Наконец-то сделали оповещатели. Теперь, если верить утренней рассылке — вероятно, последней, которую мы получаем одномоментно всей Конторой, — я включен в число шести счастливчиков, которым будут приходить сообщения для нашей и только нашей следственной группы.

За техническую революцию мы заплатили, надо признать, не так уж и много. Всего лишь вчерашним молчанием «Йоты», а еще — моим случившимся на глазах Розовского конфузом с новостью об убийстве Плющ. Теперь понятно, что накануне техническая служба находилась на грани взрыва от перенапряжения — по-другому, на мой дилетантский взгляд, сложнейшую операцию по перенастройке оповещателей и их рассортировке по группам, за несколько часов не осуществить. Впрочем, главные трудности технарей ожидают впереди. Как, впрочем, и нас, рядовых следователей, для которых формулировки «объединение дел» и «перераспределение полномочий» на данный момент равнозначны путанице и хаосу, и начальство не спешит убедить нас в обратном.

— Теперь мы будем получать сообщения о чужих делах, а о наших будут детально информировать третью группу. Или шестую, — усмехается Кривошапка, словно прочитав мои мысли.

Вслух я не решаюсь отозваться даже на эту нашу техническую революцию. Я не верю в то, что Кривошапка поддается перенастройке, для него провокации и доносы — такие же автоматические функции, как для теперь уже программированной «Йоты» — адресная рассылка сообщений. На всякий случай я помалкиваю, хотя накануне вечером не молчал вовсе не из осмотрительности: ощущение полного бессилия и беззащитности делают меня, как оказалось, совершенно несловоохотливым.

— Просто завал какой-то, — сказал Кривошапка.

Мы стояли над простыней, из-за которой труп певицы здесь, в паре шагов от нас, все еще казался мне чем-то немыслимым. И это после того, как я уже начинал терять счет своим знаменитым знакомцам. Кривошапка еще не отошел от разговора с Дашкевичем, ради чего он минут пятнадцать не отнимал оповещатель от уха.

— Убит замдиректора Аэрогидрадинамического института, — без запинки поделился он полученной от Дашкевича информацией. — Следы преступления пытались замести пожаром.

Я готов был согласиться с Кривошапкой. Если и это дело повесят на «объединенную бригаду», мы сами сгорим на работе, причем заживо. Просто удивительно, до чего проворные и осторожные парни собрались в Главной Конторе. Забирают дела, опьяняющие нас флюидами неизбежного триумфа, при этом исчезают, как черная кошка в темной комнате именно тогда, когда наша вера в старших товарищей как никогда нуждается в реальных подтверждениях. В такие моменты растерянность чувствуется даже в коридорах Конторы и я могу поручиться, что мне приходилось вдыхать в нем запах растерянности и испуга.

Беззащитным я почувствовал себя и прошлой ночью, когда, при освидетельствовании тела певицы, к накрытому простыней телу приблизилась ее сестра. Она была бесстрастна, или хотела казаться такой, а может, так на ее лице выглядел ужас и поделать с этим она ничего не могла. Я же думал о трех темных силуэтах, вынырнувших вслед за ней из джипа; мы с Кривошапкой, наблюдая за их приездом с третьего этажа, невольно переглянулись.

В холодный, отражающий кафелем звуки зал она вошла одна. Бледная молодая женщина, которую при желании могли подхватить под руки шесть сильных мужских рук. Свое горе она решила встретить в одиночестве; мы же, разумеется, были не в счет. Мне все еще не хотелось верить, что ее спутники не ворвутся в зал и не уложат несколькими очередями меня и Кривошапку — нас, бездарных слуг правопорядка, допустивших эту трагедию. Видимо, мой страх подпитывала усталость — когда фары джипа разрезали тусклый от фонарного света больничный двор, на часах было начало второго ночи. Закипавшее во мне нетерпение так же быстро остыло — чтобы покрыться холодным потом, мне хватило одного взгляда на три мрачные фигуры под окнами.

— Можно? — спросил Кривошапка, и я невольно вздрогнул.

В мою сторону он и не думал смотреть, а сестра певицы (вопрос был адресован ей) лишь коротко вздохнула и задержала дыхание. Начиналось самое неприятное, но мне, как ни странно, стало легче, по крайней мере, удалось отвлечься от мыслей о черных силуэтах за дверью. Я не мог отвести взгляда от лица живой Джабировой и мысленно торопил Кривошапку, который медлил, не решаясь дать врачу команду сдернуть простыню. Если старшая сестра — само совершенство, насколько же хороша покойная, подумал я и даже прикусил язык, решив, что мысли написаны у меня на лице.

Я не сомневался, что узнаю погибшую, я наверняка видел ее по телевизору, и все же не был уверен, что узнаю в покойнице лицо из клипа. По мне, так музыкальные клипы куда более разнообразные, чем мордочки блистающих в них «звезд».

Вот и теперь, глядя на сестру, я не мог подобрать для нее экранного двойника, и даже когда накидка оголило лицо жертвы, ничего не произошло: я не узнал в трупе знаменитости и почувствовал себя обманутым. Приглядевшись, я отдал должное боссам отечественного шоу-бизнеса. Даже трупная бледность Джабировой-младшей не могла скрыть одного из самых утонченных и красивых женских лиц, которые мне когда-либо приходилось видеть. На фоне покойницы ее красавица-сестра смотрелась простушкой, и я уже почти сочувствовал маявшимся в коридоре парням и определенно завидовал их выдержки. Мы с Кривошапкой, безусловно, заслуживали смерти: не сумев уберечь совершенство во плоти, теперь мы оскверняли его всеми возможными способами — от положенного по протоколу равнодушия до немыслимых страданий сестры погибшей.

Сестра, кстати, держалась безукоризненно, я же вдруг почувствовал, что на мою голову наваливается пуховый тюк сонливости.

И все же к восьми утра мы уже у Джабировых. До этого успеваю побывать дома, где тоскую об ужине и хотя бы часу сна, но вынужденно ограничиваюсь бритьем и прохладным душем. Я чувствую себя должным Кривошапке, который по дороге из морга пообещал позвонить Мостовому. Конечно не сейчас, посреди ночи, но до того, как шеф решит позвонить первым.

— Скажу, что ты был со мной, — сказал Кривошапка. — И на освидетельствовании, и на допросе родственников.

Кривошапка льстил себе и, выходит, нам обоим: провожая старшую Джабирову из «холодильника», он с трудом выпросил у нее согласие на беседу. Какой уж тут, к дьяволу, допрос?

— У нее два условия, — сказал он. — Не допрашивать мать — это раз. И еще, она не хочет оставлять мать одну, с младшей сестрой.

— Их три, что ли? — воскликнул я.

— Теперь две, — кивнул Кривошапка. — Мы договорились на восемь утра, пока мать спит. Они живут в Замоскворечье, в жилом комплексе «Четыре солнца». Я позвоню шефу, скажу, что ты был со мной в морге и что вместе поедем к Джабировым. Тебе домой нужно?

