«Известная зимбабвийская атлетка оказалась мужчиной», — опубликовано «Франс Пресс». Кто мог сказать, что ты — это ты? Кто мог проделать работу за нас и открыть нам глаза? Потому мы ошибаемся, бьемся о стену, падаем подле, тонем в слезах. И не ищи ответ на сложный вопрос. «17-летний Самукелисо Ситхол был(а) задержан по обвинению о незаконном присвоении личности — какая красивая формулировка, «присвоение личности»! — в связи с жалобой, заявленной его(ее) приятельницей…» Щепкин мог стать капитаном дальнего плавания, подростком мечтают об этом, я знаю. Но не мечтал. Мог быть врачом — боялся крови. Мог совершенствоваться в гуру, но не имел идеологии.

Они переодевали его, а он стоял, раскинув руки, будто несоразмерная швабра; гримировали, и он покорно подставлял лицо; инструктора наставляли, и он кивал, схожий с вежливым японцем. Но лишь шагнул от них, вдруг расправил плечи, поднял подбородок и блеснул глазом (мог стать артистом, только жизнь несла щепкой, раскусив и учуяв, что плевать хотел на заветные у людей цели), вдруг превратился в элегантный себе антипод, шагнул к машине в приталенном костюме, свалился на кресло, ленивым жестом запуская двигатель.

Я мог бы крикнуть ему, восхититься, но разве услышал бы? — а коли услышал, выслушал бы? — и молчаливым призраком я последовал за ним.

«Девушка утверждала, что об истинной половой идентификации подруги узнала с чужих слов. Медицинский осмотр подтвердил принадлежность Самукелисо к мужскому полу. Сам атлет оправдывался тем, что родился гермафродитом. Его родители обратились к целителю, который при помощи чудодейственных трав сделал из Самукелисо женщину на все сто. Однако не так давно у него внезапно проявились мужские органы…»

Я понял его игру, но не содрогнулся, не затрепетал — не Щепкин выбирал путь, и не я, — мы оба служили орудием в всевышних руках, схожие океаны несли нас на зловещих просторах: ненависть к человеку, к одному единственному человеку — его, к человечеству — меня, и этим казался я больше, крупнее, а Щепкин виделся мне тем, чем был я, был до рождения сына, которого искал, — и каждый хаотичный шаг мой становился движением к цели, каждая минута, верил я, приближала заветную встречу, о которой грезил.

«По словам юноши, его родители всегда недоплачивали целителю. За последние годы Самукелисо Ситхол принял(а) участие во многих состязаниях по метанию копья, толканию ядра и тройному прыжку среди африканских юниоров. В 2004 году он(а) завоевал(а) золотую медаль в Ботсване, пять бронзовых и серебряных наград на соревнованиях на острове Морис…»

Они ни о чем не спросили, не спросили, зачем он — Волан, зачем и куда несется, не спросили где и когда ждать его вновь. Щепкин тронулся в путь, а я задремал, наивно предчувствуя долгожданную встречу. Да, то была наивность, ибо не все пути бегут в пункт назначения, тем более, если путь выбираешь не ты. Не знать что готовит и чем огорчит следующий шаг. Не знать ничего. Кто мог сказать, что он — это он? Кто мог сказать, что за рулем не Волан? Кто мог проделать работу за нас и открыть нам глаза? Потому мы ошибаемся, бьемся о стену, падаем подле нее, тонем в слезах. И не ищи ответа на сложный вопрос в прошлом: «Франс Пресс» не передаст, о том не прочтешь в газетах, здесь — запрет, и нарушение карается сверхъестественно. Я следовал запрету и был вознагражден; я следовал запрету, и была дарована мне новая жизнь. Но для чего? — не ведал того. Не узнал и в минуту смерти от руки сына. Годы ждал встречи. Я встретил его. Но ответил я на вопрос? Я ошибся, противник оказался сильнее — ужалил в сердце, занес надо мной руку сына…

Они погребли меня в жидком азоте, сохраняя возможность когда-нибудь восстановить ДНК. Заславскому не удалось сделать вождя бессмертным, но сохранить кровь, которую нес я, мог. Интуитивно, почти без надежды, Заславский обрек меня на славную вечность — он искал вождю, но снискал мне, служил ему, но сослужил мне. Так думал я, согреваясь в машине, когда за окном клубилась сентябрьская пыль, так думал, сопровождая Щепкина к Рукавову; не желая быть скромным, хотел реветь, горланить хотел, кричать; именно я носитель хромосом великого человека, зудело во мне, велик я и крепок; я кричал, но мир не слышал, взывал, но мир молчал, страшил его — а он не трусил.

* * *

Ничто не изменилось с момента, когда Щепкин бежал из этого здания: все тот же конструктивизм — голубое и серое, все та же высота, те же идеальный квадрат парковки и улыбчивое солнце над фасадом, те самые буквы «VOSSTANOVLENIE Ltd», по-прежнему парящие на самой высокой башне. Щепкин вышел из машины другим человеком: преимущества внешности работали безотказно. Он плыл по коридорам и улыбался, кивал, жал руки, бросал комплименты, снова кивал и вновь жал руки. Все те же люди, те самые лица, та обстановка и тот запах, те фотопортреты Волана — сейчас его, Щепкина, фотопортреты — в окружении первых лиц города, страны, портретов стало больше; Щепкин вызвал лифт, поднялся в пентхаус; и та же Анечка за столом в огромном зале, и те самые двери: одна его, Щепкина, другая… тоже его — Волана.

— Здравствуйте, мсье Волан. — Анечка поднялась из-за стола, прижимая к груди тоненькую папку.

— Сидите, потом. — Щепкин махнул рукой, шагнул к большому портрету, помещенному на лакированный мольберт. Траурная лента в правом углу, скромная улыбка, две даты бронзой по антрациту столбиком. И высокопарно: «Владимир Щепкин». Кипит твое молоко… — Вы меня, вот что, ни с кем не соединяйте, — попросил Щепкин и скрылся в кабинете Волана.

Спустя несколько минут, ровно в два, девушка постучала в дверь. Забросив ноги на стол, Щепкин неподвижно сидел в кресле у окна, разглядывая панораму города.

— Ваш кефир, — сказала Анечка, не решаясь опустить перед хозяином поднос с кувшинчиком.

— Спасибо. — Щепкин посмотрел сквозь девушку. — А принесите-ка мне коньяку, — попросил он, возвращаясь к панораме.

— Коньяку? — обиделась Анечка. — А у нас ничего такого нет, вы сами распоря…

— Так найдите, — вспыхнул Щепкин. — И, знаете, не мешайте работать! — Щепкин нажал кнопку и попросил соединить с руководителем службы безопасности. Того на месте не оказалось, дали заместителя. — Что с Щепкиным?

— Ведем, господин Волан, все под контролем — вот-вот возьмем.

— Где он?

— Забаррикадировался на Волгоградской, отстреливается.

— Хорошо. Как возьмете, дайте знать… И что бы ни одна сволочь не знала.

— Есть.

— Вот что, уберите портрет, хватит скорбеть.

— Будет сделано.

Дав отбой, Щепкин вызвал помощницу. Девушка опустила перед ним поднос с рюмкой и коньяком.

— Напомните мне, пожалуйста, Щепкин умер в мае?

Анечка кивнула:

— Седьмого июня.

Щепкин помедлил.

— Подготовьте приказ об учреждении ежегодной стипендии имени Щепкина.

— У меня записано, вы мне вчера дважды напоминали.

— Напоминал? Ну да, напоминал… Тогда еще вот что, нужно для него что-то сделать, помочь как-то.

— Помочь, ему?

Щепкин растерялся.

— Не ему, родственникам… Кто-то же остался!

— Никого у него не было, только вы. Мать погибла.

— Тогда могилу обустроить, памятник заказать.

— Все сделано вашим распоряжением, в августе месяце. И памятник стоит, и лучшее место выкупили. Что с вами?

— Устал я… — Щепкин замолчал, отвернулся к окну.

Он знал, куда плывет его теперь вооруженный корабль, но решиться на боевые действия все не хватало духу. Нужно было делать первый выстрел. В принципе он его уже сделал, когда на Волгоградской сел за руль подставного автомобиля… И что теперь? Теперь? — нужно найти Рукавова, нужно бить. И бить так, чтобы не получить в ответ. Сложно это. Но обратного пути нет. Хрен его знает… Они ни о чем не спросили, не спросили куда он несется, не спросили где и когда ждать его вновь… Но нужно решаться.

— Что-то еще? — спросила Анечка.

— Да, последнее. — Щепкин кивнул на розовую папочку. — Что у меня сегодня?

