушки! Братушки!

Он поднялся и в ужасе кинулся вперед. Где они? Он шел шатаясь и ничего не видел.

— Где вы, братушки, подождите, не бросайте меня!.. Не бросайте меня! — кричал он вне себя от страха.

Вдруг он на что-то наткнулся. Нога. Он в отчаянии ухватился за нее. Это была нога человека, сидящего верхом:

— Что? Что тебе? — нагнувшись, прокричал тот по-русски.

— Доберемся ли? Не могу больше, братушка... Не могу, — кричал Коста, и бежал, и волочился, уцепившись из последних сил, и тупо ощущал, что нога казака ускользает из его потерявших уже чувствительность пальцев.

— Давай сюда! Эй! — услышал вдруг он. Что-то его дергало. Всадник тащил его вверх.

— Поднимайся, — кричал казак и ругался и снова дергал его. — Да поскорее же!..

Последними отчаянными усилиями Коста взобрался на коня. Ему мешала бурка. Он откинул ее на одну сторону, освободил ногу. Обхватил руками казака. Закрыл глаза. Теперь пусть его везут куда угодно, он держится крепко... Крепко ли он держится? То же онемение, которое он ощущал прежде в пальцах, незаметно расползлось по рукам все выше — по кисти, потом еще выше — к локтям... Он крепче стискивал казака, вместе с ним покачивался, но не отрывался от него ни на секунду...

«Как же найти полк? — снова спрашивал он себя. — Ведь идем-то мы наобум!» И все же это теперь его не занимало так, как прежде. Теперь его мысли были заняты руками, ступнями, не прикрытыми буркой и пальто коленями, бедрами, которые пронизывал ледяной ветер. Странная, пугающая слабость охватывала его все больше и больше. Он чувствовал, что вокруг него что-то происходит. Казаки достигли наконец горного плато, — собравшись в одном месте, они что-то кричали изо всех сил, но все равно едва слышали друг друга. Голоса их смутно доходили до сознания Косты. Все же он понял, что одни пойдут на восток, другие — на запад по плато; все они будут стрелять, непрерывно стрелять... «Почему же они разделяются? Почему одни пойдут на восток, а другие на запад? Почему надо непрерывно стрелять?.. А-а, они ищут полк, — догадался наконец Коста. — Иванушку ищут, и Моисеенко, и Егора Егоровича... Да живы ли они? А может, умру и я?»

Но едва только Коста подумал об этом, как ему стало вдруг невыносимо тоскливо. И так жалко стало ему людей, что гибнут там в снегах, и себя самого жалко. Но больше всего его мучило то, что Женда и Славейко будут ждать его, а он уж никогда к ним не вернется. «Если бы я не пошел тогда, сейчас я не замерзал бы тут, — думал он в полном оцепенении. — Но тогда и Иванушка и Моисеенко, если бы не прибыли сюда, тоже не погибли бы здесь. — Он рассуждал о своих друзьях и о себе так, словно и они и он сам уже умерли. — Странно, странно, — думал он, — из такой дали пришли они сюда. Ради нас пришли. И подружились мы. И вот теперь вместе. Будет ли их кто оплакивать? Будут. Каждого кто-нибудь да оплакивает». И он принялся перебирать в уме, кто из его знакомых братушек женат, у кого есть дети, родители... Но потом подумал и про весь полк. Да разве один только полк? Как много матерей, и отцов, и жен, и детей, принялся мысленно перечислять он и представлять себе эти полки один за другим, которые никогда уже не вернутся на родную землю, и видел в той далекой стране бесчисленное множество осиротевших детей, отцов, матерей, жен и братьев в черной траурной одежде...

Потом вдруг снова стал думать о своих родных. Только о них. О своем доме... Как им там жилось, с тех пор как он себя помнит. «Ах мама, мама, ты даже могилы моей никогда не найдешь, мама... А отец еще тогда ему сказал... Зачем вспоминать, что было ни да. Надо было сделать это. Для народа надо было... Чужие люди пришли, чтоб помочь... Только так мы заслужим... — повторил он чьи-то слова, но чьи они были, где он их слышал, он так и не вспомнил. — Может, их произнес Климент? Нет, пожалуй, слова эти сказал когда-то Андреа. Отечество, Свобода. “А что это такое — отечество, свобода?” — спросил он тогда у Андреа. Коста улыбнулся. Губы его уже затвердели, а он улыбался. И слезы замерзли у него на глазах, когда он думал о своем воскресающем отечестве и о свободе... — Жаль, не дождался я этого. Ну что ж, все мы когда-нибудь так или иначе умрем. Хорошо по крайней мере, что мы хоть чем-нибудь да послужим народу. Но вот Женду мне жаль, ох как жаль мне ее. И сына. Вырастет он без меня и вспомнит ли он когда про меня? А другой ребенок родится, и я так и не увижу его, и он меня никогда не увидит», — как-то отчужденно подумал он, делая последний вздох, словно прощаясь со своими далекими любимыми. Потом холод сковал ему сердце, и он умер, вцепившись закоченевшими руками в незнакомого казака.

 

Глава 25

Остановившийся на высоте у Ташкесена генерал Бейкер, напряженно глядя в сильный бинокль, считал неприятельские костры, которые светились на противоположных высотах.

— Нет, совершенно немыслимо сосчитать их, — сказал Бейкер, опустив бинокль. — Один раз я насчитал их тысячу, в другой — вдвое больше.

— Тогда возьмем среднее, — сказал Барнаби.

Капитан Файф, молодой помощник военного атташе в Константинополе, проворчал что-то вроде: «Ну их всех к дьяволу», а потом изрек:

— Обстановка ясна. Их примерно тысяча. Допустим, что возле каждого костра человек по двадцать... Так, сэр? — обратился он к генералу Бейкеру.

— Вы сами уже сказали, Файф, обстановка ясна. Там действительно по меньшей мере тысяч двадцать.

— Про русских нам известно, что они любят шахматы... Это, мне кажется, похоже на мат, господа! — пророкотал густым басом укутанный в кожух полковник Мейтлен.

— А вы, похоже, уже навострили лыжи, Мейтлен? — заметил Фред Барнаби.

— Вы не ошиблись, — согласился полковник.

Англичане весело рассмеялись, приняв этот разговор за остроумную шутку. Не понимавшие английского языка турецкие командиры недоуменно уставились на них.

Бейкеру эти разговоры и шутки были приятны и неприятны. Им легко шутить! На них никакой ответственности. А что делать ему? Теперь, после того как стало очевидно, что его прежние опасения, о которых он не раз предупреждал Шакира и слал тревожные телеграммы в Софию, — это сотая доля того, перед чем они оказались в действительности, на его плечи ложилась невыполнимая задача — спасти Арабаконакскую армию. Почему он должен ее спасать? Почему именно он, а не Реджиб, или Мехмед, или Мустафа, — все эти всезнающие генералы и паши, именно те, кто своей самоуверенностью сводили на нет его многократные предупреждения о том, что русские нашли какую-то не отмеченную на картах дорогу через Балканский хребет и что приближается гроза, которая может все смести. И вот теперь эта гроза буквально над ними. Но Шакир и его помощники все еще не поняли всей глубины опасности. Еще меньше понимал ее Сулейман, который сидит в Софии, и один только дьявол знает, чем он там занимается.

Бейкеру предоставили какие-то шесть батальонов, столько же эскадронов кавалерии и десяток орудий. Это было все. К счастью, позиция, которую он должен удерживать, была неприступной. Огромные каменистые холмы и вершины плотной грядой отделяли Ташкесенскую долину от Камарлийской, то есть от тыла армии Шакира. Единственная дорога, которая, извиваясь, проходила между ними и вела к Арабаконаку, была очень крутой и скользкой. По обе стороны ее, как и по окрестным высотам, солдаты Боснийскою и Албанского батальонов продолжали окапываться в глубоком снегу, в скальных гнездах, в густых лесочках и все сильнее укреплять дорогу на всем ее протяжении... Но сейчас, глядя на неисчислимые неприятельские костры, Бейкер был смущен. Выдержит ли он натиск? Не прав ли Мейтлен, что русские дали мат стратегии Сулеймана и что все уже потеряно?

— Пойдемте, господа!

Спускаясь вниз по тропе и давая указания батальонным командирам, как им усилить оборону, он чувствовал, что, несмотря на длительные приготовления, что-то все же остается несделанным

— Господин Френсис, — обратился он к одному из своих спутников, маленькому, смуглому человечку с быстрыми движениями и беспокойным взглядом.

Если бы не его одежда — короткое кожаное пальто и особенно кожаная фуражка, — его легко было бы принять за турка. Френсис был единственным корреспондентом, оставшимся на фронте после наступления холодов. Но ведь он представлял не какую-нибудь там газетенку, а «Таймс»!

— Я вас слушаю, генерал!

— Внимательно следите завтра за нашим Барнаби, Френсис! Уверяю вас, очень многие наши джентльмены будут больше интересоваться тем, что делал во время сражения потомок древнего рода Фред Барнаби, чем самим сражением!

— Кто тут злословит на мой счет? А, это вы, паша! То, что это вы, вполне естественно... Не слушайте его, Френсис! Он скромничает. Это сражение его. Его Тулон или Аркол. Я уверен, что он таким образом просто хочет напомнить вам о себе...

— Вы снова теряете чувство меры, Фреди!

Барнаби наклонился и заглянул своему другу в глаза.

— Странно! — сказал он. — Уже столько времени вы меня знаете, а не можете понять... Мера — это я сам, паша!

Спускаясь вниз, они продолжали смеяться, словно забыли про неприятельские костры или же делали вид, что забыли. Один из офицеров, Теккерей, веселый кавалерийский капитан, который до такой степени восхищался своим начальником, что даже отпустил себе точно такую же, как у него, маленькую острую бородку, расстегнул подшитую мехом шинель и запел. Голос у него был красивый, высокий, хорошо поставленный, и в песне говорилось о «Юнион Джеке». Песня расстроила англичан.

— А я спою вам «Веселого Роджера», господа, — заявил вдруг Барнаби. — Не забывайте, что и он наше знамя!

И Барнаби запел во весь голос, нисколько не смущаясь ворчливыми протестами Мейтлена, который считал, что он переходит границы дозволенного.

Песня о пирате напомнила Бейкеру о временах завоеваний, о том, как сам он служил в Ниппуре, видя главную цель своей жизни в том, чтобы заслужить похвалу своей королевы, оставить свое имя в истории своей страны. «Как Дрейк», — невольно подумал он о «железном пирате», отце империи. Не совсем как он, разумеется, пусть его заслуги намного скромнее, не столь заметны. Но Бейкер тоже делал свое дело. Пусть это всего лишь единственное звено в огромной цепи, которой его страна охватила мир. И он выполнит свой долг, если действительно спасет эту армию...

И Бейкер вдруг вспомнил о своей ближайшей задаче, ему надо любой ценой немедленно встретиться с Шакиром. И убедить его.

Он отозвал в сторону полковника Алекса и Барнаби, чтобы сообщить им о своем намерении, сел в первую попавшуюся линейку и, сопровождаемый двумя конными ординарцами, отправился в главную квартиру. Он умышленно выбрал для этого путешествия линейку, так как рассчитывал поспать в пути. И действительно, как только они проехали перевал и вправо от шоссе, на фоне белого снега, показалось темное здание огромного двухэтажного постоялого двора Беклеме, самой настоящей каменной крепости, в которой он приказал разместить стрелков, Бейкер вытянулся на носилках. Не видя в темноте грязных подушек, он позабыл о своем отвращении к ним, о своем страхе перед всякой заразой. Скоро он заснул и через какое-то время сильно захрапел, покачиваемый и подбрасываемый на ходу. Какое-то препятствие вынудило их остановиться. Он проснулся, поглядел в оконце. Они были уже в Камарлийской долине. Он не успел еще спросить о причине остановки, как линейка тронулась. Но сон у него уже рассеялся, и прежние мысли снова завертелись в голове.

Барнаби сказал корреспонденту: «Ташкесенская позиция — это его Тулон или Аркол...» Милый Фреди! Он всегда придумает что-нибудь. Тулон или Аркол? Если б это было так! Валентайн Бейкер отдавал себе отчет в том, что Ташкесенское сражение будет лишь отчаянной попыткой задержать продвижение победителя, будет последним страшным усилием, чтобы дать побежденным время для отступления... Что напишет Френсис в «Таймс»? Поймет ли он глубокий смысл предстоящего сражения или увидит в нем только маневры, атаки и контратаки, и то, какой батальон был храбрее других, и как испытанная британская стратегия и тактика в сочетании с высоким классом командования военачальника, отдавшего себя на службу нашим друзьям... «Знаю, все знаю!» — говорил себе Бейкер.

Вот если б корреспондентом этим была Маргарет Джексон, о, тогда его сейчас занимали бы совсем другие мысли... Вспомнив вдруг об американке, он не мог больше думать ни о чем другом. «Опять мои фантазии», — продолжал он разговор с собой, умышленно называя фантазиями свои мечты. Это, правда, было очень скромное, очень незначительное увлечение по сравнению с теми, которые у него бывали прежде, до встречи с нею, но сейчас, во мраке линейки, которая то и дело останавливалась на крутой горной дороге, ему было приятно вспомнить эту красивую женщину и он думал о ней с тоской.

Незадолго до полуночи, когда Бейкер снова задремал, линейка добралась наконец до Камарцев.

Сонный Шакир пожал ему руку, накинул на плечи шинель, потому что в палатке было холодно, и знаком пригласил сесть на низенькую табуретку.

Бейкер продолжал стоять.

— Прошу вас, говорите, — сказал Шакир, зевнув. — Речь будет идти о русских?

— О них, ваше превосходительство.

— Оставьте официальный тон, дорогой Бейкер... Говорите, говорите! В каком направлении они движутся? Сколько их? — забрасывал его вопросами командующий армией, словно подталкивая одним вопросом другой и этими толчками прогоняя одновременно сон, который никак не оставлял его.

— Прямо напротив наших позиций, на Негошевских высотах, находится не меньше двадцати тысяч.

Шакир проснулся окончательно. Его продолговатое красивое лицо, окаймленное кудрявой бородкой, вытянулось еще больше. В проницательных глазах блеснула тревога.

— Двадцать тысяч, — повторил он; пытаясь овладеть собой, он волновался еще сильней. — А цифра эта проверена, дорогой друг?

— Мы это видели сами. Я уверен, что за высотами есть еще их части. Там по меньшей мере столько, сколько требуется для защиты их флангов, — об этом говорит простая логика.

Шакир молча стал расхаживать из одного конца палатки в другой. Свет фонарей, встречая его, отбрасывал то на одну, то на другую стену быстрые неровные тени. Он остановился у карты. Поглядел на нее, поглядел на Бейкера и сказал:

— Вы имеете право... Да! Но даже если бы я поверил, я все равно был бы не в состоянии выделить вам необходимые войска. Вы же свидетель, Бейкер. Что осталось от моей тридцатитысячной армии? Она растаяла. Чем я располагаю сейчас? Половиной.

Он сделал еще несколько шагов, подошел к столу, закурил короткую трубочку, глубоко затянулся. Бейкер молча смотрел на него. Сочувствия он не испытывал.

— Главнокомандующий в Софии. Он извещен, — продолжал Шакир, по-прежнему меряя шагами палатку. — У него есть резервные войска. Со дня на день он ждет подкрепления. Ему и карты в руки. Только вот к чему все это приведет?.. Двадцать тысяч, говорите вы? Если эти двадцать тысяч окажутся в тылу моей армии, это будет самая настоящая катастрофа! — добавил он расстроенным голосом, и не столько смысл его слов и даже не их обилие, столь необычное для всегда сдержанного Шакира, а именно этот испуганный голос больше всего и самым неприятным образом поразил Бейкера.

— Отведите армию, — сказал он.

Шакир встретился с ним взглядом, но промолчал.

— Отведите, пока еще есть время, — настаивал Бейкер. — И пока у вас еще открыта дорога к отступлению.

— Но вам ведь известен категорический приказ главнокомандующего, дорогой друг! Надо ждать!

— Чего ждать? — не сдержав возмущения, воскликнул Бейкер. — Телеграфная связь с Софией прервана...

— Одному аллаху это ведомо, — сказал Шакир. — Уж как предначертано... — Он увидел ироническое выражение лица англичанина и взял себя в руки. — Я понимаю вашу озабоченность. В сущности, вы совершенно правы. Но вы живете в нашей стране, Бейкер, и должны знать, что тут все обстоит по-иному. Я не вправе этого делать. У меня приказ оставаться здесь.

— Но этот приказ для того, чтобы сражаться, а не для того, чтобы ждать и оказаться окончательно окруженными. Вы должны отвести людей, чтобы продолжать борьбу!

— Вы все еще ничего о нас не знаете, — с горькой усмешкой сказал Шакир. — Люди, борьба — все это не имеет у нас никакого значения. Никакого. Тут вам не Европа, генерал. Тут никто не ищет смысла, не рассуждает. Есть приказ от имени султана. От имени султана, — повторил он, остановившись в середине палатки. — Согласно нашим законам, такой приказ священен и может быть отменен лишь другим его приказом. А вы хотите отвести армию без...

— Я хочу спасти армию! — зло прервал его Бейкер.

«Бессмысленно, надо уходить, — думал он. — Я буду сражаться, сколько смогу. И кто может мне помешать после этого отойти с моими войсками на юг? А эти пусть себе ждут».

— Раз так, каждый будет выполнять свой долг, — добавил он.

