Итак, Гребешков решил трудиться на своём скромном, как говорится, участке и, может быть, — кто знает! — ему даже удастся показать образцы работы и заслужить почёт и свою маленькую славу. Что в этом невозможного? Ведь теперь ощущение почётности своего труда свойственно каждому человеку.

И портреты людей, чьи рабочие места украшены красными флажками передовиков, чьи имена бронзой вписаны в заводские мраморные Доски почёта, чьи фамилии печатаются в Указах правительства, мелькают всюду. Эти, то индивидуальные, а то и коллективные, портреты смотрят на вас с первых страниц газет, из уличных фотовитрин, возникают в окнах вагона на узловых железнодорожных станциях, встречают вас в правлении колхозов, провожают вашу машину от одного дорожностроительного участка к другому, в каждом городе возникают снова и снова, везде разные, везде свои — гордые, улыбающиеся.

По всей стране проходит эта нескончаемая галерея почёта!

Но не было и нет в этой галерее снимка, который мог бы предъявить Гребешков как фотографию на пропуске в грядущее.

И если каждый из скромных работников комбината хотел бы попасть на почётную коллективную фотографию сотрудников, где один ряд сидит, другой стоит за спинками стульев, а спереди, в ногах у первого ряда, возлежат головами друг к другу нежно улыбающиеся

солидные мужчины, то во сколько раз больше должен был мечтать о ней Гребешков, которому самой судьбой назначено было представлять своих товарищей перед людьми далёких поколений!

И надо же было случиться так, что мечта Семена Семеновича неожиданно приобрела возможность осуществления в самих стенах комбината.

А дело было в том, что директор комбината товарищ Петухов давно подготавливал одно мероприятие, долженствующее поднять его, товарища Петухова, авторитет на почти недосягаемую высоту.

В последние годы Петухова преследовали неудачи, и сейчас поднятие авторитета для него было вопросом административной жизни и смерти. На самых неожиданных участках служебного пути ронял свой авторитет товарищ Петухов. Самые, казалось бы, блистательные его мероприятия вместо признания и почёта приносили ему взыскания и проработки.

Когда-то в небольшом районном центре Петухов был брошен на отдел благоустройства. Там он решил обратить на себя внимание, воздвигнув за счёт местных ресурсов фонтан с невиданной струёй.

И действительно, ему удалось всех удивить. План по фонтану был перевыполнен — могучий водяной агрегат давал триста процентов запроектированной мощности струи. Но водяное деяние продолжалось недолго. Как только пустили фонтан, во всем районном центре отказал водопровод — вода ушла в струю...

— И что же, — с горькой усмешкой рассказывал потом Петухов, — сняли, конечно! Сгорел! И на чем? На воде сгорел! Научно-фантастический роман!

После фонтана Петухов пострадал на мебельной фабрике. Его сняли за недемократический стиль руководства.

Петухов привычно признал свои ошибки и, поступив на работу в райторготдел, сразу же круто перестроился.

Отныне, разговаривая с подчинёнными, он никогда не позволял себе кричать, давать указания в категорической форме или вообще подавлять собеседника своим авторитетом.

Напротив, он старался всегда держаться наравне со своими работниками и все свои приказания строил в виде вопросов, в решение которых втягивал самих исполнителей, что льстило их самолюбию и создавало трогательную демократическую гармонию в отношениях между начальником и его штатом.

— Надо нам выполнять план или не надо? — восклицал он на общем собрании.

— Надо! Надо! — дружно неслось из зала, и оратор мягко закруглял свою речь, теперь уже опираясь на мнение масс:

— Вот и мне кажется, что надо!

Но так как план от этих взаимно вежливых собеседований так и не выполнялся, то Петухова отстранили от райторготдела, как было записано в приказе, за бесхребетность, развал дисциплины и отсутствие чёткой линии в работе.

Петухов умело учёл и эти замечания, и уже на следующем своём посту — на посту директора гостиницы — он все подмял под себя, не давая сказать ни слова ни одному из своих сотрудников.

И, наверное, он успел бы полностью и даже с избытком искупить свою предыдущую вину, если бы, к его крайнему изумлению, его не сняли уже через полгода за зажим самокритики.