Я кивнул, и минут через сорок служебный минивэн — редкая роскошь, которой нас удостоили в связи с ночной работой — высадил меня прямо у подъезда. Куда ехал Кривошапка, я не интересовался, мне хватило его обещания вернуться к шести. Об отдыхе я, правда, тоже не помышлял: на часах было без двадцати четыре. Помывшись, побрившись и переодевшись, я намеренно отказался от кофе. Меня и без всякого кофе пугала мысль о том, что в доме убитой певицы я буду только и делать, что думать о полном мочевом пузыре. Еще я думал о Кривошапке и о том, как можно всего за пару часов проникнуться доверием к человеку, которого считал недалеким провокатором и пронырливым стукачом.

«Очередная уловка?», одернул я было сам себя, но какая-то черта была определенно пройдена. Рисуя воображаемый треугольник, по углам которого, кроме меня, располагались Мостовой и Кривошапка, я не испытывал привычного беспокойства. Утром меня ожидала конкретная работа, и мысль об этом наполняла меня уверенностью и рассудительностью. Если Кривошапка и готовил для меня ловушку, надо признаться, что расставил он ее искусно. Я уже барахтался в его сетях, не осознавая этого, совсем как какое-нибудь примитивное насекомое. Слишком хорош был Кривошапка в те сорок минут, пока машина везла нас от морга к моему дому. Неудивительно, что ему без труда удалось развязать мне язык.

— Три встречи, — сказал я ему. — Я обещал шефу три встречи. И как мне теперь быть с Райкиным?

— А что с Райкиным? — спросил Кривошапка. — С каким, с Константином? — уточнил он.

В ответ я выложил все как есть. Про Должанского, Розовского, Райкина — последний фигурировал пока лишь в качестве голоса в телефонной трубке. Я сам удивился будничности своего рассказа, словно речь шла о соседях по подъезду — людях, о которых знаешь все и одновременно ничего. Кривошапку же больше всего интересовал Райкин, правильнее было сказать, что первые два имени мало что говорили ему.

— Как мне быть? — завершил я свои откровения просьбой о помощи. — Я же уже договорился о встрече. А с этими нашими пертурбациями…

— Договорился — встречайся, — пожал плечами Кривошапка. — Не встретишься — будет хуже, это в любом случае.

Я покачал головой, демонстрируя, скорее, свое согласие, но машина уже притормаживала, вписываясь в поворот нашего двора.

— Минуту подожди, — услышал я за спиной, выходя из бусика и, обернувшись, убедился, что эту одолженную у водителя минуту Кривошапка собирается подарить мне.

Зачем еще ему надо было выходить вслед за мной?

— Я вообще не понимаю, почему он к тебе так относится, — сказал Кривошапка, захлопнув дверь. Я же невольно бросил взгляд на профиль водителя.

— Ты о ком?

— О Мостовом. Разве у нас разные шефы? — удивился Кривошапка.

— А-а, — протянул я. — А как он ко мне относится?

— Да никак! — рявкнул Кривошапка, и я вдавил голову в плечи. — Он тебя за человека не считает. Что, хочешь поспорить? — спросил он, я же старался не делать лишних движений, будто меня обдавал слюной разъяренный бультерьер. — Это что, нормальный подход к сотруднику? Тем более к начинающему?

— У него много дел, — как бы оправдывая шефа, признал я несправедливость по отношению ко мне.

Кривошапка вздохнул.

— У него мало совести, — сказал он и пристально посмотрел мне в глаза. — Почему он тебя отфутболивает на бесперспективняк? Раз за разом, а?

На тернистом слове он даже не запнулся, и я подумал, что ему и в самом деле пришлось пережить немало неприятностей, прежде чем чего-то добиться.

— Ну почему же? — не сдавался я. — По-моему, он поручает мне самые интересные направления.

— Я тебя умоляю! — искривился Кривошапка. — Не хочешь быть откровенным — не надо. Думаешь, я доносчик? — вдруг спросил он.

Не уверен, что я помотал головой, или развел руками, или сделал еще что-то, чтобы немедленно и категорически опровергнуть высказанное им предположение. Точно могу сказать одно: я совсем растерялся и не находил слов. Потому и промолчал, и это я тоже помню.

— Вы все так думаете, — сказал Кривошапка.

Не знаю, о чем он думал, но держался уверенно. Может, поэтому я лишь укрепился в своем намерении продолжать держать дистанцию.

— Я-то ладно, — сказал он. — Со мной-то что будет? Ты о себе подумай, — прицелился он в меня указательным пальцем.

Ответить я не успел, на что, видимо, Кривошапка и рассчитывал. Одним прыжком он оказался в машине, и вскоре я понял, что выгляжу нелепо, глядя вслед Тойоте Хайс, которой уже с минуту как след простыл.

Смывая с тела липкие, пахнущие застоялым потом следы ушедшего дня, я заметил, как полегчало у меня в голове. Мои мысли словно убавили в весе, или я перестал придавать им тяготившее меня значение.

Доносчик Кривошапка или порядочный человек — сути дела это не меняет, думал я. Чувствуя покалывания душевых струек по векам, я снова пересмотрел к нему свое отношение. Он просто пытался сбить меня, и, если сохранять холодную свежесть ума — а температура водопроводной воды располагала к этому, — эти пару часов, проведенных дома и, особенно, десять минут под прохладным душем я должен был воспринимать как необходимую передышку. Как возможность перегруппировать войска по ходу почти проигранного сражения — шанс, о котором полководцы могут только мечтать.

Я решил, что слишком близко подошел к огню, и сбить меня с курса не смогут и с десяток пожарных расчетов, не говоря о разбивающихся о мою кожу струйках толщиной с капроновую нить. «Второстепенный участок» — как был наивен я, внушая себе подобный бред!

Дело Карасина помогло мне проникнуть в суть метода Мостового. Я был объят пламенем этого знания, но чувствовал не ожоги, а небывалую силу. «Второстепенное направление» — это ложный след, потемкинская деревня, выстроенная шефом внутри нашей группы. Критической ситуация с убийством Карасина стала уже в начале расследования, вот только никто, кроме Мостового, этого не понял. Шеф же, думая о котором, я все чаще вспоминал одноногого Джона Сильвера (обоих, как теперь мне казалось, роднила смертельная для окружающих непредсказуемость помыслов), не видел выхода с самого начала, более того, знал, что его не существует. Можно сказать, что я просто оказался под рукой, но кто сказал, что случайности должны только карать?

Мостовой делал все как обычно, и даже очевидная сложность громкого дела не заставила его изменить привычный план следственных мероприятий. Собственно, это и было признаком капитуляции, и я недоумевал, как не заметил этого раньше.

Приходя в себя после душа, согреваюсь после прохладной воды и остывая после перегревших мой мозг открытий, я собирал воедино элементы небывалой мозаики. Вернее сказать, я поражался легкости, с которой собиралась мозаика и особенно, тому, что в ее центре оказался я сам. Шеф не подавал вида, а если и подавал, то испытывал все возможные средства — мои сомнения, унижение и разочарования, — лишь бы я не понял главного. Того, что на меня возложена Миссия.

«Второстепенное» направление было главным с самого начала. Так же, как заведомо провальным было направление «основное». Я, получается, и есть тот джокер, от которого у шефа жжет в рукаве, но при этом теплится надежда. Как он меня раскусил — вот вопрос, который озадачил меня больше, чем осознание своей особой роли в расследовании. За мной это и в самом деле водилось: лишь зная наверняка, что на меня не рассчитывают, я чувствовал себя богом.

