Конец «Саго-Мару» (сборник)

Диковский Сергей Владимирович

На тихой заставе

 

 

Операция

С тех пор как отряд Лисицы ушел в хребты, связь между партизанами и шахтой держал только Савка.

Не всякий из шахтеров Сучана мог бы, выйдя на рассвете, добраться в сумерках до одинокого охотничьего балагана, крытого ветками и корьем. А Савка приходил к Лисице всегда засветло. Он как будто специально был сшит для походов по приморской тайге – из темной кожи, волчьих сухожилий и крепких костей. Чубатый, упрямый, легкий на ногу, как гуран, он знал сопки не хуже, чем шахту, в которой третий год служил коногоном.

Мать без конца ворчала на Савку, штопая брезентовые штаны, изодранные чертовым деревом. Бродяга! Перекати-поле! Весь в отца! Тот приехал с фронта усталый, желтый, разбитый и сразу, не отдышавшись как следует от горчичного газа, кинулся в драку. Он и теперь бродит по степи возле Урги – бьется с каким-то немецким бароном, не то Ундером, не то Германом, – семижильный, упрямый, как черт. И этот пыжик туда же! Прячет под печью (думает, никто не видит) ржавый драгунский палаш – австрийский тесак – и бутылочную гранату, которую мать, боясь взрыва, каждую субботу тайно поливает водой.

Трудно было не расплакаться, глядя, как исхудалый, почерневший Савка по ночам набрасывается на холодную чечевицу.

В семнадцать лет мало кто слушает материнскую воркотню, а Савка к тому же редко бывал дома. Весь он, от запыленного углем чуба до ветхих ичиг, принадлежал комсомолу, отряду, тайге.

Второй год отряд матроса Лисицы бродил вокруг рудника, нанося молниеносные удары японцам, в то же время избегая серьезных боев. Надолго спускаться в долину было опасно: половина бойцов не имела коней, а за голову командира интервенты давали пять тысяч иен.

То был ожесточенный, хлебнувший горя народ: бежавшие на восток от пожарищ амурские хлеборобы, шахтеры Сучана, владивостокские грузчики, рыбаки, матросы, старожилы-охотники из долины Сицы – люди, вооруженные гневом богаче, чем военной техникой. А командовал ими Лисица – дошлый золотозубый владивостокский минер. Лисица был клад для отряда: он умел заложить фугас, сварить щи из крапивы, смастерить бомбу из боржомной бутылки, даже обузить раздутый винтовочный ствол. А когда матрос начинал передразнивать говор сибирских чалдонов или цокал по-камчадальски, старый охотничий балаган сотрясался от хохота.

Без Лисицы, без дружеских шуток и жесткой матросской руки, пожалуй, не выдержали бы голодную зиму – затосковали бы, рассыпались по деревням. А с ним не сдали. Жили в хребтах, в балаганах из корья – вшивые, закопченные, курили дубовые листья, терпеливо ждали конца весенних туманов.

Савка давно мечтал перебраться из шахты в отряд. Рудник при интервентах был полумертв. Правда, еще стучали насосы и ползли по насыпи вагонетки, но составы на станции стояли порожние: славный сучанский уголек шахтеры берегли для лучших времен.

Скучно было спускаться в притихшую шахту, слушать стук капель да треск оседающих крепей. То ли дело балаган за хребтами, отряд Лисицы, стычки с японцами!.. Так думали приятели Савки – маленький горячий Андрейка, рассудительный, тихий Ромась и другие коногоны и плитовые. Удерживал их только приказ комитета: «Комсомольцам быть в шахтах, ждать наступления, воду откачивать, уголь на-гора не давать».

Втайне Савка мечтал о «настоящей» партизанской работе. Дали бы ему «максим» или, на худой конец, «шош» – он показал бы, на что способны сучанские коногоны! Но поручения были самые пустяковые: срезать в конторе шахты старенький эриксоновский телефон, раздобыть аршин пять запального шнура, подсмотреть, когда сменяется караул у артиллерийского склада, или сосчитать издали, сколько теплушек в японском воинском эшелоне.

Несколько раз Савка доставлял из отряда на рудник странные записки, составленные сплошь из цифр. Адресатом был стрелочник рудничной узкоколейки – голубоглазый, плешивый, очень аккуратный старичок. Он всегда возился на огороде за водокачкой, разрыхлял щепочкой землю вокруг тоненьких стеблей баклажанов, поливал салат или разравнивал граблями и без того ровные грядки.

Видимо, стрелочник кое-что знал, но, кроме самых обычных стариковских рассуждений о погоде или пчелах, Савка ничего от него не слыхал. Это удивляло и обижало связиста. Передав записку, он не раз пытался завязать со стрелочником разговор о более серьезных вещах, чем кабачки или настоящие конотопские дыньки.

– А наши опять двух каппелей взяли, – говорил Савка небрежно. – Один рядовой, другой – с двумя лычками… Операция ничего себе…

Стрелочник слушал его терпеливо, но без всякого любопытства, только гмыкал носом – не то чихал, не то собирался засмеяться.

– А Лисица опять за капсюлями в город ушел… А что у вас нового?

– Что у нас?.. – говорил стрелочник, поджигая спичкой бумажку. – У нас, голуба, огурцы третий лист пустили… Редиска-то, верно, перестоялась, пожухла… Видно, кончился ее срок…

– Организация, говорю, как?

– А ничего, ничего… Липы богато цвели – не продохнешь. Как угадал: два новых улья выставил. Чаевать будем? Ты, голуба, какой любишь – липовый или гречишный?

При этом он глядел такими простецкими глазами, что у Савки пропадала всякая охота продолжать настоящий, «партизанский» разговор.

Только один раз, когда Савка, потоптавшись в сенях, сообщил, что в бочке получены из Владивостока гранаты, стрелочник перестал улыбаться, прикрыл плотнее дверь и как бы в раздумье спросил:

– А что, если я тебя, голуба, в штаб отведу?

Савка опешил, потом рассмеялся.

– Вы – меня?.. Я же вас знаю!

– Ну и врешь, однако, – сказал стрелочник так же спокойно. – Я вот охранник, сыщик японский. А ты – ветряк, балаболка…

Кровь бросилась в голову Савке. Он повернулся и вышел. Это был прекрасный урок. Уметь наблюдать, молчать, понимать… С тех пор Савка никогда не пытался расспрашивать. Молча шарил за подкладкой фуражки, молча передавал записку и уходил, глядя исподлобья.

Он ничего не рассказал даже товарищу по шахте коногону Андрейке, даже Ромасю, с которым каждую осень ходил в сопки за козами. И только по ночам, на жестком топчане, вдруг, вспомнив недавнюю обиду, снова вспыхивал, ворочался, бормотал яростные возражения. Балаболка! И это говорят ему, вожаку коногонов, комсомольцу с двухлетним стажем подпольной работы! Ветряк! Да пусть только поручат какое-нибудь настоящее дело!

Огромная красноармейская звезда, которую Савка вывел углем на стене японского барака, нисколько не успокоила коногона. Подумаешь, подвиг! Все равно часовой не высовывал носа из овчины.

Однажды вечером, когда трое пьяных каппелевцев приехали париться в китайскую баню, Андрейка и Савка отвязали солдатских коней и галопом помчались в отряд. Их обстреляли дважды: голые каппелевцы, выбежавшие на улицу из предбанника, и свои, партизаны, на перевале за смолокурней.