И что же — Петухов не растерялся. Он опять полностью признал свои ошибки и был назначен управляющим транспортной конторой. Теперь уже, когда случалось товарищу Петухову совершить неверный шаг и подвергнуться за это справедливой критике, он не упорствовал в своих заблуждениях и даже никогда не пытался умалить своей вины. Наоборот, даже при самой малой провинности он сразу перехватывал инициативу и начинал сам доводить свою вину до превосходной степени, Причём делал это с такой исступлённой жертвенностью, с такой готовностью к самоунижению и самоистязанию, что индийские йоги могли бы позавидовать ему.

— Мало нас ругаете! Мало! — стонал он. — Греть нас надо! Бить... Крепче бить... Снимать нас надо... Гнать в шею!

Казалось, он сейчас начнёт рвать на себе волосы и царапать лицо. В глазах его при этом светилась глубочайшая, безысходная тоска, а в голосе звучало непреодолимое, всепоглощающее страдание. Вся его фигура выражала готовность к признанию вины и расплате, и казалось, что он вот-вот рухнет на колени и закричит истошным голосом:

«Вяжите меня, православные! Я убил...»

Если же упрекали его не посетители, а ревизоры или другие начальствующие лица, то к моменту составления акта обследования душераздирающая сцена достигала своего апогея и не утихала даже после того, как растроганные обследователи демонстративно записывали положительные выводы. Уже покинув стены конторы, на улице ревизоры слышали, как Петухов бьётся в истерике и кричит:

— Нет, нет! Бить нас надо! Выгонять! Истреблять!

Самокритические совещания проводились ежедневно, а то и по два раза в день. Работать было решительно некогда, и Петухов даже несколько обиделся, когда по истечении года его освободили от должности управляющего транспортной конторой по случаю невыполнения производственного плана.

И теперь в комбинате бытового обслуживания, несмотря на то, что он учел все свои предыдущие промахи — был одновременно и демократичен и самостоятелен, заботился о показателях, не забывая при этом и самокритики, — несмотря на это, все же не был спокоен товарищ Петухов.

По неуловимым признакам, знакомым только часто снимаемым работникам, Петухов чувствовал приближение очередной катастрофы. По приглядывающимся глазам начальства и отводимым взорам подчинённых чувствовал он, что скоро снимут его и с этого поста. За что — он ещё не знал, но отчётливо ощущал: снимут!

— Ты ещё молодой работник, товарищ Гусааков,— говорил он в минуту откровенности своему заместителю: — тебя ещё будут снимать и снимать... А мне уже нельзя. Мне держаться надо! А как держаться?

— Шарада-загадка! — сочувственно вздыхал Гусааков.

Бороться с надвигающимся несчастьем путём улучшения работы комбината в целом было невозможно, потому что все время и все силы уходили на поиски и замазывание отдельных ошибок, промахов и неполадок. Да и вообще Петухов не признавал такого метода.

Нет, нет, нужна было придумать что-то одно, но чрезвычайно эффектное, что позволило бы Петухову удержаться у кормила.

А удержаться нужно было во что бы то ни стало! До сих пор ему помогали: сначала — нехватка кадров, позже — благоприобретенное уменье изображать работника, в общем подающего надежды и лишь случайно их не оправдывающего из-за частных и сравнительно легко исправимых ошибок. Выручала его и готовность всегда признавать свои ошибки.

До сих пор его лишь перебрасывали. Но однажды его могли бросить и больше не поднять. Хороших руководителей становилось все больше, а терпимости к плохим все меньше.

А если отстранят его однажды и навеки от руководящей работы, то что он, Петухов, будет делать на земле?

— Мне руководящая работа, как воздух, нужна, — признавался он Гусаакову. — И знаешь почему?

— Масштаб-размах?

— Нет, — переходил на шопот Петухов. — Я себя знаю. С неруководящей работой я не справлюсь... Вот в чем дело!

Да, за долгие годы бюрократических кочевий не приобрёл Петухов никакой специальности и к тому же ещё потерял вкус к учению. Даже писал он до сих пор неграмотно, искренне полагая, что он отвечает лишь за политические ошибки, но никак не за орфографические.

