Мягкое одеяло летней ночи было сброшено. Откинута была и белая простыня предрассветного тумана. Город просыпался.

Поднимались шторы на витринах, развевались портьеры и занавески.

Разминались гигантские руки строительных и разгрузочных подъёмников.

Струи воды полоскали мостовые — по магистралям торжественно катились движущиеся фонтаны автополивщиков. Стояли под душами автомобили.

Потом начали раскрываться двери квартир и калитки палисадников, распахивались ворота троллейбусных парков, автобусных гаражей и паровозных депо, раздвигались стены самолётных ангаров.

Звонкое московское утро, наконец, наступило.

Стали заполняться магистрали. По краям мостовой неслись троллейбусы с прижатыми ушами. Их обгоняли, добродушно урча, тяжёлые автобусы. Ещё ближе к осевой линии легко бежали лоснящиеся автомобили. При встречах они радостно приветствовали друг друга гудками или обиженно повизгивали на тормозах.

По тротуарам стремительно шли пешеходы. Почти каждый держал в руках эмблему своего труда: портфель или инструменты, нотную папку или малярную кисть, школьный ранец или рулон с чертежами.

Среди прохожих размашисто и бесцельно шагал Баклажанский. В руках он держал галстук, который утром по привычке достал из шкафа, но так и забыл завязать.

Уличный поток стремительно нёсся мимо своих высоких берегов.

Спешащие люди привычно не замечали знакомых зданий. Эти дома они уже построили. Надо было думать о следующих.

В этот предрабочий час лица у людей были сосредоточенные, как перед решением большой и сложной задачи.

И действительно, перед каждым из них его время ставило на сегодня свою задачу.

Лётчик думал о том, как уменьшить время, нужное для набора высоты.

Лесовод прикидывал возможность скоростного выращивания лесов, а стахановец-лесоруб нес в министерство свой проект новой электропилы, значительно ускоряющей валку леса.

И каждый решал сейчас, как ему лучше, полезнее использовать время.

Но Баклажанский, с озабоченным лицом бродивший по Тверскому бульвару, от великого поэта к великому учёному и обратно, по-своему решал проблему времени. Он думал о том, как ему убить это время. И ни бронзовая статуя Пушкина, ни памятник Тимирязеву, представляющий, собственно, сплошной пьедестал с небольшим портретным сходством, не давали ответа на этот мучительный вопрос.

Но ещё озабоченнее Баклажанского выглядел сейчас быстро шагавший по улице Горького Семен Семенович Гребешков.

Сегодня у него был свободный день. Для удобства клиентов комбинат работал ежедневно, без перерывов, и сотрудникам поочерёдно предоставлялся отдых на неделе.

Сегодня Семен Семенович был выходной, но меньше всего он был похож на беспечно прогуливающегося человека. Он деловито и бодро семенил по направлению к Благовещенскому переулку.

Сейчас он спешил вручить долголетие его истинному владельцу, личность которого ему удалось установить ещё вчера.

Когда Баклажанский выпал из бессмертия и беспризорные века снова оказались на попечении Гребешкова, задача Семена Семеновича упростилась до крайности. В его списке значился теперь всего один человек, который, следовательно, и был единственным и бесспорным законным претендентом на бессмертие. Оставалось только разыскать счастливца и вручить ему ключи вечности.

В книге регистрации посетителей Семен Семенович отыскал залитую чернилами запись Маши Багрянцевой:

«Харитонов. Радио...»

За словом «радио» разливалась клякса, под которой можно было угадать слово «управление».

Руководствуясь этими указаниями, Гребешков немедленно принялся обзванивать все отделы Главного управления радиовещания.

Следы Харитонова отыскались только к вечеру в редакции «Театр у микрофона».

В штатах отдела, как сообщили Гребешкову, действительно состоял Харитонов Николай Иванович, который работал там в качестве «шумовика», то-есть воспроизводителя различных звуковых эффектов, при помощи которых в радиопостановках изображался то плеск моря, то свист вражеских пуль, то мирное пение колхозного петуха.

