Пролог
Александровский дворец, Царское Село, август 1902 г.
Схватки могли начаться в любой момент, знала она. Да и ей ли не знать, не в первый раз рожает. Вся семья в ожидании. Нынче вечером она слышала, как возбужденно перешептывались за дверью четыре ее дочки. Но на этот раз все будет иначе. На этот раз она родит сына. Разве святой старец, Филипп из Лиона, причастный тайнам француз, не пообещал ей этого, когда выводил из транса, гладя по лицу своими длинными, тонкими пальцами? На этот раз пушкарям Петропавловской крепости, что в пятнадцати милях отсюда, на другом краю Санкт-Петербурга, придется дать триста залпов: новорожденному мальчику причитается триста залпов, а не сто, как девочкам. И на этот раз верноподданным придется аплодировать и кричать «Ура!», а не насмешничать и глумиться, как нередко бывало в прошлом. Женщина заглянула в свою личную часовенку, где висела только одна икона, Девы Марии. Богородица обязательно поможет ей. Филипп обещал.
За дверью высился огромный негр в алых бриджах и расшитом золотом камзоле, с белым тюрбаном на голове. В лабиринте коридоров первого этажа таились полицейские, охраняя дворец от террористов? — их появление здесь считалось почти таким же возможным, как и рождение ее сына. Регулярно менялись караулы, маршируя по периметру дворца. Еще больше солдат охраняли территорию императорского парка, обыскивали каждого, кто вступал за высокую ограду. Вдоль нее беспрестанно, круглые сутки напролет галопировал конный патруль, бородатые казаки в красных мундирах и черных лохматых шапках. Их вахта длилась целую вечность. Потому что это было Царское Село, на тот момент — главная резиденция царя, царицы и всей царской семьи. Царица, Александра Федоровна, была на сносях, ждали наследника. Угроза террористического нападения считалась столь серьезной, что в безопасности Романовы чувствовали себя только здесь. В Зимнем дворце, в самом сердце Санкт-Петербурга, они были слишком на виду. В прошлом столетии от руки убийц погибли два царя. Нынешняя мишень бомбистов, Николай Второй, своими глазами видел, как в Зимнем дворце истекал кровью его дед — бомба оторвала ему ноги, разворотила живот. Все время на кого-то покушались — на членов правительства, губернаторов, министров внутренних дел. Необъятная Россия по террору занимала первое место в мире, и русская молодежь только что в очередь не становилась, кому скорей погибнуть, но казнить того или иного представителя власти, а секретная полиция, Охранное отделение, отчаянно ненавидимая либералами обеих столиц, всячески нагнетала в обществе атмосферу страха.
Траур, горько подумала Александра Федоровна, черный цвет траура — вот что привезла она в свой новый дом из германского Кобурга. Черный, цвет воронова крыла. Черный, цвет смерти. Когда она собиралась в Крым, где ждал ее жених и где умирал его батюшка, царь Александр Третий, одна из придворных дам посоветовала ей непременно упаковать с собой траурные одежды. Ники, то есть Николай Второй, если называть его так, как полагается, плакал — не только по умирающему отцу, но и по себе тоже, потому что предчувствовал, как трудно ему будет править этой страной. И уже тогда Александра понимала — основная ее роль будет заключаться в том, чтобы оказывать ему поддержку, придавать сил, необходимых, дабы руководить огромной Российской империей, занимающей шестую часть мира. Наблюдая, как часто он поддается, уступает своей матери, своим дядьям, Александра приходила порой к мысли, что сама она справилась бы с этой задачей лучше, чем он. Черный, снова подумала она. Она была в трауре, когда ее вводили в лоно Русской православной церкви, когда со всей Европы выводками съезжалась высокородная родня — отдать последний долг почившему Александру Третьему. В трауре весь долгий путь, пока поезд медленно тащился по железной дороге из Крыма в Санкт-Петербург, делая остановки в крупных городах, чтобы дать народу возможность выказать покойному царю свое уважение и поглазеть на невесту его наследника, немку, будущую царицу.
Она помнила, как обратились несчастьем дни, которые должны были стать самыми счастливыми в ее жизни, — неделя коронационных празднеств в Москве. Сотни, если не тысячи жертв погибли на Ходынском поле: люди собрались получить традиционные подарки от царя по случаю его восшествия на престол и в давке задавили, затоптали друг друга, когда пронесся слух, что на всех не хватит. Ринувшись вперед, чтобы успеть схватить подарочный кулек (в котором только и было-то что сайка, кусок колбасы, пряник и кружка с гербом), толпа смела, смяла тех, кому не повезло упасть в овраг или просто оступиться. Так и стоят перед глазами телеги, на которых везли крытые рогожей трупы. Одна за другой, под вой родных, они развозили погибших по кладбищам. В весеннем воздухе стоял запах смерти. В этот вечер они с Ники, вопреки голосу ее сердца, присутствовали на балу у французского посланника, и народ почти в один голос осудил их, назвал бездушными. На том, чтобы ехать на бал, настояли дядья: сколько денег, говорили они, истрачено на подготовку, на тысячи букетов, доставленных специальными поездами с Ривьеры. И французы будут оскорблены. Самый умный из дядьев — ну, в смысле ума соревнование было уровня далеко не олимпийского, — сказал, что придется пойти, не то французские банки сократят займы, от которых зависит российская экономика. После этого бала ее перестали в народе звать английской прихлебалкой, как раньше, в честь ее бабки королевы Виктории. Теперь ее окрестили германской сукой. И каждый раз, когда она рожала очередную дочь, они обзывали ее никчемной германской сучкой.