Я не знал, получится ли у меня что-нибудь дельное, и был ли в этом уверен сам Бог, когда создавал мир. Зато я точно знал, что любой намек на ответственность — и из всесильного божества я превращусь в карлика. Повторяю: я понятия не имею, откуда об этой моей способности узнал Мостовой. И тем не менее, ему это было известно и, более того, с первых дней моего пребывания в Конторе.

Видимо, он почувствовал, как мы друг другу подходим: я и «второстепенное» направление. Какое-то время шеф словно взвешивал нас, наблюдал за нами, пока не наступило время «икс», совпавшее с делом Карасина. Расчет Мостового оправдался — в том смысле, что он рассчитывал, что наступит момент, когда ему придется полагаться лишь на меня. Лишь теперь я понял, что моя провокация в разговоре Должанским — часть плана Мостового, и то, что об этом до сих пор не знает никто из наших, даже Кривошапка, лишь подтверждает мою правоту. И, получается, правоту шефа.

Дело Карасина по силам спасти только мне, и единственное, чего мог опасаться Мостовой, произошло, к сожалению для него, этой ночью. Мне удалось раскрыть его замысел в отношении себя. Чувствовал ли я теперь себя под прессом ответственности? Ответа на этот вопрос этой ночью я не искал, может оттого, что после почти суток непрерывной работы, беготни и нервотрепок я почувствовал, что могу расслабиться.

Я сидел на диване совершенно голый, пил чай и пялился в телевизор, где правил бал лейтенант Коломбо, пожалуй, наиболее подходящий к ночному показу телеперсонаж. Мне хотелось, чтобы все оставалось так как есть и мне не пришлось бы одеваться, дивану — продолжать разваливаться, а лейтенанту Коломбо — уступать место в эфире крикливым и восторженным ведущим «Доброго утра».

Увы, мое спокойствие было недолгим. Просыпавшийся город напомнил мне о неизбежном. О сестре Джабировой, о бусике под моими окнами, о Кривошапке, а еще — об ответственности, ломающей все планы. Я почувствовал мандраж, еще натягивая трусы и представил, какой разгон ожидает нас всех, когда правда всплывет наружу. Именно, что все, что мы можем передать Главной Конторе по делу Карасина — это хаос заблуждений, главное из которых — нелепая вера Мостового в прорыв моими силами.

— Это ты зря, — качает головой Кривошапка, когда сдерживать дрожь становится мне не по силам. — У меня тоже так: если сплю меньше часа, потом трясет всего и жрать хочется. Я и не ложусь, если знаю, что не высплюсь.

Отпускает меня только у Джабировых, когда я понимаю, что потерял ориентацию в пространстве. Я уверен, что нахожусь в огромном доме, скорее, на вилле, и что над огромной шестиугольной гостиной с потолками почти невесомой высоты, находится, по крайней мере еще один этаж. На самом деле над нами еще семь этажей, мы же находимся внутри пусть и элитного, но многоквартирного жилого комплекса, внутренние масштабы которого напрочь отбивают мысль о том, что за стеной могут жить совершенно посторонние люди.

Даже хозяева квартиры выглядят игрушечными, а их в гостиной трое, и это явно противоречит планам старшей сестры. Вопреки ожиданиям, мать погибшей не спит. На диване в дальнем углу комнаты ее приобнимает за плечи младшая дочь, и эта трогательная сцена напоминает мне сюжет какой-то знаменитой и печальной картины. Старшая Джабирова стоит перед нами и, похоже, пытается укрыть меня и Кривошапку от взора матери, что, учитывая изящность ее фигуры и площадь территории, у нее выходит не важно.

— Мадзурицгон, — обернувшись, бросает она, и двое на диване сразу ее понимают.

Я, как ни странно, тоже: труднее было не догадаться, чего она хочет, когда мать с младшей сестрой послушно поднимаются с дивана. Уже в дверях, за которыми, кто знает, не скрывается ли еще более просторный апартамент, мать издает вопль. Тягучий, хриплый и слабый. Мы с Кривошапкой одновременно срываемся с места, но старшая Джабирова все равно оказывается быстрее, и первой подхватывает мать, с подкосившимися ногами которой младшая сестра не справилась в одиночку. Дальше нас не пускают, но и длительным ожиданием не оскорбляют: у захлопнувшейся перед нашими носами двери мы ждем не больше минуты.

— Простите, — едва вернувшись в зал, говорит Джабирова-старшая, и голос ее дрожит. — Присаживайтесь, прошу вас.

— Вы успокойтесь, — говорит Кривошапка. — Нам будет комфортнее, если присядете вы. Налить вам воды?

Джабирова мотает головой, но, садясь на диван, отвечает Кривошапке благодарным взглядом.

— Как представлю себе, — вздыхает она. — Похороны.

Снова вздохнув, она едва не выпускает из себя крик и испуганно озирается на дверь.

— Что вы хотели услышать? — переводит она взгляд с Кривошапки на меня.

— К сожалению, это обычная процедура, — говорю я, чуть наклонив голову. — Как, впрочем, и вчерашняя.

Я замолкаю, но на помощь — то ли мне, то ли ей, — приходит Кривошапка.

— Коллега прав, — уверенно заявляет он. — Мы обязаны с вами поговорить. Нас интересует все, что помогло бы поскорее найти убийцу вашей сестры. Может, вы заметили что-то необычное, настораживающее в ее поведении в последнее время? Не было ли угроз, звонков, странных посетителей? Необычных разговоров? Постарайтесь, пожалуйста, вспомнить.

— Нет, — качает головой Джабирова и устало откидывается на спинку дивана.

— Может, выглядела сестра обеспокоенной?

— Нет, — повторяет она, — ничего не было.

— Знаете, — не выдерживаю я, — стрелял снайпер. Он и лица вашей сестры не видел, пуля попала ей сзади в шею, вот сюда, — закидываю я руку за голову. — Это так просто: поднял винтовку, прицелился, спустил курок. Как будто болванку на станке выточил. Вас не оскорбляет, что с вашей сестрой обошлись, как с заводской деталью?

— Что вы от меня хотите? — не меняя тона, спрашивает Джабирова, и я чувствую, как моей руки касается рука Кривошапки.

— Мы понимаем ваши чувства, — пытается он спасти положение. — Но, прошу вас, поймите и нас. Нам нужно раскрыть убийство и сейчас, как никогда, важна расторопность. Это называется раскрытие по горячим следам.

— От меня вам что надо? — снова перебивает она Кривошапку. — Я же сказала: ничего необычного в поведении сестры я не заметила. Мы не заметили, — поправляется она.

— Кстати, с младшей сестрой мы сможем поговорить? — указываю я на дверь.

— Вы ничего нового не узнаете, — категорична Джабирова-старшая. — И говорить она не в состоянии. Извините.

Я разряжаюсь шумным выдохом.

— Боюсь, нам будет тяжело найти убийцу без вашей помощи, — говорю я.

— Читайте желтую прессу, — дает совет она. — Там о сестре знали больше, чем мы, ее близкие.

— А мы и читаем, — замечает Кривошапка. — Но нам, сами понимаете, нужны не только слухи.

