Звонок Марии застает меня в момент очередного душевного надлома. Мне даже кажется, что я не узнаю себя в зеркале, и так происходит каждый раз, когда я меняю мнение о другом человеке. Теперь Карасин кажется мне заунывным ничтожеством и мелочным склочником, и я не могу отделаться от мысли, что самые большие любители сплетен — это одиночки и отшельники. Выходит, Догилева права?

К режиссеру Виктюку я, напротив, преисполнен тихого восхищения. Такое чувство, еще более приятное, чем гордость за себя, мне приходилось испытывать к раненным на задании коллегам. Его экранные причитания, от которых мне в квартире впервые почудился запах ладана, теперь кажутся обычным лексиконом божьего человека. После статьи Карасина я и вовсе готов признать его мучеником.

«Наше всемогущее и не вполне традиционное лобби», писал Карасин, «напоминает героя Сэлинджера; жаль только, что их мотивы не столь благородны. При этом «своих» они не бросают с тем же маниакальным упорством, с каким Холден Колфилд мечтал об отлове заигравшихся на краю пропасти детишек. Мне очень хочется верить, что слухи, по которым Роман Виктюк знаком широкой публике куда больше, чем по своим спектаклям, отомрут сами собой, когда станет очевидно, что это всего лишь слухи. Мне хочется верить, что «цветное» лобби в своих конвульсивных стремлениях спасти, поддержать и вознести все подобное себе не протягивает свои щупальца к режиссеру Виктюку. Я надеюсь, и сейчас наступает редкая минута, когда во мне говорит апологет отечественной театральной школы, что Роман Андреевич Виктюк всей своей многолетней деятельностью на благо сцены готов сделать главный в своей жизни шаг — завязать с этим делом. Не признавать же его, в самом деле, выкормышем «голубого» питомника — а в случае его отказа, другого выхода, боюсь, мне не оставляют. И не надо, ради всего святого, трясти чучелом прокуратуры перед моим носом!

Роман Виктюк — это «Сектор Газа» отечественной театральной сцены, и я надеюсь, что вслед за ревнителями нетрадиционных ценностей на меня не ополчатся защитники политической и особенно внешнеполитической корректности. Тем более, что не о Палестине речь. В конце восьмидесятых грузчикам мясокомбината было достаточно взять в руки гитары, выйти на сцену и прохрипеть в микрофон матерные куплеты. Так появился на свет «Сектор Газа», самая продаваемая группа в советских пунктах звукозаписи. Было бы странно, если бы эти бодрые, но совершенно бездарные ребята до сих пор грелись на вершинах хит-парадов. Во время революции всегда так: достаточно крикнуть «дерьмо!» и ты — законодатель новой словесности, ниспровергатель душивших свободу сатрапов. Много ли гениев эпатажа, повыползавших в Перестройку, отменно чувствуют себя до сих пор? В политике — Жириновский, на эстраде — Моисеев, в театре — Виктюк. Начав с шока, они им и продолжили, и теперь шок — это мейнстрим. Революционный пыл давно выветрился, и оттого спектакли Виктюка смотрятся, пользуясь наиболее подходящей к нему метафоре, как шестидесятилетняя баба из немецкого порнофильма, дающая одновременно группе несовершеннолетних. Нюанс еще в том, что баба эта — трансвестит. Собственно, кроме эпатажа, ничего в этом мейнстриме нет, мейнстрим, как и эпатаж Виктюка — пустышка. Но почему-то я все же сомневаюсь, что Роману Андреевичу дадут так просто уйти, подпитывая давно истлевшую веру в собственный талант регулярными вливаниями. Такое оно, это лобби: однажды согласившись принять его помощь, становишься его заложником без шансов на освобождение».

Статью я читал в бумажном варианте и, отложив журнал, еле удержался от посещения служебного туалета. Так неудержимо хотелось густо намылить руки. Звонки Марии всегда напрягают меня, но сейчас я словно выныриваю из вонючей жижи навстречу ее номеру на экране оповещателя. Сегодня, через сутки после похорон Карасина, я оказываюсь в странной ситуации: обладая каким-никаким материалом, я наблюдаю стремительное истощение общественного интереса к убийству. В редакциях газет и Интернет-сайтов словно открыли шлюзы, и теперь они, а не им, сливают информацию: новость оказалась горячей, но скоропортящейся. Еще пару дней, и мой взгляд будет скользить по новостным заголовкам как по дну высохшего бассейна.