Филипп из Лиона, святой старец Филипп Вашо, изменит все это. Он привнес в ее жизнь надежду. Удивительные у него глаза — синие, полуприкрытые тяжелыми веками, время от времени вспыхивающие удивительно мягким светом. Они с Николаем познакомились с ним в гостях у двух «черногорок», черногорских великих княгинь, которые страстно интересовались оккультизмом и устраивали спиритические сеансы. Филипп обладал гипнотической силой, входил в контакт с духами, и мертвые, обитатели потустороннего мира, часами беседовали с ним. Комната, в которой устраивались такие сеансы, была небольшая, с двумя стенами, сплошь увешанными иконами. Печальные, внимательные глаза Спасителя, Богородицы и святых обнимали взглядом собравшихся. Во множестве канделябров горели свечи. Из соседней комнаты порой доносилось молитвенное пение. Певцы, крестьяне из черногорских владений княгинь, жили в бараке, выстроенном в задней части сада. Выйдя из транса, Александра лишь смутно помнила, что сказал ей Филипп, — он вещал от имени одного из ее полузабытых кобургских родственников и, вообще говоря, поразительно много о них знал. Сначала сказал, что у нее будет сын. Потом сказал, что она беременна. И вот она лежит в спальне, готовясь к самому радостному моменту в своей жизни. Филипп велел не ставить в известность придворных врачей. Пусть Господнее чудо станет сюрпризом для ученых-безбожников, сказал он. Не позволяй им осквернять свое тело этими их исследованиями и анализами, этой их новомодной медициной. Пусть Господь сам волей Своей воплотит Свой замысел в твоем чреве. Но в царском дворце трудно хранить секреты. Императрица лежала, окутанная сладостным ожиданием, а придворные медики дежурили в коридорах первого этажа.
За окном лило, тяжелые капли дождя рыхлили озерную гладь, просачивались сквозь плащи и головные уборы казачьей охраны. Наверху было тихо. Дочери спали. Снизу слабо слышались шаги, голоса. И тут внезапно — бедная женщина! — у царицы началось кровотечение, какого не было несколько месяцев. Все, ребенка не будет. Как выразилась одна из черногорских княгинь, золотое яичко выскочило наружу, упало и разбилось. Живот спал, боли прекратились. Дворцовые врачи подтвердили, что беременна она не была. Истерическая беременность, констатировали они, всё нервы! Ее Величеству следует отдохнуть, полежать в постели. Откланявшись, консилиум вышел, а она разрыдалась так, как в жизни никогда не рыдала, и никак не могла остановиться. Слезы текли и текли, падая в беспросветный мрак будущего, туда, где нет никакой надежды, есть только отчаяние. Конечно, она постарается унять их, эти слезы, ради детей, но надолго — не сможет. Это худший день ее жизни, и без того не щедрой на счастье. Какое унижение! Никаких сомнений, что через день-другой слухи о происшедшем дойдут до Санкт-Петербурга, и она станет общим посмешищем. Высшее общество, эти столичные аристократки, так и не приняли ее, а она — она не приняла их. Теперь россказни о ее несчастье будет так и эдак перетолковываться в салонах, она станет притчей во языцех. А во дворце, уж конечно, затравят Филиппа, начнут доктора, а завершат дядья мужа. Есть надежда, что ее супруг проявит характер. Но кто может сказать наверняка? Она молилась сквозь слезы, обращалась к иконе Божьей Матери, которая висела в ее часовенке: милосердная Матерь Божья, услышь мою молитву, не дай им отнять у меня Филиппа. Молю тебя, не дай им его отнять. Он — моя единственная надежда.
Уэльс, Англия, весна 1903 г.
Лорд Фрэнсис Пауэрскорт лежал на полу Уэльского кафедрального собора в месте пересечения продольного и поперечного нефов и смотрел вверх. Он разглядывал одну из самых эффектных архитектурных особенностей британских кафедральных соборов, а именно знаменитые стягивающие арки, которые, сливаясь, расходясь и сливаясь вновь, подпирали собой свод.
— Храни вас небеса, лорд Пауэрскорт, — проговорил настоятель собора, взирая на распростертого визитера, — помнится, вы спрашивали меня, можно ли полежать на полу, но я не предполагал, что вы и впрямь намерены это сделать… Удобно ли вам лежать?
— Очень удобно, благодарю вас, декан. Я, видите ли, подумал, что так будет легче представить, как это выглядело, когда в тысяча триста каком-то там году ваш шпиль не выдержал собственного веса, накренился и треснул.
— В тысяча триста тридцать восьмом, — с легким неудовольствием поправил его декан. Он любил, чтобы люди готовились к делу, как подобает. — Через сто лет после освящения. Но в любом случае, думаю, трещины лучше видны сверху, а не снизу.