Не удержись он на начальническом посту, не будет больше привычного почёта: ни центрального места на групповой фотографии сотрудников, ни повелительных звонков к секретарю, ни прекрасной возможности поручать своё дело заместителю.

Нет, удержаться было необходимо!

Но для того чтобы удержаться, видимо, нужно было совершить что-то действительно из ряда вон выходящее. И он думал. Он мучительно искал быстрых и верных путей поднятия своего авторитета.

И, наконец, он нашёл решение: оно было простым, ясным и безошибочным.

Чтобы добиться славы хорошего руководителя, следовало немедленно организовать производственный рекорд, Причём желательно мировой.

Петухова не смущало то положение, что все производственные рекорды, весьма популярные на наши предприятиях, всегда являлись выражением творческого порыва рабочих, диктовались практической целесообразностью этого мероприятия и никогда не были плодом чьей-то тщеславной и корыстной мечты.

В данном случае рекорд был нужен только Петухову, поэтому он его и организовывал.

Прежде всего предстояло выбрать плацдарм.

Штуковка, починка обуви, химическая чистка не годились для рекордных показателей — эти процессы были слишком трудоёмки и кропотливы.

Косметический кабинет тоже отпадал; скоростное и массовое выведение угрей и веснушек могло упереться в сырьевую базу — угри и веснушки не поддавались предварительному учёту, и нельзя было заготовить их заранее на целую смену.

Товарищ Петухов выбрал гладильный цех, Причём отмёл трудоёмкие пиджаки и оставил для рекорда лишь простые и покорные брюки.

Он решил в могучем потоке среднебрючных процентов утопить жалкие цифры по пиджакам и жилетам. Средние цифры! Как часто выручали они и его и таких же, как он, хозяйственных комбинаторов!

Петухов лично ознакомился с процессом глаженья, разработал новую систему организации труда на рекордный день и наметил контрольные цифры. Один гладильщик, по его расчёту, за восемь часов должен был выгладить триста пар брюк, что составляло десять норм или тысячу процентов плана.

Это был бы мировой рекорд по глаженью брюк.

Теперь предстояло организовать сырьевую базу.

В небольшом комбинате никогда не было одновременно такого количества брюк.

Петухов нашёл выход из этого положения. Он приказал Гусаакову тайно от сотрудников в течение месяца копить брюки. Гусааков принимал от клиентов брюки, но обратно их не выдавал. Предлоги варьировались: то всесильный «переучёт», то — ещё более грозное — «перестройка производственного процесса». Сотрудникам же комбината за неделю до рекорда было объявлено, что будто бы поступила массовая партия брюк для глаженья из некоего подмосковного дома отдыха, где отдыхающие только тем, повидимому, и занимались, что мяли брюки.

Петухов был опытным очковтирателем и поэтому тщательно скрывал свои махинации не только от начальства и госконтроля, но и от подчинённых, от коллектива сотрудников.

Наконец вопрос встал об исполнителе. И тут выбор пал на только что вернувшегося в свой родной портновский цех Гребешкова.

Расчёт был безошибочный: хороший производственник. В прошлом, он должен был сильно соскучиться по работе и теперь, конечно, вложит в неё весь свой пыл и старание.

Кроме того, уже сама фигура старичка-рекордсмена была трогательной и крайне привлекательной для будущих репортёров и очеркистов.

А там вспомнят и о том, кто воспитал таких работников, и тут слава товарища Петухова засияет новым, немеркнущим и даже немигающим пламенем!

Семен Семенович, выслушав предложение директора, вышел из кабинета потрясённый. Справится он или нет? Он должен был справиться! Заключённое в нем бессмертие властно требовало этого.

Предрекордную ночь Семен Семенович спал плохо. Но наутро чисто выбритый, подтянутый, с плотно сжатыми губами и суровой решимостью в строгих голубых глазах он вошёл в цех и, быстро поздоровавшись с суетившимися вокруг людьми, прямо прошёл к тому месту, где внушительной горой лежали брюки, которые ему предстояло выгладить.

Гусааков, который выбрал на сегодняшний день необременительную работу хронометражиста, посмотрел на секундомер, выждал несколько секунд и махнул рукой.

— Ноль-ноль! — крикнул он. — Давай-давай!

Это и было сигналом к началу.

