Глава II. ПОТРЕБНОСТИ И МОТИВЫ В ОБЩЕСТВЕННЫХ ОТНОШЕНИЯХ
1. Понятие потребности
Материал, изложенный в первой главе книги, показывает, как люди вырабатывают свое отношение к общественно–политической действительности, какие психические механизмы используют они для ее познания. В то же время рассмотрение познавательных механизмов и процессов не может дать ответа на вопрос о том, чем обусловлено конкретное содержание социально–политических знаний, представлений, убеждений людей, их отношение к явлениям, процессам и событиям, происходящим в обществе. Очевидно, межиндивидные и межгрупповые различия в восприятии одной и той же общественной действительности, да и вообще в содержательных аспектах социально–политической психологии нельзя объяснить только неодинаковыми — объективными и субъективными — познавательными возможностями людей. Ведь хорошо известно, что даже люди, принадлежащие к одной и той же культурной среде, обладающие одними и теми же источниками информации, сплошь и рядом резко различаются по своим социальным представлениям, взглядам, убеждениям.
Ограниченность когнитивистского подхода к психике, о которой уже говорилось выше, определяется тем, что продукты познавательного процесса нельзя понять из самого этого процесса, из его «технологии». Точно также нельзя понять из нее ни движущих сил этого процесса, ни его избирательной направленности на какие–то определенные «объекты», ни факторы, определяющие отбор людьми социальных знаний из того ассортимента, который предоставляют им их время и культура. Ответы на все эти вопросы можно получить, лишь поняв, что нужно людям и чего они хотят. Иными словами, необходимо обратиться к мотивационно–волевой сфере психики, к лежащим в ее основе потребностям индивидов и социальных групп.
«Энергетическая» основа психики
Значение этой сферы становится еще более очевидным, если вспомнить, что функционирование психики не сводится к познанию и мышлению. Психика человека направляет и регулирует всю его деятельность, поступки, поведение. А первичной побудительной силой любых действий людей, как и вообще всех живых существ, являются опять же их потребности. Стало быть, и действия индивидов и групп в социально–политической сфере, их общественное и политическое поведение нельзя понять, не обращаясь к стимулирующим его потребностям и мотивам.
В современной психологии потребности рассматриваются как энергетическое начало психики. Термин этот употребляется в условном, метафорическом смысле: речь идет не о каком–то особом виде энергии по типу, например, физической. Он лишь подчеркивает, что и психические процессы, и действия субъекта приводятся в движение особыми — именно психическими — механизмами, принципиально отличными от физико–химической энергии организма, и представляющими собой поэтому особую сферу психологического знания. Потребности человека всегда интересовали научную мысль, но начало их изучению именно как энергетического «двигателя» психики было положено З. Фрейдом. Эту роль фрейдовского психоанализа в развитии психологической науки признают даже психологи, не разделяющие его основных теоретических и методологических идей.
Говоря конкретнее, один из наиболее значимых выводов психоанализа состоит в понимании потребностей как содержащейся в недрах психики внутренней «силы», не сводимой к одним лишь осознанным желаниям или целям ее субъекта. Этот вывод позволяет выявить структуру и природу психики и поведения гораздо вернее, и глубже, чем психологические теории, описывающие человеческую активность просто как цепь реакций на стимулы внешней среды. Вместе с тем он как бы очерчивает поле научного поиска, генеральную задачу изучения потребностей — уяснение природы и источников этой внутренней силы.
Решение данной задачи (о чем также свидетельствует опыт психоанализа) крайне затруднено громадным многообразием человеческих потребностей. На эту трудность наталкиваются любые попытки выработать обобщенное понимание и определение категории «потребность». В качестве примера можно назвать гомеостатическую теорию потребностей, определяющую их источник как вызванное какими–либо причинами нарушение внутреннего психического равновесия (гомеостаза) субъекта и его стремление восстановить уравновешенное состояние. Критики этой концепции справедливо указывают, что она исключает из своего рассмотрения потребности развития, т.е. потребности, ориентированные на «движение вперед», создание новых объектов и ситуаций и противоположные стремлению к гомеостазу.
Потребности и отношения человека
Более продуктивными оказались те теории, которые пытались объяснить потребности из отношений человека с природой и социальной средой. Поскольку человек живет в этой среде и зависит от нее во всей своей жизнедеятельности, эти отношения обладают свойством побуждать его к деятельности, направленной на объективный мир или на самого себя. Из этих посылок возникло понимание потребностей как «объективно–субъективного» явления, включающего как объективные отношения, побуждающие к деятельности, так и вызываемые ими внутренние состояния субъекта. Для психологии главный интерес, естественно, представляет именно это внутреннее состояние, которое, собственно и равнозначно субъективно–психологической потребности. В психологической литературе оно часто описывается как «дефицит», ощущение недостатка в чем–то (предмете, знании, внешнем условии), вызывающем психическое напряжение, или дискомфорт, и побуждающее к его преодолению.
Некоторые современные психологические теории рассматривают связь отношений человека с его потребностями в несколько ином ключе. Так, бельгийский психолог Ж. Нюттен считает основой потребностей органически присущую природе человека и всех живых существ активность по отношению к среде. Эта активность выступает как своего рода первичная потребность и проявляется как в биологических нуждах организма, так и в поведении, не связанном с ними (например, игровая активность грудного ребенка); она побуждает субъекта постоянно «функционировать», т.е. вступать в активные отношения со средой. В отношениях «индивид–среда» потребности играют функциональную роль: поскольку активность не просто включается в наличные отношения, но направлена на формирование отношения, оптимального для функционирования индивида, потребность и есть это искомое, «востребованное» отношение. Критерием же оптимальности являются нормы и стандарты, усвоенные или самостоятельно выработанные индивидом, то чувство удовлетворения, которое доставляет ему выполнение этих норм. Таким образом в концепции Нюттена как бы снимается проблема потребности как особого психического состояния (ощущения «недостатка») и его источников, потребности просто вписываются в цепочку поведенческих актов индивида в качестве ее функционального звена и лишаются самостоятельного существования вне этой цепочки.
Можно полагать, что данная концепция более или менее адекватна тем ситуациям, в которых потребности сводятся к выполнению уже существующих нормативных стандартов личной или общественной жизни. Но она не дает объяснения таким потребностям, которые не удовлетворяются этими стандартами или вступают в конфликт с ними, порождают поисковое и «новаторское» поведение. Между тем такие ситуации достаточно типичны для психической жизни человека вообще и для психологии социально–политических отношений в частности. Еще существеннее, что концепция Нюттена не отвечает на вопрос о факторах избирательной направленности надбиологических потребностей человека — почему из всего многообразия, пусть даже выраженных в нормах и стандартах, возможных отношений со средой индивид выбирает в качестве объекта своей потребности какой–то определенный их вид?
От потребности к мотиву
Путь к ответу на эти вопросы намечают те концепции, которые различают условия генезиса потребности и факторы ее конкретизации, определения ее объекта («опредмечивания»). В концепции Нюттена генерирующие потребность условия как бы размываются в общем недифференцированном потоке активности, свойстве субъекта «делать что–то» в отношении среды. Между тем, то отношение человека с миром, которое порождает потребность, во–первых, конкретно и, во–вторых, не совпадает с тем, которое ее удовлетворяет. Одно дело — потребность в пище и другое — действия, направленные на выбор и присвоение удовлетворяющих ее продуктов. В первом случае перед нами объективные природные отношения организма с биосферой, во втором — деятельные отношения человека со средой, в которые включены его память и навыки, воля и разум. Конечно, в случае элементарных витальных потребностей, удовлетворение которых вписывается в повседневный жизненный цикл, фаза их генезиса может носить чисто физиологический характер и никак не выражаться в психике. Человек питается независимо от того, испытывает ли он острое чувство голода; психическое состояние, соответствующее генезису потребности, существует лишь в потенциальном виде — как «угроза» дефицита и дискомфорта.
Иначе обстоит дело с более сложными нефизиологическими потребностями. Например, рассмотренное выше явление (см. главу I) когнитивного диссонанса выражается вначале в состоянии психического напряжения, или дискомфорта, порожденном конфликтом между усвоенными человеком знаниями и новой информацией; это состояние и есть условие, порождающее потребность. Но само по себе оно не определяет конкретного содержания потребности: она может быть направлена на углубление и укрепление нового знания и соответствующее изменение поведения или же, напротив, на психологическую защиту от новой информации.
Различие между генезисом и «опредмечиванием» потребности последовательно обосновал А.Н. Леонтьев. Опираясь на физиологические и этологические (т.е. относящиеся к поведению животных) данные, этот автор выделяет такую ступень в развитии потребности, на которой ее предмет «отсутствует» или не выделен во «внешнем поле», и она порождает «поисковое поведение», «соотносительное именно потребности», а не ее предмету. «Потребность, — заключает Леонтьев, — сама по себе, как внутреннее условие деятельности субъекта, это лишь негативное состояние, состояние нужды, недостатка; свою позитивную характеристику она получает только в результате встречи с объектом («реализатором») и своего «опредмечивания». Потребность, нашедшая свой предмет, преобразуется, по Леонтьеву, в мотив, непосредственный стимул деятельности.
Кратко резюмируя изложенное, мы можем сформулировать некоторые исходные методологические принципы исследования мотивационно–волевой сферы психики. Потребности возникают из отношений человека с природой и социальной средой и представляют собой, с психологической точки зрения, порожденные этими отношениями состояния напряженности, связанные с ощущением дефицита. Преодоление этого состояния может быть достигнуто лишь присвоением таких благ и условий, осуществлением таких видов деятельности, которые соответствуют отношениям, породившим дефицит. Психическая напряженность является «энергетическим» источником, «силой», стимулирующей активность, направленную на поиск предмета потребности (т.е. ее конкретизацию и осознание) и на ее удовлетворение. Мотив представляет собой «опредмеченную» потребность и непосредственный стимул деятельности.
Принцип выведения потребностей из отношений человека с миром позволяет правильно подойти к вопросу об их многообразии. Он означает, что лишены смысла попытки искать некую единую общую «базу» всех человеческих потребностей, ибо их источники столь же многообразны, сколь многообразны эти отношения. Данный вывод особенно важен для темы книги: из него следует, что потребности и мотивы, действующие в сфере социально–политических отношений, могут быть выявлены лишь в их причинно–следственной связи с этими отношениями. В то же время необходимо учитывать, что те отношения, которые функционируют на макроуровне — в масштабах «большого общества» — не автономны, не отделены китайской стеной от отношений микроуровня — тех, которые осуществляются в процессах труда, потребления, образования, межличностного общения, словом, в различных сферах повседневной жизнедеятельности людей; в значительной мере они являются продолжением этих отношений. Соответственно и многие потребности, проявляющиеся в социально–политической сфере, суть модифицированное выражение потребностей, функционирующих за ее пределами. Так, витальная потребность людей в пище модифицируется в потребность в макроэкономических, макросоциальных и политических условиях, необходимых для оптимального обеспечения населения продуктами питания.
Социально–политические потребности, таким образом, представляют собой, с одной стороны, продукт экстраполяции других потребностей людей в макросоциальную и политическую сферу, обычно вызывающей их модификацию. С другой стороны, содержание социальнополитических потребностей обусловлено отношениями и деятельностью, функционирующими в рамках самой этой сферы. Эти два источника могут вызывать к жизни потребности, направленные на совпадающие или различающиеся объекты (отношения), но, по всей видимости, психологические механизмы их осознания и функционирования имеют свои особенности и поэтому заслуживают особого рассмотрения. В данной связи возникают прежде всего два главных вопроса: какие именно потребности людей экстраполируются, т.е. преобразуются в потребности социально–политические, и как именно, на основе каких модификаций происходит это преобразование?
Типология потребностей
Первый из названных вопросов ставит нас перед необходимостью как–то классифицировать потребности. Эта задача вызывает немалые трудности. Прежде всего нелегко решить, какую выбрать основу классификации. Можно, например, попытаться классифицировать потребности по типам их объектов: например, материальные (в продуктах питания, жилье, одежде и т.п.) и духовные (в образовании, самоутверждении, информации, любви, дружбе и т.д.). Однако такой способ может больше устроить экономиста или социолога, чем психолога, которому хорошо известно, что психологические источники и содержание потребностей, направленных на одни и те же объекты, может быть совершенно различным. Если же обратиться к «внутренним» психическим источникам потребностей, то возникает трудность иного рода: многие мотивы людей имеют не один, а несколько таких источников, как бы накладывающихся один на другой. Мы это видели на примере познавательной потребности, которая часто проявляется не в «чистом» виде, а впитывает в себя потребности иного типа. Подобные трудности объясняют факт, хорошо известный всем, кто знаком с психологической литературой: почти любой психолог, пишущий о потребностях, предлагает свою собственную их классификацию…
Оптимальное решение проблемы состоит, на наш взгляд, в том, чтобы как можно больше «укрупнить» классификацию, выделив минимальное число групп потребностей, действительно различающихся принципиально по своим источникам и природе. Такому требованию отвечает применяемое некоторыми авторами выделение биологических и чисто «психологических» потребностей. Однако при своей видимой логичности оно не соответствует сформулированному выше принципу анализа потребностей в связи с конкретными отношениями человека. Дело в том, что на протяжении многих исторических эпох и тем более в современных условиях элементарные биологические нужды многих или большинства людей удовлетворяются не столько в процессе их прямых отношений с природой, сколько в превращенной, опосредованной форме отношений с другими людьми и социальными институтами.
С биологической точки зрения безразлично, съедаю ли я мясо убитого мною животного или купленное в магазине, но мои психические переживания, связанные с охотой на зверя, очень мало похожи на те, которые побуждают меня добиваться денежного дохода, обеспечивающего мясо на моем столе. В любом обществе, в котором существует разделение труда и товарно–денежные отношения, первичные биологические нужды порождают целый ряд потребностей в различных условиях и отношениях, которые необходимы для удовлетворения этих нужд. Их объектами является трудовая или иная деятельность, образующая источник достаточного для жизни дохода, соответствующее общее и профессиональное образование, социальное обеспечение, средства транспорта, связи, информации и многое многое другое. Важно, что психические состояния и процессы, в которых выражаются такого рода «вторичные» витальные потребности и их «опредмечивание», чаще всего отличаются от тех, которые имеют биологическую природу (например, ощущение голода) и не могут поэтому анализироваться психологическими как биологические. Кроме того и сами биологические потребности проявляются у человека в формах, соответствующих не только естественным нуждам его организма, но и обусловленным исторически и социально стандартам потребления. Но в то же время и «первичные» и «вторичные» потребности этого типа сохраняют свои биологические корни. Поэтому они могут быть выделены в отдельную большую группу потребностей физического существования людей.
Принципиально иной природой обладают те потребности, которые не сводимы ни к биологическим нуждам, хотя бы и преобразованным общественным бытием человека, ни к материальным условиям, необходимым для их удовлетворения. Это те потребности, которые возникают из отношений между людьми — как из межличностных непосредственных, так и из всех других уровней отношений, которые связывают индивида с обществом. К ним относятся, например, «статусные» потребности, т.е. все те, «объектом» которых является психологически позитивное для индивида положение в социальной группе — в признании, уважении, власти, солидарности и т.п. В эту же группу входят потребности в эмоционально насыщенных позитивных межличностных отношениях — любви, дружбе, общении; разнообразные морально–этические потребности; в социально–значимой, т.е. ценной для «других», для социума деятельности. Все они могут быть определены как потребности социального существования людей.
Потребности двух названных основных классов различаются по источникам своего происхождения: они обусловлены разными типами отношений человека с миром. Кроме них человек обладает потребностями, которые порождаются не определенными типами отношений, но всей их совокупностью — самим фактом его взаимодействия с природой и социальной средой, его природой как активного действующего существа. Это познавательная потребность, о которой шла речь в первой главе книги, и потребность в самой деятельности, в которой, как упоминалось, некоторые авторы психологических теорий видят первоисточник всех остальных потребностей. Их особенность состоит в том, что они функционируют не отдельно от потребностей первых типов, но тесно переплетаются или даже сливаются с ними, как бы выполняя по отношению к потребностям физического и социального существования служебную роль. Так познавательная активность человека направлена — во всяком случае в большой мере — на выявление объектов и способов удовлетворения всех его потребностей. Что же касается потребности в деятельности, то она проявляется в действиях, опять же нацеленных на удовлетворение всех остальных потребностей.
Это «слияние» стремлений к познанию и к деятельности с потребностями физического и социального существования ни в коей мере не перечеркивает их вполне самостоятельного характера. В качестве таковых они существуют, как доказано современной наукой, не только у человека, но и у животных и нередко обладают у них большей «силой», чем витальные потребности. Что же касается собственно человеческой психики, то наличие в ней не подчиненного каким–либо утилитарным мотивам, «бескорыстного» интереса к познанию вряд ли нуждается в особых доказательствах. Точно также психологической наукой доказана самостоятельность человеческой потребности в деятельности. Изучены в частности состояния и переживания, обусловленные именно этой потребностью; например, обладающее большей психологической «силой» стремление к достижению цели и решению задачи, независимое от ее содержания, и отношения их (этой цели и задачи) к другим потребностям.
В социально–политической психологии так или иначе проявляются потребности всех названных типов. Однако специфику этой психологии и ее мотивационной сферы, очевидно, удобнее всего выяснять на материале потребностей физического и социального существования. Ведь именно эти потребности порождаются конкретными отношениями человека, именно на них должны прежде всего отражаться характер и структура социально–политических отношений. Поэтому мы последовательно рассмотрим, что происходит с потребностями этих двух типов, когда они превращаются в потребности социально–политические, при каких условиях происходит такое превращение.
2. Потребности физического существования в социально–политической психологии
Личные и общественные потребности. Процесс экстраполяции
В ходе всероссийского опроса, проведенного ВЦИОМ в июне 1993 г., 41% опрошенных оценили материальное положение своей семьи как «плохое» или «очень плохое». Среди людей с низким уровнем дохода такой ответ дали 56,5, а с высоким — 20,3%. 64% в тех же терминах оценили экономическое положение России, в том числе 22,4% респондентов с низким доходом и 14,8 — с высоким заявили, что оно является очень плохим. 42,4% получающих низкий доход и только 17,4 — высокий, заявили, что «терпеть наше бедственное положение уже невозможно».
На вопрос «какие проблемы нашего общества тревожат Вас больше всего?» максимальное число опрошенных — 84,3% - назвали рост цен, следующей по значению проблемой (64,4%) общественное мнение признало рост числа уголовных преступлений и на третьем месте (40%) - кризис экономики и спад производства. Другие проблемы, непосредственно затрагивающие условия жизни россиян: ухудшение состояния окружающей среды, вооруженные конфликты на границах России и обострение национальных отношений волновали их гораздо меньше. Отметим, что в оценках значения роста цен не было существенных различий между людьми с низкими и высокими доходами, а кризис экономики, рост преступности, экологические проблемы чаще называли те, кто получает высокий доход.
