© Глеб Диденко, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
«Тополь дрожащий», осина – дерево с долгой историей, самое живое орудие казни. Небольшие истории о жизни разрушенного государства и существующими параллельно с ним юными людьми. Штурм Белого дома, рэп-концерт, работа в колл-центре: вошедшие в сборник рассказы напоминают, насколько похожа бывает мизансцена для, казалось бы, совершенно разных поколений.
© Глеб Диденко, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Тополь дрожащий
Каждый раз в густой, осязаемый туман, я вспоминаю раннее детство, прошедшее в деревне Недвиговка, медленной, как само название. Ее окрестности монолитны, словно мавзолей. Степь вселяет тот же трепет, что и неумолимо взрезающие небо лезвия гор. Здесь течет Дон, и к деревне прилегают раскопы самого южного древнегреческого поселения – города Танаис. Время движется иначе. Ограды ветхих домишек у дороги, по которой снуют куры и неспешно перебегают козы, выложены камнями. Несколько тысяч лет назад их привезли по реке рабы. Древний город продолжает служить. Рядом – стоянка первых людей, времен палеолита.
В одном из старых домов я лежал, годовалый, в манеже; мама вынесла меня на улицу, и там был туман такой силы, что я не увидел рук. Для родителей это был чудный период, они хотели быть ближе к земле, быть одни. Но там было много ярких людей; таких я сторонюсь и сейчас. Пока женщины занимались ребенком, мужья прильнули к приемнику и пытались понять, что творится в столице; в Москве подавляли путч.
Похожая погода – низкая, тихая, когда заливающую в колодец воду ярко-оранжевую машину за воротами было видно бледно-желтым пятном, с тех пор вселяет в меня тепло и уют. Мне не вспоминаются блоковские духи и туманы, я не откладываю поездки из-за робких водителей, мне нравятся огни фар в молоке и, кажется, белая стена размывает и скрывает то, на что обычно смотреть противно.
Раннее детство осталось мне близко, хотя дом вскоре продали. Воли, свободы не вышло, молодое начинание смял быт. Родители вернулись в город, к тихим норкам, где вокруг жили люди, не боящиеся быть преданными забвению, но я ежегодно возвращаюсь туда, к стоянке первых людей, к могильнику, древним сожженным стенам крепости греков, скифам, курам и пьяной степи с грудями курганов, пестрому, горячему, сгоревшему дотла Танаису, где жили, живут и будут жить.
Я помню, что тогда происходило, но это, верно, мнимая память, я дописываю картину прошлого, заполняя ее впечатлениями настоящего – и вот уже в воспоминаниях из Недвиговки стоит стол, несколько дней назад увиденный мной у друзей. Прошлое дорисовывается по фото тех лет и я уже не знаю, что додумываю, глядя на старый снимок «Зенита», а что вписываю в картину, вытесняя пустоты, белые пятна памяти.
Я родился в 1990 году. Мы с героями этой книги ничего не знаем. Пространства нашей родины, сплетенные вместе, привыкли к неравенству, как глаза к полумраку.
***
…Когда я рождался, на город, взбивая, налетела буря. Грозовое небо мелькнуло, и выгорел районный трансформатор. Роддом остался без электричества. Матери меня принесли при свечах. Я не могу этого помнить, и чаще узнаю период воспоминаний не по событиям или датам, а по запахам, звукам, ощущениям. У меня отличная база впечатлений, атмосферы, но между ними нет связей, в них нет логики, последовательности. Есть четкая ассоциация – рождение и тьма. C рождением и приходом рынка мы попали в окружение одноразовых вещей и сами ими стали.
В офисной ячейке чувствуешь как никогда: лучший товар – это тот, что выкидывают сразу после использования. Желанный работник плохого работодателя увольняется до конца испытательного срока, до первой премии. В столовую завозят одноразовые тарелки, ложки, вилки. Вокруг не происходит ничего нового, но аксессуары у нас новые каждый день. Мы компенсируем недостаток свершений постоянным обновлением пространства и вокруг – стремительно выходящие из моды вещи, устаревающие компьютеры, гаджеты. Мир заполнен под завязку предметами, созданными только для того, чтобы сломаться. Мертворожденными.
У советского человека было будущее, хотя суждено было, чтобы его не стало. У нас будущего нет, хотя скорее всего, оно будет.
Болезнь
1
Квартира провоняла табаком и грязными вещами, дышать в такой затхлости невозможно, если не закурить еще – а после всё равно. На подоконнике, свешенный за окно, торчит включенный кондиционер, цедящий конденсат в таз на полу (потерялась какая-то чертова трубка); остаток проема закрыт тряпью. Полуденное солнце, небрежно пропущенное сквозь кривую терку жалюзи, рассекает дым пыльными лоскутами. Чудовищно жарко, Боря лежит на матрасе и курит, встать, кажется, невозможно без того, чтобы покурить. Наконец он макает бычок в пепельницу и делает рывок с лежбища, перенося тело на метр, за компьютер, закуривая еще.
Тело ломит, он пролистывает новостные сайты и пьет вчерашний кофе, в новостях все как обычно бесперспективно. На десятую минуту он бросает давно потухшую сигарету в чашку и идет на кухню умыться. Кастрюлька сваренного кофе почти закончилась; Боря наливает еще густой жижи в последнюю чистую чашку, остальная посуда укрывает собой раковину. За столом, вписываясь в помещение, как влитой, угрюмо читает газету Семен Петрович. Кухня с ее черными потеками на клеенке, деревянным саркофагом старых полок под потолком, пузатым, кривым холодильником и грязными окнами, сама похожа на этого обрюзгшего, усталого мужчину с редкими жидкими волосами, стыдливо зализанными на лысину. Боря жарит себе яичницу, молчание заполоняет воздух, только стреляет дешевое, пахучее подсолнечное масло под чугунной крышкой.
– Чего ты не на собеседовании? – оторвался Семен Петрович от газеты, – сегодня же должно было быть.
– Ну я как всегда, – сказал Боря, – Проспал, идиот.
– Ты бы вчера еще дольше сидел. Я до глубокой ночи слушал, как ты там ходишь, скрипишь, орешь.
Боря молча слушал, поедая недожаренное яйцо прямо со сковородки. Очевидно, Семен Петрович уловил этот момент привязанности собеседника к месту и теперь увеличивал напор.
– Ты уже и так учебу бросил. Доучивался бы уже, дурак. Я вот, например, высшее образование имею, хотя сам из деревни приехал молодым парнем, совсем как ты. Но так в мое время хотели учиться, стремились. Ты целый день пялишься в этот свой телевизор, когда ты книжку последний раз-то читал?
Боря не выдержал.
– А вы, Семен Петрович, когда последний раз книжку читали?
– Сегодня! – победно постучал тот опухшей костяшкой по цветастому детективному роману, лежащему на столе. Между прочим, очень неплохой автор, современный. Звезд не хватает с неба, но всё – литература! Слышал, ей даже медаль дали, за заслуги.
– И как, чувствуете развитие души?
Сергей Петрович как-то сразу сник.
– Иди ты, Боря, в жопу. Сидишь за своим компьютером – и сиди, в душу он мне еще будет лезть. Бесполезный. Водку мне из холодильника достань, хоть на что-то сгодишься.
На том и разошлись.
2
Через несколько часов позвонили из отдела кадров той фирмы, собеседование в которой он проспал.
– Борис Сергеевич, это вы? – спросил густой женский голос, – Это «Варган-Телеком». Вы сегодня должны были подойти пообщаться, что-то не получилось?
– Да, у меня образовались срочные дела. Семейные, – быстро соврал он. – Я готов подойти в любое другое время.
– Через час? – каждую букву, выводимую этим густым голосом, Боря видел, как в плохом музыкальном клипе. Крупный план, и яркие, влажные, полные губы. Пересохло горло. – Конечно, легко!
– Ждем, не опаздывайте.
Он вышел на улицу практически сразу. За последние два часа набежали тучи, отчего соседние многоэтажки посерели и слились с небом; стало тяжело дышать, на улицах почти не было людей. Мимо проковыляли две местных старушки – из тех, кого всегда видишь перед домом, выходя на улицу – тяжелая, больная, умственно-отсталая дочь, ведомая сухой, маленькой матерью. С помойки неподалеку раздавался грохот опустошаемых в мусоровоз баков, мелькали оранжевые спецовки, мимо, по двору, притормаживая перед «лежачими полицейскими», аккуратно прокатил дорогой казенный автомобиль, на мгновение отразив старушек тонированным стеклом.
Путь до офиса лежал близкий, центральными улицами, но Боря дал крюка, чтобы лишний раз прогуляться в затененных просеках узких улочек и покосившихся домов. Ветер уже трещал натянутыми между столбов цветастыми баннерами, выл волком в чаще проплывающих мимо подворотен, гремел парковочными цепями и замками. Боря ускорил шаги и закурил, спрятав уголек от начинающегося дождя в кулаке, как улитку в раковине.
Вдруг окружающее пространство всё обмякло, расслабилось, немногочисленные звуки оглушились, как будто Бориса от них отрезала толща камня, небеса расстегнулись молнией, оттуда хлынула вода и, наконец, гром и град гравием рассыпались над городом.
Боря побежал, с каждым шагом погружаясь по щиколотку в воду. Ухабистый тротуар заполонили лужи, отчего тот стал похож на болото, и по его кочкам скакал наш работник. «Ничего, – думал он, – недалеко, добегу!» – и летел широкими прыжками по бордюрам и люкам, холмикам и столбикам. Перед самым входом в офис ступени, выложенные плиткой, вдруг исчезли из под ног, выдернутые невидимой рукой – он описал в воздухе серп, упал на бок и, матерясь, соскользнул в глубокую лужу.
3
После собеседования он вернулся домой вымокший и злой, в раскатистый пьяный храп из дальней комнаты. Громко хлопнул дверью, на плечо с потолка посыпалась побелка. Он скинул мокрую одежду на пол и запрыгнул в душ, где долго отплевывался и обжигался под горячими струями.
Поставил чайник на плиту, зашел в комнату и, закурив, занырнул в соцсети. Когда через час он вышел на кухню, окна запотели, влажность была как в хорошей бане – и поскрипывал, потрескивал раскаленным металлом обугливающийся чайник. С громкими, выразительными вздохами Боря открыл окно, обдал пузатого водой, подняв облако тумана, и набрал его заново.
На кухню заглянул пьяный Семен Петрович.
– Ну чо, скубент? Как работодатель?
– Ничего, нормально, вроде подхожу.
– Это ты, паря, молодец! – проговорил он, устраиваясь на скрипучем деревянном стуле с вспученной белой краской вдоль витой спинки, – Как прошло?
Что рассказывать, Боря не знал. Сел, поговорил с приятной женщиной о мелочах. Помещение у них строгое, кожаный диван, портреты по стенам, мини юбка на ресепшене.
– В лужу навернулся, когда шел, – наконец сказал он.
Петрович неожиданно строго посмотрел в глаза Борису.
– Не ушибся? – спросил он участливо.
– Нет, кожу только свёз, – Боря с интересом наблюдал за глазами мужика.
– Хорошо, хорошо, – Петрович уже бормотал в пространство, приподнимая вверх подбородок и смотря в пустоту. Выражение лица его менялось несколько раз в минуту – от выражения младенческой святости, до того надменного, гордого взгляда, каким убежденные висельники одаривают палача – только обращен он был в стену.
– Пойду, – решительно встал Боря.