В данное время шумовик Харитонов находился в очередном отпуске, но проводил он свой отпуск, к счастью, в Москве, у себя на квартире, адрес которой (Благовещенский переулок, дом двенадцать) был немедленно сообщён Семену Семеновичу.

Уже в половине девятого утра Семен Семенович шагал по Благовещенскому переулку. Из открытых окон доносился бодрый утренний радиомарш. Семен Семенович шёл весело, стараясь придерживаться ритма музыки. Он решил наверняка застать Харитонова дома и поэтому выбрал для своего визита этот утренний час.

Взбегая по лестнице дома номер двенадцать, Гребешков даже придумал шутку, на случай, если Харитонов выразит недовольство тем, что его разбудили.

— Ничего, Николай Иванович, — решил сказать в этом случае Гребешков, — ничего. ещё отоспитесь за триста лет!

Семен Семенович был в прекрасном настроении. Теперь он мог полностью реабилитироваться и перед Константиновым и перед человечеством. Улыбаясь, он смотрел на обыкновенную обитую чёрной клеёнкой дверь, за которой, он знал, находится сейчас обладатель бессмертия, человек, который сам проживёт века и подарит долголетие своим современникам. Теперь помех уже не могло быть.

Конечно, Харитонов дома. Конечно, это именно Харитонов Николай Иванович. И, конечно, как безапелляционно доказывал список, именно он выпил стакан вечности.

Семен Семенович, волнуясь, постучал. Вот сейчас, наконец, после всех трудов и ошибок долголетие будет вручено его настоящему владельцу и закончатся поиски единственного бессмертного человека.

Щёлкнул французский замок, дверь полуоткрылась и аккуратная старушка, подозрительно оглядывая раннего гостя, спросила:

 

— Вам кого? Если Кузина Анатолия Сергеевича, так они в командировке...

— Нет, мне Харитонова Николая Ивановича. Он ведь здесь живёт?

— Нет, они уже не живут, — сказала старушка и почему-то всхлипнула.

— Как, не живут? — ужаснулся Гребешков. — Переехали?

— Не переехали, но померли, — вздохнула старушка. — Вчера как раз скончались...

— Не может быть! — крикнул Семен Семенович. — Он же долголетний!

— Вот от долголетия и померли, — вздохнула старушка. — Шестьдесят семь лет им было...

Гребешков механически повернулся и понуро побрёл прочь.

Он спускался по лестнице подавленный и опечаленный. Чужое горе отвлекло его на время от собственных забот, и только на улице он вдруг ясно осознал, что значит для него самого эта потеря. Теперь его задача становилась неразрешимой: из трёх возможных претендентов на бессмертие выпали все трое...

Последний из них оказался самым несостоятельным. Он элементарно и доказательно умер.

Кто же выпил этот роковой стакан?

Куда ещё можно было направить поиски утраченного бессмертия?

Гребешков напряжённо думал, до звона в ушах и тумана в глазах. Рассеянно шагая, он натыкался на людей и уже три раза автоматически застревал в традиционных московских очередях: двадцать минут задумчиво простоял он в очереди в магазин автомобилей, ещё на полчаса застрял в веселой очереди за телевизорами, а опомнившись и выбравшись из неё, почти сразу же попал в очередь за подписными изданиями... Спохватываясь, он вычёркивал себя из списков и брёл дальше по улицам, соблюдая правила уличного движения с логикой дальтоника: двигался на жёлтый  свет и резко останавливался при зелёном.

Когда, наконец, он бодро шагнул прямо на красный сигнал, вынырнувший из-за угла большой зелёный грузовик, с человеком в золотых очках за рулём, рявкнул от неожиданности и присел на все четыре баллона. Проехав юзом на своих резиновых лапах, он даже коснулся тёплым носом гребешковского плеча.