Этот случай несколько утешил Савку, тем более что довольный Лисица обещал ему наган-самовзвод. Он еще отчаяннее заломил фуражку и стал поглядывать на стрелочника с некоторым вызовом, точно хотел сказать: «А что? Вот тебе балаболка!» Но стрелочник, и не подозревая о подвиге Савки, так же спокойно глядел на связиста простецкими глазами и бормотал что-то не то о бураках, не то о туманах, вредящих огуречному цвету. Поэтому Савка был особенно удивлен, когда стрелочник пригласил его в комнату и без всяких предисловий спросил:

– Каппели-то голяком за конями бежали?

– Голяком! – Савка, не выдержав, расплылся в улыбке.

– Как же вас не подшибли?

– А у них глаза мылом разъело.

Стрелочник смотрел на худого носатого парня, на исцарапанные сучьями крепкие руки, и глаза у старика были совсем иные: отцовски внимательные, чуть лукавые.

– Вот что, джигит, – объявил он внезапно, – эту штуку придется повторить еще раз… Нет, не каппелевских… Надо поднять на-гора наших, горняцких коней. Чтобы не проскочила ихняя милиция, повалим на переезде в три ряда вагонетки… Поднимать только ночью… Кони о свете забыли – разом на солнце ослепнут…

Не торопясь, он стал объяснять подробности предстоящей операции.

Лисица был точен в выполнении плана. Люди его просочились в темноте сквозь поселок, окружили рудничный двор, залегли на высокой насыпи за вагонетками, загородившими переезд.

Комсомольцы-коногоны, подготовленные Савкой, ушли в сторожевое охранение, а небольшая группа шахтеров и машинист маневровой «кукушки» дежурили у лебедки, ожидая сигнала.

Но сигнала не было. Только Лисица, Савка да еще Ромась и Андрейка знали, что конюх, обещавший выдать коней, не вернулся из города. Вместо него теперь дежурит Прищепа – старательный и дюжий служака, одинаково равнодушный и к белым и к красным. Он сидел возле конюшни, в двухстах саженях под землей, не подозревая о готовящемся покушении на коней… На всякий случай Лисица распорядился перерезать телефонные провода: кто знает, на что способен пожилой глуповатый служака, которого вот уже полчаса уговаривают Ромась и Андрейка.

…Шел сильный теплый дождь. Партизаны, второй час лежавшие за насыпью, ежились в мокрой траве. Лисица поглядывал то на часы, то на небо.

– Ступай сам, – сказал он Савке. – Чую, хлопцы твои из старика творогу не выжмут…

Савка загромыхал по лестнице. Вот и конюшня. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что дело провалено.

Маленький взъерошенный Андрейка, поблескивая цыганскими глазами, наскакивал на Прищепу, сидевшего на табуретке и спокойно вырезавшего из чурбака ложку.

– Слышь, Прищепа! – кричал он ломким, мальчишеским баском. – Отдай! Я не шучу! Добрым словом прошу… Отдай.

– Слышал… Еще шо?

– А раз слышал, так действуй. Сандала слепая!.. Гляди, раскорячился на ровном месте… Начальство!

– Отскочь!

– А чо ты, шкура семеновская… Выдь только на-гора!..

– Спасибо за ласку. А шо ты мне зробишь? – лениво спросил Прищепа.

– Увидишь. Обломают рога гурану.

– Оставь его, – сказал сердито Ромась. – Не видишь – его лошадь подковой погладила.

Конюх стряхнул стружки с колен и затрясся от смеха. Он был доволен своей неуязвимостью, строгим отношением к имуществу шахты. Политика, в которую ввязались коногоны, мало интересовала Прищепу. Третий год на-гора творилось что-то непонятное. Красные били белых, белые – красных, зеленые – тех и других. Каждую неделю на перевале летели под откос поезда. А везли в них что угодно: солдат, амуницию, горные пушки, пулеметные ленты, солонину, гранаты, пироксилин, виски, галеты – только не сучанский добрый уголек.

Тихо ползли несуразные, пестро раскрашенные броневики, на полустанках висели приказы один грознее другого, всюду слышалось кудахтанье японских солдат. «Владиво-ниппо» обещала близкий расцвет промышленности, а между тем узкоколейка от станции до рудника густо поросла молочаем и щавелем.

Кто был тут прав, разобраться Прищепа не мог и решил по мере сил держать равновесие. Понятно, каппелевцы живоглоты, бандиты, но и партизаны тоже гуси: горлопаны, всесветные звонари. Ясно было Прищепе только одно: настоящей, прочной власти нет и не видно. Израсходуют на-гора патроны, лягут горячие головы, а шахта останется. И кони в ней. Он и берег их упрямо для будущих настоящих хозяев.

Посмеиваясь, Прищепа оглядел своих щуплых противников. Щенки, конокрады! Пускай-ка попробуют увести хотя бы хромого Трубача!

Приятели переглянулись. Никакая сила не могла вывести конюха из привычного равновесия. Самые обидные, самые верные слова отскакивали от бычьей кожи Прищепы и рикошетом ранили атакующих.

– Братцы, свяжем его! – взвизгнул возбужденный Андрейка. – Возьмем разом… Ромась, заходи!

– Нехай будет так, – согласился Прищепа. – На, байстрюк, вяжи!

Он засучил рукава и показал волосатую руку чуть потоньше крепежного бруса.

– Ну что ж… Ну и свяжем… Ромась, заходи!

– Отойди! – сказал Савка внезапно и отодвинул в сторону озадаченного Андрейку плечом. – Ты не гавкай, ты агитируй.

Прищепа покосился на агитатора и снова захохотал.

– Вы погодите, дядя Захар… Что я вам скажу. Вы не смейтесь… Послушайте. Ну, на што вам в теперешнем положении кони? Угля ж нет все равно.

– Нема в середу, буде в пьятныцю.

– Дядя Захар! Вы ж не знаете текущих событий. Вы только послушайте. В Кузьминке япоши стариков и баб керосином через воронки поили. Школу с детями сожгли… Это вы слышали? Семенов грозится на сто лет Приморье в аренду отдать… А вы тут с нами в квочку играете. Дядя Захар! Ну, выдайте коней… Слышите? Никак нам нельзя пешком воевать.

Тявкнул колокол, подвешенный возле ствола. Там, на-гора, под дождем, люди ждали обещанных коней. Савка с испугом глянул на ходики. Коногону почудилось – циферблат ощерился в усмешке, точно широкая упрямая рожа Прищепы, медный маятник дразнился, пощелкивал: вот-так, вот-так-так. А на-гора ночь была на исходе. Видимо, брезжил уже над Сучаном рассвет, потому что люди наверху беспокоились; колокол вскрикивал все тревожней, все чаще.

Савка колебался. Он знал: кони стоят тут, за дощатой перегородкой. С края – ленивый и толстый Трубач, за ним – белоногая Ночка, высоченный старик Атаман, Голубь, Дочка, Султан… Слышно было, как лошади жуют сено, всхрапывают, стучат копытами по настилу.

От ствола шахты неслось медное тявканье. Лисица выходил из терпенья. Колокол негодовал, требовал, звал к действию. И Савка решился.

– Ну что ж, – сказал он как можно спокойнее, – так и запишем. Пункт шестнадцатый, параграф девятый. Прищепа Захар против приказа… Так, братки?