– Я, Боря, не лыком шит, – пробормотал Петрович и тут же повысил голос, – Ты мне тут это не разводи! Все хотят добра, какого же хрена мы в таком говне?
«Допился, блин, – подумал Боря, – Надо ж было ему водку подать, о чем я думал? Снова буянить будет».
Семен Петрович начинал бороться с внутренними демонами внезапно, нахрапом, причем накатывало на него приступами, от минуты к минуте.
– Спокойно, Семен Петрович! Пойдите, умойтесь, протрезвитесь.
– Да везде… Вот чего бы ты в жизни, Боря, хотел?
– Я бы… ничего не хотел, так, глобально чтобы. Денег мне не надо.
– А бабы? Как ты без денег-то?
– Женщины… а что женщины? Приключений я не ищу, быстро для меня слишком. Пожелаю мира и тишины всем – и первый же со скуки сдохну. Не знаю я, Петрович, чего хочу, – Боря понимал, что все куда сложнее, но пытался быть понятным настолько, насколько вообще возможно взаимопонимание между пьяным и трезвым.
– Ну тебе чего, не хочется ничего?
– Да нет, наверное, не хочется. Не хватает чего-то мне, чувствую, а чего – не знаю.
– Это… это ты лукавишь. Я вот хотел в юности быть космонавтом. Вообще, все хотели быть космонавтом, но я так думаю, – он неровно облокотился о стол и чуть не повалился набок, – нахрена мне было-то всё это? Я помню, – улыбка обнажила его желтые зубы, – как мать моя меня ложкой кормила, говорила, что это спутники. А я – неведомое чудовище, которое барабзи-ик! бороздит просторы. И я ем их, каждый, глотаю целиком, у нас-то их много, не убудет! Зарядку делал специальную, космонавтскую. Зачем мне все это было-то? Чтобы я сейчас висел на МКС, тюбик с водярой сосал?
Боря задумался.
– А сейчас чего бы хотели?
– Да денег, наверное, чтобы никто не трогал. Тут мы с тобой тор-ри-атизируем, Борь, а все начерта? Одно счастье на земле есть – нет их, исполнителей желаний. Молитвы твои никто не слышит. Рыбки нет золотой, щуки нет по твоему хотению, нет алого цветика-семицветика, нет конька горбунка. Ничего нет, кроме тебя.
– Выпить с вами что ли, Семен Петрович?
– Не, я готов, – отвечал мужик.
4
На следующий день была назначена стажировка, и Борис к полудню был вынужден оторваться от монитора, умыться и погладить вещи. После его отчисления прошло уже полгода, которые он (за исключением пары старых товарищей) существовал в социальном вакууме, отчего не испытывал, впрочем, никаких душевных терзаний. Несмотря на это, он соблюдал некоторую часть общественного ритуала: мыл голову перед собеседованием и гладил вещи перед выходом на улицу.
Почти год он, не имеющий никакого осмысленного мотива жить, слонялся по виртуальным мирам, натирая мозоль от «мышки» на тыльной стороне запястья, забивая голову параметрами персонажей, умением метко стрелять и определять расположение источника звука на слух. От природы смугловатый, он стал бледным; вокруг глаз от постоянного недосыпа образовались круги. Физиологические изменения (конечно, преходящие) были заметны настолько же, насколько у тех ребят из двора, которые уже в двенадцать-пятнадцать лет начинали пить или садились на иглу.
Так что, умываясь утром и смотря в зеркало, Борис не прыгал от восторга. На всю квартиру играла музыка, какой-то блюз-рок, начался знакомый мотив:
Боря усмехнулся.
5
Первое время рядом принимала звонки его начальница. Боря сидел на расшатанном офисном стуле, кондиционер работал вполсилы, не справлялся, гудел, делая воздух влажным, но не остужая невыносимое пекло центра южного города. Девушка держала голос ровно, повторяла въевшиеся в голову фразы, но он видел, что она закрывает глаза надолго, вслушиваясь в интонации звонившего, пытаясь его понять и помочь, а разум, затуманенный температурой, заставлял ее пропускать слова мимо ушей. Над центральной Россией шли дожди, на востоке стояла прохлада, и по тому, как говорил собеседник, как растягивал он лениво слова, было понятно, откуда он держит связь, даже не по говору, а по образу мысли, навязываемому легким тепловым ударом.
Устойчивый к климату, даже Борис быстро терял нить разговора и только и мог, что кивать, когда барышня спрашивала: «Всё ли ему понятно? Не надо ли чего повторить?» – и думал, как придет домой и ляжет в холодную ванну. Двенадцатичасовой рабочий день кончался, он шел домой по темноте, за полночь, благо путь был близок. От усталости заплетались ноги, но голова была пуста и казалось, если ударить в нее языком колокола, во всех домах города подумают, что началась ночная служба в храме.
6
Все преображается ночью: низкий город покрывается парчовыми тенями, которые днем выглядят незначительными, мимолетными. Но приходит полночь, и мрак, пустота окутывают мегаполис. Широкую, освещенную улицу как торт режут тени фонарей, вдоль дороги стоят проститутки с внешностью серых мышек. По мостовой выхаживают пьяные – законченные, похожие на мертвецов из фильмов ужасов разной степени мутации, коричневые, как копченые, кричат, дерутся, ругаются, и за каждым из них – жизнь. Обезличенные, отцветшие раньше времени, немощные от неумолимых физиологических изменений – и потому совершенно бессильные, без возможности разорвать этот круг. Паства не может поднять топор на пастыря, потому что не может поднять топор.
Низко, гулко заходит над головой на посадку боинг. Багровой дымкой световой завесы рассеяно небо. Тусовщики, часть в подпитии, часть под веществами сидят на резных глянцевых капотах незаслуженно дорогих машин, грассируют около дороги такой походкой, как будто весь небесный свод лежит у них на плечах, наглые, гордые собственной пустотой, опьяненные безнаказанностью и значимостью, ревут моторами, глушат сабвуферами, целый мир и судьба за каждым.
В темном переулке по дороге всегда много звуков: шуршит кто-то в мусорном баке, из окна над землей несется девичий мат, скребут ботинки по гравию, старушка звенит бутылкой, шумит листва; пожилой кавказец, аккуратно прижавший студентку к стенке, сопит – ты встречаешься с ней глазами, и она смущенно отводит взгляд; ты ускоряешь шаг, пытаясь миновать узкий, как расстояние между пальцами, проем домов.
Потом квартал одиночества, где дышится легко и свежо, почти нет фонарей, свет луны сквозь деревья устилает асфальт темным кружевом. На каждый скрип и шорох здесь оборачиваешься автоматически, ждешь подвоха, настолько все мирно и тихо. Около фонаря лежат брюки и ботинок, ты принимаешь это как должное.
Снова выходя на широкую аллею с высотными зданиями по обе стороны, где чувствуешь себя, как в ущелье, минуешь бизнес-центр, поверхность которого общим узором квадратных, посаженых близко друг к другу стекол походит на тюремные решетки. Под зданием курит клерк, вы обмениваетесь понимающими взглядами – он, как и ты, работает в ночь.
Идешь мимо ржавых металлических гаражей, по которым ты бегал в детстве, перепрыгивая с одного на другой с грохотом и криком, но теперь, внимательный, ты видишь днем количество шприцев под ним и понимаешь, кто оккупирует их по ночам. Ты обходишь это место дальней стороной. Где-то очень далеко слышен женский крик и воет сирена, но тебе непонятно даже, где. Запойный алкоголик-таксист, живущий над тобой, возвращается домой в то же время, его встречает под подъездом мать. Мимо едет «бобик», но даже не притормаживает, то ли узнает, то ли не хочет вмешиваться. Проходишь мимо, алкаш мычит, по его лицу текут слезы.
Боря долго не может заснуть, ворочается, просыпается, курит. Когда ложишься спать после трудного дня прислуги – в голове мешаются в кашу голоса сотен людей, с которыми ты говорил.
7
Совсем скоро Боря пообтерся, больше не тушевался перед злобными, хамящими абонентами, говорил ровным голосом, как ни в чем не бывало. Организм подстроился под новый график работы – благо, он никогда не просыпался рано. В своих ночных прогулках он начал видеть особую прелесть: пустой, свежий ночной город, с щекочущим легкие воздухом, в который он раньше не выбирался, стал ему родным. После особенно трудных смен и в выходные он стал заглядывать в бар по дороге, где сидел у стойки, пил пиво, переглядываясь с хорошенькой барменшей, иногда перебрасываясь с ней парой фраз.
Дома не было лучше. Семену Петровичу наконец назначили лечение – прогревания, и он ездил на процедуры три раза в неделю. Лучше ему пока не становилось, и Борис иногда слышал всхлипы из соседней комнаты. Врачи запретили ему употреблять алкоголь, но иначе он не мог переносить боли. Несколько раз Боря находил бутылки и выбрасывал, и тот приходил в ярость – но независимо от того, был алкоголь дома или нет, Петрович встречал уставшего после работы парня пьяным в дым, как будто внутри него были запасы сухого спирта, только добавь воды.
В офисе Борис получил постоянную кабинку, и слева от него сидела Светлана, женщина около тридцати, говорившая слегка развязно и неточно, но принимавшая за смену больше всех звонков. Справа сидел Карен, прилизанный парень, параллельно работающий в отцовской фирме по реализации промышленных холодильников. У него был талант продавать все, что можно продать – и когда нужно было впарить очередному клиенту подключение – он всегда работал на сто процентов. В этой способности крылся его успех у женщин – на него не вешались, но когда он хотел – он мог получить почти любую, и Боря регулярно видел, как ему названивает очередная поклонница, и Карен нехотя отвечает на потоки СМС.
8
Одна из смен оказалась тяжелой. Боря был с легким похмельем, да тут еще где-то посреди бескрайних снежных просторов «упала» магистраль. Для бригады точных сварщиков из Новосибирска это означало день в пути до места обрыва, до забытого села, где пьяный Витка въехал в высокотехнологичную вышку на тракторе, а для Бори – несколько городов-миллионников, жители которых с неистовостью страждущего в пустыне вжимают кнопки домашних телефонов и стирают большой палец о сенсорные дисплеи мобильников: «У меня же вся жизнь там! Мы что же, в каменном веке? Мне должно прийти деловое письмо, вся работа встала!»
– Мне кажется, – отключив микрофон и перегнувшись через офисную кабинку к Свете, сказал Боря, – что к извечным вопросам «Что делать» и «Кто виноват» добавился третий – «Почему не работает Интернет?». Света усмехнулась и отвела глаза; из динамика ее гарнитуры доносился раскатистый мат.
Боря принимал звонки один за одним, но очередь не сокращалась, а наоборот, увеличивалась. Тридцать специалистов ощущали себя дворниками, убирающими снег в метель – и только они разгребали первые заносы, как на них обрушивались новые толщи замерзшей воды. Голова Бори уже раскалывалась от боли, он повторял в который раз: «В настоящий момент проводятся ремонтные работы по устранению обрыва магистрального канала, ориентировочные сроки..», сам задыхаясь от своих слов и казенных формулировок, ничего не выражавших.
Они приноровились к этому темпу, пяти минутам в два часа на туалет и чай, промочить горящее горло, но тут пробило восемнадцать ноль-ноль – и, уставшие, замерзшие, пришедшие домой с работы люди закипали без возможности написать однокласснице Любе Гординовой («ну ты помнишь, училась с нами, носатая такая, с четвертым размером в старших классах, ее еще называли „грудинова“») или прочитать последние новости из жизни столицы.