— Через полчаса обед с госпожой Вращаловой, в семнадцать открытие актерской школы, вечером — интервью для образовательного канала.

— Я вас попрошу, Аня, школу и канал отмените, плиз, а Вращаловой позвоните и сообщите, что выезжаю. — Щепкин раскрыл папочку. — Что это?

— Меню обеда.

— Спасибо, я в дороге почитаю. — Подхватив папочку, Щепкин направился к двери.

— Мне сказали, вы сегодня без шофера.

— Сам, все сам, Анюта. — Щепкин остановился у мольберта. — Я попросил убрать портрет, так что помогите, когда придут. А про стипендию не забудьте.

Он спустился в помещение службы безопасности. На одном из мониторов, передающих картинку съемочного павильона, Щепкин увидел свое прежнее лицо — гримировали актера. Попросив дежурного разъяснить, что происходит, он услышал, что готовится прошлогодняя хроникальная видеозапись, что не хватает материалов и что сейчас их как раз и «восстанавливают».

— Вообще-то, это ваше распоряжение, — добавил дежурный.

— Знаю! — отрезал Щепкин. — Найдите вашего руководителя и передайте, что жду звонка.

— Слушаюсь, — козырнул дежурный. — Они сейчас на Волгоградской, там заварушка какая-то, со стрельбой.

— Займитесь делом, — попросил Щепкин и хлопнул дверью.

И опять тот же конструктивизм, голубое, серое, та же высота, тот же квадрат парковки, улыбчивое солнце, буквы, парящие на самой высокой башне.

Что теперь? Нужно найти Рукавова, нужно бить. Так, чтобы не получить в ответ. Сложно. Щепкин запустил двигатель. Но нужно, нужно…

* * *

В сентябре только и вспоминать, что летом здесь порхают бабочки; в июне косят желтые одуванчики; а в августе жужжат пчелы, и всюду стрекозы, стрекозы. А красота — круглый год: кресла с массивными подлокотниками, зеркала в тяжеленных рамах. И еды вдоволь, которую подают и не нужно посуду за собой носить. Посреди лужайки большую часть года столик полированный; отпустишь прислугу, ноги на соседнее кресло бросишь — красота. За виллой — яхта в маленьком прудике, не та, что «Матисс», поменьше. Паруса ставят, такелаж скрипит. Поднимешься на палубу, и, кажется, на Средиземное перенесся, и нет расстояний этих обширных, и время, кажется, подчинил. Эх, лети корабль мой, режь волну! Вокруг виллы — лес осенний, и лес этот огорожен на много гектаров, собственный лес. Что ж, удалась жизнь, чего скромничать! Один минус — Щепкина никак взять не может. Уж и похоронил его, уж и возвеличил — но это так, для людей — ан всяко точку поставить не получается. И ведь держи все втайне, волнуйся.

— О чем печалишься, французик? — улыбнулась Вращалова, — по деньгам моим страдаешь?

— По нашим, дорогая, по нашим.

— Твоих там вот, — Вращалова показала дулю. — На, поцелуй.

Рукавов вытянул губы.

А ведь никуда без нее, да без Вращалова-старшего никуда. Ведь маху дал, подпустил к делу. Только как не подпустишь? — тут, крути не крути, маза нужна, вторая сила, властная. Потом будет думать, как одному остаться, после всего — на полдник. Сейчас же ему нужен Щепкин, кровь из носу. Чтоб распрощаться навсегда, чтоб точку жирную поставить и этап закрыть к е-матери.

Вращалова вытянула, бросила ноги Рукавову на колени.

— Ты мне винца-то подлей, — попросила она, — да живот в халат спрячь, спрячь, мне этого не нать, не за тем с тобой нюни распускаю. А знаешь, иди-ка приоденься лучше, скоро школу ехать открывать. Да пиджачишко натяни — смотреть не на что. Иди, иди, а я купаться пойду, и жандарму своему позвони, что на Волгоградской?

— Холодно купаться, милая, не август…

— Не твое собачье дело, ступай! — Вращалова разоблачилась донага, строго взглянула на Рукавова и, гуляя бедрами, пошла к воде. — Не смотри, не смотри, не получишь, ступай, кому сказала!

Она закинула руки за голову, распустила волосы — небритые подмышки, чтоб деньги не переводились — молодая, стройная, что еще нужно? шесть тысяч четыреста? Это Щепкину мелкотравчатому. Ей и шести миллионов, пожалуй, мало. И успеху пока мало, и счастья. Но все будет, будет. И никак мудака этого найти не могут, — она мелькнула подмышками, обернулась на Рукавова, тот через соломинку тянул молоко, — ведь одни ублюдки. Что тот, что этот. Вот с кем она… с кем… эх! — она махнула рукой, шагнула в воду. Уверяет, что Щепкина возьмут с — нет, не с минуты на минуту — со дня на день. Волынка тянется три месяца. Три месяца! Попробуй скажи, что ублюдок и недееспособный, ведь обидится? — обидится, а то! И подставит под удар дело — не наше, мое! Мое! «Со дня на день!» Давай, рой землю, но молоко распивает. Пингвин. Пингвин и гиббон. Вращалова улыбнулась мысли, поплыла к яхте. А отец хороший. Но ведь не мужик он ей — отец. Нет, не существует мужиков. И никогда не было. Вранье это. А ей нужен тройной выдержки — она сама мужик. Сначала мальчиком была, потом парнишкой, теперь вот, мужик. Да не внешне, дура! — стержень такой внутри, мужицкий. А ты что подумала? В детстве — ну, когда бедные, честные и все такое — он покупал пастилу, она ела с хлебом, растягивала удовольствие. Ходила вокруг стола, принюхивалась. Пастила не пахла. Сейчас у нее от другого удовольствие. А рассказ этот помнит — где мальчик мел крал, думал, что пастила. А потом мальчик вырос и стал Рукавовым. Нет, Щепкиным стал. А мужиком — нет. Такая история.

Несколько раз сплавав к яхте, она вышла на песок, легла на полотенце. С этой точки Рукавова видно не было. Ей захотелось побыть одной. Из далекого окна несся репортаж о губернаторе. «Господин Вращалов посетил детский дом, где подарил воспитанникам новую книгу своих стихов…» Если у нее будут дети, они никогда не узнают пастилы. Мещанство это и от бедности. Нигде в мире не продают пастилы, это сугубо наше, национальное. Дешевка. И ведь не тянемся за хорошим, прогрессивным, все в каком-то средневековье барахтаемся. Пастила им свет застила. Да вы Биг-Бен послушайте, на Тауэр посмотрите! Колхозники…

* * *

В костюме Рукавов преобразился, стройнее стал. Не лгут зеркала все эти, заказные. И настроение переменилось. К черту Вращалову с ее подначками, дайте лишь срок, тогда посмотрим кто кого, а там лишь народ останется с его ушами, которые греть любит, куда только успевай-подноси, дрова подбрасывай. А дров у Рукавова полно, ценные дрова — просчитал все — и демократия будет, и историческая связь сохранится, и чудо, будто из рождественского чулка, заготовлено — пацан имеется. Время уйдет, пока вырастет. Но игра стоит свеч. Верно, стоит. Подчистит он все после Щепкина, за Вращаловыми уберет, на коне белом в собственную эпоху въедет. А пацана, Заславского этого, с его мамашей полоумной… да не важен он уже будет, кто вспомнит о нем? — так, для галочки впереди себя выставит, а потом в тень, в тень его… Рукавов вдруг остановился, замахал руками, желая прогнать неугодное видение.

— Ты?!

— Не ждал? Садись. — Щепкин указал на кресло. — И руки на стол, чтоб я видел.

На вдруг обмякших ногах Рукавов прошел за стол, попытался взять себя в руки, но лишь задрожал от напряжения и потустороннего страха. Захотелось кого-нибудь позвать, разрешить ситуацию, провалиться сквозь землю, наконец, но никого поблизости не было, сквозь землю не проваливалось, и ситуация, похоже, разыгрывалась по сценарию Щепкина.

— Знаешь, я рад видеть тебя, Володя, — наконец сказал Рукавов, — искренне рад. Ощущение, будто вчера расстались… Кушать хочешь?

— Тебе край, — заявил Щепкин без увертюры и пошевелил в кармане брюк рукой, будто играя пистолетом. — Край, и ты это видишь.