Мое информационное меню обеднело настолько, что остается, по большому счету, одно блюдо — статьи Карасина. Их все еще много, и я поглощаю их без прежнего аппетита. После материала о Виктюке у меня гудит голова и подташнивает, я чувствую себя разбитым, как в похмельное утро. Я словно побывал в уличном переплете, хотя теперь я готов признать, что есть в мире вещи, за которые не стыдно избить в темном переулке. За Виктюка Карасин заслуживал наказания, и я не чувствую даже малейших покалываний совести, жалея о том, что отомстить за показавшейся мне родственной душу уже не получится.

— Не сможешь сегодня? — спрашивает меня трубка голосом Марии.

Вычислить мои намерения для нее не представляет труда, ведь Мария относится к редчайшему типу женщин. Она, можно сказать, уникум: позволяет бесконечно обманывать свои ожидания. А ожидание у Марии с некоторых пор одно — это я.

И это после всего, что у нас было. И это после того, что все у нас было всего однажды.

Редкий секс, кстати, не стал для меня шоком. Последние годы с Наташей научили меня половому смирению. Хотя с Марией, возможно, способностью воздерживаться я лишь оправдываю собственную лень. С Наташей все было по другому: я хотел секса, и иногда даже паниковал, чувствуя, как желание угасает во мне. Я не виню ее, просто Наташа ничего с собой не могла поделать. Как любая нормальная женщина, запрограммированная на деторождения, она эту программу выполнила дважды, но заслуженного умиротворения не получила. Мои заработки постепенно превращали ее в хищницу, но я не мог рассчитывать на то, что свою энергию она будет расходовать в постели. Она хотела набитого купюрами матраца, а от нашего ложе у Наташи ломило в спине. Стоит ли удивляться, что мы задолго до развода перестали спать вместе? Мы без труда находили оправдания, каждый из нас ждал от другого лжи, и мы легко и без уверток подыгрывали друг другу.

Наташа спала в детской комнате. Ее волновали одеяло Андрея, которое он сбрасывал себя по десять раз за ночь, и ночной горшок Валерии. Мне эти проблемы не грозили, зато я вставал в пять утра, и ранние рабочие будни служили мне не менее убедительным, чем Наташины материнские хлопоты, оправданием. Мы играли друг с другом, мы обманывали и заранее настраивались на обман. Правда, я до конца не предполагал, что наша заведомо ничейная партия завершиться моим поражением, как не верю до сих пор, что себя Наташа считает победительницей.

Когда же жена ушла, во мне словно повернули ключ зажигания. Я почувствовал, как заглохшее было либидо снова набирает обороты. Дома у меня звенело в ушах; я списывал это на давление, а не на одиночество. В сердце же поселился скорпион с огромным жалом. Помимо этого, меня одолевала новая беда — мысли о самоубийстве, но как ни странно, при всех моих проблемах я чувствовал себя очень бодро. Мне было легко: с меня свалилась тяжелая ноша, и я чувствовал себя готовым к тому, чтобы завоевать едва проигранное. Поначалу мне очень хотелось, чтобы Наташа узнала о моей новой работе — не от меня, конечно. Я не рассчитывал вызвать у нее приступ гордости, да мне и самому хотелось поскорее вырваться из окружившей меня толпы возбужденных пресненских коллег. Я мог рассчитывать лишь на трезвый ум и логику Наташи — качества, которые она вынуждена была выпестовать в себе за годы нашей совместной жизни. А еще — на то, что она оценит широту открывшихся мне перспектив.

Я сдержался: Наташе о новой работе не сообщал и не уверен, что даже сейчас она вздрагивает от аббревиатуры «СКП». Все же у меня есть основания предполагать, что новый виток моей карьеры заставил бы ее задуматься. В конце концов, удивилась же она, когда я без колебаний и скандалов согласился на развод, хотя, возможно, моя покладистость была ей неприятна. Каково женщине чувствовать, что за нее даже не пытаются бороться? Возможно, в этом и кроется секрет удивительной для Наташи решительности: на сбор вещей и вывоз детей у нее ушел всего лишь один последовавший за нашими объяснениями вечер.

В тот вечер я и познакомился с ее новым мужем. На бумаге Наташа все еще была Судницыной, но процедура неизбежной замены паспорта уже была запущена, для чего хватило моего устного согласия на развод.

Признаться, я ожидал худшего выбора, и вряд ли мое внутреннее ожидание могло быть другим. Наташа бежала от меня, бежала от безысходности, и осознание этого угнетало, но одновременно и льстило мне. Я не сомневался в том, что в соперники получу какого-то недоноска.

Когда же в квартиру, вслед за Наташей, вошел почти двухметровый верзила с густыми усами, я не удержался от многозначительного покачивания головой.

— Солидный выбор, — сказал я Наташе.

Не обращая на меня внимания, здоровяк вопросительно посмотрел на Наташу.

— По коридору налево, — сказала она, и тут я увидел его.