Понял ли турок, что кроется за его словами? Он услышал, как тот сказал:

— Войдите хоть на минуту в мое положение, Бейкер!

— Извините за откровенность, ваше превосходительство. Я никогда бы не мог оказаться в вашем положении.

— Вы не готовы жертвовать собой?

— Готов, — сказал Бейкер. — Я тут не из авантюризма. Но я говорю жертвовать собой, когда это имеет смысл.

— Плохо то, что и я думаю точно так же, как вы...

— Шакир!

— Да! И вообще... Нет, нет, надо искать какой-то выход. Но я не знаю, где.

— Позвольте мне предложить вам его.

— Говорите, мой друг.

— Я ехал сюда, паша, и был уверен, что сумею убедить вас начать отвод войск немедленно. Не знаю, как будут развиваться события завтра. Я сам не мог бы вам сказать, как долго сумеем мы выдержать натиск русских... Ну хорошо, я не разделяю, но принимаю ваши соображения. Ждите и завтра. И еще день. Но если до послезавтра, до восемнадцатого, вы не получите телеграфного приказа маршала Сулеймана — какого бы то ни было, — вечером того же дня вы начнете отвод войск. Вечером. К полуночи присоединимся к вам и мы. Согласны?

Шакир колебался.

— Согласны? — повторил Бейкер.

— Хорошо. Согласен.

— Я могу считать это решение окончательным?

— Даю вам слово, Бейкер.

— Благодарю вас.

— Благодарить должен был бы я. И вообще, я даже не могу выразить...

Бейкер улыбнулся.

— Вы это сделаете, когда пришлете мне завтра на рассвете несколько батальонов подкрепления. И еще по крайней мере две батареи, пожалуйста, — добавил он серьезно. — А сейчас надо торопиться.

— Погодите! Вот кофе.

Бейкер выпил кофе, пожал Шакиру руку и хотел было уже идти, как тот вдруг обнял его.

— Я не забуду того, что вы делаете для нас, — взволнованно сказал Шакир.

«Для них я делаю это или для нас?» — спрашивал себя Валентайн Бейкер, когда линейка неслась вниз по обледеневшему склону. Снова надо было останавливаться, чтобы удержать лошадей или же подложить под колеса камни, а один раз линейка так стремительно заскользила, что он видел себя уже на краю пропасти и вздрогнул от ужаса, проклиная и свою службу, и это ночное путешествие. Но когда они наконец выехали на равнину, а затем поднялись на возвышенность к постоялому двору Беклеме, он снова спросил себя: «Для них ли я это делаю?» И снова видения старого доброго времени нахлынули на него, и опять он стал сравнивать себя с Френсисом Дрейком — пиратом пиратов, отцом империи... Знал бы Фреди, какие мысли мелькают у него в голове, сразу же назвал бы его сухопутным пиратом в линейке!..

 

Глава 26

— Лучшего нельзя и желать, господа! Русские явно потеряли голову, и сам аллах отдает их нам теперь в руки! На этот раз им от нас не уйти, нет! На этот раз мы их так прижмем, что они и бегством спастись не сумеют! — возбужденно и радостно говорил главнокомандующий Сулейман командирам наконец-то прибывших частей долгожданного подкрепления.

Он принимал их во дворце мютесарифа — своей временной резиденции. Как того требует обычай, он пригласил их затем на кофе в красный салон, но и там не переставал развивать свои планы, так как вообще любил произносить речи и сам упивался ими. В числе приглашенных были и несколько англичан — членов военной миссии во главе с сэром Лайонелом Гаррисом, спокойным пожилым человеком, типичным альбиносом, более походившим на пастора, чем на генерала. Слева от генерала Гарриса сидел Сен-Клер, Джани-бей устроился позади хромого, увешанного орденами Османа Нури. У двери в ожидании приказаний стоял самый младший по чину офицер — капитан Амир.

Это происходило на третий день после того, как авангард главной колонны русских войск продвинулся с боями к селению Негошево. Телеграфная связь с Шакиром была прервана. Разведывательные отряды доставляли все более тревожащие сведения. Некоторые доносили, что шоссе перерезано. Но, как всегда, Сулейман сохранял оптимизм. Его буйное воображение непрерывно открывало перед ним новые возможности. У него уже был готовый план действий. И он так горячо его излагал, так напитывал его своей ненавистью к русским и верой в поддержку всевышнего, что Амир вопреки все время смущавшим его мыслям верил в этот план, и его приводили в волнение слова главнокомандующего, хотя он знал, что они порой искажают истину или же просто приукрашивают ее, то есть что все это только слова.

— Ну вот, давайте рассмотрим все по порядку, — говорил, усевшись на диван, Сулейман. — Рассудим прежде всего, как можно установить численность нашего неприятеля?

Все оживились. Англичане, сидевшие рядом с генералом Гаррисом, о чем-то тихонько перешептывались. Ничто не ускользало от взгляда Амира, даже то, что Сен-Клер уже не улыбался, как обычно. О, этот Сен-Клер! — подумал он, полный искушения следовать за нитью этой мысли, потому что с майором в последнее время было связано имя красивой гяурки, которая так запала ему в душу. Но в эту минуту главнокомандующий, выпив кофе, поставил пустую чашку на низенький столик и продолжал:

— По донесениям, которые мы получаем, численность неприятельских войск трудно определить точно. Допустим, что их до десяти тысяч... Ну пусть даже пятнадцать, двадцать тысяч. Даже двадцать пять тысяч... Посмотрим по карте... Пододвиньте карту, полковник! Спустились они вот где. И несомненно, с ничтожным количеством орудий, причем мелкокалиберных. Без обозов. Без боеприпасов и продовольствия. За спиной у них горы, опасные тропы. Никаких надежд на улучшение погоды... Я спрашиваю: скажите во имя аллаха, во имя пророка его: может ли нас испугать эта армия? Двадцать пять тысяч голодных, обмороженных, тогда как мы у себя дома, и тут, в Софии, у нас заготовлено продовольствие на целый год! Ну, хорошо! Армия Шакира насчитывает тридцать тысяч! («Но Арабаконакская армия ведь давно уже не насчитывает тридцати тысяч», — вздрогнув, подумал Амир.). Прибавьте теперь к тридцати тысячам златицкую бригаду — пять тысяч семьсот восемнадцать штыков... Пять или шесть охранных батальонов. Сколько их?

— Шесть, — сказал кто-то.

— Было шесть, — заметил один из генералов.

Сулейман сверкнул на него своими кошачьими глазами.

— Было, да, было, паша! Но они же находятся там. И если они рассыпались из-за нерадивости, они будут собраны снова. Вы их соберете! — сказал он и указал пальцем на пашу, дерзнувшего шутить с ним. — Вам понятно?

— Так точно, ваше высокопревосходительство!

— Значит, еще шесть батальонов. Грубо говоря, это будет... Ну, примем во внимание жертвы, дезертирство... по четыреста штыков. Сложим... Две тысячи четыреста человек. Прибавьте черкесские полки Фетие, Нюсретие... и третьего... как его там?

— Селимие, ваше высоко...

— Да, да, Селимие! В общей сложности тысяча семьсот. Ну-с, сосчитайте, господа! Сколько всего получится?

Генералы и полковники чуть ли не хором принялись считать. Невольно складывал эти числа и Амир, хотя его снова что-то смущало. Черкесские полки? Где они, эти черкесские полки! Он же сам вчера докладывал маршалу...

Громко вместе с остальными своими соотечественниками он считал:

— Тридцать тысяч и пять тысяч семьсот восемнадцать... и две тысячи четыреста... и тысяча семьсот...

— Тридцать девять тысяч восемьсот восемнадцать, — выкрикнул генерал, сумевший сосчитать первым, и испуганно-счастливый глядел в глаза главнокомандующему.

— Верно. А теперь еще прибавим здешний гарнизон. Это семь тысяч?

— Четыре тысячи триста, ваше высокопревосходительство, — сказал Осман Нури.

— А кто же тогда сообщил мне, что семь тысяч? Хорошо. Пускай будет четыре тысячи триста... пятьсот, округлим для удобства. И новые части, ваши части, господа, двенадцать тысяч... И самое главное, остальные двадцать три тысячи, которые ускоренно перебрасываются по железной дороге из Константинополя и будут тут в течение десяти дней!

— Восемьдесят пять тысяч триста восемнадцать, — дружно выкрикнули командиры, успевшие сосчитать.

— Восемьдесят пять тысяч триста восемнадцать, — повторил маршал Сулейман, явно испытывая чувство гордости от этой цифры. — И против них какие-то двадцать тысяч этих московцев...

— Мы брали в расчет двадцать пять тысяч, ваше...

— Двадцать пять так двадцать пять! — с готовностью согласился он. — Важно ведь соотношение! Генерал Шакир с востока, маршал Осман Нури с запада... Да, да. Если два таких кулака зажмут Гурко, он будет раздавлен. А те, что уцелеют, сами погибнут в снегах Балкан... Для русского царя это будет хороший урок... — Маршал Сулейман засмеялся. — Требуются еще какие-нибудь разъяснения, господа?

— Все, все ясно! Во имя аллаха, пророка его и падишаха... Начнем! Откладывать не станем! — кричали воспламененные его ораторским искусством турецкие военачальники.

Сулейман остановил их нетерпеливым движением руки.

— Ваше высокопревосходительство, вы желаете что-то сказать?

Маршал Осман Нури задумчиво покачал круглой головой.

— Вы, сэр Лайонел? — с почтительной дружелюбной улыбкой, наклонившись к английскому генералу, спросил Сулейман.

— Я слушал с большим интересом, ваше высокопревосходительство.

— Может, вы нам что-нибудь порекомендуете... Мы всегда пользовались вашими своевременными советами.

Сэр Лайонел едва заметно прищурил свои красные глаза.

— Разрешите мне обдумать некоторые детали, — вежливо отклонил он приглашение маршала.

Дверь, у которой стоял Амир, приоткрылась. Просунулась чья-то рябая физиономия. Это был дежурный.

— Что, Бахри? — шепотом спросил Амир.

— Какой-то английский офицер спрашивает ихнего майора, который говорит по-нашему.

Принося всем потревоженным извинения, капитан Амир пробрался к Сен-Клеру.

— Вас вызывают, господин майор, — наклонившись к нему, сказал Амир.

— Кто?

— Английский офицер.

Что-то шепнув своему генералу, Сен-Клер вышел из салона. Амир снова встал у двери. Но мысли его теперь вертелись вокруг майора, и он, сам того не сознавая, уже не слушал разговора, происходящего рядом с ним. Сен-Клер — вот единственное препятствие, не будь его, Неда была бы в его руках...

С той поры, как ее арестовали и посадили в маленькую камеру комендатуры, Амир потерял покой. Его сдерживаемые прежде чувства рвались наружу. Теперь его план похитить Неду и спрятать в своем гареме, осуществлению которого прежде препятствовала ее помолвка с французским консулом, мог сбыться. Не было дня, чтобы он не побывал в комендатуре — то он искал своего шурина, хотя знал, что там его нет, то требовал сведений, касающихся тюрьмы, ее узников, — и не упускал возможности заглянуть к Неде в камеру. Похудевшая и подурневшая, она с нескрываемой враждебностью глядела на него, но она нравилась ему и такой. Он глядел на нее то дерзко, то смущенно. Он представлял ее в своем гареме, в восточной одежде. Не раз он старался завести с ней разговор — он знал, как сломить ее упорство. Если б только не было этого страшного англичанина!

В первый раз, когда Сен-Клер застал его в камере, он спросил, что ему там нужно... «Он меня спрашивает, гяур поганый! А может, он для себя ее бережет? — с возмущением думал Амир. — Прикажу Идрису все разнюхать. Нет, я не верю. Он же помешан на своих делах и едва ли думает об этом... Но когда он застал меня там второй раз — вместе с ним был доктор Грин, — тогда у меня просто оборвалось сердце. Заболела она или же он снова с теми своими уколами? Но доктор, видно, не подозревал, к кому его привели. Как только он ее увидел, нахмурился, проворчал что-то по-своему и сразу же вышел... Они, кажется, поссорились даже. Доктор не захотел делать ей укол. Он ведь тоже полоумный. Все они полоумные! В самом деле, почему они помогают нам против русских? По доброте сердечной, что ли? Ежели судить по этому типу, похоже, что вовсе не по доброте. Я его подловлю, подловлю его, да еще как! Если я заберу ее к себе в гарем, ни Сен-Клер, ни Джани-бей не посмеют увести ее оттуда». Позабыв обо всем на свете, даже позабыв о своем страхе перед шурином, Амир строил планы, как выкрасть Неду, и лишь время от времени, вспомнив, где сейчас находится, прислушивался к тому, что говорит начальство.

Сен-Клер вернулся в салон. Едва переступив порог, он сразу же произнес, обращаясь к главнокомандующему:

— Позвольте сообщить вам только что полученное известие.

Услышав его бесстрастный голос, Сулейман удивленно повернул голову.

— Говорите, майор.

Остальные тоже как по команде обернулись к Сен-Клеру.

Не меняя выражения лица, уставившись взглядом в какую-то одну точку, Сен-Клер сообщил:

— Сегодня утром неприятель атаковал тремя дивизиями Ташкесенские высоты, служащие единственным прикрытием тыла вашей Арабаконакской армии.

В салоне все замерли. Среди гробовой тишины Сен-Клер произнес:

— Конец иллюзиям, господа!

Слова его заглушил неистовый крик Сулеймана:

— Армия... маршалы! — он вскочил с дивана. — Пятнадцать тысяч, двадцать тысяч. Бросить на них! Сейчас, немедленно! Господа командиры!.. Отправляйтесь. Надо ударить им в спину! Всеми силами... в спину! Умрите, но уничтожьте эти три их дивизии... Всех, всех неверных уничтожить... Во имя аллаха и пророка его! Во славу падишаха, отца нашего! О аллах!.. — вопил, ставший красным, как его борода, Сулейман.

Он подбегал то к одному, то к другому паше, тряс их, обнимал, заклинал умереть за истинную веру.

— Аллах! Аллах! — гудел красный салон.

А вскоре и весь дворец, и окрестные казармы, и лагери новоприбывших частей, и турецкие кварталы города, весь город вдоль и поперек, где только были мусульмане, потряс дикий, устрашающий крик:

— Аллах!..

 

Глава 27

— Аллах! Аллах!.. — отдавалось эхом от ощетинившихся снежных вершин над Ташкесеном.

А от подножия их, где как на ладони видны были темные ряды двинувшихся в атаку русских, несся другой мощный перекатывающийся крик:

— Ур-р-ра!

Били тысячи ружей. От орудийных выстрелов вздрагивала земля. Снаряды и ядра взлетали в голубой простор, свистели, выли, разрывались и несли смерть.

Смерть, повсюду смерть. С барабанным боем. С трубами. И снова гремят выстрелы... Фьюуу! Фьюуу! — свистят пули «кринок», «берданок», «шнайдеров», «пибоди-мартини»... Вдали рявкнуло четырехфунтовое бронзовое орудие. Стальной «крупп» заставил вздрогнуть землю... Бум! Бум! — разрываются снаряды. Несется протяжный предсмертный крик. Кто-то падает, другой ослеплен, третий разорван на куски.

— Аллах!..

— Ура-а! Ура-а!

«Сколько еще мы сможем продержаться? — лихорадочно думал охваченный волнением, обычно спокойный Валентайн Бейкер. — И что происходит с Аликсом? Когда же придет наконец это проклятое подкрепление?»

Он отправил своего помощника просить еще два полка. Увещевания по телеграфу не помогли. А с нынешнего утра турки, охваченные паникой, сами прервали телеграфную связь. Безумцы! Трусы! И все же он надеялся на Шакира. Только бы тот не начал снова оттягивать. Они договаривались о двухдневной отсрочке отвода войск, тот обещал. По счастливому стечению обстоятельств русские дали им еще один день отсрочки. Целых три дня! Но воспользовался ли этим Шакир? «Крайний срок для отвода армии кончился вчера вечером. Выполнил ли Шакир обещание? Все бы прошло тогда легко, без жертв, без риска. В темноте бы я незаметно примкнул к их арьергардным частям. А теперь придется снова ждать ночи! Ночи! Дождусь ли я ее?» Об этом он тоже написал Шакиру. Настаивая. Предупреждая. С раздражением, которого уже не мог сдержать. Если они не отойдут этой ночью, погибнет все!

Неотрывно вглядываясь в холмы, Бейкер отдавал приказания то и дело подбегающим адъютантам, наблюдал за неприятелем и ждал.

— Какая красота, паша! — воскликнул вдруг Барнаби.

— Что?

— Это невозможно сравнить ни с чем, хотя я видел немало любопытного. Ради одного этого стоило прибыть сюда!

«Хорошо еще, что он не утратил способности шутить», — подумал, отводя от глаз бинокль, Бейкер. Но тщательно выбритое лицо Фреди было как никогда серьезно. Даже немного испуганно и удивленно.