— В последние годы жизнь моей сестры состояла из сплошных слухов, — парирует Джабирова, — Может, слышали о ее романе с Камировым? Об этом много писали.

«Камиров?», думаю я.

— Камиров? — спрашивает Кривошапка. — Из «Транснефти»?

— Вице-президент, — кивает Джабирова. — Или кто он там у них. Об их романе много писали, но… Как бы объяснить? О них так много писали, ну, про него с сестрой. Ну, что у них… Что между ними… Это было так грязно, как будто… Ну, как если раздеваешься и знаешь, что за тобой подглядывают.

Мы с Кривошапкой зачем-то переглядываемся.

— В общем, их роман был как под микроскопом, и что вы думаете? О них так много писали, что люди перестали воспринимать это всерьез. Я серьезно, — убеждающе кивает она. — Даже наши знакомые были уверены, что вся эта шумиха — всего лишь реклама, пиар сестры. А вы говорите — слухи.

— Так у них был роман? — спрашиваю я.

— Роман?! Да он начал бракоразводный процесс, при том, что его супруга — тоже не девочка с улицы. Генеральская дочь — он благодаря ей-то и выбился в люди. Да он здесь, в этой комнате, сколько раз бывал, сидел вот на этом диване, — бьет она по обшивке и вдруг сотрясается в беззвучных рыданиях.

— Воды, — шепчет Кривошапка и присаживается рядом с Джабировой.

Я же, повертевшись, не нахожу в огромной и, как только теперь замечаю, почти пустой комнате, ничего, что напоминало бы стакан, графин или в лучшем случае кран.

— Не надо воды, — всхлипывает Джабирова, которую осторожно держит за локоть Кривошапка. — Я в порядке.

Всхлипнув громче обычного, она действительно успокаивается.

— Писали, конечно, и глупости. Что знаменитой она стала через постель. Вы Дробыша знаете? Да, — кивает она в ответ на мой кивок, — ее продюсер. Якобы с ним.

— Ну, это про всех судачат, — говорит Кривошапка.

— Про всех, — соглашается Джабирова. — Но на самом деле… На самом деле у них тоже было, — выдыхает она.

— А как же…

— Да-да, — кивает она озадаченному Кривошапке. — Просто отношения у них возникли после того, как у сестры уже все было. Песни, концерты, популярность. Это на самом деле секрет, даже мама ничего не знала об этом ее увлечении.

— Ариза вам сама рассказала? — спрашиваю я, но Джабирова лишь усмехается.

— Я достаточно видела их вместе, чтобы заметить, как они общаются. Как изменилось их общение.

— Вы думаете, больше этого никто не замечал? — настаиваю я.

— Я сестру понимала, как никто другой. У нас часто так бывало: начинаем одновременно говорить, и говорим об одном и том же. И одинаковыми словами, представляете? Так что, — она улыбается печально и криво, — сейчас я тоже мертва.

В комнате повисает пауза, а вместе с ней тишина; даже из-за закрытой двери не доносится ни звука.

— Дробыш — он был уже после Камирова? — уточняет Кривошапка. — Или до?

— Одновременно, — говорит Джабирова. — Даже не представляю, как она собиралась выкручиваться. Она же еще с Файзулиным встречалась.

— С футболистом? — хмурится Кривошапка.

— С футболистом? — переспрашивает она. — С каким еще футболистом? С банкиром. Он — большой человек в этом… в ВТБ.

— Так, — бросает на меня растерянный взгляд Кривошапка.

— Вы не пытались поговорить с ней? — спрашиваю я. — Объяснить, что так неправильно, ну и тому подобное. Все-таки вы — старшая сестра. И потом, — добавляю я, чувствуя, что лезу не в свои дела, — вы сами говорите, что думали с сестрой одинаково.

— Это было невозможно, — качает Джабирова головой. — Мы живем в Москве только благодаря Аризе. Она не спрашивала нашего мнения, все делала, как сама считала нужным.

— Никто из вас не работает? — говорит Кривошапка.

— Почему же? Я учусь.

— Где?

Оказалось, в Высшей школе дизайна, которая почему-то называется Британской, при том, что находится в Москве. Сейчас ей двадцать, и все, на что она рассчитывала, поступая на учебу, это место дизайнера в престижном рекламном агентстве. Учебу оплачивала Плющ, она же финансировала обучение младшей сестры в платном лицее с уклоном на финансы и иностранные языки.

Самообладание старшей сестры не способно ввести меня в заблуждение. Я так и вижу, как сестры и мать упаковывают вещи в большие картонные коробки — их, разумеется, поставят в центре гостиной. Я не провидец, но будущее этой семьи для меня — открытая карта. Старшая сестра переедет на съемную квартиру в Ясенево или Мильково, мать и младшая сестренка вернутся в Дагестан, где в ближайшие годы смогут не думать о голоде и нужде. По крайней мере, пока не иссякнет финансовое наследие популярной певицы, включая доход от продажи дорогой квартиры в центре Москвы.

Кроме Джабировой-старшей и ее туманным будущим дизайнера семье не на кого рассчитывать: отец трех сестер, если верить нашей собеседнице, ушел из семьи, когда старшей сестре было четырнадцать, столько же, столько сегодня младшей, и нет никаких сведений, подтверждающих, что он до сих пор жив. Узнав об этом, я коротко гляжу на Кривошапку и могу побиться об заклад, что он ждет моего взгляда. Он так же заботливо смотрит в лицо Джабировой, ловит каждое ее слово, но его обращенный ко мне профиль — это радар, принимающий от меня сигналы и излучающие ответные символы. Расшифровка и без того понятых мной сообщений происходит уже в бусике, когда мы, зевая, мчимся прочь от жилого комплекса «Четыре солнца».

— Надо пробить этого Джабирова, — откинув голову на подголовник, говорит Кривошапка. — Как бы не террорист.

Внутренне соглашаясь с ним, я ничем не выдаю своего согласия и вообще, мало что понимаю. Не глядя на часы, я даже не в состоянии определить, есть ли еще время до начала рабочего дня или в московские офисы уже успели отойти от аромата пары чашек утреннего кофе. Помню лишь, что в двенадцать у меня обед с Райкиным — «пораньше, пока нет зноя», как объяснил он сам выбор времени, и я не нашел верных слов, чтобы напомнить ему, что в полуденная жара этим летом особо безжалостна к москвичам.

Встречу Райкин назначил в ресторане «Архитектор», к которому я приближаюсь спортивной походкой — еще не бегом, но уже не шагом. Его я замечаю сразу, да его и тяжело не узнать. Уже вбегая на ресторанную террасу, я бросаю взгляд на часы. До полудня еще восемь минут, но ноги все равно несут меня вперед, словно я и в самом деле опоздал, и не на восемь, а по крайней мере на восемнадцать минут.

— Я так и понял, что это вы, — быстро говорит Райкин, пожимая мне руку.

— Решил, что опаздываю, — словно оправдываюсь я за свое сбитое дыхание.

— Я сам пришел минуту назад, — объясняет он, — и вы следом. Значит, следили. Значит, следователь.

Мы смеемся, и я, приложив руку к груди, кланяюсь, словно благодарю его за комплимент.