Семен Семенович кивнул своим подручным и начал.

По воле товарища Петухова сегодня весь штат был брошен на рекорд. Портные и косметички, счетоводы и парикмахеры, уборщицы и сапожники превратились в подсобников Семена Семеновича.

Вдоль столов, по-банкетному составленных буквой «П», проносились подносчики и раскладывали брюки для поточного глажения.

Вслед за ними мчался бухгалтер-накрывальщик, который застилал разложенные брюки тряпками.

Двое брызгальщиков поливали эти тряпки водой изо рта.

Уборщица с графином стояла у конца стола и заправляла брызгальщиков перед новым пробегом.

Семен Семенович гладил. Гора брюк сразу стала оседать и таять с поразительной быстротой, хотя на взгляд со стороны он работал медленно. Он аккуратно и любовно проверял каждую складочку. Утюг плыл вдоль русла брюк медленно и ровно. Остановившись у обшлага, он поворачивал бортом, давал задний ход, потом — малый вперёд и, словно пароход, повернувшись вокруг своей оси, так же плавно и ровно плыл обратно, вдоль другой складки.

Семен Семенович вёл своё судно точно по курсу, не отклоняясь ни на миллиметр, не совершая ни одного лишнего манёвра.

В этой точности и был заложен секрет быстроты. Семен Семенович чувствовал душевный подъём. Профессия возвращалась к нему, как молодость, с легкостью движений, с точностью глазомера, с весёлым азартом и неудержимым озорным желанием покрасоваться своим уменьем. Он отставлял утюг, почти не глядя, и казалось, утюг сам послушно вскакивает на свою проволочную подставку.

Семен Семенович не замечал времени. Уже приближался

 

обеденный перерыв, уже давно график был оставлен далеко позади и ликующий Гусааков, стуча но секундомеру, докладывал Петухову о выполнении- перевыполнении, уже давно устали и сбились с ног подносчики, а Семен Семенович работал все так. же легко и красиво, не видя ничего, кроме нескончаемого пёстрого потока штанин.

Но с некоторого времени его стала удивлять странная закономерность, замеченная им в этом потоке. Через примерно равные промежутки стали появляться брюки, очень похожие друг на друга.

Вот совсем недавно легко выпорхнули из его рук серые брюки в ёлочку, пересечённую красной полоской. Они были гладкими, словно накрахмаленными. Теперь перед ним лежали другие брюки — совсем такие же, с той же ёлочкой, с той же полоской, только мятые и жалкие.

Семен Семенович подивился этому совпадению, улыбнулся и продолжал работать. Но через пятнадцать минут серая ёлочка снова замельтешила перед ним.

Гребешков вздохнул и мысленно посетовал на лёгкую промышленность. Явственно сказывался скучный стандарт. Однообразие ассортимента наглядно заявляло о себе.

Это объяснение было огорчительным, но, невидимому, верным. Семен Семенович ещё раз вздохнул и принялся за очередную пару и вдруг профессиональная зрительная память толкнула его на странные догадки.

Перед ним, во всей своей неприглядности, лежали те самые серые брюки с красной полоской, которые он трижды гладил!

Да, да, он был готов поручиться, что это те самые. В последний раз он запомнил их чуть обтрёпанный обшлаг и чернильные пятнышки возле кармана. И теперь приметы совпали.

Это было нелепо и невероятно. Семен Семенович зажмурился и тряхнул головой, как бы прогоняя галлюцинации. В этот момент ему подали брюки в коричневую клетку, и он опять узнал их по оторванной пуговице часового карманчика.

Что за фантастика?!

Не прекращая работы, Семен Семенович продолжал напряжённо вглядываться в шерстяной поток и с ужасом убеждался в том, что те же брюки по нескольку раз проходят перед ним, как статисты в провинциальном театре, изображающие непрерывный марш войск.

Но на этот раз он не был зрителем, чорт возьми! Он работал и не мог допустить, чтобы его труд превращали в какую-то сумасшедшую карусель.

А он понял, что это была карусель.

Брюки повторялись!

Нет, это были не близнецы, не дубликаты, это были те же самые брюки, которые он уже не один раз гладил.

Отставив утюг, Гребешков побежал к Петухову.

