Глаза чуть привыкли к отсутствию света, и стало понятно, что в помещении осталось еще несколько мест, резко выхваченных солнцем – груда хлама на самом дальнем конце чердака, вёдра, поставленные под щели, куда копится дождевая вода. Ближайший ко мне пылевой переливающийся столб цепляет старую ванну с затертой белой эмалью по краям, рядом груда советских плакатов. Я подхожу к ней – «Ленин на лесоповале», «Ленин в октябре», «Залп авроры», «Интернационал» – на последней вокруг земного шара с вилами стоят араб, славянин, африканец и азиат, Если бы плакат рисовали сейчас, думаю я, их бы нарисовали с клавиатурами.

Под плакатами обнаруживается несколько виниловых пластинок, явно из детства, и, как вспышки стробоскопа – мелькают кадры огромной комнаты с окнами до потолка и синими, непрозрачными шторами, полумрак и звуки иголки по винилу. Я лежу в кровати, я должен уснуть, мне говорят, что, чтобы лучше уснуть, надо отвернуться к стенке. Я долго и упорно смотрю в стену, на обои, рельеф, и вижу в расплывающемся бежевом узоре поля, горы и животных.

Пластинок немного – детские сказки, «Алиса в стране чудес», «Бременские музыканты». Старый, золотозубый John Lee Hooker. Картина улыбчивого негра в шляпе и черных очках. Всю жизнь, роком меня сопровождала черная музыка – она звучала параллельно сказкам – папа ставил тяжелый пошлый рэп IceT, мать любила джаз.

Джаз, блюз, рэп – музыка свободы. Не из-за пошлых стиляг или запрета, нет, просто нет ничего свободнее поющего раба. Нет никого левее рабов, нет никого правее работорговцев. Черная музыка – левая музыка, созданная, чтобы спасать от безумия.

У меня был друг, Иван, он был тому свидетель.

Повторюсь, у меня плохая память, и я додумываю многое, но финальная картинка всегда четкая, хоть и неотличимая от выдумки. Он рассказывал, как это было, зимний день, снующие грузовики ОМОНа, медленно падающий снег. По стране кипят митинги, он приходит на главную площадь города без радости, но с горячим сердцем, где должны собираться красные – а там орёт шансон и готовят ярмарку. Разочарованный, Ваня подходит и заговаривает с группой стариков и старух – ветхие, в орденах и с горящими глазами, они мантрой клянут «рыжего». Он заговаривает с ними и пытается выяснить, куда ушли коммунисты, говорят, митинг перенесли, потому что тут запланированы гулянья. Он видит группу студентов, человек двести, которые гуськом следуют друг за другом и поднимают вверх чистые листы бумаги и, заинтересованный, отправляется следом. Кто-то из толпы начинает скандировать – его с силой толкают в спину. Ваня слышит жаркий шепот: «Ты че, блин, хочешь, чтобы нас свинтили? Иди тихо, никого не возьмут». Дальше процессия движется молча. Машины на дороге сигналят, маленькая старушка подходит к колонне с поднятым кулаком – «Молодцы!» – в другой руке у нее теплые шерстяные носки на продажу, Иван отстает, не выдерживая, и покупает пару.

С этого угла видна группа конной милиции позади процессии. Они выглядят странно, как будто вытащенные из другого мира, февральские казаки с нагайками, похожие на работорговцев, выводящих на продажу товар. Далеко позади в дымке блестит купол храма, ржут кони, пахнет русской зимой. Студенты выходят на небольшую площадку около памятника Чехову, и в этот момент кто-то в голове колонны истошно орёт: «ОМОН! Назад!» Толпа поддается призыву, и подается назад, и строй ломается, как лед на реке по весне, растаскивая обломки по проулкам и подворотням, по притокам. Кого-то тащат в автозак, двое ребят стоят около памятника, пытаясь образовать цепь, но вокруг них бегут, и выглядит это, как будто один держит другого под руку. Около Вани какую-то девицу полицейский хватает за волосы и роняет на землю, она кричит, он рвется к ней, но его хватают за рукав.

– Отпустите, я пойду сам, – бурчит он и отдает паспорт. Его ведут через широкую улицу, на тротуаре которой сгрудились машины полиции. В бобике накурено и пахнет перегаром, перед этим доставляли алкашей. Он рассказывает все как было, без юмора, чувствует, что сейчас не время шутить. Столько милиции в его городе не было даже на шествии футбольных фанатов.

Когда спокойный и одутловатый полицейский узнает, что перед шествием он ходил на митинг красных – долго спрашивает: «Что, Иван Егорович, коммунист? Солженицына не читали? Не знаете, что эти сволочи с людьми делали?».

Он сидит в КПЗ, в небольшой комнате, стены исколоты гвоздями, спадают штаны и обувь, вокруг маются неприкаянные студенты. Они спят по очереди, сменяясь, то на полу, то на небольших нарах, он знает, что им повезло, что никого не было в камере, знакомые говорили ему, что по пятницам остаются только стоячие места. На потолке крутится огромная вентиляция, прогоняя воздух, отчего в камере холодно, как на улице, и её выключают только под утро. Он отдает купленные у бабушки носки какому-то особо стонущему от холода парню в ветровке. Двоих из них забирают, и через зарешеченное окошко видно, что их уводят в другое здание два человека в гражданском. Никто не ждет ничего хорошего. Все, стыдясь, втайне радуются, что забрали не их. Один раз в начале ночи их выводят в туалет, но после не выпускают ни разу. По очереди они подходят к стенке камеры и стучат, чтобы выпустили в туалет, их не слышат. Депутат от маленькой партии принес им пол литра воды на ночь и апельсин. Им не дают звонить, они не знают, что их ждет. Атмосферу разряжает только то, что Ваня иногда начинает ритмично стучать ногой и петь блюз.