Он вынул записную книжку и стал что-то царапать. Ошеломленный Андрейка раскрыл рот, чтобы спросить, что такое параграф, но догадливый Ромась поспешно сказал:

– Ну, ясно… По пункту шестнадцать.

– Шестнадцать! – поддакнул Андрейка, смутно догадываясь, что Савка готовит ход прямо в дамки.

– А теперь до свидания. Копию протокола пришлет с вестовым чрезвычайная тройка…

Савка спрятал записную книжку, обдернул рубаху и зашагал к выходу. Он бил наверняка: старательный и осторожный Прищепа до смешного боялся официальных выражений и казенных бумаг. Были слова простые, привычные: лошадь, корова, веревка, хомут. И были слова начальственные, строгие: протокол, акт, приказ, реестр, параграф – как бы облаченные в военную форму. С первыми Прищепа был запанибрата, перед вторыми – робел. Печать, штамп, лихая канцелярская роспись были для него неоспоримым выражением власти.

– Гм… Здается мени…

– Прощайте, Захар Семенович.

– Трохи того… Який ще параграхв?

– Будто не знаете, – сказал Савка бойко. – Приказано срочно секретно мобилизовать в шахтах всех коней. В три дня!

– Кем приказано?

– А центральным штабом… то есть начальником… командующим… Сергеем Лазо.

Прищепа гмыкнул и по солдатской привычке расправил рубаху под поясом. Имя таежного полководца, жившего где-то в хребтах, в шалаше из корья, тайного руководителя всех партизанских отрядов, внушало доверие.

– Брешешь…

– А это что? Нате, читайте.

Савка достал из жестяной табачницы бумажку и помахал ею перед носом упрямца.

Прищепа забеспокоился. Бумага была форменная: отбитая на машинке, с квадратным штампом и печатью.

– Черты його батька! – сказал он, смутившись. – Бач, якое дило… Очки-то у меня на-гора.

И Прищепа сокрушенно хлопнул себя по карманам, ни за что не желая признаться в неграмотности.

– Мое дело передать… хотя могу и прочесть.

Не ожидая согласия, Савка торжественно начал:

– «Срочно. Секретно. Именем Дальневосточной республики. По пункту шестнадцать, параграфу семь…» Вы слышите, дядя Захар? Тут специальный параграф…

– Чую, – сказал Прищепа, насупившись.

– «…приказываю Прищепе Захару Семеновичу выдать отряду…» Тут неразборчиво… «отряду, по случаю фактической необходимости государства, всех коней, в количестве семнадцати голов, а также овес».

Савка покосился на озадаченного Прищепу и добавил:

– «…всякие саботажники и дезертиры приводятся в исполнение трибуналом на месте…» Подпись… штабная печать.

Прищепа был подавлен, побежден спокойствием Савки и решительным тоном приказа. Ворча, он подвел к стволу сонного толстого Трубача, расправил под брюхом брезент и застегнул ремни.

– Нехай буде так, – сказал он грустно, – коням на волю, мени у каземат…

Партизаны молча стояли возле бревенчатого барьера, следя за вертикальной струйкой каната. Разрушенный взрывом подъемник бездействовал, всю добычу выдавали лебедкой. Две заморенные лошади шли по деревянному кругу, с натугой наматывая на барабан стальной трос. В предрассветной тишине мягко стучали по измочаленным бревнам копыта да щелкал, задевая шестеренку, зуб стопора.

Первым подняли Трубача. Желая спасти глаза лошади от резкого света, старательный Савка еще внизу надел ей на голову два мучных мешка и этим едва не задушил Трубача. Выгнувшись дугой, вытянув в мучительном напряжении шею, конь казался окаменевшим, но как только ноги его коснулись земли и отвалился от брюха брезент, Трубач легко вскинулся на дыбы и, храпя, пошел на Лисицу. А когда сорвали мешок и прямо в жадные ноздри коня ударило запахом майских трав, Трубач вздрогнул, поднял голову и заржал – должно быть, впервые за все время невеселой подземной жизни – заливисто, трепетно, звонко, точно баловень стригунок. И сразу тем, кто стоял под навесом, и тем, кто лежал за насыпью в мокрой траве, стало спокойнее, веселее и легче – столько силы и радости было в долгом ржании коня.

Подняли Голубя, упрямого и маленького, точно пони, подняли славную белоногую Ночку, зябко дрожавшую от волнения, и тяжелого злого Гусака, пытавшегося достать шахтеров зубами. Становилось светло, и, несмотря на защитные повязки, кони вели себя возбужденно: бились, храпели, рвали из рук поводки… Спокойнее всех вел себя Атаман – серый, вислозадый мерин с голой репицей и старческими, набухшими в суставах ногами. Едва сняли лямки, старик встряхнулся, твердо поставил уши и, прихрамывая, направился прямо к воротам, куда звал его запах мокрых лугов.

Оставалось поднять четырех лошадей, когда прибежал один из комсомольцев, находившихся в сторожевом охранении. Запыхавшись, он сообщил, что подходит смешанный американо-японский патруль.

Лисица молча выслушал донесение, выбил о каблук трубку и вразвалку пошел к насыпи; как всегда, он не торопился. Нагибаясь к стрелкам, роняя короткие, успокоительные словечки, он обошел цепь и стал за тендером маневрового паровоза. Кто-то из комсомольцев, лежавших поблизости на куче штыба, нетерпеливо спросил:

– Ударим? Или как?

– Ни боже мой! – ответил Лисица вполголоса.

Он отвел в сторону машиниста маневровой «кукушки» – толстяка с лихими солдатскими усами – и что-то шепнул.

– Ну и что ж. Я могу! – сказал, подбоченясь, усач.

– В другой раз… В другой раз, – ответил строго Лисица.

Он сорвал с машиниста пиджак, нахлобучил картуз и, запустив обе руки в кучу штыба, старательно, точно умываясь, помазал ладонями лоб и щеки.

Машинист влез на площадку, и «кукушка» разразилась тревожными воплями.

На дороге показался патруль.

– Как возьмете коней, отходите. Не ждите, – сказал тихо Лисица.

И вдруг, поднырнув под сцепления, закричал несуразным фальцетом насмерть перепуганного человека:

– Караул, грабят!

Два голоса разом спросили:

– Stop! Who is coming?

– Голубчик! Господин офицер, – закричал Лисица пронзительно. – Ваша японец? Не понимай. Ах, бяда! Бегите к мосту. Окружайте.

– What his speaking?

– …Там они, фугасники… на мосту. Боже мой! Аж сердце зашлось.

Лисица забормотал скороговоркой. Голос его срывался от страха. Измазанный угольной пылью, в мятой фуражке и засаленной кожанке, он топтался перед начальником патруля и твердил, заикаясь:

– По-подъезжаю… г-гляжу… Бегит лохматый в борчатке. Бегит, значит, что-то есть. Даю контрпар. Гляжу, на мосту еще четверо. Взорвут! Ей-богу, взорвут. Айда-те, господин офицер.

Строгий начальственный голос брезгливо сказал:

– He is drunk. Немного поджидайт. What is barichatka?

– Сам видел, в борчатке. Борода во! Морда красная. Из этих, из сопочников. «Зажмурься, кричит, отвернись, если засохнуть не хочешь», – а сам шашку прилаживает. Я, господин офицер, не могу. Я на кресте присягу давал… Как заору…

Лежавшие за насыпью толкали друг друга. Войдя в роль, Лисица суетился, хватал офицера за рукава, хлопал себя по ляжкам и говорил, говорил без умолку, умышленно вызывая десятки недоуменных вопросов.