Наконец по ячейкам пронесся шепоток: «Починили, доварили,» – и уже через пятнадцать минут первый работник смог перевести дух.
– Держи, юродивый, я тебе покушать-с принес, – Соколов поставил перед Борей запечатанный тетрапак кефира.
Борис поморщился. Александр Соколов был глупым, надменным юношей, которого богатые родители отправили в колл-центр, чтобы тот учился работе и смирению. За всю школьную жизнь пролиставший только «Мцыри» и «Трех мушкетеров», Саня запоем читал о приключениях Фандорина, щёлкал пальцами, как четками, при всяком удачном случае и приобрел нелепую привычку добавочного «-с».
– Фу, блин, сказал. Спасибо, ваше высокоблагородие. Деньги отдам.
– Пойдем посидим где-нибудь после работы? Поправишься сразу-с, – добро сказал Саша.
– Я знаю тут одно место, покажу, там отлично, – сказал Боря, утолив жажду.
9
Борис и Александр уже разгорячились крепленым, у них сверкали глаза, а жесты стали резкими и широкими.
– Я купил себе новый айфон. Пять-с, как говорят-с. Он тоньше, чем предыдущий и у него… – Саша минут десять перечислял технические нововведения, расширения, утоньшения и развернутые характеристики устройства. Оборвав говорящего, Боря грохнул по столу:
– Вообще, ты меня не поймешь, наверное, Саш, но, ты меня выслушай, выслушай, конечно, это все должно закончиться. Нас вписывают в золотой миллиард, а где-то на эту машину производства дешевых смартфонов кладут здоровье молодые ребята…
– Ой, Боря, не начинай эту лебединую песнь, я пожалею, что тебя вытащил, – попытался оборвать его Саня.
– …Молодые ребята, как мы с тобой совсем, просто родившиеся не в то время и не в том, ой, месте.
– Хватит демагогии этой, сил нет, ну как будто что-то можно поменять, мир так устроен, Борь, ты че, предлагаешь-то? Ободрать-с и поделить-с?
– Да что ты ярлыками-то стреляешь, Саня, тебе все назвать нужно? Сидит, оделся, туфли у него такие-то, телефон такой-то, чекинится, даже если посрать садится. Узнаешь, не противно? Назвать все своими именами – вот это, понимаешь, быдло, а это, понимаешь, мажор, а этот, понимаешь, хипстер – и сидишь, сука, как в покойницкой, в морге, а на большом пальце у каждого бирка – «Иван Петрович Народовольский, правых взглядов, скончался от перепоста головного мозга».
– Фу, что ты грузишь меня? – развел руками Саша, – Что у тебя бомбануло-то так, в пять мегатонн? Прицепился, живу, как хочу. Ну нравится людям, ну и что, у нас свободная страна.
– То есть вот когда каждому можно впустую, бездарно тратить собственную жизнь – у нас свободная страна. А как только горстка безумцев начинает от людей защищать это же самое свое право на жирный ломоть без смысла, только пожирней вашего – ты мне начинаешь рассказывать, какой это ужас, кровавая гэбня тэ эм?
Саша покраснел, надулся, отсчитывая купюры и положил их на стол.
– Из-за нас не сидят. Все, Борь, ты перебрал, я пошел, у меня дела.
Борис сидел еще с полчаса и ухмылялся, сокрушаясь, что надо было, конечно, сказать точнее, сказать страстнее, что конечно, сидят, конечно, грузит, а что делать, выхода нет, и прочее. Он не рисовался, закатывая с сигаретой глаза к потолку – они стекленели, он был пьян, и, как боксер, вспоминал пропущенные удары в диалоге, считал очки, думал, как мог увернуться. Только допив вино, он, переубедив воображаемого Сашу, попросил счет.
Дойдя домой, он рухнул на матрац, скинув только куртку, и заснул почти сразу, пока комната перед его глазами еще кружилась. Ему снилось, как он стоит посреди Великой Степи, и по ней, неприкаянные, бродят люди, без дорог и путей, в лохмотьях, с нацепленными бирками. Он спал крепко, нечутко и не слышал стонов, доносившихся из соседней комнаты.
10
Наутро он быстро вышел из дома. У Бори не было много знакомых, но друзей детства имелось трое, дома сидеть не хотелось, и он навестил одного из них, Сороку, жившего неподалеку.
– Устал? – с порога спросил его Сорока, – а у меня это, женщина.
– Бодрствует? – спросил Боря.
– Не, спит. Давай, я тебя чаем напою, только тихо, ты ж знаешь, у меня стены картонные.
Они сели на кухне, хозяин щелкнул кнопкой на электрочайнике.
– Добро, – сказал Боря.
– Случилось чего?
Боря быстро пересказал ему разговор с Сашей. Сорока внимательно выслушал и рассмеялся.
– Ну, блин, старик, ты даешь, а потом ты мне жалуешься, что одинокий. Люди – они такие, чего неймется-то тебе?
– А мне вот неймется оттого, что они такие! Чего я, молчать должен?
– Не, погоди, не путай меня, ты сам в чем его обвинил? В том, как он живет, в самом образе его жизни. Он же тебе ничем не обязан, ничего не должен. Я, может быть, тебя тоже послал бы, если бы ты мне такое вывалил.
– Ты – дело другое, ты делом занят, учишься. А этот сидит себе, в ус не дует, ничего за душой, мажоришко, блин.
– О, я слышу трансляцию с передовой классовой борьбы! – бодро сказал Сорока, подражая голосу Левитана, – Сам-то ты чем занят, Боря? Ты там по своей воле сидишь, чего не пошел делом каким заниматься?
– Я не про сейчас даже, Сорок, понимаешь, по ночам за компьютером, мы ощущаем себя сидящими в башне из слоновой кости, а на деле.. на деле мы черепахи, прячущие голову в панцирь. Те ребята, в детстве, помнишь, которых мы воспринимали с презрением, потому что они были готовы нам голову оторвать за балахоны с Летовым, имеют бесценный жизненный опыт хищников, которого мы с тобой лишены.
– Только большая часть из них уже села.
– Выйдут, Белобока, и втопчут нас милых и умных в грязь – стволами, ряхами, депутатскими значками, баблом, да чем угодно! На любой социальной ступеньке мы с тобой окажемся внизу иерархии естественного отбора. У них есть чутье, которого мы лишены, которого мы себя лишили сами, никак иначе.
– Тут я с тобой не соглашусь. Так ли полезен их опыт в новом мире?
– Новый мир легко становится старым. Я не о том, подожди. Разве есть что-то, что мы можем дать людям, чего не могут дать они? У нас нет планов на семьи, у двух здоровых лбов. Я себя чувствую сейчас больной, но очень гордой птицей. Незаслуженно гордой. Меня учили, что я должен заниматься в жизни тем, что мне интересно – а мне ничего не интересно, за компьютером сидеть интересно.
– И ты, непоследовательный, обвиняешь простого сынка богача в том, что он не ищет смысла? Тебе самому-то не хочется чего-то большего? Свершений?
– Я вот искал работу – от нас требуется только подай-принеси. Я хоть об этом думаю! Каких свершений? Я ищу, пытаюсь найти, чем заняться, смысл какой-то обрести.
– В контакт-центре?
– Жрать-то надо, Сорок.
– И то верно. Ты, если надо что, скажи.
– Дай сахар, а то вы без сахара пьете.
– Блин, прости, все время забываю. Как родственник этот твой, не уехал?
– Не, никак. Он, походу, навсегда. Заболел чем-то, стонет по ночам, я уже в наушниках спать начал. Его лечат, а лучше не становится.
– Пьет?
– Все так же, как слон.
– Кошмар. Слушай, я тут подумал, у меня мамин брат – отличный врач в частной клинике рядом, может организовать прием. Давай свозим твоего Петровича, я как раз права получил.
– Я тебе буду по гроб жизни обязан.
– Незачем по гроб, Борь.
– Ну почему, в твоих интересах будет, чтобы я пожил подольше. Порубим сегодня в какую-нибудь игрушку вечерком?
– Отчего ж не порубить, давай, я свободен.
Они улыбнулись друг другу. Из-за дверного косяка выглянула девичья голова, ойкнула и втянулась обратно.
– Блин, разбудили, – вздохнул Сорока, – Я пойду, поговорю, посиди пока тут.
Боря сидел, коротал время, заварил вторую кружку чая. С верхнего этажа высотного дома город выглядел бы приземистым и уютным, но окна были закрыты солнцезащитной фольгой, почти не пропускавшей солнце, делавшей вид серым и размытым. В этот момент Боре казалось, что в такую пленку оказалась завернута вся его жизнь, весь его дальнейший путь.
11
На осмотр Семена Петровича везли через неделю. Борис с самого утра следил, как за маленьким ребенком, ходил по квартире, спрятал всю выпивку в тамбуре. Семен Петрович протрезвился, шагал бодрее обычного, вразвалку, блестел лысиной и непрестанно благодарил, хотя и пытался улучить момент принять горькую из заначки.
– Ничего, Семен Петрович, сейчас машину подгонят, отвезем, приедете и отдохнете.
– Я бодр и полон сил, Боря, о чем ты говоришь. Давай чаю попьем.
Боря посмотрел на настенные часы. Оставалось еще полчаса до выхода, можно было посидеть. Они нагрели чаю, сели на кухне. Боря не знал, о чем говорить, а когда не знаешь, о чем говорить – самое верное спросить о прошлом.
– Расскажите мне, где детство ваше прошло?
– Детство-то.. А зачем тебе это детство нужно-то, а? Давай я лучше про армейку расскажу…
На столе завибрировал телефон.
– О, это Сорока, собирайтесь, в машине поговорим.
12
Друзья сидели в высоком здании частной клиники, на скамейке около терапевтического отделения и ждали уже час. Сорока достал плеер и, как в древности делили хлеб, они разделили наушники.
– Хорошо на этом концерте они ее сыграли, а?
– А мне не нравится, раскованно слишком.
– Да ну ты чего, послушай, какая свобода-то, а, кураж, блин, это они на BBC играют. Задор-то какой!
– Да у них гитара и ударные тут разъехались, как пригородные электрички, сам послушай, они просто схалтурили, тут говорить не о чем.
– Ничего ты, Боря, в искусстве не понимаешь.
– Да, нихрена. Я тут с одним человеком недавно говорил – спрашиваю: «Ты смотрел последний фильм Балабанова?» – этот, как его…
– «Я тоже хочу».
– Да, «Я тоже хочу». Так мне юное дарование сказало, что «не любит такое». Я говорю – ну ты чего, он же от сердца снял, пробирает, пронимает – знаешь, что он мне сказал?
– Ну?
– Говорит: «Я такого не понимаю. Вот „Железный человек“ вышел, – говорит, – мне понравился, вот он с душой снят». С таким же цимесом, мол, «нихрена ты, братуха, в искусстве не понимаешь». Я даже не нашелся, что сказать.
– Старперы мы с тобой, Боря, старперы, преждевременные.
– Преждевременная морщинизация.
– Такими темпами развития общества, Боря, боюсь, ждет нас Альцгеймер в тридцать.
– У меня, похоже, уже начался.
– А про парня твоего.. Помнишь «Обитаемый остров»? Эти вышки, понятную метафору? Ну вот у меня ощущение, что вокруг построили вышки, которыми облучают «выродков». Не для того же, давно никого не надо переубеждать – иррациональный страх. Страх перед действительностью, перед жизнью, взращенный, рассчитанный, искусственный ужас перед всем. И люди, не анализируя жизнь, политику – бегут, уходят в подполье, борясь с фантомами. А вышки, рассчитанные на обычных людей – их не орлы во главе строили – это этот всепроникающий масс-культ, джинса, все подряд, в чем нет ни грамма смысла.