В приведенных суждениях россиян перед нами предстает как бы два параллельных ряда данных об их наиболее насущных потребностях. Когда люди говорят о своем тяжелом материальном положении они фиксируют свои неудовлетворенные личные потребности физического существования, поэтому совершенно естественна зависимость такого рода ответов от уровня семейного дохода. Когда же они отвечают на вопросы о состоянии экономики или о тревожащих их проблемах российского общества, речь идет в сущности тоже о потребностях, но о таких, которые осознаются как общественные нужды и относятся, следовательно, к сфере социально–политической психологии.
Связь между этими двумя рядами суждений очевидна. Потребность в оздоровлении больной экономики чаще и острее испытывают те, кто больше страдает от ее кризиса. Катастрофический рост цен — наиболее непосредственно воспринимаемая причина низкого уровня жизни, но он бьет и по людям с высокими доходами, делая их материальное положение нестабильным, лишая уверенности в завтрашнем дне.
Косвенным образом связь между двумя рядами выражается и в иерархии, относительном психологическом «весе» явлений, вызывающих тревогу россиян. С точки зрения объективного анализа, ухудшение среды обитания идет в России в таких масштабах, что представляет для людей более опасную угрозу, чем ограничение материального потребления, вызванное кризисом. Приграничные и этнические конфликты создают опасность втягивания страны в кровопролитные войны, которые были бы для многих более страшным бедствием, чем рост цен. Спад производства закрывает выход из кризиса и сулит в будущем еще большие материальные бедствия. Однако хорошо известно, что настоятельность потребности чаще всего определяется тем дефицитом, который мы ощущаем как наше актуальное сиюминутное состояние: невозможность купить сегодня необходимые нам продукты и вещи сильнее действует на психику, чем угроза катастрофы, пусть сознаваемая, но воспринимаемая лишь как потенциальная или отдаленная перспектива. Уголовная преступность — страшная вещь, но она неравномерно распределяется по территории страны, и еще не каждый законопослушный россиянин столкнулся с ней на собственной практике.
Дефицит безопасности или надежного будущего реже вызывает психологическую напряженность и сильный дискомфорт, чем дефицит средств, идущих на содержание семьи, и эта «иерархия дефицитов» проецируется на иерархию социальных проблем, тревожащих россиян. В то же время у людей, которым материально живется относительно легче, сохраняется больше психологических ресурсов для того, чтобы тревожиться не только о сегодняшних жизненных трудностях, но и о процессах, которые угрожают их или их детей существованию. Таким образом те потребности, которые образуют мотивационную сферу социально–политической психологии, представляют собой продукт экстраполяции в нее потребностей личных. Это их происхождение проявляется и в содержании потребностей, и в их иерархии, и в распределении по различным социальным группам (в данном случае группам доходов).
Сказанное, разумеется, не означает, что любая личная потребность физического существования может трансформироваться в общественную. Приведенные данные отражают совокупные потребности, воплощенные в деньгах. Конкретные же объекты этих потребностей — главным образом продукты питания, одежда, жилье, медицинские услуги и лекарства, образование детей. На вопрос, на что были бы истрачены деньги в случае получения респондентами неожиданного крупного дохода, 28% назвали «текущие нужды», 19 — квартиру, по 13% - товары длительного пользования и образование, лечение. И лишь 7% дали ответ «отдых, развлечения, путешествия». Очевидно, люди наиболее остро ощущающие рекреационные и гедонистические («развлекательные») потребности, составляют лишь незначительную долю; россиян, которых тревожат экономические проблемы общества. Иными словами, в отличие от большинства развитых стран, потребности, связанные с досугом, не осознаются в кризисной России 90–х годов как общественная проблема. Общественной (в психологическом плане) становится лишь такая потребность, настоятельность которой ощущает некая «критическая масса» членов общества, которая приобретает коллективный, массовый характер.
Второе необходимое условие экстраполяции потребностей в социально–политическую сферу — их макросоциальная атрибуция. Она означает, что люди связывают уровень удовлетворения своих потребностей с социэтальными и политическими ситуациями, процессами, отношениями. Индивиды лишь тогда адресуют свои потребности к обществу и его институтам, когда они приписывают ему ответственность за то, что происходит в их собственной жизни, за уровень своего потребления.
В весенние и летние месяцы 1993 г. примерно 30% опрошенных россиян относили к числу тревожащих их проблем рост безработицы. При этом половина самих безработных видела причину этого явления в экономической и политической ситуации, 29% - «в руководстве предприятия, на котором работал» и еще 11 — «в себе лично». 55% безработных полагали, что государство обязано обеспечить нуждающихся рабочими местами, соответствующими их профессии и квалификации, а 21% - что люди сами должны проявить активность и инициативу в поисках работы. Очевидно, что если бы мнение меньшинства — тех, кто возлагает на самих себя ответственность за потерю работы и за трудоустройство, — преобладало в общественном сознании, оно не относило бы безработицу к числу острых проблем общества.
В условиях «реального социализма», подчинившего экономику и все так или иначе связанные с ней стороны жизни людей государственному диктату удовлетворение потребностей физического существования государством и его политикой естественно воспринималось как общественная норма. Столь же естественно, что это укоренившееся в обществе представление сохраняло свою силу и в условиях начавшегося перехода к рыночной экономике.
В странах, где экономика регулируется иными — рыночными механизмами, личная активность и личная удача, «везение», а также активность и ситуации — групповые, коллективные — рассматриваются как решающие факторы уровня удовлетворения потребностей. Личная ответственность — краеугольный камень жизненной философии американцев и жителей многих других стран рыночной экономики.
Тем не менее, и в этих странах люди не могут не видеть связи между своим материальным положением и процессами, происходящими в «большом обществе». Тем более, что в отличие от «классического» капитализма прошлого в конце XX в. государство повсюду играет значительную (хотя и неодинаковую в разных странах) роль в регулировании социально–экономической жизни — особенно в предотвращении остро кризисных экономических процессов и ситуаций в социальной сфере. Во всяком случае отношение избирателей к президентам, правительствам и партиям во многом зависит от экономической ситуации в период их правления. Разумеется, на государство возлагается, как и всегда возлагалась, ответственность за удовлетворение «неэкономических» потребностей физического существования — таких, которые связаны с безопасностью людей, с поддержанием общественного порядка, борьбой с преступностью, предотвращением войн. Так что экстраполированные на макросоциальном уровень личные потребности физического существования занимают видное место в социально–политической психологии любого общества.
Было бы неправильно думать, что эти экстраполированные потребности выражаются только в требованиях к государству и его политике, вообще к политическим институтам общества. Скорее их «объектом» является вся система общественных отношений.
Восприятие материального неравенства
В результате цитировавшихся уже всероссийских опросов 1993 г. выяснилось, что, по мнению большинства россиян, за последние год–полтора увеличились различия в доходах между людьми, стало больше и богатых, и бедных. Три четверти опрошенных считали распределение доходов в обществе несправедливым и 43% - отнесли себя к тем, кто много работает, но мало зарабатывает. Эти суждения, несомненно, принадлежат к тому же смысловому ряду, что и те, в которых опрошенные выражали неудовлетворенность своим материальным положением и тревогу по поводу экономической ситуации в стране. Констатация несправедливости распределения и вознаграждения за труд — это не просто одно из многих проявлений недовольства собственным положением. Это еще и модифицированная форма неудовлетворенных потребностей, затрагивающая в данном случае сами принципы, направляющие эволюцию социально–экономических отношений. В результате модификации объектом потребностей становятся отношения между большими социальными группами: «богатыми» и «бедными», работодателями и наемными работниками. Модифицируется и содержание неудовлетворенных потребностей: они осознаются как требование социальной справедливости.
В российской политологии и публицистике популярность в обществе требований социальной справедливости, адресованных к государственной власти, нередко объясняется традиционной для социалистического строя уравнительной психологией и привычкой к социальному иждивенчеству. Это мнение во многом обоснованно, однако не стоит забывать о том, что ценности равенства и социальной справедливости находят массовую поддержку и в капиталистических странах — главным образом в менее обеспеченных материально слоях населения. Так что данная форма экстраполяции потребностей наблюдается повсюду, где существует материальное и социальное неравенство, т.е. практически в любом обществе.
Другое дело, что в странах Запада акцент на требовании равенства в отличие от России характерен лишь для меньшинства населения. Кроме того, протест против неравенства и социальной несправедливости в контексте западного общества не следует понимать буквально. Его смысл состоит отнюдь не в осуждении самого феномена частного богатства, которое признается — в духе основополагающих ценностей западного образа жизни — законным результатом личных усилий, свободной инициативы и ответственности личности. Социальная справедливость в западном понимании — это, скорее, альтернатива чрезмерному материальному неравенству, необходимость ограниченного, разумного перераспределения доходов в пользу неимущих слоев.
В России, где слой богачей, не скрывающих, как раньше, свое богатство от посторонних глаз и карательных органов, но напротив, кичащихся им — явление новое, дело обстоит несколько иначе. По данным опроса 1993 г., 14% россиян относятся к недавно разбогатевшим людям с уважением или симпатией, 21–с интересом, 26 — с завистью или с подозрением и неприязнью или с презрением и 32% - нейтрально. В обществе еще только вырабатывается адекватное новым социально–экономическим реалиям отношение к богатству, старые «социалистические» негативистские стереотипы постепенно размываются, уступая место интересу, неопределившимся или позитивным представлениям. И в то же время из данных опросов очевидно, что требование справедливости в гораздо большей мере выражает протест против бедности большинства, чем против богатства немногих (оно активно осуждается лишь четвертью населения). В 1990–1993 гг. с 39 до 43% увеличилась доля опрошенных, выступающих против каких–либо ограничений на рост доходов; с 29 до 18% уменьшилась доля тех, кто требует от государства ограничить различия в доходах так, чтобы разница не превышала 3–4 раз. Возможно, в этом можно видеть признак сближения с «западным» типом восприятия неравенства.
Следует, наконец, подчеркнуть еще одну важную сторону преобразования личных потребностей в общественно–политические. Она состоит в его неразрывной связи с познавательным процессом. Описывая экстраполяцию потребностей, мы вынуждены обращаться к таким когнитивным понятиям, как стереотипы, представления, атрибуции. Мы видели, что, связывая свои личные потребности с общественнополитической действительностью, люди исходят не только из непосредственных наблюдений и личного опыта, но и из усвоенных ими социальных знаний об обществе и государстве, укоренившихся идеологических представлений. Потребности постоянно взаимодействуют со знаниями, и лишь в процессе такого взаимодействия превращаются в осознанные мотивы.
Понятно, что для того, чтобы объяснить неудовлетворенность насущных жизненных потребностей ростом цен, нет необходимости в каких–то сложных когнитивных механизмах — для этого достаточно посетить ближайший магазин. Не труднее, исходя из повседневного опыта, прийти к выводу о плохом положении экономики страны. Но, скажем, отнесение к числу наиболее острых проблем общества ухудшения экологической обстановки или спада производства предполагает активное усвоение и осмысление более широкого круга информации. Не случайно такие суждения чаще высказывают люди с более высоким уровнем образования.
Еще более явно когнитивные и культурные факторы осознания общественных потребностей проявляются в отношении к частному богатству. Можно предположить, что резко отрицательное отношение к нему означает, что человек склонен видеть в появлении слоя богачей препятствие к удовлетворению собственных потребностей, а в большем материальном равенстве — способ преодоления этого препятствия. Из данных опроса 1993 г. видно, что 34% людей с высшим образованием относится к богачам с интересом и только 15,7% - с неприязнью и презрением. Среди респондентов с образованием ниже среднего соотношение обратное: с интересом к богачам относятся только 12% этой группы, не любят или презирают их — более 32%. При этом в своем отношении к распределению доходов обе группы различаются гораздо менее значительно: в первой несправедливым его считает 76, во второй 88%. Понятно, что те, кто с интересом относятся к богатым людям, склонны искать путь к преодолению несправедливости и улучшению собственного материального положения не в борьбе против частного богатства, но в каких–то иных личных или общественно–политических акциях.
Перед нами два разных типа экстраполяции одних и тех же личных потребностей, обусловленные в той или иной мере различными уровнями знаний и когнитивных возможностей индивидов. За этими типами в сущности стоят определенные системы идей и представлений об обществе, которые в научной литературе получили наименование «имплицитные теории». Имплицитными, т.е. не высказываемыми открыто, неявными они называются потому, что разделяющие их люди далеко не всегда осознают их на языке четких понятий и логически связанных суждений, часто они выступают просто как набор социальных симпатий и антипатий к явлениям окружающей жизни.
За резко выраженной антипатией к богатству кроется, возможно, не вполне осознанная идея передела имущества: можно избавить людей от бедности, отдав им незаконно нажитое богачами. За симпатией или интересом к ним — образ таких желательных социальных условий и личного поведения, которые обеспечат доступность материального достатка для все большего числа людей. В сущности, мы имеем дело с имплицитным конфликтом уравнительно–социалистических и либеральных представлений.
На рассмотренном уровне экстраполяции происходит определение макросоциальных и политических причин неудовлетворенности потребностей и приписывание (атрибуция) этих причин тем явлениям и процессам в обществе, которые соответствуют дефицитам, ощущаемым в личной жизни. Поэтому этот уровень можно назвать атрибутивным. На нем происходит осмысление собственного дефицита как общественной потребности, осознается его социальная природа. Атрибутивный уровень вместе с тем создает лишь некоторые предпосылки для осознания способов удовлетворения потребности, без которого ее превращение в мотив не может приобрести законченный характер, стать стимулом к определенному действию. Требование остановить падение жизненного уровня и спад производства, восстановить справедливое распределение доходов говорит лишь о том, в каком направлении должно развертываться общественно–политическое действие, но не о том, в чем оно должно заключаться. Ответ на этот вопрос формулируется на программно–инструментальном уровне экстраполяции потребностей и их осознания в качестве общественных. На данном уровне к исходной, основной потребности присоединяется обслуживающая ее инструментальная потребность и на ее основе формируется представление о желательной программе действий.
На вопрос анкеты ВЦИОМ «Какие силы могли бы вывести сейчас Россию из экономического кризиса таким путем, который бы Вас устроил?» ответы респондентов распределились следующим образом. Более трети или затруднились в ответе, или выразили мнение, что сил, способных вывести Россию из кризиса, вообще не существует. 38% выбрали в качестве такой силы «сильное властное руководство страны», относительно небольшие доли опрошенных — примерно по 4% разные группы экономической элиты: руководителей крупных государственных предприятий и новых предпринимателей. И, наконец, 11% опрошенных согласились с ответом «экономически активная часть населения».
Можно констатировать, что и на программно–инструментальном уровне мотивации в приведенных суждениях выявляются противоположные «имплицитные теории». В том же опросе около 40% респондентов предпочли экономическую систему, основанную на рыночных отношениях, плановой экономике. Но из приведенных выше данных видно, что лишь меньшая — примерно четвертая — часть сторонников рынка видит главный путь к оздоровлению экономики в свободной экономической деятельности всех способных к ней членов общества. Вызвавшее наиболее широкую поддержку решение, возлагающее задачу выхода из кризиса на государственное руководство, разумеется, не исключает поддержки рыночной экономики, но акцент делается в нем не на предпринимательскую и трудовую активность, но на ожидание мер, проводимых без их участия, «сверху». Очевидно, лишь один из десяти россиян действительно усвоил «имплицитную теорию», соответствующую принципам свободного рынка. Остальные или не имеют никакой «теории», или, даже если понимают необходимость рыночных реформ, еще не расстались с «теорией» примата государства в экономической деятельности.
На первый взгляд, между представленными мнениями нет логического противоречия. В конце концов возможность эффективной экономической активности населения, которую акцентирует часть респондентов, зависит от сил и способностей государственной власти последовательно провести рыночные реформы. Однако общественная психология не функционирует по законам формальной логики. Выбор той или иной из возможных позиций выражает психологические предпочтения людей, которые способны подавлять и вытеснять все иные позиции, пусть даже и не противоречащие предпочитаемой.
Еще важнее, что инструментальная потребность обладает свойством приобретать самостоятельный характер, относительную независимость от той, которую она «обслуживает». И, соответственно, оказывать собственное сильное воздействие на общественно–политическое поведение людей. В нашем случае потребность в сильном, властном государстве, даже если она увязывается со стремлением к реформам, создает массовую социально–психологическую базу для развития авторитарных тенденций в политической жизни. И напротив, потребность в самостоятельности экономических агентов нацеливает политическое поведение на освобождение от государственной опеки, на сокращение вмешательства государства в экономическую жизнь; и «работает», тем самым, на демократизацию общественно–политических порядков.
В дальнейших разделах этой главы нам еще неоднократно придется встретиться со взаимодействием мотивационных и познавательных процессов в общественно–политической психологии.
Абсолютная и относительная неудовлетворенность потребностей
Потребности физического существования людей всегда играли громадную роль в общественнополитической жизни. С самых ранних этапов человеческой истории они направляли активные действия массовых социальных групп, оказывали прямое или косвенное воздействие на внутреннюю и внешнюю политику государства. Войны и завоевания, революции и реформы, миграции и массовые социальные движения, законодательство, дипломатия и политическая конкуренция стимулируются различными потребностями и мотивами, но все они так или иначе увязываются с нуждами, которые люди испытывают в своей обыденной жизни.
Борьба за собственность — один из основных стимулов социальных конфликтов на протяжении нескольких тысячелетий — питается мотивом обладания, занимающим особое и самостоятельное место в человеческой психике. Но для тех, кто этой собственности не имел, он — всего лишь инструментальная потребность, ибо собственность нужна им для жизни. То же можно сказать о борьбе вокруг распределения доходов. А в новейшее время, когда на мировой арене возникло соперничество противоположных систем, в центре его оказалась проблема удовлетворения материальных потребностей людей. Коммунистической утопии всеобщего изобилия капитализм противопоставил рациональную программу своей трансформации в «государство благосостояния», основанную на использовании достижений научно–технической революции и рычагов государственного регулирования экономики.
Социально–психологические механизмы, «включающие» потребности физического существования в общественно–политическую жизнь, были рассмотрены выше на примере современного российского общества. Нельзя не видеть, что этот пример отражает достаточно неординарную ситуацию. Резкий инфляционный рост цен вкупе с общим углублением экономического кризиса вел к абсолютному снижению покупательной способности значительной части населения. В этих условиях субъективное восприятие возрастающей неудовлетворенности потребностей отражало объективный процесс. Летом 1993 г. 45% опрошенных ВЦИОМ заявили, что материальное положение их семьи ухудшилось за последние полгода; 41 — экономил на расходах на питание, 61% - на одежду и обувь.
Подобное совпадение объективной и субъективно–психологической неудовлетворенности (или удовлетворенности) потребностей — далеко не постоянное и не повсеместное явление. Во многих обществах люди из трудящихся классов веками влачили нищенское и полуголодное существование, воспринимая его как обычное и нормальное, по меньшей мере, как неизбежное. В других обществах острое недовольство уровнем своего дохода проявляли группы, которым не угрожали ни голод, ни дефицит одежды или жилья. Во всех этих случаях действуют не объективные физиологические или экономические, но социально–психологические факторы.
