Сергей Дигол

МОИ ПЫЛЬНЫЕ НОШИ

Рассказ

— Документы!

Ну, еще бы! На что еще можно рассчитывать, нарвавшись на вынырнувшего из подворотни — совсем как уличный воришка, а не служитель закона — полицейского. Особенно после всеобщего, в масштабах двух кварталов, подозрения, которое передавали, словно эстафетную палочку, три совершенно не связанные друг с другом группы людей: четверо алкашей за столиком на веранде пивнушки, из которых одна — женщина, двое курильщиков на балконе третьего этажа, забывших, пока я был в поле их зрения, о необходимости поддержания ритмичного характера затяжек, и даже пассажиры проехавшей мимо маршрутки, послушно, как хор марионеток, вытянувшие шеи, чтобы впечатать в меня свои взгляды. В меня, кишиневского офис–менеджера по имени Сергей, время от времени отклоняющегося от воображаемой прямой линии, которую можно провести, задумай кто–нибудь разделить тротуар, подобно проезжей части, на полосы встречного движения. Попробовал бы кто не отклоняться, когда в плечо, словно пыточными клещами, впивается всеми, должно быть, сорока килограммами, скрученный в рулон и криво сложенный вдвое огромный ковер из большой комнаты.

Попробовал бы полицейский, будь он хоть распоследним лейтенантишкой, не остановить человека, несущего ковер прямо по улице. Этот остановил. Хотя выше лейтенанта, судя по погонам, действительно не поднялся.

— В химчистку, — говорю я в ответ на требование показать документы и киваю на ковер, что в моем положении — плечи перекошены, правая рука затекла от поддерживающего объятия — выглядит как тычок ухом в колючую изнанку ненавистного груза.

— Документы, — повторяет лейтенант. Потише, но более отрывисто, отчего требование окончательно переоформляется в приказ.

— Дома, — честно признаюсь я, но развести руками, естественно не могу. — А в чем, собственно…

— Это тоже оттуда? — тычет пальцем в ковер полицейский.

— Сами–то как думаете? — перекашиваю брови я, предъявляя блюстителю порядка недовольное лицо — безупречное алиби непривыкшего к переноске подобных грузов тихого обывателя.

— Откуда я знаю? — обнаруживает отсутствие какой–либо версии полицейский, правда, лишь для того, чтобы все–таки предъявить в решающий момент, совсем как джокера из рукава, собственную, ради которой он меня и притормозил, — может, украли.

— Идемте вместе, — предлагаю я компромисс.

И то правда, химчистка–то за углом, и разочарование от собственной ошибки лейтенанту будет чем скрасить. Хоть бы мыслью о том, что времени на констатацию ошибки потрачено всего ничего.

Шмыгнув носом, лейтенант решает не сдаваться.

— Это, кстати, вариант, — веско говорит он. — Сдать и через неделю забрать.

— Через две, — автоматически поправляю я и внезапно чувствую в себе тяжеленный свинцовый прут вместо позвоночника, — вернее, через двенадцать дней. Мне так сказали по телефону.

— Не важно, — отрубает он. — Тем более. Значит, две недели, пока ковер в розыске, попробуй догадайся, что вор прячет его в химчистке.

— Какой вор? — недоумеваю я, слыша шум в ушах.

— Прячет в химчистке, — невозмутимо продолжает лейтенант, — а через две недели, когда у нас на участке уже конкретный головняк, когда последнему дураку ясно, что это — очередной висяк, ты, значит, — ткнув пальцем в ковер, переходит он на личности, — спокойненько так забираешь ковер. Между прочим, уже чистый. Можно продать как новый, так ведь, бродяга?

У меня невольно расползается рот в кривой улыбке. Он совсем идиот или притворяется, думаю я, пробежавшись глазами от родинки на носу лейтенанта, через бритвенный порез под нижней губой, до бледно–розового пятнышка на белом, как и вся остальная рубашка, плече, у самого погона.

— Чего пялишься? — резко кивает он головой вперед, словно хочет врезать мне собственным носом. — Документы, я сказал!

Внезапный треск рации, словно пропущенный через динамик храп, заставляет меня вздрогнуть, так, что я охаю от боли в свинцовом позвоночнике, через который будто пропустили электрический разряд. Да он с бодуна, понимаю я, заметив воспаленную красноту глазных белков лейтенанта. Полицейский бросает на меня полный ненависти взгляд: из–за густейших сеточек сосудов на белках зрелище, надо признаться, устрашающее. Его можно понять: из хозяина положения он в одно мгновение превращается в подневольного — рядового исполнителя приказов даже не видимого, но весьма властно рокочущего из рации голоса старшего по званию.

Самое время вытереть пот со лба: полицейский сваливает так же внезапно, как и возникает, успевая насолить мне лишь какой–то словесной гадостью, которую он выдавливает вполголоса и сквозь зубы — из–за включенной рации, конечно, — и смысл которой из–за усиливающегося шума в ушах и треска в спине я так и не улавливаю. Да я и не стараюсь, устало смирившись с гораздо более близкой мне проблемой: пот я могу вытереть лишь свободной рукой, в крайнем случае, потершись головой о ковер — горячий, колючий и, между прочим, насыщенный квадриллионами пылинок, ради избавления от которых мне и выпал столь незавидный жребий — крениться под тяжестью скрученного в гигантский неуклюжий рулон шедевра ткацкого искусства. Будь моя шея обмотана широким вафельным полотенцем, неразборчиво–жадно впитывающем любую жидкость, я вряд ли почувствовал бы значительное облегчение: на моем теле, кажется, не осталось сухого уголка. Пот везде, можно сказать, что я сейчас — это пот с плотью и кровью внутри.

Я даже не уверен, на что первым делом обращает внимание тетка, сидящая за широким, больше похожим на прилавок, столом в небольшой комнате в химчистке с двумя, помимо входной, смотрящими друг на друга дверьми: на ковер, на меня или на пот. В смысле, на довольно крупные капли, срывающиеся с моего подбородка, рук и ног и падающие прямо на серый плиточный пол.

Чуть не уронив ковер, я застреваю в узком дверном проеме, чувствуя противно липнущие к телу футболку и болоньевые шорты. Нескольких мгновений мне хватает, чтобы, страшно сотрясая ковром легкую пластиковую дверь со стеклопакетом (тетка–приемщица издала предупредительный звук, похожий на звук рвоты), вырвать ковер из дверного плена, а заодно вырваться самому, успев заметить приклеенный прямо на стекло входной двери листок, исписанный кривыми печатными буквами.

ДЕВУШКА СНИМЕТ КВАРТИРУ.

Пот заливает глаза, я просто плáчу пóтом, что не мешает мне сделать единственно возможное заключение из трех небрежно нацарапанных слов. Вряд ли объявление на двери появилось без согласия тетки в бледно–синем, словно выцветшем, халате за столом–прилавком. Женщины неопределенного возраста, от сорока до шестидесяти пяти, принадлежащей к редкой, как рептилия, категории сотрудниц государственных учреждений, одного взгляда на которую достаточно, чтобы предугадать, чем все закончиться: хамством и выброшенными за мерзкое качество деньгами. При этом, если не считать причиненного беспокойства, из которого тетка извлекает моральную выгоду — ощущение собственной власти над молодой коллегой, — можно сказать, что объявление никак ее, тетку, не касается.