И в самом деле картина, открывавшаяся перед ними, была поистине страшной, но в то же время и величественно красивой. С высоты, где они укрывались за скалами маленькой естественной крепости, он видел все поле сражения. Огромный венец заснеженных гор окружал его — на севере высоких, окутанных черными тучами; напротив — плоских, покрытых коричневыми лесами; на юге — извилистых, золотисто-белых от солнца и таких мирных. Внизу равнину пересекала прямая линия превратившейся в месиво дороги на Софию. По обе ее стороны на белом снежном покрове отчетливо вырисовывались плотные серо-желто-коричневые прямоугольники движущихся резервных частей. Там же виднелись ощетинившиеся батареи и над ними желто-бурые облачка дыма; они поднимались, разрастались, набухали и, соединившись, уносились вдаль, подхваченные ветром. Скакали лошади. Целые эскадроны конницы. Или отдельные всадники — адъютанты и курьеры, передававшие приказы. Впереди батарей, на высоте, которая отсюда, сверху, казалась куда ниже, чем была на самом деле, и находилась в зоне действия батарей турецких крупнокалиберных орудий (артиллеристов эта высота не раз вводила в искушение, и время от времени они принимались обстреливать ее), виднелась небольшая группа людей. Может, это был штаб генерала Гурко. А по направлению к турецким позициям двигались колонны солдат. Одна колонна — с юга — продвигалась к Чеканцам, где буран намел огромные сугробы, другая, двигаясь фронтально, входила в оставленный Ташкесен, а третья, пожиже, устремлялась к высотам над Даудкей, которыми русские успели овладеть еще утром, так же как немного позже овладели и южным флангом, и теперь с севера и с юга медленно приближались к скалистому гребню, который защищал важный проход в Камарлийскую долину.

И все же самой ожесточенной, самой восхитительно-дерзкой оказалась средняя колонна, развернувшаяся у подножия в густые цепи. Эти цепи ползли одна за другой вверх, по снегу, их рев все возрастал, переливался и соединялся с ревом турецких батальонов, с несмолкаемыми ружейными залпами, с грохотом орудий, с разрывами шрапнели, свистом картечи, со стонами, с непрерывным барабанным боем, с пронзительными металлическими голосами труб.

— Исключительно! Это исключительно, паша! — повторял, свесившись со скалы, покоренный этим зрелищем, Барнаби и смотрел удивленными мальчишескими глазами на людей, с нечеловеческим упорством карабкавшихся на холм.

На каждом шагу они падали, проваливались чуть ли не с головой в глубокий снег, поднимались и упорно продвигались все ближе и ближе. По ним не переставали стрелять. Стреляли и они.

— Видите дымки? Это же замечательно! — восклицал Барнаби. — Они как пар. Словно вуаль или саван. Вы пишите, Френсис! — обратился он к корреспонденту «Таймс», и лицо его вдруг приобрело обычное насмешливое выражение. — Пишите! Это действительно вдохновляет! Пишите: из последних, нечеловеческих сил они карабкаются к нам, а бесплотный пороховой дым могильным саваном окутывает их...

— Прекратите, Барнаби! — крикнул вышедший из себя Бейкер.

То, что он назвал его Барнаби, что в голосе своем он обнаружил неприязнь, поразило прежде всего его самого.

— Ого! — Барнаби вздернул свои редкие брови.

— Извините. Я, кажется, начинаю сердиться! Но и вы тоже хороши.

Бейкер досадливо махнул рукой.

— Почему вы нервничаете, паша? Нет, Френсис, лучше не пишите об этом.

Бейкер нахмурил брови. Хотел улыбнуться и не мог. Для Фреди это просто игра. Потому у него и позерство. Раздражение Бейкера усиливалось. Черт побери, в такие минуты лучше всего видишь человека — каков он, чего стоит... Что за роль у нашего Барнаби? Все остальные принимают участие в сражении, а он? Составляет мне компанию, а может, наоборот, все мы служим ему развлечением?

— Капитан Теккерей! — крикнул он запыхавшемуся, раскрасневшемуся молодому офицеру. — Вам надлежит выполнить еще одно задание.

— Я слушаю ваше приказание, сэр.

— Немедленно отправляйтесь к стрелкам. Сообщите: за похвальную храбрость батальона произвожу Хаджи Мехмеда в полковники! Но так, чтобы слышали все.

— Ясно.

Теккерей спускался вниз по склону холма. А в это время прибыл адъютант Ислам-бея — командир боснийского батальона. Просил разрешения отступить к постоялому двору Беклеме. Рассерженный Бейкер отказал. Держаться! Умереть всем до единого, но не сойти с места. Но, поглядев на боснийцев, он увидел, что они уже оттянули свой батальон к дороге.

— Вернуть их! Приказываю им вернуться на прежние позиции, — раскричался он.

Кто-то подошел к ним сзади, что-то сказал.

— Что случилось? — обернувшись, спросил Бейкер.

Это был капитан Файф, помощник военного атташе в Константинополе.

— Полковник Мейтлен ранен...

— Где он? Я хочу его видеть!

— Вам не удастся, сэр! Мы положили его на повозку доктора Джила. Они уже уехали. Я последую за ними, сэр.

— Вы нас покидаете, Файф?! — воскликнул кто-то из англичан.

— Разумеется, раз Мейтлен ранен... — заметил Барнаби.

— Не язвите, Фреди! С полковником я прибыл сюда только для того, чтобы составить ему компанию, и мне здесь действительно нечего делать, джентльмены! Верно, верно! Но позиция в самом деле ненадежная. Каждую минуту ее могут прорвать.

— Ого! Утешительный прогноз!

— А разве кто-нибудь придерживается иного мнения?

— Конечно, Файф!

— Ах, вы хотите геройски погибнуть! А я официальное лицо, джентльмены. Я не могу позволить себе рисковать! Вам известен приказ, сэр?

Бейкер кивнул. Он знал приказ, переданный Файфом: остерегаться плена. При других обстоятельствах генерал сам сказал бы — и не только Файфу, — что продолжать стоять тут — безумие. Но сейчас все чувства его обострились. «Первыми оставляют тонущий корабль крысы», — с горечью подумал он, прощаясь с помощником военного атташе.

— Передайте Мейтлену привет. Желаю ему скорейшего выздоровления, а если встретите по пути полковника Аликса, скажите ему, чтобы покрепче пришпорил коня!

— Внизу дожидается присланный им унтер-офицер.

— Ну что за идиоты! Пусть немедленно поднимается сюда! Немедленно!..

Чей-то крик, выделившийся из общего рева сражения, прервал Бейкера.

— Дорога! Дорога! Смотрите, сэр! Они штурмуют дорогу!

Бейкер подбежал к тому месту, откуда лучше всего была видна дорога. Внизу прямо по шоссе с развевающимся знаменем наступал неприятельский батальон. Боевыми рядами. Плечом к плечу. Безумцы!

— Ура-а! — загремело в ущелье.

Сотни ружей стреляли одновременно, целясь прямо перед собой.

Бейкер почувствовал, как к лицу его прилила кровь.

— Укрепить постоялый двор! Скорее, господа! Барнаби! Уортсон! Сайс...

— Бросьте туда адрианопольский батальон. Пусть стреляют из окон... Живо! Бегом!

Трое англичан быстро спускались вниз, увлекая за собой нескольких турок.

— Пусть Ислам-бей прикрывает своими людьми... Трубачам трубить тревогу... В атаку! — отдавал приказы и распоряжения Бейкер окружившим его туркам.

— Резервы. Бросить вперед резервы! Немедленно. Бегите! Чего вы плететесь! Майор Эшреф! Поручик Муззафер!

— К орудиям! Немедленно, картечь! Если они взойдут на гребень, нам конец!

Но что происходит там, с этими идиотами адрианопольцами? Почему они бегут совсем в другую сторону?

— Остановить их! — закричал Бейкер, поняв, что солдаты адрианопольского батальона не бегут в другую сторону, а просто бегут.

Барнаби и офицеры что-то кричали им вслед, догоняли их, хлестали стеками, били ножнами сабель. Наводили пистолеты... Как стадо ошалелых баранов, врезались адрианопольцы в резервный скопленский батальон, который шел им навстречу, увлекли за собой две его роты и расчеты орудий, стоявших за постоялым двором. Снова послышались крики: «Аллах, аллах!» Но это были уже крики ужаса.

И все же внизу, у самого постоялого двора, что-то происходило, потому что неприятельская часть остановилась, залегла, зарылась в снег у дороги. Эльбасанцы! Эльбасанцы ударили им во фланг! Смельчаки. А с другой стороны боснийцы Ислам-бея придвинулись, спускаются... Дикая, ужасающая стрельба. И дым, дым. Мучительные минуты. «Величественные минуты, — сказал себе Бейкер и почувствовал, как весь дрожит от напряжения. — Последнее торжество перед концом! О мои храбрые ребята! Ведь я всегда так верил в доблесть турецкого воина... в его смелость, упорство, его готовность умереть... Но так ли это? И подтверждается ли данной войной? Оставим войну в целом, возьмем только мой случай! — Он управлял боем, старался придать бодрости своим людям, а какой-то второй строй его мысли подсказывал ему: — А эльбасанцы — это турки или албанцы? А тузленцы — турки или боснийцы? Да и сам я? И Мейтлен, Аликс, Теккерей, Кэмпбелл, Файф, Уортсон, Сайс — и только ли они? — мы турки или англичане? Кто же тогда защищает Оттоманскую империю — истинные турки или мы, иностранцы, добровольцы, наемники? Вот они, — он с отвращением смотрел на рассыпавшийся адрианопольский батальон, который офицеры возвращали к постоялому двору. В бинокль Бейкер видел, как Барнаби, размахивая толстой палкой, колотил ею по спинам перетрусивших, обалдевших от ужаса солдат, бранил их и посмеивался, ну в точности укротитель, усмиряющий диких животных, а те ощеривались и бежали из ненависти к палке... — Нет, и это тоже не вполне верно. И это тоже проявление общей катастрофы, — думал он. — Или... Но что это! Скопленцы, кажется, опомнились. Они продвигаются! Вот они, под дождем пуль проникают в постоялый двор, хотя снаряды рушат его стены. Смельчаки! Смельчаки! Нет, ничто не верно, ничто не верно до конца», — говорил он себе, желая быть хладнокровным, но в душе его надежда сменялась отчаянием.

Наконец появился посланный Аликсом унтер-офицер. Его черный мундир свидетельствовал о том, что он из других частей. Он доставил письмо. Бейкер выхватил у него из рук конверт. Читал и не верил своим глазам... К чертям! Аликс сообщал, что добрался до Шакира, но командующий армией даже не выслушал его. Бейкер читал и не мог удержаться от брани. Он выплевывал одно за другим самые грязные ругательства, которые только мог породить Восток и которые так не соответствовали его воспитанию. Он сквернословил самым вульгарным, самым отвратительным образом, потому что иначе он задохнулся бы от ярости. После стольких уговоров и благоприятных возможностей, после стольких жертв, не воспользовавшись для отхода ночью, напуганный канонадой, Шакир вдруг бежал. Бежал среди бела дня. И русская армия у Арабаконака, которая, разумеется, видела его поспешное отступление, преследовала теперь его по пятам.

«Она неминуемо появится вскоре в тылу Ташкесенских позиций! Вот как оно получается — мы спасаем их, а они в панике бросают нас на произвол судьбы, зажатыми между двумя неприятельскими армиями, — с отчаянием думал Бейкер, глядя в бинокль, но не на запад, где была армия Гурко, которая методично и стремительно, шаг за шагом продвигалась вперед, занимая его позиции, а на восток, на Камарлийскую долину, где видел сквозь сильные линзы бинокля плотные массы людей, бегущих по дороге на Панагюриште. Это было воинство Шакира. — А если я отдам приказ отступать и моим? Тогда русская кавалерия пустится нас преследовать. И уничтожит и нас и их. Уничтожит всех. Нет, единственная наша надежда — продержаться до сумерек, а потом под покровом ночи... — Он посмотрел на часы. — Половина четвертого. Сумерки опускаются к пяти. Полтора часа! Только полтора часа. К чертям всех этих турок, их доблесть и честное слово, их храбрость... Барнаби прав: пока их не погонят... А мы? Что, если мы не выдержим? Тогда и мы пойдем ко всем чертям», — с мрачным отчаянием сказал он, приглядываясь и прислушиваясь ко всему этому ужасу, грозившему поглотить его.

 

Глава 28

Приказ летучему отряду Красного Креста, в котором состояли Климент и его друзья, отправиться как можно скорее к Верхнему Богрову застал его в селении Потоп. Целый день они прислушивались к далекой орудийной канонаде, доносившейся со стороны Ташкесена, говорили только о ней и были готовы в любую минуту отбыть туда. Но неожиданно, часа за два до того, как стемнело, началась орудийная стрельба в прямо противоположном направлении. Ночью горизонт на юго-западе полыхал от зарева пожарищ. Рано утром примчался верхом на коне Сергей Кареев, которого все время влекло к медикам. Он принес страшную весть. Со стороны Софии начала наступление огромная армия Сулеймана. Отряд генерала Вельяминова, оставленный для прикрытия главных русских сил с тыла, был смят и отступил. У селения Верхний Богров происходило отчаянное сражение. Вместе с двумя стрелковыми ротами и эскадроном уланов, стоявших в Потопе, летучий отряд торопился как можно быстрее прибыть к месту боя.

Стрелковые роты и уланы тронулись сразу же. Но санитарный отряд нуждался в повозках, так как его линейки остались по ту сторону Балкан. А найти сейчас в селе эти повозки, когда через него уже прошли интенданты стольких воинских частей, было делом нелегким. Крестьяне стали уже прятать лошадей и других тягловых животных. Но распространившаяся сейчас тревожная весть и далекие пожарища, подсказывавшие жителям села, что их ждет такая же участь, если братушки не остановят турок, размягчила их сердца. Не прошло и часа, как перед перевязочным пунктом стояло уже с десяток повозок и человек двадцать молодых мужиков — добровольцев, готовых двинуться вместе с санитарным отрядом.

В первой повозке сидели доктор Григоревич, доктор Бубнов и старшая сестра Кузьмина. Во второй повозке — доктор Бакулин и фельдшер Цамай, состязавшийся в пении с сестрой милосердия Варей — некрасивой, но веселой девушкой, про которую Бакулин всегда говорил, что после войны он обязательно женится на ней только потому, что она хорошо поет. Климент и Ксения ехали в третьей повозке, а так как к Ксении подсела Нина Тимохина, корнет Кареев привязал поводок своей лошади к чеке их повозки и остался с ними. В остальных повозках разместились еще два фельдшера, санитары и молодые крестьяне из Потопа; иные из них были вооружены турецкими ружьями.

В скором времени запряженные малорослыми, тощими лошаденками повозки выбрались из горловины ущелья и покатили по извилистой дороге вниз к равнине. Далеко впереди дымились горевшие ночью села. Время от времени горизонт светлел, грохотал, гремел, словно там сталкивались огромные грозовые тучи. А небо было одинаково серым, неподвижным.

Слушая эти страшные звуки и глядя на траурные знамена далеких дымов, Климент с содроганием думал об ужасах войны, но не о тех, которые он увидит сам скоро, а о тех, которых ему не увидеть; их воплощали пламя и дым, и неописуемые страдания, о которых никогда не будут ни говорить, ни писать.

А что сейчас происходит в Софии? С нашими? С Андреа? Мысль об Андреа особенно тревожила его. Но, чтобы ни думал о нем Климент — что брат в руках турок или же что ему уже никогда не доведется увидеться с ним, — по телу его пробегала дрожь, а на лбу выступал холодный пот. Он чувствовал свою вину перед ним, чувствовал, что вел себя по отношению к нему преступным образом. Надо было сразу же, как только их освободили, вернуться! Теперь Андреа, может быть, страдает из-за его легкомыслия... Легкомыслие ли? Безумие, безумие! Кто знает, а не остался ли он здесь ради Ксении? Это была новая мысль, и Климент сам удивился ей.

«Даже если это и так, в чем вина Ксении? Нет, один я виноват — пленился ее кокетством, ее глазами, ее живостью... Ну вот, я опять... Разве это ее грех? И разве она не держится со мной, как со всеми? Я ведь с самого первого дня знал про князя. А теперь оказалось, что в душе она совсем не такая, какой представляется, что она очень несчастна, что страдает из-за чего-то, а из-за чего — сама не знает... А может быть, и знает... Знает, раз это знаю я».

Он повернул голову. Поглядел на нее незаметно. Ксения распахнула свою красивую шубку и, протянув руку, старалась приманить к себе лошадь, бегущую следом за их повозкой. Она была оживлена, что-то говорила Сергею Карееву, кричала санитарам в задней повозке. Глядя на нее, любой бы сказал: какой беззаботный человек — даже теперь, когда все вокруг содрогается от ужасов войны, она весела. А ведь она совсем не такая. После того разговора, когда князь попросил его проводить ее, — да, да, именно в тот вечер он обнаружил, что она страдает...

Она была пьяна, и он сказал ей, что она ведет скверный образ жизни, что она легкомысленна, эгоистична, тогда как остальные сестры отдают себя целиком больным, своему делу... И еще много таких слов сказал ей — во имя их старой дружбы, во имя Олега. Теперь, после того как они перевалили через горы, слова эти казались ему самому фарисейскими... Она вперила тогда в него помутневший от опьянения взгляд и только время от времени произносила одну и ту же фразу: «Вы, мужчины, все одинаковы!..» Но как только он напомнил ей об Олеге, о тех годах, она расплакалась, а потом ее словно прорвало. Из слов ее выходило, что ее еще никто не любил так, как она мечтала. И сама она еще никого так не любила. Выходило, что Ксения несчастлива. Она все время искала то, чего ни у Олега, ни у какого-то Димы, ни у Анатоля Купецкого, который оказался самой настоящей свиньей, так и не нашла. «А князь хороший! Я знаю, что он меня любит, по-своему конечно. Знаю, что он только забавляется со мной, но он меня не обманывает, как все вы!» — с ожесточением говорила она, когда они ехали по заснеженному полю к Скравене. Возможно, холод быстро протрезвил ее, и она, видимо, поняв, что обидела его, сказала: «Нет, ты не такой, как они, Климентий... ты добрый... Эх, были бы они такие, как ты!... Но ты друг...»