Человека, вынырнувшего из-за спины грузчика, или водителя, или бог знает еще кого; в тот момент мне меньше всего хотелось разбираться в личности усатого мужика. Сомнения отпали: этот второй вошедший и был избранником моей жены, и теперь у меня были все основания чувствовать себя униженным. Один его вид не оставлял мне шансов. Он был, безусловно, состоятелен, со вкусом одет, да к тому же симпатичен. Он сдержанно кивнул мне и стал в углу прихожей.

— Чаю не хотите? — у меня в руке и в самом деле остывала чашка с чаем.

— Благодарю, — снова кивнул он и без тени сарказма добавил, — в другой раз.

— В другой раз, — повторил я и, хмыкнув, понял, что присутствую при акте позорной капитуляции.

О скандале не могло быть и речи. Я просто не представлял себе, как такое возможно — плеснуть чаем в это интеллигентное лицо. Еще я знал, что без ответа не останусь, и это меня успокоило: я убедился, что мои дети в нормальных руках.

Бледное лицо Наташи заметно порозовело, она поняла, что ничего страшного не произойдет, и это вызвало у нее естественное воодушевление.

— Никита, это Сергей, Сергей это Никита, — представила она нас друг другу. — Мы с Сергеем договорились, что по выходным он сможет забирать детей, — добавила она, поочередно кивнув нам обоим.

Расслабившись, Наташа дала понять, что на меня возлагается особо почетная миссия: возиться с детьми, пока она будет наслаждаться медовым месяцем.

— Что-то не так? — повернулась она ко мне. — Мы вроде договорились, нет?

Я чувствовал, как бегающий взгляд Наташи выжигает мне лицо, на ее лбу обозначились складки. Она хотела разгадать причину моего замешательства и мучилась от неспособности покопаться в моих мыслях.

— Все так, — мотнул я головой. В это мгновение я окончательно сдался.

Мне стало легко и весело. И в самом деле, какие могут быть обиды? Я отдавал жену и детей в хорошие руки, взамен получал свободу, с которой не представлял, что буду делать. Позже я узнал, что Никита является совладельцем автоцентра в Медведково, в чем он признался мне сам, неожиданно явившись в мою опустевшую квартиру пару недель спустя. Дальше порога я его не пустил, и это выглядело как обычное решение оскорбленного и плохо воспитанного человека. Достоинство, однако, не изменило ему. Никита подробно описал школу, в которую отдали Андрея; оказалось, он заранее лично ездил договариваться с директором.

— А насчет не вполне привлекательного района, — словно отвечая на мою невысказанную претензию, сказал он, — согласен, далековато от центра, но мне так удобно. Автоцентр — всего в получасе езды. К тому же в квартире у нас просторно и комфортно: в прошлом году я сделал большой ремонт, — добавил он, не сводя с меня глаз.

Я оценил его тактичность. Он даже мельком не взглянул на потрескавшийся потолок и выцветшие обои. Да и переселились мои бывшие домочадцы не на край Вселенной. Дом с трехкомнатной квартирой Никиты располагался на проспекте Менжинского, в пяти минутах ходьбы от станции «Бабушкинская», посещение которой, полагаю, не является для Наташи и детей насущной неизбежностью. Личный водитель и, по крайней мере, личный автомобиль прямо из автосалона им обеспечены. Знай я в момент нашего с Никитой знакомства, что в на протяжении семи лет он хранил верность первой супруге, женщине, которая погибла в автокатастрофе и так и не успела одарить его детьми, — клянусь, я бы подал ему чашку горячего чая молча и прямо в прихожую.

С Никитой я почувствовал границу низости, а то, что это низость, я понял благодаря ощущению границы, в которую уперся и которую не мог позволить себе перейти. Я мог подпортить ему жизнь, пусть это мне, возможно, и стоило бы едва наметившегося взлета. В противостоянии власти и денег последние не всегда проигрывают, тем более, что я играю в команде власти. Я даже не думал расшатывать под Никитой стул, в конце концов, теперь на его коленях сидела Наташа, а на шее — двое моих сорванцов. Моим оружием должно было стать терпение, и я ощущал, как мой позвоночник наполняется свинцовой волей.

Я видел цель и этой целью было возвращение Наташи. Ради этого я готов был, если понадобиться, перевернуть Следственный комитет с ног на голову. Когда я понял, что руководить стройкой, лежа под бетонной плитой, по меньшей мере глупо, я стал тем, кем стал. Невротиком с теорией заговора и идеей самоубийства.