И пока приемщица, вдавливая ладони в прилавок, с аномальной для земной гравитации тяжестью отрывает свой зад от стула и морщит лоб, давая понять, что за расшатанную ковром дверь мне в любом случае придется ответить, в боковом, ведущем в, похоже, еще более тесную комнатушку, проеме я замечаю ее. Теткину молодую коллегу, в отношении которой я готов держать два пари одновременно. Первое — что квартира требуется именно ей и второе — что моим мысленным определением, «молодой коллегой», ее никто никогда не называет. Виорикой там, или Леной, а то и просто «эй–ты–там–как-тебя» — это уже теплее. В редких случаях, только чтобы представить посторонним, ее поднимают до уровня «нашей швеи Виорики». Ну, или Лены, какая разница.

Пока поднявшаяся с насиженного места тетка, поджимая губы, молча тычет в прилавок и я, также бессловесно кивнув, облегченно сбрасываю на него ковер, в соседней комнатушке швея Лена — Виорика–эй–ты‑как–тебя, с короткими, наполовину скрывающими шею темными волосами, в черных брюках и белой блузке, возится со швейной машинкой, явно пытаясь вернуть упрямому механизму стрекот пробивающей ткань иглы — привычный звуковой фон, который мне за минуту присутствия в приемной химчистке слышать пока не удалось.

Шумно выдохнув, я, наконец, прибегаю к помощи второй руки, чтобы вытереть лоб и одновременно думаю о том, что о девушке–швее я осведомлен гораздо лучше, чем она обо мне. Доказательства? Лучше начать бы с того, чего она обо мне не знает. Даже очевидная дедуктивная ниточка — ковер — за которую обязательно зацепился бы восторженный поклонник Конан Дойла, обрывается без усилий: безупречная методика мистера Холмса рушится от одного небрежного удара путаных рассуждений едва протрезвевшего кишиневского лейтенанта. Кто скажет, не украл ли я в самом деле этот растреклятый ковер?

Про юную же швею можно с уверенностью сказать гораздо больше. Например, что она — приезжая уроженка одного из сорока молдавских районов, какого конкретно — вряд ли важно для опровержения следующего очевидного вывода. А вывод в том, что она, эта пока еще безымянная швея — в крайне затруднительном положении: без жилья при низкооплачиваемой работе. Не удивлюсь, если она ночует здесь, в химчистке, прямо на столе–прилавке, по–хозяйски занятым сейчас принесенным мною ковром.

— Вы сами–то его мерили?

Повертевшись у ковра, тетка–приемщица раскрывает карты. Измерять пока еще свернутый в рулон ковер для нее — смерти подобная изнанка ее профессии, поэтому она (типичная для простецких хамов история) легко и безболезненно переживает переход от надменности до заискивания.

— Может все–таки мерили? — улыбаясь золотом, щурится она мне в глаза, для наглядности демонстрируя поднятую в руке рулетку.

Кивнув одними веками, не потому, что соглашаюсь поучаствовать в своего рода ролевой игре и принять на себя, пусть и временно, роль надменного барина, а потому, что просто устал, я достаю из кармана маленький листочек.

— Пять двадцать на четыре шестьдесят пять, — диктую я, а тетка, достав из стола калькулятор, быстро щелкает по клавишам.

— Двести тридцать леев, — подытоживает она и теперь, когда помощи от меня больше не требуется, категорично тычет рукой в дверь напротив комнатушки швеи. — Туда ковер занесите.

Я подхватываю ковер под мышку одновременно с чудесным воскресением застрекотавшей машинки: швея без определенного места жительства, наконец, справляется со строптивой механической иглой, которая вновь безжалостно пробивает угодливо подставляемую ей на расправу ткань.

Прекрасное получилось бы кино, прикидываю я, прислонив ковер к стене в комнатушке напротив и оборачиваюсь, чтобы убедиться в правоте собственного предположения. Так и есть: ритмичное стрекотание иглы, плавные движения продвигающих материю ладоней с короткими пальцами и полусогнутая фигура швеи — совсем немало для нового слова в порноискусстве. Мужская ладонь, скользящая по женской ягодице. Женская ладонь, сползающая со швейной машинке и на мгновение замирающая — с восторженно растопыренными пальцами. Камера, поочередно выхватывающая совокупляющиеся гениталии и гвоздящую ткань иглу. Все более увеличивающийся и без того крупный план. Быстрый оргазм зрителю обеспечен.

Нетрудно догадаться, почему мое воображение выступает на первый план, да еще с таким откровенным соло. Все дело, разумеется, в объявлении на двери. Нельзя сказать, чтобы я о нем забыл хотя бы на секунду с момента прочтения, но теперь между этим клочком бумаги и моим воображаемым порно–шедевром возникает что–то вроде связи, казалось бы, совершенно не связанных друг с другом вещей. Лампочки и собаки, к примеру. Что, кстати, доказывает, что академик Павлов был малый совсем не промах. «Лампочка» — партия швейной иглы вызывает слюноотделение «собачки» — мою чересчур откровенную фантазию, под которой — совсем как в эксперименте знаменитого физиолога — имеется вполне реальная база. Совсем как косточка для собачки.

В моем случае это объявления. Не кривыми буквами на обрывках бумаги: объявления на одном из кишиневских сайтов в разделе «Сдаю недвижимость».

ХОЗЯИН СДАСТ КОМНАТУ ДВУМ ДЕВУШКАМ.

Иногда я ловлю недоуменно–улыбчивый взгляд жены. Я просто делаю свое дело, не пытаясь ничего объяснить, а она, моя бедная Лиза, теряется в догадках, откуда у ее супруга, рядового офис–менеджера с окладом в сто пятьдесят долларов, по вторникам и четвергам, после обычных мучительных будней, берется такая прыть. Мы скрипим кроватью до пяти часов кряду, до шести раз подряд и останавливаемся лишь по ее инициативе: излишняя активность на пятом месяце беременности противопоказана. Хотя, разве пять часов — это норма?

Потом жена ложится на бок, уже изрядно округлившимся животом ко мне, и до того как с головой окунуться в сон, я вижу ее взгляд, как бы продолжающий падающий из окна лунный свет. Представляет ли она стриптиз, который мне на работе устраивает воображаемая коллега–поклонница, чрезвычайно загруженный менеджер, начальница отдела с непроизносимым названием, для которой в силу особенностей рабочего графика вторник и четверг — что–то вроде разгрузочных дней для обжор, когда у нее находится время вспомнить, что она женщина и продемонстрировать мне это во всей красе? Если так, то супруге стоит мысленно поблагодарить свою же выдумку за наши незабываемые ночи. А еще — молча погрустить об упущенном времени: оказалось, что из нашего брака нужно было вычеркнуть первые пять лет, чтобы я, наконец, превратился в безотказную сексуальную машину.

Презрение или сочувствие? А может, беззаботное безразличие с таким привлекательным фасадом — ее заразительным смехом? Что, черт возьми, выкинет Лиза, если узнает причину моей цепной — возбуждение, не прерываемое эякуляцией — эрекции? Фыркнет, засюсюкает или неудержимо рассмеется?

КВАРТИРУ ПОСУТОЧНО И ПОЧАСОВО.

И так каждый вторник и четверг — дни, когда обновляется посвященная недвижимости рубрика. Даже открывая сайт, я чувствую напряжение ниже пояса, что уж говорить о чувствах, которые едва не выплескиваются из меня — ну да, прямо в трусы — когда весь список, да еще с возможностью прокрутки, светится на моем рабочем мониторе. Все эти «посуточно» и тем более «почасово», намеки, которые даже двусмысленными не назовешь, подогревают мне мозг как хороший алкоголь — незаметно и до полного опьянения, и к окончанию рабочего дня я уже чем–то напоминаю тигра в зоопарке. Чем? Да хотя бы яростью обделенного сексуальной разгрузкой хищника.