— Вы абсолютно правы, декан, — сказал Пауэрскорт, покорно поднявшись с полу, — я как раз собирался проконсультироваться у вашего библиотекаря. Вот поброжу еще с четверть часа и пойду. Он обещал рассказать мне и о трещинах, и об этом замечательном каменщике, мастере Уильяме Джое, который придумал такие арки и спас здание. Пока что я понял только, что эти мощные дуги переносят часть тяжести с западной стены, фундамент которой просел под весом башни, когда над ней надстроили шпиль, на восточную, где фундамент оказался прочнее. Библиотекарь будет рассказывать, а я — записывать в мою черную книжечку.
И Пауэрскорт похлопал себя по карману, отозвавшемуся глухим звуком. Настоятель со вздохом оглядел свои владения.
— Завидую вам, лорд Пауэрскорт. Приезжаете сюда, смотрите на все свежим взглядом, работаете всласть, а потом снова едете куда-то в новое место, изучать для своей книги новый собор. А мы остаемся, где были, со своими заботами — сыростью, нехваткой средств и отсутствием общественного интереса. Знаете, порой я жалею, что не остался викарием церкви Святого Георгия в Бристоле.
Пауэрскорт с прищуром взглянул на декана.
— Думаю, дорогой декан, тут вы не правы, — негромко сказал он. — Как ни велики ваши проблемы, как ни обременительны денежные трудности, все-таки вы служите Господу пастырским словом и делом в одном из самых прекрасных зданий Англии. Скорее мне подобает завидовать вам, и, знаете ли, не одному мне.
Коротким жестом, который можно было истолковать и как дружеский, и как благословляющий, декан коснулся плеча Пауэрскорта и направился в Зал капитула.
Вообще говоря, лорд Пауэрскорт вовсе не готовил себя в историки церковной архитектуры. Ростом чуть меньше шести футов, чисто выбритый, с копной непокорных черных кудрей на голове, синеглазый, он взирал на мир с отстраненной иронией.
В течение многих лет Пауэрскорт служил в армейской разведке в Индии. Оставив военную службу, он на пару со своим верным другом и соратником, Джонни Фицджеральдом, занялся уголовным сыском, весьма успешно расследуя убийства и прочего рода таинственные происшествия по всей Великобритании. Годом раньше, в 1902-м, в него стреляли, и он был тяжело ранен. Это произошло под самый венец расследования убийства, случившегося в одной из адвокатских корпораций Лондона. Несколько дней он был на грани жизни и смерти, так что его жена, леди Люси, синклит врачей и команда сиделок круглосуточно бодрствовали у его ложа. Несколько месяцев спустя после этого происшествия, когда он оправился настолько, что мог перенести путешествие и даже преодолевать некоторые подъемы, жена увезла его в Италию, в городок Позитано, для окончательной поправки здоровья. Пауэрскорту нравилось в Позитано, угнездившемуся на скалах над синим морем, где улочки часто переходили в лестницы, круто карабкающиеся к вершине, фундаменты домов укладывались не вверх, а вдоль, — во всяком случае, так утверждали местные жители, до сих пор с большим вкусом рассказывающие байки про подвиги пиратов, корабли которых когда-то бороздили местные воды, и похищение темноликих Мадонн. И там-то, на пятый день пребывания, леди Люси устроила то, что Пауэрскорт позже именовал не иначе как «засадой». Она привела его в гостиную, усадила на балконе, нависшем над самым морем, села напротив и взяла его руки в свои. Пауэрскорт потом прокручивал эту сцену в уме чуть ли не ежедневно.
— Фрэнсис, любовь моя! Не могу передать, как мы все счастливы, что ты поправляешься. Сегодня я хочу о чем-то тебя попросить и знай, что это важно, чрезвычайно для меня важно.
Она замолчала, и Пауэрскорт понял, что свою речь она проговаривала в уме не раз, не два и не три.
— Фрэнсис, я не жду, что ты ответишь мне сегодня. Я не жду ответа и завтра. Только тогда, когда ты сам будешь готов.
Да она оттягивает объяснение, подумал Пауэрскорт. И, лишь увидев непреклонную решимость в синих глазах жены, понял, что она просто щадит его. Пожалуй, я знаю, что она хочет сказать, подумал он. Этого следовало ожидать.
— Фрэнсис, я хочу, чтобы ты отказался от расследований убийств, загадок, головоломок и прочего. Ты знаешь, что в прошлом я никогда не пыталась тебя остановить, никогда не просила ни тебя, ни Джонни отказаться от дела из-за того, что оно опасно. Но этот последний случай, когда пуля попала в грудь, чуть не убил тебя. Сколько дней ты лежал без сознания! Ты не видел, в каком отчаянии были дети, как Томас и Оливия боялись, что их папа умрет. Детям такое трудно пережить и в семь, и в девять. А близнецам пришлось бы вырасти вовсе без отца. Ты очень хороший отец, Фрэнсис, ни одна мать и ни одно дитя не могли бы желать лучшего. Но наивысший дар, который отец может принести своим детям, — это остаться в живых, жить для них, быть рядом, когда они растут, помогать и направлять. Мертвые отцы, возможно, герои, возможно, даже мученики, но они не могут помочь детям с приготовлением уроков, научить их играть в теннис, прочесть книжку на ночь. Детям нужны такие отцы, которые постоянно участвуют в их жизни, каждый день, год за годом. Им не нужны объятия каменных кладбищенских памятников, у подножия которых увядают могильные цветы.
Леди Люси смолкла ненадолго, все еще держа руки мужа, не отрывая глаз от его лица.