— Я… я тебе все расскажу, я все открою, послушай меня, мы же друзья, видишь ли… — Рукавов подумал о пистолете Щепкина и шумно втянул воздух. — Видишь ли, всем заправляет она… проект «Губернатор» в самом разгаре… мы с ней… мы партнеры. Она шантажом взяла… все взяла под свой контроль. «Губернатор» — работник моей… нашей с тобой Компании. Настоящий… я не знаю где настоящий, она не говорит ничего… — Всем заправляет она… я боюсь ее.

— Тебе край, — повторил Щепкин, не зная, впрочем, что нужно говорить, и что вообще говорят в подобных случаях. Особо слов в запасе припасено не было, потому приходилось разрезать узел, полагаясь на наитие и неожиданность, что, как известно, иногда приносит плоды. — Край, и ты это видишь.

— Хочешь, я дам тебе денег, хочешь? У меня… у нас теперь много денег. Хочешь, бери две трети…

— В сентябре — листья, в декабре — снег, — произнес Щепкин бессмысленную и вместе с тем загадочную, а потому чрезвычайно внушительную фразу. Однако, решив, что этого недостаточно, заявил: — Видел я вас!

— Да-да, видел, — затрепетал ошеломленный Рукавов, — но я… я все же прошу… Поверь, я теперь другой, я готов еще больше измениться… как хорошо, что мы встретились! Вот, вот… — Рукавов кивнул куда-то под стол, — у меня все ключи и коды, я могу отозвать проект «Губернатор», я могу отозвать все… Часть ключей в тех материалах, что ты увез с собой…

— Понятия не имею что я увез — не было времени.

Щепкин вдруг подумал, что сказал лишнее, но поезд ушел и вылетевшее слово на язык не воротишь, нужно было двигаться дальше, потому повторил про листья.

— Вот именно, листья… — Рукавов почувствовал, как из желудка выполз и ухватился за гортань немилосердный и коварный краб. Пересохший язык едва шевелился. Пугаясь пистолета, он согласился с мыслью о сентябрьских листьях. — Она устранила бы меня, но в Компании у неё нет распорядительных полномочий, все через меня, я ей нужен… Вот что скажу тебе, Володя, я ведь жалею, что поддался на шантаж, очень жалею… и жалею, что Серафима Николаевича с нами больше нет, он приструнил бы ее… может, тебе удастся?

Рукавов почувствовал прикосновение, обернулся: завинченная в полотенце позади стояла Вращалова.

— Что это ты раскис? — Вращалова нависла над Рукавовым, рассмеялась. Рассмеялась простенько, обыкновенно, как в кругу близких, в семье, где не ждешь подвоха, где раскован. Однако сильно рассмеялась, самоуверенно. — Кто из вас Волан будет? — спросила она и вновь хохотнула.

— Я, — сказал Рукавов.

— Я, — сказал Щепкин.

— Вот и нет, — Вращалова схватила Щепкина за нос, поводила из стороны в сторону, — играть не умеешь. А кто играть не умеет, тот что? Тот не переигрывает. Но вот этот ублюдок, он переигрывает! И сразу видно кто здесь кто. — Дама рванула с себя полотенце, в мгновение скрутила жгутом, хлестнула Рукавова по лицу, еще, еще. — Ишь, козликом прикинулся, Серафима Николаевича с ним нет! — крикнула Вращалова. — Иди, спрячься, нам поговорить нужно, я позову. Пингвин! И чтоб тихо у меня, чтоб шум не поднимал. В доме побудь.

Рукавов засеменил к дому, Вращалов села за стол — голая, решительная. И вместе с тем исключительно деликатная. И вместе с тем — готовая к драке.

— Система Станиславского — это плохо для нас, — сказала она. — Система себя не оправдала: наш человек так вживается в образ боксера, что из него уже не выходит — в образе и живет. И никуда от боксера не денешься. — Щепкин не возразил. — Сейчас в деле интеллект не нужен, работать в банке или в правительстве — все равно что в фастфуде — главное соблюдать рецепт. А к работе можно привлечь любого олуха — прочесть по бумажке всякий сможет. — Вращалова вздохнула, помедлила. — Неужели ты хочешь лишить меня отца?

— Это сотрудник Компании, артист, насколько я понял.

— Пусть. Лучше, чем ничего.

— Не лучше.

— И что ты готов делать?

— Изменить Компанию, все изменить, взять в свои руки… Рукавов поможет.

— Значит, готов быть вновь обманутым? Неужели веришь? Кто единожды предал, тот предаст опять, я — никогда. Всегда тебя любила, и ты меня. Выбирай!

— Обманет? Тогда нужно закрыть Компанию.

— Этого никак нельзя, никак. Начнутся волнения, возмущения. Оно тебе нужно?

* * *

Так говорили они и говорили — из пустого переливали в порожнее. Рукавов сидел где-то на втором этаже, рассматривал зеркала, себя в них, не решаясь вызвать охрану. Охрана толклась на дальних постах, в дежурке, пила чай, чинила машину, пялилась в телевизор. Сентябрьский ветер нес в окно обрывки разговора, куски слов: высокий и требовательный «далекой», тихий, но близкий к твердому — Щепкина.

О голоса, разговоры… При многих разговорах присутствовал я — был в Тегеране, где лицезрел троицу в полном составе; помню, чем пахнут Черчилль и Рузвельт. Помню Жукова, склонявшего голову перед вождем, помню вождя. Вождя я помню и помню! Помню амбулаторный запах, тушеный фарш с луком, много лука, Заславского помню, братву его в белоснежных халатах, татуировку на пальцах, много бумаги, свет помню. И холод помню, до сих пор он со мной. И мрак помню, и голос Заславского из мрака, и боль пробуждения.

Не уверен, что хотел жить, ибо не знал зачем. Но Заславский сказал, что мальчик, что дышит, и я потянулся к жизни. Мне хотелось взглянуть на ребенка, я ждал. Оказалось, что Всевышний вовсе не против воскрешения — не нужно на это никаких бумаг. И лишь сын родился, я шагнул к нему, но меня подхватили, швырнули в бутылку и почти уничтожили. Только выжил я, ушел от них, ускользнул из капкана…

Ускользнул…

Голоса, разговоры… Заславский… Одноухая сука…

Вождь собак не любил, но к той привык, не замечал беспородность, простил ухо. Она поджимала хвост, слушала речь, бросалась в кусты, садилась на лапы, подавая голос. Нас было двое в то утро за единственным ее ухом. Вождь приник, чтобы сделать внушение. Я был юн и мелок, мой товарищ — сед и огромен. Для товарища все закончилось разом. Я остался один. Ни запах керосина, ни бесконечный холод не причинили мне вреда. Я отпустил одноухую, вождь протянул руку, я принял ее… Я пребывал там, где находился он, слышал то, что говорили ему, мы сохранялись единым целым — его кровь растворилась во мне, его тепло согревало меня…

Дверь открылась, в комнату проник яркий свет, кто-то перенес вождя в столовую, к камину, укрыл одеялом, ибо от окна несло стужей. Все замерло в великом испуге…Смерть вождя принесла мистическую новизну: грудь не вздымалась, и показалось мне, что остываю вместе с ним. Но я жил, оставался нетленной его частью — я был им и мне нравилась эта мысль.

Академик Мясников прибыл на следующий день. Пульс не прослушивался с девяти часов прошлого вечера, тем не менее, он приложился к груди покойного. Так и есть, сердце молчало. Он вынул из саквояжа пинцет, оторвал меня от тела вождя, не понимая, что за акт совершает в эту минуту, опустил в коробку. И своды сошлись надо мной, и свет померк надолго, надолго, и сжался я от испуга и предчувствия вечности.

* * *

— Этого никак нельзя, — повторила Вращалова. — Нельзя ликвидировать Компанию… ты не представляешь, что будет, — Вращалова подняла лицо к небу, — не знаешь, каких людей тронешь.

— Другого варианта нет, — вздохнул Щепкин.

Вздохнул и содрогнулся, и упал, ибо сзади ударили, сбили с ног, бросили на землю. Ударили еще, снова и снова, но отпустили — не позволили сознанию покинуть тело.

— Другой вариант есть, — сказал Рукавов, — посмотри назад.

Щепкин пошевелился — за спиной, где-то сбоку и снизу вверх стояли люди Рукавова. Кто-то размахнулся и пнул ботинком в лицо, хлынула кровь. Щепкин застонал. Кто-то принялся шарить в карманах. Кто-то сказал, что Щепкин без оружия, и ударил еще раз, в грудь, в шею.

— Ну все, все, — остановил Рукавов, — в «коморку Папы Карло» его. А ты, падаль, — хозяин сорвал со стола скатерть, бросил Вращаловой, — оденься-ка!

