Сколько людей убито, сколько женщин обесчещено и увезено этой ночью, сколько домов разграблено и разорено, еще никто не знал. Всем было не до того, чтобы это устанавливать. На рассвете люди встречали своих освободителей — встречали, достойно заслужив свое освобождение. То тут, то там все еще дымились пожарища, то тут, то там все еще плакали безутешные и смотрели блуждающим взглядом или искали своих близких. Но большинство — тысячи софийцев устремились к Орханийскому шоссе, с хоругвями, в праздничной одежде. Они сбросили фески и несли с собой букетики самшита, фляжки и целые ведра с вином, хлеб — что у кого было, чтобы выразить свою благодарность, завет своих дедов и прадедов.

Кто-то сказал:

— Мы встретим их тут, братья, на этом святом месте, где принял смерть наш Левский.

Другой, побывавший в чужих краях, добавил:

— Мы воздвигнем арку!..

Мало кто знал, что такое арка, но скоро нашли они балки, доски, самшит, кипарис и сосновые ветки. Там поставили и хоругви, прикрепили иконы, а когда подняли на верхушку арки наскоро сшитое русское знамя, горожане, сгрудившиеся вокруг, оживились, разволновались, они впервые осязаемо почувствовали, что турок нет и они уже не вернутся.

Потом все выстроились шеренгами, как всегда выстраивались при всяких торжественных встречах. Во главе встал архиерейский наместник и все священнослужители, вчерашний муавин Илия-эфенди, которого теперь называли господин Илия, староста болгарской общины господин Михайлович в высоком блестящем цилиндре. И, разумеется, все уцелевшие почтенные граждане и чорбаджии, молодые и старые, со своими семьями, с семьями погибших в тюрьме, церковные настоятели, старшины цехов, учителя и все, кто толпился за ними, по обеим сторонам арки, вдоль дороги, возбужденные, полные нетерпения, многие готовые расплакаться, а некоторые уже со слезами радости на глазах.

Андреа и Женда с маленьким Славейко тоже были здесь. И Филипп в мягкой фетровой шляпе, с выражением спокойствия на дерзком лице, правда, сохраняемым с трудом. Тут были и консулы, с ними фон Гирш, который не без расчета оказался среди первых встречающих, были тут и люди, работавшие на его железной дороге, несколько любопытных врачей и сестер из миссий и корреспонденты, которым минувшая ночь дала множество материала.

И вот после влетевших утром в город со стороны Илиенец казаков есаула Бариш-Тищенко к полудню к Софии подошел русский авангард. Впереди ехал генерал Раух со своим штабом, эскортируемый гродненскими гусарами. За ними с развевающимися знаменами маршировали с песней преображенцы князя Оболенского. Это была невиданная, незабываемая картина... Мужчины и женщины встречали их земными поклонами, осеняли себя крестным знамением, плакали, и каждый старался прикоснуться, обнять кого-нибудь из этих улыбающихся, изможденных нечеловечески тяжким переходом и боями гвардейцев; отовсюду неслись крики: «Здравствуйте, братушки!» — их снова обнимали и целовали.

— Добро пожаловать! Еще немножко, и вы бы нас здесь никого не застали...

— Спасибо, спасибо!

Больше всего спрашивали про генерала Гурко... Прибудет ли он сюда?

— Прибудет, не бойтесь, братцы, пришел конец вашему рабству...

Климент вошел в Софию еще до прихода главных сил, так как те ждали, пока саперы исправят поврежденный неприятелем мост через Искыр. Он и Красный Крест оставил позади, сгорая от нетерпения поскорее узнать, что произошло с его семьей, с их городом. Он ехал в маленькой трофейной повозке. В ней находились еще тяжело раненный Сергей Кареев и Ксения, которая не отходила от него. Когда они проехали через сожженное до основания селенье Подуяны и Климент увидел дымящиеся развалины окраинных кварталов Софии, а затем арку и толпы сограждан, увидел их радость, он заплакал. Вот ради чего все это было, думал он, и счастливое чувство удовлетворения, радость, что наконец все осуществилось, согрели и растопили его сердце. Он лихорадочно искал среди встречавших отца, Андреа, Женду. Ему казалось, что он видит то одного, то другого. Но нет, это были не они. А вот и в самом деле Женда! Он поднялся во весь рост и окликнул ее. Она услышала его.