Ему трудно было вспомнить, как она сказала: «Ты друг». Друг — означало: такой, которого она не может полюбить, но которому может довериться... «Вот если бы на моем месте был мой брат...» Странно, что именно эта мысль — что Ксения могла бы влюбиться в Андреа — приподняла завесу над тем, что происходило с ним в последующие дни. Он не знал, когда и с чего началось это у нее. Может, с того взгляда, там, на армейском биваке, когда она и Сергей Кареев упали на обледенелом снегу. Но с тех пор он уже два или три раза замечал, как менялась Ксения, едва только к ним в перевязочный пункт заглядывал молодой корнет. Она никогда не кокетничала с ним, часто задумывалась, подолгу глядела на Нину или же вдруг оживлялась и становилась снова прежней, но не легкомысленной, а какой-то совсем прежней... Да, интуицией мужчины, которым пренебрегли, и глазом врача Климент подмечал все и все понимал. «Чего же недостает ей у меня и почему она называет меня другом и даже сравнивает меня со своим добрым князем?» — с болью спрашивал себя теперь Климент и напряженно вслушивался в орудийные раскаты, которые на открытом месте стали теперь вдвое сильнее.

Чем ближе подъезжали они к цели, тем с большим трудом продвигались вперед. Они нагнали две стрелковые роты. А затем их самих обогнала казачья полусотня. Вдоль дороги они видели обозные телеги, пустые ящики из-под снарядов, солдат, сидевших прямо на снегу. Местность все еще была волнистой, но уже явственно слышались не только орудийные, но и ружейные залпы и даже отдельные выстрелы. У Климента постепенно нарастало беспокойство. Он не думал больше о своих разочарованиях. И хотя время от времени вмешивался в разговор друзей, или же вслушивался в смех Ксении, или видел ее большие, печальные глаза, предательски выдававшие ее увлечение, он уже не страдал. Он думал только о предстоящем сражении. Не раз он слышал рассказы раненых о том, как все там у них было. Теперь он спрашивал себя, как и что будет, и неужели ему действительно предстоит участвовать в самом настоящем сражении или же их остановят в нескольких километрах от поля боя? Посмотрим, посмотрим. Примерно через четверть часа мы будем там. Он испытывал страх и стыдился этого чувства; в то же время его охватило лихорадочное любопытство. Его бледное лицо, осунувшееся за последние дни, пылало от внутреннего возбуждения, глаза блестели. Торопясь как можно скорее увидеть сражение, он не задумывался над тем, что произойдет, если турки прорвутся.

Когда наконец они поднялись на последний взгорок и перед ними раскрылось во всю ширь поле боя, Климент увидел в снежной долине по другую сторону села две длинные цепи войск. Они залегли одна против другой. Русская весьма негустая цепь изогнулась дугой, так что село Верхний Богров оставалось за нею точно по середине. На ее флангах было всего лишь несколько казачьих сотен и один-единственный батальон в резерве. Климент хорошо видел, как двигались туда-сюда кавалеристы. Орудия находились в укрытиях, хотя громыхание их слышалось непрестанно. Турецкая цепь были тройной. Ее усиливали резервные батальоны, позади нее маневрировали плотные войсковые массы, стремясь развернуться и обхватить русские фланги. По бокам и главным образом в центре стояли турецкие батареи. В глубине долины, словно декорации на этой огромной сцене, дымились развалины Нижнего Богрова.

Эти две людские цепи — тонкая и толстая — непрерывно и ожесточенно стреляли друг в друга. Над ними носился лиловый дымок. То и дело пролетали снаряды, разрывались, засыпали цепи дождем картечи, падали среди маневрировавших турецких батальонов, среди занятого русскими села, взрывались, разрушали и зажигали дома.

Как только Климент увидел эту не раз встававшую в его воображении и все же незнакомую, жуткую картину боя, как только грохот и сотрясения слились с криками солдат, которые поднимались, бежали с винтовками наперевес, кололи друг друга штыками, падали, отступали, что-то словно перевернулось в нем, натянулось, как струна, и раздвоило все его существо. Клименту хотелось бежать отсюда, его ужасало, отталкивало это человеческое безумие. Но, пока повозки везли их к разрушенному турецкой артиллерией селу, в нем росло, усиливалось неизвестное ему прежде чувство холодной жестокой мести к мучителям его народа; какая-то неведомая сила заставляла его убивать, и, как никогда прежде, он был готов убивать или умереть.

***

Снаряды падали и вдалеке и близко. После каждого взрыва приземистое здание школы сотрясалось.

— Надо убираться отсюда. Это безумие! Нас разнесет вдребезги!..

Кто это кричит! Но разве не безумие все, что происходит здесь?! Климент знал одно: раненых. Ему их несли без конца. Перед его глазами были разорванные мышцы, раздробленные кости, потоки крови. Уже не было наркоза, и он резал просто так. Двое санитаров сжимали раненого до такой степени, что тот едва не задыхался; корчась от безумной боли, он выл, ревел, пока не терял сознание.

— Следующий.

Казалось, у него нет сердца… «А в самом деле, осталось ли у меня сердце? — думал Климент. — Такие страдания, боже мой! Такой ужас!» Ему хотелось бросить все, схватить ружье и... Но надо резать, вспарывать, засовывать в рану пальцы. Отвратительное ремесло, оно больше подходит этому бульдогу Грину.

— Еще трое, еще трое! — кричали санитары, подносившие раненых. — Дайте дорогу! Эй, сестрички. Идите сюда!

Сколько еще времени будет продолжаться? Будет ли конец сегодняшнему дню? Люди лежали впритык друг к другу. И в соседней комнате у Григоревича было то же самое. И в коридоре. И на дворе, где Бакулин с сестрой Варей и Цамаем встречали легкораненых, перевязывали их, и те снова возвращались на позиции. В коридоре мелькал Бубнов. Кричал, ругался... Как, Нину? Нет, сестру Кузьмину... Сестра Кузьмина выбежала, как девочка, на улицу.

— Умер, — сказала Ксения, вопросительно глядя на Климента своими большими глазами.

Но он даже не задумался над тем, о ком она говорит. Кто-то умер. Как будто на это требуется его согласие. Он кивнул.

— Пусть его унесут... Или оставь.

Унести ведь было некому. Все только вносили, вносили, вносили. «Нас и так всех перебьют, — думал Климент. — Почему нам нельзя бросить все это и идти туда? Двадцать человек, — двадцать ружей. Хватит возвращать к жизни. Хочу убивать, убивать».

— Доктор Будинов! Климентий Славич!

Его зовут. А он как раз зашивает рану.

— Сейчас закончу.

Страшный грохот заглушил его слова. Школьное здание закачалось. Наполнилось пылью. Посыпалась штукатурка.

— Выжили и на этот раз...

— Ксеничка, перевязывай... Кто меня звал! — спросил он наконец, выпрямившись.

Никто его уже не звал.

— Давайте следующего... Отодвиньте этого, снимите его! Будешь жить, братец...

Он хотел подбодрить раненого. Улыбался. А слова были сухими. Уж такие мы, мужчины. Хорошо, что есть тут сестрички.

— Давайте скорее!

Положили следующего. Он был ранен в лицо. Раздроблена челюсть. Он плакал, плакал. А слезы — одна кровь.

В окно кто-то крикнул:

— Снова их отбили... Откатились назад!

— Слава богу! — перекрестились все.

— Может, скоро подойдет подмога?

— Ой, мамочка, мама... — вскрикнул вдруг кто-то в углу так страшно, что все умолкли, и только крикнувший продолжал стонать.

Один из раненых сказал:

— Дайте ему поцеловать икону.

Остальные всполошились:

— У кого есть икона? У кого есть пресвятая богородица?..

Никто не отозвался. Не обнаружилась ни у кого. А может, кто для себе ее приберег?

Снова внесли раненых. Среди них был майор тамбовского полка. Его знали. Многие повторяли имя: Златолинский. Приподнимались, чтобы увидеть его.

— Ваше высокородие... И вы?.. Тут, тут есть местечко, ваше высоко...

— Для пуль не существует чинов, удальцы. Да ведь это ты, Петухов! Скажи, это ты, братец?..

— Так точно, я, ваше высокородие... С ногой что-то... с ногой. — Петухов стал всхлипывать. — А с вами что, благоволите сказать.

— У меня дурацкая история, братец! Вот тут... и тут.

Обняв одного из раненых, сестра Нина приподняла его и что-то сказала. «Такая с виду слабенькая, бледная, а какая у нее сила!» — подумал Климент.

— Помоги сестре... чего рот разинул! — крикнул он санитару, тоже засмотревшемуся на нее.

А Ксения, послав санитара Ваню за бинтами, принялась поправлять окровавленными, липкими руками косынку и тщетно старалась завязать ее потуже. В это время со двора послышались крики. В одно из окон вместе с ветром ворвались клубы черного дыма.

— Что это? Да мы тут заживо сгорим!..

— Пожар! Пожар!

Раненые — неперевязанные, с ампутированными конечностями — забеспокоились:

— Санитары! Ради бога, скорее! Горим!

— Замолчите! Горит сарай!

Кто кричал? Кто просил? Кто приказывал?

У двери снова толчея.

— Разве вы не понимаете — нет места! На дворе... на дворе кладите.

— А тот доктор, что на дворе, велит в дом нести...

— Вносите! — крикнул, не глядя, Климент. — Нина, посмотрите... подготовьте и их... Где сестра Кузьмина?

— Ее вызвал доктор Бубнов. Оперировать Бугаевского.

— Бугаевского? Кто он такой, этот Бугаевский, почему все там?..

— Человек, — сказала Нина.

Он бросил на нее быстрый взгляд, но она уже встречала носилки. Между ними протиснулся санитар Ваня.

— Вот, последние, — сказал он, подавая Ксении четыре пакета бинтов.

— Как последние? Мы привезли столько бинтов!

— Видно, потерялись в пути, Ксения Михайловна. Не знаю...

— Постойте! Молчите! Молчите же! — прикрикнула на него Ксения.

— Кто? Что?

— Ш-ш-ш! Слушайте!

— Что слушать? Как те ревут!

— Слушайте, слушайте, братцы!

Невольно прислушался и Климент. Звуки ружейной пальбы, гром орудийных выстрелов заглушали наводящий ужас вой, более сильный, чем когда-либо.

— Общая атака.

Все прильнули к окнам. Из них была видна середина вражеских цепей.

— Глядите... Сейчас все решится!.. Господи, спаси и помилуй нас!

— Почему молчат наши? Чего ждут? Почему не стреляют? Ведь всего каких-то пятьдесят шагов... Стреляйте! Стреляйте!

Воцарилось жуткое молчание. Климент оставил раненого, кинулся к окну. Ксения тоже. И раненый приподнялся на столе... Нина Тимохина с глухим стоном бросилась к носилкам — на них лежал Сергей Кареев. Вся дрожа, она что-то говорила ему сдавленным голосом и с лихорадочной поспешностью расстегивала тонкими пальчиками его пропитанную кровью шинель.

— Аллах!..

Этот крик заполнил собой все.

Никто не проронил ни звука. Все ждали, затаив дыхание. Ждали. Плотные неприятельские цепи волной накатывались все ближе и ближе к русским позициям. Тридцать шагов... Двадцать... Вот сейчас они обрушатся и все сметут, сотрут...

И вдруг — залп! Как подкошенная, свалилась первая вражеская цепь. Сотни, тысячи людей.

— Ур-раа-а!.. — Раздалось там и тут.

— Их гонят! Они бегут! Ура-а-а!

— Слава богу!.. Бейте, колите их... Еще, еще!

Что-то просвистело. Загрохотало. Во дворе. Воздушная волна отбросила их от окон. Климент упал возле Нины. Ксению отшвырнуло в противоположный угол комнаты. Новый взрыв, затем еще подальше... поближе... Что-то пробило стену, треснуло, оглушило их. Вопли, крики. Климент успел только увидеть, как одна стена словно распахнулась и крыша медленно поползла на них. Охваченный ужасом, он чувствовал, что надо искать выход... Где дверь? Но тут что-то ударило его, и он потерял сознание.

Он открыл глаза, но не видел ничего — кругом была темнота. Безумная мысль мелькнула у него в голове: «Я умер! Нет, не умер, раз я способен думать и слышу какие-то голоса... Нет, не прежний рев и не грохот орудий. Я слышу песню. Неподалеку определенно маршируют солдаты. Наши. Значит, мы удержались, дождались, — думал он и припоминал то жуткое ожидание перед решающим залпом. — А теперь, похоже, уже прибыл Гурко и, пока я лежал, они, может быть, уже гонят их к Софии!..»

Эта мысль словно бы пробудила его вторично. Он повернул голову. Вгляделся. Он лежит, видно, под каким-то навесом. На сене. Далеко друг от друга и от него слабо горят два фонаря. Кругом лежат раненые солдаты. Спят, стонут, молчат. Значит, и он ранен, раз он тут. Голова у него болела и кружилась. Он хотел было ощупать, перевязана ли она, но его правая рука упала, как подсеченная. Он ощупал ее левой. Перевязка. Шина. Это работа Григоревича — только он так по-глупому накладывает шины... Но у меня действительно сломана рука, и правая! Он хотел припомнить, как это случилось, но в памяти его только ясно вставала картина, как пополз и обрушился на них потолок; он вздрогнул. А как же остальные! Они живы? Где они? Ксения? Аркадий? Нина?.. Почему-то ему казалось, что он в последнюю секунду как будто видел там Кареева... Климент поднялся — все поплыло перед глазами — от раны над ухом. Только бы не внести инфекцию! «Как же я сам ее перевяжу», — думал он, с трудом двигаясь в полумраке, переступая через раненых, а те, хотя и не видели, кто это, просили его поглядеть их раны и позаботиться о них. «Сейчас, сейчас, братцы», — говорил он и продолжал искать своих.

У второго фонаря стояло несколько человек. Он их не знал, но, похоже, это были врачи. Он спросил у них про Бакулина.

— Он там. Вот там! — И они указали ему на дом в конце темного двора. — Там операционная.

На неосвещенном дворе вповалку лежали раненые. Они лежали на разбросанной прямо на земле соломе, на навозе, на сухих листьях. Разговаривали. Стонали. Смотрели на холодное звездное небо.

Проходя между ними, он слышал, как один голос спрашивал:

— Прокопий, ты жив?

Издалека ему отвечал другой голос:

— Жив пока, брат, жив...

Климент слушал их, и горькое отчаяние сдавливало ему горло. «Какие муки приняли за нас эти люди, какие муки! И если мы их заслужили чем-то, то опять-таки муками, которые мы приняли за века рабства. — Теперь, когда сражение закончилось, душа его будто возродилась снова, смягченная, ко всему восприимчивая, готовая понять каждого, преклониться перед страданием и облегчить его. — Только скорее закончилась бы война! О, те, что будут возвращены к жизни, те, что так страдали, те будут знать, какой должна быть эта жизнь», — говорил себе Климент, проходя мимо сломанных ворот, где светил фонарь.

Несколько кавалеристов спрашивали там кого-то из сестер Красного Креста. Он хотел сказать им: «Красный Крест тут. Которую из сестер вы ищете?» Но тон, каким кавалеристы спрашивали, ему не понравился. Он побрел дальше и наконец добрался до дома. Удивился. Как такой большой дом, и притом не турецкий, остался цел и невредим?

Внизу было две комнаты. И в одной и в другой оперировали, но там не было его друзей. Когда же он, поднявшись наверх, отворил первую дверь, то сразу увидел их. Аркадий, Ксения, Григоревич, Кузьмина стояли у операционного стола, еще кто-то с забинтованной грудью склонился над столом. А на столе лежала Нина.

— Что... что с нею? — вскрикнул Климент, словно не допуская, что с Ниной может что-нибудь случиться.

Все обернулись к нему. Они плакали. Григоревич часто моргал, силясь смахнуть под очками слезы. Бакулин трясся в беззвучном рыдании.

— Мы вернулись к жизни, Климентий. И ты вернулся... А она.

— Она ранена? Вы пытались?..

— Сделали все...

Нина была по грудь прикрыта шинелью. Ее прямые русые волосы были распущены. Губы распрямились и вытянулись. Она еще дышала. Все еще дышала. И выглядела очень спокойной — была исполнена того обманчивого, жуткого спокойствия, которое предшествует концу.

Тот, кто, тяжело опираясь о край стола, склонился над Ниной, был Сергей Кареев. Значит, действительно он видел его тогда! В памяти Климента снова возникла вся сцена: Нина склонилась над ним... Это было там. А тут он склонился над нею...

— Нина, — повторял дрожащим голосом Кареев. — Нина!..

Она не отвечала. Взгляд ее был неподвижен. Она смотрела куда-то в одну точку... Что-то видела... И хотя не было никаких преград, которые бы отделяли ее от окружающего мира, Клименту все же казалось, что она сейчас уже не с ними, да и что с той самой поры, как он узнал ее, она никогда не была с ними. Та, которая продолжала выполнять свой долг сестры милосердия, была сестрой Тимохиной, а настоящая Нина Тимохина угасла еще под Плевеном вместе со своим Павлом.

Вдруг она пошевелилась, приоткрыла плотно сжатые губы. Кого-то позвала... Кого-то увидела, дорогого, милого... Потом судорожно вытянулась, застонала и испустила дух.

