Фаворитка любила остроумцев, но сама на остроумие не претендовала. На ее туалете можно было увидеть, среди бриллиантов и финтифлюшек, романы и литературные новинки, о которых она превосходно судила. Она переходила непосредственно от каваньолы и бириби к беседе с академиком или ученым, и все они соглашались, что тонкое чутье позволяло ей открыть в различных произведениях красоты и недостатки, иногда ускользавшие от их учености. Мирзоза поражала их своей проницательностью, приводила в замешательство своими вопросами, но никогда не злоупотребляла преимуществами, которые ей давали остроумие и красота. В беседе с ней не было обидно оказаться неправым.

К концу одного дня, проведенного ею с Мангогулом, пришел Селим, и она велела позвать Рикарика. Африканский автор дает дальше характеристику Селима, но сообщает нам, что Рикарик был членом Конгской академии; что эрудиция не мешала ему быть умным человеком; что он досконально изучил древние эпохи; что у него было невероятное пристрастие к старинным законам, которые он вечно цитировал; что это была ходячая машина, фабрикующая принципы; что он был самым ревностным ценителем древних писателей Конго, особенно же некоего Мируфлы, написавшего примерно три тысячи сорок лет тому назад великолепную поэму на кафрском диалекте о завоевании Великого леса, откуда кафры изгнали обезьян, обитавших там с незапамятных времен. Рикарик перевел эту поэму на конгский язык и выпустил ее великолепным изданием, с примечаниями, схолиями, вариантами и всеми украшениями издания бенедиктинцев. Его перу принадлежали также две трагедии, скверные во всех отношениях, похвала крокодилам и несколько опер.

– Я принес вам, сударыня, – сказал Рикарик, склоняясь перед Мирзозой, – роман, который приписывают маркизе Тамази, но где, к несчастию, легко узнать перо Мульхазена; затем ответ нашего директора Ламбадаго на речь поэта Тюксиграфа, который мы получили вчера, а также «Тамерлана», написанного этим последним.

– Восхитительно! – заметил Мангогул. – Печать работает вовсю, и если бы мужья в Конго исполняли свои обязанности с таким же рвением, как писатели, я мог бы, менее чем в десять лет, поставить на ноги армию в миллион шестьсот тысяч человек и рассчитывать на завоевание Моноэмуги. Мы прочтем роман на досуге. Посмотрим же теперь, что это за речь, а главное, что там говорится про меня.

Рикарик пробежал глазами речь и напал на такое место:

«Предки нашего августейшего владыки, без сомнения, обессмертили свои имена. Но превзошедший их Мангогул своими необыкновенными деяниями заставит дивиться грядущие века. Что говорю я – дивиться! Выразимся точнее: заставит усомниться. Если наши предки имели основания утверждать, что потомство будет считать баснями чудеса царствования Каноглу, – то не больше ли у нас оснований думать, что наши внуки откажутся верить чудесам мудрости и доблести, свидетелями которых мы являемся?»

– Бедный господин Ламбадаго, – сказал султан, – вы пустой фразер. Я имею основания думать, что ваши преемники однажды заставят померкнуть мою славу перед славой моего сына, подобно тому как вы хотите затмить славу моего отца – моей собственной; и так будет продолжаться до тех пор, пока будут существовать академики. Как вы на это смотрите, господин Рикарик?

– Государь, единственно, что я могу вам сказать, это что пассаж, который я только что прочел вашему высочеству, был весьма одобрен публикой.

– Тем хуже, – возразил Мангогул. – Значит, в Конго утратили вкус к подлинному красноречию. Разве так великолепный Гомилого воздавал хвалу великому Абену?

– Государь, – заметил Рикарик, – подлинное красноречие не что иное, как искусство говорить одновременно благородным, приятным и убедительным образом.

– Прибавьте – и разумным, – продолжал султан, – и с этой точки зрения судите о вашем приятеле Ламбадаго. При всем моем уважении к современному красноречию, я должен признать его фальшивым декламатором.