– Замудренно, как все теории заговора, Борь, замудренно. Все, что происходит на улице, в жизни, в политике, в мире сейчас – это просто деньги. Обычно ты слышишь эту фразу, когда тебя кидают или увольняют, как будто это словосочетание – индульгенция против бесчестия. Вот напротив твоего дома баки у министерства труда – я вижу бомжа, который ковыряется в баках – вот это просто бизнес, ничего больше. Вот твои тарифы за квартиру – это просто бизнес. Вот, видишь, какие тут ногастые медсестры, ты таких в поликлинике видишь? «Всякий, кто не имеет миллиарда – идет в жопу!» – это тоже бизнес-план. Сейчас развитие страны, цивилизации строится не как просека в лесу к заветной цели, идее, а как стратегия заработка. Бюджет на очередной год, размытая позиция государства, пасти, ловящие кости, и все на мази, едем дальше. Не у нас, повторюсь, а в мире.
– И делать-то что, Сорок, делать что нам в этом случае?
– Борь, я историк, понимаешь, я смотрю на это как на данность, как на трамвайную остановку. Что будет дальше – нам неведомо, ведь было так немного моментов, когда история вершилась низами – все процессы идут там, в кулуарах, и понять, что происходит там сейчас – невозможно.
– Удобная позиция, Белобока, это какая-то политика Шрёдингера получается.
– Политика, она как кот Шрёдингера, да, только в ящике – наше будущее. И пока история кулуары не вскроет – из настоящего в ящик не заглянуть.
К ним вышел высокий, молодой терапевт лет тридцати в круглых очках, с папкой и маленькими усиками на безучастном лице.
– Господа, у меня плохие новости, и я говорю их прямо. Больной умирает, умирает быстро.
Борю будто приложили в висок пудовым кулаком.
– Это.. – проговорил быстро он, вытаскивая наушник, – Это из-за алкоголя, да?
– Нет. Он вам кто?
– Двоюро.. двоюродный дедушка.
– Есть родные?
– У него? Нет, у него родных нет.
– Тогда.. Это, получается, вам надо объяснить. В терапии местной, вашей, муниципальной, диагностировали воспаление, это есть в его больничной карте. У больного – опухоль. Около легких. Если бы сразу назначили химиотерапию – можно было бы что-то сделать, но теперь.. Теперь – нет. Ему там назначили прогревания, что усугубило ситуацию, они при онкологии запрещены. Если хотите – можете судиться с больницей – я дам необходимые заключения.
– И что, что теперь делать? – тон Бори стал ровным, было видно, что он сдерживает его изо всех сил.
– Теперь ваша задача обеспечить ему достойный уход. Против воли больного положить в стационар мы не можем, а он отказывается и он в сознании, невменяемым его никто не признает. Я выпишу обезболивающие, но они, скорее всего, не снимут всю боль. С алкоголем они противопоказаны. Больному я уже сообщил.
В дверях отделения появился Семен Петрович, сгорбившийся, постаревший на двадцать лет и заплаканный. Боря подошел и, ничего не говоря, крепко обнял сломленного приближающейся смертью.
13
Доставив Петровича домой, Боря сел на кухне и стал обзванивать родственников. Они реагировали неожиданно хладнокровно. Видимо, в их сознании мужик уже давно был человеком законченным. Борю слегка трясло, как бывает, когда глубоко прочувствуешь собственное бессилие.
Солнце закуталось в тонкие тучи, и квартира стала однотонной, как на выцветшей фотографии. Так убогость ее обустройства стала очевидной, как-то выдавались вперед углы с комьями пыли и паутиной, масляные пятна на деревянных полках, почерневшая, закопченная плита на кухне. Отошедший в нескольких местах плинтус стыдливо обнажил проложенный телефонный провод. Квартира двух холостяков была похожа на прибежище бездомных. Он просидел на кухне час или полтора, только подливал кипяток в давно побледневший чай.
Семен Петрович какое-то время всхлипывал в дальней комнате, куда отправился сразу после прихода, но вскоре затих и послышался гулкий, мощный храп, какой бывает у переживших контузию, заставляющий хрусталь в старом серванте позвякивать о стекло. На улице начал накрапывать мелкий грибной дождь. Надо было что-то делать, Борис решил начать с квартиры.
Включив телевизор фоном, он сгреб из шкафа прокуренное тряпье и запихал в стиральную машину, засыпал порошок, запустил. Намочив веник, прошелся вдоль кухни и коридора, сметая пыль, остатки пищи, мертвых тараканов, чеки, вырванные странички из записной книжки, бумажные носовые платки, пивные и водочные пробки, сухие листья и продолговатые кусочки хвои. В телевизоре подтянутый диктор начала чтение новостей:
– Сегодня начал работу Внеочередной Государственный Комитет по Борьбе с Коррупцией, – четко произнесла она, – В ходе своего визита в Мадрид, президент Российской Федерации прокомментировал этот ход, цитирую: «Мы не можем больше отрицать тот факт, что объемы хищения в государственных структурах, как говорится, не лезут ни в какие ворота».
Боря перешел в комнату и больше телевизора не слышал. Вымыл окна, трижды просушив их скомканной газетой, насвистывая под нос старую, часто всплывающую мелодию. Набрал полное ведро воды, порвал старую майку с изображением некогда популярной рок-группы на тряпки, и прошелся ими по полу, задерживаясь там, где слой грязи был слишком велик. Долго, с задором, выбивал на балконе старые покрывала с дивана; вспомнив уроки карате, на которые ходил в детстве, каждый удар палкой сопровождал коротким выдохом. Пыль стояла столбом, с нижнего этажа послышался мат соседа.
Он вернулся на кухню и принялся перемывать посуду, сбросив одежду и оставшись в одних трусах. Периодически до него долетали обрывки фраз, краем глаза он видел размахивающего руками сурдопереводчика.
– Изучив положение дел в разных, развитых странах мира, мы приняли решение о немедленной реформе вооруженных сил, проект которой был подготовлен (…) государственный заказ на поставку 150 единиц военной техники, включая (…) переименование в полицию позволит сгладить негативный имидж, сформированный среди населения (…) ской области енот подружился с черепахой, включение из зоопарка нашего корреспондента…
Боря закрыл кран, вытер руки и огляделся. Нельзя сказать, что помещение сияло, однако, сквозь застарелый запах пепла и копоти пробивался воздух из открытого окна. На улице после дождя посвежело, выглянуло солнце, был слышен треск мотора скутера и веселые голоса детей. Истошным голосом продавец орал в спальном колодце хрущевок: МО-ЛО-КО! ТВО-РОГ! Проходившие рядом парни, заржав, заорали срывающимися голосами: СВИ-НИ-НА. ДРОЖ-ЖИ. Мужик послал их через громкоговоритель и продолжил путь.
14
Прошло несколько месяцев. Боря постоянно отлучался из дому, чтобы вытрясти тоску от закатившегося куда-то под желудок сердца. Семен Петрович сидел дома, как осужденный, и горько пил. Боря метался между ним и собой, но в этой печали помочь ему не мог никто. Дни на работе проходили без происшествий, домой он возвращался за полночь, с головой, будто набитой металлической стружкой. Телевизор все так же исходил актами самоуничижения государства – как монах, усмиряя плоть, бьет себя плетью, так и сильные мира читали-перечитывали мантру о значительных проблемах и отсутствии решений. Но непоследовательность, разлапистость противоречивой речи были больше похожи на исповедь нераскаявшегося Казановы, чем на смирение оступившегося человека.
У Бори появилось ощущение, что жизнь огибает его, едва касаясь, походя, будто случайно. Сил не было ни на что, при том, что он практически ничем не был занят. Пустые игры, пустой дом, пустой треп, из которых кто-то выцедил, выморил весь смысл, оставив песок. Боря любил дожди, но они не прекращались недели, и, в конце концов, даже эта, несвойственная русскому югу погода, начала давить.
Уже несколько дней подряд Боря не видел Семена Петровича, они не состыковывались ни во времени, ни в пространстве, и он чувствовал за это вину. Наконец, ранним утром понедельника, он встретил его в неизменной позе барина за столом – ладони под животом, ноги довольно протянуты.
– Утречко доброе! Думаю я, чушь это все!
Боря удивился завязке, но виду не подал.
– Что именно, Семен Петрович?
– Да это вот всё! Нету у меня никакого рака! Нету! Я почитал тут подшивочку, значит, «Здоровья» от твоей бабушки покойной, так там то же самое описано, что у меня, да совсем не рак!
– А что же?
– Порчу навели, суки!
Боря едва подавил смешок.
– Какую порчу?
– Я, перед тем, как заболело, пил с мужичком одним в подъезде, знаешь его, Юрка, который скорую водит..
Конечно, он знал его, этого разложившегося, похожего на бульдога шофера, который часто, пьяный, лежал на ступенях под окном и кричал в пустоту, не в силах подняться.
– Стоим мы с ним в подъезде, и тут заходят эти, из недавно въехавших, черномазые, которые напротив живут. И как-то слово за слово, в общем, зацепил я одного из них, молодого, плечом. Ну всяко бывает, качнуло. Так вот, баба его, слышу, поднимается и тарабарщину какую-то мямлит, и на меня из-под платка зыркает, зыркает, глаза – как черные угли. Тут-то меня и прихватило. Точно она. Надо меня к колдуну отвести.
Боря слушал и не верил своим ушам. Конечно, Петрович никогда не отличался рационализмом, но над шоу экстрасенсов регулярно издевался в самых грубых выражениях, как, впрочем, и над схождением благодатного огня в Иерусалиме. Креста на нем тоже не было, однажды Борис спросил, крещен ли он – тот ответил, что да, но распятие потерял давно, когда купался пьяный, обзавестись новым было лень.
– Семен, я со всем уважением, но это уже бред – зачем идти к шарлатанам, деньги тратить?
– Здоровье, сынок, оно такое, – задумчиво сказал пьяница, – Не в лоб, так по лбу.
15
В темном полуподвале с железными дверьми висел дым от благовоний. Боря шел, поклонившись в пояс, чтобы не биться головой о низенькие дверные косяки и непрерывно чихал. Экстрасенс оказался модно одетым молодым человеком с калиостровской бородкой, широкими очками, похожий то ли на Троцкого, то ли на эмблему забегаловки KFC. Увидев Петровича, он всплеснул длинными и гибкими, как щупальца, руками, заботливо взбил для больного подушки; Боря же положил на круглый стол заготовленную детскую фотографию Петровича, на которой тот стоял с удочкой на берегу маленькой речки, кусок имбиря и чекушку водки.
– Приветствую! – быстро проговорил колдун, – Зовите меня Эммануил. Так, Семен Петрович, пьем, значит, видно, хотим кодироваться?
Тот поднял на него уставшие глаза.
– Да нет, болею я.
Эммануил, если и растерялся, вида не подал, и продолжил.
– Всякая болезнь в основе своей имеет болезненную сущность и скверну, народом именуемую порчею, древние знали секреты излечения такого рода недугов, это такой poculum, что по-латински значит проклятье – он широко улыбнулся – понимаете, к чему я клоню? Покулум, поколоть – древние русы знали, что раскалывает такая мерзость душу человека, энергетические каналы нарушаются, уходит жизнь, значит. Сладить с ней можно только через influit, что по-латински значит «обряд», изменяющий, меняющий жизнь, отсюда английское influence, влияние, и наше, исконно русское, инфлюэтивный, такой, значится, влиятельной.. пойдите отсюда, работаем! – закричал он внезапно на ухмыляющегося Борю. Глаза у Петровича горели нездоровым светом, будто ему дали объяснение всех частей его жизни.
