До всего
При поляках
Дедушка и бабушка с Мулей и Нюсей жили на Волянке, на окраине Борислава. Входили в их дом сзади, со двора. Там стояла собачья конура и росло дерево. Пес бегал вдоль растянутой между домом и деревом веревки, к которой был привязан. Звали его Лис.
Мать втаскивала меня за руку по нескольким деревянным ступенькам на веранду и открывала дверь в кухню. Все вещи здесь лежали на своих местах. Бабушка Антонина, низенькая и ворчливая, ходила в черном платье на пуговичках. У нее были черные волосы и черные глаза, как у матери и у меня. Со всеми, кроме меня, она говорила по-немецки.
В салоне на плетеной этажерке стояли тома немецкой энциклопедии, оправленные в зеленую кожу. Гладкие холодные страницы были исписаны готическими буквами. Я медленно перелистывал их, разыскивая фотографии и картинки. Немецкие летчики из подвешенной к цеппелину гондолы стреляли по самолетам с цветными кругами на крыльях. Крепко сжимая рукоятки пулеметов, рискованно перегибались через край. Я боялся, что они выпадут из гондолы в темную ночь, прорезанную лучами прожекторов.
На стене рядом с этажеркой висели бабушкина мандолина и фотография дедушки в австрийском мундире, с медалью и саблей.
Бабушка выросла в Вене. Я не знал, что она делала до знакомства с дедушкой: в самых ранних своих воспоминаниях они уже вместе пели вальсы Штрауса. Они обожали оперу; склонившись через барьер третьего яруса, слушали арии Моцарта, доносившиеся со сцены как из глубокого колодца. А еще поднимались в кабинке, прицепленной к огромному колесу Riesenrad, и смотрели на город, где евреи были счастливы. «В Дунае текли молоко и мед», — рассказывала бабушка.
Муля родился сразу после свадьбы. А когда бабушка была беременна Андей, началась война и мужчин забрали на фронт. Дедушка стал фельдшером в артиллерийском полку. Бабушка благодарила Бога, что пушки стоят на дальних позициях. Вскоре, однако, Галицию захлестнуло наступление русской армии. Евреи из маленьких местечек, опасаясь погромов, убегали в Вену. Отступающую австрийскую артиллерию русские обстреляли шрапнелью. Дедушка был ранен и получил медаль. Когда в полевом госпитале бабушка ворчала, что немцы чересчур деликатничают с «этими русскими дикарями», дедушка успокоил ее. «Культура все победит», — сказал он.
Однажды умер император. По обеим сторонам широченной улицы молча стояли люди. Бабушка, держа Мулю за руку, протиснулась к мостовой. Черные лошади с траурными плюмажами везли позолоченный катафалк. Сзади ехали гусары в парадных мундирах. Над их склоненными головами покачивались знамена. За войском катили кареты с важными начальниками и дамами в вуалях. Процессия двигалась к гроту, в котором хоронили Габсбургов. Там ждала высеченная в камне могила.
После войны разразилась всеобщая забастовка, и империя рухнула. На тротуарах сидели мужчины без рук и ног, а перед ними лежали военные фуражки донышком вниз. Никто не бросал шиллингов. Не было работы.
* * *
Дедушка с бабушкой уехали из Вены в Борислав, где жила дедушкина родня. Путешествие было долгим; приехав, они вынесли узлы на перрон и поставили под польским флагом, висевшим там с недавних пор.
Дедушку, который прекрасно считал и писал каллиграфическим почерком, взяли бухгалтером в нефтяную компанию, принадлежащую французам. Жалованье ему положили хорошее. Бабушка помогала его сестрам, которые с трудом сводили концы с концами. Совала им в руку деньги, а перед праздниками отправляла к ним Мулю и Андю с корзинками с едой. Свое пальто переделала для племянницы, чей отец проиграл все в карты.
«Ей семнадцать лет, и она должна нравиться, — сказала бабушка плачущей от зависти Анде. — У тебя еще все впереди».
В это время родилась вторая девочка, но прожила недолго. Бабушка не могла с этим примириться. И хотя вскоре на свет появилась Нюся, не переставала вспоминать покойную доченьку и плакала.