– Но, государь, – возразил было Рикарик, – со всем почтением к вашему высочеству прошу разрешить мне…

– Я вам разрешаю, – перебил его Мангогул, – ценить здравый смысл выше моей особы и сказать мне напрямик, может ли красноречивый человек обойтись без него?

– Нет, государь, – отвечал Рикарик.

Он уже собирался начать длинную тираду, уснащенную авторитетами, цитировать всех риторов африканских, арабских и китайских, чтобы доказать самую очевидную вещь на свете, – но его прервал Селим.

– Все авторы вместе взятые, – заговорил придворный, – никогда не докажут, что Ламбадаго искусный и достойный уважения оратор. Простите мне эту резкость, господин Рикарик, – прибавил он. – Я к вам питаю незаурядное почтение, но, честное слово, отложив в сторону ваши корпоративные предрассудки, неужели вы не согласитесь с нами, что царствующий султан, справедливый, любезный, благодетель народа и великий завоеватель, и без мишуры ваших риторов так же велик, как его предки, и что принц, в глазах которого воспитатели стараются умалить значение отца и деда, был бы смешным глупцом, если бы не понимал, что, украшая его одной рукой, другой его обезображивают? Неужели для того, чтобы доказать, что Мангогул больше всех своих предшественников, надо сносить головы статуям Эргебзеда и Каноглу?

– Господин Рикарик, – сказала Мирзоза, – Селим прав. Оставим каждому свое, и пусть никто не подумает, что наши похвалы обкрадывают славу отцов; сообщите об этом от моего имени академикам на ближайшем заседании.

– Они усвоили этот тон слишком давно, – заметил Селим, – чтобы можно было надеяться, что ваш совет даст какие-нибудь результаты.

– Я думаю, сударь, что вы ошибаетесь, – обратился Рикарик к Селиму. – Академия и поныне является сокровищницей хорошего вкуса, и даже в период ее высшего расцвета не было таких философов и поэтов, которым мы не могли бы в настоящее время противопоставить равноценные имена. Наш театр считался и продолжает считаться первым театром в Африке. Что за прекрасный труд – «Тамерлан» Тюксиграфа? В нем пафос Эвризопа и возвышенность Азофа. В нем чистый дух античности.

– Я была, – сказала фаворитка, – на первом представлении «Тамерлана» и нахожу, подобно вам, что произведение хорошо построено, диалоги изящны и характеры правдоподобны.

– Как отличается, мадам, – прервал ее Рикарик, – автор, подобный Тюксиграфу, воспитанный на чтении древних, от большинства современных писателей.

– Но эти современные авторы, – возразил Селим, – которых вы поносите, не так уж достойны презрения, как вы думаете. Как, неужели же мы станем отрицать у них талант, изобретательность, вдохновение, точность описаний, верность характеров, красоту периодов? Какое мне дело до правил, – лишь бы мне нравилось. И само собой разумеется, не рассуждения премудрого Альмудира или высокоученого Абальдока и не поэтика компетентного Фокардена, которой я никогда не читал, заставляют меня восхищаться произведениями Абульказема, Мубардара, Альбабукра и многих других сарацинов. Существуют ли иные правила, кроме подражания природе? И разве у нас не те же глаза, что у людей, которые ее изучали?

– Природа, – возразил Рикарик, – ежеминутно поворачивается к нам разными ликами. Все они истинны, но не все в равной мере прекрасны. И вот именно в этих трудах, которые вы, как кажется, не слишком высоко ставите, можно научиться ценить прекрасное. Там собраны воедино опыты, проделанные нашими учеными, а также и те, которые были произведены до них. Как бы человек ни был умен, он может воспринимать вещи лишь в связи с другими вещами; и никто не может похвалиться, что на кратком протяжении своей жизни видел все, что было открыто человечеством в минувшие века. Иначе пришлось бы признать, что какая-нибудь из наук может быть обязана своим возникновением, развитием и усовершенствованием одному ученому, что противоречит опыту.

