Братья ушли. Давно нет…
А то, что они принесли вечером… Остался он, осталась часть живота… Остальное они бабушке понесли и маме, в соседний подвал… Как будто я не хочу есть! Мне тринадцать и я постоянно голоден. Вы в этом возрасте тоже, небось, не прочь были покушать?!
Цементный пол подвала холодит мои босые ноги. Вытягивая кишку за кишкой, я задумчиво отскребаю от них невкусное содержимое, и в рот. Зубы у меня молодые и крепкие, но слизистую оболочку кишочек долго приходится жевать.
— Кр-р-р-а-а-анг! — это скрежещет замок подвала. Кто-то взламывает его, слышны возмущённые возгласы. Мой обострённый нюх распознаёт наличие снаружи четверых — двух женщин и двух мужчин. Я даже улавливаю пряный запах пота от одной из них, и рот непроизвольно наполняется слюной.
Срезаю с ребра обескровленную полоску мяса — и в рот, и ещё, ещё… Мало ли, захотят отобрать… КТО ИХ ЗНАЕТ. Слышны голоса снаружи:
— А кто их знает, беспризорники какие-то… — мужской нетрезвый голос. И скрежет железа о железо.
— Как вы не понимаете, — гневный женский, грудной. — Это же дети! Де-ти! Такие же, как ваши, как мои, как вон товарища лейтенанта!
Я вытягиваю очередную кишку, торопливо вспарываю, отчищая от дерьма, и начинаю усиленно жевать. Обладательнице густого голоса вторит ещё один женский, писклявый:
— Да-да-да! Это — будущие граждане нашей страны.
Дверь моего подвала распахивается, и я замираю. Ветер доносит запахи улицы — цветущего тополя, выхлопа автомобилей. По лестнице в подвал спускается вереница людей: впереди милиционер, следом две тётки: толстая и коротконогая, с глупым лицом, бусами и кожаной папкой в руках, и вторая — худая и маленькая. Замыкает шествие слесарь ЖЭКа, вечно пьяный. Спускаются… Нет, они пытаются спуститься. Увидев меня, лейтенант-милиционер встаёт столбом, ловя ртом воздух и судорожно хватаясь за кобуру, худая тётка, заверещав, кидается обратно, чуть не сбив с ног слесаря, тот едва успевает ухватиться за косяк двери.
А толстая, выпустив из рук папку, широко выпучивает глаза, и вдруг принимается блевать. До меня доносится запах полупереваренного сытного завтрака в сочетании с резким ароматом желудочного сока. Я судорожно сглатываю очередной кусок.
Такой переполох!.. И ради кого? Ради меня, худого босого мальчишки, стоящего посреди подвала с куском полусъеденной человеческой кишки, и напуганного не меньше их!..
Он никому не мешает. Он уже долго тут лежит, вздулся весь, смрад невыносимый.
Мимо люди проходят, косятся брезгливо на опухшее потемневшее лицо, покрытое прозрачными потёками гноя, на полупорванный живот… Одного впечатлительного очкарика аж вырвало, когда увидел кишащих на трупе ослепительно-белых опарышей. Эх, интеллигенция!..
А мухам весело! Вон, целый рой над ним кружит, такие жизнерадостные, аж завидно — зелёненькие, синенькие. Красота!
Его берегут тщательно: когда ватага ребятишек пыталась, было играть около него, палочками тыкать в живот там — бдительные прохожие отогнали глупых детей. Заводиле даже уши надрали.
Старушки на скамеечке неподалёку судачат, особенно когда весенний ветер доносит запах:
— Дак похоронить бы! А то не по-людски как-то!..
— Ладно, Петровна, чего взъелась-то напрасно? Мешает он тебе? Лежит и пускай себе… Нас-то не трогает…
— А чей он?
— Да, по-моему, этих… Из двадцать третьей квартиры.
— Не, внучка посылала к ним, говорят, не наш…
— Да и ладно. Мух только много.
— Что вы всё о нём-то? Вон вчера по местному-то говорили… — и начинается обсуждение телепередачи.
Полицейский Викторов приходил, участковый. Попинал в ещё уцелевший бок.
— Лежишь? Ладно, жди, скоро приедут, заберут.
А не едет никто. И в самом-то деле? Валяется себе возле тротуара, на газончике, среди полустаявшего снега и жухлой прошлогодней травки, солнышко весеннее греет, хорошо как!
И никому не мешает.
И ладно.