Наш герой покинул святилище, и что было дальше – ведомо одним тем двоим, только больной вышел оттуда исполненный сил и невероятно возбужденный, от него слегка пахло имбирем и водкой. До самого дома он, как ребенок, которого сводили в зоопарк, пытался объяснить, что происходило в этом тесном, грязном подвальчике, но слова путались, а передать многословную и неграмотную мысль – задача не для запойного. Часто звучали слова «ярило» и «ядрица»; Эммануила он уже называл не иначе, как Прото-жнец, его штанина почему-то была распорота и развевалась на ветру, а когда полы ее поднимались – становился виден нацарапанный на голени солярный символ.
16
Деревья под окном быстро гнулись под порывами ветра, ходили влево-вправо, как дворники автомобиля. Семен Петрович закричал среди ночи. Боря вдруг оказался на улице. Какой-то мужик, как мешок, лежал на земле. Стеклянные глаза его смотрели на угол гаража, мелко дергалась нога в прохудившимся ботинке, икры были перемотаны пожелтевшими бинтами.
Вытравленные солнцем мокрые волосы налипли на лоб, беззубый рот приоткрылся, и кадык на горле ходил ходуном, как поршень, пытаясь набрать в горло воздух. Боря упал на колени в лужу, разорвал на нем рубашку, обнажив грудь с серебряным крестом и татуировкой серпа и молота, наваливаясь на руки всем телом, начал делать прямой массаж сердца.
– Помогите! – кричал он – Кто-нибудь, человек умирает!
Он гнал от них смерть, ветер бил ему в спину, но этого он не чувствовал и минута тянулась вечность. На плечо ему легла чья-то рука, он обернулся и увидел сухого, как выжатый лимон, старика. Тот держал огромного деревянного идола.
– Сынок, помолись Яриле, помяни космос.
Боря сбросил жилистую кисть и с остервенением, ритмично, начал бить в грудь кулаком, раз за разом, на выдохе. Раз-два, вдох, раз-два, вдох, пот залил, ест глаза, раз-два, вдох. Живи, живи!
Наконец, он упал рядом с мертвецом, обессилевший. Старика рядом уже не было, улица совсем опустела. Боря полез за мокрыми сигаретами в карман. Зажигалки не оказалось, прикурить было нечем. Оставлять труп лежать на земле было неправильно, неверно, как его бросишь? Придется сидеть. Стало холодно, Боря поднялся и тут же сел на корточки. Он похлопал по карманам пиджака мертвеца и услышал, как перекатываются в бумажном коробке спички, помедлил, аккуратно достал их и, поморщившись, закурил. Закрыл глаза, чувствуя ноющий кулак, и начал медленно переносить вес с пяток на носки ботинок, и скоро ему начало казаться, что он сидит на волнах. Докурив, хотел затушить бычок. Тело исчезло, Боря был на улице один.
Он проснулся, услышав за окном раскаты грома, и молния ослепила его.
17
Жизнь изменилась. Семен Петрович требовал все больше ухода, становился занудным, ничего не хотел слушать. Больной человек – всегда не подарок, а алкоголик и подавно. Боря готовил до и после работы, но успевал далеко не все, и, не умея распорядиться своим временем, сам часто оставался голоден. Работа его оказалась из того класса занятий, что даже с частыми выходными забирают себе всю жизнь – она выжимала до капли, делать домашние дела было некогда, после смены можно было только лежать и отдыхать.
В уходе за больным, который сваливается на плечи молодого человека, есть определенный романтический ореол жертвенности, который, однако, рассеивается в первые же полгода новой жизни. Дальний родственник, с которым ты никогда не общался близко, никогда не любил его, только чувствуешь долг, как всякий настоящий русский при виде чужого несчастья. Скрывать свой быт от знакомых Боря и не думал. Если что и утешало его – так это то, что можно было рассказывать об этом и натыкаться на сопереживание, кивки и, редко, сочувственные поцелуи.
Болезнь прогрессировала, но за ежедневной суетой и уходом Боря и не заметил, как его сосед стал лежачим больным и мог только переносить тело из положения «сидя» в положение «лежа». Юноша купил маленький телевизор и поставил его на подоконник у ног Петровича; тот целыми днями, пока Боря был на работе, щелкал пультом и угасал. Боли становились сильнее, он постоянно кашлял с кровью. Его лицо опухло, щеки наползли на глаза; он был бледен, как толстая актриса японского театра кабуки. Так они жили месяц, когда, наконец, Семен не позвал Борю проститься.
18
– Борь, я никогда тебе не говорил, но я тебя люблю.
Пыльный, похожий на мумию старик держал руку на плече у Бориса.
– Я не знаю, что бы я без тебя делал. Помню, была у меня Люба, когда меня из армейки привезли, так же за мной ухаживала. Любка. Люба-голуба. Умерла потом. Машина сбила. Только ты у меня. Спасибо тебе. Не знаю, что бы я без.. – начал он по второму кругу.
Больше Борис не мог терпеть этого разговора. Он выскочил на лестничную клетку, забыв обуться, вернулся, чертыхаясь, и уже через двадцать минут вошел в магазин компьютерной техники. О чем-то поговорил с молодым, пасмурным консультантом, долго ждал, стуча каблуком, пока две хохотушки-пересмешницы оформляли для него кредит и вошел домой, обнимая большую цветастую коробку. Компьютер он перенес к Петровичу, купленный в долг проектор установил на пол, плотно задернул шторы, и нашел в Сети фильмы о космосе канала Discovery. Все это время старик причитал. Весь потолок стал экраном, и, в темноте, комната будто летела сквозь огромные, тёмные метеоритные пояса, уворачивалась от светящихся комет, обходила гигантские гравитационные аномалии, величественные пылевые столпы, мимо, в газовых облаках, мелькали планеты всех цветов и размеров; и летели быстрее – вот, как волчок, крутится пульсар, вот, медово-янтарная, выплывает из-за солнца далекая галактика, и сквозь нее, за миллиарды световых лет от Земли, светит, выжигая пространство, смертоносный квазар.
Семен Петрович следующей ночью умер.
19
В левом наушнике громко заиграла музыка, и Боря, погруженный в тяжелые думы, непроизвольно дернулся. На экране перед ним висела мигающая надпись «Входящий вызов». Он сделал глоток из горячей кружки, выдохнул, широко улыбнулся, как их учили, и нажал «принять».
– «Варган-Телеком», Борис, добрый день, чем я могу вам помочь?
Дневник
Так спокойно и умиротворенно на душе в тихий, безветренный снегопад! На улице снег, на улицах лёд, крупные, плотные хлопья валятся, заставляя идти медленно, то ли чтобы не поскользнуться, то ли чтобы подольше остаться на улице.
С утра посмотрев погоду в Сети, я позвонил матери:
– У вас на чердаке щель, помнишь? Я приду, почищу сегодня, только брата подними.
Мои родные большой семьей живут на третьем, верхнем этаже в дореволюционном купеческом доме, в приватизированной коммуналке. На чердаке между кирпичной, полметра толщиной стеной и крытой шифером крышей щель в десять сантиметров, через которую сыплет снег. На полу чердака сугробы по колено лежат около свежих, новёхоньких труб, уходящих через потолок вниз. Вокруг тех, что с горячей водой, мокро – уже растаял. Перемещаться здесь можно только по балкам, широко расставляя ноги, иначе уйдешь вниз через потолок. Брата поднять не удалось, он заснул под утро, и просыпаться не хотел.
Щель не могут заделать уже который год – чердак несколько раз чистят от снега и зарекаются закрыть прореху рубероидом летом. Я в темноте с матами наполняю грязным снегом плетеные икеевские сумки и прыгаю с ними по балкам к выходу, время от времени цепляя рукавом потрескавшиеся деревянные опоры.
На чердаке спокойно, тихо и прело от сырости. Чуть не врезаюсь головой в телефонную коробку, которая почему-то подвешена на тросах к потолку, из нее торчат пучки проводов. Можно разбросать снег равномерно по всему чердаку, но тогда потолок потечет у кого-то другого, я подавляю подлый импульс и продолжаю выносить сумки во двор.
Довольно быстро становится чисто и сухо, но через щель все еще проникает свет и вода. На улице за это время потеплело, снег на крыше под слабым зимним солнцем все же подался вниз по острому скату и подтаял. Закрыть щель можно только летом, но сейчас тоже надо что-то делать – я потрошу найденное здесь же старое одеяло и затыкаю последнюю дыру ватой с поролоном и остаюсь в темноте, как в утробе. Прислушиваюсь – вокруг ни шороха и ничего не хочется.
Я начинаю чихать. Как чайник выпускает пар, эмалированная белая ванна извергает клубы пыли при каждом моем движении. На самом ее дне скрываются старые картонные папки с номерами «дел» и два чемодана из кожи, окрашенной в серый. На одном из них кодовый замок из шести цифр, который легко подается, стоит мне выставить все нули. Ворох старых фотографий – прадед, вернувшийся с войны, бабушка в Афганистане, молодой отец на археологических раскопках, моя мать, похожая на гречанку, с развевающимися черными волосами на монолите скалы над морем. Вытаскиваю из внешнего кармана пластиковый пакет с завернутым блокнотом. От времени бумага на ощупь стала похожа на бархат. На оливковой обложке надпись, выведенная химическим карандашом: «Полевая книжка №0091128». Военный дневник прадеда. Из обложки выпадают несколько писем. Я начинаю читать его ровный, но резкий, с лишними линиями почерк:
«Павлову
Прошу Вашего разрешения
допустить к исп. обязанностей.»
И сразу страница неразборчивых расчетов (он был артиллеристом), а следом:
«17.11.43
Переезд штаба в Бол. Белозерку. В село, которое растянулось больше чем на 20 км. Вчера после 9дневного, безмятежного пребывания на *неразборчиво* (вместе с 3й и 3.б. батареей) вернулся переночевать в бригаду, а сегодня день провел на тракторе.
15.12.43
Здоровье мое слабо налаживается, одни чирьи заменяют другие, но я рад, что нога становится здоровой. Пока живу и работаю в тепле в штабе в Большой Белозерке, ст. лт. Тельнов еще не вернулся из Таганрога. Время проходит скучновато, хоть и быстро. Читаю доклады для рядового и сержантского состава. Прочитал 3 тома замечательных произведений Данилевского о крестьянской жизни до реформы 1861 года и после нее, есть и газеты. Вот уже недели две, как совсем не приходят письма из фронта и тыла. А жду я их с некоторым замиранием сердца. Сегодня вернулось мое письмо к Тане с отметкой, что адресат выбыл, и это меня здорово смутило. Напишу сегодня ее родителям и Ж. Энгель в госпиталь.
13.1.44
Ужасно медленно тянутся дни в ожидании, когда, наконец, возьмут эту проклятую Б***ку, где фриц засел, как черт. Наступления, невиданные артподготовки, работа до сотни самолетов не в состоянии выбить его из Никопольского плацдарма, он оживает снова, и снова идет в яростные контратаки, применяя «десятки», «Тигры» и «Фердинанды». Так было вчера, так и сегодня. Летал вчера для связи и постановки задач на У-2 (впервые в жизни) когда был в воздухе, чувствовал всю глубину правды слов Танюши насчет самочувствия в воздухе.