— Попробуйте «Органическую архитектуру», — советует Райкин, когда мое знакомство с меню начинается с самого начала уже в третий раз.

— Это где? — перелистываю я страницы, стараясь выиграть время и мысленно подсчитать содержимое кошелька.

— Страница… четыре, — говорит Райкин и пару мгновений спустя я облегченно киваю.

Моему собеседнику хватило такта предложить мне не самое разорительное блюдо. Я сразу расслабляюсь — кто знает, может разговор принесет мне не только очередное разочарование?

— И ягодный морс, — говорю я официанту и добавляю, обращаясь к Райкину, — спасение от жары.

— Пожалуй, вы правы, — ухмыляется он, и мы заказываем графин морса на двоих.

— Заранее прошу прощения, — говорю я, когда официант уходит, — за, возможно, неприятные вопросы.

— Может, приятность обстановки компенсирует неприятность вопросов, — все еще улыбается Райкин. — Но если серьезно, — становится серьезным он, — событие, конечно, чудовищное. Повесить человека… Средневековье, честное слово.

— Повесить? — удивляюсь я. — Его же…

Я не успеваю закончить: повешенный артист Браун всплывает в моей памяти и между мной и Райкиным — как символ нашего недопонимания.

— Я, видимо, не предупредил, — тихо говорю я, — не помню, говорил вам или нет, по какому я делу. Столько, знаете, всего, — взмахиваю я рукой, словно обмахиваюсь веером.

Райкин молча наклоняет голову, и мне кажется, что больше всего ему хочется исправить свою ошибку: попросить меня показать документы.

— Я по делу журналиста Карасина, — выпаливаю я, пока контакт между нами еще не окончательно потерян.

— Ах вот оно…

— Да, — говорю я.

— Понятно, — говорит он, и у него на лбу собираются тяжелые складки.

Я же пытаюсь вспомнить наш разговор по телефону, но совершенно не помню своего голоса и, как не печально, собственных слов.

— Действительно, с чего я решил, — оживает он, но в его голосе я улавливаю дрожащие нотки.

— А, кстати, с чего вы решили? — оживляюсь и я.

— Ну как же? — удивляется Райкин. — С Брауном мы даже работали вместе в одном спектакле, а о существовании журналиста Карасина я узнал уже после того, как он, извините, перестал существовать.

— Странно, — говорю я. — То, что Карасина почти никто не видел, меня уже не удивляет. Но вы первый человек из тех, с кем мне довелось общаться и кто о Карасине даже не слышал. Я ничего не путаю? — уточняю я.

— Ничего, — подтверждает Райкин. — Я совершенно не осведомлен в театральной критике и не понимаю, для чего она нужна.

— Вы не читали его статей, — утверждаю за него я.

— Да при чем тут он! Я вообще не читаю критики.

— Совсем? — не отстаю я. — Это принцип такой?

— Принципа никакого нет, — говорит Райкин, пока один официант наливает нам морса из ласкающего взгляд запотевшего графина, а другой раскладывает блюда. Вспомнив о сутках бессонницы и часах без еды, я решительно вооружаюсь вилкой и ножом.

— Принцип — это когда не читаешь кого-то одного, — жуя, говорит Райкин. — Мне же все равно, что все они пишут.

— Я думал, артистам нравится, когда о них пишут, — вспоминаю я лекцию Должанского. — Причем, не обязательно хорошее. Когда говорят — тоже нравится. Это же реклама, разве не так?

— Обо мне чего только не болтали, — взмахивает вилкой Райкин. — С самой юности. «Не в папу красотой» — пожалуй, самое лестное определение. Я, еще когда начинал, решил, что ничего читать не буду. Ни про себя, ни про других. И о его гибели ничего не могу сказать. Конечно, — трясет он головой, — мне по человечески жаль, и я сочувствую его близким. С другой стороны… Вам жаль детей, погибших в Таиланде при цунами?

— Детей? — удивляюсь такому повороту я.

— Хотя бы детей, — пожимает плечами он. — Их же тогда тысячами смыло волной. Маленьких детишек десятиэтажной волной — разве это не конец света?

Мои челюсти перестают двигаться, вилка зависает над тарелкой.

— Нет, серьезно? Вы видели эти фотографии? Ту, на которой между пальмами торчит детская ножка? А съемка с вертолета? Море грязи, ветки, бревна, доски и как бы между прочим, трупик ребенка. Ему годика четыре было, не больше. Как вы думаете, о чем думал фотограф, когда нажимал на затвор, или на что там они, фотографируя, нажимают? Я не знаю, кто хуже. Фотограф, у которого не дрогнула рука, или читатели, у которых не кольнет в сердце от такого зрелища. Ну грязь, ну трупик — ну так цунами же! Никто не будет плакать, разве не так?

Я не свожу глаз с рук официанта, подошедшего к нашему столику для пополнения запаса салфеток.

— Я вам испортил аппетит, — говорит Райкин, — Простите.

— Нет, что вы, — возражаю я и для убедительности отправляю в рот кусочек помидора. — Просто не совсем понял, к чему вы ведете.

— Сам не знаю. Люди равнодушны к судьбам остальных людей — вот, наверно, к чему, — расшифровывает Райкин и отпивает морса. — И в этом, как ни странно, спасение для человечества. Мы все посдыхали бы от горя, если думали о каждом ребенке, которого волна уносит в океан. Свои дети — это, конечно, святое. Только при чем тут судьба человечества?

— Ну, это понятно.

— Ну, тогда вам будет нетрудно понять мои ощущения от гибели Карасина. Как минимум, не должно удивить мое равнодушие.

— Вам его не жаль?

— Жаль, — быстро отвечает Райкин, — но не больше, чем таиландских детей. Как может быть жаль человека, о котором даже ничего не знал? Вот Браун… Все никак не могу отойти.

Не зная, что ему посоветовать, я выпиваю полстакана холодного морса и сразу чувствую, как в от горла к носу несутся легкие мурашки, верный признак скорой простуды. Спасительное решение приходит мгновенно: я делаю глубокий вдох носом, и раскаленный воздух выжигает все на своем пути. В том числе, надеюсь, и инфекцию.

— И всего-то, в одном спектакле вместе были заняты, — вспоминает Райкин. — «Косметика врага». Была такая постановка, мы ее делали совместно с театром Пушкина. Я играл главную роль, а Браун… Браун — одну из небольших ролей. И все равно, — он вздыхает, — это тяжело осознавать.

— А знаете, — в свою очередь вспоминаю я, — Карасин не очень любил театр Пушкина. И о покойном Романе Козаке отзывался, мягко говоря…

— Меня это не интересует, — перебивает Райкин и начинает нервно резать мясо. — И давайте больше не будем о критиках, критике и критиканах. С Романом у меня связано слишком много творческих воспоминаний, а утрата слишком свежа, так что прошу вас — не нужно об этом.

— Хорошо, — соглашаюсь я. — Не будем.

Некоторое время мы едим молча, и я впервые улавливаю звуки джаза, доносящиеся из глубины террасы. Когда убили Карасина, в ресторане тоже играл джаз — может, джаз лучше других музыкальных жанров способствует пищеварению?

— Козак был великаном, — вдруг говорит Райкин.