— Куда? — крикнул ему вслед Гусааков. — А как же цифры-показатели?

Но Семен Семенович только отмахнулся. Он спешил. Седой хохолок его воинственно развевался, каблучки сердито стучали по коридору.

Картина преступления была ясна. Уже несколько часов он работал впустую, только ради цифр.

Фантастическая догадка его была правильной.

Гусааков не сумел обеспечить сырьевую базу.

Несмотря на месячное накопление, брюк не хватало. Это выяснилось в самый разгар работы. Над блистательным рекордом нависла угроза почти неизбежного срыва.

И товарищ Петухов, для которого ставилось на карту будущее его как руководящего работника, решился.

Орлиным взором окинул он высокие стопки выглаженных брюк, вызвал к себе Гусаакова, плотно закрыл дверь и, величественно указав на брюки, твердо приказал:

— Мни!

— Мни-дави! — весело подхватил Гусааков.

— Но чтоб никто не узнал! Полный секрет от сотрудников! — погрозил пальцем Петухов, и карусель снова завертелась.

Гусааков считал секунды и бегал в кабинет помогать мять брюки.

Товарищ Петухов руководил и мял. Мял и руководил.

Полуодетые мужчины бушевали в кабинах.

Брюки были необходимы, и каждого входящего Петухов и Гусааков встречали как родного. И немедленно раздевали.

В репсовых шатрах, под пенье скрипок, изнывали люди, надолго оторванные от своих брюк честолюбивой мечтой Петухова. Они томились голым своим одиночеством, а брюки их гладили, проносили мимо колыхающихся репсовых занавесок, тайно от исполнителей мяли, снова явно гладили и опять тайно мяли.

При всей фантастичности этого мероприятия Петухов действовал с железной логикой профессионального очковтирателя. Брюки как таковые его не интересовали — они были лишь средством, мелкой деталью в крупной шулерской игре с процентами, игре, которую Петухов вёл уже не в первый раз. С таким же успехом мог бы он пересаживать с улицы на улицу одни и те же деревья, для того чтобы перевыполнить план озеленения, или, работая на транспорте, бессмысленно гонять порожняк, чтобы затем рапортовать о рекордном пробеге паровоза.

Негодование заставило Семена Семеновича отставить утюг и устремиться в кабинет своего начальника.

Сейчас товарищ Петухов слушал горячую, взволнованную речь Гребешкова. С первых же слов он понял, что встретился с уличающей его критикой и, следуя давно приобретённому уменью, сразу морально рухнул на колени.

— Верно, товарищ Гребешков! — стонал он. — Правильно! Не продумали мы! Не додумали... Бить нас надо... Прорабатывать и поносить!

— Это уж я не знаю, как у вас будет, — мрачно говорил Семен Семенович, — только нехорошо это.

— Нехорошо? — зашёлся в крике Петухов. — Только нехорошо?! Безобразие это! Чорт знает что! Фу, гадость какая.

Он почти рыдал. Было грустно и Гребешкову — было жалко даром потраченного пыла.

Петухов посмотрел на поникший седой хохолок Гребешкова и печально сказал:

— Вот только людей жалко...

— Каких людей? — спросил Семен Семенович.

— Заказчиков, — ответил Петухов. — Они из-за наших ошибок страдают... — И машинально он добавил: — Мало они нас бьют, мало! Ведь месяц уже ждут.

— Как месяц? — удивился Семен Семенович. — Почему?

—Брюк ведь не хватало, — пояснил Петухов. — Пар по десять в день приносят, не больше. Пришлось копить. Целый месяц не гладили ради сегодняшнего дня... Я всем назначил на завтра. Завтра придут люди, а брюк нет. Хорошо это? Нет, товарищ Гребешков, это плохо!

— Но я ведь уже выгладил, — растерянно сказал Семен Семенович.

— А я все опять измял, — вздохнул Петухов. — Готовил вам фронт работы... Недопонял! Проявил недомыслие!

И он уже взял разгон для новой истерики, но Гребешков перебил его:

— И в кабинах сидят?

— Сидят, — подтвердил Петухов. Он поднял на Гребешкова молящий взгляд и спросил:—Надо вернуть людям брюки? Как вы считаете?

— Надо! Обязательно надо! — решительно сказал Гребешков.