И побежало все вдаль, от Щепкина побежало, назад, за спину; торпедой понесли, бревном, не щадя тела избитого, с хлопками да зуботычинами, закрыли на замок, прямо на пол бросили на бетонный, но с ковром узбекским, в обстановку кромешного мрака, где не дождавшись глаз, ощупью, по запаху найдешь унитаз блевануть, да койку забыться.

Какое время лежал — не понял, не больше часа, должно быть, только очнулся от резкого скрипа двери металлической, щелкнуло что-то, и темноту клин разрезал разящий, яркий клин — глазам больно. И силуэт возник — Рукавова силуэт. Дверь вновь скрежетнула, исчез клин, что-то щелкнуло — Рукавов включил лампу.

— А что это ты в темноте лежишь, Володя? — спросил Рукавов. — Посмотри, сколько книг, не читаешь.

Щепкин поднял голову: несколько полок с книгами, два стола под ними, две полированные кровати, на одной — он, Щепкин, на другой — Рукавов. Два кресла, телевизор с тумбой, забранное решеткой окно. Дежа вю — уже виденное — только где? Гостиничная обстановка, отсутствует запах кофе, и гула пылесоса тоже нет. Щепкин попробовал улыбнуться, но лишь поморщился. Поморщился и не вспомнил. Ничто, кроме решетки на окне, не раскрывало сущности темницы. «Коморка Папы Карло». Ну как же, как же!

Щепкин со стоном поднялся.

— В этом кресле сидел Липка, — сказал он, — качался из стороны в сторону и часто-часто крестился.

— В этом кресле он не сидел, — отозвался Рукавов с соседней кровати, — не то место.

— Знаю, — кивнул Щепкин, — очень похоже! Знаешь, Петя, ведь все тюрьмы похожи! Как траурная процессия похожа на свадебную. — Щепкин заглянул в зеркало над умывальником. — И мы с тобой похожи. Два Пьера, два Волана. Разве что у одного голова разбита. — Щепкин опустился в кресло. — Вот здесь сидел и часто-часто так крестился, кипит твое молоко.

— Липка, говоришь? Ублюдок он, твой Липка, всех обманул! И ушел вчистую. Я сердце его вырвал бы, скальп снял бы, иглы под ногти загнал. Главный мой враг. Увез ведь бабу сумасшедшую эту с выблядками Заславскими, спрятал. Дурачком прикинулся. И тебя обвел, и меня. Всех! Эх, какого льва проворонили. Ты против него — никто. Десяти стоит, сотни. Какую партию отыграл! Мне б таких людей!

— Какую бабу?

— Не твое это дело, Володя, мал еще. Ты скажи-ка мне, где диски спрятал? Отдай по-хорошему. Ты ведь не Липка, сломаешься.

— Не помню я, Петя, честное слово не помню. Только то, что если случится неожиданность, материалам дадут ход. Все вскроется, все марионетки полетят, чинуши твои. И в первую очередь — губернатор. Тебя судить будут, Петя. — Щепкин вновь попробовал улыбнуться, но вновь лишь поморщился. — А может и не будут, но убьют в любом случае — либо те, кого ты подвел, бандюганы твои, либо власти. Две стороны одной медали — выбор не принципиален.

— Тогда вот что. Сейчас тебя будут бить, постарайся не умереть до того, как вспомнишь, договорились? Вот и чудненько. — Рукавов, не вставая с койки, хлопнул в ладоши. — Ко мне!

Дверь тяжко поддалась, вошли двое с портфелем, весьма похожие на тех, кого Щепкин оставил на Волгоградской.

— Позвольте, — попросил один из них, приподнял Щепкина и накрепко привинтил жгутом к креслу, другой извлек из портфеля липкую ленту.

— Это чтобы тихо? — спросил Щепкин, более приободряясь, нежели бросая вызов. — Я все равно ничего не скажу.

— А я ничего и не услышу, — улыбнулся Рукавов с койки, вынул из коробочки ватные шарики, заткнул уши. — Начинайте.

Завертелись перед глазами разноцветные круги, заиграла музыка, затрясся пол, пошел на Щепкина. Побежала куда-то «далекая», размахивая голубыми флажками. Проехал длиннющий лимузин, из окна которого высунулась рука, и руку эту так захотелось, так захотелось поцеловать, и открылся лифт, в котором стояли молодая женщина с ребенком и военный летчик со звездой Героя на груди. Женщина вручила летчику ребенка, стала уменьшаться, превращаться в серую каменную бабу. Щепкин бросился к ней, но лифт закрылся и покатил вниз, ниже первого этажа, ниже всего, что только можно представить, к центру Земли, где жарко и нет воздуха. Щепкин крикнул им, чтобы они немедленно возвращались, но кто-то взял за руку, повлек к себе. Щепкин обернулся — стояла белоснежная обнаженная «далекая». «Знаешь, что это?» — спросила «далекая», показывая Щепкину темное пятно под грудью. «Не знаю», — признался Щепкин. «Клещ, — сказала «далекая» и улыбнулась самой лучшей на свете улыбкой. — Знак бедственных обстоятельств и слабого здоровья. Возможно, мне придется дежурить у постели больного. Если я раздавлю его, меня будет терзать вероломство друзей. Если я увижу сто крупных клещей на стволе дерева — мои враги любыми способами будут стремиться завладеть моей собственностью». «В сентябре — листья, в декабре — снег», — сказал Щепкин. «Хорошо, — согласилась «далекая», — пообещай мне, что если я вытащу тебя, ты убьешь его». «Клеща?» — догадался Щепкин. «Дурак!» — обиделась «далекая» и растворилась в воздухе.

* * *

— Пообещай мне, что убьешь его, — потребовала Вращалова.

Щепкин открыл глаза.

— Клеща? — повторил он.

— Не притворяйся, — попросила Вращалова.

Щепкин огляделся: ни полок с книгами, ни металлической двери, ни кресел. Похоже, что жив, и, кажется, это не «коморка». Двуспальная кровать, плюшевый медведь, распахнутое окно. Спальня, — сообразил Щепкин.

— А Петя где?

— Внизу. Я предложила дать мне возможность поговорить с тобой.

Не сказал ничего, — понял Щепкин.

— Пойду, — сказал он, поднимаясь с пола.

— Подожди, не сегодня. Выбери момент, подготовься, — предложила Вращалова.

— Хорошо, — согласился Щепкин, помедлил и спросил: — Сама не сможешь?

— Я женщина! — возмутилась Вращалова, — ты что?! И скажи спасибо, что вытащила тебя.

— Спасибо… — Щепкин готов был согласиться с любой мыслью, лишь бы оставили в покое. Его внезапно повлекло вниз, сложило пополам, вернуло на пол. Он почувствовал страшную, небывалую дурноту, судорога побежала от низа живота — к груди, к горлу, он закашлялся, и его вырвало. Перед глазами задрожал оранжевый занавес, Щепкин сложил руки на груди, закрыл глаза. — Я сейчас, — сказал он и увидел знакомый лифт.

Лифт поднимался от центра Земли. Щепкину захотелось посмотреть, что произошло с родителями в раскаленных недрах, но коробка лифта неожиданно ужалась до размеров оружейного сейфа, створки распахнулись, и в руки свалилась длиннющая винтовка Мосина с изящным четырехгранным штыком. «Возьми ее», — велела «далекая», и Щепкин ухватился за шершавое цевье. «Пообещай, что убьешь его», — попросила «далекая». «Обещаю», — кивнул Щепкин и подставил щеку для поцелуя. Лифт вернулся к прежним размерам, вновь распахнулись створки — к небу устремились разноцветные шары: один, десять, сто, тысяча. Из опустевшей кабины шагнул бледный Липка с чудовищно развороченным боком.

«Это тебе», — Липка протянул рождественский чулок, из которого посыпались игрушки: мамины кеды, спортивные трико — две белые полоски на каждой штанине, длиннющий лимузин со знакомой рукой, шоколадный Дед Мороз с винтовкой наизготовку, губернатор, обсыпанный сахарной пудрой, диски с материалами Компании, фотопортрет полковника медицинской службы, баночки с клубничным джемом, розовая папочка, газета с водоразделом на тридцать восьмой странице, женщина с огневолосыми детьми, поля, густо поросшие клубникой, одинокое захолустье, пахнущее рыбой, кривой магазин с темной глазницей, Рукавов с подносом, где покоится голова Щепкина, «далекая», с нетерпением принимающая этот поднос.

«Что мне со всем этим делать?» — спросил Щепкин, но вдруг увидел, что вовсе это не Липка, а Рукавов, вспомнил, что нужно стрелять, рванул со спины винтовку, дослал патрон, выстрелил одновременно с выстрелом Рукавова — пули дернулись навстречу друг другу, с чудовищной силой ударили обоих — Рукавова в переносицу, Щепкина в грудь — уронили в бескрайнюю сентябрьскую листву.