Поостыв, он, видимо, вспомнил, что здесь, в ресторане «Архитектор» он не дает интервью, а я — не журналист «Московского комсомольца».

— Великаном в творческом смысле, — уточняет он. — Беда в том, что все вокруг не видят дальше своего носа. Поэтому и великанов, вроде как не видно. Но они же есть! Рома был одним из них. Знаете, — направляет он на меня вилку, — кто опаснее всего для великана?

— Наверное, еще больший великан, — предполагаю я.

Райкин лишь грустно ухмыляется.

— Если бы, — говорит он. — Битва титанов — это самое важное для любого процесса, это и есть развитие. И неважно, о чем речь — о театре, литературе, или даже о политике. Когда Мейерхольд бросал вызов Станиславскому, несмотря на то, что был его учеником, это и был прорыв, это был гигантский скачок в развитии. Для их обоих и для русского театра в целом. А сейчас что? Мельтешение карликов. Вот их нашествие и есть самое страшное для великанов.

— Кстати, мне Марк Розовский интересную версию рассказал, — говорю я и выкладываю все, что узнал об антисемитизме Карасина.

Райкин слушает, как мне кажется, невнимательно. Ковыряется в тарелке, бросает взгляд за соседние столики и лишь врожденное воспитание не дает ему возможности взглянуть на часы. Я же становлюсь все менее убедительным. До меня доходит, что Райкин имеет полное право обидеться на меня, но он молчит, и я еще больше путаюсь в словах.

— Что и требовалось доказать, — резюмирует Райкин, когда я замолкаю, и вытирает салфеткой рот. — Вот поэтому я и не читаю критику. Светская дурь, как метко выразился Бен Элтон. И вообще, кто решил, что критика — это произведение на свет вместо рецензий потоков сознания, образов и любования собственным слогом? Это ж как надо деградировать, чтобы регулярно читать всю эту околесицу?

Я тоже подношу салфетку к лицу и оглядываюсь в поиске официанта. Сам виноват: своим большим экскурсом в разговор к Розовским я дал собеседнику понять, что обсуждать нам больше нечего. Да я и сам знаю, что это так. Я даже не уверен, что сейчас удобное время для доклада Мостовому о нашей встрече. Не ждет ли меня, вместо нескольких часов выстраданного сна, очередная порция упреков, тупиковых вопросов и унизительных намеков? В конце концов, Контора переживает непростой период разрыва привычных связей, и почему бы в качестве наиболее подходящей моменту тактикой не избрать воздержание от прямых служебных обязанностей?

Другой вариант — вообще не попасть на работу, и я с удовольствием наблюдаю, как водитель, молдаванин с лицом глиняного цвета, что-то вполголоса бормочет на своем языке, безуспешно пытаясь перестроиться в левый ряд и с ненавистью поглядывая аварийные огни джипа, застрявшего перед нашей маршруткой.

Я верчусь на своем сиденье, словно устраиваюсь поудобнее перед началом киносеанса. Увы, зрелище оказывается недолгим и отрезвление, как это бывает, бьет наотмашь и сразу по обеим щекам: с Мостовым я сталкиваюсь на пороге Конторы.

— Вернусь, сразу ко мне, — командует он, но застывает в дверях, о чем-то задумавшись. — Хотя нет, давай сейчас. Я наберу тебя.

В своем кабинете я кручусь, не понимая, что должен делать: включать компьютер, выпить воды, или просто убить минуту, стоя у окна и дожидаясь, пока шеф соизволит поднять трубку. Ожидания вновь обманывают меня: Мостовой заявляется собственной персоной.

— Слушай, — присаживается он на край моего стола, пока мои пальцы нервно ощупывают подоконник за спиной, — выручай.

Я замираю, не ожидая, однако, от просительной интонации шефа ничего хорошего. Напротив, мои нервы взвинчены до предела.

— Завтра, — чеканит он, — на Первом канале. Программа Малахова. Нужно пойти.

Я несколько раз размеренно киваю, демонстрируя осознание ситуации и полное непонимание того, чем я могу помочь.

— Тебе, — уточняет задачу Мостовой. — Тебе нужно пойти.

— Сергей Александрович, — позволяю себе неуставное обращение я.

— Это приказ, Сергей Александрович! — отрубает Мостовой. — Программа по поводу всех последних убийств. Карасин, Браун, Джабирова… Ты уполномочен говорить только по делу Карасина — это, надеюсь, ясно? Можешь сказать, что, кроме бытового убийства следствие рассматривает версию убийства по профессиональным мотивам. Если начальство заинтересуется, что-нибудь потом придумаем. Ты ведь нарыл что-то, так?

— Конечно, — взбадриваюсь я, — я как раз…

— Потом-потом, — поднимает ладонь шеф и быстро смотрит на часы, — в три совещания у Бастрыкина, так что давай о главном.

Я глотаю слюну, а вместе с ней, возможно, последнюю возможность представить мою провокацию в разговоре с Должанским в нужном мне свете. Не как очередное подтверждение собственной профнепригодности, а в качестве допустимой формы психологического давления и, само собой, как свежую идею, достойную по меньшей мере обсуждения.

— Никаких подробностей, — категоричен Мостовой, — никаких имен, допрошенных тобой ли или другими членами группы. В то же время постарайся сделать так, чтобы все поняли: мы знаем намного больше, чем можем озвучить. Будь расслабленным, чуть усталым, но уверенным — это внушает людям спокойствие. Каверзных вопросов обещали не задавать, но и без сенсационности, сам понимаешь, это телевидение на хер никому не сдалось. Обещают, что другие постараются: там будут звезды, вот пусть они и создают шум. А представители закона будут в этот бардак вносить степенность и порядок. Вопросы есть?

— Есть, — говорю я. — Товарищ полковник, почему я?

— Мне, что ли, прикажешь ехать?

— Есть же пресс-служба.

— Следователь им нужен! — снова бросая взгляд на часы, встает со стола шеф. — Не мне же ехать? Разве не видно, что происходит? Я за последние двое суток спал часа три, наверное. Скоро вообще не буду, да и вы все тоже.

— Я понимаю, — вхожу в его положение я, — но есть же Дашкевич, Кривошапка…

— Давай откровенно, — щурится Мостовой. — У кого из наших сотрудников больше всего работы?

— Ну…, — мнусь я.

— Хорошо. А у кого меньше всех? Если честно?

— Товарищ полковник…

— Знаю, знаю, — кивает он. — И про сестру Джабировой, и про то, что ты только что от Райкина. Как, кстати, он?

— Нормально, — поражен я.

Перед глазами у меня плавают черные точки, а в воображении улыбается Кривошапка. Ничего не поделаешь: в природе не бывает временных стукачей.

— Ну и хорошо. Завтра доложишь.

— Мне же на телевидение идти.

— Так вечером же. А я про утреннюю летучку.

Подняв брови, я решительно откашливаюсь.

— Товарищ полковник, есть просьба.

— Ну?

— Не сплю вторые сутки. Опасаюсь подвести следственную группу и весь Комитет.

Мостовой пристально рассматривает мое лицо.