В отличие от полосатого неудачника, свой куш я все же срываю. Тем же вечером, изрядно потерзав собственную тигрицу, супругу Елизавету, которая, если еще и удивляется, то не моему внезапно и без остатка подчинившему остальные части личности либидо, а его подчиненной чудному, но непререкаемому вторнично–четверговому графику.

Лежа на боку и глядя в отбрасывающие лунный свет Лизины глаза, я улыбаюсь, — про себя, конечно, — мысли о том, что воображая мои служебные романы, или, по крайней мере, служебный флирт, жена не так уж далека от истины.

ХОЗЯИН СДАСТ КОМНАТУ ДВУМ ДЕВУШКАМ.

На это объявление я натыкаюсь третий месяц подряд, но впервые ловлю себя на том, что не могу оторвать взгляда от задницы удаляющейся по просторному холлу нашего офиса Элеоноры Андреевны, пятидесяти с чем–то летней бухгалтерши, открыв тем самым для себя еще более действенный, чем объявления о почасовой аренде, стимулятор.

Как они только клюют на это, недоумеваю я, представляя двух студенток–провинциалок в поиске съемной жилплощади. Куда уж яснее — «ХОЗЯИН». Не «ХОЗЯЙКА» — старая, жадная, ворчливая, но все же женщина, доверие которой возможно завоевать лишь на основе денежных отношений. С «хозяином» финансовая экономия выглядит куда более реалистично, но истинные филантропы давным–давно вымерли, а значит, студенткам не избежать иных форм оплаты, а значит, доходит до меня, девушки сами хотят таких отношений, они — как перехватчики радиоволн, выцеживающие из океана информации лишь одно интересующее их сообщение, расшифровка которого означает предопределенность их дальнейших действий.

ХОЗЯИН СДАСТ КОМНАТУ ДВУМ ДЕВУШКАМ.

Две девушки — двойная экономия для них самих. И двойное удовольствие для «хозяина».

Все же интересно, что сказала бы Лиза, узнав об источнике моего интимного вдохновения.

А главное — что бы она подумала, узнав, что одно из объявлений в разделе недвижимости размещено ее мужем.

***

Прогулка от химчистки до рышкановского озера — прекрасная возможность прочистить легкие. А еще — выяснить, не развеется ли, как туман над прудом, которым в лучшем случае и является за неимением настоящих озер темно–зеленый водоем на Рышкановке, эта фантастическая перспектива — сто долларов (даже не евро!) за двухкомнатную квартиру в десяти минутах ходьбы от работы. В доме на берегу рышкановского пруда.

— Так здорово! — восторгается она.

Во взгляде швеи я пытаюсь уловить знание, на худой конец подозрение. Но нет, — ничего, кроме захлебывающегося восторга, абсолютной веры в свое счастье: обычная вещь для тех, кто счастья никогда не испытывал. Безумный взгляд пятнадцатилетней фанатки Битлз из шестьдесят пятого года.

— Совсем рядом! — восклицает швея. — А вторая квартира, ну в которой вы живете, она тоже рядом? — делает логичный вывод она, вспомнив про ковер.

К вопросу я готов, поэтому не беру даже секундной паузы на раздумье, не говоря уже о таких глупостях, как ступор и стыдливая краснота на лице.

— Нееет, — нарочито беззаботно растягиваю я и чуть небрежно улыбаюсь. — Это далековато. На Ботанике.

Больше ничего не объясняю, дожидаясь ее недоуменного «а как же?».

— А как же? — недоумевает она и замолкает. Наверное, представила меня протискивающегося с ковром в маршрутном такси, тычущего огромным свертком в пассажиров, у которых в тесном салоне микроавтобуса нет ни единого шанса избежать столкновения с моим тяжелым попутчиком. Что дает им право, которым они незамедлительно пользуются: возмутиться во весь голос, причем в адрес подобравшего меня водителя. Который, чтобы хоть как–то компенсировать неудобство пассажирам, берет с меня три лея за ковер как за дополнительного пассажира. Как ни странно, после этого недовольные смолкают.

Словно изгоняя из воображения эту картину, швея трясет головой. Зачем, в самом деле, мне переться с ковром их другого конца города, когда сеть муниципальных химчисток опутала весь город и кому, как не ей, знать, что аж две из них расположены на Ботанике?

— Ковер — бабушкин, — поясняю я. — Вот она действительно рядом живет.

Швея понимающе кивает, и мне кажется, что в ее взгляде мелькает тень сочувствия к моей выдуманной бабушке. Представила, должно быть, старушку с палкой, слезно вздыхающей под фотографией давно покойного мужа. Впрочем, так же быстро девушка возвращается в состояние эйфории — затягивающее состояние, в особенности для тех, кто кому редко выпадает повод впасть в него.

— Сто долларов? — все еще не верит она.

— Долларов, — подтверждаю я.

Задерживаю свой взгляд на ее лице чуть больше, чем нужно для ответа и, наконец, замечаю ожидаемую реакцию — чуть заметный испуг в глазах. Она поджимает губы, глядя перед собой. Даже ее, приезжую из глубинки, если такое определение применимо к крохотной Молдавии, начинает смущать комичная цена, свидетельствующая о двух, одинаково неподходящих ей, вариантах: квартира либо «убитая», либо ее владелец ненормальный. Она — ну наконец–то! — одаривает меня взглядом, не оставляющим других трактовок. Взглядом, которым принято смотреть на ненормальных. Кстати, маньяки ведь тоже относятся к последним.

— Так здорово! — повторяет она, и я вижу, как ее лицо накрывает тень бледности.

Дошло.

Ею овладевает отчаяние, ей, глупенькой молодой швее, сейчас представляется гильотина, которая, стоит лишь переступить порог квартиры, которая еще минуту назад казалась ей чем–то вроде выигрыша без участия в лотерее, со смертельным свистом обрушится прямо с потолка. Или она видит себя прилипшей к полу, вымазанному моментальным клеем, или, что совсем уж банально, представляет, как я заталкиваю ее в квартиру и до того, как она попытается издать крик, захлопываю дверь и намертво сковываю руки на ее тонкой шее. В этот момент ей уже все равно, что делать — содрогаться от мерзопакостной атмосферы квартиры или приятно удивляться свежему ремонту. Дело даже не в том, что у исходящей в предсмертном крике швее не остается времени, — сама ситуация как бы исключает интерьер из сферы внимания, когда твою шею сдавливают чьи–то безжалостные руки.

— Вот здесь, — говорю я, указав на двухэтажный мрачный дом.

Заметив оживление во дворе дома, швея наивно вздыхает. Ее не смущают стреляющие взгляды смолкающих при виде нас местных сплетниц, она согласна сойти за проститутку, только бы не чувствовать смертельно опасного одиночества. Один на один со мной, с неизвестностью, со страхом.

Будь у моей спутницы чуть более развитое логическое мышление, она бы сообразила, что полный двор соседок не гарантирует ей неприкосновенности. Скорее наоборот: у ее истошного крика куда больше шансов быть услышанным теми, кто не спешит отдать себя ленивому сентябрьскому солнцу и полным открытий беседам с соседями. А таких, судя по бурлению во дворе, совсем немного.

Впрочем, предсмертные крики швеи так и могут остаться фантазией, как и мои предположения о ее опасениях. Возможно, так я скрываю некоторое волнение, от которого не в состоянии избавиться сам. Как бы то ни было, полдела сделано. Мы входим в квартиру.

***

— Почему не говоришь жене? — допытывался отец. К моему счастью — по телефону.