Семен Семенович удивлённо посмотрел в стеклянные фары, задумчиво потрогал пробку на радиаторе и побрёл дальше. Водитель, сняв шляпу, вытер сразу вспотевший лоб и, включив первую скорость, пошёл на разворот.

Семен Семенович в полной растерянности брёл дальше по мостовой.

«Кто же? Кто? — стучало в его воспалённом мозгу. — Кто мог выпить этот несчастный стакан?»

В комнате не было никого, кроме четырёх посетителей и его самого... Его самого?! Страшная догадка заставила его метнуться под испуганно шарахнувшийся мотоцикл. Как он не подумал об этом с самого начала? Больше же некому! И разве не пьёт он каждый летний день уйму воды. Он потому и не вспомнил раньше, что это так привычно — пить воду летом. Это как дышать... «Старый дурак!» — стукнул он себя по лбу. Конечно, это он сам выпил стакан долголетия!

Все сходилось на нем. Триста долгих лет прибавлялись к его жалким шестидесяти!..

Он схватился за голову. Но даже этим её не удалось бы спасти, если бы водитель мчавшегося с горы зелёного грузовика не ухитрился резко вильнуть направо и тем избегнуть столкновения, которое неизбежно обесценило бы последнюю догадку Гребешкова.

На этот раз водитель в золотых очках вылез из кабины и, сверкнув глазами, обрушился на знакомую жертву.

— Вы разве не видите, что машина учебная? — строго обратился он к Гребешкову. — У вас что — две жизни, что ли?

—Две? — с печальной иронией переспросил Семен Семенович. — Пять! — И в полном смятении чувств он повернулся и побежал. Семен Семенович заспешил домой к своей незаменимой Варваре Кузьминичне.

Выиграть по облигации двадцать пять тысяч может каждый человек. Это не реклама займа. Это теория вероятностей. По той же беспощадной теории вероятностей единственная порция бессмертия могла достаться любому: мудрому генералу и отважному строителю, вдохновенному учёному или вдумчивому артисту. Почему же жребий долголетия пал на самого маленького, самого незаметного человека? Зачем суждено ему было достаться самому скромному служащему самого скромного учреждения?

Мысли, если не такие точно, то подобные этим, уже три часа терзали Гребешкова.

Домой Семен Семенович пришёл стариком. Собственно, ушёл он тоже стариком, но теперь груз непосильной ответственности сгибал его плечи. Впрочем, он уже переложил часть этого груза на свою верную Варвару Кузьминичну.

Он долго подготавливал её к невероятному сообщению. И все же весть о предстоящем Семену Семеновичу чудовищном долголетии супруга его приняла довольно своеобразно: она заплакала и стала собирать Гребешкову чистое белье. Уж очень крепка в русской женщине привычка именно так, серьёзно собирать мужа или сына на большие, трудные и долгие дела.

— Я ведь не на войну иду, Варя, — улыбнулся Гребешков.

— На войну не на войну, — ответила аккуратная старушка, — но туда... — Она неопределённо махнула рукой в будущее. — Туда тоже подготовиться как следует надо...

Это наивное замечание заставило Гребешкова ещё глубже задуматься.

— Варя, — оказал он через некоторое время, — а ведь придётся мне уходить с моей должности.

— Загордился уже? — не без ехидства спросила супруга.

— Не в этом дело, — терпеливо объяснил Семен Семенович, — а только отчитаться мне нечем будет.

— Разве книги у тебя не в порядке? — забеспокоилась Варвара Кузьминична.

—При чем тут книги? — возмутился Семен Семенович. — Ты почувствуй: не перед начальством мне теперь отчитываться, а перед потомством. Понятно? А кем я окажусь через пятьдесят лет? Лучший специалист по жалобам? А может, тогда надо будет объяснять, что такое жалоба? Нет, Варя, надо искать настоящее дело.