— Ладно, — говорит он. — Завтра на работу можешь не выходить. Езжай домой, выспись, сходи к парикмахеру, в массажный салон…

Посмеиваясь, он пожимает мне руку. Крепче чем обычно, я же еще больше погружаюсь в смутные ожидания. Что-то не сходится, ведь отправляя меня на эфир, шеф подает ясный сигнал и значит, мое направление становится основным, а может, и единственным. А может, все совсем наоборот, и вне моего поля зрения остается реальная работа и фактические результаты, достигаемые силами тех, у кого нет времени шататься по телевизионным павильонам.

Единственным доступным способом отвлечься остается Интернет, но и в Сети меня повсюду подстерегают знакомые тени. На Газете. ру новость дня — обращение членов Общественной палаты к президенту с призывом обеспечить правопорядок в стране. Подписались, как я понимаю, далеко не все, но и без большинства список внушительный: Марат Гельман, Павел Гусев, Александр Калягин, режиссер Лунгин, музыкант Самойлов, а всего — двенадцать человек. Цитируют, однако, лишь одного из подписантов, вернее, одну, теледиву Тину Канделаки.

«Если бы меня спросили, что я думаю обо всех этих убийствах, я бы долго не думала. Господин президент, мне не хочется жить в такой стране, вот что я бы ответила».

Фразу Канделаки я копирую в отдельный файл и записываю его в папку компьютера с материалами по делу Карасина. Немного подумав, создаю еще один файл с непроверенной — так пишет Газета. ру, — информацией о заявлении Гельмана в милицию по поводу анонимных угроз, якобы зачастивших на его электронный адрес. Здесь же — заявление ГУВД Москвы, которое не подтверждает информацию о том, что актер Галкин, умерший несколько месяцев назад, был заодно ограблен.

Наше ведомство тоже не безмолвствует. От имени Главной Конторы опровергается связь гибели при пожаре ученого с убийствами Карасина, Джабировой и Брауна. «Нет никаких оснований связывать убийство заместителя директора Аэрогидродинамического института с этими убийствами. Более того, нет оснований связывать эти три убийства между собой», приводит сайт слова Маркина.

— Ну, как вахта?

От неожиданности я моментально сворачиваю окно сайта. Влетевший в кабинет Дашкевич смотрит на меня с веселым любопытством, и я готов поспорить, что, в отличие от меня, за его спиной не нависает тяжелая тень бессонной ночи.

— Какая вахта?

— Круглостуточная, какая же еще?

— А, это, — понимаю я. — Да ничего толком не узнали.

— Кривошапка уже рассказал. Кстати, защищал тебя перед шефом, сказал, что ты после всего еще и к Райкину поехал. Как, кстати, он?

— Райкин? — не перестаю удивляться я. — Да тоже ничего примечательного.

— Не причастен? — улыбается Дашкевич, и я ухмыляюсь в ответ.

— Это нормальная работа, нечего сопли распускать, — говорит Дашкевич и вдруг, подняв глаза к потолку, тычет в него пальцем: мол, «жучки». — И Кривошапка совершенно прав, — добавляет он, моргнув мне и не повышая голоса.

— Да, наверное, — сдержанно отвечаю я, но Дашкевич уже вовсю кривляется, давая понять, что больше не намерен разыгрывать комедию и потому нам лучше покинуть кабинет.

— У тебя что на сегодня? — бросает он мне уже в коридоре.

— Я сегодня блатной, — улыбаюсь я. — Шеф разрешил отоспаться перед завтрашним эфиром?

— Перед чем?

— Меня откомандировали на программу Малахова. Он что, не сказал?

— Н-нет, — кажется озадаченным Дашкевич. — Гражданин начальник не перестает удивлять.

— Да я и сам…

— Я не об этом, — перебивает Дашкевич. — Утром, казалось, готов был тебя уволить, а теперь — прямой эфир. Точно в этой суматохе начальство совсем голову потеряло.

Вздохнув, он останавливается, чтобы пропустить меня через служебный выход.

— Посмотрим, что даст вся эта перестряска, — говорит он уже на улице, — Хотя…

— А ты, кстати, в какой группе?

— Перебросили меня, — закуривая, щурится он то ли от дыма, то ли от яркого солнца, — занимаюсь личными контактами Брауна. Там, кстати, странная история с невозвращенным кредитом. Заметил? — кивает он на пустующую стоянку, обычно сверкающую, как начищенные черные туфли, блеском черных начальственных автомобилей. — Все у Бастрыкина. А тот, как из Кремля приедет, сразу на ковер вызывает. Его тоже по нескольку раз в день вызывают. На самый верх — вместе со всеми силовиками, с Лужковым, в общем, как и было сказано, ситуация не из приятных. Пройдемся? — поворачивается он ко мне.

Я киваю, и минуту спустя из ворот Конторы мы выходим на раскаленный асфальт тротуара, и проносящиеся мимо машины обдают нас клубами горячего воздуха.

— А что там за кредит? — первым нарушаю я молчание.

— А, — небрежно машет Дашкевич, — так, мелочевка. В общем, он покупал автомобиль. Ленд ровера последней модели ему не хватало. В общем, актеришка оказался дешевым понтовщиком. Нормально, да? Купил машину в кредит, ну и, само собой, просрочил выплату по кредиту. Звезда!

Он издевательски широко разводит руками.

— Лично, — хватает меня за рукав Дашкевич, — лично ездил к одному из вице-президентов банка, хотя собирался, как я понимаю, к президенту. Тот, к счастью для Брауна, оказался неравнодушным к кинематографу, и все завершилось хеппи-эндом. Долг Брауну простили.

— Так, — не понимаю я, — и в чем же загвоздка?

— По официальным документам Браун до сих пор числится должником, — объясняет он, доставая из кармана «Йоту». — Лишь сегодня утром я выяснил, как все было на самом деле. Теперь задача — представить дело так, будто я буду выяснять это до конца сегодняшнего дня. Оптимальный вариант — до завтрашнего обеда.

— Хочешь потянуть время? Есть реальные зацепки?

Но Дашкевич уже прикладывает оповещатель к уху и поворачивается лицом к проезжей части.

— Да! — кричит он в трубку. — Ну конечно готов! Ты где? Откровенность за откровенность, — так же внезапно поворачивается он ко мне, пряча телефон.

— В смысле?

— К блядям поедешь?

Мы одновременно застываем, и по лицу Дашкевича я вижу, что он не шутит. Напротив, он ждет моего скорейшего ответа.

— Откровенно? — спрашиваю я.

— А разве на такой вопрос можно по другому? — отвечает вопросом на вопрос он. — А вот, кстати, и Гена.

Дашкевич наклоняется к припарковавшемуся у обочины черному мерседесу, у меня же не остается времени придумать достоверное объяснение того, что общего у Дашкевича с оснащенного мигалкой красавца на колесах. Обычно на таких передвигается кто-то из большого начальства: у машины комитетские номера, но она явно не из нашего гаража.

— Кстати, — говорит он мне, постукивая пальцами по крыши автомобиля, — если тебе недостаточно откровенности, то могу сказать, что нашему Багмету — теперь уже точно крышка.

Я молчу, бросая быстрые взгляды по сторонам.

— Информация верная, — улыбается Дашкевич, — из первоисточника, — говорит он и, собрав пальцы в кулак, постукивает по крыше так, что звук наверняка сотрясает салон изнутри. — Ну что, определился? — кричит он, как мне кажется, на всю улицу.

