Песни с темной стороны

Дих Роман

 

Белый треугольник

Белый треугольник поднимается над моей душой и над всем миром, мой верный защитник, оберегающий от…

…о, геометрия нашего сознания, с её правильными формами и идеальными гранями, — насмешливо думаю я сквозь сон, — наука, подобно всем точным наукам стремящаяся впихнуть в мир и в души, и установить как данность то, что туда меньше всего можно подогнать и впихнуть…

Нет, сынок, никакой тяги друг к другу у здоровых физически и психически матери и сына нет и быть не может! Старый мазохист Фрейд, чьё собственное сознание крутилось вокруг члена, своего или в особенности чужого, мнящий себя божеством психоанализа, а на деле — расшатывающий «шкаф со скелетами» того, кто имел несчастье ему довериться. Нет, не вытряхивающий эти «скелеты» из «шкафа», нет. Зигмунд заставлял их ещё более громыхать костями, доставляя лишние мучения обладателю «шкафа», тому несчастному, что пытался воспользоваться помощью этого извращенца и его последователей! Никакого, — говорю тебе мысленно, — никакого Эдипова комплекса, я уверена, у тебя нет… Нет, сынок, даже когда ты бежишь ранним утром в ванную мыться, возможно, после поллюции, оттого так быстро, или чем уж ты там занимался в предутренний час в своей комнате, в проёме двери мелькает долговязый силуэт восемнадцатилетнего, ещё нескладного парня в одних трусах… Но, у меня, твоей мамы, нестарой, привлекательной, говорят, и интеллигентной женщины, не возникало, (полагала я) ни капли женского желания, что одинокую женщину преследует иногда неосознанно при взгляде на любого мужчину. Так именно можно охарактеризовать женское одиночество, когда пальца недостаточно, когда так хочется мужика, хоть самого никчёмного, чтобы парой толчков своих полупьяных доставил секунду наслаждения, пусть он потом отвалится от тебя и захрапит на всю квартиру, а ты будешь «догоняться» вручную. Нет, сынок, всё что угодно, но, не возжелание тебя, моего сына. Инцест — это вопреки всем, не только религиозным канонам. Нет, это вопреки самому естеству человеческому, и моё сознание твёрдо в этом уверено, и белый треугольник морально-этических норм в нём незыблемой скалой прикрывает вход в подсознательную область, я явственно вижу. А оттуда временами доносятся шорохи и смех, но я не обращаю внимания, или стараюсь делать вид…

Когда ты в дом приводишь свою… Свою девочку, сынок, и знакомишь нас, я зову тебя на кухню, закуриваю нервно, а тебе наливаю водки, и ты одним махом выпиваешь и тянешься за ломтиком салями, и я говорю тебе: «Дурачок, каждый мужик свою жену в дом заводит, ты молодой, ты хочешь, вы молодые, трахайтесь, по-простому говоря, или плодитесь и размножайтесь, как Творец сказал!» — и я прикуриваю новую сигарету, потому что сама… Ты смотришь на меня влажными оленьими глазами — глазами твоего отца, он так же смотрел, когда его струя била в моё лоно… И я не могу, в эти минуты я честно смотрю себе самой в глаза…

И, слыша каждую ночь теперь — ты привёл, привёл эту молоденькую в нашу квартиру, я с трудом сдерживаю желание своей руки скользнуть ТУДА, и лихорадочно пытаюсь уснуть… Каждое утро я с вами встречаюсь, словно ни в чём не бывало, каждую ночь мне тяжелее и тяжелее.

А как — то ты в выходной убегаешь, ты, как многие студенты из небогатых семей, как вот наша с тобой, подрабатываешь в закусочной по выходным, и я, твоя мама одобряю это — настоящий будущий кормилец своей будущей семьи, как это мило!

И вот мы с Людой твоей готовим тебе обед — любимые тобой фаршированные перцы. И Людка вдруг говорит, потупившись: «Ох, а знаете?» — и я уже, уже знаю, а Людка, sancta simplicitas, продолжает, ибо не ведает, что творит: «Он, когда он…» (мы немного вина с ней выпили, и от вина у Люды твоей развязывается язык, к добру ли, к худу ли…) «Он когда…» — Люда замолкает, смущённая вконец, и я, уже знающая, чующая, про что она, её начинаю ненавязчиво подбадривать: «Ну, что он?… Он?…» и саму её подталкиваю — «Неужто что-то про меня?»

Людка, от вина раскрасневшаяся, вдруг одним духом выпаливает: «Да кончает когда, он ваше имя произносит!.. шёпотом» — и она замолкает смущённо, а во мне всё разом рушится, и в сознании восстаёт тот триждыёбаный белый треугольник, мой ментальный символ защиты, видно с рождения кем-то в меня заложенный образ моего внутреннего блюстителя чистоты и канонов.

И я наливаю Людке русской горькой, как недавно своему… сыну наливала, у Людки глаза соловеют разом. Люда выпивает и таращится, задыхаясь. А я ей говорю: «В холодильнике „Крем-сода“ холодненькая, ну-ка, быстро запей!» И та, послушная будущей свекрови кукла, покорно лезет в холодильник, а я… Белый треугольник приобретает вначале розовый оттенок, и через мгновение он уже бордовый, нелепый, абсолютно нелепый кусок красной пульсирующей плоти в моём… В моём похотливом сознании старой суки, у которой тайное желание одно, и объект этого желания похотливая сука видит перед собою каждый день — запрещённый объект! Мой белый защитник отваливается от входа в подземелье подсознания, где таятся… «Скелеты» обрастают плотью, о да, плотью, нагие, бесстыжие, они повергают наземь моего бывшего защитника — треугольник из белого и твёрдого становится багровым и пульсирующим, как, как… и вырвавшиеся на свободу с торжествующими похотливыми стонами тычут в него по очереди… и у каждого из освободившихся лицо…

— Что с вами? — Люда удивлённо смотрит, видно моя похоть слишком явственно проступает сквозь маску, которую я обычно надеваю каждое утро — бесстрастной женщины, хорошего работника и любящей матери.

И я подхватываю нож для мяса, и с силой бью им в живот, раз за разом, стоящую напротив меня, ненавистную мне, забравшую у меня… Ту, которая имеет, может иметь, когда пожелает… А в моём сознании торжествующие бесы, у каждого лицо моего сына, продолжают насиловать мою бывшую защиту — и белый некогда треугольник им не противится, отнюдь.

Гибкое девичье тело в халатике и с ножом в животе падает на пол моей кухоньки, и я опускаюсь следом, потому что судорога оргазма, подобного которому я доселе ещё не испытывала, пронзает всё моё естество. А там, в моём сознании, моя бывшая защита — поверженный ниц треугольник, побеждённый и нещадно изнасилованный теми, от кого он меня призван был охранять, также содрогается в сладостных судорогах, и вибрации его наслаждения сливаются с моими. И я ложусь в кровь, что натекла уже из стонущей Люды, ощущая тепло жизненной влаги…

«Соперница повержена-а-а-а», — проносится в голове. Это хор освободившихся вопит на самом деле, и новая волна удовольствия пробегает по моему телу…

…а насильники, удовлетворившись… их, я уверена, вела не только похоть, но и стремление к превосходству над тем, что пыталось их удержать, один за другим убираются в своё логово, пещеру моего бессознательного, и их страж, вновь принявший прежний ослепительно-белый цвет и прежнюю твёрдость, гранитной глыбой прикрывает им вход, но, я ему уже не доверяю, потому что «предавший один раз…». И волна наслаждения во мне затихает, только слышно как Люда слабо-слабо стонет на полу.

 

Её личный бог

Метёт по улице, задуло снова, а Татьяна Степановна домой бежит, несётся даже, прикрывая рукою в перчатке лицо, в которое сердитый ветерок так и норовит кинуть пригоршню снежка, и ветер бьёт о колено сумку с покупками. И неприветливая погода ей нипочём, и пороша сегодняшняя — так, тьфу! Потому что её дома ждёт он… Нет, Он, так будет лучше. Не муж, не подумайте, не любовник! Кто же? А вот сейчас увидите…

Татьяна Степановна вбегает в квартиру, наспех сбрасывает пальто, чертыхаясь, сапожки стягивает, треща «молниями», и в комнату заветную, бывшую дочкину. Дочь полгода назад выскочила замуж за парня из соседнего городка, солидного, старше неё лет на пять, уже лысеющего, но зато своя фирма по продаже стройматериалов, машина и квартира — в груди Татьяны Степановны проскакивает мимолётное чувство гордости дочерью. Оно раньше было сильнее, но теперь Татьяне Степановне есть чему радоваться помимо дочки, и гордость за неё отступает на второй план. Итак, у них с дочерью, которая из родительского гнезда ещё не выписывалась, и бывшим мужем, он сейчас где-то «на северах», а как вернётся — предстоит долгий и нудный суд по поводу раздела квартиры и совместно нажитого, если только не… Но, об этом позже. Итак, у них трёхкомнатная квартира, но теперь одна из комнат выделена для…

Она отпирает массивную дверь своей бывшей комнаты, сама — то сейчас спит или в гостиной, или же, если её светоч, дарованный ей… «Кем дарованный? Им самим, что ли?» — проносится в голове крамольная мысль… Если же её истинный светоч позволяет ей переночевать в этой комнате.

На роскошном настенном ковре верёвкой, продетой через подмышки и закреплённой под потолком, подвешен обычный с виду бородатый мужик, вместо ног — культи, обряжен в синюю хламиду со звёздами и оранжевыми языками пламени. Одёжину для Него Татьяна Степановна сама сшила недавно, и очень этим первым подношением гордится. Перед висящим на ковре инвалидом круглый журнальный столик, приспособленный под алтарь, накрытый красивой скатертью с бахромой. Дух в комнате тяжёлый.

Татьяна Степановна, вновь ругнувшись, пробегает в прихожую, подхватывает сумку и в комнату. В сумке еда для её персонального… Кто это, кто этот мужик, возможно, зададитесь Вы вопросом?

Татьяна Степановна, как большинство одиноких женщин бальзаковского возраста, внезапно ощутила несколько месяцев назад духовную пустоту. Верующей она никогда особо не была, а тут вдруг на духовное потянуло, как кошку на сметану. Сходила было в церковь — не то, иконы да свечи, поют что-то, и понятное наполовину, однако за душу не трогающее. Ясно, что не для неё это всё.

Коран, было, из книжного шкафа достала как-то, открыла наугад, ещё улыбнулась, что название смешное этой… сура у них там вроде называется «Корова». Ну, почитала она эту «Корову»: «Алиф лам мим. Эта книга, нет сомнения в этом, является руководством для остерегающихся, которые веруют в сокровенное, и которые совершают…» Короче, Коран отправился пылиться на полку в книжном шкафу, рядом с Библией, и этими… «Упанишадами», кажется. Там Татьяна Степановна вообще чуть голову не сломала.

И вот месяц назад её настоящий бог сам пришёл к ней, всю ночь в подъезде бомжи гомонили, а когда утром она понесла мусор в мусоропровод вываливать, глядь — калека лежит, видать собутыльники притащили и бросили. Но это для других калека, а Татьяна Степановна сразу поняла, что её духовные искания завершились успехом: едва глянула в пьяные серо-стальные глаза, сразу снизошло озарение: кто такая её живая находка и что с нею дальше делать? Потому что она почуяла нутром своим, истомлённым богоискательством, что вот он, тот, кто станет её кумиром, и от блеска стальных пьяных глаз на неё озарение снизошло. Воистину, «кто ищет, тот всегда найдёт!» — как пелось в песенке из любимого ею в детстве фильма «Дети капитана Гранта».

Она выставляет на столик купленное по пути домой: бифштексы из кулинарии, куриный рулет, баночку тунца, хлеб белый, нарезанный по её просьбе.

— Ну, бог мой, — глаза висящего на стене открываются, мутные зрачки оживают при виде еды, и наливаются радостью при виде бутылки коньяка, что Татьяна Степановна последней выставляет на столик, — кушать пора!

Она вначале тянет за кольцо баночки с тунцом, прямо пальцами достаёт кусочек рыбы, и рот висящего на стене раскрывается жадно, и она вкладывает в него кушанье, едва успевает отдёрнуть пальцы от острых и белых, как у молодого, зубов. Впрочем, что это она? Боги ведь всегда молоды, это аксиома.

Висящий на стене её личный бог шумно чавкает, периодически она, повинуясь взгляду отчаянных синих глаз, подносит ему коньяка, прямо в бутылке, он жадно пьёт, глаза из светло — синих приобретают оттенок грозового неба. Коньяк струйкой, смешанной со слюной, стекает по бороде. Татьяна Степановна уже знает, что стальной цвет глаз её кумира обозначает его готовность услышать её молитвы.

Наконец, висящий на стене сыто отрыгивает, это тоже знак для неё — время приступать к священнодействию.

Татьяна Степановна, обойдя столик, подхватывает ведро, стоящее для известных надобностей под её божеством, относит в ванную. Там, в пластмассовом бочонке из-под селёдки она собирает отходы жизнедеятельности своего бога. Открывает крышку, и в нос бьёт смрад, но Татьяна Степановна терпит, она уверена, что содержимое бочонка со временем преобразуется в нечто чудесное, способное… Она пока не знает, чем станет содержимое, но выливать не торопится.

Она опорожняет ведро, споласкивает его над раковиной и возвращается в комнату — святилище. Висящий на стене калека уже вращает сине — стальными от выпитого глазами.

— Сейчас, сейчас, — она торопливо ставит ведро на прежнее место, убирает недоеденное на подоконник, ставит на столик синюю свечку в специально купленном для такого случая подсвечнике. Всё готово для её вечерней молитвы.

— Покурить… — впервые за вечер хрипит висящий на стене.

— Да-да! — Татьяна Степановна торопливо прикуривает прямо от свечки сигарету, морщится и кашляет, суёт её в бородатый рот, её бог-калека блаженно втягивает в себя дым.

Она обходит столик, бухается на колени, и принимается просить-молиться, и слова идут из души, просит самого нужного ей, необходимого:

— Бог мой, сделай так, чтоб муж мой бывший, тварь поганая, подох там, на Севере у себя, замёрз, что ли где-нибудь, или какой медведь его задрал там что ли, и чтоб он со мной больше за квартиру судиться не собирался!

Татьяна Степановна никогда не бывала в тех местах, что её бывшему знакомы не понаслышке, однако убеждена что там вечные морозы, а медведи, непременно белые, передвигаются стаями и жрут всё, что им попадётся, и она кланяется, и волна религиозного экстаза поднимается в ней.

— Угу-у-у, — отвечает он.

— Бог мой, сделай так, чтобы моя начальница заболела, что ли, или убрали её куда-нибудь там, ну, чтобы гадюка эта меня больше не трогала! — калека со стены важно кивает, мол, и эта просьба услышана.

И ещё много-много чего просит Татьяна Степановна. Её личный бог слушает её, утвердительно мыча время от времени, потом соизволяет ответить:

— Ты, это… — и кивает куда-то вниз.

И она, зная, что от неё требуется, и так и не поднявшись с колен, ползёт, огибая столик — алтарь, к стене с висящим там.

«Всё, всё он исполнит» — думает Татьяна Степановна, пока…

Потом она, умиротворённая, сворачивается в клубочек на диване и перед тем как уснуть, размышляет. Её мольбы услышаны, и подтверждение тому она получила из первых уст, безо всяких посредников, она сама себе священник. И всё непременно сбудется… наверное. А если не сбудется? И очередная крамольная мысль приходит: «А если не сбудется, то её личный бог целиком в её власти. А возводить и ниспровергать богов людям не привыкать, как известно».

 

Идиллия усопших

Ещё закатное солнце прощально золотит верхушки кладбищенских крестов и памятников, а два неугомонных друга, Славка и Витёк, вылезают из своих могил и принимаются бегать взапуски по широким, чисто убранным дорожкам их кладбища. Дети и дети, что с них возьмёшь!

Славка здесь всего несколько месяцев, его машина сбила; сперва очень тосковал по дому, бегал туда раза два даже, но умершему нет места среди живущих: заходит в знакомую до боли квартиру, и ощущает, что не то всё здесь, чужое! Однажды маме показался, с той истерика случилась: «Сыночек, ты живой, ты вернулся!» И так неудобно пацану стало, смутился уже не детским своим мироощущением мертвеца. Да, как ни крути, покойник, который если кому и явится, то чаще всего призраком, и обычно в том виде, каким его запомнили близкие при жизни, а никак не в телесном. Тело-то его, искорёженное колёсами машины, лежит себе в могилке, и уже давно тронуто разложением.

Витьку гораздо веселее: они всей семьёй похоронены, уже лет пять. Тогда, Витька рассказывал, во время домашнего застолья, обмывали новый карабин, Витышным папой купленный, и произошла драка. Был там, среди приглашённых один, дядя Гриша, бывший отцов сослуживец. Уже в конце застолья, когда немногочисленные гости разошлись, свара началась между отцом и этим… дядей Гришей. Закончилась поножовщиной. Озверевший гость вначале истыкал ножом отца, потом подхватил покупку, которую они перед этим обмывали — новёхонький карабин «Тигр» и, обезумев, видно от алкоголя и крови, устроил пальбу по домочадцам уже истекающего кровью хозяина: Витьке, его маме и младшей сестрёнке.

Когда убийца семьи сидел под следствием, семья всем скопом путешествовала положенные им сорок дней по миру, мама Витька, рассказывая Славке об этом, шутила: «Ну, точно цыгане!», и заглянули они тогда в камеру к человеку, лишившему их жизни: сплачивала их не только семейственность, но и общая укоризна убийце — жить бы всем да жить, а их…

Следователь как раз счёл убийцу особо опасным для общества и поместил в отдельную камеру; там и появилась как-то ночью убитая им семья, причём в том виде, в каком их смерть настигла, и стены тюрьмы огласились воплем душегуба. Когда дежурный по изолятору временного содержания заглянул к нему в камеру через глазок, заключённый истошно вопил, указывая куда-то пальцем, и был уже седым. Потом всё же комиссия психиатров признала его полностью вменяемым, и он получил своё пожизненное.

Ну да ладно, это всё уже в прошлом. А теперь у них всех, обитателей кладбища, только настоящее: привязанность к новым их жилищам, к могилкам да полусгнившим телам — земным оболочкам.

Уже стемнело, на небе луна показалась. Ребята сбегали в «татарскую» часть кладбища, где мусульмане похоронены, поздоровались с тётей Гулынат, та им по беляшу дала, у них сегодня какой-то праздник, и родственники усопших натащили на могилы всякой еды, и отправились дальше гулять.

Вон, смотрят, а на могилке Пети-алкаша, когда-то повесившегося, появилось несколько рогатых силуэтов. Это черти пришли с ним ся: споро вытянули упирающегося самоубийцу из могилы, неведомо откуда появилась тележка с оглоблями, хомутом и дугой, Славка такие только в музее при жизни видел. Самоубийцу запрягли в неё, вся компания рогатых погрузилась, и тележка с шумом повезла пассажиров вначале по кладбищу, затем подняла ввысь. Бесы усердно нахлёстывали несчастного хвостами, заставляя двигаться быстрее. Так они издеваются над ним каждую ночь, самоубийцы целиком в их власти.

А вот пара живых прытко идёт к запущенной могиле, стоящей особняком: там дед Сергей лежит. Видно, опять колдуны пожаловали, могилка-то безымянная, и для их определённых дел очень даже пригодна. Дед вылез из могилы, кряхтя, когда его «гости» уже начали своё действо: забормотали что-то, положили на могилу пару раскуренных сигарет, покойник подхватил одну, затянулся с видимым удовольствием, поворчал — мол, слабоват табачок…

Ребята прибежали к своим могилам. Витькина мама ещё не избавилась от привычки живых людей беспокоиться за своих детей, потому они частенько, набегавшись по кладбищу, прибегают «отметиться», как Витькин папа шутит.