Страница неразборчиво.
Много десятков прекрасных фактов, случаев, переживаний, остаются незамеченными на страницах книжки. Потом они, после минуты переживания их, теряют свою остроту, и я их не записываю.
Тяжело пережил я день Нового 1941 года. В 11 часов 31.12.43 сразу же после артподготовки, противник сделал артналет по нашему пункту. В это время я находился в землянке разведчиков 215-ой гв. Как раз отошел от своей стереотрубы завтракать. Полковник Обектов, командир 215-ой гв. стоял у нее и поплатился жизнью. Он успел вместе с КВУ-215 прыгнуть в траншею, но второй снаряд разорвался в стенке траншеи, и ему пробило голову и грудь. Осколки попали в офицерскую землянку, погиб разведчик из полка. Еще один боец, наш радист, был ранен. Землянка в крови, холодно, нет никого – я и другой радист, Руцкой. Есть 100 гр. водки и хлеб. После речи Калинина, я выпил водку, закусил хлебом, и пошли думы, грустные, тяжелые, как новогодняя ночь, как день моего рождения..»
Дальше читать я не мог. Все вокруг погрузилось во мрак.
Октябрь
1
Той ночью воздух был плотный и тяжелый, словно отлитый из бронзы. Низко летали стрижи, в любой момент мог пойти дождь. То с запада, то с востока регулярно приходили тучи, но их быстро рассеивало небо столицы. Егор ощущал, что напряжение больше копиться не может. Надо, наверное, просто расслабиться, а? Это же так просто. Выпить, закусить. Покурить, глотнуть чаю.
– Горя, а, Горь, – сказала ему мать – не ходи на улицу, а?
– Я аккуратно, – отвечал он ей.
На улице и правда было опасно – столица бушевала страстями, пыталась разорваться двуглавым орлом, по обе стороны которого положили по тушке кролика. Опускались сумерки, похожие на новгородскую Софию, купол неба скрывался в дымке. Уезжая в Москву из Ростова в 88-м, Горь не думал, что будет так скучать. Обуваясь в узкой прихожей, он c нежностью вспоминал, как часто, проезжая мимо набережной, видел землю, в истоме загибающуюся за горизонт. Как в июльскую жару – как хотелось ее сейчас, подмороженной осенью – за Доном полыхнёт – и пойдёт дым чёрным, неостановимым цунами. И как потом, проходя, сунешь носок ботинка в рассыпчатую золу. Одно сглаживало различия пейзажей – реки, изгаженные нами, изношенные, не мелеют, только ширятся по весне. Но до весны далеко.
Ночь делает воздух свежим, дождь делает пространство плотным. В ливень видны новые плоскости, каплями преломляющие тусклый свет луны. Вода добавляет объема, указывает расстояние. Дождь изгоняет из пространства пустоту. Все предвещало грозу, Егор бежал трусцой, часто впитывая разреженный воздух, как собака глодает кость.
Поднявшись по темному подъезду на третий этаж, он приоткрыл дверь тамбура. Дверь квартиры тоже оказалась незапертой. Снял спортивную куртку в прихожей, разулся, прошел на кухню. Сережа суетился, разливая по бутылкам смесь. На прожженной сигаретами клетчатой клеенке лежала ветошь. Кухня Сереги – место намоленное, с отслоившимися от стен обоями. Покрытая черными пятнами, облупившаяся белая эмаль на раковине, как сожженные легкие курильщика. Пустые склянки коричневого стекла на стеллаже – баночки, бутылки, баллоны, трубки.
– Говорят, – увлеченно встретил он друга, – что сюда уже едут. Прикинь, Горь, натуральная пастурель, гармония, любовь рыцаря к пастушке – трасса М4, заходящее солнце и Т-54 грохочет, как автострадный танк! Сверху, на броне, курят солдатики, и они пока обмануты, но придут, спасут, не оставят! Смотри! – Серега задрал майку и Егор увидел спину с двумя долгими черными синяками, – меня вчера дубиной отхерачили.
– Потрясно, – Егор постарался вложить в тон как можно больше сарказма.
– Горь, ну шансы есть же всегда? Нам всего ничего надо, совсем немного.
– Хасбулатов за развал в 91-м, голосовал, Серега! Куда ты лезешь?! Он такой же
приспособленец, а ты дохнуть, сука, за него собрался.
Сережа перестал распихивать ветошь по горлышкам и замер.
– Горь… Тут… Тут дело принципа.
– Нет тут никакого принципа! Просто так пойдешь и умрешь?! Ты подумай, сколько ты сможешь сделать! – он чувствовал, что сейчас среди аргументов начнутся банальности, но других доводов у него не было.
– Горь, нас много, правда, много больше, чем их, мы можем предотвратить катастрофу, мы можем отстоять закон. У них нет правды, Горь, закон на нашей стороне, – у Сереги предательски дрогнул голос.
– А менты – нет! – вышел из себя Егор, – ты понимаешь, что ты можешь сделать много, просто родив детей, воспитав их. Построй дом иди, б***ь, бомбист. Окстись, сейчас все утрясется, с Верой съедетесь, будешь жить, работать. Мы же и так правы, для этого не обязательно дохнуть. Незачем. Незачем, Сереж.
Сережа замолчал.
– Просто вдохни и выдохни. Давай выпьем и решим все.
Они выпили по сто. Над столом кружила муха. Яркий фонарь пробивался через загаженное окно, выхватывая из кухонного мрака клубы сигаретного дыма, но крутой, привезенный с Дона самосад не забивал густой запах машинного масла. Серега смолил, сидя у окна, хотя в комнате стоял десяток бутылок, готовых рвануть. Из соседней комнаты звучал зычный старушечий храп и доносились звуки телевизора.
«Друзья мои! – слышен был голос немолодой актрисы, – Наша несчастная родина в опасности! Нам грозят страшные вещи… опять придут коммунисты!»
– Мы обязательно, Горь, – Сережа встал и монументально вырос над Егором, – Обязательно должны прийти. Решается судьба нашей Родины, ты же слышал её. Сереж, ты же комсомолец.
«Я должен его отговорить… Наверное. А может и правда – должны мы? – подумал тот, – Как мы можем не выйти сейчас? Мы, мы должны прийти, сейчас есть только мы и они».
– Слушай, старик, утро вечера мудренее. Давай спать сейчас, а утром все решим, хорошо, Серый? Я же за тебя горой, не брошу, если решим-таки. Только давай завтра?
Сережа вздохнул.
– Ладно, иди, я тебе постелю в зале, на софе.
2
Горь был огромной, неповоротливой, покрытой шерстью грудой мышц, крепких костей, развалившейся на опушке густого, холодного леса. В глаза через дымку перистых облаков било слабое весеннее солнце. Зима сделала его поджарым, мускулистым. На лапе ныл сорванный на переправе коготь. Егор прислушался. Откуда-то из-под холма слышался треск. Низко протрепетал вертолет.
– Горь…
Егора кто-то звал, звал снизу. Он рванулся туда, неуклюже переваливаясь, как мог быстро. Спотыкаясь о корни, ломая ветки, он летел по лесу. Задел плечом секвойю, которая стояла здесь, как влитая – она обрушилась в чащу, подминая под себя маленькие сосенки. Треск становился все ближе. Время будто ускорилось: пока он бежал, солнце описало полукруг против часовой стрелки, замерев на девяти часах обжигающим углем. Над головой проявилась челюсть полумесяца, Егор уже почти выбился из сил, а голос, что звал его, был всё дальше. Он наступил в капкан, но боли не было, он посмотрел на свою окровавленную лапу с металлическим ржавым и побежал снова.
Лес бежал ему навстречу, деревья мелькали мимо, как железнодорожные столбы, он видел юркнувшего мимо зайца, а вслед за ним огненный всполох лисы. Лисы? Нет, стоп.
Горь остановился, сильно пахло паленым. Кроны сомкнулись, не допуская света солнца, он оказался в темноте. Обернувшись, Горь увидел, что за ним идет стена огня. Он побежал. Его подстегивал инстинкт, тело само искало дорогу, он больше не спотыкался. Израненная капканом лапа начала ныть. То тут, то там падали горящие ветки, высекая искры. Егор взвыл, когда одна из них хлестнула по спине, искры рассыпались по хребту, он бежал и чуял запах горелой шерсти.
Горь вылетел на опушку, на которой был сначала, но было куда темней. В центре, выхваченная столпом света, придавленная гигантским полыхающим бревном, лежала женщина.
– Горь…
Это была мать.
«Мама?» – попробовал сказать Егор, но из него вырвался только низкий медвежий рык.
Он ринулся к матери, но как только он пытался дотронуться до нее – пожар словно становился жарче, мощнее, алые языки, как кобры, набрасывались на героя, хлестали по морде. Огонь подступал сзади и спереди, слева и справа, Горь хотел толкнуть бревно, но не смог, жар был сильнее его, желание жить было сильнее его, он сел и зарычал, так сильно, как только смог, чтобы пламя отступило, чтобы все прошло, он рычал так, чтобы стихия устрашилась, и тут его накрыло очередной волной жара.
Егор проснулся весь в поту. Из зеркального шифоньера были вытащены, разбросаны по комнате вещи, из телевизора в соседней комнате кто-то кричал по-английски. Горь быстро прошел в туалет, потом на кухню. На кухне никого не было, Сережа уже ушел, сука. Зашнуровав бело-синие кеды, Горь выбежал на улицу.
3
Было понятно, что все рушится. В троллейбусе низко переговаривалась сочувствующая защитникам Белого дома пестрота и нищета ранних девяностых. Плотно набитый рогатый плелся, тихо потрескивая контактами над крышей. На Горя сзади напирал громко говорящий, пахнущий мужичок в протертой кожаной куртке с рыжиной и шапке-петушке.
– Юрку, короче, только зацепило – говорит, было так: подошли они к останкину – ворота закрыты, внутри огоньки какие-то, людей не видать. Юрка с Петром сели недалеко от ворот и закурили – ну, а что делать-то, не лезть же неизвестно куда.
Справа Горю в лицо заглянула беззубая, в плаще с бледно-розовым воротником, старушка:
– Внучок, оберег не нужен? Мы сами делаем, сами святим, приложишь ко лбу, и смерть минует, положишь к груди – и любовь пройдет!
– Спасибо, бабуль, незачем, – быстро проговорил Горь и прислушался к разговору мужичков.
– Начал собираться народ, – говорил пахучий, – и тут откуда-то пошли грузовики армейцев – наши, со звездами, и херась – проломили ворота, да ограду, народ сыпанул! Вроде красные на грузовиках были, отбили раньше их. Народ, значит, лезет, выполняет, значит, свой консистенционный долг, идет, и тут как ё***т!
– Мужчина! – рассказ прервала рыжая женщина с начёсом на голове, занимавшая два сидения, – Ведите прилично себя, что вы ругаетесь!
– Цыц! – собеседник рассказчика прикрикнул на нее, – Вас, партийненьких, перевешают небось скоро!
Лицо женщины как будто схватили и вытянули книзу:
– Сами то вы чьих будете, хам?
– Ничьих мы, собственных своих!
Секунд пять ехали и молчали.
– Так что там Юрка? – в его голосе снова появились и интерес и тревога.
– Короче, громыхнуло там, внутрях у вышки – и тут пошло-поехало, стрельба из армейских по людям! Пулемёты! Юрка-то афганец, различает, что и как. Там мужик у канавы лежал, он за тело лег, притаился, переждал. А потом, говорит, – поворачиваюсь – а это Вовчик, говорит, с которым они в Афгане служили. Одну высоту, говорит, брали, вернулись оба, а тут… Юрца ранили, Петя неизвестно где, Вовчика положили.
