Зима случилась затяжной, долгой. Я дважды находился на грани смерти, но не заснул — не погиб в обмороженной подворотне, не испустил дух в зубах крысы. Пережив трудный сезон, я почувствовал уверенность — судьба берегла меня. Весна же была короткой: едва сошел снег, припекло, полезла трава. Я выбрался из подвала, широко вдохнул, ощутил прилив сил, с удвоенным упорством двинул на поиски мальчика.
Щепкин закреплял и вновь множил успех. В начале июня я увидел его. Он мчался в автомобиле с открытым верхом, рядом сидел Рублев, и голубой флажок с улыбчивым солнцем трепетал на капоте. Прохожие оборачивались вслед, а Щепкин думал, что вот так же, в открытом всем ветрам ландо, словно на заклание, везли Кеннеди. Казалось, вот-вот откуда-то сзади, с высокой башни грохнет винтовочный выстрел. Но никто не стрелял, не визжала пуля, и даже черная кошка — моя сожительница — не решалась пересечь дорогу.
Многое изменил Щепкин с тех пор, как оставил меня у реки, многое из того, что обещал в программе, исполнил. Блистал. «ВОСКРЕШЕНИЕ Ltd» служило двуногим, и, видит небо, я пребывал в смятении.
Ушедшим октябрем, с удивлением обнаружив безмятежного Рублева на рабочем месте, Щепкин вдруг простил, не потребовал объяснений; у всякого ли хватит смелости служить опальному боссу, каждый ли бросит себя в отнюдь не бутафорский костер? — не донес ведь, не выдал!
— У меня мать престарелая, господин Ще… простите, господин Рукавов. На иждивении. Но я никому, никому.
И Щепкин поверил, принял в команду, повел за собой. Разве они не похожи? Разве сложилось бы, приди за ним туда, где трава на лоджии да валун в самурайском стиле? Не донес ведь, не выдал!
— Что читаешь? — спросил Щепкин, оторвав взгляд от черной кошки, стремительно уплывавшей в пыльное далеко.
— «Вечерку», — ответил Рублев, показав первую страницу. — Об обжорстве.
— Все ясно!
— Да нет, доча, здесь интересно. Утверждают, что бутерброд — наркотик. И даже подтвердили на практике. Здесь случай с девятилетней девочкой описывается, чрезвычайно страшный, врачи назвали происшедшее наркотической ломкой.
— Вот как! — заинтересовался Щепкин.
— Да-да, — горячо закивал Рублев, — вот. Все случилось накануне рождественских праздников в январе этого года в Питере. Родители нашли девочку мертвой. Экспертиза показала, что она задушена. Кто и зачем это сделал, оставалось тайной. Старшая, двенадцатилетняя, пребывала в таком сильном шоке, что ее поместили в психиатрическую больницу. Причиной шока, как объяснили, послужило зрелище чудовищной сцены растерзанной младшей сестры.
— Понимаю, — сказал Щепкин.
— Так вот, доча, когда старшая через несколько дней вернулась в себя, она призналась, что собственными руками задушила младшую, оторвала той руку. И причиной убийства стал бутерброд. Бутерброд был один, а сестер — двое. Они затеяли драку.
— И победил сильнейший.
— Натурально! — сказал Рублев. — Мне кажется, в самом деле, нужно с насилием этим бытовым что-то делать. Бороться нужно. Насилие, что видят дети на экранах, оно… сокращать его нужно. Вот что здесь пишут: «Насилие, льющееся с экранов телевизоров, отрицательно влияет на психику детей, которые не могут отличить настоящую смерть от вымышленной».
— Думаю, наши дети — особенные дети. Нужно принимать законы, по которым ребенок любого возраста несет ответственность наравне со взрослым убийцей, сажать их.
— Вот, — Рублев щелкнул пальцем в газету, — об этом и пишут, что дальше некуда. Но, доча, ведь дети! Жалко.
— Жалейте, жалейте, пока нас всех не перережут. Есть что-то еще?
— Зверское убийство учительницы математики.
— Читайте.
— «Стало известно о зверском убийстве тремя девочками престарелой учительницы математики. Ирина Леонидовна Гриб жила одна, в силу слабого здоровья в школе не работала. Женщина любила детей и регулярно приглашала их в гости. Двадцать пятого мая, в день окончания учебного года, пяти девочкам десяти и одиннадцати лет понадобились деньги на мороженое. Где их раздобыть, девочки не знали. Одна из них вспомнила о соседке, пожилой учительнице, посоветовала навестить ее, предположив, что у Ирины Леонидовны могут найтись какие-нибудь деньги. Вооружившись теннисными ракетками, девочки пришли к женщине. Когда та открыла двери, они набросились на нее. В течение получаса школьницы жестоко избивали педагога. Ирина Леонидовна скончалась от перенесенных побоев. Тело погибшей, спустя несколько дней, обнаружили соседи, потревоженные тяжелым запахом. Милиции удалось раскрыть преступление благодаря бдительности соседей. Супруги Николаевы показали, что видели, как к учительнице приходили девочки. Подробное описание убийц помогло стражам порядка разыскать участниц чудовищной расправы по горячим следам. Теперь девочкам придется отвечать за свое преступление…»
— А вот и нет, не придется, — возразил Щепкин. — Скорее всего, и родителям не придется. А будь у нас соответствующие законы, по всей строгости б ответили, мерзавки, на всю катушку!
— Жалко, доча.
* * *
Вдруг заинтересовалась прокуратура, зашевелились какие-то течения, возникли и поползли нехорошие предположения. Щепкин оставался спокоен. Заговорили, что к смерти Щепкина причастен Рукавов, что Щепкин вовсе не умер от внезапно случившегося инфаркта седьмого июня прошлого года, и даже не утоп, а именно убит. Болтовня эта веселила Щепкина. Слухи отслеживала служба безопасности и, в качестве контрмер, запускала собственные. Негласно, оставаясь в тени, по одному, прокуратура приглашала сотрудников «ВОСКРЕШЕНИЕ Ltd» на задушевные разговоры: «Это обычная практика, и иногда такое случается». Тем не менее, эх! тем не менее, находились такие, что подписывали какие-то материалы, слезливо скандалили, суетливо давали показания, между тем остающиеся столь абсурдными, что даже ответственные работники понимали: ничем, кроме традиционного недовольства существованием, недостаточными заработками и обидой на руководителей, писанина эта не вызвана. Только ведь человеку исконно чего-то не хватает: пищи, интриги, любви. Разве мог Щепкин полюбить скопом, разве мог накормить двумя хлебами, побыть с ребенком? Не присутствовал он, словно Шива, одновременно в каждом департаменте, участвуя во всякой внутрикорпоративной склоке, не оставался нетребовательным, не мог, черт возьми, бросить бизнес.
— Что им всё надо, что всё мало-то? — сокрушался Щепкин. — Ведь и клубники нет, и город чище, и в рекламе не испражняются… — вынул из-за пазухи подарочный, с холодком, губернаторский «Стечкин» — «от народа» — подышал на перламутр, порисовал ногтем ёлочку, потер рукавом, — в рекламе же не срут?
— Жалко их, доча.
Возня накатывала волнами, временами стихая и набегая вновь. Вовсе не поддавшись минутному проявлению прошлой осенью изжитой слабости, но тщательно взвесив все за и против, Щепкин оставил Компанию. Оставил формально, внешне, переместился в здание администрации города, зашуршал бумагой.
— Что б без самодеятельности, кипит твое молоко! Все через меня, угу?
— Хорошо, доча, — пообещал Рублев и сел в генеральное кресло.
И опять прибежала волна, и откатила снова. Прокуратура. Что-либо доказать, опровергнуть или всласть поклеветать, продолжительное время не представлялось возможным. Стороны обменивались колкостями, обвиняли противника в высосанных из пальца грехах, но ничего толкового выдвинуть не могли. Седьмого июня, в годовщину, когда все надоело и пора было что-то предпринять, Щепкин выступил с заявлением и предложил провести эксгумацию.
— Пора поставить точку, — сказал он, — либо Щепкин убит, и тогда необходимо искать преступника, либо умер собственной смертью, и тогда дайте спокойно работать для города, на благо семьи, потерявшей близкого человека.
Он знал что говорил — никакого трупа не существовало, эксгумировать было нечего, а свидетелей неурочной и трагичной кончины преступного основоположника — хоть отбавляй. Во всяком случае, много. Ну, даже если не много, то достаточно — он, Рублев и руководитель службы безопасности. И точно: эксгумировать, как тут выяснилось, оказалось нечего. Беломраморная усыпальница, на уход за которой в бюджете Компании определялась не малая статья, пустовала, покойника нигде не обнаружилось, а возгласы прокуратуры — «Что за дела!» и «Не может быть!» — вовремя предупреждены соответствующе оформленной справкой.
— И пленочка имеется, — заверил Щепкин.