— А Коста? Коста где? — кричала она ему, пытаясь пробиться поближе.

— Где-то позади. Мы с ним потеряли друг друга... — отвечал он и указывал здоровой рукой на Орханийскую дорогу. — А где Андреа?

Она ему что-то ответила, но гомон толпы заглушил ее слова, ее оттеснили в сторону. Повозка Климента неслась вперед. И он уже не видел Женду, но все махал ей шапкой.

Десятки и десятки рук тянулись к нему. «Доктор! Доктор!..» «Постой, ты ли это?» «Эй, до чего же тебе идет русский мундир!..» Знакомые, кругом знакомые, и так быстро все мелькают перед ним, улыбающиеся, веселые, что он едва успел спросить об Андреа! «Жив! — отвечал ему. — Он тут, тут где-то...» — «Ну а Коста где?» — «Мы с ним потерялись...»

Все ближе к центру пробиралась повозка. Теперь душа у Климента была спокойной, счастливой, и он то обращался к Ксении, то показывал Карееву разные места и здания, о которых рассказывал ему прежде. Ксения с улыбкой наблюдала за его воодушевлением. Ксения похудела, ее черные глаза, казалось, стали еще больше и были задумчивы. Сергей слушал Климента с интересом. Его внешность ничем не выдавала ни трудностей совершенного им похода, ни тяжкого состояния здоровья. Он был тщательное выбрит и казался даже свежее остальных, хотя крохотный кусочек свинца, засевший в его груди, медленно придвигался к сердцу: когда он достигнет сердца, Сергея Кареева не станет.

— А как называется мечеть справа?.. Та, у которой разрушен минарет? — спрашивал он Климента.

— А-а, это? Сияуш-паша-джамеси называли ее, когда я уезжал отсюда. Но сегодня она уже называется по-другому! А вот прямо — это наша церковь, Сережа, святая София, от нее идет и имя нашего города... Древняя она. С основания нашего государства... А то и раньше, еще при императоре Юстиниане... Впрочем, мой брат Андреа расскажет тебе о ней куда подробнее!

Климент уже давно не испытывал ревности к корнету. Очень уж сложно переплелись чувства всех их: Нина с ее Павлом, и Сергей, и Бакулин (да, и остряк Аркадий Бакулин тоже!), и Ксения с князем Николаем, и снова Сергей... «Какая-то эпидемия любви, — думал он. — А почему и я стал ее жертвой? Почему? Я достаточно прямолинеен, достаточно дальновиден, чтобы во всем разобраться и отрезветь. Я — друг, да... Всегда только друг».

— Вот тут в шестнадцатом веке был дворец бейлербея — наместника султанов в Европейской Турции, — сказал Климент, когда они проезжали мимо резиденции мютесарифа. — А до последнего дня тут находился софийский правитель. А вот в той большой мечети Буюк размещался лазарет, в котором я вынужден был служить. Боюсь, что доктор Грин уехал. Папаша так хотел с ним познакомиться!

Когда, миновав мечеть Буюк, Климент увидел французское консульство и развевающийся над ним флаг, его охватило теплое, окончательно разнежившее его чувство, какая-то особенная радость от сознания того, что он скоро увидит свою маленькую пациентку, ее ясные глазки и что сможет так много рассказать ей.

Они подъехали к Куру-чешме и остановились перед их домом. Ворота были широко отворены. Во дворе толпились солдаты. Они удивлялись его шинели без погон, его взволнованному виду. Но как только они увидели Ксению и как только она позвала их помочь, они тотчас же с готовностью подбежали к ним. Климент первым кинулся в дом. Там всюду царил непривычный для него беспорядок. Ранцы, заплечные мешки, ружья...

— Мама! Отец!..