И все же Наташа не выходила у меня из головы. Чем больше проходило времени, тем чаще я думал о ней. Тем беспокойней я метался в постели, а она — не покидала моих снов. Я ловил себя на том, что пытаюсь воздействовать посредством детей, которых дважды в месяц по выходным подкупал пирожными и однообразными развлечениями. Мне хотелось нравиться им, я даже начал испытывать гордость за них. Андрей и Лера росли на моих глазах, меняясь раз в две недели, и именно теперь я впервые чувствовал себя причастным к их взрослению.

Наташа, по видимому, придерживалась другого мнения, и на связь со мной выходила лишь в крайнем случае. Обычно, когда мы договаривались об очередном уик-энде по телефону. Я приезжал в их новую квартиру, где меня ждали два исключающих друг друга варианта развития событий — минута топтания в прихожей и посиделки на кухне. К последнему неизменно приглашал Никита, и в моей памяти, как в программе компьютера, всякий раз всплывали воспоминания о нашем с ним знакомстве. Эти приглашения, впрочем, были лишь атрибутом вежливости и тяготили, прежде всего, самого Никиту. Не приглашать он, однако, не мог, я же не мог остаться: одетые дети встречали меня в прихожей, Наташа же, не обращая внимания на наши с Никитой реверансы, быстро выталкивала меня из квартиры вместе с детьми.

В один из таких воскресных дней я и впервые и оказался во «Флибустьере». До этого бар, мимо которого я ежедневно проходил вот уже в течение двенадцати лет — с того момента, как его открыли на месте бывшего магазина велосипедов, — казался мне мрачным снаружи и провонявшимся изнутри. На деле все обстояло ровным счетом наоборот. Затемненные стекла, по вине которых с улицы казалось, что в баре никогда не бывает посетителей, словно создавали защитный барьер от ядовито-желтых, если смотреть из бара, домов, автомобилей и ставших похожими на живых покойников пешеходов. Пахло в баре исключительно сигаретным дымом, но тошноты я не испытывал: бар мне понравился сразу, и попадая внутрь, я мгновенно расслаблялся. Такие мгновения и определили успех моего первого визита сюда. Я решил, что закажу выпивку и понял, что не уйду, пока не напьюсь.

Было около восьми вечера, и я еще не остыл от проведенного с детьми воскресенья и от двух — утреннего и вечернего — свиданий с Наташей, общее время которых не превышало трех минут. То, что Наташа потеряна для меня окончательно, я понял в ту самую секунду, когда решился повернуть в бар. До сих пор не могу сказать, что же чему предшествовало — едва нахлынувшее отчаяние или двенадцатилетнее любопытство. В итоге все оказалось проще простого.

Я сел за столик и заказал рюмку водки — так, вероятно, начинается история каждого падения. Мой случай был куда запутанней, я уже летел в пропасть, а «Флибустьер» оказался первым выступом, о который я, летя в преисподнюю, оцарапал плечо.

Боль в плече напоминала о себе еще неделю. Видимо, я ударился о перила, падая на лестничной площадке. Падение я запомнил — после него еще пол-пролета я прополз на карачках, а вот удар не отложился в моей затуманенной алкоголем памяти и, как ни печально, не стал для меня предостережением. У меня даже появился ритуал, и бармен Костя, молодой, несмотря на заметную лысину, парень, молча брал в руку стопку, стоило мне показаться на пороге «Флибустьера».

Пятьдесят граммов я выпивал не закусывая. Я заметил, что если встрече двух первых стопок в желудке не препятствовать едой, голод отступает. К тому же, я чувствовал сильный терапевтический эффект, а лекарства, как известно, не закусывают. Моим лекарством было забвение, и «Флибустьер» помогал мне, хотя бы на время, не думать о печалях, из которых — и в этом я признался себе в один из таких вечеров — и была соткана вся моя жизнь. Получается, напиваясь, я по большому счету не жил.

Пил я пять раз в неделю и приходил в себя лишь в пятницу — там же, за барным столиком, вспоминая о том, что завтра суббота. Одновременно я пытался определить, ожидают ли меня в этот раз холостяцкие выходные или очередное «отцовское» воскресенье.

Родительский долг в какой-то степени дисциплинировал. На всякий случай я не заглядывал в бар и в свободные выходные, при том, что даже держа в руках маленькие и теплые ладошки детей, я тосковал оттого, что не могу сейчас же, сию секунду, оказаться за любимыми столиком у затонированного окна.

Думал ли я о том, что становлюсь алкоголиком? Меня это не тревожило, к тому же я не без удовольствия отметил, что в обширном списке моих отличий от коллег по работе одним пунктом стало меньше. В Конторе пьют все, так же как пили в ОВД на Пресне, и я только теперь стал понимать, как это, в сущности, не сложно — подняться в пять утра и недоумевать от того, что всего пару часов назад уснул мертвецки пьяным. Никто не пытался вернуть меня на правильные рельсы — никто ничего и не замечал. Да я и сам не замечал. До того момента, как встретил Марию.