— Подумай о том, сколько раз ты рисковал жизнью, любовь моя. Когда вы работали над расследованием смерти принца Эдди, сына принца Уэльского, Джонни Фицджеральд едва не погиб, потому что противник решил, что он — это ты, из-за того, что он был в твоем зеленом плаще. А во время следствия по делу о гибели Кристофера Монтагю, художественного критика, нас с тобой на Корсике чуть-чуть не убили, помнишь, какие-то безумцы гнались за нами по горной дороге и палили из ружей вслед! А в том деле о кафедральном соборе тебя пытались убить, сбросив на голову целую кучу камней с крыши здания! Не говоря уж о том, что всего несколько месяцев назад ты едва не отдал Богу душу на первом этаже музея Уоллеса на Манчестер-сквер… Так продолжаться больше не может, Фрэнсис. Не хмурься, любовь моя, я почти уже все сказала. Не знаю, помнишь ли ты тот день, когда ты восстал из мертвых, — Джонни Фицджеральд читал «Улисса» Теннисона, а маленький Кристофер впервые улыбнулся тебе. Мы сидели, держась за руки у твоей постели, ты, я, Томас, Оливия, Кристофер и Джульетта, соединившись в кольцо любви. Я хочу, чтобы, принимая решение, ты помнил их лица, думал о них. Я знаю, это будет нелегко, я знаю, сколько удовлетворения приносит тебе разгадка тайн, мысль о том, что теперь кто-то не погибнет, потому что убийцу поймали. Я просто хочу, чтобы ты думал о лицах твоих детей, о любви, которая светится в их глазах, о том, как легко стало у них на сердце, когда их папа вернулся к ним. Пожалуйста, не заставляй их переживать это еще раз. И помни, Фрэнсис, — весь этот разговор возник только потому, что мы очень, очень все тебя любим.
Закончив, леди Люси отпустила руки мужа, и вдруг, словно не выдержав напряжения и воспоминаний о тех днях, когда смерть бродила совсем рядом с Манчестер-сквер, расплакалась. Не говоря ни слова, Пауэрскорт сжал ее в объятиях. Он предвидел такой поворот дела, но не знал, как трудно будет ответить на просьбу жены. Три дня кряду он смотрел на синие воды Средиземноморья, бродил по берегу, сколько позволяли силы. Суть состояла в требовании отказаться от любимой работы. Останься он служить в армии, он подвергался бы куда большей опасности, чем занимаясь расследованиями. И можно ли сказать, что это недостойно мужчины — пожертвовать собственными интересами во имя интересов жены и детей? Любопытно, что думают по этому поводу собратья-мужчины… Он попытался выстроить в уме этакий бухгалтерский баланс: счастье его детей и леди Люси, с одной стороны, и опасность того, что неразоблаченный убийца рыщет по лондонским улицам, с другой, — и не смог…
В эти дни он много наблюдал за женой. Примечал радость в ее глазах, когда она смотрела на него, думая, что он этого не видит. Радуется, что я жив, говорил он себе. Любовался грацией, с какой она входила в комнату или пересекала улицу, и чувствовал, что влюблен так же, как на другой день после свадьбы. Когда он сказал ей, что созрел и готов отказаться от своей детективной деятельности, она кинулась ему в объятия и прижалась лицом к его плечу.
— Фрэнсис! — сказала она. — Торжественно обещаю, что никогда больше не заговорю об этом, если ты сам не заговоришь. А теперь давай пойдем куда-нибудь и устроим роскошный праздничный ужин!
Долго потом Пауэрскорту пришлось ломать голову, случайно ли она выбрала для своей «засады» момент, когда он был еще сравнительно слаб. Отреагировал бы он так же, если б был в полной силе? Потому что через некоторое время, когда они вернулись из Позитано и жизнь вошла в привычную колею, обнаружилось, что жизнь как-то потеряла смысл. По утрам он покупал все больше газет, после обеда совершал все более долгие прогулки, но это никоим образом не возмещало утрату жизненной цели. Возможность заняться исследовательской работой или принять сан даже не обсуждалась — это просто не сработало бы. В общем, он затосковал. Утром все неохотней поднимался с постели. Вечерами перебирал со спиртным. Леди Люси и Джонни Фицджеральд созвали чрезвычайное совещание, для конспирации проведя его у свояка Пауэрскорта, Уильяма Берка, известного в лондонском Сити финансиста. Именно Джонни придумал, как им следует поступить.
— Послушайте-ка, леди Люси, Уильям, у меня идея! Прежде всего, вспомните, что произошло со мной самим. Когда мы с Фрэнсисом не занимались каким-нибудь делом, я часто бывал не в себе, творил что-то непотребное и прикладывался к бутылке. А теперь? Скоро выходит моя первая книга о птицах, и в издательстве попросили, чтобы я подготовил еще две. Я не говорю, конечно, что Фрэнсис должен взяться за орнитологические изыскания, наблюдать за чибисами или тиркушками луговыми. Но он такой умный, что может писать книги о… ну, почти что о чем угодно. Например, о самых выдающихся преступлениях, которые он раскрыл, — или нет, так не пойдет, наверно, это вопрос слишком деликатный.
Джонни перевел дыхание и сделал глоток отличного шабли, которым славился винный подвал Берка.