— Спасибо… — произнес Щепкин, открыв глаза, — одним махом обоих.

— Ты дурак или притворяешься? — возмутилась Вращалова. — Ну что, что сделать, чтобы ты поверил?

— Расскажи о проекте «Первый»…

Сознание вновь куда-то побежало — должно быть, прятаться под двуспальную кровать — в последнее мгновение Щепкин ухватил сознание за лодыжку, но оно пребольно пнуло хозяина в грудь, и тот безжизненным кулем свалился на пол. Из-под кровати в мятом плаще и с вывороченным боком возник Липка, помог подняться, усадил в кресло, сам, не снимая ботинок, плюхнулся в кровать.

— Прости меня, — сказал Липка.

— Ничего, я привык, — вздохнул Щепкин.

— Ты знаешь, никто не ждал тех событий. Все верили, что это навечно. Но случился съезд, где вождя развенчали в хвост и в гриву, и покойник вдруг предстал в омерзительном свете культа собственной личности.

— Но не для всех, вероятно!

— Не для всех… быть может, и не для академика Мясникова, понятия не имею. Не ведаю чем руководствовался старикан, с огромным научным ветром в голове, но он сообразил, что клеща, найденного на теле покойника важно сохранить для последующей научной работы… — Липка закинул руки за голову. — К моменту смерти Первого, в марте пятьдесят третьего, уже было известно, что ДНК несет информацию о свойствах организма. Но даже статья «Структура дезоксирибонуклеиновой кислоты» Уотсона и Крика в «Nature», опубликованная в апреле того же года, то есть через месяц после кончины, не объясняла как использовать кровь, содержащуюся в желудке паразита.

— А кровь трупа?

— В том-то и дело, что после смерти вождя набальзамировали. Тело — для хранения, органы — для механического исследования.

— Механического?

— Вот именно. Что касается ДНК, мумификация не подходит — нужна заморозка, что, собственно, и проделал академик Мясников с частицей вождя — клещом. К пятьдесят пятому шарашки позакрывали, и Заславский, тогда молодой профессор и ученик Мясникова, появился в Москве. Опасаясь возможных репрессий, тубус с жидким азотом и батареей автономного питания академик передал Заславскому. В шестьдесят пятом Мясников умер, а Заславский, продолжая биться над секретом ДНК, полагая, что в молекуле таится возможность не только продления, но и восстановления жизни, все экспериментировал, не оставляя надежды когда-нибудь взяться и за того, кто все эти годы в герметичном тубусе ожидал триумфального воскрешения…

— Да-да, помню, — сказал Щепкин, — печальный человек в форме полковника медицинской службы.

— Несколько лет назад он назначен настоятелем Свято-Троицкого монастыря.

— Вот как!

* * *

— Несколько лет назад Заславский назначен настоятелем монастыря… — повторила Вращалова. — Ты слушаешь меня?

Щепкин открыл глаза.

— И что с того, к чему этот экскурс в историю?

— Ты просил рассказать о проекте «Первый»… — Вращалова повернулась на бок, сложила ладони, поместила под щеку. — Иди к черту!.. Твой телефон на столе.

— А Петя где?

— Внизу, я тебе говорила.

— Пойду, — сказал Щепкин, поднимаясь с пола.

— Катись, и пусть голову твою принесут на блюдечке.

— Не поместится… — Щепкин шагнул к двери, побежал по лестнице.

Звезды кокетливо перемигивались в отсутствие луны, где-то у пруда вполголоса переговаривалась охрана, далеко-далеко гудела полуночная электричка. Щепкин обернулся: Вращалова стояла у окна, разговаривала с кем-то невидимым, призывала сделать, наконец, что-нибудь решительное, окончательное. Щепкин метнулся к ограде, превозмогая боль одолел высоту, выбрался на дорогу. У дома зашуршала машина, заурчал двигатель, Щепкин понял, что это за ним, что теперь будут убивать наверняка, что нужно уносить ноги. Он побежал по дороге, свернул на тропинку, углубился в лес, не представляя куда бежать. Где-то рядом должна быть река, можно попытаться переплыть. И что тогда? Щепкин не знал. Из единственного, едва угадываемого облачка вдруг спустились два существа в оранжевых жилетках. «Этого еще не хватало! — подумал Щепкин. — Сейчас запоют». Существа запели.

— Решительность покидает его, — заметил Велиар.

— Покидает? — возразил Иблис, — скажи еще, что речь идет о Кихоте! Решительность его и не посещала.

— Зачем же он сюда притащился?

— Дурак потому что, халявы искал.

Ожидая ответного слова существа засопели у Щепкина над головой, но тот молчал, не поддавался, выбиваясь из сил, продирался сквозь кустарник.

— Хочешь, поможем? — предложил Иблис. — Думаешь, бежишь к реке?

Щепкин перешел на шаг, остановился.

— Да, к реке.

— Так вот, реки здесь никакой нет, но если она нужна, попробуй сюда.

— Нет, сюда, — возразил Велиар.

Не раздумывая, Щепкин свернул в сторону и через минуту выбежал к оврагу.

— Сюда? — спросил он, едва переводя дух.

— Вниз! — указал Велиар.

Несколько раз упав, но теперь не чувствуя ни боли, ни усталости, находясь в неком пограничном состоянии, Щепкин очутился у реки.

— Туда, — сказал Велиар, — там.

Щепкин бросился вдоль воды, пробежал несколько метров, замер.

— Что значит «там»? — спросил он. Но никто не ответил. Темноту вспорол свет автомобильных фар, Щепкину вдруг стало так жутко, так жутко… — Обманули, — прошептал он и поднес к глазам ладонь, чтобы рассмотреть того, кто ждал у машины, по-голливудски поместив зад на полированный капот и вращая тонкую ножку наполненного молоком бокала.

— Я один, Володя, — сказал Рукавов, — хочешь молока?

— Спасибо, нет. — Щепкин обернулся. — Это ты их прислал?

— Кого? — Рукавов опустил бокал и отлип от капота, чтобы распахнуть дверь, — этих?

Щепкин приблизился к машине. В салоне гнусно возилась пара в пронзительно-оранжевых жилетках.

— Значит, ты! — Щепкин размахнулся и тяжело ударил противника в лицо.

Рукавов упал.

— Поверь, не я! — закричал он. — Меня самого…

Но договорить не пришлось, Щепкин ударил еще раз, схватил за воротник и вновь размахнулся. Рукавов нащупал увесистый камень, но в долю секунды сообразив, что, пожалуй, еще не время, бросил в лицо Щепкину жменю песка. Щепкин закашлялся, соскочил с Рукавова, согнулся. Рукавов что есть силы пнул Щепкина в живот, развернулся и молниеносно атаковал подбородок — Щепкин рухнул навзничь. Кто-то из бесов крикнул, чтобы Рукавов добил противника, а другой опустил большой палец. Внезапно Рукавов пошатнулся, схватился за горло, встал на колени, захрипел, лег на песок и затих.

— Что с ним? — спросил Иблис.

— Похоже, жаба, — ответил Велиар.

Щепкин подбежал к противнику, распахнул рубашку — Рукавов не дышал.

— Что случилось? — крикнул Щепкин и вдруг услышал, как шумит прибрежная вода, как поют последние в этом году сверчки. — Что случилось? — повторил Щепкин, но никто не ответил.

— Ты знаешь, кто это? — спросил Велиар.

— Вроде мсье Волан, — пожал плечами Иблис.

— Нет, это Щепкин.

— Нет, Волан.