В психологическом смысле неудовлетворенность потребностей физического существования отнюдь не равнозначна неудовлетворенности физиологических нужд организма. Объем и состав благ и условий, образующих предмет этих потребностей, у человека обусловлен исторически и социально. Современный россиянин, которому недоступны чай или сахар, является и чувствует себя лишенным необходимого. Между тем наши не столь уж далекие предки даже не знали о существовании этих продуктов. Американец, у которого нет автомобиля, — несомненно, по меркам своего общества очень бедный человек, чего нельзя сказать о 80% не имеющих машины россиян.
Было бы, конечно, чудовищным утверждать, что нет принципиальной разницы между неудовлетворенными потребностями умирающего от голода африканского крестьянина и считающегося бедным, но сытого и одетого европейца или североамериканца. Тем не менее, факт остается фактом: необходимое социально и психологически может намного превосходить необходимое биологически. Над биологической «базой» потребностей физического существования строится, во–первых, сложная система инструментальных потребностей, обслуживающих витальные нужды (например, в транспорте, необходимом для переезда к местам трудовой и потребительской деятельности). Во–вторых, все конкретные блага, услуги и условия, которые удовлетворяют как первичные, собственно биологические, так и вторичные, инструментальные потребности определяются — в своих количественных и качественных параметрах — не только содержанием потребностей, но и социально–культурными нормами, стандартами потребления, на которые ориентируются данное общество или какая–то его часть.
Здесь у читателя может возникнуть вопрос: насколько оправдано выделение потребностей физического существования в особую группу, коль скоро в своих количественных и качественных параметрах они определяются не только витальными нуждами, но и социально–историческими факторами? На это можно ответить, что между потребностями различных типов вообще не существует непроходимых границ; ниже мы увидим примеры их переплетения и взаимодействия. К потребностям физического существования относятся такие, первичный источник которых восходит к нуждам воспроизводства человеческой жизни.
Откуда же берутся социальные стандарты потребления? Во многом их формируют культурные традиции, привычки, коренящиеся в истории данного общества, в природных условиях, в которых оно существует. Громадное воздействие на потребительские стандарты оказывает уровень технического и экономического развития общества, объем национального дохода и характер его распределения между различными социальными группами. Нас, однако, интересует не эта объективная технико–экономическая база потребления, но психологические условия и механизмы формирования и изменения стандартов, их превращения в социальные потребности, способные стимулировать действия людей в общественно–политической сфере. Говоря конкретнее, проблема состоит в том, когда, почему и как возникает такая неудовлетворенность потребностей физического существования, которая становится явлением макросоциального и политического значения.
Механизмы динамики потребностей
Один из возможных подходов к анализу проблемы разработан в опубликованном еще в 60–х годах исследовании английского социолога У. Рансимена «Относительная лишенность и социальная справедливость». Исходный постулат этой работы состоит в том, что представления людей о своем экономическом и социальном положении и уровень их недовольства или удовлетворенности этим положением не соответствуют их реальной ситуации. Субъективная неудовлетворенность выражает, по терминологии автора, не абсолютную, но относительную лишенность (deprivation), т.е. результат сравнения собственного положения с образцовой, «нормальной», ситуацией. Обычно за образец принимается ситуация определенной референтной (термин, применяемый в социальной психологии) группы (или группы соотнесения). В качестве таковой может выступать своя собственная группа, и тогда нынешняя ситуация сравнивается с ранее принятыми ею нормами (жизненного уровня, потребления и т.д.). Такую группу соотнесения Рансимен называет «нормативной». Или же люди сравнивают свое положение с ситуацией другой, известной им, по его терминологии, «компаративной» группы.
Вопрос о том, почему возникает, усиливается или ослабевает относительная лишенность, Рансимен исследовал на большом историческом и социологическом материале о социальных представлениях английских рабочих и служащих в 1918–1962 гг. Из его данных следует, что чувство относительной лишенности было особенно интенсивным у рабочих в конце первой мировой войны, в последующий же период оно в основном уменьшалось. В объяснении этой динамики у Рансимена большую роль играет понятие социальных ожиданий. В период первой мировой войны у рабочих усилились социальные контакты с другими слоями, распространилась надежда на улучшение экономического и социального положения рабочего класса в послевоенный период. Под влиянием этих факторов повысился уровень социальных ожиданий, усилилась тенденция выбирать в качестве референтной компаративную группу — служащих, вообще представителей средних слоев. В результате сравнения своего собственного реального положения с положением этих слоев у рабочих обострилось чувство социальной лишенности.
Наступившая после войны экономическая депрессия, вызвавшая рост безработицы, падение жизненного уровня рабочего класса, привела к снижению социальных ожиданий рабочих. Референтной теперь для них стала ситуация не «среднего класса», а тех групп своего собственного класса, которые чаще других теряли работу и испытали больше бедствий, порожденных кризисом. В результате чувство социальной лишенности ослабло. Рансимен объясняет это явление тем, что рабочие воспринимали ухудшение своего положения как непреодолимое: чем менее преодолимыми, замечает он, представляются материальные лишения, тем уже рамки сравнения, тем слабее чувство лишенности. В сущности Рансимен описывает здесь явление «оценки возможностей» (в данном случае низкой); напомним (см. главу I), что эта оценка является одним из важнейших психических компонентов восприятия общественной действительности.
После второй мировой войны чувство относительной лишенности в рабочей среде продолжало оставаться слабым, но теперь по другим причинам, чем в предшествующий период. В результате реформ, проведенных лейбористским правительством, в рабочем классе возникло убеждение, что произошло перераспределение богатства значительно более существенное, подчеркивает Рансимен, чем в действительности. Уровень социальных ожиданий вновь повысился и рабочим теперь представлялось, что они в основном реализуются. Этому впечатлению содействовало сравнение с обеими референтными групповыми ситуациями, которые находились в когнитивном горизонте рабочих. С одной стороны, их положение улучшилось по сравнению с их собственной (нормативной) группой в предшествующий период. С другой стороны, часть рабочих стала получать зарплату более высокую, чем многие служащие, представлявшие компаративную группу. И в то же время эта ситуация усилила чувство лишенности у служащих.
В начале 60–х годов реальный уровень жизни рабочих был ниже, чем у служащих. Тем не менее, по данным Рансимена, «ощущение относительной лишенности в экономической области, проявленное опрошенными рабочими физического труда и их женами, значительно ниже того, которое соответствовало бы действительному экономическому неравенству». Объясняя этот феномен, Рансимен констатирует узость, ограниченность компаративных референтных групп. Отвечая на вопрос, кто живет лучше них, почти все говорили о какой–то близлежащей, хорошо известной категории; очень немногие рабочие сравнивали себя со средним классом.
Уровень субъективной относительной лишенности, как это видно из данных исследования, является одним из важнейших факторов, определяющих политическое поведение рабочих. Те, у кого он выше, проявляют большую склонность к поддержке лейбористской партии, выступающей под лозунгами защиты экономических и социальных интересов рабочего класса, рабочие со слабым чувством лишенности предпочитают голосовать за консерваторов.
В исследовании Рансимена в той или иной мере отразились социально–психологические особенности английского общества, национального характера англичан. Тем не менее, основные его выводы, несомненно, имеют общесоциологические и психологическое значение. Они, прежде всего, показывают, что неудовлетворенность потребностей физического существования лишь в ограниченной мере может рассматриваться как абсолютная величина, измеряемая реальным уровнем потребления. Как психологическое состояние, способное порождать групповую мотивацию, экстраполируемую в социально–политическую психологию, эта неудовлетворенность относительна: она определяется соотнесением реального жизненного уровня с эталонным — с тем, который представляется нормальным и достижимым. Формирование же эталона — частный случай конструирования социальных представлений и определяется, таким образом, когнитивными факторами. Данные Рансимена показывают, что среди этих факторов решающая роль принадлежит, во–первых, когнитивному горизонту социального субъекта, конкретности его представлений об уровне жизни социально близких ему, «соседних» групп. Во–вторых, весьма сильным когнитивным фактором является выражаемая в социальных ожиданиях оценка возможностей достижения более высокого жизненного уровня.
Сочетание двух названных факторов легко проследить на многочисленных исторических примерах. Вот один из них: русский крепостной крестьянин превосходно знал, как живет его помещик, но знание о социальной дистанции, отделявшей его от барина, исключало восприятие дворянства как «компаративной группы». А на это знание накладывалось и укрепляло его ощущение невозможности сократить эту дистанцию. Однако — и здесь мы выходим за пределы схемы относительной лишенности — описанная ситуация не означала, что у крестьян вообще полностью отсутствовала потребность в иных, более достойных жизненных условиях и что они совсем не сравнивали свое положение с барским. Скорее эта потребность подавлялась, существовала в скрытой форме, и в «обычной» ситуации не оказывала влияния на реальное социальное поведение. Но она прорывалась в моменты крестьянских бунтов, психологической основой которых было временное освобождение от «реалистических», «рациональных» социальных знаний, дававшее простор иррациональным формам социального поведения.
В результате освобождения крестьян, последовавшего затем имущественного расслоения в крестьянской среде, а также под влиянием революционной пропаганды одновременно сократилась социальная дистанция между сословиями и в крестьянской психологии повысилась оценка возможностей достичь принципиально иного материального и социального положения, возросли социальные ожидания. Несомненное влияние на этот процесс оказало и усложнение социальной структуры российского общества, изменившее состав и характер референтных компаративных групп, находившихся в «когнитивном поле» крестьян (например, сельская буржуазия). Все эти факторы оказали мощное влияние на участие крестьянства в политических событиях 1905–1917 гг.
Выведенные преимущественно социологическими методами положения теории относительной лишенности находят опору и в некоторых общепсихологических концепциях мотивации. Это относится прежде всего к исследованиям по динамике потребностей, связанным с именем одного из крупнейших психологов первой половины XX в. Курта Левина (начинавшего свою деятельность в Германии и продолжившего ее в США). Левин сформулировал свою теорию задолго до Рансимена, совершенно иным научным языком и на ином эмпирическом (лабораторно–экспериментальном) материале. Тем интереснее очевидная близость их выводов.
Значение работ Левина и его школы для понимания мотивационных процессов состоит, прежде всего, в том, что в них дается систематизированное и формализованное описание механизмов воздействия внешних объектов — предметов потребностей — на их динамику. Его интересовали главным образом факторы, определяющие «силу», интенсивность конкретных, предметных потребностей. Одним из центральных в анализе этих факторов является введенное Левиным понятие «дистанция». Этим термином характеризуется в сущности когнитивное образование — представление субъекта о доступности ему предмета потребности. Полная недоступность означает, что психологическая дистанция до цели непреодолима, в этом случае актуальная потребность в данном предмете не возникает (или, добавим, подавляется, вытесняя ее в сферу мечты или в подсознание). Потребности устремляются лишь к объектам, воспринимаемым субъектом как относительно доступные, отделенные от него преодолимыми дистанциями. Эта устремленность сохраняется до тех пор, пока объект не присвоен субъектом; она образует специфическую психическую напряженность.
В концепции американского психолога Д. Мак Клелланда некоторые идеи Левина получили дальнейшее развитие. Обосновывая свою теорию «мотивации достижения», Мак Клелланд и его сотрудники доказали, что сила мотива максимальна, когда трудности достижения цели (дистанция, по терминологии Левина) обладают «средней» величиной. Чем меньше трудность по отношению к некоему среднему уровню, чем более достижимым представляется объект, тем слабее напряженность и тем, следовательно, меньше интенсивность потребности. Уровень достижимости предмета потребности, который Левин измерял «дистанцией», может быть также выражен понятием «барьер». Низкий барьер означает легкость, высокий — значительную трудность достижения объекта потребности.
Привлекательность предмета потребности для ее субъекта Левин назвал термином «валентность». Его концепция и теория «мотивации достижения» подводят к выводу, что наибольшей валентностью обладают объекты, отделенные от субъекта барьерами средней величины; валентность ослабевает как со снижением, так и с повышением барьера.
Действие психологических механизмов, описанных Левиным, нетрудно проследить на материале динамики массовых потребностей физического существования и их экстраполяции на уровень социальнополитической психологии. Снижение и рост социальных ожиданий, о которых говорится в работе Рансимена, — это на социологическом и социально–психологическом языке — то же, что снижение и повышение барьеров на языке психологии Левина.
Из новейшей истории Западной Европы и Северной Америки известно, что кризисные экономические ситуации (в 20–30–х и 7080–х годах) снижали уровень социальных требований массовых слоев, побуждали их психологически адаптироваться к ухудшавшейся ситуации. Эта адаптация — результат повышения барьеров, снижения оценки возможностей. Напротив, в условиях экономического подъема или осуществления реформ, направленных на перераспределение в пользу трудящихся национального дохода, — реального или ожидаемого роста их «доли пирога» — требования масс, активность в их отстаивании резко возрастали. На рубеже 60–70–х годов западные социологи писали даже о «революции растущих ожиданий».
На высоту барьеров влияли также механизм выбора групп соотнесения, причем этот выбор зависел как от уровня социальных ожиданий, так и от динамики групповой структуры общества: близости уровня и типа потребления различных групп, интенсивности межгрупповых социальных связей (межгруппового общения, горизонтальной и вертикальной социальной мобильности и т.п.). Так, в десятилетия после второй мировой войны формирование в западных обществах среднего класса — социально–психологической общности, отдельные компоненты которой различались по уровню дохода, профессиональному и социальному статусу, но сближались по типу культуры и образа жизни — способствовало выработке единого общественного стандарта потребительских ожиданий и вожделений.
Потребности в условиях социального хаоса: российская ситуация конца 80–90–х годов
Рассмотренные социально–психологические механизмы в своеобразной форме проявлялись и проявляются в советском и постсоветских обществах. Интересный материал и анализ, относящийся к динамике потребностей советских людей в годы перестройки, можно найти, например, в работе B.C. Магуна и А.З. Литвинцевой. Она основана на опросах молодежи — школьников старших классов и учащихся ПТУ, в основном семнадцатилетних юношей и девушек. Исследования проводились в 1985 г. в Киеве (только среди школьников) и в 1990–1991 гг. в Москве. Конечно, мнения еще не вступивших в самостоятельную жизнь молодых людей не вполне репрезентативны для общества в целом, зато они позволяют выявить тенденцию социально–психологических изменений, происшедших за 5–6 лет перестройки, так сказать, в «чистом виде», ведь у молодежи, именно в этот период вышедшей из детства, сила инерции старых представлений проявлялась, несомненно, меньше, чем у людей среднего и особенно пожилого возраста.
Исследование показало, что молодые люди, оканчивавшие школу в 1990–1991 гг., обладали гораздо более высокими материальными притязаниями чем их предшественники середины 80–х. Это относится как к величине денежного дохода, который они хотят или рассчитывают получать так и к объему и качеству потребительских благ. Так, в 1985 г. размер достаточной, с точки зрения опрошенных, заработной платы был близок к средней реальной зарплате в СССР, в 19901991 гг. превышал ее в среднем в 10 раз! 4–х комнатная квартира на семью из 4–х человек заменила в планах молодых людей 3–х комнатную; доля опрошенных, рассчитывающих иметь большую капитальную дачу возросла с одной трети до трех четвертей; если в 1985 г. пятая часть не намеревалась приобретать машину, а большинство остальных мечтало о «Жигулях», то в 1990–1991 гг. автомобиль хотели иметь почти все, причем около 40% - иномарку. Напомним хорошо известный факт: весь этот рост притязаний произошел в условиях углубляющегося экономического кризиса, при отсутствии реального роста жизненного уровня.
Рост запросов, касающихся благосостояния, авторы исследования характеризуют как «революцию притязаний», совершающуюся… под влиянием радикальных культурно–идеологических преобразований, снятия информационных барьеров между нашей страной и развитыми» капиталистическими странами… многих существовавших прежде «табу». Революционные изменения в сознании людей произошли очень быстро и поэтому опередили «революцию бытия».
В бывших советских республиках «революция растущих ожиданий» произошла в отличие от Запада 60–70–х годов не в результате возросшей доступности более высокого потребительского стандарта, а под влиянием совершенно иных факторов. Во–первых, в когнитивном поле массового сознания появились новые компаративные группы соотнесения, причем такие, в которые значительная часть молодежи рассчитывает в будущем вступить. Из числа опрошенных в ходе исследования 1990–1991 гг. выпускников школ 63% предпочли бы работать на совместном предприятии или в инофирме, 8 — в кооперативе или на частном предприятии и 22% хотели бы завести свое дело. В 80–х, отмечают в этой связи авторы работы, «в стране возникли «островки» новой экономики, и само по себе «местопребывание» на этих островках (т.е. работа в негосударственной экономике) может, согласно распространенным представлениям, повышать благосостояние человека».
Во–вторых, созданная перестройкой атмосфера свободы, распада жестких норм, регулировавших жизнь тоталитарного общества, привела к глубоким изменениям в индивидуальной психике, как бы размыла запечатленные в ней «границы возможного», ослабила укоренившиеся приспособительные тенденции. Этот процесс снижения барьеров распространялся в обществе неравномерно и шире всего, естественно, охватил младшее поколение.
В начале 90–х годов молодежь сохраняла более высокий по сравнению с другими возрастными группами уровень притязаний, не соответствующий ее реальному материальному положению. Так, по данным за август 1993 г., средний размер дохода, оцениваемого как необходимый для «нормальной жизни» превышал у опрошенных в возрасте до 29 лет реальный доход в три, у остальных возрастных групп — в 2,4–2,5 раза. Значительно чаще, чем люди старшего и среднего возрастов, молодые предпочитали хороший заработок «без особых гарантий на будущее» и положение предпринимателя, ведущего на свой страх и риск собственное дело, «небольшому, но твердому заработку и уверенности в завтрашнем дне».
Высокий уровень притязаний в сфере благосостояния, соответствующий возросшей «силе» потребностей физического существования — это факт не социально–политической, но индивидуальной психологии. Однако социальные ожидания, связанные с появлением новой частнопредпринимательской экономики и освобождением от социалистических «правил игры» — создают предпосылки для ее экстраполяции в общественно–политическую сферу. Обществу явно или неявно предъявляется требование создать людям условия для свободного выбора предметов потребления (вместо «Москвича» и «Жигулей» «Вольво» и «БМВ»!) и способов заработка, снять ограничения с форм и уровня дохода. Поскольку этому требованию соответствуют принципы рыночной экономики, они встречают наиболее широкую поддержку в тех социально–демографических группах — особенно среди молодежи, — которые отличает наиболее высокий уровень материальных потребностей. Как показывают данные опросов, именно в позициях по проблеме оптимального типа экономического строя больше всего проявляется разрыв между поколениями. Так, в 1993 г. за экономическую систему, основанную преимущественно на рыночных отношениях, высказался 61% опрошенных в возрасте до 29 лет, 40,5 — в возрасте 30–34 года и лишь 20% - старше 54 лет.. В пользу же системы, основанной на государственном планировании, высказалось лишь около 20% респондентов младшей возрастной группы, 31,5% - средней и больше половины — старшей. Характерно, что политические деятели — «рыночники» (Ельцин, Гайдар, Чубайс) пользуются в младшем поколении наибольшей, а политики, отождествляемые со старой хозяйственной номенклатурой (Черномырдин), — наименьшей поддержкой.