– Господин Рикарик, – возразил Селим, – из вашего рассуждения следует только один вывод, а именно, что современные люди, обладая сокровищами, накопленными в прежние века, должны быть богаче древних, или, если вам не нравится это сравнение, – возьмем другое: стоя на плечах у колоссов древности, они должны видеть дальше последних. В самом деле, что такое их физика, астрономия, навигация, механика и математика по сравнению с нашими? Почему бы и нашему ораторскому искусству и поэзии также не стоять выше, чем у них?

– Селим, – отвечала султанша, – Рикарик когда-нибудь докажет вам, какие есть основания проводить между ними различие. Он скажет вам, почему наши трагедии ниже античных. Что касается меня, я охотно взялась бы вам показать, что дело обстоит именно так. Я не стану вас обвинять, – продолжала она, – в том, что вы не читали древних. Вы обладаете слишком просвещенным умом, чтобы не знать их театра. Итак, оставим в стороне соображения относительно некоторых обычаев, нравов и религии древних, которые шокируют нас лишь потому, что изменились условия жизни, и согласитесь, что темы их благородны, удачно выбраны, интересны, что действие развивается как бы само собой, что разговорная речь проста и очень естественна, что развязка не притянута за волосы, что интерес не раздробляется и действие не перегружено эпизодами. Перенеситесь мысленно на остров Алиндалу; наблюдайте все, что там происходит; слушайте все, что говорят с момента, когда молодой Ибрагим и хитроумный Форфанти высаживаются на остров; подойдите к пещере злосчастного Полипсила, не пророните ни слова из его жалоб и скажите мне, разбивает ли что-нибудь вашу иллюзию? Назовите мне современную пьесу, которая смогла бы выдержать такой же экзамен и претендовать на такую же степень совершенства, – и я признаю себя побежденной.

– Клянусь Брамой, – воскликнул султан, зевая, – сударыня произнесла поистине академическую речь.

– Я не знаю правил, – продолжала фаворитка, – и еще того менее – ученых слов, в какие их облекают, но я знаю, что нравиться и умилять нас может одна лишь правда. Я знаю также, что совершенство спектакля заключается в столь точном воспроизведении какого-нибудь действия, что зритель, пребывая в некоем обмане, воображает, будто присутствует при самом этом действии. А есть ли что-либо подобное в трагедиях, которые вы так нам расхваливаете?

Вы восхищаетесь развитием действия? Но оно обычно так сложно, что было бы чудом, если бы столько событий совершалось в такой краткий срок. Крушение или спасение государства, свадьба принцессы, гибель государя – все это совершается как по мановению волшебного жезла. Если речь идет о заговоре, он намечается в первом акте, завязывается и укрепляется во втором; все меры будут приняты, все препоны преодолены, все заговорщики на местах – в третьем; беспрерывно будут следовать друг за другом восстания, сражения, а может быть, и форменные битвы. И вы скажете, что это развитие действия, что это интересно, темпераментно, правдоподобно? Я вам никогда этого не прощу, ибо вы отлично знаете, чего стоит иной раз довести до конца какую-нибудь жалкую интригу, и сколько времени потребно на всякого рода шаги, переговоры и обсуждения, чтобы могло осуществиться самое незначительное политическое событие.

– Совершенно верно, мадам, – отвечал Селим, – наши пьесы несколько перегружены событиями, но это неизбежное зло; зрители остыли бы, если бы их не подогревали эпизодами.

– Вы хотите сказать, что для живого изображения события не надо давать его ни таким, каково оно есть, ни таким, каким должно быть? Это в высшей степени нелепо, подобно тому как было бы сущим абсурдом заставлять скрипачей исполнять веселенькие арии и марши в то время, как зрители ожидают, что государь вот-вот должен лишиться своей возлюбленной, трона и жизни.

– Сударыня, вы правы, – сказал Мангогул, – в такой момент нужны мрачные мотивы, и я сейчас их закажу.

Мангогул встал и вышел. Разговор продолжался между Селимом, Рикариком и фавориткой.

– Надеюсь, сударыня, – снова заговорил Селим, – вы не будете отрицать, что если неестественность эпизодов нарушает иллюзию, то диалоги ее восстанавливают. Не знаю, кто бы мог справиться с диалогом так, как наши трагики.