Увидев ее в супермаркете, я обомлел и испытал то, что так хотел и одновременно боялся почувствовать. Это чувство, предполагал я, охватит меня при случайной встрече с Наташей. Меня словно ударило током в сердце и оно, бедное заходилось от разряда высокого напряжения. После развода это был первый случай, когда присутствие Наташи я ощутил так близко. Возможно, из-за того, что Мария — давняя Наташина подруга.

Она помахала мне, и я застыл у мясного отдела.

— Ваша брауншейгская, — протянула мне пакет продавщица. До внезапного появления Марии я успел заказать триста граммов нарезанной колбасы, которой мне должно было хватить на три дня.

Мария подошла ко мне неспешно и уверенно, и по мере приближения ее взгляд приобретал все более тревожный оттенок.

— Мне так жаль, — сказала она, остановившись в метре от меня.

Я всегда видел ее такой — ухоженной, в меру накрашенной, пахнущей спокойным парфюмом. Ее большие глаза повлажнели, что придало им еще большую выразительность. Мне всегда нравились ее глаза, пожалуй, только глазами Мария и привлекала. Невысокая и чуть полноватая, по сравнению с обладавшей почти модельной фигурой Наташей она всегда казалась мне пажом при моей королеве. Мне было приятно видеть их вместе, это были редкие минуты гордости за собственную жену. Теперь же огромные, смотревшие на меня снизу вверх глаза Марии напомнили о том, что я свободен, и мне впервые в жизни захотелось провести время с подругой жены.

— Да все в порядке, — сказал я и осторожно взял ее за локоть, — ты-то как?

Теперь настала ее очередь замереть, Мария даже не попыталась вырваться.

— Тут есть одно местечко, — сказал я. — Давай зайдем. Если ты, конечно, не торопишься, — спохватился я.

Мария не торопилась. Пожалуй, лишь одного она хотела добиться как можно скорее — затащить меня в постель. По пути в «Флибустьер» — а встретились мы в супермаркете через дорогу от бара, — разбросанные в моей голове паззлы легко сложились с узнаваемую картину. Уверенная походка Марии, ее жалостливый и томный взгляд, сама Мария, живущая, насколько мне известно, в районе метро Кунцевской — все это были лишь мазки, но без них я не увидел бы полотна целиком. Мария выследила меня и эта догадка доставила мне, признаюсь, редкое удовольствие.

Я зашел в бар первым, но подождал, пока моя спутница займет место за столиком. Бармен даже не попытался поставить на стойку бутылку «Финляндии». Костин взгляд просил подсказки, и я поспешил к нему на помощь. Я заказал два бокала с семилетним армянским коньяком и блюдечко с нарезанным лимоном и пока нес все это к столу, не мог представить, с чего начать разговор. Впрочем, усевшись напротив Марии, я успокоился и стал рассказывать о своей новой работе. Выглядело это необычно — я вываливал на нее невесть откуда взявшиеся соображения о предназначении и устройстве Конторы и успевал удивляться собственному вдохновению.

— Наше ведомство — это как искусственная почка, — пояснял я. — Такой, знаешь, огромный современный аппарат, без которого организм уже не в состоянии существовать. Организм — это государство, а почки от рождения — милиция, которой всегда чего-то недостает, чтобы работать эффективно. Своего рода почечная недостаточность, понимаешь? Удалить больную почку — не выход. Вот и приходится, для спасения организма, подключить его к искусственному механизму, который на самом деле и есть его единственное спасение.

— И что, долго так организм протянет? — спросила она.

— Ну, некоторые люди всю жизнь живут надеждой, — улыбнулся я.

Улыбнулся и подмигнул, а Мария, порозовев, выпрямилась, отчего ее груди еще резче обозначились, намекая на неизбежность, о которой знали мы оба. Увы, кроме возбуждения я почувствовал и досаду. Я понял, что распинаясь о Конторе, я использую Марию как ретранслятор, а конечным получателем сообщения должна стать, разумеется, Наташа. Я делал это неосознанно и это вызывало во мне еще большее раздражение. Успокаивал я себя лишь тем, что нашу встречу Мария сохранит в тайне, и вопрос более близкого общения теперь становился абсолютной необходимостью, своего рода залогом, который я собирался у нее затребовать. Мне терять было нечего, Мария же теряла подругу — кто знает, о какой потере женщина жалеет больше?