Папа и мама Витьки беседовали с тётей Верой, заглянувшей в гости, а её дочка, Ира, играла в «классики» с Ленкой, Витышной сестрой. Тётя Вера с дочкой тут уже несколько лет лежат в одной могиле, разбились на машине, и эту могилку почти каждое воскресенье навещает тётьверин муж, высокий хмурый мужик, весь в чёрном. Зайдёт в оградку с цветами и коробкой конфет, положит на столик, посидит на скамеечке, что — то тихо им скажет, и уходит, ещё более мрачный.

Славка высоко задрал голову: небо звёздное, чистое — красота! И кладбище их большое, и вокруг столько интересного! И безопасно, не то, что в мире живых людей.

 

Боль на клавишах

После антракта конферансье, поношенная грудастая дама, объявила:

— А теперь выступает лауреат конкурсов… номинант на… — для Виктории все её титулы «заслуженных», «народных» и прочих давно сливались в один неразборчивый звук. Нет, она не чванилась, вовсе не гордилась ими — Виктория Михайлова!

Жидкие аплодисменты прошли по залу, словно рябь по воде, когда Виктория поднялась на сцену. Жидкие… Это её только подзадорило: ну, сейчас…

Она поклонилась публике и уселась на табурет перед роялем. В висках бились обрывки утреннего скандала с взаимными злыми упрёками: «Нам не нужно больше… Как ты не понимаешь, дурачок, ведь ты для меня… Слушай, а помнишь?..» — и предательский комок подкатывал к горлу. Её тонкие пальцы легли на клавиши, и при первых звуках сонаты Листа «Apres une Lecture du Dante» зал…

«… Как ты смеешь, дурак, ненавижу!.. Да ты всё, всё, что между нами было, превратила в… Слушай, давай наконец поговорим… О чём? Всё давно ска…»

…зал притих, когда её пальцы, казалось, слились с клавишами, и отдавали им горечь сегодняшней ссоры, боль, слёзы, выплёскивая в них всё это вместе с творением великого австрийца. И рояль плакал, как плакала она сегодня утром, когда звучали потоки оскорблений, и шум шагов по квартире, и шорох заталкиваемой в сумку одежды, и хлопанье входной двери. Рояль плакал её голосом.

Финальные аккорды сонаты словно вобрали всю её боль и выплеснули в притихший зал, вернувшись к Виктории аплодисментами. Она поднялась, привычно поклонилась, но выкрики восторженных зрителей сменились тревожным аханьем.

Обернувшись, Виктория увидела, как по лакированным бокам рояля пробегают языки пламени, и через миг он вспыхнул, словно облитый бензином, столб пламени поднялся чуть не до потолка сцены, а ядовитые пары горящего лака заставили слезиться глаза… Странно, она пыталась заставить себя удивиться и не могла. Ныли кисти рук. Концерт был прерван, естественно. Пожарные, недолго думая, списали инцидент на короткое замыкание.

Поздно вечером, уже дома, Виктория набрала хорошо знакомый номер. Разговор был коротким: бывший любимый, ей казалось, безуспешно пытался отбиться от острых, безжалостных фраз, как топор падающих и отдаляющих его всё дальше и дальше, но лучик надежды Виктория ему всё же дала. Когда разговор закончился, и она нажала, удовлетворённая местью, кнопку «отбоя», сквозь голову словно протянули тонкую ниточку боли. В нос неожиданно вновь ударил запах горящего дерева и лака.

Показалось, конечно, показалось…

 

Застолье

Андрей приехал к родителям, из шумного города впервые за несколько лет вырвался, и сразу, как говорится, «с корабля на бал!» Сидит сейчас за столом в родном доме («Некогда, некогда родном» — кто-то смеётся-хихикает внутри), отец с красной рожей («Нельзя так про отца!» — это голос так называемого рассудка пытается вмешаться), астматически отдуваясь, хватается за бутылку. Мама пытается его остановить:

— Витя, нельзя тебе много, давление!

— Клавка, тихо, кто в доме хозяин, я или кошка?! — и гулко хохочет над избитой шуткой.

Из остальных присутствующих лучший папин друг Михаил, дядя Миша, значит, толстяк почти лысый. И квартирантка родителей, Светлана Павловна («Можно просто Света» — как она представилась при знакомстве, стрельнув карими глазами и тут же опустив) — эффектная брюнетка в облегающем красном платье. Хлебосольные родители Андрея также пригласили жиличку на семейные посиделки.

— Ну, за сына! — отец опрокидывает в нутро очередную стопку и заедает холодцом, а мама заботливо подкладывает сыну салатика.

— Орла, ишь какого орла вырастили! — поддакивает другу Михаил, смотрит на Андрея заплывшими глазками, и тому на душе как-то… Будто свинья ожила и заговорила… Как-то странно… Может, от того, что Света, сидя напротив, уставилась на дядю Мишу брезгливо так…

— Что ж невесту-то не привёз показать? — мама раскраснелась от выпитого, повеселела, с истинно материнской любовью на сына смотрит, а тому аж неудобно. Не рассказывать же ей, что хоть с Каринкой второй год живут, но и со свадьбой-то пока повременить решили, а уж с рождением ребёнка тем более.

— Когда внуков-то нянчить будем, сынок? — мама всё не отстаёт, и в сыне поднимается ехидное что-то, кто-то внутри словно подмывает рассказать, как Карина недавно озабоченно объявила ему о своей беременности. А ребёнок им сейчас ни к чему, ещё полностью на ноги не встали, вон только кредит взяли на машину, а тут «залёт». Нет, надо попозже.

И когда в тот вечер он вернулся домой из офиса, Карина сидела на кухне, закутавшись в плед, огромная чашка кофе стыла перед ней. И только глянула на него, он всё понял, походил немного по квартире. «Каринино жилье, хоть с этим всё нормально, с жильём-то» — и молча снова вышел, и двинул, на ходу созваниваясь с друзьями, в ночной клуб. Абсент, много абсента и жжёного сахара, и «спиды» пару раз по ноздре пускал — всё, чем мог заглушить боль о не рождённом ребёнке. И потом его долго били какие-то, за то что вёл себя… Он не помнит… Очнулся дома, на полу, друзья всё же отвоевали его и домой доставили. Взял больничный на неделю, чтобы синяки сошли, перед шефом пришлось слёзно оправдываться, врать о неожиданно приключившемся недуге и заверять, что искупит свою «вину», болезнь то есть, честным и добросовестным трудом на благо родной фирмы. Всю ту неделю он слонялся по квартире, с Кариной они вели себя так, словно ничего не произошло, никаких абортов, гулянок и прочего.

Да, в сознании Андрея мелькало всё это рассказать («Расскажи, расскажи! — хохотал кто-то в душе, — они тут все ебанутся!» — и ещё пуще заливался хохотом).

— Может быть, покурим? — Светлана трогает его за руку, словно искры пробегают по Андрею, и пламя кидается вначале в голову. Он краснеет как пацан.

— Ишь, тоже травиться! — мама заквохтала как курица, и Андрей ощущает неожиданно какое — то омерзение к ней, словно не мать, а…

— Пошли, что же…

— И я с вами, — свиноподобный дядя Миша шумно выбирается из-за стола, по пути опрокидывая на скатерть пару фужеров, и мама вполголоса ругается.

Тихий сентябрьский вечер, окна веранды родительского дома открыты, и ветерок доносит с улицы аромат увядающей листвы и гомон играющей где-то по близости ребятни. Света прикуривает длинную сигарету:

— Смешные они у тебя.

— Кто?

— Родители твои. — И у Андрея вспыхивает глухое недовольство: как так можно о его родителях?

Дядя Миша тоже недоволен, угасающее пьяное сознание пытается воспротивиться тому, что о его друзьях отзываются нелицеприятно, да ещё в открытую:

— Ты-ы, эта… пгди… — и это всё, на что его хватает.

— Зачем ты о них так? — Андрей пристально смотрит на собеседницу, а внутри почему-то осознаёт, что права она — смешные и… и глупые. И вообще, припёрся вот он в этот «родной» городишко, и какого, спрашивается? Карина отказалась ехать наотрез, им скоро в Египет, он вот решил проведать стариков, столько не был, для проформы лишь… Возмущённый дядя Миша, пыхтя что-то себе под нос, удаляется вглубь дома.

— Света, а ты сама откуда? — Андрей пытается сменить разговор. Та смеётся неожиданно басом:

— Да тут… Неподалёку от вас.

— А чем занимаешься? — странно, за несколько часов непринуждённой застольной беседы задать подобный вопрос ему не приходило в голову.

Снова басистый хохот в ответ:

— Скоро узнаешь! — изящная рука с перстеньком берёт его ладонь, и словно ток пробегает по ней, и возникает сугубо мужское желание, а Света замечает это, и начинает торопливо говорить, и каждое слово её вонзается в мозг Андрея, и каждому слову он послушен. И чётко уже осознаёт, что те, в комнате, со своим мещанским мировоззрением, они абсолютно чужие ему люди. Ну, и что, что родители? «Родили, выучили, выкормили» — вспомнилось с раздражением, как не раз говаривали они ему в юности, пока не уехал к херам из этого городишки в нормальный, большой, где так много перспектив. А Света всё продолжает говорить, и эти слова вливаются в Андрея уже на подсознательном уровне. И они быстро, единым порывом повалились на дощатый пол веранды, Света лишь задрала подол своего элегантного платья, а он расстегнул брюки.

Грешили второпях, как собачонки, и Андрей еле сдерживается, чтобы не завыть от удовольствия, потому что ТО место у Светы видно обладает какими-то особыми свойствами.

Потом, пока он приводил в порядок свой туалет, новый поток слов, абсолютно верных, он это давно понимал, вливался в его мозг…

В углу веранды всегда, сколько Андрей себя помнил, стоит топор, и сейчас Света, не переставая говорить, тянет его за руку в этот угол. Вот они возвращаются в дом, в комнату, где домашнее застолье уже угасает, отец и дядя Миша клюют носами, мама, тоже изрядно выпившая сегодня, начинает потихоньку убирать со стола. И первый удар топора приходится как раз на кисть её правой руки, и мама с криком крутится по комнате, прижимая к груди полуотрубленную кисть, из которой хлещет тёмная венозная кровь, но следующий удар по голове успокаивает её. Отец, пьяный, недоуменно поднимает голову, и воет, зажимая разрубленное лицо. Дядя Миша просто получает пару ударов по голове и затихает…

Андрей автоматически добивает родителей и друга семьи, в мозгу только одно «так-так-так» бьётся, стучит, и больше ничего, а Света рывком стягивает со стола скатерть со всем — посудой, бутылками и прочим, что на нём находится, и кивает ему, и Андрей понимает, что же от него требуется. Он затаскивает, пыхтя и пачкаясь в крови, из открытого рта убийцы течёт слюна, трупы на стол, один за другим: вначале маму — «никогда бы не подумал, что она такая тяжёлая», затем и папу, и дядю Мишу. Обеденный стол трещит, но выдерживает вес трёх тел. И сам становится у торца стола, скрестив руки на груди.

Света занимает место напротив, через стол:

— Сейчас и узнаешь, чем занимаюсь! — басистый хохоток слышен сквозь стягиваемое через голову узкое красное платье. Тело Светы идеально, его только портит уродливый шрам, начинающийся между великолепными торчащими в разные стороны грудями и заканчивающийся ближе к лону; и Андрей наблюдает, как Света начинает изящными наманикюренными пальцами расцарапывать этот шрам. Тот расходится в разные стороны, и её тело выворачивается наизнанку… Нет, скорее открывается, как книга.

Изнутри Света оказывается тёмно-лиловой, и вся усажена крупными, с чайное блюдце присосками, истекающими мутноватой жидкостью и шевелящимися. Развернувшись и став абсолютно плоской, то, что несколько минут назад ещё было Светой, падает на стол с трупами, со стекающей на пол кровью, плоская масса, покрытая сверху человеческой кожей, принимается, видимо, поедать лежащее на столе. Под кожей существа точно ходят огромные желваки; единственное, что в Свете осталось сейчас человеческого, это её голова, нелепо торчащая сейчас в сторону, с лицом тёмно-синим и выкаченными глазами. Из-под Светиного такого необычного тела слышится резкий хруст — должно быть, одна из присосок справилась с костью, и этот звук выводит Андрея из оцепенения. К нему возвращается было рассудок, лишь на мгновение, чтобы затем покинуть его навсегда.

С криком Андрей выскакивает из этой комнаты, из родительского дома куда-то в темноту, и уже не видит, как странное существо, поглотив то, что лежало на столе, то, что Андрей ему заботливо приготовил, увеличивается в размерах в несколько раз и сползает со стола с громким шлепком на пол, и замирает там на некоторое время. По массе всё ещё пробегают волны, от удовольствия, видимо, и окровавленные присоски подрагивают.

Спустя месяц уголовный розыск городка закрыл дело по загадочному исчезновению жителей одного из домов. Приблизительно в это же время где-то в лесополосе найден был труп, в котором опознан был сын хозяев этого дома, в городе не проживающий, правда, исхудавший и седой.

А в ноябре у одной из пожилых обитательниц городка появилась новая квартирантка, дети у старухи выросли, разъехались, скучно одной, да и лишняя копейка на деле совсем не лишняя. Так почему бы не пустить в свободную комнату симпатичную порядочную женщину?

 

Кровью захлебнёшься

Мне бывало бабушка кричала, когда я есть хотел, и помимо нашего с ней борща иногда утаскивал из холодильника кусочек колбасы, колбаса была дорогая и её на праздник берегла она:

— Чтоб ты, сука, сам себя сожрал, чтоб ты кровью захлебнулся!

И после этого обычно хватала ремень солдатский и кидалась за мною, а я поспешно убегал. Иногда всё же не успевал увернуться, пряжка больно меня била по плечу или заднице, или по ногам. Я тогда забивался под стол в комнате, и ругался на бабушку матом и кидался в неё всем, что под руку попало: тапочками, пистолетом игрушечным железным или просто плевал в неё, попадая на ноги. Она от этого злилась ещё больше, а я забивался в угол у ножки стола. Стол был тяжёлым, поэтому, к моему счастью, бабушка не могла меня там поймать, сдвинув его.

Наконец, утомившись, бабушка, астматически дыша и кряхтя, наклонялась, заглядывая под стол, и хрипела:

— Такой же выродок уродился как и мама твоя была, паскудина! Её убили как суку подзаборную, и ты сдохнешь, выблядок!

Тут я начинал реветь по-настоящему, а бабушка, удовлетворённая своей маленькой местью, проходила в другую комнату, включала телевизор, и казалось, забывала про меня. Она, переключая каналы, громко комментировала то, что видит; и ещё у неё было увлечение: записывать понравившиеся ей фразы на чём попало — на обложках моих книжек со сказками, на журналах. А я всё ревел под столом.

* * *

Маму убили около года назад, и своего папу, правда, я не знаю. Но, маму любил всё равно: она часто дома не бывала, когда была живая, и я по ней сильно скучал. Она приходила домой к ночи ближе, и я кидался к ней, она меня целовала, и от неё пахло её любимыми духами и спиртным, и иногда ещё чем-то.

Бабушка выходила из своей комнаты, и начинался скандал. Мне кричали, чтобы я шёл спать, и я уходил, глотая слёзы, и засыпал под их ругань.

Когда маму убили, мне было восемь лет, и я тогда плакал, бабушка даже врача вызывала, он мне укол болючий сделал. И к нам приходила милиция каждый день, искали того дядьку что её убил, спрашивали и бабушку, и меня, с кем из дядек мы её видели, как он выглядел. Только бабушка не пускала маму даже домой, если мама приходила с кем-то из своих дядек-друзей, после того как мама с дядькой пришла, которого Дима звали. Они пили вино и водку, мне дали два апельсина, дядька Дима всё называл меня, пьяный, сынком. Потом бабушка забрала меня к себе в комнату и всё ворчала, когда укладывалась, что-то под нос.

А мне тогда перед сном захотелось пописать, и я вышел из комнаты. У нас квартира была со смежными комнатами, и я увидел, что дядя Дима этот и мама голые совсем на кровати, и дядя Дима на ней прыгает. Я испугался, что он её, наверное, убивает, потому что мама стонала, и от страха прямо там описался. А дядя Дима поднялся и ударил меня по щеке, я закричал. Бабушка проснулась и вызвала милицию, и милиция увела маму и дядю Диму с собой. Дядя Дима больше не приходил, а мама вернулась через несколько дней, они сильно с бабушкой поругались ещё.

А когда маму убили, соседи помогли бабушке с похоронами. Бабушка пекла блины и варила такую кашу с изюмом, и вонь от подгоревших блинов по всей квартире растекалась. Мама лежала в гробу на том самом столе, под которым потом я от бабушки прятался. Я помню её мёртвой отчётливо, она лежала с подвязанной челюстью, меня тогда это сильно удивило, и с бумажным венчиком на лбу. Бабушка сказала, чтобы я с мамой попрощался. Я подошёл и ничего не ощутил, равнодушно так всё происходило. Меня не взяли на похороны, и я слонялся по квартире, смотрел телевизор, пока бабушка и соседи не приехали с кладбища. И мы — бабушка, соседи и я, сели маму «поминать». Мне очень каша сладкая понравилась с изюмом, она «кутья» называется.

Соседи меня все жалели, называли «сиротой». Потом, когда разошлись они, я начал плакать, я несколько дней тогда плакал, и бабушка меня поила валерьянкой и часто на меня кричала, что я надоел ей своим рёвом. Ещё мы с бабушкой раз в месяц ездили на мамину могилу. Бабушка клала на столик в маминой оградке два дешёвых бумажных цветочка, которые покупала у ворот кладбища у таких же, как она, старух, наливала немного водки в пластиковый стаканчик и начинала:

— Вот, Лена, пришли к тебе, и сынок твой пришёл, — бабушка меня подталкивала в спину и продолжала, — а сынок твой теперь сиротой растёт, Ленка, и что же ты у меня такая беспутная уродилась-то… — И бабушка пыталась плакать, но у неё не получалось. А я стоял, и мне грустно и скучно было там.

* * *

Я учился в школе, и каждый раз, приходя домой, отдавал бабушке свой дневник. Когда я приходил с плохими оценками, я сразу, как отдам дневник, кидался туда, где обычно прятался от бабушки — под стол, и около получаса сидел там и ревел, пока бабушка топталась около стола с тем, что ей в руки попалось, и орала на меня, пока не уставала. Иногда она, отойдя от своей злости, под вечер меня подзывала и начинала говорить, чтобы я хорошо учился. Я говорил, что буду хорошо учиться, только мне математика не даётся. Она усмехалась:

— Говорю же, в мамку свою пошёл! У той тоже всё пьянки да блядки на уме были!

Друзей у меня во дворе почти не было, мне бабушка не разрешала приводить их домой. С пацанами постарше я часто дрался. У нас там такой Колямба был, и он меня любил задевать, и с ним дружки, несколько человек. Обычно начиналось с:

— Виталька, а как твоего папку зовут? — Колямба начинал задираться, я в ответ молчал, сжимая кулаки и краснея, и отворачиваясь, чтобы они не видели моих слёз, но они всё равно видели.

— Да «бомж» его папку зовут! — подхватывал один из дружков Колям-бы, и они наперебой начинали рассказывать мне, что мою маму трахали всякие дядьки, и будто она у этих дядек даже письки сосала.

— Да у него их несколько, папок-то, потому что он выблядок, и мама его проституткой была, — обычно заключал Колямба, и все смеялись. Я бросался на них, меня сбивали с ног и пинали. Мои два друга — Миша-умник, как его звали во дворе, и Наташка, стояли поодаль, не вступаясь за меня, потому что их тоже избили бы.

А потом мама стала ко мне приходить. Я мамину фотокарточку, где она совсем молодая, всегда хранил под подушкой, и смотрел на неё, как бабушка на свои иконы смотрит, когда молится. Смотрел при свете с улицы, мне бабушка запрещала включать свет, когда отправляла спать. И мне казалось, что мама мне улыбается, и я тогда начинал плакать.