В полсотне шагов от Лисицы под навесом по-прежнему стучали кони по кругу и пощелкивал стопор лебедки. Выдавали на-гора последнюю лошадь.

Наконец кто-то из японцев нетерпеливо сказал:

– Х-орсо… хорсо… пойдемте за нами.

– Айда-те, господин офицер. Однако чего я сказал. Прижмут меня господа комиссары. Ей-богу, прижмут!

Суетясь, громко всхлипывая, Лисица повел патруль вдоль насыпи в сторону моста. Вскоре затихли и шаги солдат и плачущий голос «машиниста».

Кто-то, погасив улыбку, тревожно сказал:

– Огнем парень играет.

– Не ухватишь… Он скользкий….

…Стало почти светло. Горы вокруг рудника расступились, позеленели. Высоко над темными кронами деревьев зажглись перистые облака. С дальнего озерка уже летели в низину тонкогорлые кряквы.

Последним поднимали орловского метиса Серыша – старого, но еще крепкого, ходившего когда-то под верхами в отряде Шевченко.

Лошадь вела себя беспокойно. Еще внизу, едва ноги ее оторвались от земли, она стала жестоко рваться, стремясь освободиться от неловко затянутых лямок. От сильных рывков брезент спустился к задним ногам, голова Серыша перевесила туловище и несколько раз задела о бревна. Тогда люди, стоявшие наверху у лебедки, услышали стоны почти человеческой выразительности.

Освобожденный от ремней, Серыш встал, пошатываясь, точно под ногами кружилась земля. Ноздри его раздулись и окаменели. Выпуклыми, дикими глазами смотрел Серыш на светлеющие горы, на лица людей, и пепельная, увлажненная в паху шкура коня зябко вздрагивала.

Кто-то снял пиджак и закрыл Серышу морду. Вдруг ноги коня разъехались и он рухнул на бревна, покрытые угольной пылью. Бока его стали раздуваться с невиданной силой, точно Серыш только что вернулся с дальнего бега.

– Наглотался высокого воздуха… Сердце зашлось, – сказал хозяин пиджака.

– Разность давлений, – пояснил машинист маневровой «кукушки».

Не ожидая Лисицы, партизаны садились по коням. Все знали твердо: придет час, и матрос снова появится в шалаше из корья – рыжеусый, насмешливый, с упрямым подбородком, выскобленным по флотской привычке до блеска.

Вместе с партизанами уходили в тайгу коногоны. Нетерпеливый Андрейка, не ожидая команды, вскочил на Атамана, Ромасю достался Гусак, Савка выбрал горячую, легконогую Ночку. Гордый успехом операции, он заметно важничал: подбоченивался, подобно Лисице, и хмурил без надобности пушистые мальчишечьи брови. Подпрыгивая на голой лошадиной спине, он все время щупал с правой стороны пояс – отцовский, солдатский. Сюда Савка решил подвесить наган, который он сегодня получит в отряде. «А может, и маузер», – подумал он, поглядывая с завистью на деревянную кобуру соседа.

Маленький отряд выехал за ворота и на рысях стал спускаться в долину.

В тишине миновали копер, больничный околоток и лавку, но едва стали переезжать вброд мелкую и шумную Сицу, от шахты донесся негромкий треск, точно разгорались на костре сырые дрова. Наряд конной милиции подошел к переезду и, остановившись перед запрудой из вагонеток, открыл беспорядочный, редкий огонь по пустому сараю.

Отряд свернул в распадок, и сразу все смолкло.

На седловине, у старой смолокурни, остановились, чтобы подождать отставших. Андрейка, успевший уже несколько раз рассказать, как перехитрили упрямого конюха, пристал к Савке с просьбой показать грозный приказ, испугавший Прищепу. Посмеиваясь, Савка вынул из табачницы четвертушку плотной бумаги. Грянул смех. То был форменный документ со штампом, жирной печатью и лихо закрученной подписью: свидетельство участкового фельдшера о прививке оспы.

Стали подтягиваться отставшие. Грозная бумага пошла по рукам, вызывая остроты. Чуть важничая, Савка стал снова рассказывать, как подействовал на Прищепу «параграхв» с печатью, и даже изобразил служаку, ставшего перед бумагой «во фрунт».

И вдруг Савка запнулся: к привалу на Серыше, которого все считали пропавшим, подъезжал сам Прищепа. Старик сидел, растопырив толстые ноги в опорках, старательно отгоняя от лошади оводов. Рваный брезентовый плащ с капюшоном и холщовая торба показывали, что конюх собрался далеко.

Савка обрадовался и смутился:

– Дядя Захар… Вы с нами, в отряд?

Но Прищепа упрямо мотнул головой.

– А чого я там не бачив? – ответил он осторожно. – Я тилько з конями.

И строго добавил:

– Як отвоюетесь, назад уведу…

 

На тихой заставе

Трое суток кони несли нас среди бурелома, горелых пней и мачтовых сосен уссурийской тайги. Сентябрило. Ровным, погребным холодом тянуло из падей. Оседал, разбиваясь о ветви, бесшумный, скучный дождь, и в потемневшей воде ручьев уже кувыркались кленовые листья.

Мы везли подарки Красной Пресни таежному отряду чекистов: шерстяные фуфайки, табак, литературу последних декад, лимонную кислоту и струнный оркестр. Было холодно. Мы ежились на высоких седлах и молчали. Только провожатый наш, рябой тонкоголосый боец из старогодников, был весел, как дрозд: разговаривал с конями, подражал изюбрам и даже жестяным голосам фазанов.

К вечеру на четвертые сутки мы увидели дым. Синий прозрачный столб падал на мокрые сопки. Одиноко и по-волчьи заливисто лаяла собака.

Наш провожатый поднялся на стременах. Мильсовские гранаты – два чугунных яблока, подвешенные к поясу на ремешках, – стукнулись друг о друга.

– Наши баню топят, – определил он, запахивая плотнее шинель.

И верно: рядом с грузной избищей заставы дымилась кургузая банька. Сам начальник заставы, окутанный облаком пара, вышел навстречу колонне.

– Разговоры потом, – сказал он, коротким рывком пожимая нам руки. – Мыло в предбаннике… Воды не жалейте.

Застава кончала мытье. Хохоча и толкаясь, бойцы выбегали в предбанник. Мы видели их стриженые головы, растертые мочалкой жаркие спины и широкие белые ступни, скользящие на дубовых досках.

В тесной баньке возле кадки сидел только один, залепленный мылом боец. Он сполоснул руку в шайке и поздоровался:

– Федор Хрисенков, старослужащий.

Мы влезли на полки и разговорились. Федор Хрисенков спрашивал о московском асфальте и планетарии. Мы интересовались Серебряной падью и контрабандистами. Потом разговор перешел на белые банды.

– Наша застава тихая, – сказал собеседник. – Очень тихая. За всю декаду патрона не выпустили. Банды где? Банды за Карпухиной падью…

– Ну а все-таки?

Хрисенков подумал.

– Была одна застава, и был один повар, – начал он нехотя.

– Комсомолец?

– Кто, я?

– Нет, повар.

– С марта двадцать пятого года… Была одна застава… Нет, тогда уж лучше по порядку.