О себе она так ничего и не рассказала, да и я, все выше вскарабкиваясь на скалу красноречия, словно забыл о том, что рот женщинам дан не только для ублажения мужчин. Впрочем, ни о чем больше я и думать не хотел: меня пленил интерес Марии к себе, и я с готовностью бросился в эти сети, как какой-нибудь потерявший рассудок и навигационные способности дельфин. От Наташи я знал, что Мария — учительница начальных классов и что вместе они закончили одну школу в Феодосии и спустя годы нашли друг друга в Москве, случайно, в отличие, я уверен, от нашей с Марией встречи. Ее личной жизнью я никогда не интересовался, Наташа же тактично умалчивала о том, что было понятно и без слов, по одним лишь смотрящим на меня в изумлении и восторге глазам ее подруги. Например, о том, что Марии все тяжелее дается каждый новый прожитый в одиночестве год.

— Такие дела, Мария, — окинул я взглядом опустевшие коньячные бокалы. — Ты не торопишься? — спросил я. В ответ она лишь коснулась моей руки.

В моей квартире она бывала раз пять — разумеется, когда эту квартиру еще считала своей Наташа. Теперь же, лежа на диване, Мария на сводила глаз с потолка, и я не сразу понял, что она не в силах оторваться от угрожающе растрескавшейся штукатурки. Марии любила длительные однообразные соития и мне хватило одного раза, чтобы понять ее предпочтения. Собственно, в том, что тот первый раз стал у нас последним, Мария должна винить одну лишь себя.

Не могу сказать, что я не получил удовольствия. Напротив, кончил я даже чересчур обильно. Но в Наташе жила чертовка, оживавшая каждый раз, стоило нам оказаться в одной постели. Наташин внутренний бес делал ее моей рабыней, и нет ничего странного в том, что за освобождение Наташа расплатилась со мной сексуальным бойкотом. И все равно, проводив Марию и пообещав позвонить на днях, я не мог избавиться от мыслей о Наташе. У меня ныло в груди, гудела голова. Мне хотелось Наташиных ласок, ее длинных ног и шелковистой кожи. Я был обречен — желать Наташу и ждать ее возвращения. И то, и другое было одинаково недостижимо, и я с трудом сдерживался, чтобы не нагрубить в трубку Марии, голос которой напоминал мне о том, какая дистанция отделяет меня от жены.

Звонила Мария раз в неделю, обычно это случалось по четвергам, и я не удивлюсь, если выясниться, что наше с ней единственное свидание состоялось именно в четверг. Сам я таких подробностей не помню, мне хватает напоминаний Марии о себе и размышлений о том, как бы сделать так, чтобы эти звонки больше не повторялись. Проще всего, наверное, не отвечать, но даже видя на экране «Йоты» надпись «Мария», я не паникую, зная, что выпутаюсь с помощью нескольких дежурных слов.

— Сегодня не успеваю, извини, — говорю я в трубку.

Этого оказывается достаточно. Охотно принимая мое вранье на веру, Мария говорит, что любит меня и с нетерпением ждет встречи.

— Я тоже, — говорю я, не уточняя, что именно имею в виду. Что люблю, или что надеюсь увидеть ее.

Истина совсем рядом, где-то посередине соединяющего нас кабеля, и благодаря ей мы оба знаем, что наши отношения закончились, едва начавшись. Я, во всяком случае, в этом уверен, а вот Мария отказывается верить в эту сводящую ее с ума реальность, и лучшие тому подтверждения — ее еженедельные звонки и ее ангельское терпение. Она даже не попыталась поймать меня на лжи, для чего нет нужды во внезапных визитах в мой дом — убедиться, что вся моя «занятость» ограничивается однообразным времяпрепровождением на диване. Мария могла просто позвонить — не на мобильный, а на давно известный домашний телефон.

Она же по прежнему дает о себе знать каждый четверг, полагаясь исключительно на мой мобильный номер и еще, вероятно, на собственное упорство. А может, она всего лишь не хочет лишать себя последней надежды.

Я же, получается, веду себя хуже скотины. Извожу женщину, которой удалось почти невозможное — спасти во мне тонувшего в алкоголе человека. И это сущая правда. Ведь в бар я теперь наведываюсь редко и, что важнее всего, не чувствую потребности приходить снова и снова. Перед «Флибустьером» я не ускоряю шага и не отворачиваясь — мне не страшно оказаться в его плену. Я спокоен даже при виде бармена Кости, который, почувствовав неладное, в мои редкие приходы теперь приветливо машет рукой, а пару раз даже подскакивал к дверям и жал руку. Мне теперь все равно. Я прихожу сюда просто чтобы отвлечься и не чувствую в этом ежедневной потребности, и в этом заслуга Марии.