«И ради кого эти муки, эти страдания? — спрашивал себя потрясенный Климент, переводя взгляд с ее умиротворенного лица на Сергея, который прижался лбом к ее руке, и на Ксению, которая плакала в углу, низко опустив голову. — Те, которые уйдут, оставят тут скорбь. Но тут они оставят и любовь. Ничего они не возьмут с собой. Ничего».

 

Глава 29

Третий раз встречались Позитано и Андреа — и с каким риском для него, — а Позитано все еще не мог вдохнуть в Андреа и малой надежды. Ходил Позитано и к Джани-бею и к коменданту Осману Нури. Вчера пошел просить самого маршала Сулеймана. Но главнокомандующий, оказывается, отбыл — тихо, без парадов. И вообще после вчерашнего дня едва ли кто стал бы слушать какие бы то ни было просьбы. Уже все знали о сражении у Верхнего Богрова — турецкая армия разбита, отступает. Непрестанно двигались через город войска; те самые долгожданные войска, которые прибыли всего лишь четыре дня назад, теперь поспешно отступали к Пазарджику и Кюстендилу. А вместе с ними бежало и турецкое население. Пускай бегут. Позитано никогда не сомневался, что события будут развиваться именно так. Но что станет с Недой? Единственное, что он мог разузнать и сообщить Андреа, было то, что она находится в комендатуре. Не очень утешительное известие!

Когда переодетый Андреа покинул итальянское консульство, маркиз долго оставался в кабинете, где они разговаривали. Он стоял у окна, которое открыл, несмотря на врывавшийся через него холод, и напряженно вслушивался в далекие орудийные залпы, стараясь угадать, куда сумели продвинуться русские. Неужели они уже где-то у Враждебны? А может, еще южнее? Вероятно, они перережут Константинопольское шоссе. Его необходимо перерезать.

Он закрыл окно и подошел к карте, которую недавно повесил на стену между своим портретом в мундире пожарного и какой-то гравюрой... Да, там ведь есть мост, припоминал он и все с большим увлечением углублялся в рассуждения о дальнейшем ходе войны. Одна колонна русских должна спуститься к югу вдоль реки. Она пересечет Константинопольское шоссе, отрежет туркам путь к отступлению. Вторая колонна пересечет берковицкую дорогу. И тогда штурм! — вслух рассуждал он, то приближаясь к карте, то отходя от нее, и снова прикидывал возможные ходы для русских. И хотя им суждено было остаться в стенах его кабинета, ему доставляло удовольствие представлять себе, как все это произойдет.

— Вито! Витторио! — услышал он через приотворенную дверь голос жены.

— Сейчас, Беппина. Иду!

Он никак не мог оторваться от карты. «Какие же части ведут наступление? — думал он. Казачья конница, о которой он так наслышан, казалась ему самым подходящим родом войск, чтобы окружить город, прежде чем атаковать его. — Ну, конечно же! Так будет разумнее всего. Именно так. Отсюда и отсюда. Осман Нури задохнется от бешенства! Да! Плохо, что этот их Сулейманчик успел удрать. Зато могут поймать Сен-Клера... Э нет, он англичанин! Неприкосновенная личность! Жаль, жаль!»

— Вито! Ведь стол уже накрыт, пойми!

— Иду!

С сожалением оторвался он от карты. Доносившийся из столовой запах еды приятно дразнил его обоняние, и он вдруг ощутил голод. Жаркое, конечно. Моя Джузеппина знает, что я люблю жаркое! И тут же подумал о рождественской индейке. Он и свинины заказал Паоло, чтобы приготовить по-здешнему — с кислой капустой, с красным вином... Но тут он снова вспомнил про войну. И усовестился. Хотя что поделаешь, рождество есть рождество!.. Улыбаясь, он подошел к лестнице, но шум у главного входа остановил его.

— Что там происходит, Паоло? — крикнул он, как всегда проявляя любопытство.

— Какой-то турок, офицер!

— Тот самый?

— Этот настоящий, господин маркиз!

«Ах, я осел, значит, он знал! — выругал себя Позитано. — Конечно, конечно. Но раз он не выдал... Пусть только посмеет», — хмурился он и смеялся, идя навстречу турку.

Это был адъютант коменданта капитан Амир. Радостное предчувствие шевельнулось в его душе. Наверное, насчет Неды! Слава богу...

— Прошу вас, бей! Какие новости вы принесли нам?

— Важный приказ его высокопревосходительства...

Приказ? Снова какая-нибудь нелепость!

— Витторио! — послышалось сверху.

— Паоло, скажи маркизе, что я занят... Так это приказ, бей? И уже консулам? — заметил он, не скрывая насмешки.

— Вот, — сказал капитан Амир и жестом, выдававшим его раздражение, протянул маркизу конверт, облепленный зелеными восковыми печатями.

— Благодарю. Садитесь, покурите, пока я буду читать.

Амир взял сигару, но не сел.

— Я тороплюсь, — сказал он.

Позитано сразу же заметил в нем перемену. Сейчас он все сильнее ощущал ее. Амир проявлял нетерпение. Они теперь как никогда спешат, посмеивался Позитано, неторопливо разламывая большие печати и вскрывая конверт.

Он прочитал:

— «Его превосходительству консулу Итальянского королевства... — Маркиз пропустил как всегда общие места. — Принимая во внимание создавшуюся обстановку и приближение неприятеля к Софии, — читал он дальше, — а также в соответствии с новыми стратегическими планами турецкого командования... Вам надлежит сегодня же вечером оставить город». Иначе говоря, бежать!

— Значит, вы уезжаете, бей? — не удержавшись, спросил он, подняв на Амира глаза.

— На все воля аллаха, — скромно ответил Амир.

— Да, война есть война! — заметил Позитано и продолжал читать. «Всем иностранцам, прибывшим или проживающим в городе, надлежит присоединиться к армии...» Есть такие, есть!.. «Всем иностранцам...» Это я уже читал. «...прибывшим или проживающим в городе, надлежит присоединиться к армии вместе со всем своим имуществом, которое они сумеют взять с собой, до наступления темноты. Сразу же после отхода последних войсковых частей, которые в настоящее время ведут арьергардные бои по ту сторону реки, город будет подожжен, чтобы в руки неприятеля не попали военные склады. Настоящим правительство Его Императорского Величества Султана снимает с себя в дальнейшем всякую ответственность за безопасность живущих в городе Софии подданных дружественных нам держав».

— Да-а... — протянул потрясенный Позитано и уставился на Амира. — Город будет подожжен! Все сгорит! Нет, нет, это не укладывается в моей голове... И вообще, я отказываюсь выполнять приказ вашего коменданта!

Амир презрительно передернул плечами.

— Как вам угодно.

— Как мне угодно?.. Вы только это можете сказать?.. Как мне угодно!

— Он касается не только вас.

— Как раз поэтому... Да, да!

— Нам не легче, — сказал Амир. — Вы приедете в Константинополь и снова станете консулом... А меня вы не спрашиваете, куда я денусь? — вспыхнул он вдруг. — Разве мой дом, мои дети не здесь?

— Но ведь это не причина для того, чтобы поджигать город! Зачем? Неужели его превосходительство не знает, что в разгар зимы это верная гибель для людей. Это бесчеловечно! Европа этого не...

— Тут не Европа, — оборвал его Амир, махнул рукой и, не простившись, вышел из консульства.

Что же теперь делать? Что? Позитано стоял посреди маленького салона бледный, одеревеневший от охватившего его ужаса. «Пожар... Нет, не только пожар! В их складах хранится столько снарядов, патронов, что все просто взлетит в воздух! Нет, нет! Если об этом узнает Джузеппина... Несчастная, у нее и без того нервы... А куда идти, когда такой холод и снег? Нас здесь сто шестнадцать человек. Что им сто шестнадцать человек, когда они весь город хотят сжечь? Нет, надо что-то предпринять. Который час? Два. До шести четыре часа».

— Бепа... Бепа! — крикнул он, кинувшись к лестнице. — Я должен срочно уйти ненадолго.

— Что-о?!

— Уйти надо срочно... Крайне необходимо, дорогая... Сию же секунду.

— Все на столе, неужели ты не понимаешь?

— Раз это необходимо, значит, необходимо!

Он едва удержался, чтобы не рассказать ей. «Нет, ей еще нельзя говорить об этом. Без меня она тут просто сойдет с ума. Через полчаса я вернусь, и тогда...»

— Через полчаса буду дома... Я отлучусь только на полчасика, — крикнул он жене.

— Иди! — сказала она. — Когда это бывало, чтоб ты вовремя сел за стол... Иди!.. Куда ты отправляешься?

— К Леандру... К Вальдхарту. Нет, нет, только к Леандру, — объяснял он ей, одеваясь с лихорадочной поспешностью.

***

Леге передал по телеграфу прошение об отставке и также по телеграфу получил сообщение, что отставка его принята и на его место за неимением другого кандидата назначен Морис де Марикюр. Де Марикюр питал большое уважение к бывшему шефу и вопреки настоянию своей жены переехать в свободные комнаты консульства не сделал этого. Тем более что Леге, его мать и мадемуазель д'Аржантон рассчитывали после рождественских праздников выехать в Париж.

Известие о необходимости немедленно покинуть город застало Леге в кабинете. К нему вбежал необычайно взволнованный де Марикюр. Капитан Амир только что вручил ему приказ коменданта.

— Что делать, сударь? Ради бога, посоветуйте, что делать?

Леге не видел необходимости принимать какие-либо решения. Приказ был ясен, ответственность полностью перекладывалась на консулов. После всего, что произошло, ничто уже не могло его удивить.

Что касается его самого, то он готов тотчас же убраться отсюда. Единственное, что связывало его с этим городом, была могила дочери. Но в ней ли еще она? Он был не в состоянии представить себе, что она там, в земле, закоченевшая. Возможно, она уже совсем другая, не она... Он гнал от себя прочь кошмарные мысли. Искал какое-нибудь успокоение, какой-то выход для души, которая задыхалась тут среди воспоминаний и видений прошлого. Но он не находил успокоения.

И вот теперь испуганный Морис допытывается у него, что делать.

Не прошло и нескольких минут, как в консульство прибежали фон Гирш и фон Вальдхарт — они получили приказ первыми. Австрийский консул выглядел скорее растерянным, чем испуганным, барон Гирш — человек другого характера — задыхался от гнева.

— Это беззаконие! — кричал он. — Грубое, беспрецедентное нарушение международного права! Господа! Господин Леге! Господин де Марикюр! Мы должны найти выход... Я привел вам моего фон Вальдхарта... Послал за маркизом...

— Должны! — сказал Леге.

В эту минуту он вспомнил, как стоял тогда, в метель, перед домом и ждал. Выход? Есть ли выход? А потом появился фаэтон... Неужели и сейчас есть такой выход? Конец. Конец всему.

— Господа... фон Вальдхарт, вы должны меня поддержать... Особенно вы, фон Вальдхарт. Я ваш подданный! — трясся от волнения барон Гирш. — Тут поставлены на карту мои интересы, а вы со своими аргументами, политикой...

— Лично я на вашей стороне... Но говорю вам, наше правительство...

— Оставьте ваше правительство! — с нетерпеливым жестом бросил банкир. Его широкие черные брови мрачно нависли над крупным носом, он был похож на попавшего в ловушку старого орла. — Хватит уж этих правительств! — продолжал кричать он. — Господа, я апеллирую к вам, обратитесь по телеграфу к вашим послам... Я пошлю телеграмму великому визирю!

— Да они просто не примут наших телеграмм или же не отправят их, — сказал де Марикюр.

— Но вы, господин Леге, согласны со мной, что необходимо что-то предпринять? Думайте, господа! Де Марикюр! Фон Вальдхарт, вы обязаны мне... — он не договорил, чем обязан ему австрийский консул, и поглядел на часы. — Десять минут третьего! Десять минут третьего, понимаете ли вы, что это означает — десять минут третьего?

— Я слышал, что комендатура предоставит нам повозки, хороших лошадей...

— Да перестаньте вы с вашими глупостями, Вальдхарт! Ну скажите ради бога, могут мне помочь ваши пять-шесть повозок, когда у меня здесь всяких материалов на сотни и сотни повозок! И вообще предупреждаю вас! Я буду жаловаться лично графу Андраши... Такой роковой для меня момент, а вы? Чем вы помогаете мне? Вы представляете себе... А вот и Позитано. Вас нашел мой человек, маркиз?

— Никто меня не находил. Я пришел сам. Но вы, кажется, уже все знаете?

— Катастрофа, маркиз! Я говорил с вашими коллегами...

— Я называю это садизмом! — прервал его Позитано, торопливо пожимая всем руки.

— Да, да, мой друг, это садизм, — ответил Леге.

«Я это хорошо знаю. Испытал на себе, — продолжал он мысленно, — раньше я воспринимал все это умозрительно, а теперь я понял... Это не люди. Это скоты».

— Беда в том, что их соображения носят чисто военный характер, — заметил фон Вальдхарт. — Если склады попадут в руки русских...

— Меня мало интересуют их склады! — злился еще больше фон Гирш. — И, наконец, неужели вы не понимаете, Вальдхарт, что вам надлежит прежде думать о моих складах, а не о их! Оборудование! Инструмент! Шпалы! Все, все! И зачем только я загубил в этом захолустном городишке два месяца своего дорогого времени, а? Чтобы сохранить все это имущество от русских. Чтобы вести на сей счет разные переговоры, ссылаясь на определенные оговорки относительно концессий. А теперь? Сами турки сожгут их теперь! Надо ли вам говорить, господа, во что выльются мои убытки?!

— Нет, — сказал Позитано.

— В самом деле, не надо, — сказал и Леге.

Все, что говорил Гирш — его интересы, расчеты и концессии — казалось ему теперь просто кощунством, оскверняло смысл происходящей человеческой трагедии. Он опять увидел мир, разделенным на тьму и свет, и тьма угрожала поглотить все.

— У человека должна быть совесть! — сказал он, глядя не на них, а в тот угол кабинета, где любила сидеть с книжкой Сесиль.

— Леандр, друг мой!

— Да, Витторио, я знаю, что ты понимаешь меня лучше всех... Уехать в такую минуту, спасаться, бежать, когда в каждом доме тут дети, люди, такие же, как и мы, люди. Нет, не могу! — он встал. — Совесть говорит мне: хватит! Ради чего будут умирать тысячи? Нет, я не могу покинуть город. Я остаюсь.

Молчание отчаяния встретило его слова. За стеной послышался нетерпеливый голос мадам Леге. И суховатый голос мадемуазель д'Аржантон.

Побледневший де Марикюр сказал:

— Если бы в этом был бы какой-то смысл, мы остались бы все. Но так...

— Как же я не подумал об этом раньше! — воскликнул со слезами на глазах Позитано. — Но мы в самом деле решим остаться... Одну минуту, Вальдхарт... Мы же тогда спасем город! Я уже знаю как! Мы им заявим об этом...

— Кому?

— Их маршалам и генералам, барон! Но прежде всего всем корреспондентам, да! Представьте себе, мы отправляемся к коменданту и заявляем! Нет, нет, и мы письменно, так же, как они... «Мы, консулы Французской Республики, Австро-Венгерской империи, Итальянского королевства, в знак протеста против вашего бесчеловечного намерения...»

— Но они все равно подожгут нас, не моргнув глазом!

— Пусть только посмеют, пусть посмеют, фон Вальдхарт! Мы им заявим, что остаемся в городе, в своих консульствах, вместе со своими семьями и со всем персоналом... С санитарными миссиями, которые до сего дня лечили их раненых... С соотечественниками своими, которые строили им железные дороги… Да? Фон Вальдхарт? Де Марикюр? Теперь вам ясно? И подчеркнем, что об этом извещены корреспонденты... И пускай они после этого попробуют воспрепятствовать им писать об этом... Пускай бросят вызов всему миру...

— А если они все же подожгут город? — продолжал колебаться фон Вальдхарт.

Позитано презрительно поджал губы.

— Если бы это были только Осман Нури и Джани-бей... Но за ними стоят другие, фон Вальдхарт. И вы знаете кто. Они хорошо понимают, что может из этого получиться. Они отменят этот приказ, будьте уверены, они отменят его!

Де Марикюр тоже колебался. Но, встретив решительный взгляд Леге, он сразу же приободрился, кивнул головой и поспешно сказал:

— Ну, тогда за дело... Время ведь бежит!

Они написали протест. Трое консулов поставили под ним свои подписи и отправились к коменданту. Фон Гирш и Леге проводили их за ворота консульства. На прощанье фон Вальдхарт сказал официальным тоном, словно в последний раз хотел напомнить Гиршу:

— Не забывайте, господин барон. Я подписал это только ради вас!

— Мы все уладим в Вене...— поспешно сказал фон Гирш и ободряюще помахал ему рукой.

— Леандр, если мы задержимся, пошли кого-нибудь предупредить Джузеппину, — крикнул Позитано.

Леге кивнул. Они постояли немного, молча глядя вслед фаэтону, пробирающемуся через бесконечную вереницу уходящих из города турок.

— Пойду и я, — сказал Гирш. — Уже половина третьего. Поеду, распоряжусь, пусть хоть инструмент погрузят. Надо быть готовым ко всяким неожиданностям. Но будем надеяться на лучшее, дорогой господин Леге! До свидания, благодарю!