— Нет, Щепкин…

Оба поднялись в воздух и, продолжая спорить, поплыли к единственному среди звезд темному облаку. Щепкин свалился рядом с Рукавовым, раскинул руки, замер. «Ведь это я убил его. Убил человека! Целого человека! Завалил. Да нет, не правда, у него было плохое сердце. Вдвойне скверно — убил больного. Ну уж нет, он помер самостоятельно. А ты помог. Не дави! — он сам напросился. И кто поверит? Пусть не верят. Нет, поверить могут, но как ты будешь жить? А вот так. Ну как, как? А вот так! — возьму и буду жить, и еще воспользуюсь Петей. Ну, это совсем подло. Не тебе меня учить, подлецу и трусу. Это я подлец? — от подлеца слышу! Разве не ты придумал эту возню, украв газету со статьей о сестре милосердия? Дурак, о «восстановлении» я прочел в рубрике «Аритмия». Это что-то меняет? Нет. То-то. Что будешь делать? Жить. Чужой жизнью? Не твое дело! Как знаешь, только вот что, ни к чему хорошему это не приведет. Посмотрим. Вспомнишь мои слова. Умолкни, надоел…»

Поднялась луна. Щепкин перенес тело Рукавова к машине, раскрыл багажник, опустил на запаску. Окружающие предметы двоились, казалось, что и он вот-вот свалится здесь, среди этого бесконечного песка, ногами к камышу, ударится затылком о камень, совершит последний свой вздох, сомкнет навсегда глаза. Но ноги держали, равновесие сохранялось, и даже хотелось, наконец, пожить чужой хорошей жизнью. Щепкин услышал как где-то за кустарником, в противоположной стороне от оврага, откуда он пришел, взвизгнули тормоза. Он поспешно закрыл багажник, взгромоздился на капот, плеснул в бокал молока и принял свободную позу. Луна торчала над самой макушкой, и Щепкин без труда разглядел на фоне кустарника упругую фигуру Вращаловой, облаченной в вечернее платье.

— Где он? — спросила Вращалова.

— Ты одна?

— Одна.

Щепкин хлебнул из бокала и кивнул назад.

— В багажнике.

Вращалова приблизилась к лицу Щепкина, заглянула в глаза, шагнула назад, приблизилась вновь и пошла к багажнику. Через секунду она закричала, хлопнула крышкой, закрыла лицо руками.

— Ты убил его?

Щепкин не ответил. Скажи, что противник умер свой смертью — не поверила бы, заяви, что убил — изменилось бы что-нибудь? Щепкин допил молоко, швырнул бокал в воду, полез за руль.

— Я с мертвецом в одну машину не сяду, — сказала Вращалова, — на своей поеду.

— Как хочешь, — пожал плечами Щепкин.

— А может, это к лучшему…

— Что именно?

— Ну, что Щепкин теперь там… — «далекая» поморщилась, описала вокруг шеи петлю и показала в небо.

* * *

В момент драки я потерял Щепкина из виду. Упал в песок, меня придавило, а когда выбрался, все было кончено. По запаху понял, что оставшийся в живых — Щепкин. Не скажу, что это обрадовало меня — я оставался равнодушен — но восхитило. Легкая победа над противником тоже победа, и если мне удастся присутствовать при гибели человечества, пусть это будет непринужденная и легкая смерть от руки самого человечества.

Я не поспел за ним, Щепкин сел в машину и уехал. Через час пошел дождь, меня снесло в реку, повлекло к городу. Щепкин же вернулся на виллу, куда спустя минуту подъехала Вращалова. В кабинете Рукавова она, наконец, разглядела с кем имеет дело. Не знаю, что помогло ей сохранить самообладание и сменить тактику — быть может, то был новый виток прежней игры, быть может — страх, — во всяком случает, она не принялась уверять, что любит, не попросила пощады и не напомнила, что именно она уговорила Рукавова отдать Щепкина в ее руки, но предупредила, что доведет начатое до конца. Слова Вращаловой, могло показаться, не произвели на Щепкина никакого эффекта — он выдержал длительную паузу и сказал, что Вращалова использует всех, кто попадает в поле ее зрения, что никогда никого не любила и что погибнет от наполнившей ее злобы. Он заперся, а гостья уехала.

Набрав номер закрытой линии, Щепкин продиктовал идентификационный код, вызвал бригаду зачистки. Диспетчер доложила, что мобильная группа в пути, напомнила, что при встрече необходимо назвать код, пожелала успешной операции и ушла с волны.

Охрана спала, когда рано утром к вилле подъехала крытая грузовая машина. Молчаливые молодые люди извлекли из багажника тело Рукавова, пронесли в кузов, поместили в шкаф электрической печи, запустили генератор. Спустя четверть часа восемьдесят процентов того, что многие годы являлось мсье Воланом, навсегда исчезло в вытяжной трубе, оставшиеся же двадцать — аккуратно ссыпаны в кофейную банку и переданы Щепкину. Тот опрокинул содержимое в клозет и спустил воду.

Вновь они переодевали его, а он стоял, раскинув руки, будто непропорциональная швабра; гримировали, и он покорно подставлял щеки; наставляли, и Щепкин кивал, словно вежливый самурай перед боевым вылетом. Он лишь принял в руки банку, как вдруг расправил плечи, поднял подбородок и блеснул глазом. Оставаясь элегантным себе антиподом, Щепкин шагнул к машине в приталенном костюме, бросился в кресло, ленивым жестом запустил двигатель. И вновь они ни о чем не спросили: не спросили, зачем он — Волан, зачем и куда несется, не спросили где и когда ждать его вновь, не спросили, чей пепел поместили в ту унизительную банку…

Не понять мне людей в их нечеловеческом стремление к людоедству. Не понять ни аппетита, ни игр, ни смерти. Мягко сказал, а надо — обжорства, болезней. Болезнь, людоедство… Братья и сестры, я хотел сделать что-то грандиозное, великое, сопоставимое с рождением и гибелью человечества, я полагался на сына, но никогда его не встречал, я готов был к миссии, но не заразил ни одного двуногого, не разложился в нем, не причинил страдания. Я боролся с течением, но оно, молчаливое, несло в город, ничем не интересуясь. Если б обрел я моего мальчика, если бы встретил! Он не спросит меня ни о чем, не бросит упрек. Я задержусь подле, а он будет расти. Он созреет, как спелая груша, обретет силу, зрелость. И когда придет время, он положит людей к своим ногам, подчинит воле, поведет за собой. И оставит после себя новое племя — изрядное, совершенное, и не будет то человек, но существо новое, с иным обликом, с иной моралью, и отцом нового буду умудренный я. Но если же человек не изменится, пусть навсегда уйдет в небытие, пусть болезни одолеют его, а мы, братья, поможем в этом…

Сотрудники оперативной бригады, что приехала под утро, замазали Щепкину синяки и ссадины, вернули глянцевый вид Рукавова. К полудню Щепкин отправился в офис, чтобы подготовить необычайной важности официальное заявление. Ничто не изменилось в Компании со вчерашнего дня — те же улыбки, те же пожатия рук. Щепкин прошел по коридорам, не останавливаясь у стены с фотографиями, бросил кокеткам две-три реплики дежурного свойства, вошел в лифт и поднялся в пентхаус.

* * *

— Очко, — сказал Щепкин, — правила помнишь? — повернулся к зеркалу, почесал затылок. — Помню, — весело подмигнул отражению, — у меня семнадцать. Тогда не забывай, что «очко» и «блэк джек» не одно и тоже. Помню, помню, не занудничай… картинки валет, дама и король — по десяти, а в «очке» — двойка, тройка и четверка. Туз — одиннадцать или единица, как больше нравится. Крупье останавливается при наборе семнадцати и более очков, если меньше, то он тянет еще карту. Ты можешь брать сколько хочешь — для игрока ограничений нет. Стоп-стоп-стоп, где ты видишь крупье? Скажи еще, что в игре должно присутствовать пять колод и что ты единственный на свете, кто способен их просчитать. Хорошо, не заводись. Сдавай. Еще. Себе. Двадцать. У меня шестнадцать… Знаешь, я хохму вспомнил, рассказать? Смешную? Жутко. Ну, расскажи. В сети местного общепита появился наиболее калорийный на всю область бутерброд. И что? В нем содержится более ста пятидесяти граммов жира и две с половиной тысячи килокалорий. Себе. Девятнадцать. Шестнадцать. Представляешь? По питательности превосходит самый вкусный пирожок в пять раз, самое калорийное пирожное в четыре раза, пломбир — в три. Бутерброд назвали «Гаргантюа и Пантагрюэль» — ничего не придумываю, писали газеты — памятником ненасытности и обжорству. Себе. Открываем? Очко! Поздравляю. В «Гаргантюа» три куска говядины, пять ломтиков ветчины, четыре куска сыра, кунжутная булка, сливочное масло и майонез. Десятая часть цены — килограммовая порция жареного картофеля и двухлитровая порция газировки. Пищевая ценность превышает недельную норму калорийности для взрослого человека. Это еще не все: чтобы съесть «Гаргантюа» требуются «две руки, хорошая хватка и нечеловеческий аппетит» — так пишут. Получается, если у тебя одна рука, бутерброд не одолеешь даже при наличии серьезной хватки. «Одна рука»? — не каркай! Сдавай. Гуляй, сытое племя! Очко! Восемнадцать.

Постучала и вошла Анечка. Щепкин отскочил от зеркала, спрятал колоду.