— А что такое настоящее дело? — перебила его Варвара Кузьминична.

— Я должен делать вещи, которые можно потрогать руками, — серьёзно объяснил Семен Семенович. — Веши, которые можно принести туда и показать. Вот, мол, эго мой личный труд для людей.

— Ну, так ведь столько лет впереди. Можно и не торопиться с этим, — по-своему резонно заметила Варвара Кузьминична.

—Не спорь со мной, Варвара Кузьминична, — твердо сказал Гребешков, которому ощущение собственной бессмертности придало несвойственную ему решительность. — Хозяином в доме должен быть мужчина!

— Хорошо, — вздохнула покорно супруга. — Скажу, чтоб жировку теперь выписывали на тебя, — и не без иронии поинтересовалась: — Какую же специальность присмотрел себе, Семен Семенович?

— Пойдём, Варя, погуляем, подумаем... — торжественно предложил Гребешков.

Варвара Кузьминична согласилась. Уже давно повелось у них решать все серьёзные вопросы вот так, на прогулке. В ответственные моменты жизни беспокойная душа Гребешкова всегда выгоняла его на люди — на улице почему-то яснее думалось, и в бодрящем, дружеском шуме города легче было принимать трудные решения.

Гребешковы оделись по-праздничному — как-никак это было некоторое семейное торжество — и вышли на улицу.

Шелковое небо полудня висело над городом.

Кончался обеденный перерыв. Ребятишки в школах стремительно допивали молоко из толстых фарфоровых кружек. Их отцы в закусочных опрокидывали последние

стеклянные фужеры с пенящимся пивом. Грудные дети на коленях у матерей в Тимирязевском скверике питались так, как должны питаться грудные дети. И среди них задумчивый Баклажанский жевал коричневый уличный пирожок и с тоской поглядывал на серый силуэт тимирязевского столпа.

Город снова принимался за работу.

Он не громко, но мощно гудел, как тяжёлая и вместе с тем точно выверенная турбина.

На заставах басовито погрохатывали заводы. Чуть выше тоном стучали колёсами беспрерывно подходившие и отбывающие поезда. ещё ближе к центру из окон нёсся слитный рокот канцелярского прибоя.

От окраины к центру звуки все повышались и повышались. Казалось, над городом стояла, как устремленный кверху конус, огромная звуковая башня.

Улица приветствовала бессмертного Семена Семеновича всей своей веселой симфонией.

Каменщики на стройке звонко кололи кирпич, посвистывали пульверизаторы маляров, весело шипела электросварка, из школьных окон доносился суховатый чекан диктанта.

Гребешковы не спеша шагали по вспотевшему асфальту.

Они удивлялись неутомимости обгонявших их пешеходов. Даже автомобили уже устали. В эти часы они стайками спали у подъездов.

Гребешков разглядывал давно знакомую улицу совсем новыми глазами. Он пытался представить себе, какой ещё придётся увидеть её через много лет, когда гостиницу «Москва» и Дом Совета Министров будут показывать приезжим как уголок старины.

Только теперь, вооружившись очками времени, он ясно видел, как много изменений произошло за последние годы.

Он вспомнил, что ещё тридцать лет назад на этой улице не было трамвая, и только десять лет назад на ней ещё был трамвай.

Он вспомнил последнего извозчика и первого регулировщика. Он вспомнил, что, прозванная портом пяти морей, Москва ещё недавно была сухопутным городом.

Он увидел вдруг, сколько новых домов было построено. Он снова ощутил, как украсили облик столицы уже привычные теперь белоплитчатые высотные дома, по-новому вернувшие Москве её старинное прозвище — «Белокаменная».

Он вспомнил, что всего несколько лет назад по улицам не плавали ещё лаковые корабли «ЗИМов» и не грохотали монументальные многотонные самосвалы.