В целом российская социально–экономическая и социально–психологическая ситуация начала 90–х годов отличается уникальностью, крайне затрудняющей ее сопоставление с развитыми странами Запада. Одна из ее наиболее своеобразных черт — крайняя разнонаправленность, хаотичность изменении в положении людей — в их материальном и социальном статусе, в социальной мобильности, — проявляющаяся часто в рамках одних и тех же человеческих общностей, объединяемых непосредственным общением. Наряду с обвальным снижением жизненного уровня и усилением пессимистических ожиданий, вызываемых инфляцией, впечатляющий рост частных богатств и спроса на дорогие импортные товары. Врач или инженер, занявшийся бизнесом или просто перешедший служить в коммерческую структуру, становится богачом по сравнению со своими вчерашними коллегами. Юнец, не закончивший школы, торгуя газетами или сигаретами, имеет доходы, о которых не может и мечтать его отец — высококвалифицированный специалист с ученой степенью. В этих условиях теряются сколько–нибудь ясное и определенное ощущение жизненных перспектив и возможностей, критерии оценки собственного положения. Выбор референтных групп и ситуаций приобретает более индивидуальный и случайный, чем социально–групповой характер, совершается под влиянием индивидуальных психологических особенностей и контактов человека. Часть россиян склонна сравнивать свое положение не с какой–то реальной ситуаций, но с ожидавшейся ранее (в 1991 — особенно начале 1992 г.) катастрофой, что стимулирует примирение с действительностью, питаемое также надеждой на успех реформ или личные усилия. Другие, сопоставляя свой нынешний неустойчивый жизненный уровень с недавней стабильной обеспеченностью, а также с богатством других людей, напротив, «сгущают краски». Как уже отмечалось, реальное материальное положение оказывает при этом лишь ограниченное влияние на характер его оценки.
В одном из опросов 1993 г. почти половина людей с низким и 71% с высоким уровнем дохода умеренно позитивно оценила свое материальное положение, выбрав ответы: «все не так плохо и можно жить» и «жить трудно, но можно терпеть». Заметно меньше (42,6%) получающих низкий доход и почти четверть — высокий присоединились к резко негативной оценке: «терпеть наше бедственное положение уже невозможно». Этот калейдоскоп восприятий и представлений свидетельствует об отсутствии какой–либо абсолютно господствующей социально–психологической тенденции не только в обществе в целом, но и в рамках различающихся по доходам групп населения, в том числе бедных. Видимо, эта ситуация в той или иной мере объясняет, почему до конца 1993 г. в России так и не произошел массовый социальный взрыв, неоднократно предрекавшийся прессой и политиками определенного направления. Но она же объясняет и неожиданно большое количество голосов, полученное на выборах декабря 1993 г. силами «непримиримой оппозиции»: коммунистами и особенно либерально–демократической партией В. Жириновского. Отсутствие у этой партии сколько–нибудь развернутой и обоснованной экономической программы компенсировалось агрессивностью «тотального» осуждения всего, что делают или предлагают правительство и демократы. Голосование за нее поэтому позволяло избирателям «выплеснуть» свои эмоции, вызванные нетерпимой ситуацией, избавляя себя в то же время от бремени практически невозможного для них выбора альтернативной экономической стратегии.
Чрезвычайно высокий уровень когнитивной неопределенности в условиях глубокого общественного кризиса — таков, очевидно, главный психологический источник хаотичной динамики потребностей в России конца 80 — начала 90–х годов.
3. Потребности социального существования и личность
По справедливому замечанию А.Н. Леонтьева, сфера человеческих потребностей обладает внутренним единством и их разделение на необходимые для поддержания жизни и духовные потребности относительно. Проблема системной взаимосвязи между потребностями различных типов — одна из центральных и наиболее сложных в психологии мотивации. В предыдущих разделах мы неоднократно касались связи между когнитивными и иными потребностями человека. Теперь нам предстоит уяснить, какое место в мотивационной системе занимают те из них, которые по принятой нами терминологии являются потребностями социального существования людей (см. с. 68). А также рассмотреть, какую они играют роль и как функционируют в сфере социально–политической психологии.
Уроки «гуманистической психологии»
Одна из наиболее популярных в психологии и политологии концепций взаимосвязи потребностей принадлежит видному представителю американской так называемой гуманистической психологии А. Маслоу. Этот автор располагает все потребности человека на пяти иерархических уровнях. Низший уровень — это физиологические потребности, далее следует потребность в безопасности; на более высоких уровнях находятся потребности в принадлежности к человеческой общности и в любви, в уважении, а высший уровень представлен потребностью в самоактуализации (или самоосуществлении, т.е. полном раскрытии заложенных в человеке потенций и способностей). Главное в концепции Маслоу — это, однако, не «список» потребностей (выше уже отмечалось, что подобным спискам несть числа, многие из них — намного более детальны и полны, чем цитируемый), а его представление об их происхождении и взаимоотношениях. Потребности всех уровней, по Маслоу, «инстинктоидны», т.е. генетически заложены в психике человека в виде потенций. Потребности более высоких уровней актуализируются и начинают влиять на поведение лишь по мере удовлетворения (полного или частичного) низших. Собственно, это представление о совпадающем с эволюцией человека движении потребностей от основания (физиологические нужды) к вершине (самоактуализация), об их, по принятой в психологической литературе терминологии, «пирамидальной» структуре является главным в концепции Маслоу.
Эта концепция привлекает своей простотой, ясностью и еще более тем, что она соответствует обыденной жизненной «мудрости» и многим хорошо известным фактам человеческой жизни. В общем нетрудно поверить в простую истину: лишь набив желудок и обезопасив себя от угроз собственной жизни, человек начинает стремиться к более высоким материям. «Сначала хлеб, а нравственность потом», — как поют герои «Оперы нищих» Б. Брехта.
Американский политический психолог Дж. Дэвис справедливо отмечает, что, будучи примененной к психологии политики, концепция Маслоу позволяет преодолеть ограниченность когнитивистского подхода и, говоря шире, вообще теорий, исходящих из детерминации взглядов людей внешней средой, социально–культурными нормами, «Этот подход игнорирует роль, которую играют внутренние силы человеческих существ — генетические силы, — производящие отбор… приемлемых и отвергаемых ценностей…» Речь идет о «политически значимых и врожденных силах», «метафизических и не нацеленных на выживание (meta–survival) потребностях, которые побуждают людей стремиться к равенству, достоинству и власти… после того, как обеспечено удовлетворение их физических потребностей».
В этих постулатах отчетливо проступают уязвимые места концепции Маслоу и ее политологических ответвлений. Во–первых, вряд ли можно найти убедительные доказательства врожденности потребностей в равенстве или достоинстве. Во–вторых, критики теории Маслоу с полным основанием отмечают, что имеется множество фактов, которые противоречат пирамидальной схеме. «Принцип иерархичности (потребностей. — Г.Д.), — замечает, например, А.И. Юрьев, — не позволяет объяснить поведение Яна Гуса… Джордано Бруно… и многих других…»
Маслоу и сам отмечал ряд выявленных им эмпирических отступлений от «пирамидального» развития потребностей, однако, похоже, расценивал их лишь как исключение, подтверждающее правило. Несколько наивный схематизм его концепции во многом объясняется узостью эмпирического материала — объектом его исследования были люди из американской университетской среды — материально обеспеченные интеллектуалы из среднего класса, профессионально связанные с познавательной и творческой деятельностью. Между тем при включении в сферу исследования более широкого круга социальноисторических и личностных ситуаций было бы нетрудно убедиться, что в «пирамидальную» схему не вписываются не только герои–мученики вроде Бруно, но и обычные люди. Даже не склонный к особому героизму люмпенизированный римский плебс требовал не только хлеба, но и зрелищ. А как объяснить в рамках этой схемы интенсивность нравственных проблем и идеалов в психологии наиболее обездоленных слоев античного общества, из которых рекрутировало своих адептов раннее христианство? Или феномены крестовых походов, Реформации, раскола, вообще любых массовых религиозных движений? Сколь угодно сходных примеров можно найти и в современном мире. А применительно к психологии личности логика данной концепции подводит к абсурдному выводу, будто у людей, остро нуждающихся в хлебе насущном, нет потребностей в любви или самоутверждении.
И все же описанный Маслоу механизм пробуждения «высших» потребностей по мере удовлетворения витальных или вообще потребностей физического существования вполне реален. Кстати, он адекватен и изложенным выше представлениям о динамике потребностей: удовлетворенность «низших» потребностей снижает их психологическую интенсивность (происходит снижение барьеров, отделяющих их предметы от субъекта) и тем самым открывает простор актуализации потребностей других типов. «Пирамидальная» схема не в состоянии объяснить всю совокупность мотивационных процессов, но кое–что в них она все–таки объясняет. Поэтому «рациональное зерно» данной концепции, правда, вместе с ее слабостями, вошло в теоретический арсенал современной политической психологии.
На Западе широкую известность приобрели работы Р. Инглхарта, который на основании концепции Маслоу пытался объяснить сдвиги в политических приоритетах населения стран Запада, наметившиеся в 60–70–х годах. В этот период в западном обществе усилился интерес к проблемам свободного самовыражения личности, протест против ограничивавших эту свободу устоявшихся норм частной и общественной жизни. Широкий отклик в обществе находила критика традиционных политических целей: экономического роста, укрепления военной мощи, ценностей «общества потребления». Гонке за прибылью и за потребление противопоставлялись экологические и гуманистические приоритеты: гармония человека и природы, свободные от принуждения и лицемерия искренние отношения между людьми. Не удовлетворявшие своей безличностью и формализмом крупномасштабные общественно–политические институты — парламент, партии, профсоюзы — предлагалось заменить или дополнить самоуправляющимися ассоциациями, основанными на непосредственном межличностном общении; труд ради заработка — трудом, развивающим творческий потенциал личности. Эти настроения выразились в новых формах образа жизни, культуры и общественного поведения молодежи от хиппизма до «студенческой революции», в кризисе традиционной трудовой этики и «сексуальной революции», в подъеме экологических и других нетрадиционных, «неформальных» массовых движений.
Всю эту совокупность социально–психологических изменений Инглхарт свел к конфликту двух противоположных систем ценностей, одну из них он назвал «накопительской», или «материалистской», а другую «постматериалистской», к которой он отнес такие приоритеты, как «создание более дружелюбного и менее безличного общества», где «идеи важнее денег», поощряется «участие рядовых граждан в принятии политических решений» и т.п. Основываясь на данных опросов, проведенных в ряде стран, он пришел к выводу, что носителями постматериалистских ценностей являются главным образом люди (особенно молодые) из зажиточных средних слоев. Соответственно главной психологической причиной той новой системы потребностей, которую выражает «постматериализм», оказалась — вполне в духе теории Маслоу — удовлетворенность материальных потребностей.
Критики концепции Инглхарта отмечают, что его выводы не соответствуют полученным данным. Системы ценностей, выделенные им в качестве альтернативных, в действительности разделяет лишь часть опрошенных; около или больше половины, как признает сам Инглхарт, не могут быть отнесены ни к «материалистам», ни к «постматериалистам». И это вполне понятно, так как «материалистские» и «постматериалистские» приоритеты на самом деле по большей части вовсе не альтерантивны: можно, например, одновременно выступать за рост экономики и за более дружелюбное и менее безличное общество. Последующие эмпирические исследования не подтвердили и гипотезу о тесной связи постматериальных ценностей с определенными социальными группами — зажиточным средним классом: они, хотя и в разной форме, получили распространение в самых различных слоях, в том числе и в озабоченной своим материальным положением части рабочего класса. Наиболее же богатые буржуазные слои как раз враждебны этим ценностям.
Система факторов, обусловивших «революцию ценностей» в западном обществе, как мы еще будем иметь возможность убедиться, гораздо более сложна и многомерна, чем это изображено в механицистской схеме Инглхарта. Так же как достаточно сложны и противоречивы, несводимы к появлению новой «культуры протеста» последствия этой «революции». Тем не менее, в концепции Инглхарта, как и в общепсихологической теории Маслоу, получил отражение один из действительно функционирующих механизмов динамики потребностей. Это подтверждается в частности тем, что кризисные явления в западной экономике, начавшие проявляться с середины 70–х годов, и вновь обострившие проблемы жизненного уровня массовых слоев населения, в известной мере (хотя и далеко не полностью!) затормозили рост новых нематериальных потребностей. Слабость концепций пирамидальной структуры потребностей заключается в том, что они гипертрофировали выявленный ими реальный психологический механизм, приписали ему универсальное значение, которого в действительности он не имеет.
В некоторых работах теория Маслоу используется еще шире, получает статус универсальной модели всемирной истории. Так, американский политолог Дж. У. Дэвис, пытаясь соединить формационную теорию Маркса с психологией Фрейда и Маслоу, строит «новую теорию политического развития» человечества. Это развитие, по его мысли, проходит пять (как у Маркса и Маслоу!) стадий, на каждой из которой «институционально–социальная система» (что–то вроде марксистского «базиса») обусловливает актуализацию того или иного уровня потребностей — от простого выживания до самоактуализации. Разные стадии могут совпадать по времени, сосуществовать в одном и том же обществе. Первая стадия — примитивная анархия — совпадает с первобытным обществом и феодализмом, вторую — анемичную анархию — характеризует «борьба всех против всех», агрессивный индивидуализм; видимо, речь идет о раннем капитализме. Третья стадия — олигархия, к ней Дэвис относит европейский абсолютизм и бонапартизм, тоталитарные общества и современный «третий мир». Все первые три стадии соответствуют низшим уровням потребностей. Потребности более высокого порядка — в самоуважении, достоинстве, равенстве — актуализируются на четвертой стадии — демократической. И наконец, пятая стадия — цивилизованная анархия — существует пока лишь в эмбриональном виде; ей соответствует потребность в самоактуализации, она открывает каждому человеку возможность реализовать свой потенциал (в этой стадии легко распознать своего рода «альтернативного близнеца» Марксового коммунизма).
Хорошо известно, что любые универсальные схемы исторического развития весьма уязвимы для критики, и схема Дэвиса не составляет в этом смысле исключения. Нетрудно показать, что «высшие» потребности, как уже отмечалось, проявляются на сконструированных им низших стадиях, а проблема удовлетворения «низших» потребностей отнюдь не теряет своего значения в условиях демократических режимов. Достаточно натянутым выглядит и отнесение к одной и той же стадии таких разных обществ, как, например, наполеоновская Франция и сталинский социализм. В концепции Дэвиса вызывает, однако, интерес не эта стадиальная схема, а попытка как–то соотнести историческую динамику человеческих потребностей с социально–экономической и политической историей. Освобожденная от Прокрустова ложа «пирамидальной» теории Маслоу, она могла бы привести к значимым результатам.
Иначе, чем Инглхарт и Дэвис, подходит к проблеме роли потребностей в общественно–политической жизни видный представитель «гуманистической психологии» С. Реншон. Его интересует главным образом связь потребностей личности с ее психологической вовлеченностью в политический процесс. Анализ проблемы подводит Реншона к выделению потребности человека в личном контроле над окружающей социальной средой, над происходящими событиями. Эмпирические исследования позволили ему выявить корреляцию между низким уровнем личного контроля и отчужденностью от политики, а также склонностью к экстремизму и насилию. Напротив, высокий уровень личного контроля совпадает с вовлеченностью в политическую жизнь, которую Реншон измеряет степенью доверия к правительству США; доверие в данном случае рассматривается не как слепая вера, а как освоение человеком политической деятельности, психологическое включение в нее, которые позволяют воспринимать ее как сферу собственного контроля.
Методология Реншона оставляет неясным, в какой мере недоверие к власти и связанная с ним, по данным автора, фрустрация обусловлены личной психологией, и в какой — объективными особенностями представительной демократии, при которой реальное влияние рядового гражданина на политические решения довольно ограничено. Тем более, что лишь незначительная доля опрошенных Реншоном проявила высокую степень доверия правительству. Легко представить себе человека, обладающего высоким уровнем контроля, поскольку речь идет о его частной и профессиональной жизни, но отчужденного от жизни политической. Тем не менее, как мы уже видели в первой главе книги, связь между «уровнем Я», оценкой возможностей влияния на общественно–политическую жизнь и интересом к ней, психологической вовлеченностью в нее, словом между ощущениями людей собственной «силы» в отношениях со средой (личным контролем) и их социально–политической психологией реальны. В современной России мы видим то же совпадение личной психологической неустроенности (фрустрации) с политическим отчуждением, агрессивностью, экстремистскими настроениями, которые Реншон констатировал у американцев. Поэтому при всех оговорках стоит с вниманием отнестись к его наблюдениям.
В целом опыт «гуманистической психологии» ценен для психологии социально–политической не столько ее концептуальными схемами, сколько избранным ею углом зрения, направлением научного поиска. Этот опыт подводит к той мысли, что потребности, не сводимые прямо или косвенно к нуждам физического существования людей, экстраполируются в социально–политическую сферу, «входят» в нее иначе, иными путями, чем такие нужды. Потребности физического существования независимо от факторов, формирующих их объем и форму (непосредственно ощущаемая нужда или соотнесение с референтной ситуацией) суть конкретные потребности в вещах, материальных условиях или воплощающем их денежном доходе; будучи неудовлетворяемыми, они превращаются в требования, предъявляемые обществу более или менее массовыми социальными группами. Потребности социального существования («высшие», по терминологии Маслоу) имеют иное происхождение и объекты. В основе потребностей в самоутверждении и контроле, в равенстве и достоинстве и т.п. — не дефицит определенных благ, но неудовлетворенность человека самим собой и своей деятельностью, своим положением в системе социальных связей и отношений. Источник таких потребностей, следовательно, надо искать в психологии человеческой личности, а условия, их порождающие, — в отношении человека к самому себе и в его отношениях с другими людьми, с обществом.
Один из главных просчетов представителей «гуманистической психологии» состоит в том, что они пытались объяснить явления социально–политической психологии однозначно — механически соответствующей именно данному явлению конкретной потребностью людей. Но личность представляет собой некую системную целостность, и ее потребности, в том числе «высшие», могут быть поняты лишь как органический компонент этой системы. Не та или иная взятая отдельно потребность социального существования, но определенные типологические системы личностной мотивации, в которых в том или ином виде представлены такие потребности, экстраполируются в сферу социально–политической психологии, формируют те требования, которые личность предъявляет обществу. Так, приверженность демократии восходит не к одной лишь потребности в равенстве, но к определенному типу личности, оптимальному функционированию которой соответствуют именно демократические общественно–политические порядки. В потребностях же физического существования проявляется не внутренняя структура личности, но обусловленный исторически и социально набор «внешних» благ, необходимых людям для жизни. Анализ потребностей социального существования и их «включения» в социально–политическую психологию должен, таким образом, строиться на «материале» психологии личности.