Он втащил шайку на верхнюю полку и, пока мы черпали кипяток и растирали бока, рассказал нам пятиминутную компактную, как обойма, историю.

– Числилась в прошлом году одна небольшая бандочка. Маузеров на пятнадцать. Под названием банда Майорова. Сам Майоров из царских полковников. Может быть, в отряде фотографию видели? На доктора похож: полный, в пенсне, а щека порохом покорябана. У него один раз карабин разорвался. Самая вредная банда была. Все каппелевцы. У всех двойное шелковое белье из Харбина. Такую бандитскую спецовку никакой мороз не продерет.

…Вот приходит май, и под прикрытием зелени появляется на сопках Майоров. То есть приезжают сначала двое товарищей из колхоза имени Буденного. Приезжают и докладают: угнаны трое коней. Три месяца ходила застава на ту банду. Только обнаружит, наступит на хвост и вдруг – пусто. Одни стреляные гильзы валяются. Ерохину руку из маузера пробили. Начальник через них спать разучился: жена ночью спичку зажжет, он сразу же за наганом кидается.

– А повар?

Хрисенков встал и выплеснул воду на каменку.

– О поваре разговор последний, – сказал он из облака пара. – Один раз снимает начальник трубку, хочет с комендантом говорить. Только не отвечает станция. Молчит телефон, как зарезанный. А накануне буря была – пять дубков выдернула. Осмотрел начальник аппарат и решил линию с утра проверить. Тут пробило десять часов, и бойцы стали снимать сапоги, а начальник пошел к себе диаграмму чертить, потому что он в заочных механиках третий год.

Заложили дверь на крюк, подвернули лампы. Стали спать. А повар вечером чаю лишнее перехватил. Поворочался, поворочался, решил выйти оправиться. Молодик в ту пору как раз напротив крыльца стоял. Вышел повар, смотрит и радуется: завтра дождя не будет – месяц блескучий.

Только он сошел с крыльца, как вдруг кто-то легонько его груди коснулся, точно пальцем толкнул. Смотрит повар и не верит. Стоит напротив крыльца человек в полушубке и держит в руках карабин. А мушка уперта повару в грудь – чуть повыше соска. Только повар успел про Майорова подумать, как тот человек шепчет: «Молчи!.. Убью!»

От того шепота сон у повара как смыло. Ночь, а стало ясно, как днем. Видит он – казарма в кольце. Конюшня раскрыта. Кони выведены. Стоят наготове. А у окон бандиты с пучками соломы. С угла уже огонь раздувают, пакля занялась. Дневальный же у конюшни лежит – не поймешь: убит или кляпом придушен.

План у Майорова был самый простой: запалить казарму, а потом слева по одному всю заставу.

Им крик все дело мог испортить. Подпирает бандит повара карабином и шепчет: «Иди сюда… молчи… не трону. У Майорова слово крепко. Молчи! Крикнешь – гроб!»

Все Майоров подсчитал, а тут осекся. Повар-то комсомольцем был. С марта двадцать пятого года. Посмотрел он на бандита да как крикнет…

Дверь предбанника распахнулась. Пар, клубясь, поплыл под лавки, и в дверях с гребешком в руках появился боец.

– Хрисенков!.. Начальник велел дичину разогреть, какая осталась! – гаркнул он, как в бочку.

– Есть разогреть, – сказал Хрисенков.

Он поднял дубовую шайку и, гогоча, вылил на плечи ледяную воду. Клочья пены съехали на пол, и на груди у Хрисенкова мы увидели укус трехлинейки. Чистое восковое пятнышко белело чуть повыше соска. Мы переглянулись.

– Что же ты крикнул, Федя?

Скособочившись, Хрисенков глянул на грудь и засмеялся.

– А не помню, – сказал он, выжимая короткими пальцами волосы. – Как будто «в ружье»… Начальник доскажет… Он первый гранату в окно послал.

Хрисенков поставил шайку и, сильно размахивая руками, побежал одеваться.

 

Наша Занда

Ляо Пен-су шел осторожнее обычного. Верный контрабандной привычке, он выбирал черный бархат весенних опалин, где пепел мягок и глух, как пыль.

Он шел, почесываясь и почти хихикая от удовольствия. Старый гадальщик из Санчагоу выбрал верного бога, – зашитый в пояс, он отлично охраняет от зеленых фуражек. Только что Ляо Пен-су едва не наткнулся на них в пади. Еще минута – и двое пограничников сами сняли бы с плеча тюки с харбинским коверкотом. Но один, должно быть, молодой и нетерпеливый, окликнул слишком поспешно, и Ляо Пен-су успел скатиться вниз, в сухую траву, где с головой тонут кони.

Здесь он лежал, спрятав голову, сжимая в кулаке своего голопузого медного бога, пока умолкла трава и осторожный голос с досадой сказал:

– Темно… Надо бы взять с собой Аякса.

Ляо Пен-су едва не засмеялся. Какая разница, если вместо двух пограничников трое будут топтать сухую траву!..

Он полежал для осторожности с полчаса и снова перебрался на опалину.

Для осторожности у Ляо Пен-су были особые причины. Из-за двух килограммов кокаина стоит изображать камни даже в снеговой воде ручьев. А у Владивостокского угрозыска отвратительная привычка рассылать отпечатки пальцев. Попробуй докажи, глядя на предательски четкий рисунок кожи, что валютчик Ли Шао-чжу или банковщик Чван-фо не имеют отношения к честным рукам Ляо Пен-су!

Отпечаток – целая биография. А кому интересно перебирать старые листы допросов? Разве так важно, что Ляо Пен-су торговал бобовым творогом с мокрой, грязной доски? Или что можно рассказать о крашеных китайских девчонках с ногами, обтесанными, как ходули, которых он водил в мужские бани? Это было нетрудно и выгодно.

Десять лет набухал банковыми билетами пояс Ляо Пен-су. Это был фундамент будущей лавки, из-за которой стоило рисковать шкурой. Четыре стола, полдюжины чашек, лепешки на кирпичах – декорация для фининспектора. А настоящее – за жиденькой дверью, там, где короткие всхлипы трубок, белый дым, трехрублевый сон курильщиков опиума.

И все-таки не дозрела мечта лавочника. Черт сунул к нему комсомолок китайской совпартшколы с их роговыми очками и грифельными досками. И эта затея кончилась.

И уж совсем было неинтересно рассказывать, как попали на плечи тюки с харбинской мануфактурой. Важно, что граница позади. Еще пяток километров – и можно отдохнуть, не опасаясь зеленых фуражек.

…Ляо Пен-су для успокоения совести сделал несколько петель по росистой траве и влез на скалы. Здесь, в каменной чаше, под ветками ореха, он положил под голову тюк и заснул, довольный отсутствием погони.

Он проснулся при ярком солнце от жаркого дыхания и, рванувшись вперед, попал лицом в жесткую шерсть. Широко расставив ноги, над ним стоял маньчжурский волк – грудастый, темный, остроухий.

Волк не рвал Ляо Пен-су. Он стоял, вытянув язык, и выжидающе смотрел в сторону, где трещали сучья. Ляо Пен-су посмотрел на его влажный нос и понял, что все двадцать километров ухищрений, петли, ползанье на животе разгаданы, размотаны овчаркой.

Стоило удирать от пограничников, чтобы лежать под немецкой овчаркой! Ляо Пен-су поднялся, чтобы бежать, но спокойный голос приказал:

– Фас, Аякс!