Немножко поломавшись — дабы не терять лицо и, возможно, места — прокурор признал поражение. Вот рукопись собственноручной служебной записки, переданной в секретариат. «Официально заявляю, тело гражданина Щепкина, следуя пожеланию усопшего, расчленено на равные весовые доли и предано стихиям огня, воды, воздуха и земли по следующей схеме. Одна вторая трупа кремирована и развеяна над городом, в ознаменование принципа воссоединения со стихиями «огонь» и «воздух». Одна четверть растворена в концентрированном щелочном растворе и, во исполнение воли покойного воссоединена со стихией «вода», для чего спущена в городскую… (неразборчиво). Оставшаяся часть, а это обе руки, завещана науке и направлена в медицинское учреждение, что соответствует принципу воссоединения со стихией «земля», — к сожалению, отыскать материал, отвечающий генетическим условиям, не представилось возможным, ибо ткани покойного необратимо утрачены студентами в ходе лабораторных экспериментов. Таким образом, наш запрос прошу считать отозванным, подозрения сняты, а я лично, являясь официальным представителем органов прокуратуры, приношу извинения…»
Другое дело! Ведь не купили, не запугали, убедили. И не произвол это, и не месть. Открытое и объективное расследование. Подозрения оказались тщетными, обвинения сняты, а извинения принесены. Тихонечко так, исподволь, прокурора сместили, назначили моложавого и элегантного, дела, связанные с «ВОСКРЕШЕНИЕ Ltd» закрыли напрочь, провели несколько показательных исследований — даже выпилили кусок трубы на вилле Рукавова — но ничего не нашли, и затихли намертво.
— Я себя в обиду не дам, дудки. Пусть под мышкой копают! Как там Вращалова, кстати?
— Ищем, господин Рукавов.
— Найдите ее, из-под земли достаньте, ею и распространяется этот вирус.
— Есть! Разрешите выполнять?
— Выполняйте.
* * *
— «То-то рада, то-то рада вся звериная семья, прославляют, поздравляют удалого Воробья! Ослы ему славу по нотам поют, козлы бородою дорогу метут, бараны, бараны стучат в барабаны! Сычи-трубачи трубят! Грачи с каланчи…»
— Кричат!
— «Летучие мыши на крыше платочками машут и пляшут. А слониха-щеголиха так отплясывает лихо, что румяная луна…»
— В небе задрожала!
— «И на бедного слона…»
— Кубарем упала!
— «Вот была потом забота — за луной нырять в болото и гвоздями к небесам приколачивать!»
— Дядя Рублев, ты лучше другую сказку расскажи, — попросила девочка, закрывая книжку, — про души. Ты обещал.
— Про учреждение «Мертвые души»? А не страшно?
— Не-ет! Ты только скажи, это самое большое было в королевстве учреждение, или нет?
— Нет, не самое, — ответил Рублев, — но очень плохое.
— А для чего оно?
— Для чего? Оно занималось продолжением жизни.
— А как?
— Ну, не настоящим, понарошку. Туда обращались богатые люди, потерявшие близких: сына, дочь, маму или папу. Учреждение брало у людей вещи усопшего: фотокарточки, записи голоса, записи на видео, все, что могло пригодиться в создании образа. В ее штат входили злые волшебники-актеры для выработки видео-образа и злые волшебники-пародисты для подбора голоса, волшебники-писатели и другие сценаристы.
— Тоже злые?
— Тоже.
— А что такое штат?
— Штат? Это коллектив.
— А что они делают?
— Я же рассказываю.
— Извини, извини… что дальше?
— Ну вот, родителям погибшего мальчика высылались, якобы от него, письма, рассказы о погоде в тех местах, где он будто бы путешествовал, фотоснимки на фоне достопримечательностей, съемки видео, уведомления, что он женился, что у него дети… Вот их снимки, вот уже прошло крещение, а вот супруга, а вот собака, соседи — скверные, недавно удалили аппендицит… Иногда мальчик просил выслать немного денег, иногда сам присылал… А вот снимки уже и тридцатилетнего возраста… А вот локоны волос внучек.
— А мальчик был хороший?
— Хороший.
— И так всегда?
— Всегда, конечно. Годами. Человек ведь обычно живет долго.
— Но это же не настоящий человек!
— То-то и оно, дорогая, то-то и оно.
— А что потом?
— Потом мальчик взрослел, старился.
— Я поняла, это была игра!
— Разумеется, все понимали, что это игра. Но родители оживали, существованию возвращался смысл. Они знали, что сын, или дочь, жив, или жива, и что с ним, или с ней, встретиться не могут в силу непреодолимых причин — он, или она, занят, или занята, живет далеко, на работе не дают каникул, и так далее. Через годы, виртуа… поддельный сын умирал будто бы естественной смертью, близкие могли зайти на страничку сайта — на кладбище или, скажем, в колумбарий и побыть вместе с придуманными внуками на его могилке.
— Но ведь это хорошо, дядя Рублев! — удивилась девочка. — Почему ты сказал, что сказка страшная? Мне не страшно!
Хлопнула в прихожей дверь, на кухню вошла Инга, опустила на стол сумку с продуктами, поцеловала дочь.
— Что читаете, «Тараканище»? Ой какая старая книжка, где же вы ее нашли? У нас была такая, правда, Свет?
— Да, — кивнула девочка, — но она осталась там.
— Дед прислал, — сказал Рублев, — и письмо. Конверт на холодильнике.
— Спасибо вам.
— Не стоит, это мой долг. — Рублев поднялся. — Я пойду. И… будьте осторожны.
— А Вася где? — спросила Инга.
— В комнате, я конструктор принес.
— Спасибо. — Инга пошла за гостем. — Завтра будете? Я отцу письмо отпишу, свезёте?
— Да, конечно. — Рублев распахнул дверь. В старомодной шляпе, круглый и похож на сельского бухгалтера — таким Инга увидела его в ту ночь. Еще очкарик был, в плаще, сухой, весь заоблачный, деликатный. Липка. Да уж. — Будьте осторожны, повторил Рублев.
— Будем, — Инга улыбнулась, — всего хорошего.
— До завтра.
Инга прошла в комнату.
Из разноцветных деталей мальчик сооружал радиоприемник.
— Мама, посмотри! — сын привлек Ингу, — вот эту линию сюда, чтоб контакт был, потом пластину и остается вставить батарею. В каждом кубике находится деталька. Видишь? Это транзистор. Строим приёмник на четырех транзисторах. Здесь много схем.
— Вы кушали? — спросила Инга.
— Я не хочу, а Светка с Рублевым пили кофе с молоком.
— Хорошо. — Инга села в кресло, опустила руки на колени.
— Мама, а когда мы домой поедем? — спросил сын.
Это был важный вопрос и для Инги, однако ответить она не могла. Не потому, что не хотела — не знала.
— Позже, когда дедушка за нами приедет.
— А что такое подполье? — вдруг спросил мальчик.
— Подполье? А где ты это прочел?
— Там, — неопределенно махнул мальчик.
— Ну, подполье — это скрытые от глаз обитание… Знаешь… Давай-ка иди кушать.
— А мы в подполье живем?
— Нет, просто мы на время уехали.
* * *
Маму в новый дом Щепкин ввез первой. Впустил, как впускают кошку, дал найти место: примерил к одному, к другому углу. Место нашлось. Тут же образовалась некоторая атмосфера, разросся неприхотливый быт, вновь поползла, забилась в щели, в пустоты роскошь. Огромная кровать, картины, скелет кистеперой рыбы, земноводные в стеклянном кубе, в изголовье — мама. Кресло, массивные, схожие с носорожьими, конечности, тугая обивка. А вот здесь Серафим Николаевич поставил бы вазу с клубникой.
Щепкин включил телевизор — ожидалось его интервью.
Никого-то у него нет — да уж, нет — сам по себе. Большое, оно всегда одно, всегда в одиночестве. Похожее на Фудзияму торчит среди пигмеев, дылда дылдой, мозолит глаза и себе самому вовсе не радо, и нет ему успокоения.
— Но ведь самостоятельно выбрал этот маршрут, — сказал Иблис, — для себя одного бился.
— Бился? — Велиар рассмеялся. — Скажешь тоже! Не бился вовсе — барахтался. И не он выбрал, а маршрут — его. И не сражался, а так, хитрил помаленьку — вот весь путь самурая: малюсенький такой огурец, в подвернувшихся обстоятельствах вымахавший в тыкву.
— Тогда пусть бросит, отвалит, раз не его.
— Ну уж нет! — победитель тот, кто сорвал банк, чего бы это ни стоило, или не стоило вообще. Банк — у Щепкина, и победителя не судят.
— У Рукавова.
— У Щепкина.
— А я сказал — у Рукавова!
В ожидании репортажа Щепкин заснул.
Прошедшая неделя началась удачно, и это настораживало: что начинается хорошо — заканчивается плохо. И наоборот, разумеется. Началось сносно — жди подвоха. Так и вышло: радость от известия, что Вращалову укололи зонтом, что, не приходя в сознание, она скончалась в Лондонской клинике, омрачилась на следующий же день гнусным опровержением. Некая европейская студия внезапно опубликовала запись встречи с ней, живой и цветущей. Пленку Щепкин просмотрел трижды, подумалось, что и не Вращалова это вовсе — молодая, свежая — дал распоряжение проверить, не подстава ли. И опять ищут. И опять жди неприятностей.
Щепкин перевернулся на бок, всхрапнул.
Изображение на экране дернулось, сместилось с бокала, высветило негодницу.
— Наша встреча состоялась в одном из уютных кафе Британской столицы, — начал репортер. — В фильме, опасаясь за жизнь героини, мы не назовем ни адресов, ни имен, ни дат. Наш разговор с госпожой Вращаловой был бы невозможен без людей, искренне переживающих за судьбу России, организовавших эту встречу и предоставивших эксклюзивные материалы.
— Да нет у вас никаких материалов, — сказал Иблис, — блеф один и надувательство.
— Вот-вот! — поддакнул Велиар.
— Скажите, вы давно из России? — поинтересовался репортер.
— С осени прошлого года, — Вращалова вздохнула.
— У себя на родине вы находились на нелегальном положении?
— Да я находилась на нелегальном положении… в чрезвычайно тяжелых условиях. Нашим товарищам не хватает самого необходимого, многие из них едва сводят концы с концами, но продолжают вести опасную, я бы сказала, героическую работу.