Спустя несколько лет дедушка решил завести собственное дело. Он уволился и открыл на Волянке магазин скобяных товаров. На полках разложил молотки, дверные замки, керосиновые лампы и ловушки для тараканов, которые купил, взяв деньги в долг в банке. Для старой скобяной лавки на другой стороне улицы пробил последний час. Но наступила депрессия, и люди перестали покупать. Старая лавка с грехом пополам продолжала существовать, дед же обанкротился. К счастью, французы взяли его обратно. Долги он отдавал скрупулезно. Перед самым началом новой войны выкупил последний вексель.
Дедушка был седой, с коротко подстриженными усами, в очках в проволочной оправе. Носил белоснежные рубашки с твердыми воротничками. Перед выходом из дома (он любил захаживать в кондитерскую) доставал из кармана фланелевую тряпочку и протирал сверкающие, как зеркало, туфли. Потом стряхивал пылинки с лацкана пиджака и открывал дверь. Женщины в доме его уважали.
Муля ходил на уроки скрипки. За ним топала Андя, которой дедушка велел приглядывать за братом. Приближаясь к фотопластикону, Муля вынимал из кармана монеты, предназначавшиеся учителю, и бежал в кассу. «Я скажу папе!» — кричала Андя, поспешая за ним. Скрипку они прислоняли к стенке круглого деревянного барабана с латунными окулярами, за которыми находилась карусель со снимками. Время от времени раздавалось рычание мотора. Карусель тогда поворачивалась на несколько градусов и со скрежетом останавливалась. В окулярах появлялись новые трехмерные фотографии. Поначалу Андя делала вид, что не смотрит, но вскоре широко раскрывала глаза. Сквозь огромный калифорнийский кедр проходила асфальтовая дорога. В прямоугольном отверстии, вырезанном в стволе, стоял «форд», на который опирался шофер.
Однажды дедушка встретил в кондитерской учителя музыки, и Мулю выпороли ремнем. На следующий день, за завтраком, дед отодвинул чашку с кофе и обратился к сыну, который был похож на артиллериста с медалью и саблей на фотографии.
«В Польше для евреев, кроме торговли, адвокатского дела и медицины, все пути закрыты, — сказал дедушка. — Для торговли у тебя ума маловато. Адвокат — не профессия. Будешь врачом».
Муля и его одноклассники, евреи, поляки и украинцы, или дрались до крови, или сбивались в кучу и отравляли жизнь другим. Однажды, на уроке про древний Рим, они запустили в класс лягушек. «Самуил Мандель! Двойка по поведению», — крикнул учитель. Дедушкины мольбы не помогли. Муля остался на второй год. Когда он наконец получил аттестат, евреев на медицинский уже не принимали. Муля уехал учиться в Прагу. Однако вскоре из-за нехватки денег ему пришлось вернуться в Борислав.
Там царили безработица и скука.
На выпускном балу оркестр заиграл вальс. Андя посмотрела на танцевальный круг и увидела направлявшегося к ней высокого светловолосого мужчину. Она перестала кокетничать с приятелями. Когда он пригласил ее на танец, протянула ему вспотевшую руку. Поначалу смотрела только на желтый галстук между лацканами пиджака, но в конце концов подняла голову и увидела огромные зеленые глаза.
«Я никогда больше не встречала такого красавца, как твой папа», — рассказывала она мне впоследствии.
Когда после бала они возвращались на Волянку, шел снег, в воздухе кружились крупные хлопья. Она была в синем гимназическом пальто, он — в куртке с бобровым воротником и в фуражке. Он спросил, не поедет ли она как-нибудь с ним на санях в горы. Она ответила, что должна попросить разрешения у отца. У дверей они попрощались, как в кино.
В квартире дедушка ударил ее по лицу. Зачем она встречается с гоем?
«Пан Бронислав — еврей!» — крикнула она.
Дед не поверил. Ведь он сам видел через окно. К тому же еврея не могут звать Брониславом.
«Могут, могут», — плакала моя мать.
* * *
Бронек Рабинович был старше Анди на пять лет. Он служил в самой большой в городе нефтяной компании, зарабатывал в три раза больше деда, и его величали «пан инженер». Проверив все, дед разрешил Анде пригласить его домой. Гость всех очаровал. Выглядел он как Гэри Купер. Старшая дочь Манделей вытянула счастливый лотерейный билет.