— Значит так, — сказал он, — особо подчеркните, что преступным идеологом и основоположником был и остается покойный господин Щепкин. Здесь необходимо вставить тот абзац, где сказано, что покойный являлся типом порочным и беспринципным. А также другой, в котором раскрывается подноготная борьбы с ним. Записали?

— Записала.

— Обязательно сошлитесь на дату смерти.

— Седьмое июня.

— Вот-вот, седьмое июня. Укажите, что с момента смерти одного из учредителей в Компании велась невидимая, но титаническая работа по концептуальной реорганизации стратегии и характера деятельности. «Концептуальной», пожалуй, вычеркните, вставьте «нравственной». Вставили?

— Вставила.

— Давайте напишем «по концептуальной и нравственной реорганизации»? Так будет лучше — и вашим, и нашим.

— Да, так лучше.

— В последнем абзаце я говорю о необходимости полной ликвидации монстра, что только могила исправит горбатого, это не слишком пылко?

Помощница пожала плечами.

— Тогда оставим. И вот что, подготовьте-ка для публикации списочек «восстановленных», сделаете?

— Весь? — удивилась Анечка.

— Нет, конечно, мы ведь не идиоты — ликвидироваться же не собираемся. Имен сто.

— Простых, из народа? В смысле — инженеры, геологи?

— Нет-нет, что вы! Это основа основ, базовый контингент. И «шишек» не нужно. Просмотрите хронических должников — пусть катятся к черту. Внесите руководителей среднего звена, но только тех, кого высвечивать не опасно. Люди должны знать, что мы к ним с душой и открытым забралом. Лучше, знаете что, перешлите мне файлы, я сам подберу, договорились?

— Хорошо, мсье Волан.

— Вот и замечательно. Да, чуть не забыл, направьте мне файлы по губернатору, он в списке первым пойдет.

— Так он ведь из…

— Да-да, Анечка, из «шишек», только хватит гражданам голову морочить. Нужно понимать, что сажали морковку, а выросла редиска.

— В каком смысле?

— Выборы главы города будут отныне справедливыми, демократичными и прозрачными. Пусть люди знают, кто сидит в губернаторском кресле, кто посадил и кто отвечает.

— Будет сделано.

— Подытожим. «ВОССТАНОВЛЕНИЕ Ltd» никогда не сможет морочить голову, Компания в прежнем виде умерла. Раз?

— Раз.

— Концептуальная, нравственная реорганизация. Два?

— Два.

— Выдвигаю себя на пост губернатора. Три?

— Три.

— Ничего не пропустил?

— Вроде нет.

— Через час жду телевизионщиков, идите.

Закрутился послушный волчок, развернулся тяжелый корабль, шарахнул по населению, побежало время, понесся в эфир телевизионный сигнал, выстроилась ложь в причудливый узор правдоподобных событий — выстрелило заявление. Вот уже, не умолкая, трещат экраны о грандиозном разоблачении и чудовищной афере, свистят газеты о жертвах обмана, пресс-конференции следуют одна за другой. «Губернаторскую камарилью под суд». «Конец империи «ВОССТАНОВЛЕНИЕ Ltd» Кто следующий?». «Благая идея для людей или Как нам обустроить и приумножить губернию».

* * *

— …Но в ее основе лежала благая для людей идея — продление, пусть виртуальное, но все же продление! жизни близких, — Щепкин оглядел зал, глянул в бумажку, — для обычных людей эта идея не умрет, а даже наоборот — возродится в рамках нового проекта «ВОСКРЕШЕНИЕ Ltd». Проект этот уже работает, для большинства наших замечательных граждан все остается в силе.

— То есть «восстановленные» теперь будут называться «воскресшие»? — спросили из зала.

— Понимаю, в вопросе подвох, но я вам отвечу. Если вы внимательно следили за нашими публикациями, то наверняка заметили, что мы изменили концепцию. Да-да, изменили. Отныне для нас приоритетными являются не коммерческий успех и прибыль, хотя и они чрезвычайно важны, но нравственное, духовное возрождение нации. Более того, я отказался от французского подданства, вернул имя, — Щепкин показал на табличку, — в конце-концов я гражданин моей страны и я патриот, потому что кажется мне… нет, я уверен, из нашего города, вот с этого места, где сидите вы, где находимся мы все, понесется волна новизны, нового смысла, мы станем свидетелями невиданного российского ренессанса, событий, способных кардинально изменить ход человеческой истории. Нас ждет очищение! Нас ждет катарс… — Последние слова Щепкина заглушили аплодисменты. — Подождите, подождите, — замахал он, призывая публику к тишине, — я не закончил. Я не закончил… Внимание! Хочу сказать, что эра клубники уходит в прошлое, и я провозглашаю эпоху широкого ассортимента, ура!

И вновь грянули аплодисменты, журналисты бросились к трибуне задать последний вопрос, только вдруг кто-то крикнул «Рукавова в губернаторы», и зал принялся скандировать.

— В губернаторы!

— В губернаторы!..

Продолжал крутиться послушный волчок, покорно ворочался тяжелый корабль, неслось время, летел в эфир телевизионный сигнал. А силлогизмы оставались прежними, разве что более раскованными, непринужденными. Трещали газеты, свистели экраны, и пресс-конференции сменяли одна другую. «Рукавова в губернаторы». «Очищение и «ВОСКРЕШЕНИЕ Ltd» как зеркало российского ренессанса». «Широкий ассортимент шагает по планете». И вновь повсеместное ликование, вновь требования о губернаторстве, письма горожан, свежие чаяния… И вновь скандальные разоблачения, уголовные дела и справедливые суды. И вновь розыск пропавших тел, теперь уже для иного восстановления — справедливости: поиск тела прежнего губернатора, поиск начальника тюрьмы, двух профессоров-сельскохозяйственников. Поиск захоронений, истлевших трупов.

И поиск «далекой»!

— А моих артистов я тронуть не дам, дудки! Это же лошадки, участники производственного процесса. Пусть в другом месте копают. Как там Вращалова, нашли?

— Ищем, господин Рукавов, — доложил руководитель службы безопасности.

— Найдите ее.

— Есть! Разрешите выполнять?

— Выполняйте.

Щепкин выключил громкую, откинулся на спинку кресла. Нет, он не ошибся, ступив на этот путь, не ошибся. Ведь на его стороне фортуна! Значит что? — а то, что кто-то в вышине следит за ним, оберегает. Значит, все правильно сделал, в нужном направлении движется. И не щепкой туда-сюда болтается, а стрелой летит, разящей, непреклонной. Да уж, ступил… Только ведь не путь это вовсе, а жила — золотая, наваристая. Долой былые незрелые и дурацкие сомнения! Да здравствует решительность! Все от слабости и отсутствия денег. А теперь денег много, и теперь он не свадебный генерал Щепкин, отчим собственному детищу, а единственный и полновесный владелец влиятельной корпорации; это на него работают интеллектуалы, это ему, если нужно, любую идею подкинут, всякий принцип обрисуют и грудью закроют. За вознаграждение, разумеется. И пусть! Эх! вот когда жить-то нужно.

Он вспомнил, как сидел в кафе, девушку в свекольном переднике, режиссера вспомнил. Улыбнулся. Катись оно ко всем чертям, самому мало! Теперь не до разговоров об искусстве, иной масштаб. Будто плащ волшебный надел — дышать по-другому начал, и сердце чужое, и язык. Разве так бывает? «И на «е» бывает, и на «ё» бывает…» Надо же, не дает покоя тот бородач. Точно! — вот важный пункт программы: чтоб не испражнялись в рекламе. Это после клубники пойдет.

— Анечка, зайдите ко мне, где вы ходите?

И с газетами нужно что-то делать. Неинтересная какая-то пошла. Не праздничная, не легкая и не оптимистичная. Всюду срут и издают плохую газету. Из Москвы все идет, там модники эти сидят, ничего, и до них доберется. Из Москвы все разложение, оттуда вся гниль. Тоже нужно записать, электорату понравится.

Размышления прервала Анечка.

— Привезли статую, куда ее?

— Сюда давайте, где она?

— В приемной.

* * *

Вращалова скрывалась у подруги, инструктировала её на предмет продажи имущества, готовилась к отходу, спала на раскладушке. Отход планировался в Европу, которая и спасет, и укроет. Которая в трудный час всегда выручит нашего человека, случайно разошедшегося с генеральной линией. Взмыленная подруга прибегала с очередного объекта, вздыхала, убегала вновь.

— А что не в Москву, Леночка? Москва большая, отсидишься.

— Ты что, совсем ничего не соображаешь? Я в Москве как на ладони, думай, что говоришь!