Однажды вечером, когда я вот так плакал над маминой фотографией, мама неожиданно появилась передо мной, такая же, как при жизни была. Я не испугался, я стоял и смотрел на неё, а она на меня, и мы молчали. Только слышно было бабушкин телевизор в комнате, и то, как она записывает очередную услышанную ею удачную фразу, бормоча что-то и смеясь. Потом мама исчезла, а мне почему-то стало тяжело и горько, и я потихоньку плакал, пока не заснул. На другую ночь она снова откуда — то появилась, присела ко мне на кровать, руку положила мне на щёку. У неё такая холодная рука теперь оказалась! Она стала вполголоса говорить, что ненавидит свою маму, то есть мою бабушку, что это из — за неё я теперь без неё расту и без папы. Я спросил, что же делать, ведь я не могу без моей милой мамочки, а мама ответила, что она мне поможет. И я уснул, и мамина холодная рука у меня на лбу уже не была мне неприятна.

* * *

И так мама приходила ко мне несколько ночей подряд. И вот однажды наступила ночь, когда она не одна пришла, у неё на руках было такое мохнатое и живое… Я сперва подумал, что это котик, и хотел его погладить, а он зашипел, как настоящий котик, поднял голову, и я очень испугался, потому что у него на голове были рожки, и у него были оранжевые глаза. Он вновь зашипел, разевая пасть, полную зубов. А мама его ущипнула за бок, и он замолчал. И она ему стала говорить, что я их друг, и он успокоился. Мохнатый спрыгнул прямо с её рук прямо ко мне на постель, а я его уже боялся, и он обвился вокруг меня, неожиданно вытянувшись как змея, потёрся своей головой о мою щёку, и её оцарапали рожки. От него пахло землёй. А мама сказала, что он нам поможет победить бабушку, из-за которой я теперь сирота, и этот мохнатый, похожий на котика, закивал.

Бабушка услышала, что я разговариваю, и раздались её тяжёлые шаги, приближающиеся к двери моей комнаты. Наш с мамой новый друг вёртко спрыгнул с моей кровати и быстро оказался у двери, и что-то, наверное, сделал, потому что бабушка не могла открыть дверь. И она начала ругаться:

— Выблядок, ты что там делаешь? Уже начал себя теребить, что ли? Точно в мамочку свою, блядищу, уродился, сучонок, такой же шалавой вырастаешь, и сдохнешь, как она же!

Мама стояла как столб, и у неё улыбка нехорошая была на губах. Потом, устав, бабушка мне пообещала, что завтра я ремня получу перед школой, и ушла к себе. Мы слышали, как она выключила свой телевизор, шумно улеглась на диван и вскоре захрапела.

А мохнатый, на котика похожий, которого мама с собой принесла, что-то опять сделал — дверь распахнулась, и мы втроём пошли к бабушкиной постели. И мохнатый этот прыгнул вдруг бабушке на грудь, и стал одной лапой разрывать ей горло, я это отчётливо видел, и бабушка захрипела и задёргалась всем своим жирным телом, но мама подошла и придержала ей ноги. А мне мама сказала, чтобы я пил бабушкину кровь. Я очень этому удивился, но мохнатый ухватил умирающую бабушку за шею и повернул её так, что её голова оказалась над полом. Я словно сам собой встал перед кроватью на колени, и принялся ловить горячие струйки крови моей бабушки и глотать их, и я вспоминал, как бабушка мне желала кровью захлебнуться, и удивлялся, как её слова сбылись. Я раз закашлялся, потому что кровь мне попала не в то горло, а мама стояла рядом и смеялась, и мохнатый, похожий на котика тоже смеялся, как разные звери смеются в мультиках — такой смех у него был.

Мёртвая бабушка вдруг соскользнула с кровати и упала на меня, она ещё-тёплая была. Я вылез из-под неё и увидел, что мама легла на бабушкину постель, а мохнатый тот, которого она с собой принесла, увеличился в несколько раз и на неё запрыгнул. И они стали дёргаться, совсем как тогда мама с дядей Димой, но недолго. По ним словно красные ручейки пробежали, и мама с мохнатым стали в один комок сливаться, и вдруг грохот раздался: это лопнули стёкла в комнате, и люстра тоже лопнула. А мама и мохнатый сперва как будто стали одним целым, а затем вылетели клубом дыма в разбитое окно. Я тогда вдруг понял, что на самом деле это вовсе не моя мама была, а кто-то другой, и что я теперь совсем один, даже бабушка умерла.

И я её крови напился, но не захлебнулся до смерти, как она мне желала.

 

Лошадиные головы

I

— …а потом тот человек выходит на улицу, смотрит, а у всех людей там лошадиные головы, — последнюю фразу Витя произнёс зловещим шёпотом.

Ребятня, собравшаяся в беседке этим вечером, разом ахнула. А Инна, притормозившая на секунду, чтобы послушать, что там младший брат «затирает» сверстникам, безудержно расхохоталась, высоко закинув голову с выкрашенными в угольно-чёрный цвет волосами. Так как может хохотать семнадцатилетняя девчонка, озлобленная в своём ещё подростковом одиночестве. И вопли Lambof God из наушников плейера только подстёгивали депрессивное её исступление.

— Мелочь пузатая! — отсмеявшись, высказала девушка отношение к услышанному, и к тем, кто кроме неё всё это слушал. Ребятишки притихли, Инну во дворе побаивались.

— Витька, иди сюда!

Инна извлекла из кармашка куртки деньги — свёрнутые грязным квадратиком сто пятьдесят рублей и протянула брату «полтинник».

— Спасибо! — денежка перекочевала в потную ладошку.

— Кушай, не обляпайся! Домой вон беги, мамочка заждалась, — Инна поправила на плече чёрный рюкзачок с зелёным черепом и зашагала с родного двора навстречу приближающемуся весеннему вечеру и всему, что он с собой сегодня принесёт. Сто рублей, да двадцать мелочью наберётся — как раз пачка «Парламента» и банка «Отвёртки»…

— Ш-ш-алавая пошла, — злобно в один голос зашипели бабки на скамейке. Инна повернула голову, и её карие глаза встретились с четырьмя парами старушечьих, ненавидящих эту молодую ворону, вырядившуюся непонятно, ведущую себя неясно, и оттого враждебно.

Мама перед уходом так же её назвала. Как сговорилась с бабульками.

— Опять?..

— Чего «опять»? — Инна накладывала макияж как раз.

— Сил моих нет! Вырастила доченьку — шалава подзаборная! Таскаешься где-то по ночам…

— Почему я шалава? — меланхолично поинтересовалась дочь, докрашивая веки. Такой способ общения с мамой, Инна давно уже уяснила, действует куда лучше криков и истерик.

— Ах, ты… Ты… Кобыла!

— Угу, кобыла, — щёточка для туши скользнула по ресницам, — я же в год Лошади родилась.

У мамы на глазах показались слёзы, и завопила она сквозь эти злые слёзы в глаза пропащей дочки:

— Тварь, шлюха!.. — и, не найдя больше слов, хлопнула дверью своей комнаты.

И ладно. Инна давно, уже полгода относилась к ним снисходительно и к маме, и к папе, ушедшему несколько лет назад к молодой жене, и уже заделавшему себе нового сыночка, а ей с Витькой братика. Благо, хоть квартиру трёхкомнатную оставил бывшей семье.

Недавно они с Витей были на торжественной встрече с папашей и его семьёй, раз в месяц такие встречи происходят, вернее, происходили — они с братом при параде приезжают к папе и его новой семейке, на столе красуются купленный любящим родителем торт, не очень дорогой, и неизменные куриные окорочка с рисом. Молодая их… Кто она им, мачеха? Итак, папина новая жена хлопочет вокруг братика с сестричкой, типа роднее их на свете никого нет. И папочка выносит им их младшего братика, целуя его в пухлую щёчку и призывая поздороваться со старшими чадами. Витя двухлетнего брата особенно ненавидел, и в тот их последний визит к папе, когда Инна беседовала с родителем и его супругой на разные темы, из комнаты, где находились оба брата, раздался вопль. Они втроём ринулись туда, и увидели, как Витя злобно щиплет младшего брата, а тот исступлённо орёт. Папина жена закатила Витьку оплеуху, подхватила малыша на руки. Папа вытянул ремень из штанов, намереваясь задать Вите порку прямо на месте, но у Инны комок тугой злобы внезапно подступил к горлу, злобы, копившейся несколько лет, с той поры, когда отец бросил их, когда мама плакала каждый день и кричала на пытающихся её утешить детей.

Она заслонила собой Витю, и так глянула на папашу, что у того и руки опустились. И сквозь зубы процедила:

— Вон, своего бей, понял? А мы для тебя никто.

И пока папочка ошалело выпускал воздух из ноздрей, они с братишкой успели одеться и обуться, и ринуться по лестнице вниз. Вслед им доносились вопли папиной жены, желающей дебилам и ублюдкам всяческих несчастий. Так что пока визиты к папочке отпадают, хотя она лично этим не особо и огорчилась, а страшащийся праведного отцовского гнева Витя и подавно.

А «шалава» Инна грустно улыбнулась, пока ноги несли её к супермаркету… Нет, не была она шалавой, хоть и девочкой тоже не была, невинность потеряла весной, с парнем своим, первым и единственным, Володькой, и было-то у них «это» всего несколько раз, первый раз ничего, кроме боли, она не испытала, и последующие разы не так уж развлекли её. А потом Володьку «приняли» менты со стаканом анаши, и поехал её первый мужчина в известные места. Инну тогда тоже вызывали, как свидетельницу. «Нет, ничего не знаю, ни разу не видела, что он употребляет наркотики» — заученно повторяла она и на следствии, и затем на суде. Володька, похудевший и осунувшийся, сидел на скамье подсудимых, в клетке, как зверёныш, только глаза сверкали. И свиданку после суда им не дали — «не положено». Инна никому не показывала своих слёз, везде: и во время следствия, и на суде, и после, появлялась с застывшим лицом, ничего не выражающим. Ревела только в одиночестве.

И вот с тех пор она полюбила эти вечерне-ночные походы по городу в одиночку, слушая музыку, презрительно размышляя об окружающем её мире и рискуя нарваться на неприятности. Именно из-за риска и полюбила. И всё сходило благополучно до сих пор, хоть и предложений сесть в машину было немало, но она гордо «посылала» любвеобильных сограждан; и спасаться бегством приходилось раза два от подвыпивших компаний. А мама считала, что дочка блудит невесть с кем, и Инна не разубеждала её сознательно: этот имидж шлюхи тоже был её протестом.

II

Инна миновала ошивающихся у дверей супермаркета тёмных личностей — алкоголика, сшибающего мелочь и двух ребят в кепках-«восьмиклинках», оба облапали юную красотку похотливыми взглядами. Один присвистнул, второй проурчал:

— Ништяк, я б на такой лошадке прокатился бы…

Инна на ходу кинула «гопнику»:

— На бабушке своей катайся, понял?

Парень замолчал обескураженно, его приятель захохотал.

Супермаркет встретил Инну ярким светом. Кондиционеры выдували из своих железных потрохов воздух, немногочисленные покупатели выстроились у касс, охранники негромко переговаривались, наблюдая в монитор за залом. Инна прошествовала к винно-водочному отделу, встала в хвост очереди. Прямо перед ней стояла парочка — полноватый мужчина в дорогом костюме и с ним женщина, лет под пятьдесят, вся в чёрном. На груди, на массивной золотой цепочке странный какой-то кулон: подкова, в ней голова лошади, какие-то символы…

Девушка вгляделась в невиданную побрякушку, и словно ощутила исходящую от кулона вибрацию, словно вихрь невидимой энергии оторвался от диковинной вещицы и проник в неё, в Инну, в самое нутро проник. И в ноздри ударил запах… Знакомый запах, когда она была в деревне, её этот запах конского пота, неоднократно слышанный, всегда раздражал. Инна, поглощённая новыми ощущениями, не обратила внимания, как мужчина и женщина переглянулись, и женщина печально произнесла:

— Она! — и на глазах выступили слёзы.

— Она, она! — мужчина радостно заулыбался.

— Эй, малолетка! — резкий окрик с той стороны прилавка. — Тебе, тебе говорю, черноволосая!

— Что? — Инна очнулась.

— Даром стоишь, «что»! — вертлявая продавщица пристально глядела. — До восемнадцати лет не отпускаем!

— Мне уже восемнадцать! — Инна уставилась на торгашку.

— Паспорт принесёшь, тогда и разговаривать будем. Вам чего? — это продавец обратилась к мужчине в костюме. Его спутница коснулась еле заметно руки Инны, прошептала:

— Подожди нас, сейчас всё купим, — и на глаза женщины вновь навернулись слёзы, и Инна ощутила новый импульс, исшедший… из кулона?

Она покорно отошла к выходу. Два недавних «гопника» смотрели на неё через дверное стекло. У Инны ёкнуло сердце. Тот, кому она резко ответила, видимо жаждал сатисфакции.

— Всё взяли! — жизнерадостно улыбнулся мужчина, направившийся со своей спутницей к выходу. Посмотрел на побледневшую Инну, затем через дверное стекло на улицу, где топтались «восьмиклиночные» оболтусы:

— Тебя ждут, что ли?

Инна кивнула.

— Не бойся, пошли! Довезём… куда надо, — мужчина вновь осклабился, и Инна обратила внимание, что зубы у него какие-то уж больно крупные, «лошадиные», как в народе говорят. И Инна покорно, словно во сне, двинула за своими новыми спутниками.

III

На улице мужчина лишь глянул на гопоту, и те попятились назад.

— Проблемы, ребятки?

— Да не, дядя, всё путём, — парни пытались сохранить хорошую мину при отступлении.

— Ну, тогда, племяннички, — мужчина неожиданно захохотал, смех его напоминал лошадиное ржание, — дуйте дальше.

Парни растворились в темноте.

В руках у Инны оказались вожделенные сигареты и коктейль, она ещё удивилась: «Откуда эти двое знают, что именно ей нужно?» И ещё подумала: «Надо им деньги отдать», и снова удивилась: «Отчего это ноги сами несут её за этой парой?…»

Миновав ряд машин на стоянке, троица остановилась у видавшего вида джипа. За рулём сидел худощавый парень с нагло выпирающими зубами. Мужчина распахнул заднюю дверь, первой влезла его спутница, затем, по мановению холёной руки, Инна. Сам мужчина уселся на переднее сиденье. В салоне сквозь запах дорогого автомобильного дезодоранта явственно проступал запах, слышанный Инной в магазине — запах конского пота. Она хлопнула крышкой банки с «Отвёрткой», отхлебнула немного — алкогольная хмарь с пузырьками газа шибанула в голову.

— Пить бы ей не надо… перед этим, — подала голос женщина, и вдруг негромко заплакала.

— Ладно, ладно, немного ей не повредит, — произнёс мужчина. Он повернулся на сидении и пристально уставился на Инну:

— Итак, девочка, ты избрана!

Глаза мужчины смотрели пристально… Глаза животного, Глаза… породистого жеребца? Инна выпустила из рук свою банку, та покатилась по полу салона машины, разливая содержимое.

— Куда избрана… Как? — изумление мешалось в девушке с ощущением наступления чего-то неотвратимого, нового и интересного, что в одночасье изменит её жизнь.

Случайно скосив глаза влево, Инна увидела, что загадочный кулон на груди женщины засиял сине-зелёным светом. Крупные капли слёз падали на него.

— Ты что-нибудь слышала о Культе Лошади?

— Н-не-е-ет…

— Мы, — мужчина осклабил лошадиные свои зубы, — как бы тебе сказать… Не совсем люди.

— Точнее, совсем не люди, — это подал голос водитель.

— Гриша, говорить будешь, когда я тебе скажу.

— Хорошо, Филипп Ипполитович.

— Слушайте, — угасающее сознание Инны пыталось ещё противиться тому неизведанному и пугающему, что, она чуяла, надвигалось на неё, — что это всё значит? Вы что извращенцы, свингеры, сатанисты?! Выпустите меня! — она попыталась открыть дверцу джипа, когда на плечо ей опустилась рука женщины:

— Девочка, милая, не противься попусту, по-твоему всё будет, лишь когда закончится твоё новообращённые. Когда ты займёшь моё место — место Жрицы.

— Какой ещё жрицы?

— Мы, — продолжала женщина, — чело веко ко ни…

— Кентавры, что ли? — «К сумасшедшим попала, повезло-то!» — лихорадочно думала Инна.

— Нет… Скоро всё сама поймёшь. Наша Мать, наше божество, Мать-Лошадь, именно она некогда сошлась с тем человеком, что способен был дать свету нас… Нас мало, мы живём среди людей, и сами не способны произвести на свет себе подобных. Я, — женщина гордо подняла глаза, крупные и с поволокой, — жрица нашей Матери, и много лет служила ей верой и правдой, отправляя обряды, потребные для процветания её немногочисленных детей, как ведущих род от неё, так и приведённых к нам по Знакам. Теперь мне нужна замена, её мы берём из дочерей простых людей…

Такого кавардака в голове Инны отродясь не было…

— А пока, — между тем продолжала женщина, — не противься, пустое это всё. Ты и так уже много узнала, девочка. И пути назад тебе нет.

При этих словах Гриша-водитель нехорошо заулыбался, и сердце Инны ёкнуло. — Мне пришло время уходить, уже давно. И я молила Мать — Лошадь нашу о замене, и вот ты сама пришла к нам. Сегодня ты получила три Знака на словах, и четвёртый получишь по окончании Обращения. Ты должна, — женщина особенно выделила это «должна», — занять моё место.

«Какие ещё знаки я сегодня получала?» Но, тут молнией мелькнуло в голове Инны всё услышанное ею этим вечером о лошадях… Мать обзывает её «кобылой»… Брат рассказывает «страшилку» о людях с конскими головами… «Гопник» возле магазина называет её «лошадкой»… Но, как это всё связать с тем, что она только что слышала в машине? Чушь какая-то, бред… Бред сивой кобылы?

«Ладно, посмотрим, что будет дальше. Вроде на извращенцев эти трое не похожи, сектанты какие-то, быть может?» — и в Инне сквозь страх пробилась та самая страсть к приключениям, что чуть не каждый вечер гнала её на улицу, из постылого дома. Инна откинулась на сидении.

— Ладно, поехали, куда скажете.

— Так-то лучше! На, хлебни, — улыбающийся мужчина протянул ей бутылочку. «Конечно же, „White Horse“» — отметила уже ничему не удивляющаяся Инна. Машина тронулась.

IV

На поляне, куда они приехали, видимо, загодя было расчищено место. В лесу шорохи, и ветерок подувал. Филипп с Гришей достали из багажника хомут, узду, ременный кнут. Хомут Филипп разместил в центре поляны, рядом воткнул нож-тесак. И кинул Инне:

— Ну, раздевайся и садись на хомут.

Краска стыда залила лицо Инны, когда она расстёгивала куртку, брюки, блузку, снимала их…

— И бельё тоже!

Инна повиновалась. Старая жрица, уже обнажённая, надела девушке цепочку с талисманом на шею, и сразу же душу Инны покинули и стыд, и срам, и вообще почти всё человеческое… Она, подтолкнутая властной рукой Филиппа, прошла к хомуту посреди поляны и уселась на него. Кожу ягодиц охолодило дерево хомута. Подошедший следом Гриша нацепил ей на голову сыромятную узду. Удивления больше в Инне не было, внутри бурлили неизведанные ранее чувства — чувства животного. Мужчины разделись следом, Филипп взял кнут:

— Ну, Лошадь-Мать, всем Коням Мать, на это место приди, старую клячу забери, а молодую кобылу уму-разуму научи, чтоб дела вела, чтоб закон твой блюла!