— Нет, ты слышишь это? — возмутился Иблис.
— Еще бы!
— Заткнитесь, дайте поспать! — крикнул Щепкин.
— Ты это слышал? — повторил Иблис шепотом.
Щепкин накрыл голову подушкой.
— А скажите, — продолжил репортер, — вещество, оставшееся от Рукавова… ну, там, трубы, какая-то жидкость, может быть, элементы одежды, все это каким-то образом все-таки сохранилось?
— К сожалению, несколько секций трубы, кое-что из одежды, обувь, кажется, носовой платок, все это было тайно предано земле. Но уже сейчас к месту захоронения негласно, без привлечения посторонних глаз, стекаются паломники. Я повторяю, имен называть не буду, но это и студенты колледжей, это и художники, и даже, я знаю, там был один милиционер.
— Все это замечательно, а скажите, вы уверены, что то был Рукавов?
Вращалова задумалась.
— Знаете, все-таки уверенности у меня нет. Человек, с кем я говорила в тот роковой вечер, был чрезвычайно похож на Рукавова.
— Но ведь и погибший был похож на Рукавова?
— Да, тот, что находился в багажнике, тоже был похож на Рукавова.
— Ну, хоть что-то смахивающее на правду! — обрадовался Иблис.
— Согласен, — захрюкал Велиар.
— Да заткнётесь вы, наконец? — в негодовании Щепкин швырнул подушку.
— Всё-всё, уходим, — сказал Иблис.
— Подожди, — остановил Велиар, подлетая к экрану, — последнее слово.
— И в заключение, — репортер глянул в записную книжку, — расскажите, что это за Союз такой, Озабоченных Граждан, сейчас много судачат на этот счет.
— Вы знаете, — Вращалова вздохнула, — никакого Союза не существует, и вся истерия намеренно раздувается недобросовестными властями.
— Для чего, как вы думаете?
— Ну, например, чтобы оправдать недееспособность. Или наоборот, затягивание гаек. Не существует ни подпольных мстителей различной окраски, ни обиженных и озабоченных граждан, организованных в опасную для властей структуру. Вернее, озабоченные, скорее всего, существуют, только абсолютно комнатные, трусливые. Что касается Рукавова — или Щепкина, мне все равно, кто скрывается под этой маской — ни тот, ни другой, уж поверьте, кого-либо организовать и повести за собой никогда бы не смог.
* * *
Тот, кто протянул тебе руку, кажется самым лучшим, самым замечательным. Самым красивым и самым умным. Самым добрым кажется. Разве нет? Отцом кажется и матерью. Но коли на всем белом свете не найдешь ты подобного существа, то и мир явится самым подлым, самым омерзительным, самым ненужным. Я не слышал его! Он молчал. Я понял, и там, в небесах, никого нет, значит, делай, что хочешь! Значит, разводи костер и бросай в него мир — он не защитит его. Я понял: он не защитник. Не участник процесса — он над схваткой. Я просил о встрече — не с ним, он сам найдет — с сыном. Но он молчал. Я просил об одной маленькой встрече, но снизошел ли? Пусть скажет, какую еще принести жертву, чтоб тронуть. Справедлив ли он?… Я избежал многого и пережил многих, я просил ответить, долго ли коротать вечера с кошкой? Он молчал. К чему унизил меня столь скромными размерами, что, глядя сверху, не видит меня? Счастье от достатка, и несчастья — от избытка, но я не желал избытка, только ведь не имел и достатка. Знайте, братья и сестры, я — мученик. Мученик. Возразить здесь нечем! — ибо более бескорыстного страдальца вряд ли найдете.
Я чувствовал тот самый холод камня, что знаком был по первому пробуждению. Чувствовал ущербность поверхности, каждую невидимую ее трещинку, и на одно кратчайшее мгновение — мгновение, все так же кратное времени падения далекой звезды — я почувствовал себя единым целым и с этим камнем, и с кошкой, которая так же не ведает зачем она здесь, почувствовал одним целым с моим страданием. В который раз крикнул о творимой им несправедливости, но небо молчало, молчал он, тот, кто над нами.
Я оставил мою сожительницу, поднялся по стене наружу, направился в сторону, куда в ландо понесся Щепкин с новым своим товарищем. В сложнейшем эфире улицы я услышал запах бензина, — туда! — сказал я и шагнул — в который раз! — в неизведанное, ориентируясь по зловонию, не доверяя глазам. Снаружи жестоко палило утреннее июньское солнце. Временами я приползал в какое-нибудь укрытие — в водосточную ли трубу, в урну, — но путь не бросал, твердо вознамерившись закончить его.
Я помню, сзади кто-то крепко схватил меня в безжалостные объятия; я помню: светло-серое небо над головой потемнело настолько, что показалось, будто разом спустились сумерки.
— Какой опухший! — сказала девочка.
А мальчик — слышите, то был мальчик! — распорядился:
— Сюда его…
Меня бросили в удушающую темноту коробки и последнее, что я увидел перед заточением, были две пары худых детских рук.
Это он! Его запах! — сообразил я, безуспешно пытаясь удержать сознание, теряя едва проклюнувшуюся связь между тем, что происходило в прошлом и тем, что едва-едва призрачно угадывалось в ближайшем будущем. Сильно тряхнуло, гулко прокатился скрежет, я провалился в наступившую тишину. Очнулся от звенящих снаружи голосов. Мальчик о чем-то спрашивал мать, та вполголоса отвечала. Речь шла о Щепкине.
— Вырасту — буду как он, — пообещал мальчик.
— Я бы не хотела.
— И буду выращивать дыню.
— Глупости.
— Везде буду, на всей земле.
— Дыня не входит в список.
— Я его отменю.
— Никому об этом не рассказывай.
Хороший мальчик, упрямый. Твердые скулы, пламя в глазах. О нем стоило мечтать. Я обратился к небу с благодарностью, сказал, что счастлив, что успокоился, что отныне не потеряю, что определюсь с мыслями, заговорю с ним — не беда, что он незрел и несерьезен, зерна лягут в благодатную почву. Соберусь и скажу: «Здравствуй, сын!». А он ответит: «Здравствуй, отец, какой ты маленький!» И защитит меня, и понесет.
Темница неожиданно раскрылась. Я увидел над собой лицо. Мальчик глядел в коробку. Какое светлое лицо!
— Здравствуй, сын! — крикнул я.
Мальчик улыбнулся.
— Здравствуй, — повторил я.
— Какой большой, — сказал он, — насосался.
— Освободи меня. — Я ухватился за край, подтянулся, полез наружу.
Мальчик ткнул пальцем, я отлетел в угол, упал на спину, беспомощно зашевелил членами.
— Какой настырный, — сказал мальчик, — не думай, не сбежишь.
И хлопнул крышкой, возвращая темноту.
* * *
Вот бы мать к жизни вернуть, тепло почувствовать. Можно ли оживить камень? Дурацкий вопрос. То не «восстановление» — не замена живого фотографией и кинопленкой в совокупности с подделкой писем, — другое. Угробить, превратить в булыжник, на это мастера найдутся. Пустить на почки с печенкой — милости просим. А обратно? Ну-ка! Слабо. Слабо…
Привезли маму, на лбу спичечные потертости — прикуривали. Хочется завыть на всю Ивановскую, только, поможет ли? Он раздал бы все, всех вернул бы: скелет — потомкам, зародыш — матери, бородатую старуху — в богадельню, шестипалую кисть — новорожденному. Только… вот именно, никто не снизойдет, никто не расстарается, маму ему не вернет. Так к чему потомкам, новорожденному и прочим, кто ждет получить задарма? На им… и вот — во все четыре горизонтальные и две вертикальные стороны. Не видеть им от него ничего, не видеть.
Щепкин погладил камень: гранитные кеды, отколотые веточки шнурков, шершавый камень трико, по паре выпуклых полос на каждой штанине… бессердечные царапины на лбу. По субботам сам, никого не подпуская, скоблил и драил. Влажная уборка. Подлые следы в три приема затер наждачной бумагой. А осадок остался. Не под мамой — на сердце. Купил гуаши, белил. Взялся за кеды, получилось, осмелел, перешел выше. Ветровка, футболка… Приходилось мучительно сначала вспоминать, потом подбирать цвет. Не Рембрандт уж. Даже ногти не обошел и — маме понравилось бы — губы. Оказалось, гуашь блекнет. И пачкается. И трескается. Вновь зачищал, смывал. Потерялись кое-какие мелкие детали. Не спал несколько ночей кряду, переживал: мама стояла в пятнах, чужая. Через месяц привезли заказ: новая краска, масляная, светлых тонов, оказалось — в масть. Мелкие детали потерялись еще более — заплыли швы, морщинки, исчез кое-какой индивидуальный ландшафт, однако общее выиграло: мама не пачкалась и издалека выглядела как настоящая.
Настроение поднялось, — кроме мамы у Щепкина никого нет, что хорошо маме, хорошо ему, — а маме сейчас, никто не скажет противное, хорошо. Только не покажешь никому, не откроешься. Включишь повсюду освещение, форточки, окна позакрываешь, ходишь, ходишь… на мать натыкаешься — все дороги в жилище, огромном, путаном, лабиринтом выложенном, к камню ведут. Сядешь подле, ни забота, ни газета в руки не идут, опустишь голову, завоешь с эхом, а то и оскорбишь память матерным словом…
Над головой материализовалась оранжевая жилетка, копыто, второе.
— Тебе письмо, мученик, — сообщил Велиар, — сам сходишь или принести?