О социальной природе человека
Придя к выводу, что субъектом потребностей социального существования является человеческая личность, мы входим в одну из наиболее сложных областей психологической науки. Проблема природы личности, сущности и определения этого феномена вызвала к жизни множество различных теорий и подходов, ей посвящена колоссальная, практически необозримая литература, она является сегодня междисциплинарной проблемой, интересующей все науки о человеке. Мы затронем здесь лишь те ее аспекты, которые имеют наиболее близкое отношение к нашей теме.
В ряде рассмотренных выше психологических теорий, в частности тех, которые выдвинуты «гуманистической психологией», проблема личности никак не выделяется, а само это понятие неявно, возможно, даже неосознанно, отождествляется с понятием «индивид». Такой подход коренится в традиции экспериментальной психологии, полем исследования которой первоначально был индивидуальный отдельно взятый человек. Для того чтобы изучать, скажем, зрительные или слуховые восприятия человека, находящегося наедине с воспринимаемым объектом, этот подход в общем был достаточен. Впоследствии индивидуальный угол зрения был перенесен на гораздо более сложные когнитивные и мотивационные процессы. Например, в концепциях Маслоу или Инглхардта речь идет о потребностях, проявляющихся в сфере межчеловеческих или общественных отношений, но субъектом этих потребностей фактически выступает арифметическая сумма тех же индивидов (или, если угодно, индивид, помноженный на число психологически подобных ему субъектов). Для представителей «индивидуалистической» психологии индивидуальное бытие человека данное, исходная точка отсчета, а его социальное бытие, как отмечает известный современный психолог Р. Харпе, есть нечто «искусственно сконструированное».
Понятие «личность» как особая, не совпадающая с изолированно изучаемым индивидом научная категория появляется в психологии лишь с того момента, когда человеческая психика становится для нее продуктом социальной реальности, отношений между людьми. Именно эти отношения порождают феномен личности, присущий человеку и отсутствующий в животном мире. К такому ее пониманию подводит уже этимология самого слова «личность». Во многих языках оно происходит от понятия «маска», т.е. образа, который принимает действующий человек (актер), представая перед другими людьми.
Представление о человеке как социальном существе пришло в психологию из философии и социологии. Как известно, Маркс считал сущностью человека «совокупность всех общественных отношений». На этом постулате построено и определение личности, которое в тех или иных вариациях дается в советских учебниках по общей и социальной психологии — она представляет собой «социальное качество человека».
«Социологическое» происхождение категории «личность» не означает, что психология просто воспроизводит ее понимание, принятое в этой научной дисциплине. Социология, по определению В.А. Ядова, «исследует личность со стороны ее деиндивидуализированных, деперсонифицированных свойств в качестве определенного социального типа, основные черты которого есть продукт принадлежности к определенному месту в социальной структуре и детерминированы этим положением». Психология же изучает не социальные типы, но социально значимые и социально обусловленные свойства индивидуальной психики, субъективные проявления социальной природы человека, психические механизмы реализации этой природы.
Для такого классика социологии, как М. Вебер единицей социального действия является отдельно взятый индивид, или личность, но само это действие интересует социолога лишь постольку, поскольку оно является рациональным («целерациональным», «правильно рациональным», по веберовской терминологии) и не нуждается для своего объяснения в каких–либо психологических соображениях. При этом целерациональное действие — это, по Веберу, не столько реальное и всеобщее (в реальной действительности оно встречается относительно редко), сколько «идеально–типическое» действие, т.е. фактически абстракция, построенная на основе отвлечения от многообразия конкретных индивидуальных действий. К идеальному типу сводится таким образом и субъект этих действий — личность.
В структурно–функциональной теории другого классика социологии — Т. Парсонса личность выступает как одна из подсистем системы действия, а ее мотивы и цели — как «вклад» в функционирование социальной или культурной системы. Иначе говоря, функционирование личности задано потребностями системы, «единичной частью», которой она является, а ее социальность сводится к обслуживанию этих общих для всей системы потребностей. Личность познается, следовательно, через познание определяющей ее системы — общества, культуры, а не через понимание происходящих в ней внутренних психических процессов (хотя Парсонс признавал значение психологии, в особенности фрейдистской, для понимания феномена личности).
Социологический подход позволяет главным образом понять те требования, которые общество предъявляет личности, а также механизмы (нормы, цели, социальные роли, социализация, о чем см. ниже), посредством которых оно внедряет эти требования в ее внутреннюю структуру. Но он оставляет без ясного ответа вопросы, почему личность выполняет или не выполняет подобные требования и, главное, какие требования она в свою очередь предъявляет обществу, воздействуя тем самым на его функционирование и развитие. Дать ответ на подобные вопросы — задача междисциплинарных исследований, включающих данные и понятийный аппарат общей, социальной и социально–политической психологии.
Как же подходят к проблеме социальной природы человека, личности психологические науки? На этот вопрос невозможно ответить однозначно, так как он по–разному решается разными теориями и школами. Для создателя культурно–исторической психологической концепции Л.С. Выготского социальность человеческого бытия, т.е. отношения между людьми, общение, культура являются тем фундаментом, на котором возникает и развивается специфически человеческая психика. Орудие общения — знаки и, прежде всего, речь, как и орудия трудовой деятельности воздействуют на всю психическую структуру. Их применение ведет к развитию необходимых для общения и труда внутрипсихических операций и тем самым к их усвоению, интериоризации психикой. Так возникают специфически человеческие психические феномены — мышление, сознание. Постоянно обогащающийся в ходе человеческой истории арсенал знаков запечатлевается в человеческой культуре и усваивается в процессе онтогенеза каждым человеком.
Концепция Выготского носит общетеоретический характер, она заложила методологические основы изучения связи между социальным бытием человека и его психикой. Именно этим объясняется ее широко признанный авторитет, как в отечественной, так и в мировой науке. Применение же этой концепции к конкретным сферам человеческой психики — задача, которая была лишь намечена в трудах ее создателя. Не дожив до 40 лет, Выготский намеревался, но не успел исследовать со своих теоретических позиций проблему мотивации, которой он придавал первостепенное значение.
К взглядам Л.С. Выготского близко примыкают идеи диалогичности сознания, развитые в литературоведческих и культурологических трудах М.М. Бахтина. По Бахтину, интериоризированное психикой общение, диалог с другим человеком есть суть сознания, его бытие; любой элемент сознания «интериндивидуален и интерсубъективен, сфера его бытия не индивидуальное сознание, а диалогическое общение между сознаниями».
Если в концепциях Выготского и Бахтина исследуется социальная обусловленность глубинных структур человеческой психики (вернее, ее специфически человеческих свойств), то в социально–психологических теориях главное внимание уделяется социальной природе повседневной жизнедеятельности человека, его поведения. Так, создатель весьма влиятельной в современной социальной психологии концепции символического интеракционизма Дж. Мид считал, что формирование личности происходит в процессе взаимодействия между людьми, в котором центральное место занимает интерпретация ими социальной ситуации. Эту ситуацию собственно и образует взаимодействие; чтобы интерпретировать ее, индивид должен придать ей определенное значение для себя, для своего действия. Это значение Мид называл символом. В формировании значений, полагал Мид, проявляется способность индивида относиться к самому себе как к объекту: если он оценивает, что значит данная ситуация именно для него самого, исходя из этого ставит перед собой цели и т.д., то он смотрит на себя как бы со стороны. А такой «взгляд со стороны» достигается тем, что индивид принимает, усваивает позицию, по терминологии Мида, роль других людей — либо конкретных лиц, либо группы («обобщенного другого»). Формирование значений на основе интерпретации социальных ситуаций и принятия социальных ролей в процессе взаимодействия людей образует, с точки зрения символического интерационизма, сущность, свойство личностного Я.
Концепцию социальных ролей как структурного компонента личности можно считать одним из наиболее существенных вкладов символического интеракционизма в развитие социально–психологической теории. Ниже мы увидим, что роли и такие связанные с ними понятия, как ролевые нормы и ролевые ожидания могут быть использованы при анализе детерминации мотивов и других психических явлений, представляющих непосредственный интерес для социально–политической психологии.
В целом концепция Дж. Мида представляет собой попытку экстраполировать социологический подход в сферу психологического анализа. Действительно, если собственная психологическая жизнь личности представляет собой цепь интерпретаций социальных ситуаций и принятия ролей, выполняемых другими людьми или группой, если ее поведение регулируется нормами, продиктованными этими ролями, то она есть не что иное, как сгусток социальных влияний и отношений. Сторонники символического интеракционизма считают, однако, что их подход отличается от социологического: социологи рассматривают человеческое действие как продукт внешних социальных факторов, а психологи–интеракционисты исходят из того, что люди обладают личностным Я: они сами формируют значения, осуществляют интерпретацию и соответственно конструируют свои действия. Тем самым фактически признается, что личность не только социальна, но и индивидуальна, что ее индивидуальность придает ей определенную автономию по отношению к социуму.
От социальности к индивидуальности
Проблема соотношения индивидуального и социального в личности неизбежно возникает при ее анализе в рамках психологической науки. Ведь психология имеет дело с конкретными индивидуальными людьми и должна, следовательно, объяснить, как, будучи социально обусловленной, личность сохраняет индивидуальность и в чем именно эта индивидуальность состоит.
Самый простой ответ на данный вопрос, который можно встретить в психологической литературе, основан на сведении индивидуального в человеке к биологическому. Индивидуальное обусловлено врожденными, запрограммированными в генетическом коде человека способностями и задатками, которые затем в процессе его социализации реализуются или остаются невостребованными в зависимости от конкретных условий социального бытия индивида. Подобное представление отражает вполне реальный процесс, однако самое простое далеко не всегда самое истинное. Человек, несомненно, биосоциальное существо, но сводить социальную сторону психики лишь к «обработке» биогенетического материала значило бы явно недооценивать ее определяющую роль в психической жизни человека. Вспомним идеи Выгодского: в филогенезе социум формирует структуру человеческой психики, в отногенезе он является необходимым условием воспроизводства этой структуры в отдельном индивиде.
Истории реальных Маугли — детей, лишенных человеческого общества, показывают, что после определенного возраста они уже не могли превратиться в людей, овладеть речью, мышлением. Дикий зверь, родившийся в неволе и затем отпущенный на свободу, быстро становится полноценным представителем своего вида; человек, с рождения изолированный от других людей, превращается в зверя. Таким образом, социальное окружение не только развивает те или иные природные задатки, оно делает человека человеком.
Фрейд строил свою концепцию мотивации человека на идее конфликта биологического и социального: биологические импульсы, идущие из подсознания («Оно») сталкиваются с известными индивиду нормативными требованиями общества, «социальной цензурой» («сверхЯ»), зона этой встречи, в которой происходит осознание и ограничение природных импульсов — это и есть человеческое Я. Как уже отмечалось, биологизация человеческих потребностей — один из наиболее уязвимых пунктов фрейдизма: высшие потребности имеют не биологическую, но социальную природу.
Соотношение биологической и социальной природы человека — важная и сложная научная проблема, но она не может быть отождествлена с проблемой соотношения индивидуального и социального: они лежат в разных плоскостях.
Индивидуальность как свойство человека, личности отмечали даже наиболее ревностные теоретики его социальной природы. У раннего Маркса мы встречаем определение человека как «индивидуального общественного существа». Не отрицают ее, как мы видели, и психологи–интеракционисты, однако в их трудах вначале отсутствовала ясная постановка проблемы индивидуального Я и фактически его роль сводилась к самостоятельному приспособлению индивида и взаимодействию с другими. При этом оставалось непонятным, сохраняется ли что–то индивидуальное в результате такого приспособления и, если да, что именно.
В дальнейшем проблема социальности личности начала осознаваться в более четкой связи с проблемой ее индивидуальности, и эта связь стала объектом специального анализа. Одна из наиболее интересных попыток в этом направлении принадлежит современному американскому психологу Р. Харпе. Опираясь на труды Выготского и Мида, этот автор выходит далеко за рамки концептуальной схемы символического интернационизма. Для Харпе очевидна социальная природа личности, он определяет ее как «социально детерминированное, социально воспринимаемое телесное существо, одаренное всеми видами сил и способностей для общественного осмысленного действия». Уже в этом определении, в котором телесность личности, ее природные задатки соседствуют с ее социальными качествами, преодолевается односторонне «социологизаторский» подход к личностной психике. Харпе, однако, не удовлетворяется этим. Он подчеркивает, что личность возникает в результате трансформации «социальных ресурсов» в индивидуальное достояние; существуют общества, в которых такая трансформация не осуществляется и где поэтому люди не обладают личностным бытием. Очевидно, здесь имеются в виду примитивные общественные условия, в которых индивидуальная психика просто копирует социальные культурные нормы, не подвергая их собственной переработке. Отметим, что это представление об историческом характере феномена личности близок взглядам советских ученых (в частности И.С Кона).
Для выявления соединения социального и индивидуального в человеке Харпе вводит понятие Я, обозначая его словом self, которое в английском языке имеет, в отличие от местоимений первого лица I, оттенок «я сам», «собственная личность». Self Харпе рассматривает как производное от понятия «личность» и определяет его как личное единство, которое «я» приписываю себе, мое особенное внутреннее бытие. В его работе анализируются различные проявления и аспекты Я. К ним относятся личное чувство идентичности, посредством которого личность осознает себя как особое существо с собственной историей, т.е. вырабатывает самосознание; способность к автономному выбору между равно привлекательными альтернативами, к личному «вызову» социальным нормам; индивидуально–своеобразные пути мышления и действия. Я обладает, по Харпе, собственными внутренними силами, которые представляют собой неосознанные, неформулируемые устремления или потребности (Харпе называет их намерениями), опирающиеся на природные способности. Я присуще также умение выражать, демонстрировать себя во вне. Главное же в Я, по мысли Харпе, состоит в том, что оно осуществляет «трансцедентальное единство» (понятие, заимствованное у Канта) сознания и действия, является и сознает себя одновременно «точкой зрения» и «точкой действия». Трансцедентальным оно является потому, что не дано в опыте: единство сознания и действия становится возможным благодаря тому, что Я упорядочивает опыт таким образом, чтобы реализоваться как субъект действия.
Харпе неоднократно подчеркивает, что именно через Я личность утверждает свою «особость», выделяется из социума: хотя мысли людей суть продукт социального процесса, многие из них «делают напряженные усилия, чтобы в конечном счете отличаться в каких–то отношениях от тех, кого они находят вокруг себя». Последнее утверждение подводит к весьма характерному для методологии Харпе выводу: индивидуальность, стремление личности к ее утверждению не противостоит ее социальности, но является как бы продолжением и функцией последней: именно «социальный продукт» — мысль вырабатывает у человека чувство своей индивидуальности.
В весьма тщательно разработанной концепции Харпе можно обнаружить противоречия и проблемы. Во многом они объясняются тем, что он склонен видеть в личности артефакт, т.е. феномен, возникший в результате познавательного, мыслительного процесса. Личность, Я — продукты идеи, «теории», которую человек вырабатывает относительно самого себя, независимо от собственного опыта. Эту субъективистскую интерпретацию трудно совместить с утверждением о внутренних силах Я, о неосознанном характере таких сил. Остается неясным, каким образом способности преобразуются в неосознанные намерения и как эти последние взаимодействуют с «теорией» (самосознанием личности), образующей, по Харпе, содержание Я. Неясно также, каким образом столь реальный процесс, каким является индивидуальное человеческое действие, может детерминироваться только лишь тем, что люди думают о самих себе. Возможно, подобные неясности связаны с тем, что в работе Харпе лишь затрагивается, но не разрабатывается проблематика потребностей и мотивов. Судя по некоторым его замечаниям, понимание человеческих побудительных сил он вообще выводит за рамки психологического анализа.
При всех этих оговорках идея индивидуального Я, неразрывно слитого с социально обусловленной сущностью личности, как бы продолжающего и развивающего ее, плодотворна для понимания связи социального и индивидуального. Индивидуальность — это не просто совокупность биогенетических задатков, реализуемых и трансформируемых социальным бытием личности, она — необходимая форма этого бытия.
Как мы видим, в основе ряда теорий социальности человеческой психики лежит в сущности идея обмена, идет ли речь об обмене знаками в процессе общения, обмене ролями в процессе взаимодействия или об интериоризированном диалоге, представляющем собой, по Бахтину, обмен между различными «голосами» сознания. Но обмен возможен только между отдельными, обособленными друг от друга партнерами, а обособленными они могут быть только будучи индивидуальными. Поэтому участник обмена, впитывая в себя передаваемое, сообщаемое ему другими, производя себя таким образом как социальное существо, в то же время вновь и вновь превращает это социальное содержание в частицу своего индивидуального Я. М.М. Бахтин описывал этот процесс как «присвоение чужих слов», в результате которого «сознание монологизируется» и это «монологизированное сознание как одно и единое целое вступает в новый диалог уже с новыми чужими голосами». Таким образом, механизм, реализующий социальность человека, включает его индивидуальность в качестве своего необходимого звена.
Диалектика индивидуального и социального может быть, однако, понята не только из этого психологического механизма. Ее обусловливает объективная структура человеческой деятельности. Во всех ее формах, более сложных, чем простая кооперация (как у бурлаков, тянущих баржу), она включает индивидуальный компонент, предполагает индивидуальную — интеллектуальную и поведенческую автономию субъектов деятельности. Индивид — единица действия: даже строго следуя социально предписанной программе, он конкретизирует ее своей собственной программой, мобилизует свои индивидуальные ресурсы: волю, мышление. Еще более необходима индивидуальная автономия для обновления программы, для инноваций, без которых не было бы развития человека и общества. Следовательно, и с точки зрения деятельностного подхода индивидуальность является функционально необходимой. Именно это ее качество в сущности фиксирует Харпе, когда он говорит о Я как «точке действия».
Базовые потребности и мотивационная стратегия личности
Здесь мы подходим к проблеме, выходящей за рамки изложенных выше теорий. Признавая социальность и индивидуальность равно необходимыми свойствами личности, подчеркивая их органическую взаимосвязь (одной не может быть без другой), нельзя в то же время не видеть, что их единство противоречиво, что им соответствуют различные, а точнее противоположные тенденции человеческой психики. Если социальность основана на процессе взаимодействия людей, происходящем между ними взаимообмене (мыслями, знаками, ролями и т.д.), усвоения ими социального опыта, она предполагает их объединение в общность. Индивидуальность, индивидуальная автономия требует, напротив, их взаимного обособления. Очевидна таким образом разнонаправленность, противоположность реализующих их процессов.