— Хочу сделать сюрприз, — отвечал я, стараясь не думать о том, как отнесется Лиза к тому, что сюрприз скрывали от нее почти год.

Надо же, целый год прошел!

Прошлой осенью, таким же солнечным сентябрьским днем умерла папина сестра, тетя Люда, которую мне так и не довелось увидеть живой. Между прочим, в молодости она была весьма хорошенькой — открытый взгляд, чуть вздернутый нос, полная нижняя губа. Впервые в жизни я видел слезы отца — он плакал, показывая мне потрепанный фотоальбом, где старшая сестра, восемнадцатилетняя Людочка, строит рожки ему, десятилетнему братику Васе, угрюмому мальчику в школьном пиджаке и с сиротской челкой. Слезы отца не могли, однако, отменить его вины, которую, по правде говоря, я и не собирался на него возлагать. За наше с тетей запоздалое и, признаться, слишком уж одностороннее знакомство упрекать отца я не стал.

А все — счастливое стечение обстоятельств, или, подтверждая старую истину о том, что всякое добро для кого–то — зло, пожизненное проклятие несчастной тетушки, у которой кроме отца, с которым они разругались лет тридцать назад, как оказалось, до самой ее смерти.

— Даже не представляю, как она сейчас выглядит, — смахивал упрямые слезы отец, и в моем не менее упрямом воображении поселился восковый ссохшийся профиль мертвой старухи, особо зловещий из–за слабого света карманного фонаря. Могла ли тетя сейчас выглядеть иначе, — после ее похорон минуло два месяца, — я не представлял и, вероятно, моя версия была не самой страшной, особенно в сравнении с реальностью.

Разумеется, отец имел в виду совсем другое. Роняя соленые капли на старые фотографии, он, видимо, представил встречу, мысль о которой меня самого бросила в холодный пот. Несостоявшаяся встреча с сестрой спустя тридцать лет, встреча, которая могла бы закончиться непоправимо: отец и тетя Люда просто не узнали бы друг друга.

— Даже не представляю, — шмыгая, повторил отец, и я мысленно согласился с тем, что представить себе, как менялась тетя за последние тридцать лет, шансов немного: в ее опустевшей квартире не было ни одной фотографии.

Думаю, папа согласился бы даже на мой воображаемый вариант — вид бездыханного тела сестры, пусть и без возможности взглянуть, хотя бы в последний раз, в ее большие красивые глаза.

— Какого же цвета у нее глаза? — задумался отец и, не вспомнив, снова заплакал.

О похоронах нам никто не сообщил. Как, впрочем, и о смерти тети Люды. Ничего удивительного — смерть одинокого человека причиняет куда меньше горя окружающим. А тетя Люда, как выяснилось, умерла в одиночестве.

Зато собственных соседей тетушка напоследок побеспокоила, да еще как! Вряд ли они ожидали от одинокой шестидесятитрехлетней женщины такого сюрприза — невыносимого запаха трупного тления, заполнившего собой подъезд, двор и даже часть липовой аллеи у пруда.

Когда спустя два месяца нас с отцом впустили в тетину квартиру, отсутствием даже намека на трупный запах я был удивлен не менее, чем расположением дома: оказалось, что с папиной сестрой нас отделяли двадцать минут неспешной ходьбы, во всяком случае, так продолжалось почти шесть лет с тех пор, как я переехал жить в квартиру жены.

Тетина смерть означала ее окончательное примирение с отцом: папа был бы крайне несправедлив, не освободив сердце от бремени обиды по отношению к женщине, от которой, за неимением у тетушки другой родни, ему досталась небольшая, но все же двухкомнатная кишиневская квартира.

Сам отец давно перевез маму, а заодно переехал сам в Сумскую область Украины, в поселок Емадыкино, название которого меня всегда смешило, поэтому на расспросы о месте жительства родителей я всегда ограничиваюсь названием области. Восемь лет назад папа единолично унаследовал там от бабушки дом, двенадцать соток земли и восемь деревьев черешни — красноречивое свидетельство того, что в многолетней ссоре с сестрой правда была не на стороне последней. А может, у покойной бабушки, как у любой хотя бы дважды рожавшей матери, был ребенок–любимчик, и потому вину за размолвку чад она, ни с кем не посоветовавшись, всецело возложила на дочь.

У отца подобного выбора не было, поэтому за порог квартиры тети Люды мы впервые ступили вдвоем: он — как наследник формальный, я — как фактический.

— Неудобно будет, — объяснял отец свое решение переписать едва унаследованную жилплощадь на меня. Разумеется, он имел в виду невозможность быстро распоряжаться квартирой на расстоянии, а идею о возвращении в Кишинев они с мамой категорически отмели, словно речь шла о переезде бывшего селянина из города назад в родную деревню.

— Хотите — продавайте, но лучше, наверное, сдавать, — осторожно, но настойчиво посоветовал отец.

Меня же волновало другое — как бы он не проболтался Лизе.

— Хочу сюрприз сделать, — уверял я его в необходимости попридержать информацию.

Отец с сомнением пожимал плечами, но Лизе так ничего не сказал. Ни полгода, ни год спустя, когда на его телефонные расспросы, более похожие на возмущение, я в очередной раз молол чушь о сюрпризе.

Не могу, впрочем, обвинить себя в полном бездействии. Скромное «Сдаю двухкомнантную квартиру», такое целомудренное в сравнении с прижимающими мое объявления, причем символически — сверху и снизу, жемчужинами сайта, так возбуждавшими меня намеками на безоговорочный интим (словно у половины города сорвало крышу на сексуальной почве) поначалу еще согревало меня надеждой. Месяца три, пока не стал стремительно иссякать поток потенциальных квартирантов, после чего оканчивавшаяся номером моего мобильного телефона строчка все больше походила на некий ритуальный долг, который я почему–то должен был исполнять перед всемирной компьютерной паутиной каждый вторник и четверг, без какой–либо гарантии результата, о сути которого я и сам уже начал подзабывать. Результат же каждый раз был один: безумные ночи с завороженной моей активностью женой и все более вялые потенциальные квартиранты, на которых даже двести пятьдесят долларов в месяц — смешная для двухкомнатной квартиры сумма — не производили такого впечатления, как сам вид квартиры: всегда, даже при включенном свете, полутемная, с крохотными комнатами и печального вида краном в ванной, совмещенной с туалетом, серая, как весь двухэтажный дом на берегу запущенного пруда. Всем подавай евроремонт — кодовое слово и нереалистичный для меня проект. Так же, впрочем, как и ремонт косметический, которым и отделывается любой здравомыслящий хозяин квартиры, накидывая цену как за пресловутый евроремонт.

Оставалась продажа квартиры, один из двух озвученных отцом вариантов и одновременно — не выход, по его же мнению. Я же почти не сомневался — Лиза будет настаивать на продаже, причем немедленной, несмотря на очевидные преимущества отсрочки такого решения хотя бы на пару лет, пока еще подрастут и без того высокие цены на недвижимость, а ежемесячные поступления от квартирантов лишь подтвердят папину правоту.

В некотором смысле я очень хорошо узнал супругу за шесть лет нашего брака. Во всяком случае, от идеи сдавать квартиру она, я уверен, легко бы меня отговорила.

— Я устала от нищеты, — говорила она менее чем через полгода после нашей свадьбы. Будто этим прозябанием она с рождения была обязана мне.

Дочь одинокой учительницы, отец которой никогда не был мужем ее матери. Серое детство без голубоглазых, как у подружек, кукол, юность — без ярких нарядов, молодость — без богатеньких кавалеров.

— Как мы будем жить? — спрашивала она.