Последнее имя как будто переломило его голос. Пару остановок троллейбус ехал молча и жутко, только пара пенсионеров шепотом обсуждала взлетевшие цены на картошку. У Горя что-то замерло внутри и появилось сомнение – а не купить ли оберег – но тревога быстро прошла.
4
На подходах к Белому дому рассредоточены войска, много людей, проволока и техника, и главное – едут танки! Над рекой, на набережной Шевченко, куча перегнувшихся через перила зевак. Кто они? Они за нас, или против? Легкая и мощная сталинская высотка гостиницы «Украина» сверху вниз смотрит на них, будто сомневаясь – а не раздавить ли?
Так, а под домом кто? Много людей с камерами, много военных. Усатый полковник с грузовика кричит через громкоговоритель. Егор протолкался в первые ряды стоящих: Дом молчал, как будто внутри никого и не было, похожий на склеп, но толпа у подножья гудела.
– Стояяять, представьтесь!
– Империалисты херовы!
– Группа «Альфа!»
– Пустите, у меня сын там! Сын!
Горь почувствовал, что наступил в липкое, и, посмотрев на ногу, обнаружил что-то, очень похожее на кровь. Толпа начала становиться плотнее, и поверх голов Горь увидел раздвигающих толпу бойцов в камуфляже, бронежилетах и шлемах. Сдавило грудную клетку – и тут Горь вспомнил, что во внутреннем кармане у него с собой бутылка со стола Сереги. Собравшись, он забрался с ногами на капот стоящей машины. Обзор стал чуть лучше и стал заметен БТР, который стоял ближе к Дому Советов и угрожающе поводил дулом.
– Не давите так!
– Мужчина, куда вы лезете?
– Суки, вчера снайпера по людям работали! Нелюди!
В толпе явно были и те и другие, внутри у Горя все смешалось, надо было привести мысли в порядок, с большим трудом он протолкался дальше, ближе к Дому, и оказался в авангарде, и ему стала понятна расстановка сил. В кольце почти не было флагов, было много военных, много зевак. Белый дом был не просто в осаде – он уже был повержен, раздавлен, Егор не понимал – почему они тянут? Будто в качестве ответа в толпе закричали – «Ссут пальнуть по США!» За Склепом стоит здание американского посольства – и танки долго целятся с Новоарбатского моста, небось, чтобы не зацепить его.
– Прастятутка, паранжу на себя надень!
– Родину погубят, сволочи!
– Ельцин победит!
Грянуло. Один за другим снаряды рвались, выбивая из монолита пыль и побелку, черня его, второй снаряд вошел в окно, разорвав проем, и вслед за ним по окнам ударил пулемет. БТР на площади пришел в движение и развернулся к Егору бортом. Вдруг из толпы вылетела фигура пацана, который с силой метнул что-то в сторону машины, и броня загорелась, брызги пламени рассыпались по асфальту. Ствол из овального люка на борту полыхнул и бросавший упал. Началась давка, люди кричали, и только сейчас Горь осознал, что это был Сережа.
– АААА! – Егор побежал вперед, доставая из-за пазухи выскальзывающую бутылку, споткнулся, но удержался на ногах. Глаза застлала пелена слез, и во второй раз он упал на бок, продрав плечо до мяса, осколки стекла уперлись в бедро. Боль отрезвила его. Сморгнув, Горь поднял глаза – напирая на него, закрывая обзор, горел Дом Советов.
5
На окраине Москвы, в угрюмой однушке с почерневшими, сырыми углами на потолке, под пыльным зеленым абажуром обрюзгший Горь, Егор Владимирович, набирается горькой. Он наливает рюмку за рюмкой, выгоревший на солнце докрасна, с черным обрамлением ногтей и синими, размытыми линиями татуировки на плече. Выпивая, он долго смотрит на мертвенно бледный, еще свежий след от обручального кольца на своей руке. Комната освещена всполохами телевизора.
Звонит телефон, к телефону подходит сын, пятнадцатилетний Ваня, чернявый, скуластый, похожий на отца. Он берет трубку; в трубке слышится голос. Какое-то время он шепчет, но голос становится громче с каждой фразой. «Обязательно должны прийти, Санёк, – говорит он, – Решается судьба нашей Родины».
По телевизору прекращается реклама. Горь отключает «мьют» и невероятно отчетливо, будто низкий бас диктора минует алкогольный туман, слышит: «…человек – это единственное животное на планете, способное сопротивляться инстинкту самосохранения».
Блюз
Глаза чуть привыкли к отсутствию света, и стало понятно, что в помещении осталось еще несколько мест, резко выхваченных солнцем – груда хлама на самом дальнем конце чердака, вёдра, поставленные под щели, куда копится дождевая вода. Ближайший ко мне пылевой переливающийся столб цепляет старую ванну с затертой белой эмалью по краям, рядом груда советских плакатов. Я подхожу к ней – «Ленин на лесоповале», «Ленин в октябре», «Залп авроры», «Интернационал» – на последней вокруг земного шара с вилами стоят араб, славянин, африканец и азиат, Если бы плакат рисовали сейчас, думаю я, их бы нарисовали с клавиатурами.
Под плакатами обнаруживается несколько виниловых пластинок, явно из детства, и, как вспышки стробоскопа – мелькают кадры огромной комнаты с окнами до потолка и синими, непрозрачными шторами, полумрак и звуки иголки по винилу. Я лежу в кровати, я должен уснуть, мне говорят, что, чтобы лучше уснуть, надо отвернуться к стенке. Я долго и упорно смотрю в стену, на обои, рельеф, и вижу в расплывающемся бежевом узоре поля, горы и животных.
Пластинок немного – детские сказки, «Алиса в стране чудес», «Бременские музыканты». Старый, золотозубый John Lee Hooker. Картина улыбчивого негра в шляпе и черных очках. Всю жизнь, роком меня сопровождала черная музыка – она звучала параллельно сказкам – папа ставил тяжелый пошлый рэп IceT, мать любила джаз.
Джаз, блюз, рэп – музыка свободы. Не из-за пошлых стиляг или запрета, нет, просто нет ничего свободнее поющего раба. Нет никого левее рабов, нет никого правее работорговцев. Черная музыка – левая музыка, созданная, чтобы спасать от безумия.
У меня был друг, Иван, он был тому свидетель.
Повторюсь, у меня плохая память, и я додумываю многое, но финальная картинка всегда четкая, хоть и неотличимая от выдумки. Он рассказывал, как это было, зимний день, снующие грузовики ОМОНа, медленно падающий снег. По стране кипят митинги, он приходит на главную площадь города без радости, но с горячим сердцем, где должны собираться красные – а там орёт шансон и готовят ярмарку. Разочарованный, Ваня подходит и заговаривает с группой стариков и старух – ветхие, в орденах и с горящими глазами, они мантрой клянут «рыжего». Он заговаривает с ними и пытается выяснить, куда ушли коммунисты, говорят, митинг перенесли, потому что тут запланированы гулянья. Он видит группу студентов, человек двести, которые гуськом следуют друг за другом и поднимают вверх чистые листы бумаги и, заинтересованный, отправляется следом. Кто-то из толпы начинает скандировать – его с силой толкают в спину. Ваня слышит жаркий шепот: «Ты че, блин, хочешь, чтобы нас свинтили? Иди тихо, никого не возьмут». Дальше процессия движется молча. Машины на дороге сигналят, маленькая старушка подходит к колонне с поднятым кулаком – «Молодцы!» – в другой руке у нее теплые шерстяные носки на продажу, Иван отстает, не выдерживая, и покупает пару.
С этого угла видна группа конной милиции позади процессии. Они выглядят странно, как будто вытащенные из другого мира, февральские казаки с нагайками, похожие на работорговцев, выводящих на продажу товар. Далеко позади в дымке блестит купол храма, ржут кони, пахнет русской зимой. Студенты выходят на небольшую площадку около памятника Чехову, и в этот момент кто-то в голове колонны истошно орёт: «ОМОН! Назад!» Толпа поддается призыву, и подается назад, и строй ломается, как лед на реке по весне, растаскивая обломки по проулкам и подворотням, по притокам. Кого-то тащат в автозак, двое ребят стоят около памятника, пытаясь образовать цепь, но вокруг них бегут, и выглядит это, как будто один держит другого под руку. Около Вани какую-то девицу полицейский хватает за волосы и роняет на землю, она кричит, он рвется к ней, но его хватают за рукав.
– Отпустите, я пойду сам, – бурчит он и отдает паспорт. Его ведут через широкую улицу, на тротуаре которой сгрудились машины полиции. В бобике накурено и пахнет перегаром, перед этим доставляли алкашей. Он рассказывает все как было, без юмора, чувствует, что сейчас не время шутить. Столько милиции в его городе не было даже на шествии футбольных фанатов.
Когда спокойный и одутловатый полицейский узнает, что перед шествием он ходил на митинг красных – долго спрашивает: «Что, Иван Егорович, коммунист? Солженицына не читали? Не знаете, что эти сволочи с людьми делали?».
Он сидит в КПЗ, в небольшой комнате, стены исколоты гвоздями, спадают штаны и обувь, вокруг маются неприкаянные студенты. Они спят по очереди, сменяясь, то на полу, то на небольших нарах, он знает, что им повезло, что никого не было в камере, знакомые говорили ему, что по пятницам остаются только стоячие места. На потолке крутится огромная вентиляция, прогоняя воздух, отчего в камере холодно, как на улице, и её выключают только под утро. Он отдает купленные у бабушки носки какому-то особо стонущему от холода парню в ветровке. Двоих из них забирают, и через зарешеченное окошко видно, что их уводят в другое здание два человека в гражданском. Никто не ждет ничего хорошего. Все, стыдясь, втайне радуются, что забрали не их. Один раз в начале ночи их выводят в туалет, но после не выпускают ни разу. По очереди они подходят к стенке камеры и стучат, чтобы выпустили в туалет, их не слышат. Депутат от маленькой партии принес им пол литра воды на ночь и апельсин. Им не дают звонить, они не знают, что их ждет. Атмосферу разряжает только то, что Ваня иногда начинает ритмично стучать ногой и петь блюз.
Концерт
– Ну, Машка, сученька! – закричала размалеванная девица, стоявшая в очереди рядом с Арменом. Ей было лет пятнадцать, этой выгоревшей, хриплой девке, в короткой, но пышной юбке поверх колготок в сетку. Она прятала свои слишком сильно, по-вороньи накрашенные глаза под мешковатой шапкой, привычно и некрасиво выпуская плотный дешевый дым через маленький проколотый нос.
– Дура что ли? Не ори! Что там? – ее невзрачная ровесница, переминаясь с ноги на ногу, плевалась шкурками от семечек в снег.
– Да так, решила напомнить.
– Иди знаешь куда?
– Ох уж эти коколофутбольные девочки, – понизив голос, сказал Армену Рома.
– Какие? – тот не расслышал термин и удивленно поднял глаза.
– Коколофутбольные. Фанатки. Типа фанатки. Ходят на фан-сектор цеплять мальчиков, их никто не уважает. В футболе понимают мало, драться не могут – зачем нужны – неясно. Телки.
– Ясно, – Рома был младше Армена на несколько лет, но в тусовке был давно и понимал больше. Они ждали начала концерта провинциальной рэп-группы. Стоял поздний декабрьский вечер, серп месяца висел над головами, как над молодыми колосками.