Внизу их не было. Он кинулся вверх по лестнице. Вот его комната... Его книги, инструменты. Только один Андреа мог так все разбросать!

— Поднимайся сюда наверх, Сережа! — крикнул он, возвращаясь назад, и встретил на лестнице корнета, который медленно передвигал ноги, поддерживаемый Ксенией и солдатом.

Уложив его в своей комнате, Климент снова побежал вниз, принес воды и кое-какую еду. Все это время он неотступно думал о своих родителях и об Андреа. Радость возвращения была неполной — никто из родных не встретил его. Ну, конечно, они все там, но как же он никого не увидел? Он сказал Ксении, которую позвал вниз:

— Я пойду отыщу какого-нибудь хорошего хирурга! Больше откладывать нельзя! Наши ведь подойдут самое раннее к вечеру. Нет, я все же пойду поищу кого-нибудь... Может, найду в дивизионном лазарете, если он уже здесь. Или кого-нибудь из моих бывших коллег. Доктор Гайдани, вероятно, не уехал.

Она слушала его, испуганная, молчаливая.

— И чтоб он не двигался! — добавил Климент, уже выходя.

Он бы оперировал его сам, испробовал бы способ Грина, но ведь у него была сломана правая рука.

В воротах Климент наткнулся на запыхавшуюся Женду. За нею бежал Славейко.

— Здравствуй, братец! — воскликнула она, обнимая его. — А где же Коста? Я не поняла, что ты мне сказал.

— Скоро придет и он, ты же его знаешь! — улыбнулся Климент.

Малыш кинулся ему на шею.

— Дядя, дядя! И ты тоже братушка!.. И мой папка? И он, да? А почему его нет? — допытывался Славейко и с беспокойством вглядывался ему в глаза.

— И он, и он, мой мальчик! Мы потеряли друг друга еще в Орхание. Наверное, он едет с обозом.

Женда вдруг расплакалась:

— Ох, сколько мы тут натерпелись! Отец-то наш, отец — упокой господи его душу...

— Отец?! — почти беззвучно воскликнул Климент.

Она рассказала ему сквозь слезы обо всем, что произошло. И что казненные лежат сейчас в большой церкви, что мать их с утра там и что Андреа, возможно, тоже пошел туда... Климент слушал ее, потрясенный, раздавленный страшной вестью. Потом услышал от нее о Радое, об Андреа, Неде... Все это ошеломило его, но глубже всего поразила его душу страшная весть о смерти отца. Она одна владела сейчас его сознанием. Так случилось потому, что он не вернулся вовремя, потому, что не было в доме другого мужчины, на котором можно было бы им выместить свою злобу...

— Где ты говоришь он, в большой церкви? — прервал он Женду.

Она кивнула, и он, позабыв о том, куда собирался идти, побежал к церкви святого Крала.

Хоронили казненных на следующее утро. На кладбище пришла добрая половина города: родственники, друзья, знакомые, незнакомые. Они стояли скорбные, хотя уже второй день город ликовал, добрым словом вспоминали людей, которых провожали в последний путь, и перед ними снова вставала та страшная ночь. Гробы с неизвестными крестьянами стояли по краям. В середине, рядом, так же, как завершили свой жизненный путь во дворе тюрьмы, лежали Слави Будинов и Радой Задгорский. Их посиневшие лица были страшно искажены, но родные и близкие не могли отвести от них глаз. Смотрели, заливаясь слезами, онемевшие от горя, и не понимали, как это возможно, что опустят сейчас в могилу дорогих им людей, и они уже никогда больше их не увидят.