Пушистая, пахнущая мокрой псиной грудь снова опрокинула его на землю.

Когда ему разрешили подняться, он встал, не видя противников от злости. Пропали десять тысяч рублей. Мокрый собачий нос встал поперек многолетней мечты лавочника. Тогда он сказал с наглой усмешкой человека, знающего цену предложению:

– Ваша меня не видел… Две тысячи клади сапог… Ну?

– Молчи!

Подняв руки, Ляо Пен-су пошел на красноармейца, внутренне благодаря себя за предусмотрительную привычку держать нож под рукой. Если ударить верно, можно попытаться уйти.

Старчески сгибаясь, с покорной усмешкой, он подошел вплотную и вдруг рванулся вперед. Нож вошел по рукоять. Но не в ненавистную зеленую гимнастерку, а в собачий бок – так неожиданно взвилась с земли пятифутовая серая пружина.

Следующую секунду Ляо Пен-су считал последней для себя. Мушка взлетела к бандитской переносице. Бешенство проводника собаки было готово сорваться с дула нагана, но старший сказал:

– Марш на заставу!

Так умер в 1931 году пятифутовый волк Аякс. У проводника не хватило сил приколоть его на месте. Он нес его на плечах до самой заставы и рассказывал позже, что собачье упорное молчание было в тысячу раз хуже визга.

Не всегда стреляет под каблуком ветка. Не всегда шелестом травы или стуком камней отмечен путь нарушителей.

Бывают переходы границы бесследные, как бег по хвое, как прыжок в воду. Контрабандисты прорвались через кордон. Прорвались удачно. Нет ни брошенных окурков, ни примятой травы, ни остатков костра. Шорох и тени в тайге. Для глаз же – сосновые курчавые волны до горизонта, из которых торчат каменные пальцы скал. Для ушей – скулеж ветра, застрявшего в сучьях и хвое.

Переход бесследен, и тогда на помощь уху и глазу приходит изумительный аппарат, которым располагает застава.

Весь он умещается на конце колючей волчьей морды. Влажный, черный шагреневый кусок кожи. Всегда беспокойные, всегда открытые ветру ноздри. И вдобавок к ним – квадратная грудь волкодава, уши, встречающие шорох, как проворные косые паруса ветер, белый капкан зубов, готовый раздробить бычьи кости, и, наконец, ноги степного волка.

Прибавьте к этому страсть следопыта, молодое любопытство, находчивость, рожденную трудной практикой, и это будет Занда – первая и лучшая овчарка заставы Н.

В майский, полный запахов день в ворота заставы вошли двое: Акентьев и Занда – младший командир, с лицом темнее своих белесых волос, и немецкая овчарка, почти щенок, но с волка ростом.

До сих пор застава работала без собак, и Занда вошла в высокую будку среди недоверчивых усмешек и снисходительного панибратства. Даже старогодники косо поглядывали на дрессированного щенка. Слишком уж молода, слишком самоуверенна эта красивая голова! Подумаешь, специалистка! Со школьной скамейки – прямо в тайгу. Посмотрим, что будет с тобой, Занда, когда возле твоих ушей тявкнет наган!

И Крылов, повар заставы, фанатик конного дела, отверг за щенком право на мысль.

– Конь по уму наравне с обезьяной, – сказал он, добросовестно наливая Занде щей, – но собаке догнать коня – это все равно как копытами обрасти.

Акентьев не спорил. Он поковырял в борще щепкой и отставил миску в сторону.

– Придется варить отдельно.

– Что же, не жирно? – спросил Крылов с большой обидой в голосе.

– Жир при диете не нужен. Придется отдельно.

– Суке?

– Да, Занде.

В первый же день щенок удивил заставу воспитанием. Кто-то из бойцов кинул ему мозговой мосол, от которого помутились бы глаза у любого пса. Занда же остановилась над костью в горестной задумчивости. Губы ее дрожали, хвост раскачивался, как маятник, отмечающий нетерпение, глаза вопросительно смотрели на проводника.

– Занда, фу! – сказал Акентьев, и собака, конфузясь, отошла в сторону.

Многое было сначала непонятно в дружбе человека с немецкой овчаркой. Почему младший командир, старый комсомолец Акентьев, командует одной собакой? Где грань между дрессировкой и умом? Инстинктом и находчивостью? Почему у Акентьева Занда повинуется шепоту, кошкой ползет на брюхе, по садовой лестнице взбирается на второй этаж, подает голос, берет метровый барьер, а к другим не поворачивает заносчивой морды?

И почему спокойный проводник так горячится против ласкового панибратства бойцов с собакой? Разве написано в уставе, что нельзя на досуге бойцу запустить пятерню в густую шерсть Занды?

Красноармеец Сурков, играя, щелкнул Занду по носу. Щенок сморщил нос, удивленный фамильярностью.

А Акентьев полчаса добросовестно пилил обидчика всеми параграфами устава.

– Вам командир разрешает играть с пулеметом? – спрашивал он. – Затыльник, к примеру, вынуть?

– То пулемет, а то собака.

– Умница… Ну а что такое собака?

И оказывалось, что Занда, так подозрительно косящая глаза из будки, – друг, почтальон, разведчик, – словом, четвероногая техника, которую щелкать по носу преступно.

Дружба завязалась не сразу. Нужен был первый выход, чтобы исчезли последние усмешки скептиков. Нужен был месяц, чтобы каждый красноармеец знал:

Занда распутала семь переходов;

Занда по спичкам отыскала виновников поджога коммуны;

Занда равнодушна к выстрелам.

Только тогда собаку поставили рядом с конем. В «ильичевке» появилась статья «Наша Занда», и художник нарисовал овчарку по пояс, с ее сверкающими глазами, широкой пастью и языком, который не лижет ничьих рук.

Да, чудесного щенка привел Акентьев! В его добросовестные комсомольские руки питомник передал большеротого, глупого волчонка. А через год Акентьев водил на поводке живую легенду границы: друга, которому, как и коню, нет цены.

Не было бы Акентьева, этой терпеливой собачьей няньки с поводком и уставом в кармане, – не было бы овчарки, стерегущей запахи на границе Маньчжурии. Пройдя в Сибири школу батрачины, Акентьев вынес из нее комсомольский билет, рваные штаны и руки, безработные только во сне. Остальное: грамотность, дисциплину, специальность, страсть к рассудительности – дала полковая школа пограничников.

Попади Акентьев не в питомник, а на Днепрострой, он так же настойчиво и упрямо осваивал бы какой-нибудь деррик, так же пилил бы каменщиков, тыкающих пальцы в машины.

Здесь на его руках был мокроносый озорной щенок с молочными глазами. Проводник Акентьев видел первый азартный прыжок собаки через барьер. Первый принял у Занды апорт. Первый сказал слово короче приказа «огонь»: «Занда, фас!»

Повинуясь только Акентьеву, большеротый щенок начал бегать за запахами, как котенок за клубком ниток. Удивительно быстро рос этот клубок. Первый месяц Занда могла разматывать его на километр – и то если запах прочен и густ. Через год она даже шорох слышала за километр. След же, исчезнувший для других собак через три – пять часов, тревожил ее беспокойные ноздри через шесть – восемь.

Она воспринимала запах не хуже, чем пальцы слепого поверхность предмета. Вероятно, запах новых сапог нарушителя тек мимо собачьих ноздрей медлительной, раздражающей рекой, чеснок жег ноздри, рассыпанный табак ослеплял, как вспышка магния.