На лестницу около клуба вышел здоровый детина со сжатыми кулаками и закричал: «Ребята, холодное сами сдаем на входе, не доводим до греха!»
– Хорошо, что я без говна сегодня, – сказал Рома, и, поймав взглядом немой вопрос Армена, сразу ответил, – У пацана одного скинул кастет. И перцовку. Ношу, а то мало ли что.
От упоминания перцовки одна из стоявших впереди девок немедленно чихнула.
– Бывалая, – улыбнулся Рома, – Уважаю.
Публика подобралась разношерстная, разновозрастная, больше, конечно, было молодых, бритых, в плоских ветровках, кроссовках и узких штанах, удобных для драки и бега. Армен чувствовал себя спокойно, потому что он не сильно выделялся – светлоглазый, он был скорее похож на жителя средней полосы, чем на южанина.
Тихо мерцала неоновая вывеска, падал мелкий снег, засыпаясь за воротник. Улица была полна припаркованных машин, хотя везде стояли знаки «не парковаться». Клуб торчал из здания бывшей табачной фабрики, сданной под пивные пабы и, как говорят модные молодые люди, «опенспейсы» и «коворкинги». Подворотня около как раз вела в «Сельдь'n'Водка», осовремененную рюмочную, и выходящие пьяные белые воротнички под песню «Мое тело – крепость», упирались в толпу приверженцев здорового образа жизни. Первые часы их встречали улюлюканьем, криками «алкоты» и «ЗОЖ-спорт!», потом – шушукались и предлагали «попрыгать по головам уродов», чтобы согреться.
Но природа берет свое: к четвертому часу, с виноватым видом, переминаясь с ноги на ногу, несколько человек из радикалов сдались и пропустили в баре по сотне водки. Из заведения они вышли красные, со съехавшими на затылок шапками, как русские купцы после кабака; от затылка одного из них шел пар.
В глубине двора Армен увидел наклоненный, прижавшийся к стене силуэт; будто почуяв на себе его взгляд, незнакомец упал лицом в снег, и его затрясло.
Рома с другом ринулись к упавшему, их примеру последовали еще несколько ребят. Рывком перевернули на бок – это был пожилой мужчина, грязный, в длинном, тонком пальто на голое тело и трениках, весь в кровоподтеках. Не задумываясь, Армен выхватил из кармана связку ключей, выбрал дрожащими руками самый плоский – руки никак не хотели слушаться, с громким звуком сунул его между стучащими челюстями, но пальцы не слушались, и попасть не получалось.
– Держите его! – заорал он, мужика вжали в снег, Рома с силой надавил ему на висок, и ключ вошел, не давая зубам прокусить язык.
– Давайте на спину! – громко начал командовать подошедший амбал из охраны.
– На какую спину, язык проглотит, одурел? – Армен поднял на него горящие глаза, и амбал отступил назад.
Припадок кончился. Друзья сели рядом, утирая пот с мокрых лбов.
Толпа медленно обступила их, оставив небольшой пятачок. Со всех сторон уставились объективы мобильников, и, глядя на снимающих снизу вверх, Роме показалось, что вместо голов у них телефоны.
– Скорую вызвали? – заорал Армен, стараясь ни на кого не смотреть.
Откликнулась только маленькая девушка в толстых очках.
– Запускают! – раздался крик со стороны клуба. В считанные минуты они остались во дворе одни. Надо было дождаться скорой. Рома и Армен, давно бросившие курить, стрельнули по сигарете у девочки.
– А зачем вы засовывали ему ключи в рот? – спросила она.
– Там металл. – грубо пошутил Рома. – У него никелиевое голодание.
Она посмотрела на них круглыми глазами, почти готовая поверить.
– Чтобы он не язык себе не прокусил, – сказал Армен, посмотрев на Рому, нахмурив брови, – Человек при этом очень быстро умирает от кровопотери. Плененные самураи, кстати, в Японии, не имея доступа к оружию, откусывали себе язык. Верный способ самоубийства.
Лежащий замычал. Из пивнушки рядом выдвинулась шумная компания, слышался женский смех, неприятный, с повизгиванием и мужской высокий хохот, как у гиены.
– Смотри, нажрался и отдыхает, ха! – долговязый, с большими руками юноша, подойдя, наклонился над лежащим, – Чмо! Хо-ро-шо ему, наверное, отдыхает. Загорает – вон как пузо оголил. А вы чо, друзья его? – повернулся он к Армену и Роме.
Будто пелена упала.
Казалось, все вокруг исчезло, исчезли они сами, а на их месте осталось только животное желание бить, бить, рвать на части, оторвать этой нахальной суке уши и скормить дружкам, подержишь, Ром, пока я приложу его правым, конечно, легко, держи, а теперь ты – подачу с ноги не хотел?, гнида, где вас только растили, где выращивают таких скотов? Это пронеслось в голове у Армена в голове за мгновение, но веселых было больше, а потому он только тихо сказал: «Иди, куда шел, тут человеку плохо».
Бомжа отпустило, и он захрапел. Через полчаса приехала скорая, из которой высыпали санитары – два плотных, усатых мужчины за сорок и коренастая, с круглыми щеками женщина, похожая на эстрадную певицу без макияжа. Всем знаком этот тип властных женщин, елизаветинской стати, с худыми, молчаливыми мужьями, и короткими, но наманикюренными пальцами. Не глядя на ребят, она сказала в сторону: «Тут все понятно».
Ухнула, и, резко дернув лежащего, перевернула.
– Просыпаемся! Гражданин, просыпаемся и лежим.
Спящий продрал глаза и по-детски открыто улыбнулся.
– Подпили, значит? Так, встаем!
Он снова закрыл глаза, будто надеясь, что приехавшие исчезнут.
– Потащили! – гаркнула она санитарам и те повиновались, подняв его в одно движение, как мешок с картошкой.
– Родственники? – спросила императрица у Армена.
– Нет, мимо шли, – ответил он.
– Ну и идите с богом. Дальше мы сами.
Рома тронул его за плечо: «Пойдем, пойдем, началось уже».
В клубе на входе их поверхностно обыскали, постучав по карманам (Рома прямо в процессе громко ругался, что «можно было пацана и не напрягать подержать у себя вещички, все равно не нашли бы»). Из зала уже доносился тяжелый, теребящий грудную клетку бас и размеренный, невысокий речитатив.
Звук был паршивый – читающего не было слышно, только отдельные слова текстов расходились по залу маячками – и как только кто-то ловил знакомый отрывок – сразу начинал подпевать. С удивлением, Армен заметил нескольких мужчин и женщин в летах – толстые, трапециевидные, они стремились к потолку, как огромные сталактиты в пещере. Песни резко обрывались, оставался только гул, похожий на звук вертолета, нарастающий и замедляющийся одновременно. Когда он становился настолько медленным, что было слышно, как металл винта ритмично режет воздух – из этого ритма вырастал новый бит. В конце очередной песни не оказалось и этого звука, и вокалист заговорил.
Он говорил банальности и громко задавал вопросы, на которые Армен знал ответы заранее. Его рассуждения о вселенной были пропитаны той поверхностной духовностью, которую туристы привозят из азиатских стран, как болезнь. Ни одна фраза не была конкретной и не побуждала к действию – только пространное желе тезисов. Но голос его был точен, как у проповедника, баритон палил картечью слов по слушателю и через пару минут Армен впал в подобие транса. Зал слушал, стихнув, но с самых дальних рядов пьяный голос закричал: «Спой „Слово“». Армена удивила наглость, удивил тон, из-под сцены закричали «Заткнись, гондон!», но стоявший позади продолжил кричать.
К нему подскочила какая-то девчонка в шарфике «Спартака», он только отмахнулся. Речь закончилась и концерт возобновился. «Нам нужна каждая рука и каждое сердце!» – кричал рэпер, руки опускались и поднимались, будто забивая невидимые сваи, толпа двигалась, дышала, мыслила тягучим басом, последние слова строк, которые всегда запоминаются лучше – выкрикивались каждым горлом, взрывались под потолком. Перед Арменом дергался сухой кореец, периодически заваливаясь назад, из-за колонны слева на него игриво пялилась носатая девица, но этого он не замечал, только чувствовал себя частью огромного, древнего организма, маленьким костяным наростом на теле раскачивающегося перед бесперспективным боем трицератопса, боем неравным, и только от этого прекрасным.
Вывалившись из клуба, Армен нырнул в молоко – так непрозрачен был опустившийся на город туман. Было неясно, куда идти. Приглядевшись, он, однако, понял, что это не туман – просто около входа зажгли дымовые шашки. Натянув шапку и нащупав в кармане телефон, нашел Рому. Они молча пошли вверх по улице. Навстречу им шел мужчина в пальто, его качнуло и он резко задел Армена плечом. Громко звякнула связка ключей в кармане, но юноша оказался крепче, незнакомца развернуло, его пальто распахнулось – стало ясно, что это недавний спасенный. Удержав кое-как равновесие, гаркнув матом, он перевел холодные, как у банкира, глаза на тротуар и продолжил путь.
Дым файеров развеялся, и над головами друзей проступило небо, на котором в большом городе никогда не видно звезд.
P. S.
Я подошел к остановке. Была сухая, прохладная погода, настолько безветренная, что около урны было накурено. Забрался в автобус, сунув в окошко двадцатку, которая мгновенно исчезла в толстых, татуированных пальцах водителя. Занял место в центре салона, около окна, стоя. На окне черным маркером была замалевана выцарапанная гвоздем свастика. Вслед за мной зашел пацан лет четырнадцати, мой брат назвал бы его «весь на адидасе». Он был складный и узкий, этот витрувианский человек, казалось, его черный спортивный костюм, черную шапку и черные кроссовки размеряли белыми линиями правильных пропорций. За спиной у него висел баян. Сунув в прорезь голову, он перекинулся парой слов с шофером, перекинул инструмент на живот и заиграл.
Сначала я не узнал мелодии, он играл ее слишком бойко и быстро, так, наверное, сыграл бы эту песню Шнуров – с бесконечными проходами и мажорными, приблюзованными вставками – это была советская эстрадная про «Есть только миг», но весело, отчаянно исполненная. На людей музыкант смотрел безучастно и холодно, сосредоточено, молча выводя трели. Краем глаза я заметил старушку, которая быстро кивала в такт, но сразу сбилась – и продолжала кивать после того, как он умолк, видимо, больная нервами. Пацан заиграл «Катюшу», и в голове сразу начал всплывать текст, ее он сделал агрессивной, мощной, но невероятно бесшабашной – Катюша выходила на берег будто не в военное время, а играя в «Казаки-разбойники», и неведомый молодой сокол ее где-то далеко был рад своей первой битве, как удивленно радуется младенец первому в жизни увиденному снегу.
Песня кончилась, никто не начал аплодировать. Я сунул парню сотню, денег дали еще трое – все сильно «за пятьдесят». У окна, прямо перед ним сидели две первокурсницы, ахавшие и восхищавшиеся чем-то в своих смартфонах. Все время, пока он находился в автобусе – они, притихшие, смотрели в окно, в пакет с мелочью ему ничего не положили. Уже когда он вышел, одна из них быстро протерла окно и посмотрела ему вслед с невероятной, почти материнской нежностью, никогда я не видел таких глаз у молодых девочек; толкнув подругу в бок, пробормотала: «Холодно ему, наверное?». Та буркнула что-то неразборчиво и продолжила ставить лайки. Окно быстро запотело, и в этом тумане скрылась его маленькая фигура. Начинало темнеть.