Поначалу я еще отвечал, что–то о том, что все наладиться, но она решительно перебивала, и постепенно ее вопросы стали встречать единственно возможный ответ.

Тишину.

Как ни странно, молчание срабатывало лучше слов.

— Молчишь? — горько улыбалась жена и отворачивалась, чтобы не видеть мои так и не разомкнувшиеся губы.

Вздумай я ответить «да, молчу», не представляю, до чего бы мы с ней дошли. К счастью, я ни разу так не сказал. Я выдерживал пятнадцать минут — время от смертельной обиды жены до смирения, в котором, подозреваю, еще теплилась надежда, что мое молчание скрывает усиленную работу мозга по выходу из этого проклятия — нашей вечной бедности. С годами моя манера отвечать, а вернее, не отвечать на самые трудные Лизины вопросы стала не только привычкой, но даже своего рода психологической разгрузкой для жены. Она свыклась со мной молчащим как с чем–то необходимым, а значит, я одержал верх.

Устроил бы ее молчаливый ответ, узнай она о квартире? Я не рассчитываю на ее одобрение, как не думаю, что сдача квартиры внаем способна вызвать у нее восторг, когда вот она, совсем рядом — мечта о внезапном богатстве. Квартира на продажу в двадцати минутах ходьбы.

Пока же за квартиру приходится расплачиваться. Разумеется, отцу — ведь это он настоял на, как оказалось, мертвом варианте сдаче внаем. Впрочем, расплачиваемся и мы: пятьдесят долларов, которые они с мамой отправляют на мое имя раз в три–четыре месяца, целиком уходят на оплату коммунальных услуг простаивающей квартиры.

Свет в бывшей тетушкиной квартире я включаю только для особо придирчивых посетителей, которым вечерами, видите ли, не рассмотреть комнаты в сумерках. Воду не расходую, газ тоже, но за электричество и телефон плачу — просто для того, чтобы не отключили. Так же как и за выставляемый ЖЭКом счет, какую–то ерунду за уборку, ремонт и обслуживание дома — незаметные, даже при самом благодушном рассмотрении, виды домкомовской деятельности.

С каждым новым звонком в голосе отца все громче звенело раздражение.

— Почему не говоришь жене? — почти срывался на крик он и, как мне представлялось по эту сторону провода, краснел.

Ему было за что винить себя, и он это знал.

В конце концов, эти несчастные пятьдесят долларов в квартал могут быть потрачены на подарки внукам.

Которых у отца аж двое.

***

И зачем я только вышел из химчистки? Все ведь было понятно и так, и пока я, словно рисуя собственными следами гигантскую петлю, обходил дом, в подвале которого у меня приняли на чистку ковер, мой план не обогатился ни одной дельной мыслишкой. Да что там — вообще ни одной, кроме сожаления о потерянном времени.

А еще — опасением, что за десять минут этой необязательной прогулки ищущая квартиру девушка может решить свою проблему и без меня.

С другой стороны, это мое стремительное возвращение выглядело не с ходу объяснимым, поэтому было бы неплохо иметь про запас какой–нибудь предлог. Можно было приврать про ключ от тетиной квартиры — в конце концов, я не обязан носить его с собой — но тогда ситуация грозилась предстать в двойне подозрительном ракурсе. Ключ, как по заказу появившийся за какие–то десять минут, практически лишал меня шансов на конспирацию собственного места жительства, а я инстинктивно чувствовал, что рано называть вещи своими именами, а ковер — моей собственностью.

Так что договорились: никакого ключа я дома не оставлял, тем более, что это правда: ключ от тетиной квартиры всегда со мной, позвякивает, на равных правах с такими же звонкими соседями по связке, не вызывая и толики подозрений жены и не выделяясь среди еще полдесятка потемневших от старости ключей, которые ее муж не выбрасывает разве что из одних ему понятных суеверных соображений.

В подвал химчистки я спускаюсь с мыслью о том, что неплохо бы нахмурить брови, поэтому губы мои поджаты, а глаза, вероятно, задумчивы. Брови я все–таки хмурю, словно демонстрируя свое недовольство листку, безуспешно пытающемуся прикрыть собой — крошкой на дверном стекле — тетку–приемщицу за столом–прилавком.

ДЕВУШКА СНИМЕТ КВАРТИРУ.

На листок я щурюсь семь секунд, специально отсчитывая мгновения, достаточные, на мой взгляд, для того, чтобы женщина в синем халате не сомневалась в том, что по какой–то причине информация меня заинтересовала. А еще — убедить ее в том, что в первый раз объявление я не заметил. Открываю дверь и слышу равномерный стрекот швейной машинки, в сторону которой стараюсь не смотреть

— А мы уже отдали в чистку, — говорит приемщица, поднимаясь.

Напрасно я так конспирировался — у тетки срабатывает своя программа, в сравнении с которой даже новость о конце света не приоритет. Алгоритм ее программы прост: ни за что не возвращать двести тридцать леев, уже уплаченных мной за пока не выполненную работу.

— Меня радует ваша оперативность, — не удержавшись от взгляда вправо, замечаю я свой ковер, не сдвинувшийся и на миллиметр от стены, к которой я его прислонил.

— Я же вам говорила, будет готов через двенадцать дней, — насупившись, но не покраснев, говорит тетка.

— Да я собственно… — небрежно взмахиваю рукой я, давая понять, что не за тем вернулся. — Подушки в чистку берете?

Хмурость на некрасивом лице приемщицы смягчается, как курага в кипятке.

— Ну а как же? — с веселым возмущением отвечает она.

— У меня штук пятнадцать наверное, — вру я.

— Да хоть сто, — так же неискренне радуется тетка.

Кивнув, я разворачиваюсь и, открыв дверь, небрежно киваю на листок.

— Кстати, вам еще интересно?

— Квартира? — раздается за спиной голос тетки.

Машинка продолжает невозмутимо стрекотать.

Выдержав секундную паузу, словно чтобы набрать побольше воздуха в легкие, приемщица перекрывает шум машинки:

— Корнелия! — слышу я и, признаться, вздрагиваю.

Машинка же стихает беспрекословно.

***

Ммм, Корнелия…

Свое томительное воспоминание я разбиваю сам. Щелкнув замком собственной квартиры, тоже двухкомнатной, но с тещей, двумя сыновьями и женой, беременной третьим ребенком.

Футболка и шорты давно — и предательски — высохли, и теперь с деланной невинностью то и дело прилипают к покрывающему все мое тело непрочному клею, в который, высохнув, превратился заливавший меня пот.

— Ты где пропадал? — выпятив живот как дополнительный аргумент обвинения, выходит в прихожую Лиза. В ее голосе нет и толики беспокойства, ничего, кроме дымящегося фитиля гнева, что, впрочем, не является для меня неожиданностью: вообразив меня жертвой несчастного случая, она бы раскалила звонками мой мобильный телефон, который весь этот час, пока я с Корнелией улаживал вопрос ее заселения, послушно молчал, словно опасался навредить намечавшейся сделке. Вопрос Лизы — совсем из другой оперы: она окончательно добивает свое испорченное моим долгим отсутствием настроение, чтобы одним махом улучшить его, возродить как птицу Феникс из пепла.

А заодно и вынести мне не подлежащий апелляции приговор.

В процессе надо мной участвует вся семья. Стоит мне открыть рот, — внезапный визит в химчистку сотрудников санэпидемстанции избирается из трех более–менее правдоподобных версий в качестве основного объяснения, — как на помощь маме спешит наш старшенький, пятилетний Максим. Он уже вернулся из садика (разумеется, теща привела) и теперь виснет на моей шее, слишком остро напомнив позвоночнику о двух обрушившихся на него за последние двое суток напастях: сегодняшнем ковре и вчерашнем мешке с картошкой, спуская который в подвал, я едва не переломил хребет ударом о чертовски узкий квадратный проем, ведущий в наше продуктовое подземелье.