Он заметил, что дом, строящийся напротив, вырос за день ещё на пол-этажа, а новый асфальтовый поток, в котором он чуть не увяз несколько часов назад, уже давно застыл и слился с общей сверкающей гладью уличного русла.

Он вдруг увидел, насколько изменились люди. Даже внешне! Раньше Гребешков, считавший себя немножко психологом и слепка физиономистом, безошибочно угадывал профессию и так называемое социальное положение любого встречного по его внешнему виду. А сейчас он все чаще ошибался: подводили привычные приметы.

Раньше человек в городском костюме был заведомо горожанином, а, скажем, женщина в деревенском платье — наверняка крестьянкой. А теперь сплошь да рядом гражданин, «по-городскому» стриженный, повязанный «городским галстуком», в «городском» же, разве что чуть выгоревшем пиджаке, оказывался колхозником.

А попробуйте остановить женщину в крестьянском наряде! Она почти наверняка окажется участницей заводского кружка самодеятельности, о чем вы, впрочем, и не узнаете, так как она и не остановится, потому что будет торопиться на очередное выступление.

Гребешков опять оглянулся и снова увидел вокруг себя немолодых людей с тетрадками и учебниками, маленьких суворовцев, отдающих честь с чисто офицерским изяществом, учёных в пыльных солдатских сапогах, видимо возвращающихся из дальней экспедиции, и нарядных колхозников, выходящих из кремлёвских ворот с новенькими золотыми звёздами на пиджаках.

Ему тоже сразу захотелось звёзд и учебников, военной выправки и учёных степеней.

— Варя, — сказал он, когда они поравнялись со стройкой, — вот такие дома я когда-нибудь буду ещё строить. Я научусь, Варя.

И Гребешков, как бы практикуясь в избранной профессии, решил взбежать на лёгкие, трубчатые, как из железного бамбука, леса, которых тоже не было каких- нибудь двадцать лет назад.

Но зато двадцать лет назад он действительно мог бы взбежать на эти леса. А теперь он вспорхнул до середины первого марша, потом двинулся шагом, а ещё дальше хотя и не сокращал аллюра, но при этом шёл уже вниз, возвращаясь к Варваре Кузьминичне и расставаясь с надеждами на приобретение беспокойной строительной профессии.

— Нет, Варя, — сказал он, когда утихнувшая одышка позволила ему грустно вздохнуть, — это для меня уже альпинизм...

И они пошли дальше. Семен Семенович рассматривал строящиеся дома, уличные работы, торопливо снующих взад и вперёд людей.

—А в самом деле, — вдруг остановился он перед большой афишей Святослава Рихтера, как бы продолжая прерванный полчаса назад разговор, — я могу ещё поступить в музыканты. Про меня ещё будут писать вот такие афиши...

И, увлекаясь, он почти продекламировал:

— Только один день! Спешите видеть! Семен Гребешков исполнит соло на рояле — лучшие произведения своих современников!

— Нет, Сеня, — мягко остановила его Варвара Кузьминична, — этого из тебя не выйдет. У тебя слух плохой. Ты послушай когда-нибудь, как ты поешь.

— А я разовью свои способности! — не сдаваясь, вскричал Гребешков.

— Нет, Семен Семенович, — уже более твердо возразила Варвара Кузьминична, — если твои способности да ещё развить — это ужас что будет. К музыке смолоду привыкать надо.

И они опять пошли бродить по городу, как по выставке профессий.

Улица дразнила Гребешкова возможностями и приглашениями. В каждой витрине, в каждом окне учреждения белели наклеенные плакатики: «Требуются... Требуются...»

В фотовитринах ТАССа улыбались счастливые изобретатели, люди искусства, конструкторы, учителя и агрономы. Наклонялись к больным внимательные врачи и утирали пот сталевары-рекордсмены.

Наконец Семен Семенович не выдержал и остановился у доски объявлений Мосгорсправки.

Доска была, как распределительный щит: по ней можно было купить детскую коляску и обменяться квартирами, продать библиотеку и наняться в няни.