Они начали ходить на танцы. Поджидая Бронека, Андя крутилась перед зеркалом. Муля корчил рожи и распевал: «Выходной у панны Анди, на ее наряды гляньте».
В феврале 1935 года они поженились. На свадьбу поехали в санях. Поселились на Панской, в центре Борислава. Двухэтажный дом стоял в глубине двора. Из сеней налево дверь вела в кухню и комнатку прислуги. Справа тянулась анфилада белых комнат: столовая, салон и спальня, из которой было видно здание полиции на другой стороне улицы.
Я родился спустя девять месяцев. Спокойный и сытый, засыпал во влажном тепле кормилицы. Меня в коляске выставляли во двор. Рядом грелся на солнце огромный отцовский сенбернар. Через окно на нас поглядывали кормилица и прислуга. Мать склонялась надо мной, заслоняя солнце.
Потом кормилица исчезла, и вскоре я уже и не помнил, что она была.
Мать читала мне книжечки про Андю, которая «мамы не послушалась, укололась и расплакалась», о Хануле-капризуле, которая ничего не ела, и ветер унес ее вместе с воздушным шариком, и о врушке Цесе, которой «ужасно злой портной» отрезал пальчики. Еще она складывала кубики с наклеенными кусочками картинок. Получались коровы на зеленом лугу и домики. Без матери я складывал кубики как попало, но они мне нравились, потому что были большие и тяжелые.
Еще не научившись ходить, я норовил залезть под большую родительскую кровать, застеленную парчовым покрывалом. А вдруг там что-то интересное? Я заползал под свешивающееся до полу покрывало, и мать вытаскивала меня за ноги.
Мать любила гулять по улице, держа мужа под руку. Отец вез обитую голубой клеенкой коляску, сверкавшую хромированными деталями. Белые резиновые колеса подпрыгивали на каменных плитах. Я смотрел на родителей, сидя спиной по ходу движения. Они смеялись и чмокали мне. На Панской были тротуары, фонари и магазины. Мы часто останавливались, потому что родители встречали знакомых.
Когда мне был год, отец заболел туберкулезом. Вскоре ему стало совсем худо. Мама отвезла его во Львов в легочную больницу. (Тогда она впервые поехала экспрессом, называвшимся «торпеда-люкс».) Отцу ввели в легкое воздух, это называлось пневмоторакс, но он не помог. После второго пневмоторакса его отправили в горы, в санаторий в Ворохте.
Я даже не заметил, что он исчез.
Дедушка часто приходил и чесал сенбернара за ухом.
— Бронек выздоровеет? — спрашивала мать.
Дедушка не мог на это ответить.
— Боже! — плакала мать. — Что я тебе сделала, за что ты меня так наказываешь?
— Продай квартиру, — советовал дед.
— Я отдам собаку и уволю прислугу.
— А потом?
— Бронек вернется.
Я сидел в высоком стульчике и плакал. Мать совала мне в рот полные ложки манной каши, и каша стекала по слюнявчику с барашком. Я стал плеваться. Она меня ударила.
— Не бей ребенка! — крикнул дед.
— Он заболеет, если не будет есть.
Дедушка взял меня на руки. Погладил по щеке сухой теплой ладонью. Засыпая, я почувствовал, как мать меня у него забирает.
* * *
Через год отец вернулся. Я не знал, кто этот худой блондин, которому мать не позволяет брать меня на руки. Сама же относилась к нему лучше, чем ко мне, — никогда на него не кричала и смеялась, когда он чего-нибудь от нее хотел.
Появилась новая прислуга.
Я смотрел с высокого стульчика, как отец в жилете с атласной спиной раскладывает пасьянс. Самые главные были короли и дамы, с которых начинались ряды. Мать принесла с кухни сковородку с яичницей, посыпанной зеленым луком. Я не хотел есть и сжал губы. Она вывалила содержимое сковородки мне на голову. Я заорал. Отец бросил карты и схватил мать за руки. Сковородка упала на ковер. Мать кинулась было чистить ковер, но отец держал ее крепко.
— Андя, он же совсем еще маленький, — у него был низкий голос.
— Я хочу, чтобы он был здоровым. — Она расплакалась.
По четвергам к отцу приходили друзья играть в покер. Мать поначалу воротила нос, но потом сама научилась играть.
— Попрошу три карты. Так будет война или не будет?