— Папа! — вопит сынишка, и я невольно морщусь. Два пацана в квартире и одна девчонка — если не соврал узист — в животе супруги не приучили меня к тому, что отец — это я. Подчас мне даже хочется обернуться, чтобы увидеть за спиной собственного отца. Ведь это он, черт возьми, папа, я‑то тут при чем?

С трудом оторвав от себя Максима, который все же не отстает и тянет меня, — теперь уже за руку, — в детскую комнату. В сотый, должно быть, раз посмотреть на огромную модель самолета, подарок Лизиного шефа. Самолет огромный, семьдесят пять сантиметров в длину, достоверная модель пассажирского Airbus‑320. Мне такой не по карману — я не о настоящем самолете веду речь. Поэтому моя благодарность шефу супруги имеет оборотную сторону, особенно после того, как он пообещал Максиму, небрежно, словно вытирая ладонь, гладя ребенка по голове, что аэропорт ему купит папа. Я то есть.

Аэропорт я увидел в торговом центре, застыв напротив фирменного отдела немецких игрушек. Я стоял метрах в пяти, оглядывался по сторонам, делая вид, что кого–то жду и бросал взгляд на огромную коробку с изображением здания аэропорта, взлетной полосы, трапа, всевозможных радаров и даже игрушечных носильщиков с тележками. Представив, как Лизин начальник второпях, особо не задумываясь, тычет перед засуетившейся продавщицей пальцем в первую попавшуюся на глаза игрушку, модель самолета, я отыскал посреди всего этого великолепия на коробке с аэропортом внутри то, ради чего, собственно, изображал из себя нетерпеливого ожидающего. Ценник в самом углу коробки. Аэропорт, хотя и не должен следовать за самолетами, оставаясь их надежной пристанью на земле, взял, тем не менее, недостижимую для меня высоту — на двенадцать леев больше моего месячного оклада.

Неудивительно, что теперь меня каждый раз кидает если не в пот, то в дрожь, когда я слышу слово «аэропорт», обычно в телевизоре (в нашей семье давно никто не летает), и если рядом оказывается Максим, то катастрофы не избежать. Ребенок молча застывает, будто попав под воздействие заклинания, чуть подергивает нижней губой и, наконец, разряжается наводнением из слез, одновременно обратив заплаканное лицо к первому оказавшемуся по близости взрослому. Если взрослым оказываюсь не я, эхо детской истерики все равно достигает моих ушей, расплющивает меня, как набравший вес и скорость снежный ком. Сегодня, несмотря на мою очевидную вину — необъяснимо долгое отсутствие, — история повторяется.

— Ты же обещал ребенку аэропорт! — цедит сквозь зубы Лиза.

Держу пари, теща нажаловалась. Прожужжала беременной дочери все уши и свалила из квартиры, подальше от двух основных раздражителей: моего молчания и моего слишком красноречивого взгляда. Иногда я ловлю себя на том, что готов все рассказать жене про тетину квартиру, но лишь при одном условии — сослать туда на вечное поселение тещу. Меня явно поражает избирательная амнезия, я будто забываю о том, на чьей жилплощади мы, собственно, обитаем, и не придется ли скорее нашему маленькому табору переселяться на берег рышкановского пруда, оставив, наконец, в покое мою нервную тещу.

Еще я готов поручиться, что теща соврала — никаких концертов Максим не устраивал. Сегодня, по крайней мере. Я вижу это по его глазам, они вздрагивают, как от выстрела на последнем с презрением выдавленном из себя слове жены — проклятом кодовом слове, на которое Максим не стал бы реагировать так болезненно, услышь он его с час назад.

Сейчас же наша маленькая живая бомба готова детонировать исключительно по вине супруги, что, разумеется, не убережет меня от кары. Губа Максима подрагивает, в глазах застывают, готовые политься не в три, а во все тридцать три ручья слезы, и в моей голове, как у какого–нибудь чокнутого предсказателя, мелькают картинки из ближайшего будущего: округлившийся в истошном крике рот Максима и вступающий спустя несколько мгновений с собственной партией трехлетний Олежек, который пока еще занят в большой комнате конструированием своей первой железной дороги, доставшейся, пусть и не в полном комплекте, от утратившего к старой игрушке интерес брата.

— Максим! — повышаю я голос, пытаясь предотвратить захват детской половины семьи империей слез. Сделай я то же самое на улице, за мгновение до того, как супруга заметит выехавший навстречу беззаботно разъезжающему на велосипеде Максиму автомобиль, в мою копилку благонадежного отцовства со звоном упал бы редкий золотой жетон. Сейчас же моя репутация рассыпается, как карточный домик, который, как и отношения с сыном, нужно выстраивать заново. И все из–за моментальной реакции жены.

— Не смей на него орать! — орет на меня она. Ее глаза, кажется, готовы вылететь из орбит, только бы залепить мне рот.

А еще мне кажется, что мы словно два разных человека — я и тот счастливчик, который каждый вторник и четверг превращает эту брюхастую фурию в округлую мягкую кошечку.

Долго третировать меня Лизе не удается. Из–за Олежки, хныканье которого из комнаты свидетельствует о том, что ребенок подрос достаточно для того, чтобы не во всем подражать старшему брату. Напоследок наградив меня взглядом, каким одаривает свежеиспеченная сирота фашиста, только что на ее глазах расстрелявшего всю семью, Лиза уходит в комнату, словами успокаивать младшенького, а мыслями — его будущую сестренку, которая всегда, стоит жене хоть немного понервничать, начинает выбивать дробь по внутренней поверхности ее живота.

— Я тебе куплю аэропорт, — присев на корточки, умоляю я Максима не поддерживать брата, — вот зарплату получу и куплю.

Отворачиваясь, ребенок кивает, но я все же замечаю, как из левого глаза, не удержавшись, пускается в путешествие по его нежной щечке одинокая струйка. Максиму не впервой выслушивать пустые обещания. В прошлый раз я говорил: вот съездим на море и купим. На море мы не съездили, денег на четверых не хватило. Дочку в животе, так и быть, не считаем, хотя и следовало бы: дорогие медикаменты для жены, а еще икра и мед, которые она никогда особо не любила, но без которых не может обходиться сейчас, вычеркивают значительную часть наших с ней заработков.

Да–да, наших. Жена, хотя и на седьмом месяце, все еще работает, переводит на английский и обратно и в принципе могла бы заниматься этим, не выходя из дома. Увы, ее директор, тот самый, что подарил треклятый самолет с выдвигающейся дверцой, багажным отделением и съемной крышей, открывающий вид на пассажирский салон, кабину пилотов и даже туалет, директор, заявляющийся к нам три раза в год, почетным гостем на дни рождения к жене и детям (с рождением дочери ему предстоит перейти на четырехразовый график), не отступает от своего основного правила, нарушение которого грозит немедленным увольнением даже беременным сотрудницам, увольнять которых запрещено по закону. Работать, гласит это правило, нужно исключительно в офисе, по меньшей мере восемь часов в сутки, иначе зачем, черт возьми, он этот самый офис снимает, да еще в Доме печати, дорогущем для аренды здании в самом центре города?

Постоянное напряжение в животе супруги еще и из–за этого — страдающего отсутствием гибкости, несмотря на ее положение, графика работы. Восемь часов в день — чистая формальность, ведь Лиза обычно задерживается на час–полтора, когда все уже уходят и делает то, ради чего дожидается ухода коллег — собственные «левые» заказы.