Сразу же за убитыми горем родными и близкими с фуражкой в руке и задумчивым выражением на постаревшем, некогда красивом лице стоял новый комендант города князь Николай Оболенский. Он был тут по службе. Его послал Гурко, чтобы отдать последний долг последним жертвам турецкого рабства, но общее горе тронуло и его. Он переводил взгляд с одного скорбного лица на другое, задерживая его порой и на Ксении, стоящей напротив, среди солдат, в надежде встретить ее взгляд. Но она, кутаясь в шубку, упорно смотрела на ближний кипарис. Рядом с князем Николаем стояли принц Ольденбургский и Гавелог, которые тоже пришли сюда из каких-то своих соображений, а также граф Граббе и Савватеев; между ними виднелась статная фигура Маргарет Джексон, которая время от времени незаметно поглядывала на часы; рядом с суровым полковником Сердюком стояли взволнованные, с заплаканными глазами, хотя и не знавшие лично покойных, прибывшие вчера с Гурко друзья Климента — Аркадий Бакулин, Папаша, Варя, Григоревич. Тут же находились консулы фон Вальдхарт, де Марикюр и Позитано с супругой. Был с ними и бывший консул Леандр Леге, хотя никто и не предполагал, что он может прийти на эти похороны. Он все время останавливал взгляд своих задумчивых глаз на Неде, наполовину закрытой черным крепом, смотрел и на Андреа, стоящего рядом с нею; тот был бледнее обычного, сосредоточенный и замкнутый. Были тут и русские офицеры, целая группа, которые прибыли вместе с комендантом и с принцем, иные отправились сюда вместе с хозяевами домов, где они остановились на постой. К ним как-то естественно и незаметно присоединились сыновья старых чорбаджиев, двоюродные братья Филиппа — они теперь были первыми в городе людьми. Среди русских офицеров был и только что назначенный помощник нового коменданта болгарин Илия Цанов, тот самый умный и ловкий Илия-эфенди, который перед освобождением города был муавином маршала Османа Нури, а до этого — муавином толстого коменданта, а еще раньше — мютесарифа. Сейчас он держал в руке желтую русскую фуражку, и на лице его было написано все то же приветливое и услужливое выражение. Старики чорбаджии толпились с другой стороны; они крестились или шушукались, кивали с печальным выражением лица Филиппу, который громко всхлипывал, или Клименту, который поддерживал мать. Некоторые поглядывали на Женду, все такую же цветущую, несмотря на горе и пролитые слезы; ее беременность была уже заметна, и это особенно бросалось в глаза на фоне черных одежд и траурных вуалей.

Когда наконец кончилась заупокойная молитва, когда закончилось отпевание и все произнесли: «Вечная память», пришел черед речам. Комендант говорил тихо и кратко, как и подобает его служебному положению, обычной для него сдержанности и врожденному благородству. Он говорил по-русски, медленно, ясно, и горожане слушали его, удивленные тем, что понимали чуть ли не все, взволнованные смыслом его слов. Он напомнил о неизмеримых страданиях, которые принесла война и болгарам и русским. «Но приближается ее конец, — сказал князь Николай. — Для вас он уже пришел». И он обратился к будущему: возможно, именно тут будет столица их отечества и тогда «это последнее проявление рабства приобретет еще более глубокий, символический смысл», — добавил князь своим ласковым, сдержанным голосом и склонил низко голову перед покойниками и членами их семей.

Ответное слово должен был сказать болгарин. Кто-то крикнул: «Главный учитель!» — и высокий Буботинов стал выбираться из толпы. Но господин Илия Цанов опередил учителя. Его речь была длинной, он говорил по-французски и начал с обращения к «его высочеству» и к «его сиятельству», к «их превосходительствам консулам» и к «их высокоблагородиям» остальным господам офицерам и к высокочтимым дамам. Он говорил какое-то время о турецком иге, о последних днях трепетного ожидания как о «самом темном часе, который предшествует рассвету». Перечислял множество имен, смешав в одну кучу повешенных, заточенных в тюрьму и живых, упомянул обоих покойников и их сыновей, упомянул Неду. Потом заговорил о России, о русской армии, о генерале Гурко и о государе императоре... Он был докой в таких делах, говорил гладко, плавно, с хорошим для человека, не жившего во Франции, произношением. Голос у него был приятный, интонация то трогательная, то восхищенная, и речь его понравилась всем. Только Андреа глядел на него, насупив брови. Когда наконец новый помощник коменданта снова вернулся к «последним дорогим жертвам отвергнутого цивилизацией фанатизма» и крикнул по-болгарски: «Вечная им память!» — огромная толпа, хотя большинство присутствующих не поняло, о чем он говорил прежде, тысячегласым эхом взволнованно повторила за ним: «Вечная память!»