На первый взгляд, данный вывод противоречит высказанной выше мысли об индивидуальности как порождении, условии и функции социальной сути человека. Как функция и условие бытия системы, т.е. человека как социального существа может противостоять самой системе? Ответ кроется, очевидно, в многозначности самого понятия «социальность». Та социальность, о которой идет речь в рассмотренных теориях, обозначает совокупность условий, формирующих и воспроизводящих человеческую психику (в том числе частично ее индивидуальные компоненты). В другом смысле социальность — это то непосредственное отношение взаимного притяжения, в которое вступают между собой социально сформированные индивиды и которое отнюдь не является единственно возможной формой их отношений, может сосуществовать со взаимным отталкиванием. Иными словами, одно дело — социальная сущность человека и другое — проявления этой сущности в его отношении к другим людям, к социуму. Поскольку социальность «нуждается» в индивидуальности для своей собственной реализации, поскольку человек не только социален, но и индивидуален, это отношение неоднозначно, противоречиво; еще Гегель отмечал, что человеку свойственны стремления как к уподоблению другим людям, так и к отличию от них.
Некоторые отечественные авторы справедливо, на наш взгляд, рассматривают противоречие социального и индивидуального как исходную детерминирующую характеристику психики. Так, по мнению К.А. Абульхановой–Славской, функция психики состоит «в постоянном возобновлении, поддержании и установлении связей (человека. — Г.Д.) с другими людьми при сохранении качественного своеобразия индивида». Психическая деятельность — это «способ соотнесения» объективных противоречий бытия социального человека и прежде всего противоречия «между индивидуальным и общественным».
К этой идее Абульхановой–Славской близко теоретическое понимание субъекта психики, развитое А.В. Брушлинским. Констатируя изначальную социальность человеческого индивида, российский психолог отмечает «двойственность, противоречивость индивида как субъекта… он всегда неразрывно связан с другими людьми и вместе с тем автономен, независим, относительно обособлен. Не только общество влияет на человека, но и человек на общество». Исходя из этой позиции, Брушлинский подвергает критическому пересмотру принцип «от социального к индивидуальному», или «от внешнего к внутреннему», «характерный для целого ряда теорий, например, для тех, которые реализуют знакоцентристский подход» (этот принцип в той или иной мере проводится в рассмотренных выше концепциях Выготского, Мида, Харпе).
Если противоречие между социальным и индивидуальным принять за методологическую основу анализа человеческой психики, неизбежно возникает вопрос: как именно, через какие психические механизмы личности реализуется отношение между ее социальностью и индивидуальной автономией, их соотнесение? Ведь личность едина, она не может разорваться на две противостоящие друг другу половинки: социальную и индивидуальную. Вопрос, собственно и состоит в том, чем обеспечивается это единство.
Ответ, как представляется, следует искать прежде всего в мотивационной сфере личности. Ее отношения с другими людьми, с обществом в целом регулируются потребностями социального существования, которые, собственно, и рождаются из этих отношений. Поскольку социальные отношения личности и ее деятельность предполагают одновременно как связи с другими людьми, так и индивидуальную автономию в системе этих связей, обе стороны личностной ситуации генерируют соответствующие потребности. Любой человек стремится к поддержанию тех или иных форм социальных связей с другими людьми и в то же время к утверждению себя — тоже в той или иной форме — как индивида, как самостоятельного субъекта этих связей, что невозможно без психологического дистанцирования, обособления от других.
В основе конкретных потребностей социального существования лежат именно эти две «базовых» мотивационных тенденции, или потребности: к психическому объединению личности с другими людьми, к интеграции в социум и к выделению из него, индивидуальной автономии. Хотя эти тенденции не обязательно вступают в конфликт в психике каждого отдельного человека, их противоположная направленность чревата таким конфликтом. Ибо, в принципе развитие каждой из тенденций наталкивается на «сопротивление» противоположной: человек не может на слиться полностью с социумом, превратиться в его лишенную всякой индивидуальности функциональную единицу, ни обрести абсолютную автономию от социального окружения. Конфликт возникает в ситуации преимущественного развития одной из тенденций: в этом случае подавление противоположной ей вызывает психологический дефицит, дискомфортное состояние личности. Предельный дефицит социально–психологических связей порождает одиночество личности; дефицит автономии, когда человек думает и действует только «как другие», подавляет проявление его собственных внутренних сил задатков, способностей, ведет к атрофии воли и инициативы, порождает в предельном случае депрессивное состояние психики.
Чтобы избежать внутреннего конфликта и связанного с ним дискомфорта, личность вырабатывает или усваивает относительно устойчивую систему потребностей и мотивов, позволяющую ей определенным образом сочетать «социальную» и «индивидуальную» стороны мотивации. Эта система и представляет собой несущую основу единства личности.
Каким же образом конструируется личностная мотивационная система? Совокупность формирующих ее психических процессов может быть определена как мотивационная стратегия личности. Она выражается в отборе и укреплении конкретных потребностей, отвечающих базовым мотивационным тенденциям, и в их комбинации по иерархическому принципу. Когда мы говорим о «стратегии», об отборе потребностей, речь идет о неосознанном (по крайней мере в большинстве случаев) психическом процессе, который обусловлен жизненным опытом личности, ее природными задатками, испытываемыми ею социальными влияниями и нередко завершается уже на ранних этапах социализации.
В качестве примера можно назвать альтруистическую стратегию, при которой в качестве доминирующей выступает потребность в любви. Чаще всего это любовь к близким людям — детям, другим членам семьи. Если это любовь активная, сопряженная с самопожертвованием, с переживанием радостей и бед любимых людей как своих собственных, человек не только «сливается» психологически с другими, но и развертывает в своем практическом отношении к ним свои внутренние силы.
Другой пример — мотивационная стратегия, подчиненная потребности во власти. В той мере, в какой человеку удается ее удовлетворить, он осуществляет одновременно индивидуальное самоутверждение и психологические позитивные для себя связи с другими людьми. Очевидно, что в первой стратегии резко преобладает «социальная», а во второй — «индивидуальная» тенденции, подчиняющие себе противоположные. Эти противоположные тенденции не вовсе подавляются, но функционируют в форме, соответствующей их подчиненной роли. Это позволяет личности при определенных условиях (которые мы здесь не можем рассматривать) какое–то время избегать мотивационного конфликта, поддерживать психологическое равновесие. Оно, разумеется, может нарушиться при изменении условий.
Альтруистическая стратегия перестает удовлетворять, если те, кого мы любим, не отвечают нам тем же, проявляют по отношению к нам равнодушие, черствость, эгоизм. Реализуемая потребность во власти содержит в себе потенциальный дефицит обратной психологической связи от подчиненных к властителю: любой лидер ищет в них не только покорности, но и уважения, любви, искренней преданности. Если этих чувств нет, ему грозит болезненное ощущение социальной изоляции. Тиран, знающий, что он внушает страх подданным, часто сам испытывает чувство страха, отравляющую его жизнь подозрительность.
Базовая напряженность и потребности социального существования
Конфликт — реальный или потенциальный — между базовыми мотивационными тенденциями порождает особый вид психической напряженности, отличающейся по своему происхождению и природе от напряженности, которую вызывает неудовлетворенность потребностей физического существования (ощущение голода, холода, угроза физической безопасности, недостатка в нужных для поддержания жизни предметах и т.п.). Поскольку порождающие эту напряженность мотивационные тенденции и их «встреча» в психике является первоисточником всей системы потребностей социального существования человека, ее можно определить как «базовую». Базовая напряженность принадлежит к бессознательной сфере психики, она может присутствовать в той или иной степени, вовсе отсутствовать у отдельного индивида в тот или иной период его жизни, но она является феноменом, органически присущим человеческой природе, источником психической «энергии», пробуждающей, формирующей и организующей потребности социального существования человека, конструирующей мотивационное «ядро» личности.
Базовая напряженность отнюдь не только абстрактно–теоретическое понятие. Она представляет собой общечеловеческий феномен, поскольку обусловлена общим социально–индивидуальным характером бытия и деятельности людей. Но она в то же время может проявляться во вполне конкретных, непосредственно наблюдаемых психических состояниях индивидов и социальных групп, отражающих неблагополучие, неустроенность их «внутреннего мира». Причины таких состояний могут быть каждый раз поняты только на основе конкретного психологического анализа, однако достаточно распространенной и типичной причиной, по всей видимости, является несогласованность индивидуального потенциала человека, т.е. его потенций деятельности, с доступными ему формами социальных связей и социально значимой деятельности. Подобные ситуации становятся особенно очевидными, когда психологическое неблагополучие совпадает с благополучием материальным т.е. с удовлетворенностью потребностей физического существования. Еще французский мыслитель прошлого века А. де Токвиль отмечал «странную меланхолию, которую часто можно наблюдать у обитателей демократических стран, несмотря на окружающее их изобилие, а также охватывающее их чувство отвращения к жизни».
Психическая неустроенность, кризис личности, проявляющийся в неустойчивости поведения, явление чрезвычайно типичное для современных наиболее «благополучных» обществ, и оно давно уже стало одной из излюбленных тем западной социологии и психологии, художественной литературы и публицистики. В свое время ей отдало дань и советское обществоведение, в соответствии со своими идеологическими постулатами возлагавшее всю ответственность за нерешенность личностных проблем на «отживший капиталистический строй». Мы не имеем здесь возможности останавливаться на многочисленных теориях и понятиях, выработанных для описания и объяснения этих явлений, приведем лишь один совершенно рядовой банальный казус, иллюстрирующий сформулированные выше положения.
В начале 70–х годов внимание американской прессы и социологов привлекла история, приключившаяся с семьей процветающего калифорнийского бизнесмена Билла Лауда. По своему образу жизни и психологии Лауды не отличались от множества представителей среднего класса. Относительный деловой успех, скромное, но более или менее стабильное положение в мире бизнеса, домик с голубым бассейном, воплощающий американское представление о комфорте, вечера у телевизора, рок–музыка, коктейли. Муж изменяет жене, она пять лет знает об этом, но молчит, испытывая глубокую депрессию. Старший сын живет в Нью–Йорке в мире пьяниц, наркоманов, торговцев наркотиками. Ничего не делает, вечно требует денег у родителей.
Необычность истории Лаудов заключается только в том, что одна из телевизионных компаний решила снять о них документальный фильм, чтобы показать на экране среднюю американскую семью. Съемки привели к неожиданному результату: Пат Лауд вдруг решила развестись с мужем, все тайное стало явным. Авторы газетных статей пустились в рассуждения о пустоте жизни многих средних американцев, отсутствии у них интеллектуальных, культурных и общественных интересов, о супружеских изменах и алкоголизме как бегстве от бессмысленного «растительного» существования.
Со всем этим спорить не приходится, важно, однако, понять, какие психологические механизмы позволяли семье долгое время поддерживать внешнее благополучие и какие вызвали кризис.
Во–первых, очевидно, что главной, возможно, единственной формой «социальности» для семьи, в том числе для измученной супружеской неверностью Пат Лауд было исполнение определенной социальной роли: как бы следуя теории Дж. Мида, они делали все, чтобы в глазах друг друга, самих себя, соседей и знакомых соответствовать принятому групповому стандарту благополучии и процветающей семьи среднего класса. Избранную ими весьма типичную мотивационную стратегию поэтому можно было бы назвать стратегией стандартизации.
Во–вторых, подобные стратегия и тип социально–психологических связей не оставляют места для каких–либо форм индивидуального самовыявления кроме тайных развлечений на стороне; приходится подавлять и скрывать даже обиду на неверного мужа. В то же время играть роль в требующих искренности и самораскрытия монологах перед телекамерой оказалось значительно труднее, чем в условиях обыденного поверхностного общения; очевидно, поэтому съемки и стали для Пат стимулом к разводу.
В–третьих, хотя социальные условия и культурная среда, в которых существует американский средний класс, способствуют психологической стандартизации и деиндивидуализации, личностная мотивационная стратегия все же является делом индивидуального выбора. В конце концов Лауды, подобно многим представителям того же класса, могли бы участвовать в каком–нибудь социальном, культурном или религиозном движении, увлечься благотворительностью, спортом или чем–нибудь еще. Но, как отметила в своем очерке о них писательница А. Ройфи, Лауды «не умеют и не хотят думать… В этой семье вообще не существует понятий добра и зла… Они похожи на неандертальцев».
В те самые годы, когда Лауды таким образом решали свои семейные проблемы, множество других американцев и европейцев осуществляли принципиально иной выбор. Серьезные сдвиги в жизненных ценностях, в семейных отношениях и моральных нормах, в образе жизни и трудовой этике, которые упоминавшийся уже Инглхарт назвал «молчаливой революцией», знаменовали отказ от того типа личностного бытия, который представлен семьей Лаудов. Ведущим мотивом этой «революции» было завоевание свободы индивидуального самовыражения во всех сферах жизни личности.
Под влиянием целого ряда социальных и культурных процессов, о которых речь пойдет ниже, у многих людей возрастал индивидуальный интеллектуальный и поведенческий потенциал, но формы выражения индивидуальности ограничивались социально признанным набором моделей поведения, жизненных целей и образа жизни. Сложившиеся социальные стандарты воспроизводили феномен, который некоторые социологи окрестили «индивидуализмом без индивидуальности»: «социальность» подавляла индивидуальность, но поощряла индивидуализм, ибо проявлялась в виде поверхностных, обедненных по содержанию, в основном демонстративных социальных связей. В сформулированных выше понятиях мотивационной психологии эту ситуацию можно описать как одновременный дефицит индивидуальности и социальности, но воспринималась она прежде всего как подавление личности социальными стандартами. В условиях возросших потенций и притязаний индивида все это приводило к обострению базовой напряженности психики, а поиск способов ее разрядки состоял прежде всего в усилении индивидуального начала.
Мы рассмотрели проявления базовой напряженности психики на примере психологических ситуаций, возникших в определенных исторических и социальных условиях — в развитых индустриальных обществах второй половины XX в. В других исторических условиях непосредственные причины ее обострения могут быть во многом иными. Например, ведущую роль в этом процессе может играть разрушение традиционной социальной организации, на которой базировались социальные связи людей, и возникающая в результате необходимость перестройки всей системы таких связей. Нечто подобное происходило в античном мире в канун христианской эры, когда разлагалась объединявшая свободных граждан городская община — полис, что потребовало принципиально новых способов сочетания индивидуальных и социальных сторон психики. Ответом на это требование истории стало возникновение и распространение новой религии — христианства, а в сфере социально–политической психологии ценности свободы и гражданского достоинства уступили место ориентациям, выражавшим подчинение людей неограниченной власти империи.
В иных исторических ситуациях кризис старых форм социально–психологических связей и возникновение нового типа индивидуальности было обусловлено изменениями в структуре и типах человеческой деятельности, вызванными сдвигами в социально–экономическом и культурном развитии. В качестве примера можно привести эпоху Реформации и Возрождения, Просвещения и буржуазных революций XVII–XVIII вв. В пореформенной России основой кризисных явлений в социальной и личной психологии было сочетание институциональных (отмена крепостного права) и социально–экономических (развитие рыночных отношений, становление классов капиталистического общества) сдвигов. В целом можно сказать, что обострение базовой напряженности, переход ее из «спящего» и потенциального в реальное и определяющее поведение людей состояние присуще переломным, кризисным историческим эпохам. Именно в такие эпохи происходит разложение старых и возникновение новых типов индивидуальности и социальности людей. Поэтому мы вправе отнести противоречие индивидуального и социального в человеческой природе, порождаемую этим противоречием базовую напряженность психики к числу движущих сил исторического развития человека.
К историческому аспекту проблематики личности мы вернемся в следующем разделе. Пока же отметим, что предлагаемая психологическая категория объясняет не только масштабные социальные изменения, но нередко и то, что происходит с отдельным человеком в самых разных социально–исторических условиях. Большинство героев «Войны и мира» Толстого — добрые и благородные или мелочные, бездумные и себялюбивые — не мучаются какими–либо личностными кризисами и проблемами. Они могут грешить и раскаиваться в содеянном, кутить, влюбляться, лгать и изменять, разоряться или обогащаться, испытывать радость и горе, но живут при этом жизнью «естественной» для своего круга, соответствующей выработанным им «моделям». Лишь двое персонажей — Андрей Болконский и Пьер Безухов — не удовлетворены этими культурными моделями, стремятся, так или иначе, выйти за их рамки. Такие «ищущие» люди обладают более сильной, чем большинство их современников, индивидуальностью и стихийно стремятся утвердить ее своим поиском. Когда таких людей становится все больше и больше, уже сам поиск, неудовлетворенность «нормальным» бытием превращается в новую культурную модель и появляется — как это произошло в русском дворянском обществе и в русской литературе — галерея «лишних людей». Таким образом, явления индивидуальные переходят в социально–типичные и серия таких переходов шаг за шагом перестраивает социально–психологическую структуру личности и общества.
Все эти наблюдения показывают, что предложенный способ анализа потребностей социального существования позволяет выявить некоторые важные аспекты психологической структуры личности, причем как в ее чисто индивидуальных, так и социально–типичных характеристиках. Конечно, для решения этой задачи недостаточно просто констатировать наличие в мотивационном «ядре» личности потенциального или реального конфликта базовых потребностей. Надо еще понять, как эти базовые потребности и их конфликт воздействуют на формирование конкретных (предметных) потребностей и каким образом организуется единая система потребностей и мотивов личности. Предельно краткий ответ на эти вопросы состоит в следующем. Вступая в деятельные отношения с миром, человек обнаруживает в этих отношениях и в самом себе определенные способы сочетания социальной и индивидуальной сторон своего бытия. На относительно примитивных фазах исторического развития набор этих способов ограничен, жестко и однозначно задан социумом, столь же ограничены поэтому и формы проявления индивидуальности. С развитием цивилизации они становятся все более разнообразными: это происходит как вследствие дифференциации доступных индивиду видов деятельности, и социальных связей людей, так и обогащения человеческой культуры, психически усваиваемой (интериоризируемой) индивидами и развивающей их задатки и способности. Индивид приобретает все более широкую возможность выбора между различными потребностями социального существования, между мотивационными стратегиями и системами, определяющими, в чем именно он автономен по отношению к другим людям и чем именно он с ними психологически связан. Интенсивность базовой напряженности психики воздействует на процесс такого отбора. При слабой ее интенсивности человек развивает и укрепляет те конкретные потребности, «предметы» которых более доступны и привлекательны для него в силу его объективных и субъективных возможностей (нормативных мотивов, усвоенных в процессе социализации, высоты «барьеров»). При интенсивной базовой напряженности или ее усилении, ощущении психического дефицита отбор потребностей происходит в процессе поиска, часто трудного и мучительного, сопряженного с кризисами личности и далеко не всегда успешного.
Социально–индивидуальное строение человеческой деятельности, объективного и психического бытия человека содержит в самом себе различные мотивационные тенденции: ориентации на творчество или воспроизведение сложившихся шаблонов, на любовь или эгоизм, на выполнение требований и ожиданий социального окружения или нонконформизм по отношению к нему, на пассивное принятие социально заданных знаний и ценностей либо их самостоятельную выработку, на собственное лидерство и авторитет либо подчинение лидерству и авторитету других. Все эти и иные потребности социального существования пробуждаются не потому, что, как полагают сторонники «пирамидальной» концепции, они заложены в генетическом коде и актуализируются по мере удовлетворения «низших», витальных потребностей. Их порождает и укрепляет возникающая перед каждым человеком необходимость определить в рамках существующих социальных отношений свою психологическую позицию, мотивы своей активности в этих отношениях.