За детьми в детский сад Лиза теперь редко успевает, и я, сидя на своем офисном стуле, как на сковородке, обычно под вечер ловлю себя на том, что думаю о теще с не меньшей нежностью, чем о собственной матери. В конце концов, это мне пришлось бы ежедневно совершать невозможное, срываясь с работы, чтобы успеть за нашими мальчишками до тех пор, пока собственными слезами они не доведут до слез нянечку, вынужденно продлевающую свой рабочий день ради развлечения двух забытых родителями братиков, так похожих в эти мгновения на беззащитных сирот.

Выручает теща, презирающая меня по меньшей мере по двум причинам: из–за так и не прервавшейся бедности дочери и молчания, которым я неизменно отвечаю на ее подковырки. А еще из–за того, что Лиза, несмотря на искреннюю ненависть, все еще хочет быть со мной.

Я же большую часть времени — с девяти до семи — просиживаю в офисе, по тридцать раз соединяя шефа с такими же шефами, у которых имеются такие же, как я, офис–менеджеры, или просто секретари. Приношу кофе по утрам и чай после трех, и моя незаменимость гарантирована хотя бы расположением офисной кухни — в полуподвале трехэтажного особняка, на последнем этаже которого, словно Господь Бог, в своем кабинете над нами нависает директор, минуты которого стоят слишком дорого для того, чтобы тратить их на беготню за горячими напитками через шесть лестничных пролетов, пусть и всего лишь дважды в день. Вот и получается, что ровно в десять тридцать утра (раньше шеф не появляется), с вежливой паузой в одну–две минуты, вслед за ним в его кабинете появляюсь я, с дымящейся кофейным ароматом чашкой и сахарницей на серебряном подносе.

Лучше бы я приносил что–нибудь посущественнее чая, и не на подносе, а жене под нос. Вернее, под пузо, требующее постоянной еды. Может, поэтому я, возвращаясь с работы, и не заговариваю об ужине.

Вот и сегодня, успокоив Олежку, жена ничего такого не предлагает. Выходит из комнаты и, напрочь утратив ко мне интерес, словно уверенная, что после ее гневных тирад я непременно должен был раствориться в атмосфере, шлепает в сторону кухни, но не доходит, свернув по пути в туалет.

— Ну иди, успокой Олежку, — шепчу я Максиму и ласковым шлепком по спине отправляю его в большую комнату с запоздалым и, чего скрывать, совершенно безнадежным для пятилетнего плаксы поручением.

Сам же на носочках иду по следу жены, застыв у холодильника. Так и есть — за исключением вялых долек лимона и треугольного пакета молока с отрезанным верхом, по полкам холодильника можно катать если не шар, то уж точно теннисный мяч. Мы зависли в мертвой финансовой зоне, вне досягаемости которой — моя следующая зарплата и обещанные, но пока не выплаченные супруге «левые» деньги за уже выполненные переводы.

Я мысленно проклинаю ковер, на чистку которого мы выбрасываем по большому счету последние деньги, двести тридцать леев, ничтожную сумму, которой при разумном распределении можно было найти двоякое применение: купить сто пятьдесят граммов так необходимой беременной красной икры или растянуть на два дня покупок в супермаркете, с обязательным включением скучных, но все же необходимых хлеба, сыра и докторской колбасы.

Вспомнив о ковре, я понимаю, что неплохо бы принять душ — сейчас же, немедленно, нетерпеливо срывая с себя вонючие футболку и шорты. Не могу сказать, что особо озабочен раздражительностью супруги, проявляющейся каждый раз, когда ее обостренное беременностью обоняние отравляется не вполне приятными, но все же не убийственными для обычного человека запахами. К которым принадлежит и запах моего пота. Признаться, я вовсе об этом не задумываюсь, резко вспотев от мысли о том, что нужно срочно смывать улики.

Ведь домой я возвращаюсь не с пустыми руками. С сюрпризом — между прочим, двойным, о котором, однако, жене положено знать далеко не всю правду.

Нет–нет, никакой денежной феерии. Никакого золотого дождя, Феррари и виллы на острове. За сто долларов в месяц Феррари не купить. За пятьдесят — тем более.

— Каждую среду, — сказал я Корнелии. — Если не получится в среду, тогда в пятницу. Я позвоню заранее.

Ей, конечно, было бы удобно в субботу или в воскресенье, в дни, когда я не мог не быть с семьей. В понедельник же я задерживался на работе до восьми, чему виной были накопившиеся за выходные факсы и письма. Вторник с четвергом законно и надежно бронировались супругой, встречавшей меня в эти дни молчанием и даже улыбкой — вероятно из опасения гневом навредить эрекции.

ХОЗЯИН СДАСТ КОМНАТУ ДВУМ ДЕВУШКАМ.

По большому счету, все изменилось — проверять объявления на сайте больше не было смысла, как не было смысла их размещать. Я и не собирался, хотя, если быть с собой откровенным, мое собственное объявление давно перестало быть смыслом, поводом, по которому я посещал сайт. Я даже не могу с уверенностью сказать, видел ли его на этой неделе, так же как не думаю, что обращал на него внимание две, три недели, месяц назад. Я впитывал в себя сладострастные намерения развратных арендодателей, и эти намерения щедро вознаграждали меня повторными соитиями с беременной женой.

— В среду, — послушно кивнула швея.

Может, я был самонадеян, но мне показалось, что в ее глазах сверкнула искорка. А может, она просто радовалась выгодной сделке. Двенадцать долларов пятьдесят центов за один сеанс — совсем неплохо для нищей швеи без собственного жилья, тем более, как показал пробник, больше трех минут ей вряд ли понадобиться.

Спустив шорты с трусами, я брезгливо присел на край запыленного тетиного стола. Корнелия же без всякой брезгливости — в конце концов, ей здесь жить — сбросив с себя белую блузку и лифчик, плюхнулась коленками на пол, уборкой которого последний раз занимались, вероятно, сама тетя Люда. Одарив меня классическим взглядом мировой порноиндустрии — снизу вверх, глаза в глаза — она двумя пальцами отлепила от мошонки мой сморщившийся член и плюхнула его головкой на кончик своего языка.

***

— Хорошо, пусть будет пятьдесят, — говорю я, застегивая ремень. — Только с оплатой не задерживай.

— А ты не опаздывай. — улыбается Корнелия, вытирая рот и щеки извлеченной из сумочки бумажной салфеткой.

— Постараюсь. Четыре раза в месяц всего же!

— А кто вас, мужиков, поймет? — проводит она салфеткой по правой груди: мое семя оказалось и там, и хорошо, что она додумалась раздеться до пояса.

Когда мы оказываемся в квартире, Корнелия облегченно вздыхает.

— Жить можно, — удовлетворенно кивает она.

Полагаю, она отдавала мне должное за шикарный — исключительно из–за цены — вариант, но деревенская прижимистость все же сработала в ней, как часовой механизм во взрывчатке:

— А может, восемьдесят долларов? — без стеснения спрашивает она.

Сценарий у меня уже заготовлен, и я понимаю, что не зря кружил вокруг здания химчистки: вероятно, незаметно для меня развитие будущих событий прокручивалось на подсознательном уровне.

— Исключено, — категоричен я. — Как вариант — восемьдесят и раз в две недели обслуживание хозяина. По десятке долларов списываем за раз.

— Стирать? — словно ослышавшись, переспрашивает Корнелия. — Или готовить?

— Это город, — веско говорю я, давая понять, что отрицаю оба предположения. — Тут все так делают.