Он хлестнул старую жрицу вдоль хребта, та протяжно заржала, ещё удар — ещё ржание. Филипп и Гриша вторили ей. С каждым ударом кнута со старой жрицей происходили удивительные метаморфозы: вот человеческая голова стала превращаться в лошадиную, отросла грива, кисти рук и ступни ног начали принимать форму лошадиных копыт, над целлюлитными ягодицами вырос конский хвост. Полуженщина-полулошадь стояла на поляне, тело сотрясалось от ударов кнута. Несчастная уже не могла издать ни звука. Наконец, Филипп, его голова к тому времени также превратилась в лошадиную, но всё остальное осталось прежним, человеческим, отбросил кнут. Ухватив теперь уже бывшую жрицу за гриву, он подвёл её к сидящей на хомуте Инне, выдернул из земли тесак, и одним махом перерезал жрице горло, ожесточённо принялся орудовать тесаком, отделяя лошадиную голову от человеческого туловища. Горячие потоки крови оросили грудь и голову Инны, когда Филипп поднял над ней лошадиную голову её предшественницы, запах лошадиной крови напомнил гематоген. Инна задрала лицо вверх, подставляя его под струйки горячей крови, подоспевший Гриша стянул с её лица узду и отбросил в сторону, словно избавляя Инну от пут, до того сдерживавших её, и девушка издала протяжное ржание, какое издаёт кобыла, призывающая жеребца… Гриша ответил ей. Инна, обуреваемая похотью, опустилась на четвереньки, и ею овладели вначале Филипп, потом Гриша. И она ощутила поистине животное наслаждение.

Капли крови бывшей Жрицы, стекающие с волос Инны, попали на талисман, висящий на шее, и тот, разом накалившись, на миг прильнул к её левой груди, и Инна вновь заржала, но уже от боли: на груди талисманом выжжено было тавро — Четвёртый Знак, о котором толковала в машине та, чьё место Инна заняла сегодня…

— …рассекая время и пространство из неведомых глубин других измерений пришла огромная белая лошадь, и вошла в душу, в разум, плоть и кости девушки, и преобразила там всё так, как ей, Лошади-Матери, было нужно…

* * *

Вернулась Инна домой уже с рассветом. На груди таился талисман жрицы, теперь он по праву принадлежал ей, в кармане толстая пачка отнюдь не рублей («Это тебе вроде аванса!» — улыбался Филипп, когда вручал ей деньги; и теперь Инна радостно прикидывала, что купит на них маме, брату и себе, естественно), В памяти наказ Филиппа — быть ровно через неделю на том же месте. И в душе злобная радость оттого, что она теперь гораздо выше окружающих. И сильнее, благодаря…

— Нагулялась, шалопутная? Ох, что ж с тобой делать! — это заспанная мать выглянула из своей комнаты.

Принюхалась:

— И помойся хоть, воняет как от лошади!

Инна засмеялась.

 

С бритвой

Его впихнули в ослепительно чистую душевую два санитара, он не удержался на ногах и рухнул на колени. И застонал от дикой боли, краем уха слыша, как вслед за ним летит и падает, звеня о кафель, некий предмет; и ещё какой-то лёгкий треск, заглушаемый грохотом закрываемой двери. Он поднялся, кривясь от боли и потирая ушибленное колено. Ряды душевых кабинок, у потолка по углам видеокамеры — непременный атрибут каждого помещения этой лаборатории, куда его занесла нелёгкая. Если хочешь выжить в нашем любвеобильном и гуманном мире, то хватаешься за любую соломинку, в том числе и за объявления в газетах, написанные мелким шрифтом, вроде этого: «Лаборатория исследований при N-ском Институте нейрофизиологии приглашает добровольцев для…» и т. д. и т. п. И предмет на кафеле.

Он подошёл, осторожно подобрал открытую опасную бритву: старая, но отличная вещь, сталь сверкает. Словно приглашая побриться… или сделать ею ещё что-нибудь.

Повертел в руках: одна из пластиковых «щёчек» на рукоятке при ударе о кафельный пол отлетела, и бритва теперь выглядела одноглазой какой-то… «Хм, — подумал он, — бывают глазастые бритвы? И слепые?» — истерический смешок вырвался, и он быстро его подавил. Вспомнилось, как пришёл да вчера, как после продолжительной беседы подписал контракт о том, что никаких претензий в случае физических и психических травм иметь не будет. Потом длинный нудный тест, смысла которого он так и не понял. Позже скудный ужин и тяжёлый сон.

Сегодня первый эксперимент. Что от него хотят — никто не объяснил. Видимо, это тоже было частью эксперимента.

«И присесть-то здесь некуда!» — он огляделся, чуя незримое наблюдение за ним с виду безразличных глазков камер. Хотел было сложить бритву и засунуть в карман… Нет! Бритва притягивала своей идеальной формой, ослепительным блеском манила, словно незримая связь ощутилась между ним и куском стали, смертоносной стали, он почти физически ощущал, что этот предмет раньше использовали не по прямому назначению, и в сознании стали всплывать никогда раньше не виданные им образы…

…Небольшой продымлённый ресторан-«рыгаловка», разговор двух подвыпивших посетителей: «Да ты что, проблем хочешь?»… «Ну, ты попал, ах б. дь, гла-а-а-аз!..», «Убили, убили!..»

…Вечер. Моросящий дождь Женщина, спешащая куда-то по аллее. Несколько парней, догоняющих её, а в руке у одного эта самая бритва: «Нет, не надо!», «Молчи, падла, зарежу, повернись так… О-о-о, да не реви, корова!», «Всё заберите…», «Рот открыла, я сказал, укусишь — убьём… О-о-о…», «Подонки вы, скоты… Аа-а-а-й-й-й-й»… «Шухер!»… Лицо женщины распластано наискось, она инстинктивно прижимает пальцы к нему, ещё не ощущая боли, не понимая, что навек обезображена, и топот убегающих насильников…

…Комнатка в общежитии-«малосемейке», детская кроватка…

«Хватит!» — он потряс головой, отгоняя очередное видение. На ладони лежал кусок смертоносной стали. Этой бритвой ни разу никто не брился, теперь он чётко знал, ею вскрывали вены и горло, кромсали тела, и с каждой новой жертвой она впитывала в себя её кровь и ужас перед кончиной, впитывала жизни людей, и становилась живой. Интересно. А что же хотят сейчас от него те, кто запер его здесь? От него и от куска стали?

… детская кроватка, рыдающая молодая мать: «Сначала его, потом…», «Тихо, маленький, мама рядом, ату…»

Он непроизвольно сжал ладонь, на которой вольготно разлеглась бритва, и, охнув, выпустил из руки свою невольную сокамернипу. Та, упав на носок ботинка, съехала по нему на пол. А он закрутил головой, ища аптечку на стенах своего узилища. Нет, никаких шкафчиков, ничего. На кафель из разрезанной ладони закапали первые капли тёмной жидкости.

— Эй, я порезался!.. — воззвал он к камерам у потолка. — Слышите? — он протянул ладонь к ним.

Камеры безмолвствовали.

Он исследовал ладонь, и пришёл в ужас: злополучная бритва как — то нежно и безболезненно (боль пришла только сейчас), нежно и безболезненно не просто рассекла кожу, но и повредила мышцы, и ослепительно белая кость просвечивала теперь сквозь окровавленную рану. Кровь из ладони текла, не переставая, видимо, задет был какой-то сосуд. Кинувшись к добротной, обитой оцинкованным железом двери, он здоровой рукой забарабанил в неё, закричал во всё горло, но никто не отозвался.

… «Маленький, что же я сделала, теперь себя, себя… нет, не могу…Аа-хрх!..»…

… «К сожалению, прежнюю внешность вам никто уже не вернёт… Ну-ну, не плачьте… Сестра, у неё истерика… Шарахаются невесть где в поисках приключений, а потом…»

… «И тогда этот гондон мне бритвой по глазам, сука такая, я повернуться-то успел, потому правый на месте, а так бы вообще пиз. ц!.. Ладно, наливай…»

Голоса жертв бритвы бились в его мозгу, он в исступлении колотился и уже изувеченной, разбитой в кровь второй рукой, и всем телом в равнодушную дверь душевой, пока не сполз на пол в изнеможении. Ручеёк крови тянулся по кафелю от зияющей раны на руке к тому месту, где лежала раскрытая бритва, а она словно впитывала эту кровь.

* * *

— Да, интересный результат, коллега!

— Ещё один. Забавно, — переговаривались двое у монитора видеонаблюдения, глядя на неподвижное тело в душевой и прихлёбывая кофе. — Ещё есть добровольцы?

— Звонила одна девчушка, молодая совсем по голосу, говорит, что уже восемнадцать.

— Так пускай приходит, в чём проблем-то?

— Слушайте, — один из них закурил, — а вам их не жаль?

— А вам? — вопросом на вопрос ответил собеседник.

— Мне… У нас кофе ещё остался?

— На здоровье! Коньячку капнуть?..

Нина.

«Ты нужна… ты великая… сможешь… помнишь, как ты стонала… нет… она не шлюха… свободная женщина… заслуживает…»

Нина открыла глаза. Ночь непроглядная. Голоса в голове постепенно сливались в неразборчивый гул. Где-то под потолком закрутился разноцветный многогранник и зазвучал каприс Паганини: гнусаво, скрипка немилосердно фальшивила, вдобавок расстроена. Её старший, Артём, сказал бы: «Пилит мозг».

«Ох, сынок, надо что-то с тобой делать. Ты в таком возрасте взрывоопасном…»

Вспомнилось: с неделю назад Нина застала его подглядывающим за ней в ванной. Вернее, не застала — просто ощутила, что четырнадцатилетний Артём подглядывает в щёлку и похотливо улыбается, видя голой родную мать! Нина очень любит мыться, утром и вечером. В выходные иногда по нескольку раз за день. И тогда вот: только намылилась погуще, подставила бок под тугую струю из душа, ощущение, что за ней наблюдают. А Нина очень подозрительна, и тут как пружина в ней развернулась.

Быстро накинула халатик, ринулась к двери ванной, а за ней никого. Негодник успел бесшумно скрыться. Нина тогда вернулась в ванную, сняла шланг со стиральной машины, и кинулась в комнату сыновей. И новая волна ярости накрыла её. Артём спокойно сидел за компьютером… Бессовестный! Миновав младшего, Виталика, возящегося со своими машинками, Нина медленно подошла к старшему чаду. Сын поднял на неё глаза, улыбнулся лицемерно, и тут же шланг обрушился на него. Виталька истошно заревел. Артём только повторял: «Мама, за что?», пока на шум не прибежал из соседней комнаты муж и не отобрал шланг. Артём зря клялся, что играл на компе всё это время, и ревущий Виталька напрасно подтверждал его алиби. Старший был отлучён на месяц от компа за вуайеризм, младшему тоже досталось, чтоб не врал. Пороки в детях нужно пресекать на корню, кому, как не ей это знать!..

Нина недовольно потрясла головой. Звуки исчезли, воспоминания тоже. Коля, муж, храпел рядом — необъятное пузо, вонь пива и пота. В кресле напротив их постели развалился недавний посетитель, тот, со странной головой.

— Что вы здесь делаете? — возмущению Нины не было предела.

Прошедшим днём этот субъект навестил её на работе, в страховой конторе. Втиснулся в маленький кабинет, распространяя смрад пота. Нина ничуть не удивилась, поморщилась лишь… Ох уж эти мужики! Ведь элементарная гигиена… И кругом дезодорантов тьма, а они…

— От чего страховаться будем?

— От тебя! — пришедший весело глянул на неё.

Сумасшедший, что ли? Нина недоуменно посмотрела на посетителя: худощавый парень с копной рыжих волос и ироничным взглядом зелёных глаз. Буйная рыжая шевелюра шевельнулась, из неё глянули ещё два глаза, синих и тоже смеющихся, и уставились на Нину. Левый задорно подмигнул.

— Ну, и что всё это значит? — спросила Нина, имея в виду и его абсурдный вопрос, и эти штучки-дрючки с глазами.

— Да зае…ла ты! — разулыбался посетитель. — Знаешь, чем?

— И чем же? — Нина по инерции поинтересовалась.

— А то сама не знаешь? Давай, составляй договор!

Сумасшедший! Нина вцепилась в рыжую шевелюру. Синие глаза спрятались, а зелёные зажмурились от боли. Посетитель завопил, пытаясь оторвать сильные руки Нины от своих волос, а та выдёргивала рыжие пряди. Наконец парень оттолкнул её и сам отпрыгнул к двери. И встал там, скрестив руки на груди. Из рыжей шевелюры вновь показались наглые синие глаза… Чуть ниже выскочил толстый красный язык и зашевелился, дразня Нину.

— Подлец, сейчас же вон! — с достоинством произнесла она…

А снизу живота подкатила неожиданная волна желания, видно, вид языка стал тому причиной. Такого толстого… манящего… «Так приятно было бы… если…».

В кабинете никого не было. Нина выскочила в коридор, подбежала к прохаживающемуся от скуки охраннику. Тот изумлённо затряс головой: «Нет, нет, никаких рыжих не видел».

«Статный какой… накачанный…» — по телу Нины вновь пробежала горячая волна.

— Да только выскочил! Пошли в кабинет, ну! — а сама уже и забыла про рыжего наглеца, кровь колотилась в висках, и внизу горячо-горячо.

И едва зашли в кабинет, Нина расстегнула молнию у него на брюках. Охранник засопел, повалил её прямо на стол. Лёжа под ритмично задвигавшимся телом, Нина, ощутив надвигающуюся волну удовольствия, прикусила руку, и вдруг заскучала… Желание схлынуло, как и не было его. Она ухватила своего невольного любовника за плечи, легонько встряхнула…

— Всё, хватит! Надоело!

И змеёй выскользнула из-под него. В глазах парня детская обида…

Нина отвернулась к окну, приводя в порядок свой туалет. Дождалась, пока дверь кабинета захлопнулась и присела за стол. В голове кавардак. Открыла ящик стола, а вместо бумаг там копна рыжих волос, наглые синие глаза вновь таращатся на неё, и толстый язык уже высовывается… Подхватив со стола ножницы, она ткнула ими в распахнутый ящик. Раздалось визгливое хныканье, и ящик сам собой захлопнулся, чуть не придавив ей палец.

— Вот так-то!

Этот ящик Нина не открывала до вечера, и спокойно и даже весело себя чувствовала. И вот это пробуждение среди ночи…

— Ты! — Нина резко поднялась на постели. — У тебя… совесть есть? Не знаю, мало того, что вчера припёрся… ты… ты… — от праведного гнева аж дыхание перехватило.

— Нинка, ты чего? — в сумраке Коля поднял с подушки разлохмаченную голову.

Вспыхнул свет. Рыжего в углу уже не было. На пороге стоял Артём, опухший со сна.

— Мама, папа, что случилось?

Широко открытые глаза недоуменно глядят, на пухлом лице отпечатался след от подушки… Нескладная фигура сына в майке и трусах… Мерзавец!

Нина поднялась с постели, и пощёчина прозвучала хлёстким щелчком. Артём отпрянул, ухватившись за щёку, в глазах слёзы; и так жалко сына стало!

— Маленький, ну, иди сюда! — она попыталась приобнять сына, но тот вырвался, кинулся в ванную, и оттуда раздались его приглушённые рыдания.

— Мать, да что с тобой? — Коля недоуменно хлопал глазами. Муж. Боров долбаный.

— Со мной? Со мной?! Это с вами что!!! — зазвенел голос металлом. — Думаете, ни о чём не догадываюсь? Спи давай. Пойду жрать вам готовить.

— О чём ты не догадываешься… догадываешься…

Нина ясно видела, как у Коли в башке копошатся извилины… комок аскарид вместо мозга, жирных белых аскарид. Потому и разъелся как свинья, надо ж и паразитов кормить. А они ему за это формулируют всё, что он хочет сказать.

Нина даже улыбнулась от прозрения, как же она раньше не додумалась, ведь всё так просто!

— Какое жрать, рано же ещё!

И у неё перехватило дыхание от лицемерия супруга. Кабану лишь бы брюхо набить, и правильно, такое его кабанье дело. Но лгать? Проявлять якобы заботу и хрюкать по-поросячьи у неё за спиной со своими двумя любовницами! Лишь сейчас ей открылась вся правда: Нина словно наяву увидела их отвратительную групповуху. Ничего, скоро этому конец! Презрительно посмотрев на недоумевающего мужа, Нина гордо отвернулась и двинулась на кухню. По пути щёлкнула выключателем супружеской спальни и пошла на кухню в темноте.

Из ванны был слышен шум — льющаяся вода, и сын с кем-то разговаривает.

— Заколебала она нас, сил нет! — жаловался Артём кому — то ломким мальчишеским баском. И его собеседник отвечал сиплым голосом гопника:

— Не бойся, завалим мы старую твою!

— Не дождётесь! — негромко проговорила Нина в запертую дверь.

Голоса смолкли. Дверь в ванную открылась, и на пороге возник улыбающийся Артём: за спиной раскинулись полупрозрачные крылья стрекозы. Увидел мать и шарахнулся от неё, ударившись спиной о косяк двери ванной. Метнулся в сторону комнаты, лишь обломок стрекозьего крыла медленно спланировал на пол.

«Ох, сынок, совсем ты большой у меня!» — Нина заулыбалась.

Она распахнула дверь кухни и замерла: такой красоты она ещё не видела! Ночью кухня, оказывается, представляла собой огромный механизм: стремительно крутились какие-то шестерёнки зелёного цвета, двигались огромные красные шатуны. Всё это издавало приятный гул. За спиной кто-то засмеялся и зажёгся свет. Нина разочарованно вздохнула: кухня как кухня! Загорелся экран маленького кухонного телевизора: популярный телеведущий заулыбался Нине, начал снимать пиджак, затем камера показала крупным планом — пошевелил пальцами над пуговицами ширинки… Нина раздражённо плюнула в экран, и тот погас. Заглянула в холодильник: влажно-серые кубы, завёрнутые в подмокшую газету, в морозилку глянула — в ней что-то знакомое… Из охапки волос показались два синих-синих глаза… Она захлопнула холодильник. Нет, её мужчины («мужчинам — мясо», «мужчинам — мясо», «мужчинам — мясо» — запиликал в голове новый голосок, тонкий и надоедливый) заслуживают кое-чего получше! Нина с нежностью подумала о сыновьях и муже: спят её мужички, крепко спят! Сейчас она им приготовит настоящий завтрак!

* * *

Их старый кот, на свою голову уснувший в ту ночь на кухне, взвыл, когда нож вспорол его живот. Нина вытянула из ещё живого кота кишку, бедняга не переставал вопить благим матом, но тут на кухню ворвался муж…

Спустя месяц Артём и Виталик вечером смотрели «Человека-Паука».

— Артём, а маму когда выпустят? — Виталик горько вздохнул: они с братом всё равно любили мамочку, пускай последнее время она и вела себя странно.

— Не знаю. Я у папы спросил, а он говорит нескоро.

- Он пьяный опять?

- Виталька, нельзя так про папу!

- А что у мамы болит?

- Голова, — буркнул старший брат. Артёма в школе задразнили, когда узнали, что у него произошло дома, прозвище «Дурочкин сын» накрепко к нему прилипло. Он уж и дрался раза два из-за этого…

— А я сегодня смешного дяденьку видел.

— Как смешного?

— Когда в садике на улице играли. Я возле забора был. Такой рыжий дяденька с той стороны подходит, и у него четыре глаза. Стоит и улыбается…

— Виталик, — Артём пристально посмотрел на младшего, — ты скоро в школу пойдёшь, а придумываешь разные глупости!

 

Черви

I

Твоя идея была, Толик, твоя?! — Сеня яростно накручивал баранку, и очки его в полутьме салона тоже яростно блестели.

Они переругивались уже давно, третий их спутник, Александр, молчаливый здоровяк, курил на переднем сидении, лениво выпуская дым в боковое окно машины.