Леге машинально пожал ему руку, он не заметил даже, когда Гирш сел в фаэтон, когда уехал. Он видел только толпы онемевших от страха людей и вслушивался в далекие орудийные выстрелы. Все это его нисколько не трогало внешне. «Вот тут, на этом же самом месте, — думал он, — стоял я, поглощенный своей болью, когда принесли мою девочку... Маленькая моя, — говорил он ей в душе, — ты прежде меня испытала это... — Вся жизнь тут — сплошное страдание и ужас. Несчастные, несчастные дети...»

 

Глава 30

Надвигался вечер, а Филипп все еще стоял у ограды резиденции правителя, прячась от стражи, которая давно уже подозрительно поглядывала на него, прислушиваясь к орудийным выстрелам. Ветер доносил их уже совсем отчетливо. Иногда ему казалось, что они приближаются. Он невольно оборачивался, поглядывал на дорогу. По ней тянулись непрерывной вереницей нагруженные до предела повозки с забравшимися на них турчанками, детьми и слугами. Некоторые плакали. Другие уже примирились. Это безудержное бегство местных турок, больше чем пушечная канонада, говорило ему о том, что надвигается.

И Сен-Клер бежит: перед входом во дворец стоял его украшенный английскими флажками экипаж, нагруженный чемоданами. Филипп ждал майора у наружных ворот. Более тягостно, более унизительно он еще никогда никого не ждал. Полтора часа назад сюда прибыли консулы, вошли во дворец, предводительствуемые Позитано, побыли там немного, ушли. Филипп прятал лицо в воротник пальто, но, когда их фаэтон проезжал мимо него, он заметил, что они о чем-то возбужденно говорят. Для чего они сюда приезжали? Отчего поздравляли друг друга? Останутся они в городе или тоже сбегут?

Убежал бы и Филипп; когда у человека есть золото, мир перед ним открыт... Но нет, нет, он этого не может сделать. Все так запуталось и усложнилось. С ужасом и мукой ощущал он собственную вину во всех жутких событиях предыдущих дней. Последнюю свою надежду он возлагал все на того же Сен-Клера, который так бессовестно его обманул. «Я причина их ареста, — думал он и лихорадочно припоминал весь тот разговор с Сен-Клером в гетто... Из ненависти к Андреа сделал он это, не ради корысти. А теперь ее мучают, глумятся над нею вопреки заверениям Сен-Клера... Зачем он все это сделал, зачем? — Ведь Андреа на свободе... Ждет русских. Он предаст меня. Но ведь у него нет доказательств! А к чему доказательства? — говорил себе порой Филипп. — Он ведь уже стрелял в меня. Тогда мне надо бежать! Но могу ли я, если сестра моя и отец в тюрьме, если я сам повинен в этом?» Филипп заметно похудел, весь издергался. Не спал ночами. Тщетно искал он в душе оправдание, тщетно играл перед Сен-Клером роль обманутого, оскорбленного... Теперь он пришел просить его. Он стоял озябший, весь дрожал. «Они приближаются — в самом деле, орудийная стрельба становится все ближе! Что же будет, когда бои перенесутся сюда, в город? Где можно будет укрыться от снарядов? Хорошо еще, что наш дом находится в западной части. И все же, если возникнет необходимость искать где-нибудь прибежище, наверное, стоит взять с собой все золото? Нет, пожалуй, будет обременительно. Да и может произвести кое на кого впечатление... Лучше половину зарыть во дворе. И купчие тоже». Он положит их в жестянку, хорошенько закупорит... Эти купчие, крепостные акты, скупленные за бесценок у убегавших турок, делали его собственником обширных земельных владений — поместья в Биримирце, двух десятков домов с земельными участками в мусульманских кварталах города. На что они ему, он даже не задумывался. Несмотря на страх, в котором теперь жили софийцы, их обуяла бешеная алчность. Покупать, скупать! За сто лир — земельный участок с домом; за двести-триста лир — поместье.

Да, все это скупленное за бесценок имущество в один прекрасный день превратится в огромные деньги. Он хотел удвоить и утроить богатство отца. Временами Филипп говорил себе — это были самые затаенные его мысли: если с Недой что случится, я унаследую все. Но, как это ни было соблазнительно, самая мысль о таком исходе заставляла его вздрагивать, вызывала отвращение к самому себе, и он торопился прогнать ее. Пристыженный, отчаявшийся, он в такие минуты вспоминал свою сестру, ее живые глаза, ее возвышенные мысли. Слезы текли по его щекам. «Я подлец, я сам отдал ее в руки этих извергов, этого... этого...» Он не находил слов для человека, знакомством с которым всегда гордился. Не он ли гордился всегда и ею — тем, что она не такая, как остальные женщины их города, что она умна, что у нее прекрасный вкус. Гордился ею до того самого дня, пока не случилась история с тем негодяем. С той поры он возненавидел ее. Но теперь и гордость и ненависть к ней — все потонуло, растворилось в отчаянном страхе за нее, и он страдал так, как никогда еще не страдал.

Филипп поглядел на часы. Половина пятого. Он стоит тут с половины второго. Он искал его в клубе, в миссии, пока не нашел здесь. Если надо, он простоит до полуночи, до утра... Нет, нет, слава богу! Сен-Клер наконец вышел. В кожухе. А кто это с ним? Лоуэлл. Садятся в экипаж.

Филипп весь напрягся. Еще секунда, и все решится. Необходимо, чтобы все решилось! Экипаж тронулся, повернул к выезду. Приблизился. Сен-Клер и Лоуэлл сидят рядом, не разговаривают. Филипп видел его умное, бесстрастное лицо. Ненавистное лицо с черными неподвижными глазами.

— Господин Сен-Клер! Господин майор! — бросившись наперерез экипажу, крикнул Филипп.

Сен-Клер обернулся. Он ничем не выказал, удивлен ли он его появлением или же ожидал его увидеть здесь.

— Я отдал Амир-бею распоряжение отпустить ее! — сказал он.

— А мой отец... отец? — кричал Филипп, продолжая бежать рядом с экипажем.

— Амир-бею дано распоряжение, — повторил Сен-Клер.

Филипп пробежал еще несколько шагов. Он уже не знал, что спрашивать. Да и не о чем было больше спрашивать. Экипаж укатил. Филипп остановился, задыхаясь. Амир-бею дано распоряжение. Все же вопреки всему Сен-Клер оставался джентльменом. А те! Те?.. Надо немедленно найти Амира! Где он может быть сейчас? Раз ему отдали такое распоряжение, значит, он в комендатуре.

Не медля ни минуты, он пустился бежать к Черной мечети. Он бежал, останавливался, чтоб перевести дыхание, переходил на шаг от усталости, снова бежал, огибая улицы, где видел турок. Он пересек опустевшую Алигину слободу и подходил уже к площади перед тюрьмой, когда оттуда, из улочки, образованной глухими каменными стенами домов, выехал фаэтон с американскими флажками. На козлах сидел хромой Сали и нахлестывал кнутом лошадей. Филипп замедлил шаг. Он подумал: «Безумная, зачем она в такое время ездит по городу! А может быть, она с Амиром? Хоть бы с ним, если с ним, тогда все было бы куда легче». Но с нею был не турок, а Чарли, ее секретарь. Он сидел рядом и держал на коленях ружье. Маргарет подняла воротник меховой шубы, вязаная шапочка плотно прикрывала ее волосы.

— О, Филипп! — возбужденно вскрикнула она, когда он поздоровался с нею. — Остановите! Остановите! — приказала она вознице, но Сали не понял.

Чарли толкнул его ружьем в спину и сделал знак остановиться.

— Я только что подумала о вас, Филипп! Хотела вас искать!

Она указала ему на место напротив себя, приглашая сесть.

Он смотрел на нее, задыхаясь. Сказать ей, что он торопится, что сейчас решается вопрос о жизни его сестры и отца? Но он только смотрел на нее.

— Садитесь! — настаивала она. — С этим возницей мы никак не можем понять друг друга... Необходимо немедленно разыскать капитана Амира.

— И я тоже ищу его!

— Ну, тогда скорее!

— Он, возможно, в комендатуре.

— Там сказали нам, что он у себя дома. Вы знаете, где он живет?

— Примерно. Знаю, в каком квартале.

Филипп сел. Он испытывал какое-то удовлетворение оттого, что она не бывала в доме Амира, — жалкое удовлетворение, потому что она не раз приводила его к себе, то есть в его, Филиппа, дом.

— Ты знаешь, где живет Амир-бей? — крикнул он вознице.

— Ага! Так они его дом ищут? Ну как же мне не знать! — сказал Сали.

Но и Сали, как видно, было не до разговоров. Он подхлестнул лошадей, и фаэтон запрыгал по неровной мостовой.

Поглощенный своими заботами и страхами, Филипп в последние дни редко видел Маргарет. Теперь она была совсем близко, и он разглядывал ее. Крупные черты ее лица заострились. Губы были плотно сжаты. В серо-голубых глазах было беспокойство. «Как она переменилась, — думал он, сравнивая ее с той веселой, обольстительной Маргарет Джексон, которую так недавно, какие-то два месяца назад, увидел впервые и точно так же рассматривал ее. — Все переменилось — она, я, весь город. То, что приближалось, было не просто исходом войны между двумя державами, решающим сражением двух армий — одни уходят, другие приходят... Нет, нет, рушились основы всего. Но она? Почему она все еще здесь? Что заставляет ее подвергать себя опасности? Что ее удерживает? Амир? Она отправилась на поиски Амира. Она ищет его?» Сознание того, что она любит Амира не из каприза, а по-настоящему — о такой любви он сам мечтал, — наполняло его удивлением и горечью.

— Вы слышали, они приказали сжечь город? — сказала она, когда фаэтон загромыхал по улице, ведущей к чаршии.

— Наш город? — испуганно спросил он.

— Приказ отменен, — успокоила она его. — Консулы обратились к властям...

— Так вот почему они там были!

Она рассказала о том, что узнала от корреспондента «Фигаро», с которым только что рассталась. Консулы предъявили ультиматум маршалу Осману Нури. Он их и слушать не хотел.

— К вашему счастью, там были сэр Лайонел Гаррис и майор Сен-Клер. Речь шла о гуманности... о политическом значении... Особенно о политическом значении, — добавила Маргарет и холодно рассмеялась.

— Вы уверены, что приказ отменен?

— Да, да! Я знаю. И английский госпиталь остался.

— Маргарет, у меня к вам огромная просьба! — сказал он и почувствовал, что мысли ее заняты другим.

— Что вы сказали? — переспросила она.

— У меня просьба к вам... Моя сестра и мой отец... Вы знаете! — Голос его задрожал, на глаза набежали слезы.

Она взяла его руку, сжала ее и задержала в своей.

— Что я могу сделать? Впрочем, я еще тогда говорила с сэром Лайонелом... Я думала, что сказала вам об этом.

— Сен-Клер распорядился выпустить их.

— Ну, тогда я радуюсь за вас, Филипп.

— Он дал распоряжение Амиру.

Он видел, как что-то дрогнуло в ее глазах.

— Прошу вас, напомните ему, Маргарет! Вам он не откажет.

— Только бы найти его, — задумчиво кивнув, сказала она и умолкла.

Молчал и Филипп. Он смотрел на вереницу повозок, орудий, солдат, которые выезжали из города.

После площади Баня-баши улицы снова опустели. Люди попадались редко. Чаще — бездомные собаки. Повсюду были широко раскрыты ворота. За стеной одного дома подымался столб дыма. Чарли привстал, чтобы посмотреть, что там происходит, и снова сел. Сали тоже поглядел туда.

— Нелегко бросать свой дом, — сказал он. — А сгорит он — и перестанешь о нем жалеть...

— И ты тоже уедешь, Сали?

— Кто? Я, Филипп-эфенди?

— Ясно ты, тебя же спрашиваю.

Сали подхлестнул лошадь, что-то пробормотал невнятно, потом вдруг крикнул:

— Вон он, бей! Застали-таки его!

— Где?

— Вон, перед домом... Собирается в дорогу.

На поперечной улице перед большими воротами дома Амира стояли две запряженные лошадьми повозки и две запряженные волами арбы. Повозки были крытые, арбы доверху нагружены домашней утварью. Одна турчанка держала на руках ребенка. Остальные укладывали узлы в передней повозке. Слуги продолжали выносить из дому разные пожитки. Амир отдавал им распоряжения.

Кто-то, наверное, ему сказал о приближающемся фаэтоне, потому что он обернулся, остановился на минуту в растерянности, широко расставив ноги. Потом он что-то крикнул женщинам, и те убежали за повозки. Он же нервно зашагал навстречу фаэтону.

Маргарет едва дождалась, пока Сали остановит лошадей. Кровь отлила от ее лица. Филипп даже подумал, не поддержать ли ее.

— Зачем вы сюда приехали? — с трудом скрывая гнев, спросил Амир.

— Вы уезжаете?..

— Все уезжают.

— Я ждала, что вы мне дадите знать о себе, Амир?

Он холодно усмехнулся.

— Вы видите, у меня сейчас другие заботы.

— Амир!.. — Она вся дрожала. — Скажите мне по крайней мере хоть свой адрес. Прошу вас...

— Лучше не спрашивайте у меня его, — сказал он, пожимая плечами. — Я сам не знаю.

— Но я должна... должна вас найти! Где вы будете в Константинополе? Я не хочу расстаться с вами так. Не хочу.

На глазах у нее выступили слезы. Он смутился. И от этого разозлился еще больше. Его красивое лицо стало холодным, жестоким.

— Оставьте меня. Уходите сейчас же.

— Вы меня больше не любите? — воскликнула она в отчаянии и схватила его за руки.

Он отскочил, испугавшись, что чужие глаза увидят эту интимную сцену.

— Нет... нет. Довольно, — сказал он. — Уезжайте... Прошу вас.

Это «прошу вас», произнесенное тоном приказа, больше всего задело ее. Она заплакала, повернулась и пошла к фаэтону. Амир широко зашагал обратно к воротам.

Филипп не заметил даже, как очутился возле него. Сейчас... сейчас! Господи, если пропустить этот момент... Услышав шаги, Амир инстинктивно схватился за револьвер и обернулся.

— Это ты? Убирайся отсюда и ты!

— Майор Сен-Клер сказал мне, что он оставил вам распоряжение... Бей! Сделайте доброе дело, прежде чем уехать... Освободите моего отца... и сестру... Вы знаете мою сестру... она ни в чем не повинна...

Амир остановился. Что-то думал, решал.

— Хорошо, что ты мне напомнил, — усмехнулся он.

 

Глава 31

Сумерки сгущались все больше. В прикрытом обрушившимся потолком тайнике Андреа было уже темно, и он вслепую чистил револьвер, который купил в гетто, возвращаясь от Позитано. Теперь у него уже было два револьвера. И достаточно патронов. Но достаточно ли у него смелости и хладнокровия, чтобы выполнить свой план? Смелость... Отчаяние придавало ему столько смелости, сколько он и не подозревал в себе. Но хладнокровие? Он никогда не мог хорошо владеть собой. «А это необходимо. И не для меня, а для нее. Если чем-нибудь выдам себя, все погибнет», — думал он с таким лихорадочным возбуждением, словно он был не в своем тайнике, а уже осуществлял то, что задумал...

Он хотел дождаться ночи. Ночью в комендатуре караульных и жандармов гораздо меньше. И ночью там не бывает ни Джани-бей, ни Сен-Клер. Остальные — не здешние и не знают его. В этой одежде, с повязкой на лице он как-нибудь туда проникнет. Ворвется запыхавшись, закричит, заорет: «Скорей, мусульмане! Скорей бегите к Язаджийской мечети — тот злодей (тот злодей — это он сам) с еще десятком головорезов напал на склад!» Они попадутся на эту удочку... С оставшимися двумя-тремя справиться будет нетрудно. Третий покажет ее камеру, отопрет. И он втолкнет его туда вместо Неды.

Андреа вынул из кармана горсть патронов и ощупью начал заряжать второй револьвер. Если бы с ним был еще кто-нибудь, хотя бы мастер Велин или его брат Матей. Или сыновья священника Христо, или сыновья бай Анани... Трусы! Спрятались под юбку своих жен. Дважды он ходил к ним. Уговаривал их подготовиться к решительному часу, и они вроде бы все понимали, соглашались и даже пустили слезу. Но было очевидно — они только и ждали, чтобы он поскорее ушел восвояси. И ни один из них не спросил, где он скрывается, не нуждается ли он в приюте. Двенадцать человек — и ни один из них не догадался. А может, все догадались, но трусили и поэтому молчали.

Но даже если бы они и предложили ему остаться у них, он все равно отказался бы. Он, правда, прежде думал: надо убираться прочь из этой грязной дыры. Но с тех пор, как арестовали Неду — он не сомневался в том, что кто-то пронюхал об их встрече и теперь от нее хотят добиться, чтоб она его предала, — он нарочно, с отчаянным и бессмысленным упорством продолжал оставаться в шантане. Он знал, что Неда может не выдержать. Что жандармы могут в любую минуту нагрянуть в его убежище. Придут — и кончится этот кошмар. И для нее. И для него. Сумасбродство, самое настоящее сумасбродство! Самоубийство, безумие... Безумие... «А неужели я люблю ее только разумом? И если она страдает, если она умрет, для чего тогда жить мне?»

Он прислушался к орудийным залпам. Не прекращаются. Даже еще сильнее стали. То ли ночь делает их такими четкими, то ли они приблизились? Никогда ничего не желал он так, как приближения этих орудийных выстрелов. Завтра братушки будут тут. Но эта ночь? Эта ночь!..