Наутро после нашего с ней вечера я проснулся другим человеком. Если быть точным, я снова проснулся человеком. Объяснить произошедшее со мной невозможно, но чувства, бередившие мое нутро, имели легко различимые голоса. Теперь я точно знал, что брошу пить и брошу Марию. Сама того не подозревая, Наташа восстановила власть надо мной, несмотря на то, что ради этого ей пришлось заплатить двойной изменой — бывшего мужа и лучшей подруги. Влюбленность пройдет, а мать в Наташе умрет лишь с ней самой. Мне должно было хватить терпения дождаться первого, по крайней мере, я чувствовал себя достаточно сильным для этого. Пока же я готов лгать всем и прежде всего — Марии.

— Целую, — говорит трубка ее голосом.

— Целую, — равнодушно говорю я и прерываю звонок.

На часах — без семи четыре, и чтобы рабочий день мог считаться успешным, мне нужно завершить еще одно дело. На моем столе — сегодняшняя «Вечерняя Москва» с двумя фотографиями на первой полосе: министра Нургалиева и пианиста Плетнева. Из слов главы МВД становится понятным, что, покинув милицию, я совершил хотя бы один верный поступок за много лет. Министр не исключает, что уволенные в ходе реформы милиционеры будут обращаться в суд, куда, вероятно, теперь обратиться и Плетнев, вокруг которого поднялся немалый шум: знаменитого музыканта вчера арестовали в Таиланде по обвинению в растлении малолетних.

Меня же больше интересует четвертая полоса, с которой, словно наживка для моего взгляда на меня смотрит Карасин. Фотография — та самая, из «Пусть говорят», но еще больше меня привлекает название статьи. «Обреченность преступников, или почему не нужно убивать журналистов», читаю я и с ходу запоминаю фамилию автора: Андрей Сизого.

Саму статью я откладываю на потом. К пяти в Контору обещал вернуться Мостовой, которого, если не соврал Дашкевич, вызвали в ФСБ: похоже, своим запросом они подняли там небольшой переполох. Мне не хочется видеть шефа, а тем более — присутствовать на экстренном совещании, с коллективным разносом в качестве главного пункта программы. Я не успеваю подумать о самоубийстве, мои руки сами находят выход. Правая рука поднимает трубку рабочего телефона, левая — набирает номер редакции «Вечерки».

Журналист Андрей Сизый находится быстро, со второго звонка, и я даже начинаю подозревать, что меня и впрямь использовали как наживку. От встречи я, однако, не отказываюсь, пока не понимая, чем, кроме намерения улизнуть от шефа, она мне будет полезна и как я буду отстаивать ее необходимость перед Мостовым.

Мы договариваемся о встрече в «Чайхане» у метро 1905 года. Для Сизого это рядом с редакцией, для меня — в пятнадцати минутах ходьбы от дома.

Голос журналист оказался гораздо солиднее его обладателя. В кафе меня уже ждет бледный молодой человек лет двадцати пяти с реденькой рыжей щетиной и длинным хвостом, в который он собрал свои сальные даже на вид волосы.

Небрежно пожав ему руку, я присаживаюсь и раздраженно отмахиваюсь от взявшего было старт ко мне официанта.

— Ну что, Андрей, рассказывайте, почему не следовало убивать Карасина? — отталкиваю я от себя меню. В моем кошельке шестьдесят три рубля, я обнаружил это уже в метро, и теперь моя задача — изображать из себя раба собственной занятости, для которого посещение «Чайханы» — вынужденный и случайный эпизод, не стоящий сколько-нибудь значительного времени и тем более расходов.

— Карасина? — удивляется Сизый. — Я ничего не писал про Карасина.

— Как не писали? А фотография? — говорю я, не понимая, что мне мешало захватить газету с собой, чтобы почитать статью в метро.

Мой дурацкий вопрос заставляет Сизого сконфузиться. Он пригибает голову, как непутевый ребенок после подзатыльника.

— Это все выпускающий редактор, — бормочет журналист. — Он, вообще-то, отказывался ставить материал в номер.

— Андрей, у меня на самом деле немного времени, — перебиваю я.

— Вы же сказали, что встретимся после работы. После вашей работы.

— К сожалению, рабочее время следователя нелимитировано.

— Журналиста — тоже, — пытается улыбнуться он, но, наткнувшись на мое каменное безразличие, снова тушуется.

— Андрей, — говорю я, — ваша статья называется «Почему нельзя убивать журналистов», или что-то в этом роде. Можете ли вы, если вас не затруднит, кратко изложить ее содержание? Поверьте, у меня нет времени на переработку всего вала информации, которая вывалилась на нас в связи с делом Карасина.

— Я понимаю, — охотно кивает он.