— Моя, моя! Чем ты недоволен, а? — бубнил Толик с заднего сидения.

— Но, мы же не знаем ни деревню эту, ни это долбанное кладбище!

— Всегда от «фонаря» ездили, и всё получалось как надо…

— Сейчас и узнаем, — добродушно-примирительно пророкотал Александр, выщёлкивая окурок в окно, — тот, пыля искрами, исчез далеко позади машины, в надвигающихся сумерках.

— Нет, за семь вёрст киселя хлебать ехать… — Сеня примолк, они уже въезжали в деревню на медленной скорости, и заходящее солнце ласково играло бликами в стёклах их автомобиля. Брошенная деревенька встретила их двумя рядами бесхозных домов, потемневших, покосившихся. У Сени даже что-то похожее на жалость шевельнулось, как у многих при виде щенка или котёнка бездомного. Действительно, судя по всему тут уже никто давно не жил. Машина остановилась прямо посередине улицы. Трое выбрались из неё, все в камуфляжных костюмах и армейских ботинках, причём костюмы сидели на всех троих достаточно мешковато.

— Ну, что, други, — Сеня, разминая ноги, глянул на часы, — произведём инспекцию вверенной нам территории?

— Давай, пока время есть, — поддержал Александр, закуривая очередную сигарету. — Толь, как, говоришь, деревня называется, вернее называлась?

— «Ново-Ебуново» она называлась! — загоготал Сеня. Извлёк из багажника монтировку, устремился к одному из домов, чьи двери были заколочены досками крест-накрест, и споро сорвал дощатую крестовину. Они прошли сени, пахнуло сыростью. Вошли в переднюю комнату, «горницу», как прежде в деревнях звали. Толик закашлялся от едкой пыли, что ударила в ноздри. Сеня подсветил фонариком, встроенным в дешёвый мобильник. Луч прошёлся по комнате: абсолютно голые стены, отошедшие обои, маленькая табуретка, валяющаяся в углу.

— Да ни хрена тут интересного! Пыль одна.

Он прошагал в другую комнату, гулко грохоча своими «берцами» по полу пустого дома — и тут ничего, только древний шифоньер у стены. Аккуратно приоткрыл дверцу, там висело лишь драповое пальто. Сеня вытянул его из шкафа. Из рукава выскочил какой-то крупный жук, упал на пол и тут же хрустнул в темноте под носком «берца».

— Ха, глянь какой фасончик, года «сорок лохматого», не иначе! Толян, лови, на кладбище ночью холодно, небось, будет! — Сеня, хохоча, сделал вид, будто собирается метнуть пальто в друга, тот было увернулся.

— Хорош баловаться, дети прямо! — Александр прогудел. — И вообще есть хочется.

Сеня, посерьёзнев, глянул на часы:

— Рановато ещё. Погоди, скоро поедим!

Они вышли. На улице Сеня оббил пыль с их первого трофея об угол дома и, свернув, взял под мышку.

II

Они перешли в другой дом, настоящую избушку, перекошенную всю. Саня распахнул дверь, потревоженные мухи загудели в полумраке, заколотились в оконные стёкла со звоном. Он посветил внутри своим фонариком — телефоном, присвистнул, увидев иконы в «красном» углу. В луч попал сундук, на котором кто — то лежал, прикрытый байковым одеялом.

— Толян, притаракань сумку из машины, «доски» уложим. Да, и лопаты заодно из багажника выгрузи, скоро уже. А мы тут…

Александр сдёрнул одеяло с лежащего на сундуке — морщинистое лицо, разбухшее тело, запах разложения… Старуха видимо умерла или от голода, или же сердечко старое не выдержало, мало ли… Он шумно сглотнул.

— Во, блин, и ходить далеко не надо, лепота-а-а! — Сеня протянул пальто Александру, тот набросил его на старуху, тщательно запеленал свою поклажу и подхватил на плечо. Сеня бросился к выходу придержать двери. Высокий Александр в полутьме, не видя притолоки, задел об неё головой и выругался.

Толик принёс сумку, Сеня, передав ему фонарик, поднялся на цыпочки и принялся аккуратно снимать иконы с треугольной полочки «красного угла».

Наконец они вышли из старухиного домика. Александр, пыхтя, ждал их у машины, драповый свёрток не спуская с плеча.

— Ну, вы там чего так долго? Вспотел аж!

— Ладно тебе, своя ноша не тянет, как говорится! — Сеня аккуратно по ставил сумку с иконами на заднее сиденье, — лопаты нам не понадобятся уже, начальную еду добыли. Давай понесу до кладбища, — он принял у Александра с плеча на плечо укутанный в пальто труп.

— Толян, вперёд иди!

Тот, подсвечивая путь фонариком, двинулся вперёд, друзья следом.

III

Путь на кладбище лежал через рощицу. Небо безлунное, в аккурат к новолунию подгадали, только звёзды поблёскивают холодны, как… И ковш Большой Медведицы низко навис, так и кажется, зачерпнёт сейчас из бездны небесной тьму вперемешку с мелкими звёздочками и опрокинет на землю струящимся потоком. В темноте заухал, было, филин, ответом ему был дружный свист весёлой троицы, и испуганный филин, где-то неподалёку примостившийся, слышно было, захлопал крыльями, улетая прочь.

Толик пнул чудом сохранившуюся, держащуюся на соплях, что называется, калитку кладбища, сколоченную из штакетин, и первым прошёл по хрустнувшим дощечкам. Уже пыхтящий от усталости Сеня и Александр пошли за ним. Они разыскали почти чистое место на середине кладбища, чья-то видимо очень древняя, ушедшая в землю могилка с полусгнившим крестом. Александр аккуратно спустил с плеча свёрток с трупом старухи прямо на могилу, развернул драповое пальто, откуда-то вылетела пара мух и, жужжа, унеслась во тьму. На левой щеке старухи было, видимо, трупное пятно, сейчас это место провалилось, и отверстие кишело личинками мух, мелкие червячки вползали и выползали из него, подползали к приоткрытому рту и проваливались туда. Александр извлёк из кармана армейский нож и принялся срезать остатки одежды на трупе. Сеня с лёгкостью выдернул из земли крест и вновь воткнул, но уже вершиной вниз. С основания креста сыпанули комочки земли.

— Ну что, готовы все? Эх, очки надо было в машине оставить, хоть возвращайся!

Александр хмыкнул:

— «Доски» продадим — новые купишь!

— Думаешь, ценные? Хм, старые вообще-то…

Сеня перекрестился как-то странно: живот, лоб, левое плечо, затем правое. И забормотал:

Ветхое порожденье Ночи-матушки, Древнее порожденье Мары-матушки Любимое порожденье Смерти-матушки — Червь!

(Александр и Толик хором вторили: «Червь!»)

Червь неумирающий, Червь ненасытный Червь, кости очищающий Приди и вселися в ны И избави ны От всякия покровы человеческия!

(Александр и Толик повторяли слова нестройно)

Время же червю шесть часов И поработаем мы с червём на благо его Да будет присутствие ЕГО в нас!

Сеня приумолк, чуть закрыв глаза, только очки поблёскивали при свете фонарика. Потом бросил Александру:

— Ладно, начинай, что ли?

Александр вырезал из старухиной вялой плоти три ломтя подгнивающего мяса, дал Сене и Толику по одному, и жадно зачавкал своим. Сеня аккуратно откусил, покатал во рту, явно наслаждаясь вкусом. Толик ел не торопясь, мелкими кусочками. Первым начал совершать превращение Сеня: глаза засветились красным, тело принялось, словно расти, удлиняться, он замотал головой, отбрасывая ненужные теперь очки, поднялся. Кожа на лице заходила ходуном, и сквозь лопающийся рот из тела того, что когда-то было человеком, начала протискиваться голова огромного червя. Через несколько минут мерзкая кольчатая тварь добрых двух метров длиной и толщиной с пивной бочонок поползла по кладбищу. Следом преобразились в подобные существа и его спутники.

Тела червей внедрились в кладбищенскую землю, скрываясь в ней и вновь появляясь на поверхности, вминая в землю надгробные кресты, отыскивая и пожирая куски полусгнившей мёртвой плоти… Уже через час кладбище было всё изрыто воронками, как после бомбёжки.

IV

Лучи солнца осветили изуродованную землю на месте старого кладбища и раздутые тела трёх огромных червей. Насытившиеся за ночь, три серовато-розовых туши лежали неподвижно, и с виду никто не заподозрил бы в ЭТОМ живые существа. По телу одной из тварей пробежала дрожь… сильнее… ещё… Оно лопнуло вдоль, из отвратительного слизистого мешка, сам весь в потёках светло-зелёной слизи, начал выбираться человек — Толик. Он замычал, было, прикрывая рукой глаза от солнца, немного посидел, ожидая пока и глаза и тело после двух трансмутаций подряд вновь привыкнут к окружающей среде. Видимо привыкли — он поднялся и ещё нетвёрдой походкой, увязая в кладбищенской земле и проваливаясь в рытвины, что оставили за ночь он и его спутники, кинулся к тополям, росшим на краю кладбища. Углядев на одном из них засохший сук, подпрыгнул и повис на нём, ломая.

Шлёпнувшись на землю, вновь, сжимая сук в руке, лихорадочно бросился назад и с разбегу вонзил своё оружие в одного из огромных червей. Тот лопнул с хлопком, тот, кто был им до превращения в червя, ещё не успел вновь стать человеком. Толик с остервенением начал расшвыривать суком то, что было внутри: слизистые комки, в которых уже угадывались человеческие внутренности, полетели в разные стороны. Позади него раздался ещё один хлопок — третий участник компании вернулся в первоначальное, человеческое состояние.

Александр, также как получасом раньше и Толик, застонал, прикрывая глаза от солнечного света, поэтому удар тополиного сука пришёлся ему в костяшки пальцев. Он повалился навзничь, следующий удар попал уже прямо в глаз, и кусок дерева, на который навалился Толик, дошёл до самого мозга. Тело здоровяка забилось в конвульсиях.

Всё… всех.

Толик трусцой рванул в деревню, когда пробегал сквозь проход, ржавый гвоздь из разломанной кладбищенской калитки вонзился в босую ступню, и Толик, подвывая, покатился по земле. Поднялся, кряхтя и чертыхаясь, и похромал дальше, обнажённое тело невыносимо жгла подсохшая смесь слизи и земли.

Бочка из-под бензина возле одного из домов до краёв была полна водой. Он взбаламутил ряску и принялся ожесточённо плескаться, смывая с себя корку грязи. Немного обсохнув, Толик открыл багажник машины, извлёк запасной комплект камуфляжа и тапочки-«вьетнамки».

«.. Моё… всё… и „доски“… всё мне… и секрет Червя тоже…» — в мозгу билось, пока он выезжал из брошенной деревни.

 

Птицы для жертвоприношений

Грохот ружейного выстрела и ещё одна ворона шлёпается на асфальт. Стрелявший — Родька, мужик лет под сорок, вечно пьяный, перезаряжает видавшую виды «ижевку». Двустволка раздолбана основательно, но для выполнения первой части Родышных обязанностей вполне годится.

Как у нашего Мирона На х. ю сидит ворона!..

Родька затягивает очередную похабную частушку, которых он знает великое множество.

— Мужчина, как не стыдно! — мимо проходящая девушка пытается одёрнуть наглеца. — Вы хоть и при исполнении, однако, такое…

— Стыдно у кого видно, вали отсюда, пока при памяти!..

Про таких, как он, уже давно сказано «Не тронь говно — вонять не будет». Да такого попробуй и тронь… После того, как в нашей стране религиозный культ Молоха признан главенствующим и церковь Молоха стала почти государственным институтом, с его служителями лучше не связываться. А Родька, как ни крути…

Выстрел, и пролетавший мимо дрозд падает на асфальт, рядом со своими пернатыми собратьями: воронами, галками, воробьями. Асфальт забрызган птичьей кровью, и тёплый летний ветер несёт по нему пух и перья. Родька вытягивает из кармана чекушку водки «Золото Гелиогабала», от души к ней прикладывается, прихлопывает на щеке жирную муху. И выдаёт очередной песенный шедевр:

Знают дрозды, что дадут им п… ды, Вот и не спят дрозды-ы-ы!..

Да, Родька, как ни крути, помощник жреца Храма Молоха. Не носит вычурные одежды, не положено, лишь шеврон Храма, нашитый на рукаве грязной камуфляжной куртки, отличает его от простых смертных. И одна из его обязанностей, как записано и в трудовом договоре: «Отстрел птиц у монумента божества для последующего принесения их в жертву».

Упомянутый монумент поневоле внушает уважение одним своим видом: пять метров в высоту, чугунная рогатая фигура с полым брюхом и двумя отверстиями в нём в человеческий рост, для входа и выхода, и с обеих сторон лесенки. Мальчик лет семи с пакетом сока в руках смотрит на убитого дрозда, и вдруг начинает всхлипывать. А Родьке, тому лишь бы покуражиться. Он подхватывает птицу, та почти утопает в огромной грязной лапище, и сдавливает так, что из полуоткрытого клюва течёт сукровица. Другой рукой хватает мальчонку за шиворот:

— Жалко стало, сопляк? На, поцелуй, может, оживёт, — и смеётся оглушительно, тыча ребёнку в лицо мёртвой птицей. — А то и на его месте будешь!

Мальчик вырывается и убегает с перемазанной сукровицей рубашкой, а служитель Молоха вновь прикладывается к чекушке из кармана. И перезаряжает ружьё.

Вечереет, заходящее солнце уже просвечивает сквозь полое брюхо статуи. Родька вместе с двумя подоспевшими уборщиками сгребают тушки птиц с асфальта, матерясь, волокут к монументу. Двое затаскивают их в брюхо монумента, где за несколько дней уже собралась горка птичьих трупов. Грубые рабочие ботинки давят полусгнившую плоть, кишащую белыми личинками, потревоженные мухи, расположившиеся на ночлег, поднимаются жужжащим облаком…

Наконец работа закончена, и Родька с подручными перекуривают, передавая друг другу «полторашку» пива. Валька-бичиха подгребает.

— Чего надо, шалавая? — Родька скалится, — принесло тебя…

Но у Вальки вид сегодня особенно значителен, она протягивает Родьке бумагу с двумя позолоченными печатями, у того аж брови поднимаются, и Родька смахивает с одной из них жирную трупную муху. Бумага — мандат от Верховного жреца, и в ней чёрным по белому значится: «Валентина Корзунова назначается на исполнение в течение часа обязанностей Мелькет». Там, на жреческом «верху», видимо понадобился соответствующий ритуал.

Родька аж сплёвывает:

— Ты хоть не болеешь чем?.. Хы-ы-ы, а я теперь значит… того… вместо Него тебя пялить-то…

Внезапный порыв ветра вдруг колеблет полобрюхую статую. Напарники Родьки обмирают, ибо знают, что это их Божество выказывает первые признаки недовольства. Родька машет им: «уходите, мол!», и те не заставляют себя упрашивать.

— Ну, Мелькет, ложись уж! — Валька моментально скидывает свои видавшие виды спортивные штаны, и Родька пристраивается к ней, бормоча заученное и уже почти забытое:

— Я ныне Молох, я ныне Баал-Зафон, и я восхожу к жене своей Мелькет, дабы…

Валька смеётся, хмельная, и ойкает, пока Родька, воплощение Молоха, делает то, ради чего она здесь, потому что опарыши скользят по её обнажённому телу, и ей это неприятно. Родька старается, он это дело обычно любит, но в душе побаивается именно обрядовых сексуальных действ. Он не ощущает всяких там приливов энергии, просто в темени странно покалывает.

И после кульминации вдруг по всей фигуре медного истукана словно пробегает дрожь: божество, видимо, удовлетворено последней жертвой окончательно… на сегодня. А завтра… Будет день — будет и пища… Пища…

Скоро, когда чрево истукана наполнится трупами птиц, состоится Торжественное Всесожжение: вначале содержимое чрева будет облито бензином и подожжено, и первый дым уйдёт во славу Молоха. Затем по пылающим углям пройдут жрецы, потом по затухающим — члены городской администрации, и, в конце, по холодной золе — простой народ. И все верят, что после этого станут подобны птицам, ибо получат духовные крылья от Божества, которому они сейчас поклоняются.

А время приносить в жертву детей ещё не настало — так говорят жрецы.

 

Подселяющийся

Под утренний час из тумана, клубящегося в городе, тяжёлого, белёсого, словно сотканного из переживаний, мыслей о грядущем дне, что истекали из подсознания людей в полусне и, невидимых глазу. Проходя сквозь стены домов, вливались уже на улице в мрачно-белую, издали кажущуюся плотной массу, итак, из клубов тумана принялась формироваться… высокая фигура, вначале аморфная, но всё отчётливее приобретающая вид человека.

В неверном туманном свете всё отчётливее прорисовывалось лицо — широкое, с тупым бесстрастным выражением, нечто вроде глаз образовалось на нём, больше на лице ничего не было, ни рта, ни носа. И «глаза-то» — две выпуклости, можно, наверное, было подумать, что глаза этому странному фантому и не нужны.

К сожалению, а может и к счастью, некому было на такое диво и посмотреть — город спал перед очередным днём работы, склок, смеха, ругани, слёз и радостей. Только бродячий пёс, увидев это, склонил было голову набок, рассматривая то, что перед ним, и вдруг завыл протяжно, жалобно, как издревле собаки воют, когда видят подобное.

Создание из тумана протянуло полупризрачную «руку» — расстояние между ними было около шести метров. Пёс рванулся в сторону, но не тут-то было. «Рука» сущности, удлиняясь, подобная огромному мерзкому червю, легко преодолела эти метры, следом за рукой «подтянулся» и её хозяин. Туманное облако окутало пса, тот лишь поскуливал, от страха, от боли ли. Пёс забился в судорогах, упав на асфальт, затих, пока остатки тумана впитывались в его тело. Некоторое время животное лежало неподвижно, потом вскочило. Всё с виду то же самое, только глаза словно… катарактой поражены.

Из пасти вытекла длинная струйка жёлтой слюны. Он поднял голову, завыл, но не тревожно, как в прошлый раз… Мы с вами, услышав этот вой, назвали бы его скорее злорадным.

Пёс потрусил по улице, сознание животного уже полностью вытеснено было сознанием того, кто пришёл из тумана, и нехитрые собачьи мысли: что пожрать, в частности, заменены были мыслями…

* * *

— Вероника…

Девушка что-то пробормотала и перевернулась на другой бок.

— Вставай, на работу тебе! — Пашка снова потряс любимую за плечо.

— Ща-а-ас, ну ещё немно-о-ожко-о…

— Вставай, давай! — молодой муж был непреклонен. Вероника приоткрыла глаз.

— Мучитель, тебе-то не на работу…

— Мне в ночную смену сегодня, пробираться сквозь мерзкие лужи, постоянно слушая уханье филина, вздрагивая от каждого шороха… — Паша нарочито жалобным голосом вещал.

— Ой, филина, ну ты… хм-м-м…

Не зря кто-то из знаменитых французов выразился: «Нет лучшего средства заткнуть женщине рот, чем поцелуй» — что Пашка и сделал, прыгнув на их широченную тахту и слившись с любимой губами…

Впрочем, мы тут не затем, чтобы подглядывать, что же там вытворяют молодые супруги.

В подъезде дома, где снимали квартиру Паша с Вероникой, заскрипела дверь, в неё протиснулся наш знакомец — пёс. Он по-хозяйски огляделся, разум, уже не собачий, приказал ему прилечь около лестницы. Паша с Вероникой спускались вниз, к машине во дворе.

— Паша, смотри, собачка! Бедненький… — Вероника с жалостью глянула на бездомного пса, она вообще животных любила.

— Аккуратно, смотри, может больной, какой.

Пёс лежал с полуприкрытыми глазами, чтобы ЭТИ не видели какие у него глаза, чтобы не испугались, пока…

— Да он голодный, погоди, сейчас поднимусь, хоть котлету ему вынесу.