Он попытался узнать время. Потом опять прислушался. Снизу, со стороны Соляного рынка, донеслось громыхание колес, и гулкие, тяжелые металлические звуки. Они усиливались все больше и больше. Вскоре над ним задрожали обгорелые балки... со стен дождем посыпалась штукатурка... Что это? Орудия! И тяжелые, крупнокалиберные! Уходят или возвращаются? Вопрос этот не только озадачил его, но и встревожил. Это означает: либо турки хотят сражаться за город, либо они его оставляют! Он долго и напряженно вслушивался. Ни одного пушечного выстрела. Только непрерывное тяжелое громыхание... Сколько может их быть, орудий, зарядных ящиков? Двадцать? Тридцать? Его возбужденное воображение перешло границы. Внезапно — точно так же, как и началось, — громыхание прекратилось и сразу же стали слышны далекие залпы. Потом наступила тишина, и в этой тишине он услышал — и это казалось неестественным — приглушенный женский голос.

Мериам. Он быстро поднялся, выбрался из своего тайника, перегнулся над темными балками.

— Ты зовешь меня? — спросил он.

— Скорее... Как можно скорее!

Он стал пробираться по балкам. Подошел к двери. Он двигался уже смело, быстро, даже не глядя, куда ставит ногу. А достаточно было одного неверного шага, и он полетел бы вниз.

— Входи, — шепнула Мериам.

Он сделал еще шаг. И оказался в коридоре. Над ними, на верхнем этаже, топали ногами, что-то передвигали, стучали.

— В комнату, — Мериам подтолкнула его.

Он вошел в ее каморку. Лампы не было. Горела только одна свеча. Пламя ее заколебалось от движения воздуха и едва не погасло. Андреа прикрыл дверь.

— Что такое? — спросил было он и в ту же минуту понял: комнатушка Мериам была пуста. Ни кровати, ни сундука, ни батистовых занавесок. — Уезжаете?

Она затрясла в отчаянии головой. В глазах ее был страх. Свеча бросала трепещущий свет на ее овальное лицо.

— Папаша Жану требует... Папаша Жану сказал девушкам... Страшно, Андреа!

— А что так пугает вашего папашу Жану?

— Турки говорят, что они подожгут город...

— Подожгут город! Что ты сказала? Повтори! — Он схватил ее за плечи.

Она утвердительно кивнула.

— Консулы сказали: нельзя поджигать! Главный паша сказал: не буду поджигать... Обещал.

— Тогда зачем же ты болтаешь...

— А папаша Жану не верит. Не верит папаша Жану.

— Подожди... Почему он не верит? Он убежден в другом? Может, слышал что?.. Говори! Говори скорее!

— Черкес Галиб-бей тут, Андреа. Очень пьяный... Очень плохой... В Софии, говорит, много продовольствия, хоп — и в огонь! Патронов много, хоп, кричит — и в огонь! Ничего не оставим московцам, кричит!

Он отпустил ее. Галиб-бей. Он слышал такое имя.

А она продолжала рассказывать:

— Папаша Жану сказал... быстрее, быстрее, мадемуазель — все в огонь, дом, товары, девушки... Надо бежать, Андреа! Бежать! Хочешь с Мериам? — она прижалась к нему и виновато заглядывала в глаза. — Мериам сказала папаше Жану — или красавчик Андреа, или не будет Мериам...

Кто-то шел по коридору. Отворял двери, кричал:

— Давайте, быстрее... Выходите все...

Это был папаша Жану.

Мериам сразу же накинула на дверь крючок. Андреа не шелохнулся. «И чему тут удивляться, — думал он. — А прошлый год что? Панагюриште, Копривштица, Клисура, Батак, Перуштица... Удивительно было бы, если б они не сожгли город. Если они на этот раз не сожгут его... Ясно, ясно. Этому воспротивились консулы, отказались покинуть город. Осман Нури вынужден был согласиться. А черкес Галиб-бей все же подожжет его».

Папаша Жану стукнул в дверь....

— Нашла время для работы... Эй, поскорей там! Не то останешься!

Он ушел. Его визгливый голос доносился из другого конца коридора. Потом он вернулся.

— Мы трогаемся! — крикнул он угрожающе и застучал кулаком.

Андреа и Мериам молчали.

— Иди! — сказал он, когда шаги удалились.

Она не двигалась. Грудь ее высоко вздымалась. Она глядела на него с отчаянием. Плакала.

— Мы никогда... — проговорила она. — Мы снова никогда...

— Иди, Мериам, — сказал он. И подумал: «Несчастная, она действительно меня любит». — Иди, Мериам, — повторил он. — Прощай... Мериам очень хорошая... Андреа очень плохой...

— Нет! Нет! Андреа очень... очень... — Она разрыдалась, кинулась к нему, обняла его.

Он взял ее за подбородок. Поцеловал в губы. На его глазах тоже стояли слезы. Она не могла поверить.

— Прощай, — сказал он, оторвав ее от себя, и ласково подтолкнул к двери. Снял крючок. Отворил. — Прощай, Мериам!

И сразу же запер дверь. Она постояла минуту. Потом, всхлипнув, побежала по коридору.

Мериам ушла. Они уезжают. Андреа долго стоял посреди комнаты и никак не мог собраться с мыслями. Взглянул на часы. Семь. Пока он дойдет до комендатуры, будет половина восьмого. Он вздрогнул: кого теперь он сможет испугать там поджогом мечети? Ведь они сами хотят поджечь все склады. Мысль эта поразила его. А как же тогда он доберется до Неды? Черкесы Галиб-бея подожгут город. Кому-то, может, удастся убежать, и они убегут, а узники? Не хотят ли они и их сжечь в этом пожарище? Напротив, в квартале, есть склад снарядов, если их не вывезли, они взорвутся и поднимут на воздух комендатуру и Черную мечеть, и дома, где содержатся русские пленные. Но что тут сделаешь, если у тебя только две руки?

Шантан опустел. Догорела свеча. Андреа шагал из угла в угол каморки и ничего не мог придумать. Тогда у него появилась последняя надежда: он спрячется где-нибудь возле Черной мечети и, если пожар приблизится, ворвется туда... Будет стрелять во всех, кто подвернется... Но ведь турки и без того уже бегут. Чего ж мудрить, надо идти...

Он наклонился, чтобы взять огарок, но огонек его затрепетал и погас. Он выпрямился. В комнатке вовсе не было так темно, как он ожидал. Непонятно. Сквозь маленькое окошко проникало какое-то далекое сияние. Отблеск орудийных выстрелов? Нет. Выстрелов в эти минуты не было слышно. А на востоке небо было красным. Пожар! Пожар! Они уже начали...

Он выскочил в темный коридор, ударился о стену, споткнулся о ступеньки. Осколки стекла похрустывали под его тяжелыми башмаками. А что, если папаша Жану запер его здесь? Нет. Двери были открыты — для чего было запирать шантан, ежели он все равно сгорит?

Андреа остановился. Стоял в нерешительности. Как ему идти? Через гетто или перебраться в болгарские кварталы? Какой путь будет короче? Он решил пойти мимо постоялого двора Анани. Позвать его сыновей. Все же будет подмога. К Велину постучаться... Он пустился бежать через болгарские кварталы, но, едва сделал шагов пятьдесят, услышал частую стрельбу. Вопли... Из каких-то ворот выскочили всадники. С дикими криками. Они стреляли. Мчались навстречу ему. Он замедлил шаг и буквально прилип к стене. Черкесы с шумом промчались мимо него, и он выстрелил им вслед. Он видел, как один из них свалился... Раздались выстрелы оттуда. Снова крики. Он побежал, но никто за ним не гнался.

Фонари не горели. Город освещало только далекое зарево, от которого крыши ближних домов казались темно-фиолетовыми. Он добежал до постоялого двора. Как он того и ожидал, ворота были заперты. Надежно заперлись люди. Он застучал рукояткой револьвера.

— Анани!.. Бай Анани! Отвори! Это я, Андреа...

Что-то зашевелилось — и там таились. Были начеку.

— Отворите, братья... Они поджигают город! Скорее!

— Андреа, это ты?

Изнутри раздался стук. Щелкнул засов. Отворилась калитка.

— Входи, быстро!

— Не могу! Идемте со мной! Идемте, — звал Андреа и старался сосчитать в темноте, сколько их там.

Кто-то сзади поднял фонарь. Только теперь Андреа увидел самого хозяина, его сыновей и еще пятерых его соседей, среди которых был и здоровяк Велин. Они собрались здесь, чтоб защищаться сообща. Жены их и дети находились, вероятно, в доме. Все они были вооружены — у кого ружье, у кого старинный пистолет. А у брата Велика был только топор.

— Смотрите! Видите! Это пожар. Они уже начали. И поглядите, на западе то же. Они поджигают нас со всех сторон. А вы заперлись!

— Что же можно сделать, Андреа? Сколько тут нас?

— Сколько вас? Восемь. Со мной — девять. Соберем еще столько же соседей — и к тюрьме. Освободим наших людей! Там их, должно быть, человек двести! После пойдем к складам, вооружимся.

— Ну да!

— Хватит! Димо! Беги к попу Христо, у него трое сыновей. Мастер Велин, Матеа! Ступайте за Герасимом, за Стойко! Стучитесь во все дома подряд... Мне нужны десять человек немедленно. Вы, братья Пано, Свитка, Михал...

Пока Андреа рассылал во все стороны парней, женщины вынесли фонари, бурки, шубы. А он сбросил с себя шинель, сорвал с головы феску. Скоро начали сходиться мужчины.

— Эй, глядите, сам дедушка поп! Поздненько для тебя, святой отец!

— Ничего, я еще вижу... Вижу и в темноте...

Пришел и Герасим. И еще десять человек. Еще двадцать. Каждый имел при себе какое-то оружие.

— Готовы?

— Эй, бабы, запритесь хорошенько, — крикнул Анани. Он все еще думал о своем доме.

Они выскочили на улицу. Разбежались. Застучали во все ворота, кричали:

— Выходите! Спасайте город...

Теперь уже по улицам двигалась людская лавина — яростная, приведенная в ужас, наводящая ужас. Горожане выбегали из ворот, присоединялись к ней, сливались с нею. Казалось, они ждали ее появления.

Ну тут навстречу с шумом вылетели всадники.

— Вот они, черкесы! Вот они, разбойники!

— Огонь!

Никто не ждал приказа. Стреляли на ходу. И те тоже стали стрелять. Стреляли, отступая.

— За мной! За мной! — кричал Андреа и бежал, задыхаясь.

 

Глава 32

Пламя напротив слепило Неду, крики внизу, во дворе, заглушали ее голос. А она, прижавшись головой к ржавой решетке, прикрывавшей окно ее темницы, смотрела, не различая лиц, и кричала, обезумев от ужаса:

— Отец! Отец!..

Невозможно. Нет. Это не укладывается в голове. Именно сейчас, когда близится конец их мукам. Когда османы сами уже вынуждены бежать. Она все пыталась отвести взгляд от той части двора, где зарево приближающегося пожара чудовищно удлиняло тяжело повисшие на деревьях трупы. Она только видела, что отца ее нет среди них, — это единственное, что давало ей силы звать и кричать. А у мечети казнь не приостанавливалась... Выводят, угоняют на задний двор... Там растет много деревьев... Ужас, ужас! Где она жила до этого дня? В каком мире она жила? Где-то в облаках, салоне консульства, в лживой атмосфере, где все выказывают признаки почтения, кланяются друг другу... А эти крики, брань — «свинья гяурская», «скотина», «паршивая собака», — побои... Этот Коч-баба, которого она уже знает по имени...

— Милый мой папа, — повторяла она с отчаянием и нежностью. — Как, бывало, мы ссорились, сердились друг на друга, и как упало у меня сердце, когда я увидела тебя в окошко, на тюремном дворе...

Он был в оковах. Железное кольцо вокруг шеи больше всего потрясло ее. Она могла представить себе его только сильным, гордым, он всегда возвышался над остальными. «Он искал меня глазами, — думала Неда, — улыбался мне, высоко поднимал голову, хотел приободрить меня. А сам с железным кольцом на шее... Потом я видела и твоего отца, Андреа. Жандарм его все время подталкивал, но он не так переменился, как мой отец... Тогда я поняла, что вы, Будиновы, из другого теста, не то что мы...»

Она все теснее прижималась похудевшим лицом к решетке. Уже горела вся Имаретская слобода. Временами ей казалось, что горят купола мечети, временами — что четко вырисовывающийся черный массив мечети то вздыбливается, то оседает набок, словно пытается уклониться от налетающей на нее стихии. Орудийные выстрелы не прекращались, к ним примешивался вой, глухие взрывы, ружейная пальба. У ворот Джани-бей орал на жандармов, чтобы они поскорее нагружали повозки и побыстрее вешали.

Потом вывели еще несколько узников. Мечущийся свет пламени временами приоткрывал над ними покров темноты, но она тут же снова еще плотнее смыкалась. Неда с трудом могла отличить их фигуры от фигур жандармов. Отца не было среди них. Но тут же выгнали еще нескольких, и она снова вперила в них взгляд. Пламя напротив по-прежнему слепило ее. Тот высокий?! О боже! Он обернулся...

— Папа, папа!

Грохот выстрелов заглушал ее голос. Он снова обернулся... Этих тоже? Двинулись. Их выталкивают во двор мечети.

— Нет! Нет! — дико закричала она.

Заливавший ее желтый свет стал оранжевым, красным-красным, как свернувшаяся кровь. И все окутал мрак. Она постояла еще немного. В голове ее была зияющая пустота. «Невозможно! Нет, это не мой отец, добрый, всеми уважаемый в городе человек... Нет...» Она отпустила решетку и упала на нары.

Кто-то стучал в дверь. Она не шелохнулась. Чернота, застлавшая ей глаза, медленно разорвалась, растворилась... «Словно распахнулись двери, — подумала она. — Андреа, милый, дорогой! Люблю тебя, люблю тебя». Ей казалось, она поднимается по какой-то лестнице, ступенька за ступенькой, все выше.

Что-то разламывалось. Дверь с треском отворилась. Этот резкий звук вернул ей сознание. Она быстро утерла ладонью слезы и поднялась. Пусть будет конец, только пусть поскорее он наступит.

Вдруг ее охватил совсем другой страх, страх, который все время с той поры, как она очутилась здесь, заставлял ее быть настороже. Какая-то мужская фигура загородила светлый прямоугольник. Не Джани-бей, нет. И не англичанин. Капитан Амир. Зачем он тут? В руках у него какая-то одежда. Не от Маргарет ли он?

Он вглядывается в темноту помещения, местами освещенного коридорными фонарями, местами — отблесками пожарища. Обнаружив ее, он кричит, задыхаясь:

— Неда-ханым! Идемте! Не бойтесь, это я!

Она не шелохнется. Он снова говорит с нею по-французски. Вежливость Сен-Клера была ледяной. Для Джани-бея она была всего-навсего низшим существом, и он смотрел на нее с презрением. Но Амир почти всегда порывался сказать ей что-то человеческое. Несмотря на ненависть и отвращение ко всем к ним, она не могла не быть в душе ему благодарной. Не могла не отделить его от Джани-бея, от Коч-бабы и от остальных турок, которые бросали на нее жадные взгляды, ухмылялись и недвусмысленно выказывали ей свои отвратительные скотские желания. Порой в часы одиночества она даже представляла себе, как Амир поможет ей бежать отсюда... И как потом, поняв ее, он будет тронут ее огромной любовью к Андреа и проявит милосердие...

— Скорее! — говорит Амир, подойдя к ней. — Закутайтесь в это покрывало. Я отведу вас в английскую миссию.

Он ее уведет отсюда. Безумная надежда пронзила все ее существо. Неужто он ее действительно спасет? Она мгновенно унеслась в мир благородства... Кавалер де ла Брийон спасает леди Энн, переодетую пажем... Но нахлынувшая следом отрезвляющая волна охладила ее романтический пыл, повергла ее в страх. Турок говорит, что спасет ее! И перед ее глазами почему-то встала Сесиль. Неду била дрожь. Она колебалась, сознание ее словно раздвоилось. Нет, нет, это все же его упросила Маргарет... «Да, это Маргарет! Ей он не мог отказать», — убеждала она себя. Хотела этому верить. Верила. Она забыла даже о том, что происходит за стенами тюрьмы, на заднем дворе. Она думала только о себе.

— Вас прислал мой брат?

— Ваш брат... Только торопитесь. Вы понимаете? Накиньте покрывало! Вот так...

Вся дрожа, раздираемая доверием и страхом, окончательно теряя волю, она закуталась в покрывало и пошла следом за Амиром. «Боже мой! Что я делаю? Куда иду?» — думала она.

Но тут в дверях словно из-под земли выросла фигура Джани-бея. Амир испуганно отпрянул назад.

Неда не знала их языка и не могла понять, что они орут друг другу, но чувствовала, что речь идет о ней, слышала свое имя, Сен-Клера, разбирала отдельные знакомые слова — мурабе, динислям, гяурка... и брань... и упоминание о гареме. Вдруг откуда-то с лестницы послышался встревоженный голос. Кто-то спрашивал о чем-то. (Это Идрис спрашивал: «Так тебя ждать, бей-эфенди?») Глаза Джани-бея блестели. Он что-то сказал Амиру, сказал очень тихо, примирительно улыбаясь. (Он сказал: «Беги, скажи им, чтоб меня не ждали, пусть вешают всех подряд. Когда вернешься, бери ее, делай с нею что хочешь».) Но Амир решительно замотал головой — нет! Нет? Джани-бей вдруг схватил его и встряхнул, а потом вытолкнул за дверь. («Ты что, отказываешься выполнять приказ? Во время войны? Мой приказ? Да я тебя тут же прикончу!..») Джани-бей вытащил револьвер... Словно в каком-то кошмаре наблюдала она эту сцену, переводила взгляд с одного на другого. Она видела, в каком испуге ушел Амир. Затерялся где-то во мраке коридора и кричал что-то оттуда. («Чтоб ты не смел к ней прикасаться... она моя... моя!») Джани-бей сунул револьвер в кобуру, повернулся к ней. На лице его была презрительная, насмешливая гримаса. «Амир меня не обманывал, — думала она с болью. — Если бы только я поторопилась и пошла за ним на минуту раньше...»

