В ту зиму, когда с неба свалилась слониха, погода в Балтизе выдалась скверная. Небо было постоянно затянуто низкими, тяжёлыми облаками: безнадёжно застилая солнце, они обрекали город на прозябание в вечном, беспросветном сумраке.

Было жутко холодно. И темно. После трагедии в театре жизнь покалеченной мадам ЛеВон тоже превратилась в вечный сумрак. Но нашлась и отдушина: несчастная дама стала ежедневно ездить в тюрьму, к фокуснику.

Мадам ЛеВон появлялась обычно ближе к вечеру. Преданный слуга катил её инвалидное кресло по гулкому тюремному коридору, и фокусник издалека слышал обличительный скрип колёс. Тем не менее каждый раз, когда гостья останавливалась напротив его решётки, фокусник успешно изображал крайнее удивление — ведь его почтила своим визитом такая знатная дама! Её бесполезные ноги были прикрыты пледом, а глаза смотрели недоумённо и умоляюще.

Мадам ЛеВон каждый день говорила фокуснику одно и то же.

— Нет, похоже, вы не понимаете, — твердила она. — Мои ноги раздавил слон. Слон упал с неба, пробил крышу, и я осталась калекой на всю жизнь!

А фокусник твердил своё:

— Мадам ЛеВон, уверяю вас, я хотел подарить вам лилии. Букет лилий.

Этот изматывающий душу разговор повторялся изо дня в день, словно впервые, словно они не говорили друг другу этих слов накануне, словно не скажут их завтра.

Фокусник и мадам ЛеВон встречались ежедневно. Лицом к лицу. В мрачной городской тюрьме. И говорили друг другу одно и то же.

Слугу этой знатной дамы звали Ханс Икман. Он состоял при ней с самого ее детства — был для нее и советчиком, и поверенным в любых делах. Она делилась с ним всем, без утайки.

Однако не всегда же он был слугой! Прежде чем попасть в дом к мадам ЛеВон, Ханс жил в деревне с отцом, матерью, братьями и собакой, которая славилась тем, что легко прыгала взад — вперед через речушку, что вилась под горой через лес.

Ни Ханс, ни его братья перепрыгнуть эту речку не могли, даже взрослому человеку это было не под силу. Зато псинка делала это играючи: разбегалась и — раз! — она уже на другом берегу. Собачка была белая, небольшая и, не считая способности прыгать через реку, ничем особо не выдающаяся.

За долгую жизнь Ханс Икман совсем забыл про эту собаку и про её необыкновенные достижения в прыжках в длину. Но память о ней всё — таки осела где — то глубоко, в закоулках его сознания. И в тот вечер, когда с неба, пробив крышу оперного театра, свалилась слониха, Ханс Икман почему — то вспомнил про маленькую белую собачку из своего детства.

И с тех пор, стоя в тюремной камере возле каталки мадам ЛеВон и слушая её бесконечные препирательства с фокусником, Ханс Икман мысленно возвращался в детство, на берег реки, и вместе с братьями наблюдал там за беленькой собачкой: вот она бежит, вот её тельце взмётывается вверх, и вот она уже на другом берегу — трусит себе дальше, как ни в чём не бывало. Она ещё умудрялась на высшей точке своего полёта изобразить этакий весёлый, радостный перебор лапками, ненужный, ничего уже не меняющий, но это был способ показать, что невозможное для неё возможно.

Мадам ЛеВон повторяла:

— Нет, похоже, вы не понимаете…

— Я хотел сделать лилии, только лилии, — отвечал ей фокусник.

Ханс Икман закрыл глаза и вспомнил, как собачка зависала над бурной рекой, перебирая лапками, и её белая шёрстка пламенела в лучах закатного солнца.

Но как же звали эту собачку? Этого он вспомнить не мог. Её давно не было на свете, и её имя кануло в прошлое вместе с ней. Жизнь так коротка, в ней столько прекрасного, и всё это так преходяще. Где, например, сейчас его братья? Этого Ханс тоже не знал.

— Мои ноги раздавил слон, — твердила мадам ЛеВон. — Я осталась калекой на всю жизнь!

А фокусник заученно отвечал:

— Мадам ЛеВон, уверяю…

— Прошу вас! — неожиданно для себя прервал их Ханс Икман и открыл глаза. — Надо говорить друг другу только то, что вы на самом деле думаете. Времени в обрез. Говорите только о самом важном.