— Знаю! Я знаю, что нам нужно! — продолжил он, в возбуждении подавшись вперед. — Послушайте, как вам это? Помните, когда мы работали над делом Кристофера Монтегю, был там один персонаж, которого арестовали по подозрению в убийстве, и нам пришлось его вытаскивать? Бакли его звали, он был адвокат, Хорас Алоизиус Бакли. Он разъезжал по всей стране, посещая вечерние богослужения в каждом кафедральном соборе, когда Фрэнсис с полицией перехватили его в Дареме… нет, по-моему, все-таки это было в Линкольне. В общем, после того, как его оправдали, на квартире у этого Бакли была устроена вечеринка, и я спросил его, что можно почитать о кафедральных соборах, есть ли вообще какая-нибудь книга, доступная широкому читателю, который мог бы прочесть ее, сидя у себя дома, и неплохо сэкономить на железнодорожных билетах. Он сказал, что нет, такой книги нет. Ну вот, пожалуйста! Френсис становится писателем и пишет историю кафедральных соборов. Ему это понравится. И может быть, один из своих трудов он посвятит мистеру Бакли. Ведь соборы, как птицы, они есть везде — в Англии, Франции, Германии, Италии! Фрэнсису жизни не хватит, чтоб все объехать!
И вот теперь Пауэрскорт, много месяцев спустя после поездки в Позитано, углубился почти на шесть веков вглубь, чтобы узнать, как стягивающие арки спасли Уэльский кафедральный собор.
Он полюбил странный язык церковной архитектуры, все эти термины для посвященных, он полюбил крытые внутренние галереи, ряды окон, освещающих хоры, приделы, ризницы и арочные проемы, трансепты и нефы, клиросы и купели, нервюрные крестовые своды и витражные окна, совсем еще свежие мемориалы погибшим в Бурской войне и потрепанные в боях полковые знамена. Невозможно было привыкнуть к ошеломляющей величине соборов. Казалось непостижимым, как люди, жившие в тринадцатом-четырнадцатом веках, сподобились выстроить такие массивные святилища своему Богу. Он разговаривал с профессионалами — каменщиками, плотниками и архитекторами, интересовался их мнением о зданиях. Он пытался узнать, что жители городов, в которых есть кафедральные соборы, думали о них тогда, когда собор только строили, но таких свидетельств не сохранилось. Он говорил с современниками: лавочниками, торговцами, юристами, политиками, настоятелями и рядовыми клириками — о том, что собор значит для них теперь, в начале двадцатого века. Выяснилось, что кафедральный собор для горожан — что-то вроде бессмертного родственника, непременная часть личной жизни и истории семьи, неотъемлемый фон бытования с детства до старости. Кафедральные соборы в Глочестере и Херфорде, Солсбери и Норвиче прославили эти города и привлекли в них множество туристов, которых с годами становилось все больше, — тех, кто хотел приобщиться к историческому наследию страны, подивиться мастерству предков. Однако, как правило, собор при этом отнюдь не воспринимался как светоч веры, как свидетельство стремления человека к вышнему, вечному, духовному. Собор был родным, собор был прекрасным, собор был подвигом архитектурной мысли — но светом, во тьме светящим, он нет, не был. Даже настоятели, подобно декану Уэльского собора, люди, ответственные за подобающее их назначению функционирование этих огромных зданий и регулярное проведение богослужений, по мнению Пауэрскорта, относились к своему делу так же, как те, кто налаживает эффективную работу почтовой службы или планирует военный поход через континент. Кафедральный собор — в Кентербери, Уорчестере или Эксетере — когда-то в глазах жителей возвышался над обществом, парил в небесах, поближе к раю, высоко над земными заботами горожан. Когда-то он был — чудо. Теперь — стал всего лишь деталью пейзажа, такой же, как мэрия или публичная библиотека.
Саров, Россия, июль 1903 г.
Плотные клубы пыли поднимались метра на три над землей и висели по бокам дороги, не опадая. Летом 1903-го стояла сушь, перегруженная дорога не справлялась с несметной толпой богомольцев. Люди собрались со всей России: странники из Сибири, юродивые из Крыма, крестьяне в домотканой одежде из самого сердца страны. Были тут увечные и здоровые, ковыляли безногие калеки на костылях, плелись измученные матери с бледными, больными детьми, на руках либо катя их перед собой в самодельных колясках, и чахлые детки, казалось, не дотянут до конца путешествия. Многие шли, прижимая к груди иконы святого Серафима или Богородицы, бормоча молитвы. Кое-кто нес корзины со снедью, иные решили поститься, пока не узрят мощей святого, упокоенных в новопостроенном храме. Безумным и болящим разумом мерещилось что-то свое, они дико вскрикивали, визгливо пытались рассказать, что видят. И в сердце всей этой процессии ехали в своей императорской тройке царь и царица, Николай и Александра, стремясь к той же цели, что и их подданные. Слух о том, что среди паломников император с императрицей, разносился по окрестным селам. Толпы крестьян выходили навстречу, чтобы поклониться, выказать свою преданность самодержцу с супругой, которых никогда не видели раньше и больше никогда не увидят.