Вдруг глаза ее расширились от ужаса. Она закричала, отпрянула назад, побежала, прижалась спиной к стене... Расставив свои огромные лапищи, Джани-бей угрожающе приближался к ней, освещаемый пляшущими отблесками пожарища.

— Убирайтесь! Оставьте меня! — закричала она, прежде чем его лапы обхватили ее.

Она вырвалась. Он снова накинулся на нее, затиснул в угол, потом сгреб ее, сдавил и понес... Повалился вместе с нею на нары. Обезумев от ужаса, она яростно колотила, кусала его, пока наконец он с силой не ударил ее по лицу, оглушив ее так, что она потеряла сознание.

 

Глава 33

Пламя пожаров уже подступило к ограде заднего двора Черной мечети. Вблизи свет его был ослепительно ярок, кругом летали искры, от всех предметов на землю ложились плотные черные тени. Деревья, жандармы, взобравшиеся на них, чтобы прикрепить петли, сгрудившиеся узники, онемевшие и оцепеневшие, — все словно скакало, металось в какой-то безумной пляске, то появлялись, то исчезали поблескивающие штыки конвойных.

Радой Задгорский и Слави Будинов стояли рядом и со страхом и изумлением взирали на все происходящее. Ведь в своей подземной темнице они и не подозревали, что творится в городе. И вот сейчас их встретил, едва они вступили во двор, орудийный гул и пожар. Турки бегут. Они видели, что пришел конец османской власти. Но они видели, что пришел и их собственный конец.

Прислушивавшись к орудийным залпам, Слави сказал:

— Совсем уже близко братушки...

Он думал о своих сыновьях: значит, и они тоже близко.

— Завтра будут тут! — сказал Радой.

Оба умолкли. Боролись с мыслью: как же так, неужто они не доживут до этого дня?.. Нет! Нет! Вот и на улице где-то стреляют. Слышатся крики. А не вошли ли русские уже в город?

— Говорил я себе иногда: доживу ли до такого дня, что пройду по чаршии и не стану отвешивать поклоны беям... Не дожил! — со вздохом сказал Слави.

— С нашей чаршией дело конченое. Пускай горит! — сказал Радой.

— И тебе уже не жаль твоих лавок?

— Нет, не жаль...

— А мне мою жаль, — сказал Слави. — И лавки жаль, и дома жаль. Но больше всего горюю я по моим...

— Твои уцелеют, сыновья вернутся... И еще будут в почете! А мне-то чего жалеть, Слави? Сын мой то ли убежит с турками, то ли пожнет, что посеял. Вот только Неда моя несчастная... — И он заплакал.

Он плакал тихо, вперив взгляд в жандарма, прилаживающего на противоположном дереве веревку. И он уже не думал о Неде. Не думал и о своей смерти. Он думал о своей жизни.

— Ты помнишь, как мы с тобой вместе уезжали из Копривштицы? — спросил он.

Слави поглядел на него и увидел на глазах его слезы.

— Радой, — сказал он взволнованно и прижался к нему плечом. — Мы теперь снова с тобой вместе...

Чей-то крик: «Начинать, не дожидаться бея!» — оборвал его на полуслове. Их растолкали, разъединили. Они только успели кивнуть друг другу головой и обменяться прощальным взглядом: для каждого из них другой был частью жизни, которую он прожил и с которой сейчас расставался.

 

Глава 34

Если бы Андреа знал, как дороги и невозвратимы были для его близких минуты, которые бежали одна за другой, он не колебался бы и хоть с десятком человек ворвался бы в комендатуру. Но увлеченный стихией восстания, о котором всегда мечтал, взбудораженный и воодушевленный, он, направляясь туда, незаметно для самого себя перестал думать об отце и Неде, вернее, он думал о них, но теперь они уже были не сами по себе, а частью чего-то. Присутствовали они и в его призывах. «Спасем свой город! Истребим этих хищников и шакалов!..» Андреа был опьянен, и его самозабвение властно притягивало к нему все новых и новых людей, воспламеняло их, и он становился для них вожаком. То, что турецкая полиция в течение стольких дней безуспешно искала его, то, что братья его были у русских, — все те обстоятельства, из-за которых до этого дня многие называли его безрассудным, теперь неожиданно придали ему ореол героя.

Он пересчитывал людей, рассылал их, приказывал. Двоим бежать к Куру-чешме, остальным — на Витошку, на Боянску... Бейте в колокола! Поднимайте народ! Созывайте! К оружию!

Призывая к оружию, а настоящее оружие было пока лишь у очень немногих, он вспомнил о Язаджийской мечети. Много раз грозился он ее поджечь. Теперь они разбили ворота и каждый захватил себе ружья, патроны, хотя не все могли ими пользоваться. А он, взобравшись на ящики, кричал во все горло: «Осторожно! Фонари подальше... А ну, проваливай-ка отсюда, кто там с фонарем. Эй, ты, Голубятник, не видишь, что ли, снаряды тут!» Потом, оставляя бай Анани и еще двух человек охранять склад от черкесов, он сказал им:

— Глядите в оба! Если склад загорится — весь квартал взлетит на воздух!

Теперь скорей к комендатуре, к тюрьме! Он снова закричал: «За мной! Вперед! За мной!» Но люди и без того уже следовали за ним. Его неутомимость увлекала и их.

На площади Кафене-баши они наткнулись на крупный отряд черкесов. Те грабили один за другим дома, бесчестили, убивали, выкрадывали детей, девушек. За ними следовала целая вереница повозок.

— Никому не стрелять! — приказал он. — Надо прежде всего захватить повозки. Там наши дети и...

Он хотел было сказать «женщины», но мысль о Неде заставила его умолкнуть. А что, если увезли и ее? По другую сторону площади, над Имаретской слободой, небо было красным.

— Двадцати человекам окружить их... Быстро, братцы! А ты, Велин, вместе с братом берите еще двадцать человек и ступайте в обход справа — отрежьте им дорогу. И ты — ах, это вы, господин Буботинов?!

— Андреа! — расчувствованно воскликнул старый учитель и почтительно пожал ему руку. — В такие времена каждый должен исполнить свой долг!

Тут были многие. Они то возникали, то исчезали перед глазами Андреа в темноте. Он видел даже иностранцев — инженеров фон Гирша и господина Манолаки Ташова, двоюродного брата Неды. Но у него не было времени для разговоров. Он распоряжался людьми, рассылал их в разные стороны, а взгляд его все время возвращался к озаренному пламенем небу. Страх мурашками пробегал по его телу. А что, если он ее уже не застанет? И отца своего? Если не застанет никого? Что, если тюрьма уже сгорела? Он напряг слух. Две минуты... пять минут... Успели ли его люди пробраться к противоположной стороне площади? Первое, что они должны были сделать, — выстрелить. Он слышал совсем близко крики и вопли, слышал орудийные выстрелы и все ждал, что вот-вот раздастся страшный взрыв, когда пожар дойдет до склада снарядов. Тогда наступит конец. Тогда уже не останется никакой надежды...

Вдруг из глубины площади грохнул ружейный залп. И тут же раздался второй залп справа — Андреа даже видел красноватые огоньки выстрелов.

— Надо стрелять и нам! — кричали люди Андреа.

— Нет, еще нельзя! Нет!

— Да ведь черкесы же, смотрите, скачут сюда!

И в самом деле, испугавшись неожиданных залпов, темная масса верховых устремилась в их сторону. Затарахтели повозки. Снова зацокали копыта. Крики.

— Осторожно! Осторожно, повозки... В них наши! Приготовиться! Огонь!

Выстрелили те, что залегли. За ними выстрелили остальные. Густая дымовая завеса прикрыла всех, сгустила мрак, скрыла все. Люди слышали только дикие, изумленные крики, ржание коней, топот. И стрельбу, беспорядочную, безрассудную... Кто-то возле Андреа застонал... потом еще кто-то позади... Кто-то выругался...

Когда дым рассеялся в дрожащих отблесках зарева, они разглядели отдельных всадников, скакавших в боковые улочки. Испуганные лошади без седоков мчались через площадь и отчаянно ржали. Брошенные повозки, перевернутые, прижатые одна к другой...

Без призывов и приказов толпа хлынула на площадь и заполнила ее всю. Никто не глядел на убитых, все кинулись к повозкам. Слышались крики: «Вот ребенок! Ты чей же? А тут женщина... И еще одна. Это жена Данко Вражалии!.. Еще одна... Ах, проклятые! Ох, несчастные... Мученики! Не плачь, молодуха, не плачь! Твой мальчонка? Ну как, нет его там?»

— Братья! Братья! — кричал Андреа. — Скорее! Господин Буботинов... возьмите, пожалуйста, десять человек... Оставайтесь возле этих несчастных... Остальные за мной! К тюрьме!

— Заряжайте ружья! Заряжайте ружья! — слышались крики.

Снова все бросились вперед, — и потому что улица Кадим похожа была на воронку и потому что напротив горел весь квартал, — люди бежали плотной толпой, плечом к плечу, безмолвно, задыхаясь, исполненные неистовым желанием, дикой потребностью убивать...

Прежнее воодушевление, лихорадочная решимость, ощущение того, что он растворился в чем-то огромном, снова овладели Андреа, но вместе с тем в душе его поднимался страх, ужас, что он не сможет найти Неду, что ее увезли и он никогда уже не увидит ее. Неужели не увидит ее никогда?

— Скорее, скорее! — кричал он.

И снова — неужели не увидит ее никогда... А что, если ее уже вообще нет? Стычка с черкесами не выходила у него из головы. Сколько женщин. И все молодые... Боже мой, сколько увезли их в рабство... Их будут продавать... Или же запрут в своих гнусных гаремах...

Когда же наконец сотни разъяренных, вооруженных людей высыпали на площадь перед Черной мечетью, из главных ворот ее стал выезжать обоз с имуществом жандармов. Впереди ехали всадники. Они помчались к Топхане. Неужели они хотят поджечь склад?

— За ними! Догнать их! Манолаки, Калимера! Не упустите их!.. — кричал Андреа.

Пока они накинулись на жандармов и обезоружили их, другие уже шарили в повозках —выясняли, что в них. Андреа распорядился, чтоб они искали Неду, но большая часть бросилась к воротам Черной мечети. Оттуда стреляли, пытались закрыть ворота. Потом словно прорвало плотину, и толпа ринулась в озаренный пожарищем двор.

Шатаясь от изнеможения, Андреа отделился от толпы и побежал к комендатуре. Он никогда еще не бывал тут. Он увидел деревянную лестницу, которая вела наверх, где было освещено, и не колеблясь сразу же поднялся туда. Влево и вправо тянулся коридор. Измученный предчувствием, что все погибло, что Неды уже здесь нет, что ее вообще уже нет в живых, он кинулся бежать по этому нескончаемому коридору, распахивая одну за другой двери камер. Ее нет... ее нет... ее нет. Он побежал в другую сторону. Откуда-то послышались голоса. Кто-то говорил по-французски... Мужской голос произнес: «Он меня ограбил, этот негодяй, и сбежал, но я...» — «Убирайтесь! Я вас ненавижу!..» — услышал он другой голос. И этот голос приковал Андреа к месту. «Пустите меня! Отпустите меня!» — послышалось снова, и в ту же минуту Андреа оказался в глубине коридора. Один только взгляд сказал ему все. Она на нарах. В разодранной одежде. Неузнаваемая. Отбивается от какого-то офицера...

— Ах ты, гадина турецкая! Отпусти ее! — дико взревел он.

Турок поднялся. Схватился за кобуру. Это был Амир-бей. Неда, отчаянно всхлипывая, вся собралась в комочек и прижалась к стене.

Амир узнал Андреа.

— Ты?.. — изумленно протянул он, и рука его, лихорадочно расстегивавшая кобуру, задрожала. — Попал в западню, да?

— Пришел выплатить тебе награду, — сказал Андреа и выстрелил в него одновременно из обоих револьверов.

Турок согнулся, упал. Но Андреа, пришедший в бешенство от ревности, от боли, от отвращения, от всего того, что увидел, продолжал стрелять ему в живот, в грудь, пока у него не кончились патроны в обоих револьверах и пока вопли Неды не напомнили ему, что она тут, рядом.

***

Этой ночи не было конца.

Андреа посадил Неду впереди себя на лошадь — он и не подозревал, что это была лошадь Амира, на которой тот хотел увезти Неду, — крепко держал ее и не знал, что ей сказать. Только время от времени он спрашивал ее, не болит ли ее вывихнутая нога или не тревожит ли ее рана на шее, и она отвечала односложно, словно эти вопросы и не относились к ней. И они снова погружались в свои мысли, свои мрачные мысли.

Он направил коня к центру города. Кругом шумели людские толпы. Хотя одни группы горожан отправлялись гасить пожары, преграждать путь огню, другие незаметно прибывали, и толпа все росла и множилась. Теперь все прислушивались к пушечным залпам, и уже никто не знал точно, были ли стычки с черкесами, и никто уже не боялся их. Теперь все думали только о пожарах — прикидывали, как бы их погасить, говорили, кричали, спорили, а в действительности ничего не предпринимали.

Андреа уже не участвовал в том, что творилось вокруг. Смерть отца, о которой ему тут же сообщили, и неотступная мысль о том, что произошло нечто унизительное и непоправимое, чему он стал свидетелем, сломили его... Что ему теперь спасать, кого оберегать?.. Он оставался где-то позади, увлекаемый толпой, кружил по улицам, не интересовался, где находится, не думал, почему он тут и почему он бездействует... Может быть, надо отвезти Неду домой? Но он не делал и этого.

Когда они въехали в Калояновскую слободу, он снова спросил ее:

— Болит нога?

— Нет, — ответила она.

Ее спина прижималась к его груди, и он ощущал теплоту ее тела. Странное чувство жалости и отчуждения охватило его. Ему хотелось отстраниться от нее. Отстранить ее. А что, если они бы ее увезли? Если бы он нашел ее мертвой, какой нашли дочку консула... как многих других... «Слава богу, что она жива», — вдруг блеснуло в его сознании, и он, ощутив прилив нежности, прижал ее к себе, крепко обнял. Потом повернул коня в первую же боковую улицу и пустился к Куру-чешме. По дороге он видел в темноте, что какие-то люди выносили что-то из брошенных домов. Он стрелял по ним, а они тоже начинали стрелять. На Витошке они снова наткнулись на толпу.

— Стой! — кричали ему — Сдавайся!..

— Братья! — крикнул он в ответ и продолжал скакать навстречу. Его окружили со всех сторон, узнали. В толпе были не только мужчины, но и женщины, они принесли с собой лопаты, мотыги, ведра.

— Ты жив, — говорили ему, — как хорошо! А отца твоего освободили? И остальных? А бай Радой?

Другие спрашивали:

— Кто это с тобой раненый?

— Это невеста моя! — сказал он гордо и открыл ее лицо.

— Радоева дочка... Ах, бедняжка...

К ним энергично прокладывал дорогу маленький усатый человек.

— Ах, вот она... вот! — крикнул он. — Желаю вам всего самого лучшего! Как я рад!

— Господин Позитано!

— Да, я! Вот, Андреа, где настоящий пожар. И я гашу его... Насосы... помните, мы с вами видели их во дворе дворца. Мы взяли их... А теперь будем сносить дома, чтобы преградить путь пожару. Если б вы только знали, милая мадемуазель Неда, как я рад вашему освобождению, — добавил он по-французски, улыбаясь ей. — Теперь уже все хорошо, не правда ли?

Она кивнула: все, все... Из глаз ее текли слезы.

— Она ранена, — сказал Андреа.

— Тяжело?.. Отвезите ее в консульство. Моя супруга...

— Я отвезу ее к своей матери, — сказал Андреа.

— Нет, нет... домой! Домой! — вдруг закричала Неда, и ее голос, полный ужаса, пронзил и глубоко потряс Андреа.

— Я вас скоро догоню, — крикнул он Позитано и погнал коня к Куру-чешме.

Скоро. Почему он сказал — скоро? Ведь он же хотел увидеть мать? А может, он не смеет ее видеть? Или не хочет остаться с Недой? Почему? Опять? «Завтра, завтра», — повторял он, яростно дергая звонок на их воротах и слушая, как она кричит в отчаянии:

— Отвори мне, дедушка, дедушка! Это я!

И когда, наконец, из-за кирпичной стены отозвался испуганный старческий голос и второй голос — плачущий, — голос Филиппа, он вдруг сильно прижал ее к себе и целовал ее долго, отчаянно. Потом вскочил на коня и пустился догонять толпу, предводительствуемую Позитано, которая уже сливалась на площади с другой, огромной, оставшейся без своего предводителя.

Теперь мы будем спасать город... Сохраним склады для наших освободителей... Нет, ни о чем другом не должен он думать сейчас, только о спасении города, о том, чтобы сохранить склады.