Вопреки пирамидальной концепции «низшие» и «высшие» потребности сосуществуют и могут проявляться с равной силой в психике одного и того же человека. Так, человек может быть поглощен тяжелой борьбой за кусок хлеба и в то же время любить своих близких, и именно эта любовь может побуждать его умножать свои усилия по обеспечению материальных нужд семьи, утверждать свою личность в таких усилиях. Потребности разного «ранга» не только сосуществуют, но и находятся между собой в определенных взаимосвязях. Такого рода взаимосвязи формируют единство мотивационной системы личности. Один из их типичных видов — использование «объектов» потребностей физического существования в качестве реализаторов потребностей существования социального. Так, родители, которые стремятся хорошо накормить и одеть своих детей, удовлетворяют таким образом свою потребность в любви.
Другой достаточно типичный пример — так называемое «престижное», или «демонстративное» потребление. Хорошо известно, что материальные блага и условия, составляющие объект потребностей физического существования, выполняют одновременно и другую функцию: они символически демонстрируют социальный статус и групповую принадлежность людей. Посредством определенного набора потребительских благ (стиль одежды, марка автомобиля, способы и методы проведения досуга и т.д.) люди удовлетворяют свою потребность включения в социум, группу, демонстрируя приверженность принятым в определенной социальной среде нормам и вкусам. Тот же способ используется для разных видов самоутверждения: удовлетворения потребности в престиже, символизации личного успеха и т.д. Оригинальность, экзотичность потребительского поведения используется как средство утверждения личной автономии. Все эти примеры показывают, что потребности социального существования воздействуют на формы, принимаемые потребностями существования физического, организуя и регулируя таким образом всю мотивационную систему человеку.
На определенной фазе социального и культурного развития самоутверждение и самовыявление личности осознается как самостоятельная проблема, становится предметом рефлексии. Этот происходящий в общественном сознании процесс дифференциации потребностей различного типа создает почву для появления соответствующих видов самосознания («личностных теорий») и научных концепций. К числу последних принадлежит и концепция самоактуализации, развития «гуманистической психологией». Представляется, что отделяя соответствующую потребность от всех других в качестве вершины их пирамидальной структуры, представители данного направления смешивают культурно–интеллектуальный феномен рефлексии о самоактуализации с ее реальным психологическим содержанием. В действительности личность может реализовать эту потребность практически в любом виде деятельности, никак не рефлектируя по поводу своей «самоситуализации». Фидий и Микеланджело, по всей вероятности, творили свои шедевры, не рассуждая по поводу потребностей, стимулировавших их творчество. Так же, как множество обыкновенных людей с удовольствием работают, любят, делают карьеру или обогащаются, не отдавая себе отчета, почему они это делают.
Это «почему» подводит нас к одной из самых непроницаемых тайн человеческой психики. Если мы можем понять или догадаться, какие мотивы направляют действия конкретного человека, то мы не в состоянии ответить на вопрос, почему он «выбирает» именно данную, а не какую–то другую систему мотивов, чем вообще определяется индивидуальный выбор поведения. Как отмечают В.П. Зинченко и М.К. Мамардашвили, существуют психические явления и связи двух родов: те, которые контролируются волей и сознанием и «неявные по отношению к нему (сознанию. — Г.Д.) и им неконтролируемые (и в этом смысле не контролируемые субъектом и вообще бессубъектные)». Ссылаясь на опыт фрейдовского психоанализа, авторы в то же время возражают против отнесения этих «бессубъектных» явлений к особо выделяемой сфере бессознательного, отмечая, что само это понятие, интерпретация его как «реально существующего глубокого слоя психики» есть «продукт вульгаризации психоанализа». «Величие Фрейда, — считают Зинченко и Мамардашвили, — состояло в том, что он трактовал бессознательное как вневременное и метапсихическое». Здесь естественно напрашивается параллель с мыслью Харпе о метапсихическом характере человеческих «сил».
Отнесение наиболее глубоких, неконтролируемых сознанием, но «прорывающихся» в него и воздействующих на него процессов, собственно, и определяющих индивидуальность человека к метапсихическим в сущности означает не что иное, как признание их непознанности (или непознаваемости?), во всяком случае в рамках психологической науки. Конечно, можно признать совокупность таких процессов и явлений неким синтезом природных задатков и интериоризированного социального, культурного и личного опыта, однако подобное утверждение носит слишком общий характер, не дает само по себе надежного инструментария для конкретного анализа неконтролируемых сознанием сил. Можно отнести тайну индивидуальной личности к той сфере, которую издавна называют душой и которая вообще неподвластна рациональному знанию… Право выбора принадлежит читателю.
Так или иначе, исследование подобных проблем не является специфической задачей социально–политической психологии. Для нее важно другое: масштабы и формы проявления индивидуальности неоднородны и от этих ее параметров зависят типологические структуры личности, существующие в каждом обществе, соответствующие им содержание и интенсивность потребностей социального существования людей. Ибо именно эти структурирующие личность потребности представляют собой тот психический «материал», который формирует мотивационную основу социально–политической психологии. Эти общие тезисы позволит лучше понять историческая динамика диалектики социального и индивидуального, которая рассматривается в следующем параграфе.
4. Социально–индивидуальный человек и историческая динамика социально–политической психологии
Индивидуальность как культурно–исторический феномен
«Одно из поразительных открытий философской антропологии XX века — отмечают философы П. Гуревич и В. Степин, — состоит в том, что человек — это еще не сложившееся создание. Да, в нем есть некий базовый пунктир. Но он открыт для приключения, саморазвития. Возможно, древний человек принципиально иное творение. А человек грядущего станет непохожим на современного». Многое говорит о том, что исторические уровни человеческого развития, своеобразие каждого из этих уровней имеют в своей основе специфику соотношения индивидуальности и социальности, конкретных форм их проявления в психике.
К такому выводу подводит, например, анализ социально–психологических особенностей античной, точнее, древнегреческой цивилизации. Как показала один из крупнейших социальных философов XX в. Ханна Арендт, эти особенности выражены в знаменитом аристотелевом определении человека как «политического существа». Для Аристотеля политика, т.е. участие в жизни сообщества свободных и равных граждан — полиса есть признак подлинно человеческого бытия, так как в нем человек не является ни объектом, ни субъектом социального принуждения, не подчинен естественным нуждам поддержания собственного существования. Политика противостоит в этом плане частной жизни, домашнему очагу, где осуществляется материально–производственная деятельность и царят отношения господстваподчинения: раба и рабовладельца, главы семьи и ее членов. Иными словами, общественно–политическая жизнь есть сфера проявления индивидуальной свободы, базой и условием которой является рабство и авторитарная власть за пределами собственно политической сферы. Из этого, очевидно, следует, что «социальность» грека классической эпохи выступала как бы в двух ипостасях: как ассоциация граждан в полисе, дававшая простор индивидуальному самовыявлению в политической или творческой деятельности, и как подчинение жестким нормам патриархального рабовладельческого общества в частной и хозяйственной жизни. Понятно, что такая форма реализации потребностей социального существования соответствовала принципам античной рабовладельческой демократии.
Аристотелево понимание человека интересно теоретически в двух отношениях. Во–первых, оно выражает такое его отношение к политике, которое представляет собой прямую и непосредственную экстраполяцию потребностей социального существования в сферу социальнополитической психологии. В истории такая психологическая ситуация — редкое исключение, связанное в данном случае со своеобразием классического античного полиса как особого типа организации социально–политической жизни.
Во–вторых, Аристотелево определение отражает не столько реальную роль политики в жизни и сознании любого грека классической эпохи, сколько определенную культурную норму. Смысл нормы состоит в том, что индивидуальный потенциал человека, его собственная активность, инициатива и т.д. реализуются в общественно–политической жизни.
Любая культура фиксирует эталоны, нормы мышления и деятельности людей в социуме; тем самым она определяет формы, направления, границы проявления индивидуальности. Воспроизводство социума есть в то же время воспроизводство культуры. Наиболее распространенный способ индивидуального выделения на протяжении длительных периодов человеческой истории состоял в том, что индивид лучше, полнее других реализовал социальные нормы и требования, укорененные в соответствующей культуре. Такова индивидуальность героев древних и средневековых эпосов, воплощаемая воинской доблестью и силой, честью и верностью долгу. По мере усложнения культур, их нормативной структуры возрастает и многообразие задаваемых ими форм проявления индивидуальности; так, в европейской средневековой культуре такими формами выступают одновременно и ратные подвиги рыцаря, и аскетическое самоотречение христианского мученика.
Подобные типы индивидуальности можно назвать конформными, или интракультурными. Ибо их общая черта состоит в том, что они санкционируются, поощряются социальными нормами, закрепленными в культуре. Ценности соответствующей культуры определяют ту сферу деятельности, в которой преимущественно развертывается свобода индивидуальной инициативы, другие же сферы находятся за пределами этой свободы.
Так, в зрелой буржуазной культуре с присущей ей апологией межиндивидной конкуренции, казалось бы, санкционируется неограниченный индивидуализм; однако на деле он заключен в достаточно узкие рамки делового предпринимательского успеха и сочетается со стандартностью мышления и поведения во всех областях, выходящих за эти рамки; стандартизация охватывает жизненные цели индивида, его мораль, философию и т.д.
В условиях позднего капитализма, создавшего «общество массового потребления», границы индивидуальной свободы модифицируются и расширяются: массовая культура распространяет ее на сферу потребления и наслаждения, где она поощряет поиск «индивидуального стиля». Однако, если приглядеться поближе к подобным новым формам индивидуализма, становится ясным, что за ними стоит все та же высшая ценность успеха в межиндивидной конкуренции (потреблять и наслаждаться больше и лучше, чем другие!). Герои массовой культуры, будь то Джеймс Бонд, звезды политики, кино или эстрады, являются героями не только благодаря каким–то содержательным особенностям их деятельности, сколько потому, что они воплощают мечту об успехе (даже образ Христа переосмыслен в известной рок–опере в качестве суперзвезды мировой истории!).
Интракультурная индивидуальность отнюдь не чужда и обществу, провозгласившему своим идеалом тотальное подчинение индивида интересам коллектива. Это индивидуальность инициаторов различных трудовых починов, победителей в социалистическом соревновании, наконец, долго служившая примером для советских детей индивидуальность Павлика Морозова, превзошедшего и своих сверстников, и старшее поколение в наиболее почитаемой в 30–е годы сфере доносительства.
Интракультурная, конформная индивидуальность всегда преобладала во всех областях человеческой жизни. Но в то же время опыт вновь и вновь подсказывал людям, что привязанность к норме, традиции и привычке сужает и обедняет их бытие, подавляет дарованные им способности, вообще делает невозможным какое–либо обновление жизни. Иначе не возникали бы рядом с героями, покорными судьбе и долгу, герои — бунтари, Прометей рядом с Гераклом. И комичный, не разумеющий простейших общепринятых истин Иванушка–дурачок оказывался в конечном счете умнее и удачливее своих «правильных» братьев.
Вообще, видимо, нельзя считать случайностью, что и в фольклоре и в мифологии индивидуальный выход за рамки общепринятого и общедоступного часто связывается с силой ума, изобретательностью, творческим даром. Именно этими качествами отличается, например, многоумный Одиссей от других героев гомеровского эпоса: Ахилл храбрее и сильнее других эллинов, но храбрость, личное мужество — общепризнанная священная социальная норма в гомеровском обществе. Ум же вообще не может быть нормой, он — сугубо личное достояние, поэтому «новый интеллектуальный героизм», который, по выражению А.Ф. Лосева, воплощен в Одиссее не вписывается в какие–либо культурные рамки или религиозные предписания, ведь в хитрости и силе интеллекта с ним трудно состязаться даже покровительствующей ему богине мудрости Афине. Поэтому индивидуальность, представленную Прометеем и Одиссеем, всеми чудаками–новаторами мифологии и фольклора, можно было бы — при всем несходстве этих персонажей — назвать метакультурной.
Метакультурная индивидуальность выступает в истории как необходимое звено культурной эволюции, исходный пункт формирования новых культур. Поэтому она становится особенно заметной в переходные эпохи. Архаический Одиссей еще не обладал качествами «интеллектуального героя», он приобрел их лишь на ионийской ступени развития эпоса. Первые христиане–бедняки из городских низов и дети римских патрициев, обрекавшие себя на мученичество ради новой веры, рвали путы, связывавшие их с господствующей культурой, и закладывали фундамент нового культурного здания. А почти два тысячелетия спустя молодые бунтари из западного «среднего класса», объявив себя представителями «контркультуры», в действительности создавали новую систему культурных норм и ценностей, ориентированную на свободное самовыявление личности. В подобных переходных ситуациях метакультурная индивидуальность часто принимает экстремальные, разрушительные по отношению к господствующим нормам формы, необходимые именно для становления, утверждения новой культуры. Впоследствии же она освобождается от этого экстремизма и функционирует в более умеренных, «спокойных», рутинных формах, выражающих не только разрыв, но и элементы преемственности по отношению к старой культуре.
Нонконформизм, отличающий метакультурную индивидуальность, отнюдь не означает, что она вообще не связана с господствующей культурой и объединяемой ею социумом, является, так сказать, асоциальной индивидуальностью. Напротив, можно утверждать, что и сама возможность этого нонконформизма и уровень его радикализма, и те конкретные ценностные ориентации, которые он принимает, кореняется в исторической почве соответствующей культуры. Носитель метакультурной индивидуальности творчески использует для ее утверждения «материал», предоставленный ему обществом и его культурой, ее можно было бы определить как способность к нестандартному освоению и переработке социального культурного опыта. И вместе с тем эта индивидуальность выражает определенную позицию индивида по отношению именно к социуму, является в этом смысле социально–значимой.
Сама возможность проявления метакультурной индивидуальности, мера этой возможности определяется культурными нормами данного общества; в этом состоит ее генетическая связь с индивидуальностью интракультурной. Китаист Ж. Жерне и эллинист Ж. — П. Вернан в сравнительном исследовании, посвященном социальной и идейной эволюции Китая и Греции в VI–II вв. до н.э., показывают, сколь различен был статус индивида в этих двух обществах. Китайская культура и религия не оставляли места для какого–либо произвольного вмешательства индивида в естественный ход вещей, в универсальный порядок: «действие может быть успешным, лишь если оно соответствует постоянным тенденциям человека или сил природы». В Греции, напротив, истинно человеческим качеством считалась «свобода человека в его отношениях с другим», индивидуальная автономия. Американский этнограф М. Мид, обобщив результаты коллективного исследования межличностных отношений у первобытных народов, выделила культуры сотрудничества, соперничества и индивидуалистические, санкционирующие «поведение, при котором индивид стремится к поставленной цели, не принимая во внимание других».
Эти примеры показывают, что культуры обществ, находящихся на сходных стадиях социально–экономического развития и существующие синхронно, дают совершенно различные возможности для выявления индивидуальности. Но это вместе с тем означает и неоднородность культурных предпосылок для возникновения нонконформизма, рвущего с заданными нормами, следовательно, и для динамизма всего общественного и культурного развития, в том числе и для появления в нем революционных моментов. Продолжая только что приведенный пример, достаточно сравнить с этой точки зрения темпы культурной эволюции Китая и европейской античности.
Видимо, развитие капитализма в Западной Европе при сохранении докапиталистических отношений в других регионах цивилизованного мира в немалой мере облегчалось подобными культурными факторами. Даже «рыцарский» этос гомеровской эпохи и средневековья польская исследовательница истории морали М. Оссовская считает возможным определить как индивидуалистический: и для Ахилла и для Роланда «соображения собственного престижа были важнее заботы о судьбе боевых соратников», Европейский античный и средневековый индивидуализм создал историческую почву для гуманистического индивидуализма Возрождения и формирования буржуазного типа личности.
В целом представляется очевидным, что каждая культура и субкультура детерминирует конкретно–исторические формы соотношения социальности и индивидуальности в психике и поведении личности. И точно также она детерминирует возможности «мутаций» — уровень и формы проявления метакультурной индивидуальности. Эта детерминация, несомненно, осуществляется по многим каналам, но центральную роль в ней играет механизм социализации личности в рамках социальных групп различного уровня.
Еще более глубоким, чем культура, детерминантом указанного соотношения, конкретно–исторических форм индивидуальности является характер социально–групповых связей индивидов, которые, собственно, и образуют в своей совокупности то, что мы называем социумом. Такие качества этих связей, как их объем и интенсивность, сферы функционирования, степень жесткости и эластичности, характеризуют социальную структуру каждого общества.
Разложение определенного типа социальных связей (например, первобытной общины, античного полиса и т.д.) обычно нарушает сложившиеся формы отношений между индивидом и социумом и порождает кризис этих отношений. Индивид оказывается в подобных ситуациях одновременно и более автономным, и одиноким, предоставленным самому себе и лишенным социальной идентичности. Эти кризисные состояния порождают поиск новых форм социальности, которые в конце концов и утверждаются в новых типах культуры. И вместе с тем каждый такой переход вносит какие–то изменения в статус индивида и конкретные формы индивидуальности.
Традиционная модель человека
Примат социального над индивидуальным — основополагающий принцип традиционных типов социально–политической психологии. Этот принцип мог быть нарушен и заменен принципом свободной индивидуальной активности в общественно–политической сфере лишь в специфических, ограниченных временем и пространством исторических условиях, какие сложились, например, в демократических древнегреческих полисах. В иных, абсолютно преобладающих в истории условиях, в древности, средневековье, отчасти в новое и новейшее время господствовали типы личности, для которых социальнополитическая жизнь была сферой, отчужденной от их индивидуальных мотивов или подчинявшей эти мотивы социально–групповым нормам. Отношение личности к этой сфере определяется тем, что она, вопервых, воспринимается как источник порядка, стабильности, безопасности, т.е. ценностей, выражающих элементарные потребности физического существования. Во–вторых, воплощающая эту сферу, государственная власть выполняет роль символа, удовлетворяющего потребность людей в психологической интеграции в большую социальную общность: государство «представляет» эту общность, имеющую чаще всего этнический и (или) территориальный характер, выступает как механизм осознания собственного «мы».
Такой тип социально–политической мотивации составлял психологическую базу различных деспотических и абсолютистских, авторитарных и тоталитарных политических режимов, а также организованных по авторитарно–иерархическому принципу («вождь–массы») общественных движений. Ибо эта разновидность мотивации предполагает отказ от личной социально–политической активности и инициативы, передачу «права» на такую активность институтам социума, прежде всего и чаще всего — институтам власти. Он питает авторитарно–патерналистский тип политической психологии.