Саров был их целью, Саров, где в восемнадцатом веке обитал когда-то один из самых почитаемых на Руси святых. Его останки предстояло перенести из могилы на монастырском кладбище в новый храм, окрещенный его именем. Звали преподобного Серафим. Указ о его причислении к лику святых уже был подписан, а церемониал — чин канонизации — как раз должен был состояться в Сарове. Каждый богомолец, даже дети, — все знали историю преподобного Серафима. Многие выпевали вслух самые известные его молитвы, чтобы поддержать себя на долгом и нелегком пути.
Юношей придя в Саровский монастырь, Серафим прошел все степени монастырского искуса, был пострижен в монашество и добровольно удалился в лесную хижину, где проводил время в строгом посте, трудах и молитве. Рассказывали, что дикие звери приходили к его порогу, медведь брал хлеб из его рук. Но однажды явились трое грабителей и потребовали денег. Когда Серафим сказал им, что денег у него нет, они жестоко избили его и бросили, решив, что он умер. Серафим же с великим трудом добрел до монастыря и запретил наказывать нечестивцев. После этого он начал принимать страждущих, утешать и исцелять их. Люди верили, что он возвращает слух и зрение и может справиться с любой хворью. В некоторые праздники к нему приходило по нескольку тысяч человек. Слава его была велика и после смерти только упрочилась. Вот почему столько людей шло в Саровскую пустынь, на открытие храма, где будут выставлены на поклонение мощи святого.
У каждого из тех, кто отправился в это паломничество, была на то своя причина: чтобы ребенок выздоровел, чтобы родитель поправился, чтобы супруг вернул себе зрение или здравый ум. И у царицы, как у самой обычной из женщин, была особая, выстраданная просьба к святому. Несмотря на унизительный казус с ложной беременностью, несмотря на разоблачительный доклад Министерства иностранных дел, из которого следовало, что Филипп Вашо — это бывший лионский мясник, масон и во Франции был под арестом за мошенничество, вера императрицы в него не ослабла. Она убедила Николая уволить со службы и сослать в Сибирь чиновника, подготовившего доклад о провинностях Филиппа во Франции. В апартаментах черногорских княгинь по-прежнему пылали свечи и дымились благовония, в трепете огней мерцали оклады икон, мистическое радение продолжалось. При том что в некоторых отношениях Александра была женщиной практичной (например, большую часть мебели для своего дворца она купила в магазине «Мейплз», этой Мекке английского среднего класса), ее склонность к спиритуализму была равна страсти, с которой другие люди стремятся к обладанию женщинами, яхтами и породистыми лошадьми. По пыльной дороге в Саров она везла с собой два послания от Филиппа. Все знают, что саровский святой обладал силой исцелять бесплодие. Что ему стоит сделать так, чтобы она родила сына? Ей следует попросить святого о мальчике и совершить омовение в водах источника, носящего его имя. В этом состояло первое послание Филиппа. Смысл второго был загадочен, и Александра не знала, как его толковать. Филипп сказал императорской чете, что его послали с миссией и эта миссия почти завершена. Но когда он, Филипп, умрет, заверил он, дух и дело его перейдут к другому человеку, крупнее, чем он, воистину святому, который принесет великую славу России.
Первые два дня освящали храм преподобного Серафима. Митрополит Петербургский Антоний, огромный, под два метра ростом, вел богослужение. Те богомольцы, что сумели попасть на службу, терпеливо выстояли литургию, посвященную освящению храма, когда положено, крестились троеперстием, подходили с целованием к иконам. Но большая часть народу просто ждала. Весь этот долгий путь они прошли вовсе не для того, чтобы присутствовать на освящении еще одной церкви. Они ждали, когда кости нового святого вынут из могилы, в которой те пролежали семьдесят лет, перенесут в новый гроб и выставят перед алтарем. Вот тогда-то начнется то настоящее, ради чего совершают паломничество. А пока что они коротали дни под открытым небом. Порядок стоял образцовый, полицейские рапортовали, что более благонравной толпы не видывали: ни пьяных, ни буянов не наблюдалось. Все лавки Сарова, в котором продавалось съестное, были быстро опустошены, и народ терпеливо, без жалоб, ждал, когда подвезут новые припасы.
На четвертый день около десяти утра началась самая драматическая часть богослужения. Под высоким золотым куполом раздались начальные слова ектеньи, подхватываемой хором:
Дьякон: В мире Господу помолимся!
Хор: Господи, помилуй!
Дьякон: О ниспослании мира свыше, прощении грехов и спасении душ наших, Господу помолимся!
Хор: Господи, помилуй!
Дьякон: О мире всего мира, непоколебимом стоянии святых Божьих церквей и соединении всех, Господу помолимся!
Хор: Господи, помилуй!
Дьякон: Об этом святом храме и входящих в него с верою, благоговением и страхом Божьим, Господу помолимся!
Хор: Господи, помилуй!
Снаружи царь, его дядя великий князь Сергей Александрович и другие мужского полу члены императорской семьи обносили храм золоченым гробом с останками преподобного Серафима, неся его на плечах. Народ, огромной толпой окруживший собор, расступался перед процессией, как воды Красного моря. Затем гроб внесли в храм и установили перед алтарем.