— Пишут, кому не лень и что попало, — наигранно завожусь я. — Вашего же коллегу, такого же журналиста как вы убивают — топором, заметьте. Нагло, цинично, в центре Москвы! Так помолчите же, черт возьми, или если пишите, то не мелите всякую чушь! Содействие следствию — вам, Андрей, знакома такая формулировка? О гражданском долге вы, журналисты, слышали вообще? — упираюсь я обеими ладонями в стол.

— Я ничего не знаю о деле Карасина, — тихо говорит Сизый. — Редактор разместил фотографию с одной целью — привлечь внимание к статье.

— Вот! — хлопаю я по столу. — Рейтинг, да?

— Я же говорю, — мнется он, — выпускающий посчитал, что статья вообще непроходная.

— Вы в какой газете работаете? — щурюсь я и не давая ему ответить, продолжаю. — В «Вашингтон пост»? Какой на хрен рейтинг? Вы посмотрите, во что превратилась «Вечерка»! А ведь когда-то, Андрей, газета была чуть ли не колыбелью инакомыслия. Знаете ли вы, что сообщение о смерти Высоцкого вышло только в вашей паршивой газетенке, а? Редактор, Андрей, ре-да-ктор, — почти кричу я, — полетел с должности за маленький некролог!

— Я прекрасно знаю историю своей газеты, — блеснув глазами, говорит Сизый окрепшим голосом.

— И что? — бушую я. — Убили журналиста — и что! Пишем всякую хрень, вставляем фото жертвы, главное же этот, как его… информационный повод!

— Вы меня неправильно поняли, — прикладывает Сизый ладонь к груди. — Я ничего плохого не хотел и, между прочим, изложенные в статье мысли вполне могут быть востребованы в том числе следствием по делу Карасина.

— Андрей, я вас прошу, — кривлюсь я.

— Вы не читали статью, — говорит он.

— Я не читал? — тычу я себя в грудь.

— Не читали.

По его глазам я понимаю, что Сизый обрел спокойствие, с которого мне его уже не сбить. Странно, но я все еще чувствую в себе ярость, а заодно и стыд, который внушают взгляды посетителей кафе и официанта. Последний, правда, так и не решается подойти к нашему столику. Даже ради спокойствия остальных посетителей.

— Я считаю, — сцепив ладони, доверительно говорит Сизый, — что на убийство журналиста можно пойти только будучи не в себе или от отчаяния.

— Ну, это можно сказать в отношении любого убийства, — стараюсь придать голосу расслабленность я.

— Не скажите. Убийство ради наследства — какое же тут отчаяние? Да и идут на такое очень расчетливые люди.

— Ну, допустим.

— О чем я, собственно, написал? О том, что убивая журналиста, преступники попадают под двойное, если можно так выразиться, расследование, — он указывает на меня. — Органы правопорядка с одной стороны, а с другой, — он тычет в себя, — журналистское сообщество. Поверьте, журналисты, если захотят, раскроют любое преступление. Лю-бо-е. Уши, глаза, камеры, диктофоны — мы везде и нас много. Мы расспросим сотню свидетелей, а вы — лишь пятьдесят. Объедем десять городов, а ваш…

— Понятно, понятно, — поднимаю я ладонь. — Я понял идею. У меня к вам будет предложение. За расследование убийства Карасина не возьметесь?

— Я понимаю вашу иронию. И знаю, что вы подумаете, когда я скажу, что любое издание в ответе за своих журналистов.

— Вы предлагаете журналу «Итоги» провести самостоятельное расследование?

— А я не исключаю, что они его уже ведут, и это нормальная вещь. Так делала «Новая газета» в известной печальной истории, так делают на самом деле многие. Не обижайтесь, но журналисты не могут рассчитывать только на правоохранительные органы.

— Слово «только», как я понимаю, вы вставили из деликатности.

— У нас нет оружия, — улыбается он, — по крайней мере, права на его ношение. Как же мы можем соперничать с вами? А если серьезно, я бы на вашем месте поинтересовался позицией «Итогов». Что у них там происходит, шевелятся ли они? Равнодушие к судьбе коллеги — это, между прочим, повод задуматься.

— Хм, — насмешливо хмыкаю я, но в душе моей — тоска и опустошение.

Еще я думаю, что передо мной — потенциальный самоубийца. Родственная мне душа — может поэтому, несмотря на проявленную им твердость, в книге моих воспоминаний Андрей Сизый останется малоприятной кляксой посреди и без того заляпанного листа. Парень мечтает получить пулю в живот и таким необычным способом подстрелить сразу двух зайцев — прославиться на всю страну и доказать собственную теорию. Я же жалею о двух вещах. О том, что даже у Конторы нет полномочий на отстрел журналистов, и еще — о том, что актера Абдулова больше нет в живых.

Я бы ему такую лицензию выписал.