Она молча смотрит мне в глаза.

— Ты можешь отказаться — развожу я руками и поджимаю губы. — Можно в конце концов договориться только в рот. И тебе быстро и мне презики покупать не надо.

Она открывает рот, тот самый, о котором я собираюсь с ней договариваться, но я не даю ей сказать.

— Ну и, так уж и быть, пятьдесят в месяц. Это если минет раз в неделю.

Я добиваюсь желанного эффекта в тот самый момент, когда сердце начинает ныть — еще бы, ведь с минуту, после моего фразы об «обслуживания хозяина» сердце все норовит выпрыгнуть из грудной клетки ко всем чертям, совсем как человек из горящего небоскреба. Корнелия чуть слышно вздыхает и робко покашливает — достаточно для того, чтобы дать знать: она понимает, что другого выхода у нее нет.

— Духи покупаешь? — делаю отвлекающий маневр я.

— На день рождения Орифлейм купила, — оживает она.

— Забудь это дерьмо. Мне кажется, тебе Соня Рикель подойдет. Вот освоишься в столице, поймешь, что покупать. И если мы будем считать, что с тобой договорились, — я делаю паузу, но возражений не следует, — то возможно, скоро сможешь себе позволить. А может, и не придется покупать: духи женщинам обычно дарят.

Опустив глаза, она молчит, словно польщенная комплиментом.

— Но перед покупкой духов дают пробник, — протягиваю я Корнелии зажатый в пальцах воображаемый флакон. — Я же показал тебе квартиру, прежде чем ты решила, что она тебе подходит. Между прочим, если у тебя все получиться, пробник пойдет за первый раз, и тогда в этом месяце останется еще три раза.

Снова необязательно кашлянув и почти бесшумно вздохнув, Корнелия расстегивает верхнюю пуговицу на блузке.

***

Когда из бачка с шумом обрушающейся на голову крыши спускается вода, я застываю на кухне, в позе смертельно замученного жизненными неурядицами человека, верного, однако своему долгу до конца: зад — на краешке табуретки, плечи согнуты почти под прямым углом друг другу, спина походит на третью часть круга.

Из туалета жена выходит прямо навстречу мне, но будто не замечает меня. Берет из вазочки яблоко, которое считает чистым. В чем–то она права, ведь это она самолично его мыла. Правда, это случилось еще на прошлой неделе, так что яблоко успело сморщиться и покрыться, полагаю, равномерным слоем пыли да незаметными, но не менее опасными частичками средства для мытья посуды; раковина с подвесной полочкой для губки и флакона с моющим средством — от вазочки на расстоянии полусогнутой руки.

Лиза кусает яблоко и останавливает на мне взгляд ничего не выражающих, словно вырезанных из цветной бумаги глаз. Это означает — смотри, чем приходится питаться твоей беременной жене. Беда не приходит одна: она знает, что я знаю, с чем связано отсутствие тещи. Разумеется, она снова выручает нас, как это она сама формулирует, на собственную пенсию закупая продукты.

Из–за моей спины выныривает Максим и садится на руки матери, словно занимая противоположный окоп. Нет, он не голоден — детям пока ни в чем не отказывают, во всяком случае в плане еды. Но, как и все дети, Максим все понимает и уверенно играет на противоречиях между родителями. По последним сводкам боевых действия, я — плохой папа и поэтому он с хорошей мамой. Я словно оказываюсь оцепленным в темном переулке хладнокровной шпаной, а вокруг меня — жена, дети и теща, которая вот–вот вернется из магазина. Уставшая, раздраженная и без денег.

Что ж, я поступаю в полном соответствии с классической стратегией. Бью в самое слабое звено.

— У меня хорошие новости, — говорю я, и жена чуть не давится. Я подлетаю к ней и шлепаю по спине, так, что Максим начинает плакать — получилось что–то вроде подзатыльника ему.

— Максим! — ору я, но кашляющая супруга не в силах помешать мне.

Даже придя в себя, она не вскакивает навстречу снова разрыдавшемуся в комнате Олежке и даже сбрасывает Максима с колен.

— Пойди поиграй с братиком, — легонько хлопает она его по попке и, не дождавшись, пока сын уйдет, обращает лицо ко мне. — Что ты сказал?

— Ты же слышала, — говорю я, но все–таки повторяю, — все будет хорошо. Будут дополнительные заработки.

Она смотрит на меня как собачка на дрессировщика. Преданная, послушная, влюбленная.

— Как? — спрашивает она, но в ее голосе нет отчаяния, только восхищение от непонимания того, как я этого добился.

— Немного, — говорю я правду, но выглядит это так, будто я скромничаю. — Пятьдесят баксов в месяц.

— Повысили зарплату?

— А, неважно, — придав голосу усталость, взмахиваю я рукой, давая понять, что зарабатываю еще где–то, что, по идее, должно вызвать жалость к трудящемуся как паровоз мужу.

— Это же совсем мало, — соображает жена, — если дополнительная работа.

— Какая разница? — спокойно говорю я. — Главное — деньги. Скоро еще будут, — добавляю я, вспомнив, что за коммунальные услуги теперь придется платить Корнелии, а значит, можно рассчитывать на пятьдесят родительских долларов, пусть и раз в квартал.

Присев на корточки, я без сопротивления кладу Лизину руку на свою ладонь. Я глажу ее кисть с тыльной стороны, щекочу ладошку и, проскочив по запястью, с удовольствием скольжу до плеча и обратно. Потом хватаю ее за шею и притягиваю к себе. Целую в пахнущие яблоком губы, рефлекторно втягивая живот, оттого, что в него уперлась моя будущая дочь, пока еще спрятанная под совершеннейшими коммуникациями, напичканными самим Создателем в слои человеческого живота.

— Все будет хорошо, — повторяю я, глядя в глаза жены, расположенные так близко, что мне приходится поочередно заглядывать то в один, то в другой.

Внезапное счастье, которое циники, считающие любовь лишь химической реакцией, сочтут следствием гормонального взрыва, овладевает мной. Ни один пылкий оратор, ни самый красноречивый логик не смогут убедить меня в том, что мои дела не так–то уж хороши и что розовый цвет, застилающий мои глаза — всего лишь привлекательное и потому особо опасное одеяние нескончаемой черной полосы. Даже нарочито громкий, задуманный как одно из звеньев атаки против меня топот поднимающейся по лестнице тещи, вызывает у меня лишь снисходительную улыбку и, признаюсь, даже что–то вроде сострадания к напрасно утруждающей себя дополнительными усилиями шестидесятипятилетней женщине, навьюченной оттягивающими ей руки сумками с продуктами. Все вокруг — и Максим с Олежкой, к которым мы с женой отправляемся, одновременно поднявшись и не расцепляя ладоней, и пробившаяся, как травинка из снега, улыбка жены, и теща, смешно топающая за стенкой, и стоящая передо мной на коленях Корнелия, словно гипнотизирующая меня пытливым взглядом, все это — настолько очевидные доказательства счастья, что мне даже кажется лишним только что приведенное перечисление его составных частей. Я чувствую счастье совсем как солнечный свет, лучам которого охотно подставляешь себя, не задумываясь о компонентах солнечного спектра.

В мгновение, когда раздается звонок в дверь — короткий, раздраженный, как настроение тещи, — я не чувствую обычного для таких случаев угнетенной, болезненной пульсации в висках, вспомнив, что через двенадцать дней смогу удивить их обоих — жену и тещу — дополнительным бонусом, маленькой радостью маленьких людей.

Безупречной чистотой ковра. Корнелия обещала проследить.