Тут внутрь стали впускать богомольцев; сначала тонкой струйкой, словно вода сочится сквозь песок, а потом пуще и пуще, и скоро храм заполнился неуклонным потоком страждущих: хромыми, скачущими на костылях, калеками с высохшими руками, скособоченными, согбенными, некоторые пробирались ползком — и все стремились приложиться к святыне, поцеловать гроб. Они знали, истинные православные христиане — ведь перед тем, как отправиться в путь, выслушали подробные наставления своих священников, — им не следует ждать, что милость Господня проявит себя на месте, сиюминутно и незамедлительно. Кто знает, сколько пройдет времени — день, неделя или даже год, — прежде чем Дух Святой проявит себя. И все равно в обширном пространстве храма кипело столько надежды, наивной, неистовой надежды на то, что болезнь, ниспосланная самим Богом, может быть остановлена или исцелена одним из его святых! Не умолкая, высокими голосами звучал хор. Митрополит Антоний от алтаря благословлял богомольцев. Постепенно атмосфера сделалась напряженной, чувствовалось, что все — и те, кто в храме, и те, кто не может туда войти, — отчаянно ждут чуда. Молитвы, ритмично подхватываемые хором, приобрели гипнотическую силу. И тут свершилось. Под руки ввели душевнобольного: тот сотрясался всем телом, мыча и упершись безумным взглядом во что-то, видимое ему одному. Когда он поцеловал гроб и получил благословение митрополита, со всей очевидностью всем стало ясно, что на него снизошел мир. Судорожные движения прекратились. Он затих, глаза приобрели осмысленное выражение. Свидетели этого чуда нимало не сомневались в его природе: они верили, что это деяние святого. «Исцелился!» «Благодарение Господу!» «Хвала святому Серафиму!» — раздалось отовсюду, пока митрополит с амвона не нахмурился на неподобающий шум, поднявшийся в Божьем храме. Немного позже произошло еще одно чудо: стал слышать глухой до того мальчик. Все присутствующие с огромным удовлетворением чувствовали, что труд пешего странствия был не напрасен, что Господь и святой Серафим в самом деле явились в Саров, чтобы осенить народ своим присутствием, благословить и исцелить страждущих.
Поздним вечером последнего дня торжеств Николай и Александра в сопровождении нескольких приближенных без лишнего шума отправились к источнику святого Серафима. Группа конных казаков на всякий случай держалась поодаль. Прислуга несла сменную одежду и полотенца. Поднимавшаяся из-за собора луна очерчивала его нежным сиянием. Где-то ухали совы. Вода в источнике была очень холодная, ледяная. Погрузившись почти с макушкой, Александра молилась святому Серафиму. Молилась, чтобы святой пожалел бедную грешницу, которой отказано в ее живейшем стремлении. Молилась, чтобы он позаботился об ее супруге, добром человеке, которому отказано в самом насущном: в сыне и наследнике. Молилась, чтобы святой Серафим позаботился о своей родной земле, чтобы Россию не бросило в пекло анархии и бесчинств из-за того, что на троне Романовых не будет законного преемника. И на этот раз, дрожа после ледяной купели, она поняла, что ее молитва услышана. Поняла, что родит сына. В конце концов Филипп ее не подвел.
Санкт-Петербург, октябрь 1904 г.
Два года назад Наташа Бобринская прочла «Анну Каренину», и с тех пор всякий раз, бывая на железнодорожном вокзале, она вспоминала толстовскую героиню. Между тем машинист паровоза, стоявшего сейчас на перроне, напустил столько пару, что, задумай кто самоубийство, оно прошло бы никем не замеченным. Она смотрела как зачарованная на эти огромные колеса, воображая себе, каково это, попасть под них, и так живо вообразила, что аж мурашки пошли по коже. Но на самом деле у нее не было ни малейшего желания умирать. Ее предки Бобринские, перебравшиеся в Санкт-Петербург вместе с Петром Великим, были вознаграждены за преданность государю и его новой столице тысячами десятин земли. Следующие поколения семьи в свой черед тоже верно служили царям и получили за это еще больше поместий. Наташин отец однажды пытался показать ей на карте все фамильные земли, солидная доля которых располагалась за тысячи верст от столицы. Как бы там ни было, большую часть года ее родители так и так проводили за тысячи верст от Санкт-Петербурга, но только путь их лежал не в сторону холодной Сибири, а в пределы более благодатные, поближе к Риму или французской Ривьере. Однако Наташу не очень-то занимали обширные наследственные владения. В самом деле, что может быть любопытного для восемнадцатилетней девушки в глуши, вдали от всякой цивилизации, граница которой, всякий знает, пролегает ровно там, где заканчивается Невский проспект.
Даже четыре старших Наташиных брата, дразнивших и донимавших сестренку, сколько она себя помнит, не стали бы отрицать, что она очень хорошенькая. Выше среднего роста, но не настолько, чтобы возвышаться над толпой, стройная, гибкая, с яркими темными глазами и пышными каштановыми волосами. На вокзал Наташа явилась в мехах и кое-кому из присутствующих на перроне действительно напомнила толстовскую героиню. А явилась она туда затем, чтобы проводить одного молодого человека. Мишу Шапорова Наташа знала с детства, и сейчас, когда, по ее мнению, долгое знакомство как раз могло обратиться во что-то иное, что-то более захватывающее, ему вздумалось оставить Россию ради туманов Лондона! И кстати, где ж он, думала она, взглядывая на часы и понимая, что поезд отправится уже через пять минут. Впрочем, если вы Шапоров, улыбнулась она про себя, вы, наверно, можете позволить себе опоздать на поезд — потому что, наверно, можете позволить себе тут же купить другой. Дело в том, что Шапоровы не удовлетворились огромными земельными владениями, полученными на государевой службе. Они занялись банковским делом, страхованием и прочими денежными материями, в которых Наташа ничегошеньки не понимала. Как бы то ни было, поговаривали, что Шапоровы куда богаче Романовых.