– Значит, никто не может с этим справиться, – возразила Мирзоза. – Царящие в современных трагедиях пафос, мудрствование и мишурный блеск уводят нас за тысячу лье от действительности. Напрасно автор хочет спрятаться: мой взгляд проникает насквозь, и я вижу его то и дело за его персонажами. Цинна, Серторий, Максим, Эмиль – лишь рупор Корнеля. У наших древних сарацинов разговор ведется совсем по-иному. Господин Рикарик переведет вам, если угодно, несколько мест, и вы услышите, как устами героев гласит сама природа. Я охотно сказала бы современным писателям: «Господа, вместо того, чтобы наделять по всякому поводу ваши персонажи умом, поставьте лучше их в такое положение, где они необходимо должны быть умными».

– После всего, что вы, мадам, высказали относительно действия и диалога в наших драмах, нельзя думать, – сказал Селим, – что вы пощадите развязку.

– Конечно, нет, – продолжала фаворитка, – на одну удачную развязку приходится сто плохих. Одна не мотивирована, другая оказывается чудодейственной. Если автору в тягость персонаж, которого он протащил по всем сценам через пять актов, – он отправляет его на тот свет ударом кинжала, – все принимаются плакать, а я смеюсь, как безумная. И потом, разве разговорная речь похожа на нашу декламацию? Разве принцы и короли ходят иначе, чем всякий нормальный человек? Разве они когда-нибудь жестикулируют, как одержимые или бешеные? Разве принцессы издают во время речи пронзительные визги? Говорят, что трагедия достигла у нас высокой степени совершенства, а я считаю почти установленным, что из всех жанров литературы, которыми африканцы занимались последние века, – это наименее совершенный.

Этот выпад фаворитки против театральных пьес совпал с возвращением Мангогула.

– Сударыня, – сказал он, – соблаговолите продолжать. У меня есть, как вы видите, средство сократить трактат о поэтике, когда я нахожу его слишком пространным.

– Предположим, – продолжала фаворитка, – к нам прибыл морем путешественник из Анготы, никогда не слыхавший о спектаклях, но не лишенный разума и опыта, знакомый с дворами монархов, с уловками придворных, с интригами министров и дрязгами женщин; допустим, далее, что я скажу ему по секрету: «Милый друг, в серале – ужасные волнения. Государь недоволен своим сыном и подозревает в нем страсть в Манимонбанде; он способен отомстить им обоим жесточайшим образом, – это событие повлечет за собой, по всем вероятиям, печальные последствия. Если угодно, я дам вам возможность быть свидетелем всего, что произойдет». Он принимает мое предложение, и я веду его в ложу, закрытую решеткой, откуда ему видна сцена, которую он принимает за покой дворца султана. Неужели вы думаете, что, невзирая на всю мою деланную серьезность, иллюзия у этого человека будет длиться хоть минуту? Не согласитесь ли вы, наоборот, что натянутая поступь актеров, причудливость их костюмов, экстравагантность их жестов, напыщенность их речи, необычной, рифмованной и размеренной, и тысячи других диссонансов, которые его поразят, заставят его расхохотаться мне в лицо уже во время первой сцены и заявить мне, что или я потешаюсь над ним, или же государь и весь его двор помешались.

– Признаюсь, – сказал Селим, – ваша аналогия меня поразила; но нельзя ли вам возразить, что на спектакль идут, зная заранее, что увидят там воспроизведение события, а не само событие?

– Разве должна эта предпосылка, – возразила Мирзоза, – помешать самому естественному изображению события.

– Я вижу, сударыня, – прервал ее Мангогул, – что вы – во главе фрондеров.

– Если вам поверить, – заметил Селим, – то нам угрожает упадок вкуса, возвращение варварства, и мы вернемся к невежеству времен Мамурры и Орондадо.

– Сударь, не опасайтесь ничего подобного. Я ненавижу пессимистов и никогда не присоединяюсь к ним. К тому же я слишком дорожу славой его высочества, чтобы пытаться омрачить блеск его царствования. Но согласитесь, господин Рикарик, если бы прислушивались к нашим советам, то литература достигла бы еще более пышного расцвета, – не так ли?