Акентьев был младшим командиром, проводником и летописцем. За три года он исписал старательными горбатыми буквами целую книгу о подвигах Занды. Книгу рассказов по двадцать строк.

Чуть округленные в разговоре, карликовые рассказы о друге собаке выглядят так:

РАССКАЗ № 1

КАК ЗАНДА УДИВИЛА СПИРТОНОСА

«Мы ехали втроем дозором: я, Ганичкин и Буняев. Перед утром встал туман. Тогда мы слезли у тропы, и Занда подняла уши. Тут кони сильно зазвенели удилами, и я испугался, как бы не было помехи. Но Занда пошла вперед и очень скоро выгнала на тропу спиртоноса. Деньги в клеенке, на сумму семнадцать тысяч триста сорок рублей, он, конечно, успел забросить в кусты. Но мы их заметили не затрудняясь.

Я спросил спиртоноса: “Сколько людей?” Он ответил: “Я один”. Тогда я посмотрел на Занду и понял, что он врет. Вскоре Занда отыскала еще восемь человек. Один, в хорошем костюме, бритый, с шарфом, хотел убежать, но я сказал: “Фас!” – и Занда привела его, кусая за мягкое место. И он очень удивился, как чисто работает наша Занда».

РАССКАЗ № 2

КАКИЕ БЫВАЮТ КАМНИ

«Если вы смотрели на карту, то знаете, что ручей лежит за Карпухиной падью. Мы же тогда несли наряд на правом фланге за двадцать километров.

Едва мы прошли, как Занда взяла след. Как раз народился месяц, и мы сказали ему спасибо. Иначе кто-нибудь из нас наверняка заработал бы увольнительную без срока. Занда полезла на такие крутояры, что сил не хватало.

Потом перешли сопку Мать и вышли на болото. Потом стали идти по тропе. Так шли всю ночь, и я очень радовался Занде. Но красноармеец Школьников сел перематывать портянки и стал говорить, что это козуля прошла по скалам, а если кто из людей, то пусть его другая застава ловит. Я же видел, что Занда идет не верхним чутьем, а значит – по следу.

Мы уже совсем устали, и тут в кустах закричали птицей. Школьников, по малограмотности, посчитал, что это фазан. Но у фазана голос короче и всегда похож на простуженный. Здесь же было подражание.

Школьников хотел идти домой, потому что он “не рыжий – козуль по горам гонять”. Но я сказал ему, что при такой политике можно наверняка потерять комсомольский билет.

Тут Занда стала вести меня за рукав к ручью, и мы увидели, какие “козули” ходят по ночам. Их было пять человек, причем все под видом камней лежали в ручье и так застыли, что мы их согревали, гоняя бегом. Однако случай этот для Занды еще не так характерен, потому что шли нарушители скопом и с сильным запахом овчины!»

В этом году на заставу пришел приказ: командование перебрасывало «Занду, немецкую овчарку, суку трех лет», на другой участок, где тревожнее пахнет контрабандой, шпионажем, диверсией.

Младший командир Акентьев выслушал приказ и стал укладывать в вещевой мешок по порядку: уставы, дневник, запасной ошейник, гребешки и голубую миску Занды, так возмутившую когда-то повара. Он был спокоен. Застава освоила четвероногую технику. Занда уходила, но новый большеротый серый волчонок показывал любопытный нос из будки, и комсомолец-проводник, обученный Акентьевым, восклицал укоризненно:

– Фу, Барс!

Вся застава вышла проводить Акентьева и Занду. Старый любитель коней, повар Крылов, последним подошел к проводнику.

– Три самых умных животных есть на свете, – сказал он философски, – обезьяна, конь и Занда. Будь здоров, Акентьев!

Они уходили в широкие ворота сопок, не оглядываясь: младший командир с лицом темнее белесых волос и огромная немецкая овчарка. Тяжелый хвост собаки бил по ногам, знаменитый беспокойный нос лежал на тропе.

И было ясно: новый клубок запахов без конца разматывается перед Зандой.

 

На острове Анна

Взгляните сюда… Эти следы можно заметить даже под краской. Две пули в бревне, одна в половице…

Прежде отсюда так дуло, что гасла лампа. Мы забили отверстие паклей и залили варом. Теперь тут кладовая нашей зимовки.

Да, Новоселов жил здесь. Мы нашли его фуражку, винчестер 30 × 30 с разбитой скобой и журнал «Солнце России» за 1915 год.

В те годы на острове было скучно. Представьте: изба под цинковой крышей, амбар на столбах, вместо сверчка ржавый флюгер. А там, где выстроен теперь магнитный павильон, висел медный колокол – подарок архангельского губернатора. Даже приказ был: «В случае тумана оповещать корабли частым звоном».

В этой бревенчатой конуре семь лет жили двое: унтер-офицер радист Новоселов и казанский недоучка студент Войцеховский.

Войцеховский мариновал в банках рачков, определял соленость воды и посылал трактаты не то в Петербург, не то в Казань. Связь с Большой Землей держал Новоселов. Радио доносило на остров странные, незнакомые слова: декрет, совдеп, ревком, продком, аннексия, федерация, комиссар… Трудно было понять, что творится в городе, где находилось прежде начальство радиста.

После обеда, запивая галеты мутным желудевым кофе, Новоселов пытался вызвать на разговор молчаливого Войцеховского.

– Ну, хорошо, федерация есть федерация, – говорил он в раздумье. – А как же Россия?.. Генрих Антонович… Это как же понять?

– А вы лучше не понимайте, – морщась, отвечал Войцеховский. – Социальные катаклизмы вблизи иррациональны, то есть вообще непонятны…

Он сидел, желтый, небритый, повязанный накрест, по-бабьи, пуховым платком, и щупал грязными пальцами зубы.

Земля была далеко. У Войцеховского побелели и распухли десны. Ему было на все наплевать…

За три месяца до выступления английских интервентов Новоселову удалось на норвежском гидрографическом судне выбраться в город. Говорят, он долго бродил по улицам, присматриваясь и расспрашивая людей, прежде чем явиться в ревком и познакомиться с новой властью.

Новоселов был из барабинских степняков – человек медленного накала, но прочных мнений. В те годы советской власти было не до полярных зимовок. Однако Новоселова приняли хорошо. В ревкоме ему обещали выстроить дом, прислать новую упряжку собак, выдали даже полушубок, ящик махорки и солдатские бутсы. Кто-то сгоряча сказал ему, что метеосводка для республики страшно важная штука. Но больше всего тронул радиста мандат, подписанный предревкома и начальником отряда Еременко. В нем говорилось, что земли острова Анна со всеми постройками, радиостанцией, научной аппаратурой и прочим инвентарем республика поручает под «личную ответственность» Григорию Ивановичу Новоселову.

…Тральщик, доставивший в бухту Глубокую десантный отряд, высадил нашего начальника на остров, и Новоселов немедленно приступил к работе.

Дважды в неделю он стал передавать на материк пространные радиограммы. И в каждой из них цифр было больше, чем выбивает за день кассирша универмага. В то время я служил связистом в отряде Еременко и помню, как посмеивались в штабе, читая чудные донесения начальника острова Анна. Были тут обозначения температуры и влажности воздуха, величины осадков, силы ветра, определения солености и плотности воды и еще чего-то, непонятного нашим радистам.