И тут она заметила его: он изо всех сил бежал к ней. Глаза сияют, на губах — улыбка.
— Наташа! Я же в другом конце поезда! Сюда, сюда!
Схватил ее за руку и потащил за собой, налетая на чужой багаж и вызывая неудовольствие тех, кто имел неосторожность попасться ему на пути.
— Вот! — выдохнул он, так и не отдышавшись. — Это мое купе!
Наташа отметила, что «купе» состояло из спальни и прекрасно обставленной гостиной. Ну не в третьем же классе ездить Шапорову!
— Тебе не кажется, что здесь тесновато, а, Миша? Может, надо бы заказать еще столовую и шеф-повара в придачу?
Шапоров расхохотался.
— Уволь, Наташа, это ведь не моя затея! Я прекрасно доехал бы в первом классе. Нет, это все отец.
Наташа помнила тот вечер, когда впервые увидела Шапорова-старшего. Это было на детском празднике, где отец Миши катал на своей широкой спине всех гостей, включая самых маленьких, и при этом грозно рычал, как лев. Точно так же он баловал теперь своих взрослых детей, заказывая им роскошные купе в поездах.
— Ты ведь уже бывал в Лондоне, да? — спросила Наташа, обеспокоенная тем, что ее поклонник — или, по крайней мере, тот, кто вполне мог бы им стать, — отбывает в неведомый, враждебный мир.
— О, много раз. Я учился там в школе, помнишь, два года до того, как поступить в Оксфорд. Лондон — отличный город. Не так красив, как Санкт-Петербург, да и англичане люди более сдержанные, чем мы, но все-таки там неплохо. А потом, — продолжил он, заметив, что Наташа как-то вдруг сникла, — отец сказал, что если я справлюсь, то через три месяца могу вернуться домой.
Интересно, подумала Наташа, а куда его зашлют потом? В Нью-Йорк? Или в Сибирь? Не подыскать ли ей кого-нибудь более… оседлого?
— Я еще не говорила тебе, что мне предложили должность придворной дамы?
— Придворной или притворной? — вяло пошутил Михаил.
— Придворной, при императрице в Царском Селе, — с гордостью сказала Наташа. — Им нужна разумная и здравомыслящая девушка, чтобы поддерживать разговор с великими княжнами и так далее. Единственное, в чем они меня проверили, это достаточно ли бегло я говорю по-французски. Как ты знаешь, достаточно. Так что я принята!
Михаил осторожно на нее покосился. Разумная? Здравомыслящая? Назвал бы он Наташу здравомыслящей? Это не самое первое слово, которое приходило ему на ум. Красивая — безусловно. Очаровательная — да. Соблазнительная — несомненно. Может, еще и здравомыслящая? Как-то это скучное, прозаическое слово не подходит к такому дивному существу.
— Поздравляю, Наташа. Какая честь!
— Ну, может, мне еще и не понравится. Мама говорит, они там все ненормальные в Александровском дворце, а папа велел держаться подальше от бомбистов.
— Не уверен, что самое опасное — это бомбы. Лучше держись подальше от ясновидящих, целителей, столовращателей, некромантов и прочих спиритуалистов! Пару лет назад один такой шарлатан на пустом месте убедил императрицу в том, что она беременна!
Тут от головы поезда раздались пронзительные свистки. Наташе почудился взмах белым флажком. Михаил вскочил на подножку вагона, рассудив, что сможет поцеловать ее и оттуда, если представится такая возможность.
— И ты в Лондоне, пожалуйста, поосмотрительней, ладно? — наставительно сказала Наташа. — Там полно наемных убийц и прочих лихих людей. Я читала у Генри Джеймса.
— Под лихими людьми ты имеешь в виду охотниц за состоянием? Не беспокойся, Наташа! — расхохотался Шапоров.
Поезд тронулся. Паровоз пыхтел, словно в непосильных трудах. По перрону пополз сероватый дым. Наташа шла вровень с вагоном. Неожиданно Шапоров наклонился к ней, подхватил, поставил рядом с собой на ступеньку, крепко поцеловал и снова опустил на платформу.
— Береги себя, Наташа, — сказал он. — Осторожней там, во дворце!
У Наташи голова пошла кругом. Почему, почему это случилось теперь, когда он уезжает? И что это был за поцелуй — дружеский или любовный?
Любовный, сказала она себе, губы горят так, что любовный. Она уже шла быстрым шагом, почти бежала.
— И ты береги себя, Миша! Возвращайся скорее! И пиши мне! Будешь писать?
Звучно взревел паровозный гудок. Поезд набрал ход, покидая станцию.
— Конечно, буду, — послышалось Наташе. Поезд показал хвост. Она медленно направилась к дому. Про поцелуй она, конечно, никому не расскажет. Это секрет. Наташа очень любит секреты. А Лондон? В детстве у нее была гувернантка из Англии, она заставила их выучить, как далеко отсюда до Лондона. Всего-то примерно три тысячи верст. Пустяк, если сравнить с тем, как далеко до Сибири.