Снова погребальной церемонией завладели священники, снова запели молитвы, кропили вином. Могильщики спустили один за другим гробы, и понеслись последние слова прощания, горестные вопли, рыдания. Толпа, оцепенев, глядела на происходящее, слушала глухой стук комьев земли.

Самые крайние начала расходиться, за ними последовали остальные. Но очень много людей еще окружали могилы, ожидая получить по обычаю поминальную кутью и держа в плену иностранцев, которые, разделившись на маленькие группки, ели сладкую вареную пшеницу.

— Но вы бы могли остаться хотя бы до вечера, дорогая госпожа Джексон! Признайтесь, ведь не так уж приятно провести рождественский сочельник в пути!— с присущей ему самоуверенностью говорил принц Ольденбургский, пронизывая американку взглядом своих необыкновенно голубых глаз.

— Я очень сожалею, ваше высочество, все уже решено нами вместе с леди Стренгфорд, я действительно обещала ей отправиться с ее конвоем. — Маргарет снова поглядела на свои часики. — Ваш Гурко в этом повинен, господа... Он, вероятно, думает, что раз он победитель, то ему все дозволено! Бог мой! Но чтобы так была оскорблена дама! После того, как она столько сделала для тех, кого вы освобождаете!.. Она более не желает оставаться здесь ни одного дня!..

— Что произошло, князь? Что опять! — обратился со злой усмешкой принц к князю Николаю, который наблюдал за окруженной друзьями Ксенией и потому слушал его рассеянно.

— Его превосходительство был в какой-то степени раздражен той историей с Красным Полумесяцем, — сказал князь. — Возможно, он был и несколько груб...

— В каком смысле — из-за госпиталя?

— В том смысле, что леди Стренгфорд вместо Красного Креста носит эмблему Красного Полумесяца... И по этому поводу они обменялись известными вам репликами...

— Из-за такой чепухи нас лишат общества такой очаровательной дамы!.. Нет, нет! Тогда мы по крайней мере пойдем вас провожать... Nicolas! Савватеев, граф, пойдемте! А где наш Гавелог?

— Одну минутку! — остановила его Маргарет. — Мне надо попрощаться! Ведь у меня тут столько друзей!

Она направилась к консулам.

Князю Николаю тоже понадобилась эта минута. Он подошел к компании врачей, где были Ксения, Климент и полковник Сердюк, который подозрительно выспрашивал:

— Если мне не изменяет память, Климентий Славич, это тот самый хирург доктор Грин, который, как вы сказали, делал инъекции возбуждающих препаратов нашему агенту Дяко? Не понимаю, как же вы доверили ему нашего Кареева?

— Не знаю, — сказал Климент. — Я только думал, что Сережу надо спасать. Операция подтвердила: еще несколько часов, и конец. А что касается доктора Грина, то я был очень обрадован, когда узнал, что он еще не уехал, — ведь это действительно исключительный хирург, класса нашего Склифосовского, скажем. И потом... но вы едва ли поймете это чувство, Александр Казимирович... Папаша и Бакулин могут это подтвердить. Когда врач берет в руки скальпель, весь остальной мир перестает для него существовать. А доктор Грин — настоящий врач, и притом один из самых выдающихся врачей нашего времени...

— Я хотел вас кое о чем спросить, Ксения Михайловна, — тихо сказал князь Николай, как только увидел, что принц знаками торопит его.

(Принц Александр Ольденбургский явился на погребение, чтобы поближе познакомиться с обычаями болгар на тот случай, если императорское благоволение определит ему стать главой их государства.)

Лицо Ксении замкнулось, она последовала за князем. Они отошли в сторону, провожаемые многими взглядами, и он спросил ее:

— Вы говорили о нем? Он уже вне опасности?

Она кивнула. Он смотрел на нее насмешливо-ласково.