— Мне две. Немцы получат по мозгам.
— Мне — ничего. Англичане разбомбят Берлин.
— Пять злотых и пять сверху. Французы вступят в Рур.
— Придут к нам через Румынию.
— У нас достаточно солдат. Десять, и показывай, что у тебя.
В Дрогобыче (куда ездили на пролетке или поездом) жил состоятельный дядя отца, пан Унтер, державший приют для еврейских детей-сирот. Меня привезли туда из больницы, где мне удалили миндалины. Я плакал, потому что перед операцией мне обещали мороженого, сколько захочу, а дали только чуть-чуть, на кончике ложечки.
У пана Унтера было трое детей: Юлек, Тереза и слепой Мачек, который делал щетки. Когда Тереза влюбилась в Мулю, пан Унтер отправил его вместе с Юлеком учиться медицине в Италию.
При русских
Перед Йом-Кипуром, когда Господь Бог вписывает фамилии в книги жизни и смерти, во двор полиции въехали немцы на мотоциклах. Смеясь, соскочили с седел и вылезли из прицепных колясок, на которых были укреплены пулеметы с ручками. Они мылись у колодца с насосом и чистили зубы, выплевывая белую пену.
После их отъезда мы прислушивались, не раздастся ли снова рев моторов. Долго стояла тишина. Только в Йом-Кипур по тротуарам зацокали копыта. Это были казаки, избегавшие мостовой, вымощенной булыжником. Они заглянули к нам во двор и направились в здание полиции.
За ними пришли солдаты с рубиновыми звездами на островерхих шлемах и штатские в полувоенной одежде, которые выступали на митингах.
В кинотеатре объявили о присоединении Галиции к России. По улицам ходили люди с красными флагами. Из мегафонов звучала песня о трех танкистах и самураях. Русские скупили все, что было в магазинах. Даже за солью и спичками выстраивались очереди.
Панская улица стала улицей Сталина. (Однако все по-прежнему называли ее Панской.) Здание полиции занял НКВД. По ночам арестовывали людей. Во дворе, чтобы заглушить крики и выстрелы, рычали моторы грузовиков.
Отец стоял у окна в темной спальне и смотрел на дом по другой стороне улицы.
* * *
Почтальон принес бумагу [4]Здесь и далее курсивом выделены русские слова в оригинале.
, из которой следовало, что квартира на Панской для нас чересчур велика. Чтобы не пришлось впускать чужих, дедушка с бабушкой продали свой дом и перебрались к нам. Грузчики в ермолках внесли в салон кровать и комод с Волянки. Бабушка принесла мандолину и фотографию деда с медалью и саблей. Везде стояла их мебель. Высокий двустворчатый гардероб поставили в комнату прислуги. На него положили энциклопедию.
Нефтяные компании были экспроприированы и объединены в один трест. Изменился даже алфавит. Дед, однако, писал в книгах по-старому, потому что цифры остались прежними. Русскую бухгалтерию он ненавидел: «Мошенники! За злотый дают рубль!»
В пятницу вечером, когда показывалась первая звезда, бабушка закрывала окно в столовой и затягивала шторы. Набросив на голову платок, она зажигала свечи в серебряном семисвечнике и водила над ними руками, будто хотела притулить к себе огоньки. На столе стоял свадебный сервиз родителей. На тарелках с супом были золотые узоры, похожие на скрипичные ключи. На блюде лежала вареная картошка. В плетеной корзинке — черный хлеб для отца и Мули. Нам чудилось, что кто-то ходит под окном.
— Кажется, они хорошо относятся к евреям, — шепнул дедушка, — но мацу печь нельзя.
— За Бугом хуже, — сказал отец.
— Может, немцы опомнятся.
— Бросьте, папа!
В столовой пахло табаком «Вирджиния». Дедушка взял щепотку из жестяной баночки и долго нюхал. Потом всыпал табак в открытую медную трубочку, разровнял пальцем и захлопнул трубочку. Рядом стояла коробка с папиросными гильзами. Дедушка достал одну и, держа за картонный мундштук, всунул трубочку в пустую гильзу. Металлическим пестиком протолкнул табак, и готовая папироса упала на стол.
На другом конце стола отец смотрел на разноцветные ряды карт. Пасьянс не получился. Отец собрал карты и стал их тасовать.