— Принести, — кивнул Щепкин.
— А это видел? — чертик показал волосатую дулю, — не барин.
— От кого хоть, скажи.
— Давай, чеши, — Чертик махнул хвостом, хлопнул Щепкина по носу, оценивающе и с одобрением осмотрел маму, растворился в воздухе.
Спускаться к двери не хотелось. Щепкин калачиком свернулся подле мамы, вдохнул. И тут же получил в бок копытом. Заворчал, схватился за гранитную ногу, вскочил, но ответить не решился.
В щели под дверью белел конверт. Крупными печатными буквами, на выведение коих требуется времени вдвое больше обычного — по всей видимости, корреспондент никуда не спешил — крупными буквами от руки адрес получателя. Такие письма сразу в корзину. И вымыть руки. Однако попробуй, пинками подняли, посмей.
Щепкин вернулся к матери.
Читать или отложить? — за спиной послышалось угрожающее бормотание — ясно, читать. Он вскрыл конверт — сзади стихло — побежал по тексту, почувствовал в груди нарастающий ритм, оторвался от строчек, тряхнул головой, вновь сунулся в бумагу. Буквы размывались, ускользали друг от друга и от него. Так не годиться, нужно сесть. Щепкин опустился под маму, зашевелил губами, вдруг метнулся глазами вниз, а сердце, наоборот, прыгнуло к горлу, ударилось больно в лопатку, мелко и часто затрепетало. Заславский, кто бы мог подумать, так и написано: «Александр Заславский, искренне». И просьба о встрече. И намеки. Нет, угрозы, Щепкин умеет читать между строк. И не просьба, требование, кипит твое молоко. Значит, нужно держать ответ? Значит, все решится… Ладно безбожником бы — скарабеем назвал. И не умрет никак. Древний, должно быть старик, немощный.
— Пойдешь? — раздалось за спиной.
Щепкин лягнул воздух, не сильно — для виду, ответил по-взрослому:
— Сам припрется, не маленький.
* * *
— Читал? — спросил Велиар, показывая брошюру с картинкой раздувшегося паукообразного на потертой обложке.
— Что именно?
— Вот это, — Велиар ткнул в изображение, — Ольга Синева, «Сезонное бедствие».
— Чушь.
— Не соглашусь. — Велиар подергал собрата за хвост. — Тебя это тоже касается… «Если клещ все-таки присосался, его необходимо аккуратно удалить».
— На что намекаешь? Дай сюда… «Обильно смажьте клеща растительным маслом или вазелином. Захватив пинцетом головку клеща, она находится в глубине ранки, извлеките паразита…» У меня ничего такого нет, возьми.
— Никогда не знаешь, от чего страховаться… «Ранку обработайте йодом. Если часть клеща осталась в коже, обратитесь к врачу, так как паразит должен быть удален полностью. Сразу после укуса можно провести экстренную профилактику, ввести специальные препараты». Здесь дают перечень… кажется, нам с тобой это не подходит: иммуноглобулин человека, против клещевого энцефалита, и иммуноглобулин человеческий, гомологичный, а также в латинице какой-то фэ-сэ-мэ-е-булин. Пишут, что снизит вероятность развития инфекции.
— Вот видишь, не подходит.
— Совсем не подходит: «Препараты нужно иметь в походе, на даче, в поездке». Первое и второе совсем не то. Вот, разве что третье — в поездке. Мы с тобой в поездке?
— Думаю, в походе.
— Значит, первое. — Велиар чихнул. — Читать дальше?
— Зачем?
— Мало ли что.
— Ну, если это.
— «Удаленного клеща или его фрагменты необходимо сохранить (высушить, не спиртовать!) и передать в лабораторию при инфекционной больнице. Клеща исследуют и определят, был ли он заразен. Чем раньше начато лечение энцефалита…» Ого! Чем раньше будет начато лечение энцефалита, тем больше шансов на благополучный исход, понял? «Клещевой энцефалит начинается внезапно, спустя одну-три недели с момента укуса, с озноба, повышения температуры до сорока градусов, сильной головной боли, ломоты в теле, разбитости, слабости, тошноты». Тебя не тошнит, случаем? — Велиар приложился ладонью ко лбу, проверяя температуру.
— Меня тошнит от тебя, — сказал Иблис.
— А меня от тебя… «Лицо, глаза больного — красные. С третьего-пятого дня болезни появляются признаки поражения нервной системы: судороги, бред, нарушение движений…» Вот-вот, бред — это о тебе. «Больной энцефалитом должен быть немедленно помещен в инфекционную больницу, где будет проведено интенсивное лечение. Если вам необходимо длительное время находиться в лесу или вы живете в месте распространения клещевого энцефалита, лучше всего сделать прививку. Курс вакцинации состоит из трех прививок: в ноябре, через месяц и еще через три». Нам точно не подходит — сейчас лето… «Последняя прививка должна быть произведена не позднее, чем за 14 дней до начала сезона активности клеща…» Ты меня совсем не слушаешь.
— Я же сказал, тошнит.
— Покажи язык.
— Иди к черту!
Велиар отбросил брошюру, вынул из кармана орешек, протянул белке. Белка остановилась, схватила орешек.
— Вот скажи, — продолжил Велиар, — будь ты клещом, чтобы делал?
— Не хочу я, отстань.
— Ну все же.
— Покусал бы всех, вот что, а тебя — в первую очередь.
— Но ведь не получилось бы, — Велиар широко улыбнулся, — а?
— Нет, — признался Иблис, — вас, чертей, всех не перекусаешь.
— В смысле, людей?
— Пошел ты! Лучше скажи, что с сиротой?
— Едет.
— Я выиграл?
— Не спеши, еще не вечер.
— Тогда идем?
— Идем.
И зажужжали по ветру, будто стрекоза, используя для полета восходящие потоки воздуха.
* * *
Небо белесое начала лета, дюжая роща, перенесенная к дому с иллюстраций Билибина, сорока, с любопытством открывающая человека.
— Здравствуйте, садитесь… — пригласил Щепкин. — Тепло сегодня… Хороший день, место тихое… Дачу эту я купил для уединения — покой люблю — на версту никого, даже охрану не держу, чтоб не мельтешила. Бросишь дела, ото всех спрячешься, кипит твое молоко… Видите ли, небо замечательное, роща — у Билибина такие, помните? Сороки водятся.
Заславский не ответил, поморщился — узнал Липкино «кипит твое молоко», краденое слово, чтимое стариком, в незнакомых устах представилось искусственным, навсегда чужим, отталкивающим.
Видит Бог, не стремился он к встрече: ни просить, ни скандалить не желал, но поднял себя в дорогу — старика ветхого — ушел, не сказав ни слова, Львом Толстым. Предощущал что-то. Оставил облачение, надел костюм старомодный двубортный, рубашку в крупную клетку — воротник навыпуск, парадные капроновые носки, посох… Посох не доверил никому. Невысокий, из сороковых-пятидесятых старикан с оструганной палкой, в автобусе он думал… да обо всем: о человеке, об антропофагии, прости Господи, о табачном дыме, будь он неладен, о запахе одежды. Трудно думал, без многих слов забытых, без остроты, как прежде, в годы лучшие, ушедшие, будто чужие, без интереса думал. Пожалел, что не курил — цигарка помогла бы. О человеке размышлял, знавал о нем, устал от него… хлопотал о нем… отпевал.
— Знаете, — сказал Щепкин, — а ведь хорошо было: клубника… традиции… разве это плохо? Вы не находите? Что по живому было резать? Жалею об этом решении. Возрождать нужно, поднимать.
Получив письмо, Щепкин ощутил себя готовым съесть человека… отварил кус говядины — ветка укропа, чеснок, лаврушка — вонзился зубами, не пошло, бросил, заплакал. Лежал подле матери.
— Кто та женщина? — Заславский смотрел в глаза. — С детьми. В моем доме.
Щепкин вопрос понял. Замельтешили круглые камешки — то ли окаменелые клещи, то ли пули пневматического ружья. Все-таки клещи. Обратный процесс. Нет, мать не оживить. Наверное, у них имеется нужное вещество? Не согласен — смириться, скорбеть… Скажут: «Рукавов по Щепкину в трауре…» Противоядие от окаменения… Женщина с детьми… Думаешь, электорат не ждет, не желает? Не Щепкин придумал — расчеты. Не он выдумал детей, пацана этого. Через несколько лет — совершенный вождь. Не новый — тот самый: усы, жесткое солдатское сукно, рука за пазухой, околыш, не знавший кокарды. Тот самый, понял?! И не дай Бог обманешь людей! Люди ждут. Все понял?!
— Кто эта женщина? — повторил Заславский.
— Наша сотрудница, — ответил Щепкин.
Патриарх, кажется, помнил тот год — год Че, шестьдесят пятый, когда прогрессивное человечество — то, что было в курсе дела — встало на дыбы, возмутилось и поклялось, о чем благополучно забыло, отомстить… помнил, кажется. Девочке шел третий год… пятый? — все-таки третий — платьице в ромашке, тканная кукла. «Теперь мой папа — ты?» Усыновил. Все же, никак не больше трех… Или в семидесятом? Устал, устал… Тканная кукла… Детдом, школа, институт… Ни кавалера, ни мужа… сказала, что без мужа — грех… без мужчины. В дневнике записала. Но сдалась, а он… отпусти, Царь небесный, грех ему этот страшный, подлый… — но никак нельзя, никак ведь! — солгал: счастья ей желал, детей… Не было полного ДНК — вождя никакого не было… Самое невероятное, самое неправдоподобное на веру взяла… здравый смысл отвергла… На веру взяла… Двойня… И когда он, наконец, признался, не вини, Господи, простила и благодарила его…И ушла. А отец детей… ну какое это имеет значение? Важно, что Липка нашел, спрятал ее… Теперь, когда показалось, все позади, вдруг открылось: человек не нужен. Можно обойтись без, можно запросто пригласить актрису, подобрать детишек, поселить в нужном месте, набросать нехитрую легенду, вложиться. Дабы нарастить и приумножить, дабы обмануть и повести, а в дороге ограбить.