– Как! – воскликнул Мангогул. – Неужели вы собираетесь представить на этот счет доклад моему сенешалу?

– Нет, государь, – отвечал Рикарик. – Но, поблагодарив ваше высочество от имени всех литераторов за нового инспектора, назначенного вами, я со всем смирением поставлю на вид сенешалу, что выбор ученых для пересмотра рукописей – дело весьма ответственное; что эти обязанности поручают людям, которые, как мне кажется, не на высоте положения, отчего мы имеем множество таких плохих последствий, как искажение прекрасных трудов, подавление лучших талантов, которые, не имея возможности писать, как им хочется, не пишут вовсе или же переправляют свои труды за границу, нанося им большой материальный ущерб; прививку дурного мнения о предметах, которые запрещают затрагивать, – и тысячи других неприятностей, перечислить которые вашему высочеству было бы слишком долго. Я посоветовал бы сократить пенсии иным литературным пиявкам, которые без толку и без умолку попрошайничают; я говорю о глоссаторах, знатоках античности, комментаторах и других в том же роде, которые были бы весьма полезны, если бы хорошо делали свое дело, но которые имеют печальную привычку обходить темные места и объяснять и без того понятные вещи. Мне хотелось бы, чтобы добились упразднения почти всех посмертных трудов и чтобы не допускали поругания памяти великого писателя из-за алчности издателя, собирающего и выпускающего в свет, через много лет после смерти человека, произведения, которые он при жизни обрек забвению.

– А я, – заметила фаворитка, – назову ему несколько выдающихся людей, подобных господину Рикарику, которых вы могли бы осыпать милостями. Не удивительно ли, что у бедного малого нет ни гроша, между тем как почтенный хиромант Манимонбанды получает тысячу цехинов в год из вашей казны?

– Ну, хорошо, мадам, – отвечал Мангогул, – я назначаю такую же сумму Рикарику из моих личных средств, принимая во внимание чудеса, которые вы мне про него рассказали.

– Господин Рикарик, – сказала фаворитка, – я тоже должна сделать для вас кое-что: я жертвую в вашу пользу маленьким уколом своего самолюбия и, ради той награды, которую вам пожаловал по заслугам Мангогул, согласна забыть нанесенную мне обиду.

– Разрешите спросить у вас, мадам, что это за обида, – осведомился Мангогул.

– Да, государь, вы сейчас узнаете. Вы сами вовлекли нас в разговор о литературе, вы начали с чтения образчика современного красноречия, который отнюдь не был прекрасен, и когда, чтобы вам угодить, мы начали развивать печальную мысль, брошенную вами, – на вас нападают скука и зевота, вы вертитесь в своем кресле; вы сто раз меняете положение, никак не находя удобного, наконец, устав от такого скверного времяпрепровождения, вы внезапно принимаете какое-то решение, встаете и исчезаете. И куда же вы направились? Может быть, слушать еще одно сокровище?

– Все это так, мадам, но я не вижу в этом ничего оскорбительного. Если человеку случается скучать, слушая прекрасные вещи, и забавляться, слушая дурные, – тем хуже для него. Ею несправедливое предпочтение ничуть не обесценивает того, чем он пренебрег; он только доказывает себя плохим судьей. Могу еще к этому прибавить, мадам, что пока вы были заняты беседой с Селимом, я почти столь же безрезультатно пытался доставить вам возможность получить дворец. И вот раз уж выходит, что я провинился, а вы это утверждаете, – заявляю вам, что вы отомщены.

– Каким же образом? – спросила фаворитка.

– А вот как, – отвечал султан. – Чтобы немного развлечься после академического заседания, которое мне пришлось вытерпеть, я отправился допрашивать кое-какие сокровища.

– Ну, что же, государь?

– Ну, что же? Мне еще не приходилось встречать таких нелюдимых, какие мне сегодня попались.

– Это чрезвычайно радует меня, – заявила фаворитка.

– Они оба принялись болтать на каком-то непонятном языке, я прекрасно запомнил все, что они говорили, но пусть я умру, если я понял хоть что-нибудь.