— Верка, опоздаешь!

— Да подожди ты уже!.. — Вера кинулась по лестнице, вверх, в квартиру.

* * *

Пашка присел около пса:

— Ну что, мохнатый, пожалели тебя? — он протянул, было руку, чтобы приласкать их неожиданную «находку»…

И через секунду бешено взвыл, не хуже чем пёс недавно. Потому что собачьи зубы впились в его руку, он увидел то, что было вместо глаз у собаки… И замолчал, пока пёс с минуту ещё тряс его кисть, словно силясь оторвать, в него через плоть входило нечто, растекаясь по крови и наполняя всё тело сыростью предутреннего тумана, холодной ненавистью ко всему живому, и глаза заволокло туманом… Пёс отцепился от его руки и кинулся прочь из подъезда, расхлябанная дверь только хлопнула.

— Паш… Что случилось?.. Па-а-аш! — Вероника, спустившаяся вниз, уронила свёрток с двумя котлетами, что несла, чтобы побаловать их утреннюю «находку».

Парень немного пришёл в себя, поднял руку к глазам — кровь… «Ну ничего, ничего» — человеческое билось в его сознании с…

— Пашенька… — Вероника захныкала, вытянула платок из кармана, и, ухватив Пашкину руку, принялась промачивать кровь. — Сейчас в «скорую» позвоню, ага?.. Бешеный, может… или больной какой был, а, Паш?…

Приложила руку ко лбу — нет, холодный. Ледяной прямо…

— Ну, давай в «скорую» — Паше действительно было не очень хорошо: холодно как-то. И почему-то… Страшно, очень страшно.

* * *

Они поднялись к себе наверх, Вероника вначале на работу позвонила, слёзно попросила начальницу отдела отпустить её до обеда, мол, с мужем несчастье, потом только набрала номер скорой…

— Вера… Вер… — позади неё раздался голос Паши… Какой-то… холодный голос.

— Сейчас, погоди ты! — она досадливо отмахнулась. В трубке раздался голос диспетчера:

— Алло, скорая, «восьмая». Слушаю.

— Девушка… — начала, было, Вероника, когда удар по руке выбил трубку, а мощные руки развернули её к себе, и она закричала, увидев то, что у Паши вместо глаз.

Он грубо насиловал её прямо на полу, затыкая ей рот рукой, покусанной псом, а она, обмершая от страха и неожиданности, закрыв глаза, сглатывая его кровь, почему-то холодную, она ещё подумала.

Он, наконец, оторвавшись от тела жены, опрометью кинулся в кухню, сорвал со стенки, где висел набор кухонных ножей, самый большой, остальные вместе с дощечкой, на которой висели, бабахнулись на пол. Вероника как раз поднималась с пола — словно пустота и грязь кругом…

— Любимая, закрой глазки… — прошелестел его ледяной голос, и остро наточенное лезвие ударило её в живот, в солнечное сплетение, и он, поднатужившись, обеими руками надавил вперёд и вниз, и она упала. Из разреза на животе хлынули кишки.

Пашу всего затрясло, но не от страха, от нестерпимого холода, и затошнило. Он упал на колени перед Вероникой, та, умирая, ещё пыталась шевелиться, повернул её так, чтобы разрез на животе был вверху, и принялся блевать в распоротый живот. Вначале туда упали остатки завтрака, затем… Затем фонтаном ударила тугая струя молочно-белого, словно туман, вещества. Изо рта Паши вместе со струёй рвоты выходили клубы пара.

Обессилевший, он прилёг рядом с телом… жены? Ему больше ничего не хотелось, холод не проходил, холод усиливался, Паша дрожал всем телом, полностью ослабевший. И наблюдал, как из вспоротого живота Вероники, заполненного его блевотиной, поднимается белый аморфный силуэт. Нечто вроде туманного столба в человеческий рост с минуту постояло над трупом, потом бешено стало закручиваться, словно маленький смерч, втягивая в себя внутренности Вероники, с такой силой, что из её распоротого чрева летели и липли к стенам мелкие кровавые ошмётки.

Минут через десять из брюшной полости трупа вышагнул человек, голый, весь в крови, с бесцветными глазами. Он равнодушно огляделся, перешагнул через скорчившегося на полу Пашку, прошёлся по их квартире, вернулся. Открылась дверца платяного шкафа, и одежда полетела на пол. Человек выбрал из пёстрого вороха тряпья рубаху, свитер, брюки Паши, натянул это всё на себя и вышел из комнаты. Пашка слышал, как тот чем-то негромко шумит в прихожей, наверное, обувь его, Пашкину, на себя натягивал. Потом скрипнул замок. Ушёл. Паша закрыл глаза, ему было всё равно уже. Только струи ледяного тумана ещё переливались в его крови, временами, было ощущение, что мозг охватывало что-то сырое.

 

Ступень Знания

Солнце пробилось сквозь уголок окна, не прикрытый красной занавесью, бледное, как вялое яблоко, осеннее солнце. Я поднялся со своего ложа-топчана из голых неструганых досок, на котором сплю потому, что мне так угодно. Подошёл к узкому вытянутому окну своей комнаты под самой крышей башни. Ничего не изменилось снаружи, всё так же желтеет трава вечной осени у обрыва, всё так же несётся поток по дну ущелья… Так же прозрачный осенний ветер воет снаружи. Всё потому, что мне нравится именно так. Ощущая голод, я уставился на стол, и волей моей мысли он стал заполняться тем, что я сейчас хотел. А я продолжил раздумья, шагая по комнате…

И юноша в зеркале, в которое я сейчас глянул, всё тот же. Отражение усмехнулось, и я усмехнулся ему в ответ. Юноша… Сколько же лет мне сейчас… Не важно, ибо я уже давно не имею возраста. Не имею, но отражение это — моё… Я хочу выглядеть юношей, и я им выгляжу. Внешне выгляжу, но не душой и разумом, они старее десяти поколений. Я могу создавать новые миры для себя и других, могу осушить море, могу нищего сделать богачом, но я ничего не могу поделать с осознанием того, сколько мною прожито… лет?…веков?.. И это вкупе с накопленными мною знаниями наводит грусть. Воистину, глупы те, кто гонится за мудростью!

Переведя взгляд на стол, я понял, что опоздал с трапезой, пришедшая в мой мир пища буквально на глазах портилась: баранья нога закишела белыми червями, хлеб покрылся пухом зеленоватой плесени, фрукты почернели и через мгновение растеклись на блюде тёмной жижей. Из бутылки вина вылетела пробка, донёсся резкий запах уксуса, а затем она треснула и осыпалась осколками на стол. Я захохотал, и эхо отразилось от каменных стен.

Юноша в зеркале… а юношам нужны утехи… юноши молоды… и безрассудны…

Испортившаяся пища исчезла со стола, её заменил пергаментный свиток и кадильница. За этот свиток я век назад, когда ещё не достиг нынешней ступени развития, заплатил сущие гроши пьяному моряку. Сделка наша совершалась в закоулке за портовым кабаком. Получивший свои монеты моряк долго рассказывал тогда, как купил эту безделицу в далёкой стране, и как его уверяли, что пергамент свитка из человеческой кожи, кожи казнённого неправедно; и что чернила, которыми он писан, сделаны из крови льва, человека, козла и сокола. И замолчал только когда мой стилет вошёл в его сердце, и когда я произнёс несколько слов, потребных для ритуала жертвоприношения.

И зловонная слюна моряка из разинутого рта капнула на упавший на землю свиток, следом капнули несколько капель крови со стилета, и свёрнутый кусок тонкой выделанной кожи отозвался красным сиянием: он, и его письмена, и те, кто стоял за ними, приняли мою жертву — пьяного болтливого моряка, прошедшего не одно море живым, но умершего на суше, на грязной мостовой. И готовы были поднять меня выше уровня, на котором я тогда находился. А сейчас свиток это лишь проформа, как и кадильница, заструившаяся белым дымом.

Да, сегодня слишком много воспоминании, и это… нет, не тревожит, и не загадочно… Я вытянул правую руку вперёд и произнёс:

— Baa Thhemaastini На ritogaasti Bu V'ara!..

И в углу комнаты образовался радужный шар, он рос, расширялся, и очертания нагой девушки в нём становились всё зримее и отчётливее… И вот она, уже полностью материализовавшись, стоит в углу, прикрывая ладонями то место, которого издревле вожделеют и юноши, и мужи, и даже старики, и краска стыда густо покрывает щёки… И ТОТ, в зеркале, наверное, вожделел бы её… если бы его-мои душа и разум не были отравлены ядом познания.

Я жёстко усмехнулся, и нежная девушка преобразилась вначале в зрелую женщину, налитые груди, лоно, давшее миру не одно дитя, откровенный взгляд познавшей не одного мужчину шлюхи, тот взгляд, который никогда не сможет скрыть внешний вид благонравной матери семейства; затем груди отвисли, лицо стало покрываться морщинами, тело — сохнуть, и вот уже дряхлая старуха, миг за мигом выживающая из ума, корчится в агонии, и вскоре моей злобной улыбке ответно улыбался череп из груды костей. И мой горький хохот вновь отразился от стен.

Вот так: я стремился к Знанию, и я получил Его, и Власть, и Силу… Я достиг Новой Ступени, и теперь размышляю, как ступить на следующую.

Взмах руки, и в бешеном круговороте начали исчезать стол со свитком, стены комнаты, моя башня, дряблое солнце над ней, и я сам, шагнувший в этот круговорот, растворяющийся во Времени и Пространстве, становящийся на новую ступень своего Знания.

 

Подарок комиссара

В девять часов утра она выбралась из автомобиля и прошла в здание, где располагалась ГубЧК. Предъявила заспанному часовому мандат и спустилась в подвал. Прошла тёмным коридором до заветной камеры. Кожаный френч ладно облегал фигурку, правда, кобура бельгийской кожи с «наганом» не очень шла ей, ну да ладно, красной косынкой голова повязана туго, и в глазах весёлая решимость.

При мрачном царском режиме у любого бы волосы дыбом встали: как так, женщина служит… палачом, расстреливая людей? Но сейчас новое время, новая власть, а кровь врагов Мировой Революции и за кровь не считается.

Она при старом режиме была любвеобильна, искренне влюблялась и потом так же искренне бросала надоевших ухажёров. А теперь… дарит свои ласки только комиссару губернской ЧК. И он, наконец, ей подарок сделал по её просьбе, да какой!

— Первого заводи! — она докуривала папироску, поглаживая кобуру на боку, когда полупьяный красноармеец затащил первого — упирающегося коротышку.

И тот изумлённо уставился на неё.

— Как звать? — бросила она, поигрывая совсем не дамским оружием: «наган» в её изящных, но на деле сильных руках смотрелся несколько нелепо.

— Ты… — человечек задыхался от неожиданности, — ты ж меня знаешь, как ты тут…

— Молчать, контра недобитая, — и стены подвала отразили её злобный вскрик, а ствол револьвера ткнул приговорённого в лицо, разбивая губы.

— Владимир Бронский, учитель, — прошамкал человечек разбитыми губами.

— Именем Революции вы, Владимир Бронский, приговариваетесь к…

Красноармеец подсёк человечка под коленки, и тот рухнул на каменный пол, и пуля разворотила ему затылок. Пока красноармеец оттаскивал труп в угол, она брезгливо оттёрла изящным платочком мозговое вещество с кожанки.

— Следующего давай!

Следующим был доктор Андрей Коломейцев. Ничуть не удивился, когда увидел её здесь, только пробормотал, когда вставал на колени: «Я знал, что всё кончится чем-то подобным»… И через несколько минут его тело составило компанию лежащему в углу.

Очередной смертник, Рудольф Дигель, высокий немец из мещан, перебивавшийся мелкими спекуляциями, увидев её, лишь изумлённо поднял правую бровь, а у неё и сердце ушло в пятки — столько с ним связано было, больше чем с этими двумя! И пожениться хотели, когда-то…

Рудольф справился с удивлением, и презрительно улыбнулся, и она совершенно автоматически подняла оружие обеими руками, и выстрелила прямо в это красивое лицо. И когда он корчился на полу в предсмертных судорогах, она приставила дуло к уже изуродованному его лицу, нежно когда — то ею зацелованному, и стреляла ещё, и ещё.

— Ты что, ополоумела? — подручный красноармеец, ухватив её за запястья (боёк револьвера давно уже щёлкал вхолостую), еле вырвал оружие.

Она немного опомнилась, рука скользнула в карман френча и извлекла баночку с кокаином. Одной щепотки хватило, чтобы мир засиял новыми красками, и сердце колотилось, но уже в другом ритме, радостно, а не обречённо. И жалость к убитому куда-то испарилась… Или залегла в потаённом уголке души…

Может, когда-нибудь…

Уже спокойнее, перезаряжая «наган» (пустые гильзы весело цокали о пол у шевровых сапожек), она скомандовала:

— Давай следующего!

* * *

Вечером того же дня она откинулась на подушках в сладкой истоме — так хорош нынешний её любовник! Когда они с комиссаром предавались настоящей пролетарской любви, она мысленно пыталась представить вместо него кого-то из казнённых ею бывших, но лицо комиссара ГубЧК в полумраке перекрывало все воспоминания: горящие глаза, волосы на голове взлохматились с двух сторон — ну чисто чёрт! Не зря старухи крестятся при его виде, видать, не только из-за худой славы чекиста.

— Как тебе сегодня, хорошо было? — он опустошил стакан разведённого спирта и сейчас хрустел огурцом.

Она внезапно засмущалась, ответить, что так сладко…

— Да не о том я, — досадливо поморщился комиссар. — Когда полюбовников своих бывших стреляла… Всех в одну ночь для тебя собрали, доставили, краля моя! — он присел снова на край кровати, приблизился к ней, лицо в лицо, пахнуло сивухой, луком, потом, и в глазах снова загорелись похотливые огоньки.

И воспоминания мутным потоком хлынули внезапно: Владимир… Рудольф… Парнишка тот, как же его, кажется… И она откинулась на подушку и завыла в голос, от тоски невыносимой, что ни водкой, ни кокаином, ни любовью комиссарской не залечить. И когда он привлёк её к себе и шершавой ладонью, табаком пахнущей, принялся утирать слёзы, в голове её, одурманенной, мелькнуло: «А когда ж и его?..»

И впилась ему в губы яростно, как змея.

 

Леркины сны

— Каз-з-зёл, нищеброд! — это Лера орёт в спину супругу, капитулирующему из дома после очередного скандала.

Их сынок годовалый завершает акт семейной драмы басистым рёвом.

Лера всё не может успокоиться, не даёт южный темперамент. Ну, недоделок Андрюша её! Специалист, блин. Сидел, дурак, за компьютером в стройконторе, работа «не бей лежачего», так нет: полез, куда собака свой… нос не совала, разругался из за какой-то мелочи с коллегой и аж до драки дошло. Охранник их там разнял, а директор фирмы выгнал Андрюшу к ядреней фене. И муженёк ей сегодня преподносит этакий сюрприз!

У Леры и без того башка кругом с утра, словно весь мир нынче против неё! Впрочем, давайте по порядку.

Лера — коммерсант, «бизнесвумен», как она себя любит называть, держит магазин (вернее, лавчонку) на рынке — косметика, парфюмерия, бытовая химия. С этим… супругом познакомились когда-то там же, на рынке, зашёл туалетную воду покупать, и вскружил горячую голову кубанской казачке Лерке, и закрутилось — завертелось. Просила же дурака, подождём с ребёнком, так нет, заладил «Наследника хочу!». Родился наследник, и прибавилось хлопот, полсрока беременности и после пришлось не самой за прилавком стоять, а продавца нанимать. И первый раз ей с продавцом повезло — отработала та девчушка почти год без нареканий, как ушла — началось!

Лера достала из бара бутылку, для гостей купленную, попыталась прочитать «Хенс. Хеннсес…» А и ладно, отвернула пробку, набулькала в бокал, ахнула одним духом. «Фу, гадость какая, и что его все хвалят?!» — зажевала конфетой и прошла на кухню, вытягивая из пачки сигарету и постепенно успокаиваясь.

Да, взяла она тогда нового продавца, и первое время хитроглазая молдаванка тоже нормально работала, а потом стала Лерка неладное замечать. Посылала несколько раз знакомых подставными покупателями, одним продавщица чек не пробила, другим продала одеколон, о котором хозяйка и не слышала. В общем, Лера сегодня нагрянула с ревизией и нарыла пятьдесят две тысячи недостачи плюс два ящика «левого» товара. Продавщица сначала в слёзы, потом грозить стала, мол, всю твою кухню знаю, в прокуратуру пойду, в ОБЭП! Лера ей в окошко показывает на двух знакомых «братков», ошивавшихся на рынке: хочешь, сейчас со своим ОБЭПом познакомлю, а за прокурора сама буду? Та и скисла.

Обратно ехать, в такси сумочку забыла, час названивала в ту фирму, где тачку заказывала, ладно, нашлась. Тут этот урод уволенный заявляется, с ним скандалить.

— Да найду я работу! — Андрей бубнит.

— Ага, конечно! В губернаторы сразу! — ехидничает Лера.

— Прекрати!

И началось. Она выдула ещё бокал заморского пойла. На душе полегчало, и захотелось мужика. А надо сказать, Лера до этого дела большая охотница, но знают про это немногие, она всегда грамотно маскировалась. Ещё до замужества специально посещала несколько раз рестораны, выбирая в спутники себе завзятых бабников; рассолодевший кавалер ждёт приятного продолжения, и Лера ему: «Дорогой, я так благодарна тебе за чудесно проведённый вечер…», и плейбой начинает слюнки сглатывать, и тут Лера его добивает: «Но это не значит, что ты можешь использовать меня, словно вещь!!!» — специально громко, чтобы за соседними столиками было слышно; вставала и гордо уходила, пока кавалер в ступоре, и многие поглядывали на неё с уважением.

А любовник у Леры всего один. С Рустамом, юным джигитом, они сошлись уже после того, как Лерка замуж вышла, и никто-никто про это не знает. Потом и Рустама родители женили, но они продолжали встречаться.

Захмелевшая Лера хихикнула: вспомнилось, как через несколько месяцев после свадьбы, когда счастливый муж уехал в столицу чего-то там повышать, она впервые позвала Рустама в их квартиру. И тут Андрюша звонит, соскучился, а они с любовничком как раз… и она берёт трубку прикроватного телефона, а Андрей спрашивает:

— Лера, что с твоим голосом?

Лера, от страсти задыхаясь, ему говорит:

— Плачу от разлуки…

Дурак Андрей поверил, принялся утешать. Смех… Лера набирает заветный номер.

— Пыривет! — негромко говорит Рустам. Лера ему прямо:

— Давай увидимся.

— Э, я ни магу сыгодня… — юлит Рустамчик.

— Что не можешь, как мужик, что ли? — горько хохочет Лера. И тут облом!

— Жина на бгалтерэкзаминздала, ми шашликделаим… — тут до Рустама доходит обидный смысл Леркиной шутки про мужика, он сопит:

— Э, ти зачем так гаваришь, да?

Лера бросает трубку, отхлёбывает коньяка прямо из горла, и смолит на кухне очередную сигарету. И где этот Андрюша? Пора уже вернуться, не в первый раз так убегает. Слизняк, не мужик. Другой на его месте ей хоть раз навешал бы, не всегда ведь и она права, а этот всё терпит, интеллигент недорезанный. Видно перебрала — зевает, в сон клонит.

Клик, клик, клик — набирается Андреев номер. На том конце принимают сигнал.

— Ну, ты где шарахаешься, отец семейства? — Лерка давно отошла. — Возвращайся!

На том конце невнятный голос что-то бормочет, и вызов обрубается. «Ладно, продолжим, когда вернётся. Спать, спать…»

Лерка видит свою свадьбу, но на месте жениха не Андрей, а Рустам, причём какой-то странный, вернее, страшный.