— Это так, — выдохнул Щепкин, — бизнес есть бизнес: ни Инга, ни дети мне не нужны, поверьте, я даже не искал их, более того, нам выгодно, чтобы они никогда не объявились, было бы спокойнее… всем спокойнее. А вождь нужен. Не мне — людям.
— Но ведь не по-христиански.
— Что именно?
У Щепкина времени имелось немерено, он с удовольствием бы поторговался, живо и обстоятельно толкуя о соответствии бизнес-проекта догме и нормам морали, у Заславского не оставалось — ни сегодня, ни впереди — и он извлек последний аргумент:
— Вы ведь не Рукавов, не так ли? Вы — мещанин Щепкин, человек пустой и никчемный, пользующий чужую жизнь… имя с чужого плеча. Если вы продолжите эксплуатировать эту бессовестную легенду, и я не снимаю с себя вины за ее появление, о чем без устали молюсь, мы будем… мы будем вынуждены развенчать вас… Вы ничего не имеете, вам ничто не принадлежит, у вас даже внешность чужая… Вас будут судить.
— Вот как! Вы — наивный старик. Кто рискнет это сделать?… — Щепкин улыбнулся, прикинул шансы. — У меня созрела мысль, — глаза полыхнули огнем, — я дам вам денег, вам нужны деньги? Скажем, на восстановление храма, на иконы, на девочек, черт возьми. Назовите сумму. Желаете наличными? Хотите, куплю Инге дом, куплю индульгенцию вам, вашим монахам. Все что хотите — куплю.
— Вас будут судить, — повторил Заславский. — Не те, что не рискнут…
— Другие… — кивнул Щепкин, — без греха и корысти. — В руке блеснул перламутр. — Видели? «Стечкин». Штучный, губернаторский. Калибр… хрен знает, что за калибр. Но без осечек. Без сбоев. Вот так отводим затворную раму, досылаем патрон и оружие готово к… К чему готово? Не правда ли, наивный вопрос? И где ваши те, что без греха? Ау, вы где?! — Щепкин манерно вывернул карман брюк, — тут нет… может, тут? — вывернул второй, — и здесь.
Глухая, беззубая, потому чрезвычайно обидная оплеуха вернула Щепкина в реальность.
«Отче наш, находящийся на небесах, Великий, Всемогущий, ниспошли нам прощение грехов наших. Да благословен будет сегодняшний день…»
— За братию, — сказал Заславский, размахнулся и влепил вторую — за дочь, это святое…
На третью можно было не льститься — Щепкин спустил курок — но уж как не отвести душу, как не рвануться, не попытаться… за неуважение к старости… не попытаться… но пуля уже изверглась из канала, уже ввинтилась в это краткое пространство, преодолела его. Немыслимой силы удар толкнул в подреберье, согнул, отозвался в затылке, разворотил позвоночник. Запрокинулось небо, пошло вперед, к ступням, брызнули облака врассыпную, за птицей, треснул под телом посох… И еще два выстрела — три! — не услышал Заславский, не почувствовал — увидел: вспороло пиджак… вздыбилось над переносицей… Скакнул за мячом худенький мальчик, бросилась няня… и заструилось: побелела трава, побелела пашня, белым-белое сошло, занесло деревню, закружились белые голуби… белый конь прискакал, зажевал над ухом, дохнул жарко, будто секрет белого выдать решился… белым бе-елое!
* * *
Велиар подбросил белке орешков, почесал пятак. Кажется, Щепкин показал себя во всей красе: не подвел, оправдал, не омрачил.
— А ты с молнией перся, с грозой… Спешишь, с плеча рубишь. Никто, говорил, ноль без палочки.
— Признаюсь, был не прав, поторопился. Но одним мерзавцем больше, одним меньше, не все ли равно? Не Володя Щепкин, другой. Ты, брат, вечно спасителя из себя строишь.
— Не подозревай, не подозревай, лучше лоб подставь.
— Для чего это? — отмахнулся Ибрис, — такого разговора не было. Да и не ясно ничего. Может, он так, для проформы, или другое замышляет. Ты лучше вот, газетку почитай.
— Да читал я. Спаситель оказался греком, кто-то из стариков вспомнил, что страдал по поводу его предыдущей принадлежности, кто-то — что гадали, обрезанный или нет, искренне страдая и проклиная семитов, те — антисемитов, все как водится. «Иисус — еврей?! Вы с ума сошли!» А не все ли равно? Тебе не все равно? И мне… Копают, копают, когда надоедает — роют. Все выискивают, все взвешивают, чьей крови больше — греческой, прочей. Притянули за уши метод… не помню… а! свидетельских показаний. Не идиотизм, скажи? И я про это. По фактам — откуда они, факты эти? — изготовили фотопортрет. Иконы измерили! Ну, сразу икону волоки, зачем портрет с портрета? Возня примитивная, хитрющая. Ой пройдохи, ой пролазы. Жуки! Ведь не было никакого Спасителя, не-бы-ло!
— Тише, что разорался? Белку свою напугаешь. Не было, чего визжать-то?
— А то! Возмущен я.
— И помалкивай, твое какое дело? Собака лает, караван идет. Придумали и носятся, не наше это дело, вытри сопли. Родословная, анализ евангельских текстов, словесный портрет… Володя Щепкин — им спаситель. «Семитских черт в облике нет». Им пусть грек, пусть скандинав, пусть африканец, лишь бы не семит. Ты, брат, не нужен — сами друг дружку передушат. Был, не был. Был ведь, чего уж тут. И не он один. И еще будет. Крепись брат. Помнишь историю эту? Давным-давно, когда не истребили мамонтов, когда не были приручены куры и собаки с кошками, жил Авраам. Занимался хозяйством, возделывал землю, ходил в баню, пил пиво, охотился на куропаток, давил виноград. Жена, Сарра его, стирала, готовила лепешки, сплетничала с соседками, спала с мужем и прочая дребедень. Пребывали они в преклонном возрасте, подкопили кое-какой капиталец, устали от жизни, готовились к заслуженному отдыху, но вопрос волновал: кому передать наследство… Кому? Помнишь?
— Стариков?
— Историю, дурак.
— И стариков помню, и историю, — сказал Велиар.
— Знаешь ведь какой это неприятный момент, когда нет наследников.
— А вот этого не знаю, — улыбнулся Велиар.
— Тогда пошел вон! — притворно обиделся Иблис.
— Нет-нет, рассказывай.
— Расска-азывай. Остряк ты и подлюга. — Иблис почесался. — Слушай и не выделывайся, договорились?
— Договорились.
— На чем я?…
— Не было детей…
— Да, не было детей… Так бы и мучались, бесполезные граждане населенного пункта, если бы однажды, если бы однажды Сарра не проснулась в приподнятом состоянии, не проснулась и не рассказала Аврааму об идее. Предложила супругу отыметь рабыню Агарь, отыметь, дабы та родила Аврааму наследника. Идея понравилась — можно было иметь Агарь легитимно. И с пользой. Так и сделал. Агарь понесла, родила мальчика. Мальчика назвали Измаилом, он стал Аврааму отрадой. Спустя некоторое время старухе показалось, что и сама беременна. Вот дела, возраст чрезвычайно преклонный, все, что связано с материнством, вроде бы не работает, а живот наливается… Начались и прекратились месячные, Сарру настойчиво потянуло на рыбу, когда Сарра превратилась в раздражительную и необычайно злобную мегеру, супруги уверили: будет ребенок.
— Брат незаконнорожденному.
— Брат, — кивнул Иблис. — Через положенное время Сарра родила, мальчика назвали Исааком. Радости отца не было предела: появился тот, кому оставит наследство. От Измаила, как от незаконного и ненужного, Авраам решил избавиться. Отымев Агарь в последний раз, он дал ей лепешек, молока, два-три совета и отправил с глаз долой.
— В пустыню, на погибель, — вздохнул Велиар. — Два разлученных брата, две трагические судьбы… Эвон как все закончилось.
— Вот именно. Так что, лишь подсоби, брат, подыграй, сами друг дружку передушат, сами уморят… Братья! — Иблис тонко и влажно хохотнул. — Что с Володей?
— Звонит диспетчеру.
— Полагает — в Компанию?… Вот дурак! А говоришь — мерзавец. Еще и мучеником сделается.
— Не каркай.
* * *
Превозмогая тошноту, Щепкин выволок тело из-под стола, перетащил в ванную комнату, раздел. Несколько раз ударив ножом — с омерзением, безысходно — понял, что и в мясницком деле нужен минимальный навык. Навыка не было никакого. Убить легко, что делать с телом? Сноровки хватило единственно на некрупные выступающие части; здесь он не удержался, блеванул на себя и Заславского, переведя дух, зажмурился, швырнул в унитаз уши, нос, две — без ножниц никак не обошлось — две обезображенные фаланги.