Самым трудным представлялось вывезти прах отца. Оставлять покойника на родине не хотелось. Сложность состояла не в том, что никто бы не дал раскапывать могилу — за деньги еще как дал, и не в том, что на такси его, разумеется, к поезду не подвезешь, а в том, как с ним быть в долгой дороге. Не станешь ведь объяснять каждому встречному, что без покойника никак. Решила везти один только палец: дешево и не занимает много места.

— Не забудь, четырнадцатый участок, сектор «А». Он как Берггольц проходит, Сергей Арнольдович.

Однако на мемориальном кладбище случилось непредвиденное: вокруг могилы Берггольца толпился народ, плита снесена, гроб извлечен, а над покойником колдуют специалисты в белых халатах, что-то ищут. Подруга денег возвращать не хотела, расстраивать тоже, потому купила палец по сходной цене в ближайшей больнице. Прорыдав час над поддельными останками, Вращалова обсыпала их солью, завернула в полиэтиленовый пакет, сложила в металлическую пудреницу — чтоб рентгеном не обнаружили, и села подбивать бабки.

Главными оставались бабки, и они худо-бедно набрались. С отцом вроде разобралась. Слежки не замечено и вроде все тихо. Что еще? Коллекция открыток, без нее никак — это святое. Вязаная шапочка, оберег, тут. Так, детский рисунок — портрет матери, которую никогда не видела, обязательно. Цветаева?! На месте. Фотография Щепкина, чтоб при случае нанять киллера. В папке. Учебник английского языка, пробежаться. Вот он. Молодец, хоть языки когда-то освоила, легче будет.

— И паспорт мне свой дай, скажешь, что украла, поверят. Вешай все на меня. Вроде ничего не забыла.

«Ведь удача была так близко, там заманчиво сверкала: протяни руку — достанешь. Ну кто знал, что он сделает этот дурацкий ход, пойдет на подобное свинство. Не могла спрогнозировать? Отдать Волану проект «Губернатор» как малое, что бы поиметь большее… Ведь это было очевидным. Нет, радость моя, очевидно сейчас, а тогда и в голову ничего такого не приходило, ведь были партнеры. С Воланом были, а с Щепкиным — враги. Но ведь он любил. А ты бросала фантики. И юлила. И вообще, порядочная ты сволочь. Спасибо, и умру я от наполнившей меня злобы, так он сказал? Именно. Еще я ответила, что доведу начатое до конца. Это вряд ли, попыхтишь, попыхтишь и сдуешься. Это мы еще посмотрим. А чего смотреть и так видно, лучше бы по-тихому отвалила за границу и сидела там тише воды, ниже травы. Это не в моем характере. Значит, и будешь там смердеть, пока вовсе в каргу старую не превратишься, никому не нужная, всеми забытая. Пошла вон! Сама пошла…»

Все получилось, как Вращалова и предполагала. Ей удалось беспрепятственно выехать в Прагу, удалось вывезти палец, некий скарб, много денег. Подруга была препровождена в следственный изолятор, где пробыла несколько дней, в подробностях сообщив лишь то, чему была близкой, но слабо осведомленной очевидицей. Обвинение в пособничестве к ней как-то не пристало, не привилось, — она сама пала жертвой воровки и мошенницы, не только укравшей паспорт, но и золотое колечко, а также демисезонное пальто, приличную сумму денег, происхождение которой назвать затруднилась, чайный сервиз на шесть персон и что-то еще, незначительное, гигиеническое.

— Да у нее и подруг-то никогда не было, я одна сочувствующая.

Из Парижа Вращалова принялась клеветать на Рукавова, заявила, что это вовсе не Рукавов, а боевик Щепкин, что, разумеется, никакой не учредитель и владелец корпорации «ВОСКРЕШЕНИЕ Ltd», но всего-навсего участник бандитского подполья СОГ, Союза Озабоченных Граждан, — впрочем, слова эти никто всерьез не воспринял.

* * *

Начались ранние морозы. Смысла сажать картофель в мерзлую землю не имелось, однако приказ поступил, и бойцы сельскохозяйственного подразделения принялись его исполнять.

— Агро-спецназ, — напомнил офицер Инге, равнодушно взирающей на происходящее. — Гвардейцы. Элитное подразделение. Все — студенты сельскохозяйственных вузов. А мы к вам приезжали, помните?

— Вас сюда не для разговоров направили, — отрезала хозяйка, — не так ли? Выполняйте вашу работу.

— Простите.

Выполов подготовленные к зиме кусты клубники, солдаты разбили аккуратные грядки, к вечеру натянули пленку и устроили секции. На месте заурядного огорода поднялась теплица. Провели свет.

— И полив организовали.

— Вижу.

Все оказалось устроенным по самому взыскательному требованию землеустроительной науки. Прежние клубничные сотки взвешенно распределились под картошкой, луком, сельдереем, петрушкой, укропом и морковью. Это левая часть. А правая — опять картофель, свекла, чеснок, помидоры, баклажаны, тыква и огурцы.

— Замечательно, — сказал сосед-старик и пошел провожать машину. Вернулся с банкой клубничного варенья. — А что делать, не выбрасывать же. Они наверху разобраться не могут, а нам страдай.

— Пейте чай, я налила, — сказала Инга. — И потише, дети спят.

Знаете, — я ведь их помню, — они летом приезжали.

— Солдат-то, и что с того? Не помню.

— Ну как же, офицер еще мужичку вашему доложил, что в октябре приедут.

— А вы помните! — разозлилась Инга.

— Помню, — улыбнулся старик и блеснул глазом, — и мужичка вашего помню.

— Не ваше дело! — возмутилась Инга и шлепнула ладонью по столу. — Что вы все следите за мной, что покоя не даете?!

— Тише, тише, детей разбудите, — примирительно шепнул старик. — Не узнаю вас последнее время.

— Простите вы меня Христа ради, устала я, — Инга закрыла лицо руками, — пейте чай.

Старик хлебнул из кружки, наклонился к хозяйке и шепнул:

— Знаете, ведь это не Волан вовсе, в смысле Рукавов, Петр Андреевич, — старик выдержал паузу, чтобы насладиться произведенным эффектом, однако хозяйка и бровью не повела, — а Щепкин, Владимир Николаевич. — Сосед перешел на самый доверительный шепот. — Теперь всем заправляет Щепкин, понимаете?

— А нам что с того? — спросила Инга.

— А то, что не зря я поинтересовался вашим мужичком.

— Моим «мужичком»? — женщина вынула из столового ящика сигарету, закурила. — Я вам вот что хочу сказать, — она пустила струйку дыма старику в лицо, — вы плохо работаете, и я доложу нашему руководству. Вы ведь приставлены следить, а не судачить о работодателе, я не права? Знаете, как это называется? Разглашение конфиденциальной информации.

— Да что вы себе позволяете!

— Подождите, не горячитесь, — Инга затушила сигарету, — вы можете назвать ваше имя?

— Вениамин Павлович.

— Вениамин Павлович Коростылев, так?

— Совершенно верно. А вы — Инга Александровна Заславская.

— Я помню. — Инга улыбнулась. — Тем не менее, наши фамилии находятся в картотеке Компании в разделе «Ф». Казалось бы, Коростылев — «К», Заславская — «З», не так ли?

— На что вы намекаете?

— Я не намекаю, а призываю вас умолкнуть. Вы не Коростылев, а Фролов. Петр Семенович Фролов, тысяча девятьсот сорок шестого года рождения. Бывший артист Симферопольского областного театра, сейчас пенсионер. И сын ваш — актер, амплуа — следователь… деревянная лошадка, маленький сын, паркет.

— Ошибаетесь, я — Коростылев.

— Вы приставлены следить, исполняйте вашу работу как следует, вам платят.

Старик замолчал. Инга погладила его по плечу.

— Ну-ну, не расстраивайтесь.

— А ваша как фамилия? — спросил мужчина.

— Я же сказала, в картотеке Компании это раздел «Ф».

— Жалею, что дал согласие, весьма жалею. Они… они начнут экспериментировать над людьми, вас это не пугает?

— Экспериментировать они не начнут, у них другие цели. Я рекомендую игрой этой не интересоваться. Получаете жалованье и сидите, помалкивайте… Знаете, мы оба пьем из одного источника, и не наша забота, какая ведется игра. Не все ли равно кто платит? Рукавов, теперь Щепкин. А вы идейный?

Сосед пожал плечами.

— Ну и хорошо.

— Скажите, Инга, ваш ребенок… ребенок Заславской, он воссоздан учеными для…

— А вот это совсем вам не нужно.