— Ну, а теперь что? Вы с ним или со мной, Ксеничка?

— Он уехал, — сказала она. — Утром его отправили с эшелоном. Как говорится, он списан с корабля.

Что-то блеснуло в усталых глазах князя, две маленькие радостные искорки, и он сказал:

— Тогда я затребую тебя в здешний лазарет.

— Я не могу, князь,— прервала она его. — Не могу... Нет!

— Ксения, ты заставляешь меня говорить тебе все начистоту...

Она не ответила.

— А что он? — изменившимся голосом спросил князь Николай, удивленный тем, что она действительно может любить.

— Не знаю, — сказала она. — Английский врач предупредил, чтоб никаких волнений... И я не посмела... Он так и уехал.

— Что же ты теперь думаешь делать, Ксения?

— И я уезжаю завтра, только на юг... Судьба! — добавила она, передернув по привычке плечами, и улыбнулась.

— Вы идете, ваше сиятельство?! — крикнула Маргарет, проходя мимо них.

Князь ответил, что сейчас придет, а она остановилась, чтоб попрощаться с Филиппом.

—Как я сожалею, что мне не удалось побывать в вашем поместье, — сказала она. — Но ничего, вы поедете туда с вашим новым квартирантом, с графом. Или же с этим Савватеевым; он разбирается в таких вещах... Что касается меня, то я насмотрелась достаточно, — цинично откровенно сказала она, с болью вспоминая свои недавние унижения. — Ну, а когда вы уже в самом деле отправитесь в Париж, разыщите меня — я пробуду там до весны! — добавила она, протягивая ему руку.

— Я провожу вас! — сказал он, расчувствованный и гордый тем, что он снова в центре большой жизни.

— Благодарю вас, Филипп, меня проводит его высочество! — остановила его Маргарет, сердечно пожала ему руку и сразу же удалилась.

— И я тоже уезжаю сразу же после рождественских праздников, — сказал Леандр Леге Неде и Андреа.

Он сам подошел к ним, чтобы выразить свое соболезнование, он сочувственно им кивал и печально улыбался. Окружающим его поведение показалось странным; некоторые следили за ним с насмешкой, другие с удивлением. Позитано и Климент прервали разговор и уставились на них. Разве можно было ждать, что произойдет; что все так переменится? Все это действительно произошло, все переменилось. Поведение Леге говорило о том, что никто и ни в чем не виноват. Они пожали друг другу руки, Неда — растроганная, Андреа — замкнутый, Леге — давно уже переборовший свое чувство, они поклонились, попрощались. Позитано и Климент заторопились навстречу Леге.

— Пойдемте со мной на могилу дочери, она совсем близко! — сказал он им, словно стараясь предварить слова Климента.

Они оба последовали за ним, и все то, о чем они до этого говорили — о пожарах, обо всем, что было в ту ночь, о новых планах Гурко, — сейчас, когда они шли с Леге, весь этот мир больших событий и дел словно бы потонул в воспоминаниях о маленькой Сесиль. «Она была в моем доме словно мое собственное дитя», — думал Позитано. «Только она, эта крошка, одна она по-настоящему меня любила», — думал Климент.

***

Неда пошла на могилу своей матери, и Андреа нашел ее там.

Она стояла перед могильным холмиком на коленях и плакала. Он остановился позади креста и долго смотрел на нее — на маленький черный вздрагивающий комочек на белом снегу, — такую дорогую и близкую ему, единственную, которая может его понять в это час новой жизни, когда какое-то смятение снова пробуждается в его душе. Он подошел к ней. Услышав шаги, Неда невольно вздрогнула, но, как только узнала его голос и почувствовала прикосновение его рук, нежно приподымавших ее, она выпрямилась, прислонилась к нему спиной, и успокоение и усталость охватили все ее существо.

Вокруг плотной стеной стояли кипарисы. Повсюду виднелись кресты, фонари, надгробные памятники. «Что остается от жизни человека, — подумал Андреа. — Эти камни, это железо? Единственный смысл жизни в том, чтобы любить и быть любимым», — продолжал свою мысль он, держа в объятиях Неду и испытывая незнакомое, какое-то грустное счастье.