«Черт возьми, вызвать бригаду и пусть возятся!» Но легко сказать — как сделать? — ведь перебор, анархия даже по меркам Компании. А ну как приедут, как расспросят. Нет-нет, элементарно воображение разошлось, нервишки скачут. «Нужно позвонить, пускай чистят». Их забота, за то платят… он и платит, Компания. И чтоб ни во что не совали нос, чтоб не знали кого сервируют, у кого на подхвате. Подразделения друг с другом не перекликаются: одни ведут, прочие подчищают; получил в кассе, валяй домой, к детям, не у тебя голова пусть болит — ты звено — весь паззл лишь руководство видит, а кто не в свое дело сунулся, тот… ш-ш, не принято в Компании об этом говорить — тут корпоративные интересы с глупостью человеческой непоправимо пересекаются, след зловещий оставляя. И ведь он, он, Рукавов! — бывший Щепкин, кто из ничего всем стал, почти всем в своей нише — он центр отсчета и ножка циркуля. И на большее замахнется, наверняка замахнется, всем сердцем чувствует — поперла карта, так и идет: десятка, туз… десятка, туз… очко, двадцать одно раз за разом. Раз за разом.
Заславский коченел, пятна крови, похожие на раздавленные ягоды алычи, вовсю густели. Щепкин умылся, плотно затворил дверь, прошел в спальню. Липка умер, а теперь более и не попутчик — умозрительный, бывший сердешный — теперь обидчик и кровник… не достанет Щепкин его, но в мыслях попинает, ой попинает… пусть перевернется там у себя, пусть ноженьками посучит, зубами поскрежещет; вот он, телефончик-то, и код персональный записан, один звонок и нет Заславского, и никогда не было — в трубу его, в мировой океан.
— Вы находитесь на защищенной линии, ваше местоположение определено, — доложила диспетчер, — мобильная группа…
— Да заткнись ты, знаю… быстрее, дармоеды!
— Липка, с вами все в порядке? — невозмутимо поинтересовалась диспетчер.
— Я тебе покажу… я вас всех перетрясу!
— Мобильная группа в пути, постарайтесь…
— Пошла ты!
Щепкин швырнул телефон, оглянулся: в дверной проем из холла пялилась нарядная Зоя Ивановна. Черт возьми, ее в свидетели он никак не желал, утащить, к лешему, срятать глыбу окаянную куда-нибудь; Щепкин оторвал мать от постамента, — «Бог мой, тяжесть какая!» — глубоко и уродливо царапая поверхность поволок к шкафу, — «побудь здесь…» — притворил створку. «Прибудет группа, загримирует, проинструктирует, поможет всем, что нужно». Ну где же они? Где же… Вдруг застрекотало, вдруг застрекотало — механически высоко, в три аккорда односложно, едва ли правдоподобно «На сопках Манчжурии», Щепкин бросился в спальню: телефон? Не может быть! Диспетчер никогда, ни при каких обстоятельствах… Липке? Не брать! — подвох и ловушка — но ведь не простой телефон, штучный, на нем и след от номерка инвентарного имеется — тройка и еще две линии чисел, как не взять?
— Алло? — сдерживая дыхание отозвался Щепкин, — кто здесь?
— Господин Щепкин, спуститесь, пожалуйста, вниз, — попросил мужской голос.
— Вы ошиблись номером, — соврал Щепкин, — таких здесь нет…
— Щепкин, не морочьте голову! — настойчиво потребовал голос, — мы внизу, спускайтесь.
Щепкин узнал его: это Рублев, Рублев это, фиктивный председатель и кукла на веревочках, ну как же, как же, он и есть! как уместно, уместно, именно он, сейчас утрясется, уляжется к такой-сякой матери.
— Бегу, — крикнул Щепкин не скрывая радости, — несусь!
И дал отбой; но уже на лестнице остановился, замер: Рублев? А как… Почему он? С чего это выехал на… И откуда, отчего в голосе металл? Здесь за главного Щепкин! Щепкин!!! Ну, это позже, позже на место поставит. Заелся народ, на шею сел. Нужно будет встряхнуть. Щепкин шагнул на крыльцо, прыгнул в траву, побежал вокруг дома. Что это? А где грузовая? Где группа? Ничего не понимая, не замечая ни неба белесого начала лета, ни дюжей рощи, перенесенной к дому с иллюстраций Билибина, ни сороки, с любопытством открывающей человека, Щепкин бросился к Рублеву.
— Где группа, где наши? — заглянул в автомобиль, на водительском кресле сидел крепкотелый парень. — Почему вас двое?
— А больше и не нужно, — чуть слышно, но с неким — показалось? — вызовом произнес Рублев, свинцово произнес, не таясь.
— Так вы… так я… Кто вы, собственно, такой? — Щепкина дрогнул, замолчал.
— Стало быть, приехал, — Рублев поднял из травы искалеченный посох, — не открылся никому. Упрямый старик… У вас кровь, вот здесь, на рукаве, и вот здесь… Вы ждали кого-то другого? Ждали, что прибудет мобильная бригада, что подотрет зад, припудрит… — Рублев деликатно подхватил Щепкина за локоть, оглянулся, — сядем на скамеечку? — твердо и безусловно повлек за собой. — Ошиблись во мне? По глазам вижу… И все знаю. Что прикажете с вами делать? Хватит ведь глумиться, хватит… Вы не пытались провести очевидную параллель: Липка передает телефон, вы…
— Телефон?
Щепкин с испугом посмотрел на собеседника. Телефон… Все подстроено? Как же он не… Ну да, они следили за ним, разумеется, как же иначе… Какой дурак, ведь как легко купился; стало быть, соединяясь с диспетчером, в Компанию он не попадал? Но кто они, что им угодно? И враз испугался нетривиальной догадки: да ведь это… да они же… Щепкин машинально опустил руку на пояс. Натурально — пропади все пропадом! — натурально же «Стечкин» лежит там, где и оставлен: открыл кран, включил воду… Пропади-оно-все-пропадом! Пропади-и!!!
* * *
— Где тебя черти носят? Опять с ней? Да оставь ты ее в покое!
— Не тронь, не твое! — Велиар закрыл клетку животом. — Шишига гнусный, леший — вот ты кто.
— Это я гнусный? Вот тебе и вот, — Иблис подпрыгнул, чтобы отвесить собрату нешуточный щелчок, затем молниеносно развернулся, скакнул вперед и в сторону, пребольно лягнул копытом в основание хвоста.
— Так ты лягаться?! — Велиар обнял белку, бросил себя в воздух, завис. — Лягаться? — Облетев дом, цветущие кусты смородины и толкующих на скамейке Щепкина с Рублевым, он устремился на крышу. — Лягаться?!
Очумело затряслась кровля, ощетинилась и посыпалась черепица. Щепкин побелел, а Рублев перекрестился: крупные куски керамики с угрожающим свистом полетели над головой. Часть кровли треснула и провалилась. «Окружают, — подумал Щепкин, — или, мама?», но последнее предположение тут же отбросил за очевидной нелепостью. «Ветер, — догадался Рублев, — в начале лета так бывает — восходящий и нисходящий потоки конфликтующих температур». Из разверзшейся кровли, из широкой ее трещины, устремившейся по солнечной стороне треугольника крыши от конька к середине водосточного желоба, выскочила, шарахнулась к ближайшей сосне, вскарабкалась на верхушку перетрусившая белка. «Кошка, — сообразил Щепкин. — Или лисица? Не разглядеть. Все-таки кошка». «Горностай, — предположил Рублев, — не иначе!» Всхлипнула и умолкла водосточная труба; все стихло так же, как и началось — внезапно. Где-то среди сосен, за домом, в прохладной тени папоротника, о котором в дальневосточных книгах сказано, что в его зарослях растет женьшень, пресекая косые столбы солнечного света, возникла и заструилась неясная тень, следом — вторая. Кто-то настойчиво зашептал, предлагая примирение, кто-то влажно и с удовольствием чихнул. Со стороны дома донесся крик, послышалась короткая перебранка, на время которой в папоротнике наступила тишина, затем раздались выстрелы и спустя минуту — шум удаляющейся машины.
— Рублев, — сказал Иблис.
— Щепкин, — не согласился Велиар.
Оба, не сговариваясь, глухо зацокали в сосновую гущу.
Спустя минуту куски неба, только что едва просачивавшиеся сквозь зеленые окладистые бороды сосен, потемнели, свисли к валежнику, соединились в свинцовый полог и расплескались отчаянным дождем. Расплескалось небо отчаянным дождем, заволокло дорогу — ниспало на землю, придавило мчащуюся машину, а вместе с ней и бегущего человека.
На въезде в город человек остановился, вышел на шоссе, подставил лицо наотмашь стегавшим тугим плетям, обернулся в щемящей тоске к ближайшей пятиэтажке; безлюдная, одинокая трамвайная остановка, битая мостовая, белка, трясущаяся у мусорной урны. «Замерзла?» Человек шагнул от машины, протянул руку, и в эту секунду, в это самое мгновение сзади пушечно оглушительно, с великолепным остервенением шарахнула молния, плеснула по асфальту сноп огня, погнала жгучую и тугую волну; ослепленный вспышкой человек упал в двух шагах от оплавленного камня.
Человек пришел в себя, когда дождь давно закончился: не было ни свинцового полога, ни безжалостно хлеставших плетей, не было луж. Скептически поплевывая, двое дорожных рабочих, в оранжевых жилетах, без энтузиазма заглядывали в неглубокую выбоину, оставленную молнией. Согласившись, непечатно — что повреждение вообще-то пустяковое, со смехом — что пущай из конторы сами возятся, мастеровые побросали в техничку шанцевый инструмент, перебрасывающиеся сальностями смешливо погрузились в кабину, загоготали-загоготали, тронули в город. Отъехав на незначительное расстояние, техничка остановилась, дала задний ход, подкатила к человеку.