— Лубимая, я свинина хачу есть!

— Тебе ж по вере нельзя, — Лера удивляется.

— Сигодня можна.

Ну, можно так можно. И перед ними тут же ставят огромное продолговатое блюдо, накрытое серебряной крышкой. Крышку снимают, и у Леры от удивления и ужаса дух перехватывает: на блюде не поросёнок, а её сын, зажаренный, с веточкой укропа в ротике.

— Кушай, да! — Рустам плюхает ей на тарелку кусок дымящегося мяса, и раздаётся многоголосый крик («неужели столько народу пригласили?»): ГОРЬКО!!! Рустам обхватывает Леру, изо рта у него появляется нечто вроде маленького спрута и… Лера просыпается. В висках кровь стучит. Приснится же!.. Она снова откидывается на подушку, постепенно успокаивается. Теперь ей снится, что Андрей вернулся домой, и Лера во сне очень этому рада, но для вида ворчит:

— И где нас носило?

— Да я, — Андрей объясняет, — домой дорогу не мог найти.

— Ну что ты мелешь?

— Я же тебе говорил, что у меня от твоей ругани крышу сносит, вот её и снесло окончательно.

И Лера действительно видит, что у мужа как бы снесена верхняя часть черепа, в этом месте кожа багрово-синюшная, со свисающими по краям на клочках ослепительно-белыми кусочками кости. И он наклоняет голову, видимо, чтобы Лере лучше было видно, что внутри.

От Леркиного крика проснулся сын, заревел. Успокоила малыша, саму бы кто успокоил, всю трясёт, хлебнула ещё «Хеннесси», на часы глядь — три ночи, Андрея всё нет. «Ну, появится, козёл!..»

Снова погружается в сон. Лера стоит на печальной серой равнине, кое-где поросшей чахлыми кустиками и блёклой травой, и небо над ней серое, безотрадное. К ней подходит Андрей, грустный, и Лере самой тяжело на душе. Глядь — они уже не на той равнине, а в их прихожей, рядом сосед, дядя Миша, недавно умерший от пьянки, и ещё один мужик с ним, незнакомый. Андрей в последний раз смотрит на жену, мужчины поворачиваются и идут к входной двери, она в Лерином сне из оцинкованного железа и без глазка. Эти трое выходят, дверь захлопывается, и сверху начинает сыпаться земля, полностью засыпая входную дверь.

А потом пришло зябкое хмурое утро, и не принесло оно радости героям нашего рассказа: соседские мальчишки зазвонили в дверь, Лерка с похмельной головой открывает:

— Чего надо?

— Тётя Лера, а там дядя Андрей…

Дядю Андрея неподалёку от дома нашли. Голова разбита, ограблен, некоторое время, видимо, полз, потом затих. В больнице пролежал пару дней в коме и помер, не приходя в сознание. Вот и сон в руку.

А то, как Лера убивалась потом, казнила себя, дуру беспросветную, жалела покойного непутёвого, но такого любимого мужа, ну и к бутылке стала часто прикладываться — это, думаю, никому неинтересно…

 

Как уладить недоразумение

Месяц ярким серпиком освещал макушки деревьев, набегающий ночной ветер шуршал листвой, словно кто-то большой и злобный, достающий до облаков головой («Странной, странной головой» — думала она, лихорадочно работая лопатой), крался по лесу, беззвучно и зло хохоча над тем, что видел. Руки её, отвыкшие от тяжёлого труда, намозолил черенок лопаты, и мышцы ныли адово («Адово, адово!») и мерещилось что тот, огромный и невидимый, смеётся, потирая руки…

«Нет, ерунда всё, мы современные люди, и предрассудки нам всем чужды абсолютно, да-а-а-а… Быстрее, быстрее!» Пачка «Vogue» хрустнула в нагрудном кармане… «Мелочи… Покурю позже, главное избавиться сейчас от ненужного…Ненужного…» Запах свежей земли бил в ноздри нестерпимо. Сумка позади неё всхлипнула, все беды и несчастья прошедших месяцев в этой сумке.

Её первый парень (первый, с которым «это» у неё произошло), всего несколько раз было… Блин, какой из него «отец», а из неё «мать»? Так, сопляки желторотые, всего по шестнадцать, однако же природа, чтоб ей, выдала на гора итог того, что веками совершалось и совершается. Вернее, не природа выдала, она сама выдала. «Выблядок» — так это в народе называется.

Она ото всех скрывала, что живот округляется, что там новая жизнь зародилась, никому не нужная на самом деле. Тогда, весной, когда поняла, что случилось страшное для неё, чего только не делала, разузнавая методы от избавления нежданного плода любви. Ха, любви!.. Траха заурядного а не любви, блин! Подтягивала живот поясами, на самую последнюю дырочку застёгнутыми, потом просто стала надевать самую свободную одежду, бесформенные балахоны там, а под такой вот одёжиной — узкий поясок. Пыталась бить себя кулачками по животу, закрывшись в комнате и ревя, это было больно, очень больно. Несколько раз, пока дома никого не было, принимала ванну: засыпала горчицу в еще кипящую воду и садилась, жжение охватывало ТО место и всё тело, и в пот бросало, но бесполезно. Стройный некогда девичий животик округлялся больше и больше, ненавистный плод и не думал покидать место, где зародился и уж скоро собирался «в люди» выйти, назло своей… матери? Она вовсе не считала себя будущей матерью, потом может быть, когда… Когда по-настоящему повзрослеет, а пока… Пока только живот растёт и соски начинают набухать, а природа всё ещё думает что делает благо.

И когда лето наступило, когда на «семейном совете» загодя было решено что едут в Анапу всей семьёй в этом году, она чуть не на колени падала: «К бабушке, в деревню хочу!». «Паренты» её очумели, но потом рассудили, что дочка большая, пускай, как хочет.

Яма уже метра полтора была… «Не пропадёт ваш скорбный труд» — вертелось в голове. Когда-то в школе учили, кто-то написал… «Неважно, не помню».

Она стёрла едкий, заливавший глаза пот, утром надо бабку просить, чтобы баню истопила. Вынула переломанную пачку «Vogue», извлекла одну целую, но со сломанным фильтром, и закурила, тут же захлебнувшись едким дымом.

Деревня была, в сущности, уже не деревней, а посёлком городского типа, цивильным таким, с заасфальтированными улочками и пятком каменных пятиэтажек даже. Главное, у бабки всё «а-ля пейзан» — как, смеясь, папка выражался: дом свой, участок с картошкой и прочей дребеденью, несколько вишен и яблонь, сараюшка, банька в сараюшке-то, где наша героиня спала последнюю неделю. Бабушке говорила что, мол, жарко, а сегодня ближе к ночи и произошло «великое таинство рождения» существа, никому на этом свете не нужного на самом деле. Она только левую руку закусывала от нестерпимой боли, и, услышав рёв-мяуканье того, что изошло из неё, несмотря на дурноту, кинулась зажимать его ротик. Ещё эта мерзость, послед…

При свете ночника на столике у топчана, где она спала, разглядела, что произвела мальчика на свет («На тьму, на тьму, на тьму!»). Неспроста хранила три штуки «скорости», амфетамина то бишь, вот и пригодились, ага. Пригодились, чтоб юное тело молодой «мамаши» взбодрить для дальнейшего…

Молодые всегда скоры на подъём: сперва хотела закопать у бабки на огороде, но, справедливо рассудив, что там кто-то да смотрит, прикинула, что лес недалеко. Сердце так колотилось вначале от стимуляторов, пока его хозяйка в эйфории, со страхом смешанной, не заработала лопатой, и бодрость, что дали «колёса», послужила добрым подспорьем.

«Зиппер» сумки взвизгнул надрывно, ребёнок был ещё скользким и, выпав из не удержавших его рук матери, заревел протяжно. Она, повинуясь какому-то глупому инстинкту — кое-как обтёрла нежное младенческое тельце носовым платочком, пуповина с последом ударила по бедру («А, „стрейчи“ хорошие были, может, отстираю ещё»), и результат подростковой похоти плюхнулся в яму-могилку. И взревел, ей казалось, на весь лес. «Наверное, при падении повредил себе что-нибудь» — думала она, лихорадочно яму засыпая. Первая лопата рыхлой земли плюхнулась на дно ямы, на тельце, в полумраке белеющее, а крик не умолкал. Ещё лопата, земля видимо попала младенцу на личико, тот, слышно было, поперхнулся. И ещё, ещё. Наконец, она в очередной раз стёрла пот со лба, бросилась затаптывать могилку, подошвы кроссовок уминали рыхлую землю с остервенением. Вот и всё.

Она, измученная непривычным трудом, механически сломала две веточки, не очищая от листьев, связала тем самым платком, что стирала пот, чтобы поставить крестик, как над настоящей могилкой. Потом опомнилась, и импровизированный крестик полетел в кусты.

 

Бесовская любовь

Он нашёл ЭТО жарким летом, когда вышел на берег и, стоя у кромки прибоя, бездумно наблюдал за морем, печальным и жалким. Некогда оно было чистым и величавым, а теперь напоминало огромную загаженную лужу. Оно с разным другим морским мусором — глупыми слизистыми медузами, ведущими между собой бесконечный, одним им понятный разговор, какими-то гниющими обломками, яркими пустыми наклейками, перьями чаек и прочих морских птиц, вынесло к ногам пищащий жалобно комок.

Он поднял его. То был странный зверёк с коричневой шкуркой и едва заметными рожками на голове, непрестанно кричащий. Крик напоминал плач молодой женщины, и у зверька была перебита лапка. Он взял существо на руки, оно доверчиво прильнуло к его груди и заплакало ещё громче. И вдруг обратилось к нему на языке людей, и он поразился: оказалось, что его находка не только понимает человеческую речь, но и сама хорошо владеет ею. Жалость иногда посещала его душу, огрубевшую и безразличную уже ко многому, поэтому он завернул зверька в куртку и унёс в свой дом, одиноко стоящий на вершине горы вблизи города.

Там он сразу же принялся за лечение существа, страшно отощавшего и не могущего даже принимать пищу. Как мог, он старался поддержать жизнь в теле этого существа. Он лечил его, используя те немногие знания, что когда-то достались ему от родителей, и почти уже исцелил больную лапку зверька.

Скоро зверушка стала совсем ручной, и они вели долгие беседы: она рассказывала о мире, из которого её вынесли волны мутного моря к его ногам. Оказывается, тот мир был совсем рядом, рукой подать, и его населяли существа, отличающиеся от нас, не только подобные этому зверьку, но и похожие внешне на людей, но совсем другие внутри; она взахлёб описывала какой чудесный и красивый их мир, и, походя, возмущалась отвратительностью и безобразием мира людей. Он недоумевал, что же это за мир, откуда пришла его собеседница, пока, наконец, не понял, что речь идёт о Мире бесов. «Ладно» — подумал он. Огрубевшая душа оттаивала постепенно. «Может, бесы всё же не так злобны и коварны, как говорят о них люди, и мир, в котором они живут, действительно прекрасен?»

Бесовская зверушка постепенно поправлялась, она рассказывала ему всё больше и больше о своём замечательном мире, и он чаще и чаще вспоминал поговорку: «Не так страшен чёрт…»

Днём она бывала у него, чаще всего спала в коробке из-под печенья, ночью убегала к себе, в свой мир, ведь известно, что если в Мире людей ночь, то в Мире бесов день.

Дважды она приносила ему оттуда богатые подарки, и хотя он отнекивался, чуть ли не силой вручала их, беспрерывно лепеча, что это награда за его труды и доброту.

И он всё больше верил в слова бесовки о мире, откуда она приходит и куда исчезает, и в то, что отродье бесов бывает честным и искренним, и о своих друзьях-бесах рассказывала она ему и всё уверяла, какие они хорошие и добрые. Дошло даже до того, что она почти уговорила его, одинокого, переселиться в Мир бесов. Но для этого ему, правда, необходимо было посетить вначале находящийся неподалёку бедный город, который был отмечен печатью бесов, и в котором, оказывается, был прямой проход в Мир бесов. Там бесовка должна была встретить его в образе земной женщины и подарить ласки, о которых не мог мечтать никто из смертных. Она даже несколько раз показывалась ему в облике красивой женщины, он слышал стук в окно, заглядывал в него, и видел в лучах солнца очаровательную нагую женщину, изнывающую от похоти и бесстыдно ласкающую себя. А потом в дом забегал всё тот же зверёк, воплотиться в женщину полностью в мире людей бесовка не могла.

Между тем он постепенно стал замечать, что его здоровье уже не то, что прежде. Упадок сил и неудачи в делах стали преследовать его. Он вначале не думал, что причиной этого может быть его находка, зверушка-бесовка ведь была такой милой! Даже когда однажды ночью, в полусне, он явственно увидел мерзкую тварь величиной с добрую собаку, с рубиново-красными глазами и длинным гибким хоботком, впившимся ему в сердце и высасывающим из него кровь, он отнёс это на счёт ночного кошмара. А поутру, вспоминая это видение, даже мысли не мог допустить, что это можно как-то соотнести с его бесовской подругой.

Потом в их отношениях произошли странные изменения: человек и бесовка стали часто вздорить, ругаться, причём она не стеснялась в выражениях. Со стороны, если бы их кто-то видел, это выглядело бы забавно: на человека злобно кричит непонятное рогатое существо. Но ему не было смешно, ему было тяжело от постепенно наступающего прозрения — человеку и бесовскому отродью никогда не жить вместе.

И последней каплей стало завершение одной такой ссоры, когда зверёк-бесовка сорвала со стены портрет его покойной дочери и стала топтаться по нему, изрыгая площадную брань, а потом прыгнула к себе в коробку и уснула как ни в чём не бывало.

А его после увиденного святотатства охватил дикий гнев, он подхватил коробку, где мирно почивала дьявольская зверушка, бегом спустился с горы к морю и вытряхнул содержимое коробки на песок, причём бесовка даже не проснулась.

Он положил бесовку на один из прибрежных валунов, подобрал с песка камень-голыш покрупнее, и одним ударом размозжил голову своей звероподобной подруги, потом, уже совершенно не владея собой, перебил ей и лапу, ту, что когда-то излечил. И с изумлением увидел, как бывший невинный с виду зверёк на глазах превращается в тварь из его кошмара, пившую по ночам кровь из его сердца.

Он кинулся прочь от этого места, и вернулся в свой дом в скорби, ему всё же жаль было свою бывшую подругу. А ночью, когда он собирался уже отходить ко сну, со двора послышался многоголосый крик, и в свете полной луны он увидел множество бесов, возглавляемое нагой безобразной женщиной с разбитой головой. Она буквально прилипла к оконному стеклу, крича что-то несуразное, а пришедшие с нею принялись утешать её и поносить на все лады хозяина дома. Женщина же принялась петь дикие песни о пирогах с ядом, о каких-то офицерах и врачах… Он едва мог уснуть под крики бесов.

Так продолжалось несколько месяцев: днём он чертил на дверях и окнах своего дома оградительные знаки, чтобы хотя бы так препятствовать появлению нечисти, ночью же его дом сотрясался от ударов и криков, и стены звенели от мерзкого пения.

Однажды он спустился со своей горы в город, немного развеяться и передохнуть от бесовской напасти. А когда вернулся, с изумлением обнаружил, что его дома нет: за одну ночь отсутствия бесы разрушили. Покопавшись в руинах, он собрал то немногое, что уцелело после разгрома, и вернулся в город, где вскоре нашёл себе другое жилище.

В первую же ночь на новом месте ему приснился сон: бесы отвергли его бывшую подругу, потому что она после уничтожения его дома перессорилась и со своими соплеменниками. И она скитается по морскому берегу возле того места, где он её когда-то нашёл, не нужная ни бесам, ни людям, рыдает и осыпает его проклятьями, и воздвигает по всему берегу могильные холмы с пустотой внутри. И ему не было теперь жаль бесовку, даже во сне.

 

.. И словно уходили на миллионы километров

…Мучительно-щемяще-сладостно-неописуемо, когда мы с тобой сплетались в одно, и казалось, всё вокруг нас наполнялось той силой любви, что источали наши тела, а потом долго лежали в изнеможении (слова ни к чему, нет, нет), потом ты одевалась. «Не смотри, не нужно…» — и я покорно отворачивался, хотя хотел посмотреть.

Я и в постели, перед тем как кинуться на тебя со всей страстью, что пробуждало твоё смуглое тело, моя дорогая, вначале набрасывался на тебя мысленно, поедая глазами твою грудь, молодую и упругую (сколько же тебе лет… лет… я не знаю твоего возраста и мне это не нужно, правда?) Гладкие руки, живот… а потом неистовые наши объятия, безумные ласки, распаляющие… похоть? Нет, нечто большее, твоё и моё сознания сплетались в одно ещё во время обоюдных ласк и словно уходили на миллионы километров от этой постели в твоей съёмной квартирке, от города, страны, Земли, за миллионы световых лет мы парили… И уже там сливались своими высшими телами друг с другом. А наши земные оболочки вели себя как положено земным — хищник набрасывался на вожделенную добычу, и добыча нисколько не сопротивлялась, она сама становилась хищником, и поглощала данное ей вместе с владельцем… И, наконец, восторженный вопль двух победивших друг друга существ отзывался в стенах комнаты.

Я тоже одевался, ты запирала скрипучую дверь квартиры (идиллия кончилась — подтверждало хрюканье ключа в замке, и на меня накатывала нелепая злость на простенький металлический механизм, будто злорадствующий), мы спускались на улицу и долго гуляли по вечереющему городу, словно дети, взявшись за руки.

Заходили в какое-нибудь кафе, они часто переполнены в это время, но для нас всегда почему-то находился столик. Ты пила своё белое сухое, а я всё не мог налюбоваться тобой, как пацан семнадцатилетний, с глупой, должно быть улыбкой… Если бы не кем-то когда-то созданные морально-этические нормы, я бы взял тебя прямо тут, на столике, грубо задрав подол твоего чёрного платья, (ты всегда любила чёрное), словно изголодавшийся солдат в захваченной деревне берёт поселянку. И твой крик, если бы ты кричала от неожиданности и стыда, что ЭТО происходит прилюдно, только подстёгивал бы меня…

Сказка заканчивалась, когда мы доставали свои телефоны, чтобы вызвать такси. Ты никогда не позволяла мне заказать для тебя машину, и я никогда не знал, куда ты едешь — к себе ли, нет. И, странное дело, не ревновал тебя ни капли.

Я же прозаически направлялся домой, к жене, Люсе драгоценнейшей — как я периодически заверял её, и сыну тринадцатилетнему. Я открывал дверь своим ключом, Люська обычно сидела перед телевизором, или же слушала музыку — стоны сладкоголосых певичек-шлюх и безголосых полупокеров под однообразный ритм. Она поднимала на меня глаза: «Ну что ты долго так, опять на работе?..» — задавала традиционный вопрос и получив аналогичный ответ, сообщала, что ужин на кухне. Словно рыба в аквариуме, мелькала мысль, пока я шёл на кухню. Есть обычно не хотелось, и, поковырявшись для вида в еде, я потихоньку сваливал её в пластиковый пакет и отправлял в мусорное ведро, чтобы не было лишних подозрений.

Нет, я был, полагаю, добросовестным мужем и отцом. Деньги в дом, и супруге уделял внимание, меня и на неё хватало, на традиционную супружескую «палку перед сном». Просто, когда исполнял супружеский долг, я крепко зажмуривался и представлял Тебя, в то время как входил в жену, и в мозгу загорался маленький огонёк, тёмный огонёк нашей с Тобой страсти, а жена в это время охала. Полные женщины, как моя Люся, быстрее достигают оргазма, и огонёк угасал. Люся вскоре засыпала, прихрапывая, и я следом за нею.