По характеру это была очень требовательная доска. Спрос доминировал над предложением.

Требовались инженеры на выезд, швеи на сдельщину, экономисты с языками и токари без общежития.

Из предложений же были главным образом предложения учиться. В школах стенографии и в транспортных институтах. В театральных техникумах и на курсах подготовки и переподготовки.

У Гребешкова разбежались глаза. Он стоял перед камнем, от которого начинались не три дороги, нет! У старой сказки было меньше фантазии, чем у новой жизни, — отсюда начинались, по крайней мере, три тысячи неизведанных и заманчивых дорог.

Семен Семенович торопливо вынул очки и стал читать условия поступления. Вдруг он остановился, медленно снял очки и так же медленно, хотя и решительно, отошёл от доски объявлений. Под каждой из вузовских афишек стояло:

«Принимаются лица в возрасте от 17 до 35 лет».

Когда Семену Семеновичу было от семнадцати до тридцати пяти, людей его положения ещё никто не приглашал в вузы.

Пет, тщетно Гребешков примерял к себе заманчивые профессии. Все они оказывались ему не по мерке.

В довершение ко всему пошёл дождь. Прохожие попрятались в подъездах. На улице оставались только дворники, согласно неумолимому расписанию продолжавшие поливать мостовую из резиновых шлангов, да одинокая пара стариков: Гребешков в поисках дороги жизни и его верная супруга Варвара Кузьминична. Так добрели они до маленького кинотеатрика повторного фильма, где в застеклённой витрине были выставлены рекламные фотографии старой кинокартины.

Гребешков остановился перед фотокадром, изображавшим человечка в робко надетом набекрень котелке с маленькими весёлыми усиками и большими грустными глазами. Человечек, взяв за руку свою спутницу, одиноко шагал по пустынной бесконечной дороге.

Гребешков купил два билета.

Они попали почти к началу. Ещё шла хроника. Это были кадры Москвы, и Гребешкову показалось, что он не уходил с улицы.

Показывали строящиеся дома — целую улицу, начинающуюся здесь, около самого Гребешкова, и уходящую другим концом в будущее.

Улица будущего перебивалась подмосковным парком, в котором деловито копошились маленькие фигурки. Это младшие школьники собирали семена для будущих полезащитных лесонасаждений. В маленьких ручонках были зажаты пучки перистых семян липы, в карманах жирно блестели аппетитные жёлуди, которые очень хочется разгрызть.

В следующем кадре юные учёные в пионерских галстуках сортировали семена и ссыпали их в «Мичуринские копилки». Это были их взносы в коммунистический банк, который через годы выплатит им проценты бесплатным коммунистическим хлебом и тенистыми рощами будущего.

Юные научные работники сменились в кадре настоящими учёными.

На экране возник строгий Кремлёвский зал, заполненный выпускниками сельскохозяйственных вузов. Это тоже были творцы будущего — борцы за народное благосостояние. Одно за другим проплывали в кадре молодые весёлые лица с глазами, полными надежд, смело устремлёнными прямо в глаза зрителей, заполнивших зал кинематографа.

Потом показывали знаменитый московский завод, и в его знаменитом цехе — знаменитого московского токаря.

Это тоже был человек будущего, — он работал резцом будущего, резцом из нового сплава, который он затачивал по-своему и добивался от него невиданных скоростей резания. Резец будущего уже в настоящем широко использовался на наших предприятиях.

Сверкающая, как спиральный фейерверк, металлическая стружка вытеснилась не менее сверкающим Садовым кольцом. Это показывали традиционную круговую эстафету: мелькал этап за этапом. Диктор объявлял участников... Вот слушатель академии соревнуется с учеником ФЗО... Молодой учитель передаёт эстафету агроному... Знатный шахтёр принимает эстафету от студента-геолога... Колхозник рвёт финишную ленточку... А улица бежит и бежит дальше.