— Командир, белку не видел? — бросили из окна. И уточнили: — домашняя, сбежала… — Человек мотнул головой. — Твоя машина? — Человек кивнул. — Помочь? — Мотнул головой на бис. — Мудак какой-то! — засмеялись в кабине.
Исторгнув на мостовую пивную банку, техничка затрясла фурой, загудела, пустив неприличное мутное облако, пошкандыбала в город.
Щепкин вздрогнул от настойчивого трамвайного звонка; кипит твое молоко!
А все же, как хорошо, как здорово! Все обошлось, выкрутился. Ведь на волоске висел, на ниточке. Крепкотелый неосмотрительно задремал за рулем — лопухнулся православный, — и Щепкин понял, что контролирует обстановку на все сто. Как только Рублев попросил отвести к Заславскому, использовал шанс до донца: «Стечкин» рвался в руку, а пуля — наружу; Рублев, увидев Заславского — ну какие это бойцы? котята слепые, — свалился без чувств, Щепкин беспрепятственно прошел к машине и дважды выстрелил крепкотелому в ногу — не стрелять же в спящего; православный прыгнул на Щепкина, с молитвой пополз на мушку, и тогда только был свален следующим выстрелом. Оставалось укокошить размякшего Рублева, с этим Щепкин справился без труда, после чего сел в машину и понесся туда, откуда все, собственно, и начинается — в никуда.
Вагон замер в нескольких метрах у остановки — на путях лежал человек. Дважды просигналив, вожатая распахнула двери.
— Твою мать, разлегся! — бросила она и выскочила из кабины.
Из салона высыпали нетерпеливые пассажиры; образовалось, зашептало у распластанного — мятые бриджи, битые тапки — у распластанного тела многоголовое кольцо: кто-то склонился над покойником и констатировал, что не дышит, кто-то предположил, что пьян и нужно перенести на лавку.
— Свят, свят! да это же Володька Щепкин, — сказала старушка и указала в сторону ближайшей пятиэтажки: — вон он, там живет… жил. Мать недавно хоронил… а теперь сам… Свят, свят… Нужно прикрыть чем-нибудь, не хорошо это… У кого-нибудь с собой одеяло имеется?
— Откуда одеяло? на «Птичку» едем! — пожал плечами молодой человек с белкой, безмятежно что-то грызущей в тесном пространстве клетки. — У него газета, может, ею накрыть? А чего он улыбается, приснилось что?
— Иди, иди, остряк! — прикрикнула вожатая, — а ну расступись, чего встали? Сюда его… вот так… за ноги.
* * *
Громыхая расхлябанным боком, техничка шла к мосту. Едва выглядывая из-за баранки, невысокий гражданин в ярко-огненном жилете хмуро глядел на дорогу. Весело насвистывая и отбивая ботинком ритмичную дробь, товарищ его, в жилете не менее ярком и огненном, таращился в окно: тело Щепкина удалялось, уменьшалось в перспективе, превращалось в запятую, затем — в точку.
— Чего там? — спросил тот, что за баранкой.
— Потащили к остановке, — ответил второй и смешливо хрюкнул: — за ноги.
Первый переключил скорость и въехал на мост.
— За мостом развернешься и обратно, потом съезд направо, — напомнил второй. — Сарай — третий от въезда во двор, за пятиэтажкой.
— Заткнись, без тебя знаю!
— Ну и пожалуйста!
Второй извлек из кармана яркий и чрезвычайно искусно выполненный брелок — фарфоровые девочка с лукошком и мальчик с сачком, — обиженно отковырял лукошко, вырвал из рук мальчика сачок, бросил отобранное в окно, оставшееся подвесил к зеркалу у лобового стекла, задумался. Первый покосился на приятеля, качнул головой.
Техничка сошла с моста, развернулась под рекламным щитом, с глянцевой поверхности которого взирал живой еще и вовсю розовощекий губернатор, вновь поспешила к мосту, чтобы затем перестроиться в правый ряд и, наконец, съехать к нужному сараю. Одновременно с этим на обочине показались идущие от реки дети. Оценив автомобильный поток как долговременный, мальчик нетерпеливо шагнул на проезжую часть. В эту секунду слева возник и критически надвинулся на детей желтый грузовой автомобиль. Мальчик толкнулся, выбросил вперед руку, другой ухватился за сестру, запрокинул голову и стремглав бросился через проезжую часть. Услышав долгий настойчивый и пугающий гудок, за которым ударил душераздирающий скрежет тормозов, девочка замешкалась, обернулась, шарахнулась от раскаленной пасти грузовика и закрыла глаза. Взметнулась к небу холщовая сумка, лопнул, вдребезги разлетелся на миллион осколков термос Рублева, сплющилась в дурацкую лепешку коробка от монпансье для хранения червяков, остановилось время.
Но ничего не произошло. Кругом все вдруг приумолкло, в кромешном испуге остекленело; девочка открыла глаза, оглянулась: затаился большой желтый грузовик, замерли люди в оранжевых жилетах, застыл в беге над землей брат, замерз распластавшийся на шоссе бурный поток автомобилей, и даже ветер, сквозящий от реки, как-то сразу скукожился и погас вовсе.
— Ты что, дурак?! — крикнул товарищу водитель грузовика. — Дай сюда! Это не белка! — Он молниеносно сорвал с лобового стекла фарфоровый брелок с девочкой без лукошка и мальчиком без сачка, швырнул под ноги, что есть силы уперся в педаль тормоза и, отпустив руль, вынул из кармана золотую луковицу часов, чтобы двинуть назад стрелки, а вместе с ними и время… В следующее мгновенье техничка затрясла фурой, выпустила неприличное темное облако плохо переваренной солярки, отошла от распластанного тела.
— Чего там? — спросил водитель и, переключив скорость, повёл на мост.
— Потащили к остановке, — весело ответил товарищ. — Не забудь: за мостом развернешься и обратно, потом съезд направо. Сарай Щепкиных — третий от въезда во двор, за пятиэтажкой.
— Без сопливых скользко!
Товарищ пожал плечами, выудил из жилетки брелок — девочка с мальчиком несут лукошко и сачок, — попробовал пальцем лукошко, подергал сачок.
— Даже не думай!
— Я и не думаю, — обиделся, спрятал в карман.
Техничка развернулась, трескуче поползла на мост. За мостом нарисовался светофор, мимо которого в обе стороны непрерывной вереницей тянулись автомобили. На обочине стояли дети, светофор не переключался, мальчик тащил девочку к дороге, та упиралась, готовая все же вот-вот сдаться, броситься через проезжую часть. Водитель грузовика дал сигнал, мальчик, не обращая внимания на опасность, схватил девочку и упрямо повлек на шоссе. Потеряв терпение, водитель высунулся из кабины и истошно, по-простому, но убедительно, закричал:
— Куда прешь, мать твою, в школе не проходили?! Мелюзга!
Мальчик — вот ведь нахал! — дерзко махнул кулаком; девочка показала язык.
— Ну что с ними делать? — Водитель щелкнул пальцами. Раздался хлопок, кабина наполнилась дымом и запахло искрой. Тут же, как вкопанные, задеревенели автомобили, — переключился светофор! Остановилось движение, всё вдруг умолкло, остолбенело. Девочка оглянулась: замер большой желтый грузовик, затаилась вытянутая вдоль шоссе очередь пыльных жуков, и даже ветер, сквозящий от реки, почудилось, как-то сразу скукожился и угас. В полной безопасности дети пересекли шоссе, спустились к пешеходной дорожке. Проводив их скучающим взглядом, водитель грузовика вновь щелкнул пальцами, оживляя светофор и движение, приноравливаясь к потоку, стал перестраиваться в крайний ряд. Спустя минуту машина въезжала в безлюдный двор, окруженный пятиэтажками.
Грузовик остановился. Рабочие вышли из кабины, направились к исходному сараю.
— Ключ давай, — протянул угрюмый руку.
— А так не можешь? — огрызнулся веселый и, со вздохом выудив ключ, отомкнул замок. — Доволен?
В сарае царили прежние запустение и сырость. Нетронутыми лежали стопки газет многолетней давности, ржавел подле стеллажа детский велосипед Володи Щепкина, узкий солнечный столб, тянувшийся от символического окошка в головах сарая к бельевой корзине, пересекал тесное и сонное пространство. Оба вошли и оба втянули носом многообещающий запах непроветриваемого помещения.
— Вот вы где! Звоню, звоню, а вас нет и нет, и некому бабке помочь. — Под дверью раздались шаги, в сарай заглянула, остановилась, заморгала старушка. — Не вижу, сынок, дай руку.
— Ты иди, иди, мать, — скрипнул нетерпеливый голос, вслед за которым в ладонь женщины опустилось козье копыто, — не до тебя. Звони еще, пусть других присылают, мы не по твоему вопросу.
— Это чего такое? Не вижу… — старушка склонилась над копытом, с недобрым предчувствием повторила: — Чего это?!
Она подняла глаза и, в испуге сфокусировавшись, разглядела влажный подрагивающий пятак. Пятак нагло ощупывал воздух у ее лица. За пятаком угадывались узкие глазки, а выше — небольшие, похожие на желуди, рожки, от которых женщина с воплями бросилась прочь, теряя по дороге обувь. Пробежав несколько метров, она без чувств повалилась на землю.
— Ладно, хватит, — строго сказал Иблис, — лезь на полку.
Раздался электрический треск, звякнул облупившийся велосипедный обод, и всё утихло.