На заднем сиденье я оказываюсь почти что против собственной воли, и тем не менее, быстро прихожу в себя.

— Сергей, — протягиваю я руку водителю.

— Чижов, — цепляется он пальцами за мои пальцы, не отрывая взгляда от лобового стекла.

— Геннадий Викторович Чижов, — оборачивается ко мне с переднего сиденья Дашкевич, — личный водитель товарища Попенко, заместителя начальника службы безопасности Следственного комитета при Генпрокуратуре Российской Федерации. Попенко — гандон! — кричит он в решетку кондиционера на передней панеле.

— Да нормальный мужик, — лениво отвечает Чижов и удостаивает меня взгляда из зеркала. — Не ссы, машина не прослушивается.

— Я уже понял, — киваю я зеркалу. — Кстати, кто-нибудь в курсе, маячки в оповещателе — это туфта или как?

— Йоху! — радостно кричит Дашкевич и лупит ладонями по «торпеде», — большой брат следит за тобой!

— Много чести, — так же невозмутим Чижов. — Маячок есть только на одной машине. И лишь для того, чтобы в случае необходимости, прийти на помощь главному, — и он тычет указательным пальцем в обшивку потолка.

— Кстати, о маячке, — вспоминает он и тычет пальцем в прикрепленный на стекле оповещатель, на вид — точно такой же, как у меня и у Дашкевича.

Я неслышно усмехаюсь, ведь это и в самом деле весело — наблюдать, как посредством мобильной связи водят за нос собственную супругу. Чижов великолепен: он уверяет жену, что задержится на пару часов, и это выдает в нем знатока женской психологии. Правда грозит срывом всей операции, поэтому Чижов справедливо решает, что лучше отзваниваться всю ночь, или сделать вид, что находишься вне доступа, чем заранее испортить себе праздник, объявив жене, что домой заявишься лишь утром.

— Бабу не обманешь, — говорит он нам после того, как заканчивает врать. — Ей не правда нужна — надежда.

За окнами машины проносятся улицы Одинцовского района, и я почему-то пугаюсь, вспомнив, что скоро Барвиха. Впрочем, возможная встреча с начальством нам не грозит. Мы останавливаемся в Лесном городке, во дворе новостройки на улице Энергетиков, и пока Чижов закрывает машину, а Дашкевич названивает проституткам, я работаю грузчиком — везу на девятый этаж два тяжеленных пакета, которые всю дорогу ехали за моей спиной, прямо в багажнике мерседеса.

Шлюхи еще не подъехали, и мы не спеша распаковываем пакеты, выкладывая их содержимое — выпивку, овощи, фрукты, нарезки — на кухонный стол. Туда же летят три пачки презервативов, вызывая у меня противоречивые ожидания: мне кажется, что этого не достаточно, но я не уверен, что все они пойдут в дело. Квартира мне нравится с первого взгляда, как, впрочем, бывает со всеми квартирами, которые снимаешь для встреч, о которых не должна знать жена. Жены у меня уже нет, платить за квартиру не надо, к тому же здесь я впервые, поэтому новизна чувств и предвкушение разнузданной ночи выплескиваются из меня, как пиво «Гинесс» из нагревшихся в дороге банок.

Долго расслабляться нам не дают: одновременно раздаются сразу два звонка. Один из оповещателя Дашкевича, а еще один — из прихожей, и я улыбаюсь оттого, что входная дверь дает о себе знать мотивом «Капитан, капитан, улыбнитесь!». Выскочив на балкон, Дашкевич закрывает за собой дверь и терпеливо бубнит в трубку, и этого достаточно, чтобы понять, что звонит ему Мостовой. Чижов торопится в коридор, открывать дверь, я же, оставив три початые банки на столе, быстро складываю остальное пиво, а заодно, две бутылки шампанского в морозилку, и останавливаюсь лишь тогда, когда руки доходят до трех бутылок виски. В свои тридцать три года я все еще не в курсе, имею ли право подвергать восемнадцатилетний «Чивас Регал» испытанием низкой температурой.

Девушек оказывается трое, и от этого я сразу испытываю скованность и уже почти инстинктивное стремление к наименее ответственному выбору. Что мне, кстати, сегодня не грозит: все три — невероятной аппетитности красотки.

Тем не менее даже полстакана теплого пива дает о себе знать. Я сразу западаю на одну из девушек, брюнетку с черными и раскосыми — из-за стягивающего сзади волосы хвоста, — глазами, которую я про себя нарекаю Аленой Хмельницкой. Что-то в ней есть от этой актрисы, фотография которой пару раз попадала мне на глаза за те пару недель, что отечественный театр так прочно и неожиданно вошел в мою жизнь. Шлюха, однако, явно моложе настоящей Хмельницкой — ей на вид не больше двадцати двух. Значит в паспорте — не более восемнадцати, успеваю подумать я, прежде чем Чижов представляет меня девушкам. Те, в свою очередь, представляются сами. Высокую рыженькую зовут Вероникой, грудастую блондинку — Леной, а «Хмельницкую», как оказалось — Аней.

— Ну что, отпразднуем пополнение наших рядов? — потирает руки вернувшийся с балкона Дашкевич и радостно кивает мне.

Не припомню, чтобы после разговора с Мостовым, даже самого безоблачного, во мне пульсировала хотя бы половина теперешнего жизнелюбия Дашкевича. Но долго размышлять мне не дают, и уже через десять минут я полностью теряю способность переживать, а еще через полчаса — отличать виски от пива. Я тороплюсь напиться, словно и в самом деле хочу как можно скорее сойти за своего. Мы много смеемся и болтаем, но вскоре я понимаю остальных без слов, иначе как объяснить тот факт, что едва мне стоило прилечь, как в комнату входит Аня.

Помню лишь, как закрыв глаза, я тут же открываю их, испугавшись завертевшегося вокруг меня мира. Аня уже успела раздеться и теперь уверенно стаскивает с меня туфли. Я снова смыкаю глаза, как мне казалось, на пару секунд, но когда открываю их, я уже совершенно гол, Аня лежит на мне, а ее губы скользят по моему лицу, шее, и теряются в растительности на моей груди. Потом я оказываюсь лежащим на боку, мои ладони трутся о ее бока, и она направляет мой член, на который неизвестно когда уже напялен презерватив.

Помню, как мы падаем с кровати, и я не чувствую боли, а Аня лишь хохочет. Помню, как в комнате появляются остальные, и Аня одновременно отдается Чижову и Дашкевичу, а Вероника и Лена колдуют над моим опавшим приятелем.

Потом — это происходит уже под утро — в квартире очень шумно. Девушки суетятся, их обнаженные тела мелькают перед глазами, а Дашкевич несколько раз трясет меня за плечи и кричит. Собрав остатки внимания, я понимаю, что нам нужно возвращаться в Москву.

Сколько провалов в забытье я переживаю этой ночью, подсчитать невозможно. Помню лишь, как после одного из них, когда мой затылок трется о подголовник в скользящей по трассе машине, Дашкевич вдруг оборачивается ко мне с переднего сиденья.

— Давно хотел спросить, — говорит он и икает, — как ты попал в милиционеры?