Дитё наше чаще всего у себя в комнате резалось в одну из бесчисленных своих игр, или просто лазило в долбаном Интернете. Меня меньше всего интересовало, где там чадушко шарахается. Нет, периодически я конечно, как добропорядочный семьянин, устраивал сыну разносы, чаще для порядка: «я в твои годы!..», «Бля, нынешнему поколению ничего не надо…» — так я по-отечески наставлял изредка, чаще всего за провинности, чаще всего по выходным. И прыщавое худое чадо в жёлтой майке с дебилоидным каким-то рисунком и камуфляжных штанах, из которых сын в последние дни не вылезал, покорно опускало длинноволосую башку, краснея и блудливо взглядывая на меня и в сторону, мол «Пизди, пизди, папаша, всё равно, по-моему, будет!».

Вот такая банальная жизнь, как у многих мужчин. И с тобой мы познакомились, как водится, тоже банально: я охранник в фирме, куда ты устраивалась на работу, но так и не устроилась. Впрочем, теперь это неважно. Когда ты вошла, я равнодушно окликнул тебя: «Девушка, вы к кому?» — и окаменел от твоего взгляда, и всё моё мужицкое, полузвериное всколыхнулось тогда во мне. И мы с тобой стали говорить так, словно знали друг друга с рождения, легко и непринуждённо, правда, говорил больше я. Ты мне ещё тогда показалась немного замкнутой. Ты дала мне свой номер, я про себя ещё хмыкнул: мол или сверхдоступная, не подцепить бы чего на ней, или динАмит. Последнее мне казалось наиболее вероятным, поэтому я небрежно алёкнул в трубку вечером, по дороге с работы, предложив встретиться где-нибудь. Но, услышав твоё тихое: «Я никуда не хочу идти… Приезжай лучше ко мне», словно дар речи потерял, промычал: «А что, можно?» — и в ответ услышал, как ты называешь свой адрес…

Тогда в постель мы попали… Попали совершенно неожиданно: только что сидели, разговаривали, причём ты у себя дома казалась такой же молчаливой, и вдруг я бросаюсь, обнимаю тебя и наши губы уже в поцелуе а ты не противишься и я с лихорадочной поспешностью начинаю раздевать тебя, а ты помогаешь мне с полуулыбкой и влажно поблёскивающими глазами, и я покрываю всё твоё тело поцелуями и жадно, жадно оглаживаю… И эти встречи длятся уже несколько месяцев и ты всегда малоразговорчива, и я люблю в тебе всё — и твою страсть и твою молчаливость… Всё!.

«Всё…» — эта фраза не пришла мне в голову, когда я тем летним утром, прохаживаясь по охраняемому мною офису и позёвывая в кулак, услышал писк SMS-сообщения в телефоне. Мои жена и сын, покатили в Анапу, у меня же отпуск только осенью. Я, автоматически добывая мобильник из сумочки на поясе, предвкушал, какой месяц любви будет у нас с тобой, как я переселюсь на это время к тебе, как…

«Прости, вынуждена уехать» — бесстрастный телефон отобразил на экране твоё сообщение. Я аж глаза протёр, через мгновение уже набирал твой номер, сбрасывал и снова набирал. «Телефон абонента выключен или…» — бесстрастно вещал автоматический голос, и на меня накатывалось отчаяние с каждым словом бесстрастной машины, и дикая бессознательная злоба, которую я всё же обуздал до той поры, пока не вбежал в туалет и не разбил свой «самсунг» о кафельную стену. Уборщица-киргизка, как раз драившая унитазы, испуганно взглянула на меня, узкие щёлки её глаз расширились как у этих… из мультиков аниме, обожаемых моим сыном.

Я кое-как дотерпел до конца работы; помню, что ловил на себе недоуменные взгляды офисных работников, но мне было плевать: перед глазами всё плыло. С работы я сразу же отправился к тебе домой, долго звонил в дверь, помнится, негромко бормотал «открой», и всё повторял твоё имя. Потом в отчаянии принялся попросту колотить носком ботинка в твою дверь. Наверное, что-то кричал — из соседней квартиры высунулось нечто бесполое и провизжало, что я грабитель и про милицию. Дверь той квартиры захлопнулась, скре-жетнули многочисленные замки-запоры. Я опомнился и зашагал вниз по лестнице.

Купил в, кстати, подвернувшемся салончике сотовой связи новый мобильник и «симку», тотчас набрал номер, выученный мною наизусть. «Телефон абонента…»

«Бля-я-ядь… Так быстро. Махом всё. За что же ты-ы-ы-ы…» — это я скулил, как побитый щенок уже дома, совершенно один. Назавтра был выходной, и ещё утром я предвкушал, что мы с тобой будем делать в этот выходной, кроме секса… В голове шумело, и отнюдь не от выпитого мною коньяка. Стены комнаты словно смыкались вокруг меня, и в каждой тени мне мерещилась ты, и я продолжал скулить-выть, благо никто меня не видел.

Я прошёл в ванную, чтобы сполоснуться. Ты на мгновение явилась мне в зеркале, и вновь из зеркала смотрело на меня моё покрасневшее лицо. Я с силой ударил кулаком в собственное отражение, осколки радостно брызнули в стороны.

«Это… да херня… нет, не херня… как это могло произойти… ладно… а мои в отъезде…» — такое лютое отчаяние и тоска накатили новой волной… Выход кажется, был где-то рядом, а именно…

Я для храбрости накатил ещё стакан коньяка, прошёл на кухню, потом вернулся, было в комнату — вспомнил, что самоубийцы перед смертью обычно оставляют какие-то записки; начал было писать на вырванном листке что-то вроде: «Сынок, прости меня за…», ай, муть это всё, на хрен кому на самом деле нужны эти сопли!..

Вернувшись на кухню, врубил все четыре конфорки газовой плиты, прилёг тут же, на диванчике кухонном. Мне не было страшно нисколько, и чувства вины я теперь ни перед кем не испытывал…Только вот слабость испытываю… затошнило и я, повернувшись на бок, сблевал на коврик, выливая коньяк, тоску, так быстро закончившуюся любовь, мысли о семье… «Сынок, прости-и-и…». И имя моей любимой… Любимой… ЛЮБИМОЙ… Твоё имя на моих губах вме-сте с желчью и желудочным соком… Я теряю сознание и слышу твои лёгкие шаги, и твои прохладная ладонь на моей щеке, и губы к губам, как ещё совсем недавно… Где-то ломают дверь…

* * *

Спустя неделю.

Девушка в чёрном вышла из здания аэровокзала под накрапывающий дождь. Всей поклажи — небольшая сумка через плечо. Таксист-дагестанец услужливо распахнул дверь переднего сидения, прищёлкнул языком, не удержавшись. Но девушка села на заднее. Он всю дорогу пытался завязать знакомство, безудержно треща, пока пассажирка не попросила дать ей поговорить по телефону. Обескураженный сын гор примолк. Мобильный номер не отзывался, девушка набрала домашний, она по нему ни разу не звонила. Трубку снял не любимый, а женщина. Девушку это ничуть не удивило.

— Можно Виктора?

— А кто его спрашивает? — в голосе женщины явственное подозрение.

— Это с работы, из отдела кадров, солгала девушка.

— А-а-а… С работы, значит, — чувствовалось, что на том конце провода женщина приосанилась аж, готовясь к битве. — Так вот, прошмандовка с работы, в больнице твой Виктор, в больнице кобель, травиться он урод, вздумал, а мы из-за него с сыном и не отдохнули, соседи хоть запах почуяли дверь взломали да ебаришку твоего вытащили, чтоб он сдох с тобой вместе!!! А ты, значит…

Девушка нажала на мобильном кнопку «Отбой», посидела полминуты.

— Можно закурю? — спросила у водителя. Тот кивнул и, придерживая одной рукой баранку, протянул в сторону пассажирки прикуриватель.

Девушка закурила, глядя на проносящиеся мимо однотонные ряды многоэтажек.

 

Аппетит

Светлана Георгиевна раздражённо накладывала вторую тарелку, так с ней всегда, когда нервничает, аппетит пробуждается зверский, хоть рот зашивай! Просто сильно устала, на работе напряжённая обстановка сегодня была. Сначала подчинённые получили от неё разгон, затем её саму выдернули на «ковёр» к вышестоящему начальству… Вернулась, и подчинённые затаились по своим углам. И правильно затаились… Вера Михайловна потом таблетками отпаивалась, а Зоя, скотина, вообще валокордином.

Вернулась домой, у самого крыльца ногу подвернула, проковыляла на свой пятый этаж, что твоя Серая Шейка… Что за жизнь, и отпуск не скоро, в июле, а ещё только март. Проковыляла в комнату сына — Никита не вернулся ещё с улицы. Да они что, с ума её решили свести?! Всё перевёрнуто, в дневник глянула — просьба зайти! Ну, появится сынок… Светлана Георгиевна педагог со стажем, должность начальническую занимает год, повысили из завучей, чем втайне и гордится; но Никиту сегодня ждёт ремень. Своего она лупит периодически, это чужих нельзя… Вот говнюк! Но пока ладно…

Держа в одной руке тарелку, другой взяла телефон, набрала заветный номер, и через пару гудков в трубке послышался знакомый хрипловатый баритон:

— Здравствуй, милая!

И от этого голоса сладко-сладко защемило в груди, и горячая волна нахлынула… Они снюхались на сайте знакомств, переписывались с неделю, и неизвестно как, приворожил её этот парень что ли, но только начал он ей сниться ночами, она влюбилась в эти три фотографии на сайте, и в его письма-послания, и они обменялись телефонами, и голос этот с первого мгновения её пронизал до пят…

И ближе к Восьмому марта Светлана Георгиевна, женщина решительная, отправила сына к бывшему супругу на сутки, и звонит парню с сайта:

— Приезжай!

И он приехал, и вблизи оказался ещё привлекательнее, чем на фото, и посидели они, разговорились и потом… Не подумайте плохо, она дама строгих правил, и репутация обязывает, и вообще, в первую встречу, как известно, нельзя… Но как-то незаметно оказались в её одинокой спальне, с красным навесным потолком, и там такое началось… И она изголодалась, и он… И после одного из порывов страсти она прошептала: «Хочу тебя скушать, всего, без остатка!»…

Когда он входил в неё, она мучительно вспоминала… детство, мордовская деревушка, где она родилась и выросла… Тогда ей лет двенадцать было, и её дружку Гришке столько же примерно… Они тогда наигрались в «доктора», и она, возбуждённая уже (первая детская сексуальность, знаете ли!) пристрастно расспрашивала Гришку, порют ли его… Тот отвечал утвердительно, и показывал даже следы, и её, девочку, это вновь возбудило… А потом она вцепилась вдруг зубами в его шею, мимолётно вдохнув запах мальчишеского пота и крови, и Гриша отскочил от неё в ужасе, а она тогда впервые замурлыкала: «Скушать, я хочу тебя скушать!..», и Гришка, в конце концов, убежал, ужаснувшись должно быть ею…. Снова нахлынули воспоминания детства, и она отмахнулась от них, вбирая в себя всё, что любимый давал.

Через часа два поднялись — и к столу, силы подкрепить, потом покурили, и он глянул в её отчаянные серые глаза своими бездонными чёрными — и снова… Вечером она включила телевизор, большой телевизор напротив кровати, и они стали смотреть «Красотку», но он быстро уснул, и всю ночь стонал почему-то…

А утром просыпаются, скоро сын должен вернуться от папы… А потом он вызвал такси, и на прощание крепко-крепко они целовались, не могли оторваться друг от друга. Он уехал, а ей печально было, что уехал, и радостно от приятного времяпрепровождения и общения с ним. Подошла к зеркалу и себя не узнала, и эта полнота уже не так раздражает, а она женщина крупная, чтоб не сказать, толстая, и лицо расцвело, и глаза искрятся.

Тут надо заметить, что одна из причин её появления на том сайте — недавний визит к больницу. У неё куча болячек: щитовидка, давление, и по женской части… И вот по женской-то ей доктор и посоветовал от себя, больше этого… плотского. В общем, мужские гормоны, мол, необходимы в естественном виде. А где взять? Она как-то свыклась с одиночеством, да и сын уже большой. Не тащить же первого встречного в постель!

И так они встречались по выходным, он приезжал к ней, а чаще — она к нему, в холостяцкую берлогу, где её всегда ждало на столе блюдо креветок, а в морозилке — пара бутылок шампанского. Она обожала то и другое до ужаса. Любовник же к алкоголю равнодушен был, пил сок.

На работе коллеги поражались переменам, с ней произошедшим — её грозный характер изменился в лучшую сторону, и понимали, что у неё кто-то появился, и реже называли Цербером за глаза. Она показывала его фото подругам, и те восторгались им, а кума сказала: «Света, я знаю твой характер, не обижай его, ты одна, и он. Может, что и получится».

Первые дни после того праздника они даже лелеяли планы о женитьбе. Ну и что, что недавно знакомы? Обоим уже, увы, не по семнадцать лет. Она даже хотела зачать от него ребёнка, мечтала родить такую же красивую чернявенькую девочку.

А потом страсти слегка поутихли, и она стала обращать внимание на более обыденные вещи: что зазноба её — простой работяга, хоть и умный, и начитанный, к тому же в данное время стеснён в средствах, и ясно, он этим недоволен. Конечно, он вовсе не просил у неё денег, да и не взял бы, наверное. Ну да ладно, поживём — увидим. В конце концов, он мужчина…

* * *

— Здравствуй, милая!

— Приве-е-ет! — Светлана Георгиевна вся засияла, и неприятности сразу отошли на второй план.

— Как ты там, солнышко?

И она сразу начала жаловаться любимому, и он просил её не расстраиваться и не наказывать сына. Жалостливый он и добрый.

— Ну, когда увидимся?

— В субботу приеду, — она говорит, доедая вторую тарелку картошки со свининой.

— Правда?..

И так далее…

На душе легко-легко, и Никитка шмыгнул в двери, как нашкодивший кот, и облегчённо вздохнул, когда мама его лишь поругала для порядка.

И вот суббота, и она едет по знакомому адресу, и что-то щемит в душе. Ну, ничего… Он её встречает на пороге, и сразу тащит к дивану, и они долго лежат, лаская друг друга и разговаривая вполголоса, а потом в объятия… И она снова произносит эту фразу: «Хочу тебя скушать, всего, без остатка, хочу, чтобы ты был у меня в животике…» — и хлопает себя по этому «животику».

А потом она пила шампанское и ела креветки, а он смотрел на неё, подперев рукой подбородок, и всё было хорошо, пока вновь разговор не перешёл на такую прозаическую тему, как деньги. И он занервничал, закурил, мол, с отпуском снова ничего не выйдет… И как-то незаметно они начали вздорить.

— Я же говорю, — Светлана Георгиевна уставилась на него, — мужчина всегда должен сам всего добиваться!

— Но если у меня период сейчас такой…

— Тем более, ОБЯЗАН. Пусть я жёсткая, но я такая.

— Ты не жёсткая, ты меня просто не понимаешь! — он закурил очередную сигарету и с горечью добавил: — И, судя по твоим словам, я тебе уже надоел, и тебе нужен пузатый жлоб при деньгах, а не взбалмошный тип вроде меня.

И в ней вспыхнула ярость за эти слова, подогретая её любимым напитком, а когда она в ТАКОЙ ярости, к ней лучше не подходить, и она просто шарахнула его бутылкой из-под шампанского по голове. И когда он сполз с табуретки и распластался на кухне, ярость удвоилась при виде разбитой башки этого смазливого, не приспособленного к жизни… И ещё ей захотелось есть («Я хочу тебя скушать!»)… И она схватила нож, лежащий тут же, на столе…

И когда кусок его бедра шлёпнулся на сковородку, он застонал, приходя в себя, и она опомнилась…

В квартире воняло горелым мясом.

 

Кишочки

Братья ушли. Давно нет…

А то, что они принесли вечером… Остался он, осталась часть живота… Остальное они бабушке понесли и маме, в соседний подвал… Как будто я не хочу есть! Мне тринадцать и я постоянно голоден. Вы в этом возрасте тоже, небось, не прочь были покушать?!

Цементный пол подвала холодит мои босые ноги. Вытягивая кишку за кишкой, я задумчиво отскребаю от них невкусное содержимое, и в рот. Зубы у меня молодые и крепкие, но слизистую оболочку кишочек долго приходится жевать.

— Кр-р-р-а-а-анг! — это скрежещет замок подвала. Кто-то взламывает его, слышны возмущённые возгласы. Мой обострённый нюх распознаёт наличие снаружи четверых — двух женщин и двух мужчин. Я даже улавливаю пряный запах пота от одной из них, и рот непроизвольно наполняется слюной.

Срезаю с ребра обескровленную полоску мяса — и в рот, и ещё, ещё… Мало ли, захотят отобрать… КТО ИХ ЗНАЕТ. Слышны голоса снаружи:

— А кто их знает, беспризорники какие-то… — мужской нетрезвый голос. И скрежет железа о железо.

— Как вы не понимаете, — гневный женский, грудной. — Это же дети! Де-ти! Такие же, как ваши, как мои, как вон товарища лейтенанта!

Я вытягиваю очередную кишку, торопливо вспарываю, отчищая от дерьма, и начинаю усиленно жевать. Обладательнице густого голоса вторит ещё один женский, писклявый:

— Да-да-да! Это — будущие граждане нашей страны.

Дверь моего подвала распахивается, и я замираю. Ветер доносит запахи улицы — цветущего тополя, выхлопа автомобилей. По лестнице в подвал спускается вереница людей: впереди милиционер, следом две тётки: толстая и коротконогая, с глупым лицом, бусами и кожаной папкой в руках, и вторая — худая и маленькая. Замыкает шествие слесарь ЖЭКа, вечно пьяный. Спускаются… Нет, они пытаются спуститься. Увидев меня, лейтенант-милиционер встаёт столбом, ловя ртом воздух и судорожно хватаясь за кобуру, худая тётка, заверещав, кидается обратно, чуть не сбив с ног слесаря, тот едва успевает ухватиться за косяк двери.

А толстая, выпустив из рук папку, широко выпучивает глаза, и вдруг принимается блевать. До меня доносится запах полупереваренного сытного завтрака в сочетании с резким ароматом желудочного сока. Я судорожно сглатываю очередной кусок.

Такой переполох!.. И ради кого? Ради меня, худого босого мальчишки, стоящего посреди подвала с куском полусъеденной человеческой кишки, и напуганного не меньше их!..

Он никому не мешает. Он уже долго тут лежит, вздулся весь, смрад невыносимый.

Мимо люди проходят, косятся брезгливо на опухшее потемневшее лицо, покрытое прозрачными потёками гноя, на полупорванный живот… Одного впечатлительного очкарика аж вырвало, когда увидел кишащих на трупе ослепительно-белых опарышей. Эх, интеллигенция!..

А мухам весело! Вон, целый рой над ним кружит, такие жизнерадостные, аж завидно — зелёненькие, синенькие. Красота!

Его берегут тщательно: когда ватага ребятишек пыталась, было играть около него, палочками тыкать в живот там — бдительные прохожие отогнали глупых детей. Заводиле даже уши надрали.

Старушки на скамеечке неподалёку судачат, особенно когда весенний ветер доносит запах:

— Дак похоронить бы! А то не по-людски как-то!..

— Ладно, Петровна, чего взъелась-то напрасно? Мешает он тебе? Лежит и пускай себе… Нас-то не трогает…

— А чей он?

— Да, по-моему, этих… Из двадцать третьей квартиры.

— Не, внучка посылала к ним, говорят, не наш…

— Да и ладно. Мух только много.

— Что вы всё о нём-то? Вон вчера по местному-то говорили… — и начинается обсуждение телепередачи.

Полицейский Викторов приходил, участковый. Попинал в ещё уцелевший бок.

— Лежишь? Ладно, жди, скоро приедут, заберут.

А не едет никто. И в самом-то деле? Валяется себе возле тротуара, на газончике, среди полустаявшего снега и жухлой прошлогодней травки, солнышко весеннее греет, хорошо как!

И никому не мешает.

И ладно.