И сразу, почти без перерыва, эта улица переходит в мрачную магистраль большого, не нашего города. Это кончилась московская хроника и начался заграничный художественный фильм.

На экране смешно страдал маленький человечек. У человечка ничего не получалось. Это были кадры, считавшиеся во всем мире самыми уморительными. Однако зал не смеялся. Здесь жалели человечка, у которого ничего не получалось. Наверно, великий артист не обиделся бы такому приёму. Может быть, он добивался этого всю жизнь.

А человечек продолжал беспомощно ходить по земле. Ноги его смотрели сразу в две стороны, а идти ему было всё-таки некуда.

Только один раз ему привалило счастье. Это было в мечтах.  Счастье явилось в виде призрачного собственного домика, где яблоки сами стучались в окна, а корова по первому требованию бесплатно давала молоко. Но и это счастье было не настоящим, это была декорация, которая даже кое-где просвечивала. Стены домика проламывались. Они были картонными.

Гребешков вышел из кинотеатрика взволнованный и потрясённый судьбой бездомного человечка.

Кругом горели огни большого города.

Бархатное небо висело над ним.

Город веселился.

В такт музыке качалась темнота над театральными фонарями. С террас летних кафе, из дверей ресторанов струились потоки света и музыки. По мокрому асфальту набегали лунные дорожки автомобильных фар и убегали рубиновые отсветы стоповых фонариков.

Пешеходы шли мимо них по-праздничному подтянуто и неторопливо. На этот раз они несли букеты и бутылки с вином, конфетные коробки и театральные бинокли.

Гребешков шагал по мостовой, низко опустив голову.

— Что ты там ищешь, Семен Семенович? — участливо спросила Варвара Кузьминична.

— Подкову! — печально отшутился Гребешков.— Говорят, оброненная подкова приносит счастье.

Но по городской дороге ходили только автомобили, все труднее было найти на ней подкову.

С бульвара неслась музыка. Липы, ещё более старые, чем проходившие под ними Гребешковы, сочувственно шелестели пыльной городской листвой. Над ними бушевал вальс, ещё более старый, чем липы.

—Мечту надо иметь! — вдруг тихо, но убеждённо сказал Гребешков. — Можно и о домике. Но только для одного себя мне домика не надо. А для людей... оказывается, я уже не могу строить. Так вышло, что прошлое испортило мне будущее, — вздохнул он. — Царизм испортил мне молодость, а сейчас, хотя я и получил в своё распоряжение триста лет, но это триста лет старости. Пользы от меня кот наплакал. И получаюсь я пирожок ни с чем... Любому другому больше пригодилось бы моё бессмертие.

Мимо железной бульварной калитки прогрохотал ярко освещённый вагон. Почти сразу за этим над калиткой вспыхнул аншлаг: «Берегись трамвая!»

— Хорошо, берегусь, — покорно проговорил Семен Семенович, — я теперь для науки нужен, чтоб могли передать моё бессмертие кому действительно надо, по более точному адресу...

Теперь они шли медленно, осторожно обходя заборы новостроек, подолгу пережидая сверкающие потоки автомашин. Даже по каменным лестницам они спускались тщательно, как сходят люди, обременённые тяжёлым грузом.

— Семен Семенович, я хочу в ресторан... — неожиданно заявила Варвара Кузьминична. — Мы можем потратить с тобой те деньги, что отложили на годовщину свадьбы. Сегодня праздник побольше.

Это была нехитрая стратегия, изобретённая с целью хоть немножко расшевелить Гребешкова.

В ресторане было по-вечернему нарядно.

Гребешковы поднялись по мраморной лестнице в не менее мраморный зал.

Семен Семенович, несмотря на состояние, в котором он находился, все же с интересом осмотрел зал с высоченными железными табуретками у стойки.

— Только я на этот нашест не полезу, — прошептала Варвара Кузьминична, зная любознательный характер своего супруга.