* * *
Куда ни глянь, всюду Европа — Колизей, Эйфель, Тауэр — вот она, старая, просвещенная. Туманная. Хорошо здесь, а там… там хреново, восточней Польши, за Балтикой, хреново там. Сюда нужно, сюда оттуда. Вся Африка сюда, вся Азия. Есть на что. Должен, призван человек жить в полное горло, в силу полную — африканец ли, азиат. Как не в Европе? Коли гордость имеет и достоинство человеческое. А нет — так пусть в огороде картоплю роет, портки штопает. Потэйтас кушать сюда! Пущай роют — агрономы. Просвещенная, старая, удобная. Вот именно. Сядешь в экспресс, пролетишь Ла-Манш под морем, запестрят прямоугольники полей а-ля Ван-Гог — да они слыхом не слыхали кто такой, на грядке — замелькают дубки западноевропейские, замельтешат усадьбы, одна из которых потенциально твоя, заголосят хэдлайны на английском, — чем не жизнь? Разве не для того она, не для жизни европейской? Молодая, красивая — всё с ней, всё в душе, при теле. И папин пальчик во флаконе. А Европа не кончается. Кто с нею дружить умеет, от того не уходит, тянется к тому. Удобно. Всю душу откроет тому, в постель ляжет. Пригреет и оставит жить. Всё для человека, всё для жизни. А там что? — хрен к носу. Там жизни нет, и не предвидится. Все лучшие оттуда сюда. Комфортно. И кладбища комфортные. Не ты к ним — они в дом прут. Откроешь компьютер, войдешь на сайт, куда нужно ткнешься, и ты у могилки. Дизайн, графика — все на лучшем уровне. Анимация, опять же, надписи вращаются. Мрамор сверкает звездочками переливчатыми.
Вращалова запустила ноутбук, кликнула нужную ссылку. В самом деле, куда занятому человеку на могилку к родственнику податься? В Сеть, в нее родимую. Английский, немецкий, французский, европейские языки представлены в полном объеме. И русский имеется. Только хренушки — английским пользуется — пошли на фиг! Удобен английский, прост и доступен всякому юзеру. Вверху search и enter, провайдер с душой к зарегистрированному клиенту, login, password — все чин по чину. Внизу значок»?» и голубеньким: «All rights are reserved». Покойников тьма, тем не менее, все аккуратно, достойно. Серафим Николаевич «лежит» во французском секторе, вроде как на Сент Женевьев, в русском разделе. Тут как в жизни, полнейшая демократия: где хошь, там и хорони — виртуально все. Главное — плати. Оплатила пятьдесят лет, получила доступ. На форуме не толчется — не терпит треп этот благодушный, лицо не роняет. К отцу «ходит» регулярно.
В самом деле, комфортно: на доллар три венка — ассортимент разнообразный и всякий раз выкладывают новые. Выбирает традиционные — сосновая ветвь, черная с золотом лента. В окошко вводит текст — «не более 300 зн.» — кликает «разместить», и три пожухлых тут же заменяются свежими. Дороже стоит отрисовать и разместить памятник или — совсем дорого — 3D-склеп. Но в планах на будущее задумка имеется. Совсем неподъемно — дом, усадьба над могилой. Это ей ни к чему: Серафим Николаевич отец и дорог… но не до такой степени.
Да уж, все аккуратно, достойно. А потому, что платят. На бесплатных кладбищах — шатание и разброд, случается, пользователи издеваются друг над другом: «хоронят» живых. Это от халявной дозволенности. Коли платишь — подход иной. Конечно, и здесь не без исключений, однако безобразий существенно меньше, и о таких она не знает — сделала вывод из соответствующего предупреждения: в разделе «Warning» указано, что нарушители будут выявляться неукоснительно, а соответствующие айпишники заноситься в черный список, естественно, со всеми вытекающими последствиями, как то — удаление могилы из раздела, табуирование имени покойного, зачистка сообщений на форуме и в гостевой книге. Ей скандалы ни к чему, человек цивилизованный и верующий. Хоть и православная, крестик носит католический, но ведь Бог один? — то-то. Крестик золотой заказала здесь же, на кладбище, в разделе VIP, по каталогу. Тридцать граммов. С небольшой переплатой, но быстрая доставка и освящение того стоят. Все изделия эксклюзивные, штучные. Что ни говори, хороша Европа, к человеку лицом, не жопой. И у тебя само собой ответное и пропорциональное чувство благодарности поднимается.
* * *
Мерзавцем мальчишка оказался, без преувеличения — ублюдком; не сыном, того, что с растянутыми гласными, и не моим. Чужое, ординарное существо, пролаза незаконнорожденный, плод человеческого материала, о каковом источнике, не принимая всерьез, можно лишь зубоскалить — МНС из чернокнижной лаборатории Заславского. Случайно услышал, не придумал я — Рублев о том с матерью выблядка шушукался: клокотал жидко дыркой пулевой в легком и, останавливаясь, чтобы побороть одышку, показывал развороченную оболочку от второй, из-за уха — проклятия на их голову — докторами выуженную. Всем плохо: всем-всем-всем; а мне плохо стократно, физически плохо и плохо душевно. Не я погиб там, на остановке, обугленный молнией — небо, почему же не я?! — не Рублев, сто мечей ему в забрало, не кто-то другой, но Щепкин. Только лучше бы я — не слышать мне запоздалого откровения!.. Не было никакого сына, не было моей надежды — лишь мираж и заблуждение.
Лишь мираж и заблуждение… Кажется, снова начался дождь, слышите? Август в этих местах вроде самый сухой месяц, но плачет и плачет… Сегодня ночью тоже шел дождь. Шел дождь… А рано утром дети пошли к реке. По обрывкам фраз, гаснувшим в моей коробке, я понял, что мальчишка собирается рыбачить. Отменный клев, что еще нужно доброму рыболову, вы не находите? Отменный клев.
Вы знаете, дождевой червь на крючке — да простят меня представители соответствующего сектора музея — боли не чувствует. Равно не чувствуют боли, да-да… — не знаю, будете ли вы удивлены — тараща очи, должно быть, от удивления, и багровея в крутом кипятке, не испытывают боли раки и омары. Чтобы доказать это, люди проводят исследования и расходуют фонды. Не малые, заметьте. Исследования финансируются правительствами и синдикатами. Они говорят, что наша нервная система устроена крайне просто, а потому нас можно резать пополам, на три четверти, и вообще как угодно — нам ничего не сделается; они заявляют, что кое-кто из нас даже может преспокойно существовать, будучи разрезанный на части, например, дождевой червь. Когда насаживают на крючок, червь съеживается, рефлекторно и от удивления, но боли — у людей, скажу я вам, многое измеряется этим показателем — боли не чувствуют; тем не менее, кто-то из двуногих вдруг колеблется, выпивает чашку кофе и добавляет, что, возможно, подопытный кое-что и чувствует, только существованию это не мешает. Я слышал, что если бы исследования все же обнаружили, что дождевые черви чувствуют боль, то правительства и синдикаты поддержали бы червей, могли пойти на строжайший запрет использования в качестве приманки.
Рыболова интересует крепкий клев. Он может не знать ни о собственном туманном происхождении, ни об исследованиях в рамках программ по улучшению законов в области защиты нас с вами. Может не догадываться о суете в изучении степени боли, дискомфорта и стресса у беспозвоночных. Может не знать о существовании объектов исследования — насекомых с пауками и моллюсков с ракообразными. Может знать и не знать, что большинство из нас не испытывает боли, когда варят живьем, потому что отсутствует мозг. Может верить, что пчелы достойны особого отношения, ибо неким сходством в общественном поведении напоминают людей. Может заявить, что в ответственности за тех, кто существует рядом. Но ему нужен клев, и коль в наживке нет червяка, а клюет нешуточно, и рука рыболова, в моем финале это чахлый мальчишка, похожий как две капли воды, зеркально похожий на бледную лицом и тихую сестру, рука рыболова тянется к коробке… существует ли финал худший и паче бесславный, нежели на ржавом крючке?… рука тянется к твоему скорбному пристанищу, и не сыщется — обращаешься ты к небу или нет — ровно никакой силы, способной отвести эту руку.
Мальчишка поднял крышку, и разящий солнечный свет проник в узилище; слепой и ожесточенный я ринулся наружу в намерении избежать постыдной развязки. Но что наши усилия в сравнении с окаянной природой человека? Он настиг меня и, прежде чем насадить на крючок, поднес к лицу. Мы встретились глаза в глаза — человек и зверь, палач и жертва. Мальчишка безоблачно улыбнулся и плюнул в меня — таков непреложный закон жанра, такова примета. Я разглядел отражение в его ясных зрачках, увидел не презренное существо, готовое ради жизни на унижение, но бойца. Не в силах обмануть удел, но сознавая, что иду на заклание, иду не дезертиром, а решительным солдатом, я выпрямил спину и запрокинул голову, демонстрируя средневековую готовность к подвигу. Сойдя с абстрактного коня, бросив меч и латы на землю, я шагнул на противника. Мелькнула ржавая, но все еще хранящая разящие свойства сталь, боль обожгла сверху донизу, вмиг наполняя до краев, пустила побеги; хлынула кровь — моя и Первого; крючок с хрустом вонзился в спину, беспощадно разворотил во мне все, что встретил на пути, показался в нижней части туловища. В тот же миг, огарком покидающего сознания, я ощутил полет…
Полет! — вот он торжественный и прекрасный итог достойного пути — полет! Полет-эпилог, полет-эпитафия… Бабочкой, летящей над выжженным лугом, духом ветра, не знавшим покоя, протуберанцем, не имеющим шанса вернуться назад, вслед за поплавком я погрузился в воду.