— Вот и по-моему надо! — радостно согласился Петухов.

— Хорошо, — сказал Семен Семенович. В его голубых глазах сверкнула решимость, седенький хохолок взметнулся вверх. — Хорошо! Я выглажу! Только теперь уже не для процентов!

И он вышел из кабинета директора.

Семен Семенович вернулся в цех. Душа его была опустошена, напрасно затраченное вдохновение не возвращалось. Тем не менее он работал, долг и злость подгоняли его. Утюг каждый раз вскакивал на подставку с сердитым лязганьем, брюки мелькали в воздухе, свирепо поблескивая пуговицами и зловеще хлопая карманами.

Семен Семенович торопился. В куче мятых брюк нельзя было определить,. какие именно принадлежат несчастным страдальцам, сидящим тут же, в репсовых темницах, единственным способом удовлетворить их — было выгладить весь запас.

Темп нарастал! Так или иначе, пусть даже против воли Гребешкова, рекордный день продолжался.

Товарищ Петухов метался из зала в цех, из цеха в зал. Он подгонял Гребешкова, успокаивал посетителей, наскоро каялся и диктовал секретарше список отличившихся рядовых работников. В верхней части списка, над фамилией Гребешкова, была оставлена пустая строчка на усмотрение начальства.

И тут произошла катастрофа.

Это были последние минуты смены. Уже начали раздавать выглаженные брюки клиентам. Маша Багрянцева, сердито скрипя пером, подписывала квитанции. Товарищ Петухов уже диктовал секретарше рапорт о рекордной выработке. Все было прекрасно!

Именно в этот момент в зал влетел бледный Гусааков.

— Позор-скандал! — крикнул он. — Штаны кончились!

— Что? — холодея, переспросил Петухов. — Как кончились?

— Не рассчитали! — пояснил Гусааков. — До рекорда не хватает двух пар!

Когда у фокусника проваливается коронный номер, он идет на все.

— Снимай! — скомандовал Петухов своему заместителю и начал рвать с себя штаны. — Снимай, не жалей!

Секретарша ахнула и закрыла лицо руками. Но Петухов не обратил на неё внимания. Он величественно вышел из своих брюк, подошёл к окну и патрицианским жестом запахнулся в портьеру.

 

— Продолжаем! — сказал он секретарше. — Пишите: «Несмотря на все трудности, рекордный показатель в тысячу процентов был достигнут ровно за восемь часов...»

И снова Гусааков прервал его. Он возник, как привидение, в белом плаще, из-под которого торчали голые волосатые ноги, перехваченные под коленями пёстрыми резинками.

— Не хочет прекращать! — заявил он, растерянно стуча по хронометру. — Говорит: доглажу последнюю пару... А рекорд уже есть, и время кончилось! Я обсчитался — не хватало всего одной пары...

—- Прекратить! — взвизгнул Петухов. — Я приказываю! Точность прежде всего, никакого очковтирательства!

Гребешкова силой оторвали от утюга и привели в зал. Он очень устал. Ноги подкашивались, в глазах мелькали какие-то ёлочки и полоски. Он рассеянно оглядел своего завёрнутого в портьеру директора и почему-то не удивился.

— Все! — утомлённо сказал он. — Можно раздавать! Только надо ещё одну!

Но Петухов перебил его:

— Не надо! Вы выполнили свой долг? Выдали тысячу процентов нормы? Хорошо это? Это прекрасно, товарищи!

— Но там... — попытался вставить Гребешков, указывая в сторону цеха, — там...

— Там, — торжественно подхватил Петухов, — сегодня родилась наша и ваша слава! Надо ли вам от неё отказываться?

— Нет... — начал было Гребешков.

— Вот и я думаю, что не надо! — подхватил Петухов. — Пусть ваша слава...

— Горит! — воскликнул Гребешков.

— Вот именно горит! — согласился Петухов и вдруг почувствовал, что пахнет палёным.

— Так я и знал! — горестно вскрикнул Семен Семенович.

Он вырвался из рук Гусаакова и бросился в цех.

Горячий утюг, от которого его оторвали, остался стоять на последних, сверхплановых брюках.

Пахло палёным. Это горели брюки Петухова.