— Табак кончается, — сказал дедушка. — Что будет?
— Махорка, — засмеялся отец.
* * *
В комнате для прислуги спала Нюся. Она была очень красивая, с большущими зелеными глазами. Утром, пока она завтракала, во дворе ждали мальчишки, чтобы понести ее портфель в гимназию. Дед поглядывал в окно.
— Одни гои! — негодовал он. — Неужели в Бориславе нет евреев?
— Школа для всех.
— Тоже мне, грамотеи! Придумали десятилетку! Нюся торопливо собиралась на торжественный вечер. В вышитой украинской рубашке и длинной юбке, натягивала мягкие красные сапожки. Потом схватила белую шаль с кистями, которую бабушка как раз погладила, и побежала в школу плясать казачок.
В Нюсю влюбился Куба, который по ночам дирижировал танцевальным оркестром. (Он жил на Нижней Волянке среди бедных евреев.) Дед разрешил его пригласить. Бабушка подала в столовой чай. Куба вертел в желтых от никотина пальцах пачку «Египетских». Однако из-за отца (который раскладывал пасьянс) не курил.
— На что вы живете? — Дед забарабанил пальцами по пустой коробке «Вирджинии».
— На танцульки.
— Это не профессия.
— Люди танцуют, — сказал отец.
— Не вмешивайся, — шепнула мать. — Все равно он не отстанет — прицепился как банный лист.
* * *
Однажды мать отвела меня в детский сад. Это был мир неполных наборов шашек, одноглазых мишек и машин без колес. Мяч запирали на ключ в шкафу. Постоянно пересчитывали ложки и вилки. Когда, наигравшись, мы укладывались спать на полу, у одних были подушки, а у других одеяла. Над нами висели портреты людей со странными фамилиями. Маркс был похож на нашего соседа старика Бернштейна, который в молодости поймал вора и до сих пор, рассказывая про это, горячился. («Он думал, что от меня убежит! Не тут-то было!») Энгельс в очках смотрел на лысого Ленина. У Сталина были усы, но не было бороды. В детском саду мы говорили по-русски, хотя воспитатели этого языка не знали. Первого мая я декламировал:
Я дружил с внуком Бернштейна Мареком. Мать говорила, что он бездельник, потому что целый день торчит во дворе, а домой возвращается, только когда проголодается. Я таскался за ним и во всем ему подражал. Наш двор от соседних, выходящих на Панскую, отделял высокий деревянный забор. Пройдя вдоль забора, мы выходили на задворки, где начинались луга. Там стояли нефтяные вышки, похожие на большеголовых крестьянских баб, и буровые установки, состоящие из трех вбитых в землю и соединенных между собой сверху деревянных столбов. Марек становился около забора, подтягивал штанину коротких брючек и откидывался назад. Янтарная струя мочи перелетала через штакетник. Не желая ему уступать, я тоже откидывался как мог. Струйка взлетала слишком круто и иногда дождем падала на меня.
Муля и Юлек Унтер после проведенных в Польше каникул уже не вернулись в Италию. Дипломы врачей они получили во Львове. Муля женился на Терезе и привел ее на Панскую. Тут родился Ромусь. Низенький мужчина, который делал ему обрезание, странно усмехался, неся на подносе бутылку со спиртом и комок окровавленной ваты.
Через широко открытую дверь в салон я видел спины люди, склонившихся над колыбелью. Взрывы смеха заглушали плач ребенка. Из кухни вышел дедушка. Я схватил его за брючину. Он погладил меня по голове и пошел дальше. Я остался один в столовой.
Летом русские мобилизовали врачей. Муля пришел домой в мундире капитана, в мягких кожаных сапогах до колен. Скрипел ремнями. Тереза плакала, и ее слезы капали на Ромуся, которого она держала на руках.
— Видите, папа, — сказал Муля, — я — офицер.
— Да, но у кого! — закричал дед.
Я стоял с отцом в родительской спальне и смотрел на улицу. Небо заволокло черным дымом от горящих нефтяных скважин. По улице шли колонны солдат — они убегали в глубь России. Вместе с ними уходили Муля и Юлек. Вдруг небо разодрала вспышка, а затем раздался оглушительный гром. Отец схватил меня за руку. Нас отбросило от окна в комнату. Это русские взорвали электростанцию, чтобы она не досталась немцам.