Нужно сказать, что никто на материке уже не помнил зимовщика Новоселова. Да и кого могли заинтересовать изотермы, если на побережье люди ели жмых?

Остров лежал в трехстах милях от берега, голый, как ладонь, и жили там только два чудака.

Впрочем, иногда Новоселов разговаривал с берегом человеческим языком. Однажды, в разгар операций на северном фронте, начальнику штаба принесли телеграмму: «Сегодня в 4 утра, при температуре 11°С, на северо-западной оконечности острова обнаружена неизвестная птица типа нырок». В конце телеграммы начальник острова Анна просил прислать весной четыре ведра формалина для консервации придонных рачков. В этот день в отряде оставалось по две обоймы на человека, и начальник штаба – человек резкий и жесткий – велел телеграфно послать Новоселова к черту. Телеграмма эта не была послана только благодаря начальнику отряда – балтийскому матросу Еременко. Он был человек не без странностей: без наркоза выдержал ампутацию раздробленной кисти руки, но был по-детски напуган лекцией батальонного врача о возбудителях тифа. Любил он еще рассказывать сказки. Не представляйте, однако, Еременко каким-то толстовцем в бушлате: злость к врагу у него была холодная, прочная, точно лед в овраге.

Но дело не в нем: важно, что один Еременко принимал всерьез донесения Новоселова. Он велел завести особую папку, сам написал на крышке «Секретно, научно» и велел складывать туда все донесения с острова Анна.

– А ну, нехай, нехай строчит, – говорил он частенько. – Черты його батька… Мабуть, у него в голови що-нэбудь е. Га?

Радиограммы Новоселова, адресованные ревкому, принимал по ту сторону фронта и белогвардейский полковник фон Нолькен. Прибалтийские дворяне славятся своей рыбьей тупостью, а этот был из захудалых баронов, то есть глуп и упрям, как треска. С подчиненными Нолькен разговаривал на каком-то особом, гвардейско-телеграфном наречии.

– Понятно?.. Понятно… Мысль ясна… Действуйте! Черт побери. Точка!

В архивах полка, захваченных впоследствии нашим отрядом, сохранилась часть телеграмм, адресованных зимовщику Новоселову. По ним нетрудно установить, насколько фон Нолькен был лишен чувства юмора. Полагая, что радист острова Анна плохо осведомлен о делах, творящихся на Большой Земле, он радировал Новоселову:

Большевиков севере нет тчк немедля прекратите передачу донесений адрес бандитов.

Тот отвечал:

Подчиняюсь только ревкому тчк бандиты ходят с погонами.

Последующие телеграммы фон Нолькена были написаны довольно энергичным, хотя и шаблонным языком:

Вы отрешены должности зпт измену предаетесь суду.

Иуда и хам тчк весной вас повесят.

Ответ Новоселова напоминает по тону письмо запорожцев султану. Это была одна фраза длиной от острова до Большой Земли, смысл которой можно свести к известной народной пословице: «Выше… не прыгнешь…»

Так они переругивались в течение целого месяца. Это был своего рода поединок на расстоянии трехсот миль. С одной стороны – воспитанник пажеского корпуса полковник фон Нолькен, с другой – начальник острова Анна, унтер-офицер, человек не слишком грамотный, но твердый и честный, сохранивший даже в телеграммах обстоятельную точность и юмор сибирского мужика.

«Земли здесь немного, да вся наша, – выстукивал обиженный Новоселов. – Весной приезжайте. Собаки наши скулят, точат зубы на дворянскую падаль».

В то время как мы пробивались на север, тесня полковника Нолькена, зимовщик продолжал выстукивать свои пространные донесения. Под Новый год, ночью, он неожиданно прислал поздравление от жителей острова Анна.

«Войцеховский психует, – сообщал Новоселов, – скучает по елке. Лечу по возможности».

После этого он замолчал. Это было так необычно, что Еременко в разгаре боевых операций вспомнил молчальника и запросил Новоселова:

«Какая температура, ждем донесений».

Он ответил обстоятельным извинением. Оказывается, объезжая остров, заблудился во время пурги и так обморозил пальцы, что не мог взяться за ключ.

Наконец Новоселов пригодился нам всерьез. Это было во время известного февральского наступления дивизии генерала Наговицына. В то время как белые обрушивали на нас фронтальный удар, Еременко решил прощупать их с тыла.

Запросив Новоселова и узнав от него, что в районе острова битый лед, он кружным путем направил в тыл Наговицыну два тральщика с ледоколом «Витязь»… Вы представляете, что может наделать батальон, высадившийся на берегу ночью и подобравшийся к поселку без выстрела! Эта ночь обошлась белым в полтораста человек. Полковник Нолькен парился в бане. Двадцать километров он мчался на нартах в полушубке, накинутом на мокрое тело. Его подобрал и оттаял в ванне, как мороженого судака, английский патруль.

После этой прогулки фон Нолькен отправил Новоселову телеграмму:

Мерзавец тчк приговором военно-полевого суда вы заочно расстреляны.

Тот ответил немедленно:

Благодарю внимание тчк хороните под музыку.

В марте Новоселов просил нас прислать с первой оказией луку. Видимо, на острове началась цинга. Он не знал, что первый советский корабль придет сюда только через пять лет.

Через месяц он коротко сообщил, что сам ходит с трудом, а его товарищ по зимовке студент Войцеховский скончался. Его могила в северо-восточной части нашего острова, в двух милях от Птичьего мыса. Новоселов вырубил ее топором. Он был обстоятельный и заботливый человек.

…Теперь трудно переговорить с берегом, не зацепившись за чужую волну. А раньше, как зимой в поле, было тихо. Что мог слышать на острове Новоселов? Наверно, Архангельск. Быть может, что-нибудь из Норвегии или Германии, а вернее всего – судовые пищалки: вопли об угле, льдах, пресной воде, шифровки английских эсминцев, поздравления лейтенантов по случаю Рождества. Человеческого голоса в эфире еще не было слышно.

В апреле Новоселов уже не мог подниматься с постели. Я представляю себе, как этот человек с чугунными ногами и деснами, превращенными в лохмотья, один на голом острове переругивался с полковником Нолькеном.

От цинги он не умер, но весной к острову подошел минный заградитель «Бедовый». На мостике стоял офицер. Видимо, у Новоселова хватило сил, чтобы при виде белых разбить приемник и испортить батареи питания…

…Здесь, у окна, стояла его кровать; две пули в стене, одна в половице. Для больного цингой – более чем достаточно.

Они увезли все: его труп, книги, передатчик, упряжку собак, консервы, унты.

Я не знаю, какой он был с виду. Бородат или брит. Стар или молод. Телеграммы его обстоятельны и солидны. Ответы полковнику Нолькену дышат достоинством и гневом человека, много видавшего.

Наш гидролог Вера Михайловна неплохо рисует. Она изобразила Новоселова похожим на Кренкеля: большим, светлоглазым, лобастым, в кожаной куртке и медвежьих унтах. Рядом с ним приемник типа «КУБ-4». Он нарисован неверно: в те годы не было ламп. Но это неважно. Правда в том, что глаза вышли настоящие, новоселовские: честные, немного суровые.

Мы часто вспоминаем радиста острова Анна.

Каждый год 22 мая все зимовщики собираются на этой площадке. Мы приспускаем флаг и даем залп. Ведь Новоселов был первым начальником нашей зимовки.