Фокусник и знатная дама тут же замолчали.

А потом мадам ЛеВон снова произнесла:

— Нет, похоже, вы не понимаете…

— Я хотел сделать лилии, только лилии, — привычно ответил фокусник.

— Замолчите! Оба! — прикрикнул на них Ханс Икман и решительно развернул кресло — каталку. — Довольно болтать попусту. Я больше не выдержу, слышите?

Он покатил кресло прочь — по длинному тюремному коридору, вон из тюрьмы, под холодное, свинцовое балтизское небо.

— Похоже, вы не понимаете… — снова начала мадам ЛеВон.

— Нет! — оборвал её Ханс Икман. — Молчите, прошу вас.

И она замолчала.

Тем и закончился её последний визит в тюрьму, к заточённому там фокуснику.

Из чердачного окошка под крышей меблированных комнат «Полонез» Питер хорошо видел башни городской тюрьмы. И шпиль главного городского собора он тоже видел, и горгулий, что, грозно нахмурившись, глядели из — под карнизов. Подальше, на холме, высились огромные помпезные особняки городской знати, а под холмом сбегались и разбегались кривые, извилистые, мощённые камнем улочки с маленькими магазинчиками, покосившимися черепичными крышами и с вечными голубями, которые похаживали по этим крышам и монотонно ворковали — тянули свою вечную голубиную песню без начала и конца.

Было ужасно смотреть на всё это изо дня в день и знать, что где — то близко, под одной из этих крыш, на одной из этих улиц или улочек, от него прячут самое главное, самое заветное, единственное, что ему нужно сейчас в жизни.

Как же вышло, что вопреки здравому смыслу, вопреки невозможности чуда это чудо всё — таки произошло? Как получилось, что слониха появилась в его родном Балтизе и тут же снова исчезла, и теперь он, Питер Огюст Дюшен, даже не знает, как и где её искать, хотя она нужна ему больше всего на свете?

Глядя с утра до вечера на городские крыши, Питер решил, что надежда — не такая уж простая штука. Наоборот, это ужасное, изматывающее душу занятие. Предаваться отчаянию куда проще и легче.

— Отойди от окна, — велел ему Вильно Луц.

Питер замер. Смотреть в глаза старого вояки ему теперь тоже было тяжело.

— Рядовой Дюшен! — гаркнул Вильно Луц.

— Я, сэр, — ответил Питер, не оборачиваясь.

— Грядёт великая битва, — провозгласил Вильно Луц. — Битва между добром и злом! На чьей стороне ты намерен сражаться, рядовой Дюшен?

Питер повернулся лицом к старику.

— Что с тобой? Ты плачешь? — спросил Вильно Луц.

— Нет, — сказал Питер, — не плачу.

Но, потрогав щёку, мальчик с удивлением обнаружил, что она мокрая.

— Хорошо, что не плачешь, — одобрил Вильно Луц. — Потому что солдату плакать не пристало. Не должен солдат плакать, ни при каких обстоятельствах. Это последнее дело. А если солдат заплакал, значит, в мире что — то неладно. Чу! Слышишь, трещат мушкеты? Слышишь, грохочут пушки?

— Не слышу, — ответил Питер.

— До чего же холодно! — Старый вояка поёжился. — Но сейчас нам пора на манёвры, ведь скоро в поход. Да — да, поход начнётся скоро, очень скоро.

Питер не двинулся с места.

— Рядовой Дюшен! Шаго- ом марш! Армия должна наступать!

— Солдат должен быть на марше!

Питер вздохнул. На сердце его лежал камень, такой тяжёлый камень, что ему казалось, что у него вообще нет сил пошевелиться. Он поднял ногу — опустил, поднял другую — опустил, поднял…

— Выше! — скомандовал Вильно Луц. — Маршируй как положено, как настоящий мужчина. Как маршировал твой отец. У солдата на марше есть цель!

Питер маршировал, стоя на месте, и никакой цели у него не было.

«Какая разница, есть в городе слониха или нет, — думал он. — Всё, что сказала гадалка, похоже на правду, но на самом деле это шутка, большая и ужасная шутка. Моя сестра умерла. Надеяться не на что».

Чем дольше Питер маршировал, тем больше впадал в отчаяние. А появление слонихи казалось ему теперь самым нелепым из всех возможных ответов. В особенности на такой вопрос, который мучает человеческое сердце.