Вдруг он словно пробудился — это рабство, это проклятое рабство бросило тень и на их любовь. Тот был мертв, да. Вопреки своей ревности, Андреа не станет говорить о том, что произошло. Может быть, однажды он перестанет мучиться, страдать от этих затаившихся в нем мыслей... Но и тогда тень рабства все равно останется лежать на них.

— Пойдем! — растроганно сказал он Неде. — Не надо плакать... Ни о чем не надо плакать!..

Это «ни о чем» заставило ее затрепетать. Но когда он взял ее под руку и они покинули кладбище, когда встретили группы веселых солдат и среди них много новых друзей Андреа, которые его сердечно окликали или почтительно останавливали, чтобы выразить свое сочувствие в присутствии его невесты, она оживилась, искала его глаза, порой улыбалась, ободренная, растроганная.

— Как много у тебя знакомых среди них! — восклицала она. — Каким образом? Непостижимо! За один только день... — А потом сказала: — Они в самом деле считают нас женихом и невестой...

— А разве это не так?.. Мы и обручились уже и поженились, и оба мы как одно целое! — торопливо произнес он.

Она прижалась к его руке. Радостное, живительное тепло словно переливалось от одного к другому, пробилось к лицам, разрумянило щеки.

— Повсюду пляшут... смотри! Вон и там повели хоро... Андреа, — подняв на него глаза, сказала Неда. — Когда я только подумаю, что об этом великом преображении ты мне говорил еще тогда... и что задолго до этого дня ты об этом знал, об этом думал… Ведь ты все это предвидел, все!

— Нет, не все, — сказал он, и его осунувшееся лицо помрачнело. — Ты видишь вон тот фаэтон, который сворачивает к свечному заводу... Прежде я думал, как все мы мечтали в комитете... равенство... каждому по заслугам... народное государство, понимаешь. Левский назвал его народным и святым... А сейчас — Илия-эфенди стал господином Илией!..

 ***

Улицы кишели людьми. Перед находившимся здесь до вчерашнего дня английским госпиталем стояли десятки фаэтонов и повозок. Высших русских офицеров окружили англичане и англичанки, они оживленно разговаривали с ними, смеялись. Высокий светловолосый принц Ольденбургский что-то рассказывал маленькой леди Стренгфорд, и она слушала с непоколебимым выражением собственного достоинства и гордости. Князь Николай Оболенский, граф Граббе, Савватеев и еще несколько офицеров изощрялись в комплиментах Маргарет Джексон и Эдне Гордон. Там же можно было увидеть и других сестер милосердия английского госпиталя, и мисс Пейдж, и доктора Грина с несколькими врачами, и мистера Гея, который наконец действительно уезжал сегодня, и барона фон Гирша, провожаемого супругами фон Вальдхарт, и, как всегда, франтоватого Филиппа Задгорского.

— Вот этого я не могу понять, — сказал Андреа, когда они с Недой прошли эту улицу, свернули на Витошку, направляясь к дому. — Не понимаю, как естественно все это происходит... Верхи встречаются с верхами, низы — с низами... Англичане, турки, русские, болгары... Как будто существует одна граница, которая делит людей на народности... Все равно какие — угнетенные, порабощенные... Но есть еще и другая граница, как я вижу, которая отделяет верхи от низов...

— А как должно быть, милый? — спросила она.

— Не знаю... Прежде говорилось, что будем равными, каждому по заслугам... Так оно и должно было быть... Или... Нет, не знаю. Но не могу успокоиться, не могу принять...

— И не принимай, — улыбнувшись своими прекрасными золотистыми глазами, сказала она. — Ищи, добивайся...

— Но что я могу сделать один! Ты же видишь! — сказал он возбужденно.

Она возразила:

— Первое — ты не один, Андреа, дорогой. Ты не один — нас двое! И второе... Второе сейчас только начинается. Впереди у нас целая жизнь.