Они заняли отдалённый столик, и Семен Семенович заказал бутылку вермута, Причём просил принести непременно украинского вермута, которого он, правда, никогда не пробовал, но о котором когда-то читал в вечерней газете.

Теперь можно было веселиться. Однако веселье не получалось.

Наконец Гребешков поднял на задумавшуюся Варвару Кузьминичну свои голубые глаза и печально сказал:

—Прости меня, Варя, я много думал, и я решил... Придётся нам теперь всю нашу жизнь менять... Кажется, я нашёл, чем я могу быть полезен. Я уйду из своего комбината и отдамся в руки врачей. Пусть меня изучают.

«Не зря я тебе давеча белье готовила», — подумала Варвара Кузьминична и вслух сказала:

— Ну что ж, Семен Семенович, если надо...

Гребешков отвернулся. В это время скрипач из

оркестра объявил очередную новинку — последний вальс бойкого молодого композитора Данилы Богохульского, и Гребешкова ещё больше растрогал памятный с детства мотив.

— Давно мы не танцевали, Варя, — сказал Семен Семенович. — Попробуем в последний раз?

И они вышли на круг. Они танцевали, как в старину: строго, аккуратно и медленно. Гребешков плавно перебирал лёгкими ножками, а Варвара Кузьминична чуть сентиментально склоняла голову к плечу. Им давали дорогу. Пары постепенно останавливались. Теперь они танцевали одни. Они плавно кружились в этом прощальном танце до самых последних тактов музыки. Их проводили аплодисментами.

В вестибюле Варвара Кузьминична от волнения долго не попадала в рукава жакетки.

— Ты, что же, и выходить из этой лаборатории не будешь? — тихо спросила она.

— Буду, — сказал Гребешков, — но как мотылёк «подёнка»: он три года живёт в воде и один день на земле.

Варвара Кузьминична отвернулась, скрывая слезы от бородатого швейцара, распахнувшего перед ними дверь.

— Варя, хочешь покататься на автомобиле? — предложил Гребешков на улице.

Сегодня Варвара Кузьминична была согласна на все.

Перед тем как усадить Варвару Кузьминичну в такси, Гребешков купил ей у подъезда пучок гвоздики. Когда-то она, кажется, любила эти цветы. Может быть, и теперь любила, да не случалось покупать.

— Спасибо тебе, Варя, — сказал он, — ты всегда напоминала мне жену декабриста.

И они покатили.

Они проехали мимо замершей на ночь стройки. Освещённая одной дежурной лампочкой, она была похожа на пустынную сцену театра ночью.

Они скользили мимо притихших окон и пересекали тёмные площади.

Ночная Москва как бы прощалась с ними. Милиционеры махали палочками. Дружески, как будто пытаясь утешить, подмигивали светофоры.

Гребешковы сидели в такси, взявшись за руки, и Варваре Кузьминичне представлялись длинные стеклянные столы, на которых строгие врачи задумчиво переворачивали Гребешкова.

— Тебе хоть передачу-то туда можно будет носить? — вздохнув, спросила она. Семен Семенович промолчал.

— Что ж, ты там в спирту, что ли, будешь сидеть? Как младенец?

Гребешков невесело усмехнулся и погладил Варвару Кузьминичну по седой голове.

У окраинной улицы Гребешков остановил машину. Здесь укладывали газовые трубы. Мостовая была разрыта, и он не хотел рисковать.

Теперь жизнь его, которую он до сих пор не привык особенно оберегать, была нужна другим.

Дальше они пошли пешком.

Город засыпал. Он зевал прощальными вздохами отходивших поездов. Он закрывал глаза. Опускались шторы витрин, закрывались портьеры и занавески, в окнах тушили свет.

Улица опустела. Она высохла и была белой от луны.

Гребешков, взяв за руку Варвару Кузьминичну, шагал по пустынной бесконечной дороге.