Возникновение и развитие в XVIII–XIX вв. демократических типов общественного устройства, несомненно, было связано со становлением нового типа личности. Развитие капитализма, «культурные революции» позднего средневековья (Реформация, Возрождение) и нового времени (Просвещение) значительно обогащали сферу интракультурной индивидуальности. Личная ответственность и личная инициатива стали необходимыми качествами человеческой жизни в новых исторических условиях, принцип воспроизводства, нерушимой стабильности традиционных норм и отношений стал вытесняться принципами развития, обновления. Личность нового типа проявляла возросшую способность к индивидуальной инициативе, инновационной деятельности, «авантюре». Эти качества ее экстраполировались в социально–политическую психологию: жесткая регламентация различных сторон жизни, сословноиерархическая организация общества, неспособность институтов власти учитывать многообразные и дифференцирующиеся социальные интересы препятствовали резко возросшей индивидуальной активности. Ценности свободы и равенства, борьба за утверждение представительной демократии стали способом преодоления подобных барьеров.
В современной политической психологии высказывается мнение, будто такого рода ценности непосредственно выражают соответствующие им базовые, врожденные потребности людей. Вряд ли можно отрицать, что требования свободы и равенства в конечном счете восходят к потребности в индивидуальной автономии, однако именно такую ценностно–мотивационную форму эта потребность приобретает далеко не всегда, а в определенных исторических условиях. Потребность человека раннебуржуазной эпохи в политической свободе — это прежде всего потребность в защите от давления государственных, правовых, религиозных институтов на выбор им форм, направления и содержания собственной деятельности и мышления. Это также свобода влиять в своих интересах на деятельность государства. Сходное значение имеет и требование равенства: оно выражает прежде всего стремление к свободе от социально–правовых ограничений, накладываемых на деятельность личности сословными барьерами, к равенству шансов в межличностной конкуренции.
Политическая свобода и демократия имеют для этого человека, как бы он ни дорожил ими, инструментальное значение — они суть внешние условия для выявления и утверждения индивидуальности за пределами социально–политической сферы (в бизнесе, интеллектуальном или культурном творчестве, выборе вида и места трудовой деятельности и т.д.). В самой же этой сфере индивиду — если он, конечно, не профессиональный политик — делать нечего: в ней господствуют отчужденные от него социальные институты (делегирование власти избираемым депутатам или президентам отнюдь не означает, как известно, активного участия избирателей в общественно–политической деятельности).
В целом, если в докапиталистических и воспроизводящих их политическую организацию современных обществах социально–политическая психология впитывала в себя главным образом личностные потребности в защите, порядке, предельной интеграции в социум, освобождающей от личной ответственности и трудностей личного выбора, то в демократически (при всей относительности и неточности этого понятия) организованных обществах она выражает мотивационную ориентацию на индивидуальное и социальное развитие, движение, обновление. Понятно, что за этими двумя типами социально–политической психологии стоят принципиально различные и по–разному организованные системы личных потребностей социального существования.
Несмотря на отмеченный выше инструментальный вначале характер потребностей в свободе и равенстве, они приобрели в условиях капитализма и представительной демократии собственную логику развития и оказали в конце концов глубокое воздействие на личностную мотивацию. Ситуация межиндивидного соперничества («борьбы всех против всех»), взаимного дистанцирования людей друг от друга вызывала необходимость в новых психологических механизмах защиты личности, способных заменить прежнюю приобретаемую ценой подавления индивидуальности жесткую связь с социумом, конформное подчинение социальным институтам (общине, сословию, патрону, государству). Таким механизмом, психологически компенсирующим возрастающее одиночество личности, стало укрепляющееся у нее чувство самоценности собственного достоинства индивида. А это чувство, в свою очередь, стимулировало становление нового типа социальных связей, основанных уже не на нормативных предписаниях (сословных, общинных или религиозных), но на осознании общности группового положения и социальных интересов.
Такое осознание придало новое — уже не инструментальное, но самоценное значение требованию социально–правового равенства, которое именно в этом своем новом качестве вошло в социально–политическую психологию капиталистических обществ. Такие характеризующие их историю явления, как развитие массового рабочего и других движений, трудового законодательства, успешная борьба за всеобщее избирательное право, за равноправие этнических меньшинств, за последовательное развитие институтов представительной демократии и конституционно–республиканское политическое устройство, за различные социальные права (на образование, социальное обеспечение, здравоохранение и т.д.), были бы невозможны без отмеченных психологических сдвигов. И вместе с тем устойчивость авторитарных режимов во многих странах и регионах мира, рецидивы тирании и деспотизма в тоталитарных режимах XX в. свидетельствуют о неравномерности или незавершенности рассмотренных процессов в исторической эволюции личностной мотивации. Во многих же обществах до наших дней весьма устойчивы те мотивационные структуры, которые сложились в докапиталистическую эпоху.
При всем различии форм социальности и интракультурной индивидуальности, их комбинаций, характерных для личности капиталистической и предшествующих эпох, между ними существует и глубокая общность.
Примерно до середины XX в. сохранялась определенная всеобщая модель соотношения социального и индивидуального в человеке. Условно ее можно назвать традиционной — разумеется, не в том смысле, в каком говорят о «традиционных обществах», еще не затронутых капиталистической модернизаций. Человек продолжал проявляться как индивид, выделяться из себе подобных лишь в пределах, заданных его социальной группой, как бы с оглядкой на нее. Описанная модель социально–индивидуального строения человеческой психики, разумеется, отражает лишь ее наиболее типичные, «массовидные» свойства в пределах предшествующей истории. Важно в то же время видеть, что на поздних ее стадиях развитие культуры, ее возрастающие плюрализм и внутренняя противоречивость все более расширяют возможности проявления метакультурной индивидуальности. Само по себе это обстоятельство создавало предпосылки для эволюции данной модели. Решающую же роль в ее разложении играют происходящие в наше время далеко идущие изменения в структуре межчеловеческих связей, обусловливающих формы проявления социальности и индивидуальности в психике человека.
Современная индивидуализация
Радикальный переворот в системе социальных связей человека во многом обусловлен процессами, усложняющими социально–групповую структуру общества. Большие и малые группы, основанные на социально–экономической дифференциации общества, все более теряют свою роль пространства, в котором замыкаются непосредственные отношения между людьми, формируются их мотивы, представления, ценности. Разумеется, классы, слои, профессиональные и иные социально–экономические группы, меняя свой состав и границы, продолжают существовать; сложное взаимодействие их интересов и практические отношения между ними, как и прежде, образуют содержание жизни общества, во многом определяют его динамику, Однако значительно ослабевают связи между каждой из такого рода групп, ее «низовыми», первичными ячейками и личностью.
Во–первых, в силу резко возросших темпов социальных изменений эти связи теряют устойчивость, определенность, однозначность: для современного человека все более типичным становится такой жизненный путь, в ходе которого он, переходя из родительской семьи в школу, а затем несколько раз меняя свое профессиональное положение и место в жизни, уже не в состоянии целиком идентифицировать себя с какой–либо определенной ячейкой общества.
Во–вторых, выйдя из своей былой культурной изоляции, большие социальные группы и их первичные ячейки все меньше способны передавать личности свою специфическую групповую культуру. Эту культуру размывают хорошо известные процессы «омассовления», «усреднения», стандартизации и интернационализации типов материального и культурного потребления, источников и содержания социальной информации, образов жизни и способов проведения досуга. Человек может жить в центре Европы или на побережье Тихого океана, иметь высокий или скромный уровень дохода, быть рабочим или банкиром, но окружающий его вещный мир, его повседневные бытовые занятия и развлечения, продолжая отражать его реальные материальные возможности, тем не менее, все больше нивелируются. Традиционные, отличавшиеся относительно высоким уровнем культурно–психологической гомогенности группы в той или иной мере растворяются в более аморфных массовых общностях.
Современные сдвиги в отношениях между индивидом и социумом идут в направлении большей эластичности, многосторонности, меньшей жесткости социальных связей человека и создают, следовательно, больший простор проявлению его индивидуальности. В этих сдвигах выражается новый этап роста автономии индивида, исторического процесса индивидуализации человека. При этом надо отчетливо видеть, что индивидуализация сплошь и рядом проявляется чисто негативно — как растущее одиночество, социальная дезориентация человека, расширяющая возможность манипуляции его сознанием и поведением. Но она может вести и к реальному возвышению его индивидуальности, способности вносить творческий, уникальный вклад в жизнь общества.
Эта противоречивость тенденций накладывает глубокую печать на развитие потребностей и мотивов современного человека. Освобождаясь от жестких групповых стандартов, они становятся более «раскованными», многообразными. Конечно, в обширных зонах голода и нищеты, столь типичных для стран третьего мира, в наиболее обездоленных слоях развитых обществ забота о хлебе насущном, об элементарном выживании остается доминантой системы потребностей. Но всюду, где человек в состоянии отвлечься от этой заботы, он ищет иных точек приложения своим жизненным силам. И ищет их в разных направлениях, отнюдь не сводящихся к одному лишь материальному благосостоянию, обогащению или превосходству над другими людьми. Сколь часто в одних и тех же социальных слоях мы наблюдаем одновременно людей, отдающих себя погоне за заработком и вещами, и тех, кто отказывается участвовать в этой погоне, стремится уравновесить труд ради заработка более протяженной и эмоционально насыщенной внетрудовой частной жизнью. Не случайно в самых разных уголках мира звучат жалобы на упадок трудовой морали, призывы к поиску новых стимулов труда — таких, как его самостоятельность, творческое содержание.
Современный человек поставил под вопрос традиционное для индустриальной цивилизации обожествление роста производства, материального богатства, цели и ценности, выраженные лозунгом «больше!». «Антииндустриальные» теории, получившие широкое распространение начиная с 70–х годов, подъем экологических движений — это лишь видимая верхушка айсберга, их питает глубокий перелом в общественных настроениях.
Некоторые наиболее радикальные экологисты полагают, будто наступает время, когда экономика вообще отходит на задний план человеческой жизни. Подобные представления наивны и утопичны: экономика нужна людям не менее, чем раньше, но меняется характер требований, которые они предъявляют к содержанию и к результатам производственного процесса. Становлению этих новых требований в огромной мере способствовали возможности, открытые современной научно–технической революцией. Акцент в них переносится с количественных целей на способность экономики улучшать все стороны качества жизни людей, придавать все более многообразный и индивидуализированный характер процессам выявления и удовлетворения их потребностей. Традиционная ценовая конкуренция уступает место конкуренции, в которой побеждает тот, кто умеет производить более разнообразные и отличающиеся принципиальной новизной блага и услуги. Наиболее привлекательными для производителя все чаще оказываются такие типы производства, которые позволяют не только больше заработать, но и проявить свои индивидуальные способности и автономию (с этим связано бурное развитие технически передового мелкого производства в ряде стран). В общем, от экономики хотят, чтобы она была более гуманной, отвечающей растущему богатству индивидуальных запросов.
Теоретики «массового общества» утверждают, будто оно способствует унификации и обезличиванию человеческих потребностей. Действительно, становление массового производства и массового потребления привело к глобальному распространению унифицированных потребительских стандартов, превращению гонки за этими стандартами и состязание в сфере потребления (иметь столько же или больше, чем другой!), в одну из ведущих социально–психологических тенденций современного общества. Не случайно его назвали «обществом потребления».
И все же унификация и стандартизация потребностей — это лишь один, и притом наиболее видимый, поверхностный аспект их эволюции. Она отражает более глубокий процесс разложения узкогрупповых стандартов потребления и мотивации, символизировавших и закреплявших социальную идентичность личности. Современное массовое потребление вытесняет эти стандарты, но не может заменить их в качестве решающего регулятора потребностей и мотивов. Стремления, запросы, влечения современного человека неизмеримо богаче того набора чисто потребительских ценностей, который задается массовым стандартом. В отличие от ценностей традиционных групповых культур он не дает готового ответа на вопросы: «Кто я и с кем?», «Что для меня более и что менее важно, к чему я должен стремиться и чем могу пренебречь?». Ответ на эти вопросы должен давать сам индивид. Или, говоря точнее, делать собственный выбор из возможных вариантов ответа… Таким образом, за массификацией и стандартизацией скрывается резко расширившееся поле свободного самоопределения личности.
Трудности такого выбора велики, особенно на ранних этапах становления личности. Множество болезненных явлений современной жизни, — от наркомании до «безмотивной» преступности, от культа вседозволенности и агрессивности до равнодушия к любой целенаправленной деятельности, особенно широко распространенных в подростковой и молодежной среде, так или иначе связано с этими трудностями. И не потому ли столь популярен рок, что он глушит своим шумом, ажиотажем массовых сборищ мучительные чувства бессмысленности и одиночества, которыми охвачена часть молодежи? Но стоящие в этом ряду кризисные явления — лишь одно из следствий индивидуализации человеческих мотивов. О реальности совсем иных ее последствий говорит идущий в той же молодежной среде напряженный поиск новых форм социальной активности и человеческой общности, выразившийся в повсеместном подъеме неформальных движений. В сущности, они знаменуют собой попытку по–новому определить соотношение индивидуального и социального в системе человеческих мотивов.
Человек–индивид не может не черпать свои мотивы из материальной и духовной культуры общества, в котором он живет, не может не выражать в них свою общность с другими людьми. Но он — инстинктивно или сознательно — все сильнее стремится выразить в них и свое собственное, неповторимое Я.
Индивидуализация мотивов тесно сопряжена со сдвигами в способах познавательной деятельности, в отношениях человеческого сознания с объективным миром. Традиционные групповые культуры «снабжали» индивида более или менее четкой системой представлений как о возможных направлениях его действий, так и о пределах этих возможностей. В той мере, в какой групповые культуры выполняли функцию резервуара социальных знаний, они укрепляли самой жесткостью, устойчивостью своей структуры определенность, ясность, целостность подобных представлений. Социальный опыт современного человека, его знания о мире куда более многообразны, противоречивы, «разорваны». Мир, в котором он живет, неимоверно усложнился по сравнению с миром предшествующих поколений. Он требует и принципиально новых способов ориентации в действительности, ее «освоения» человеком.
Такого рода новые способы предполагают, в частности, иное, чем прежде, соотношение между культурой, культурной традицией как воплощением исторической памяти человеческих групп, обобщением их прошлого опыта и ориентацией сегодняшнего, актуального поведения. В быстро меняющемся мире прошлый опыт реже может служить надежным компасом, необходимы гораздо более быстрое освоение нового, большие реактивность, подвижность. В ситуации, в которой возрастают автономия положения и деятельности индивида, неустойчивость и множественность его социально–групповых связей, неизбежно более индивидуализированными, автономными становятся его познавательные и мыслительные процессы.
Речь не идет, разумеется, о том, что все или большинство людей стали вдруг критически мыслящими личностями, способными самостоятельно вырабатывать собственное мировоззрение. Интеллектуальная самостоятельность, как и другие аспекты индивидуализации, чаще всего проявляется преимущественно в негативной форме — в недоверии к интеллектуальной компетентности общественных и политических институтов и к распространяемой ими информации. Именно поэтому главным объектом и «жертвой» критицизма становятся идейнополитические доктрины, партии, церковь, средства массовой информации. В США за 20 лет, отделяющих начало 80–х годов от начала 60–х, с 56 до 29% уменьшилась доля людей, верящих в компетентность политического руководства; в 1981 г. 40% опрошенных считали, что и правительство, и телевидение, и газеты часто или всегда лгут. А ведь американское общество всегда отличал особый конформизм массового сознания. В большинстве развитых капиталистических стран в последние десятилетия происходил процесс секуляризации, падало влияние «официальных» церквей и религий. В иных социальнополитических условиях и во многом вследствие иных непосредственных причин процесс отчуждения людей от политических и общественных институтов усиливался долгие годы и в социалистических обществах.
Конечно, подобные факты и явления можно рассматривать как признак кризиса определенных мировоззренческих систем и политических сил, отнюдь не исключающего все той же некритической веры в какие–то новые системы и силы. Ведь говоря, например, о кризисе религиозности в определенных обществах, нельзя забывать об ее усилении в других местах, а также об оживлении всякого рода нетрадиционных культов. Не только в странах третьего мира, но кое–где и на «просвещенном» Западе появляются новые претенденты на роль харизматических лидеров.
Но все же, думается, нынешние приливы религиозной или политической веры не перечеркивают значения принципиально новых рационалистических тенденций в сознании современного человека. Вообще говоря, любые новые тенденции чаще всего наталкиваются на контртенденции, выражающие сопротивление сложившихся структур. Кроме того, ареал их распространения не может не быть ограниченным в силу крайней неоднородности уровней и типов развития различных обществ. Эта ограниченность сама по себе не может рассматриваться как признак чисто локального характера подобных тенденций: в наше время локальное, если оно порождено причинами, имеющими общее значение, очень быстро становится универсальным.
Именно такой «общей причиной» является происходящее повсюду, хоть в весьма неодинаковых размерах и формах, освобождение человека от подчинения мощной духовной власти традиционного группового мировоззрения. Главный вопрос состоит, конечно, в том, к чему ведет это освобождение. Прав ли Великий Инквизитор, в уста которого Ф.М. Достоевский вложил идею бесперспективности человеческой свободы: «Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклоняться. Но ищет человек приклониться перед тем, что уже бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение».
В формуле Достоевского гениально уловлены два взаимосвязанных момента в переживании свободы современным ему человеком. Во–первых, это мучительность свободы, порождаемая той бездонной пустотой, пропастью одиночества, которая возникает перед человеком, «освободившимся» от привычного подчинения общественной духовной силе. Во–вторых, сильнейшая внутренняя потребность заново включиться в другую, но аналогичную по своей структуре систему такого подчинения. «Бегство от свободы», как скажет уже в середине нашего века Эрих Фромм. Связь этих двух моментов, бесспорная для человека традиционного склада, представляется, однако, сомнительной для человека современного. Развившаяся у него потребность в самостоятельности, в индивидуальности отнюдь не уменьшила его ужас перед социальным одиночеством, но значительно ослабила стремление выйти из одиночества обязательно «как все», в неразрывной слитности с ними, в общем с ними преклонении перед новым идолом (персонифицированным или абстрактным). Скорее, ему хочется как–то соединить, примирить свободу с человеческой общностью. Из стремления к такому соединению и возникают многие, подчас еще только намечающиеся, трудно уловимые новации человеческой жизни.
Развитие и утверждение этих новаций наталкиваются на трудно преодолимые препятствия. Многие из них коренятся в общественных отношениях, в которые включен человек, в господствующих над ним институтах власти. Экономическая, социальная, политическая несвобода продолжает, как и тысячелетия тому назад, питать несвободу духовную. Современный человек все более демифологизирует окружающую его действительность, освобождается от слепой веры в авторитеты, от доверия к мнениям других, он стремится утвердить свою индивидуальность — больше опереться на собственный разум, «включить» его в формирование общественного сознания. Но, сбрасывая с глаз пелену привычных представлений, становясь более интеллектуально свободным, «рациональным», он обнаруживает, что живет в иррациональном, бессмысленном, возможно, катящемся навстречу своей гибели мире. И он еще не знает, в лучшем случае лишь смутно догадывается, как избавиться от этой бессмысленности, чем заменить не оправдавшие себя ценности, нормы, проекты. Такова природа кризиса самосознания и идентичности человека, пронизывающего духовную атмосферу современных обществ.
Любой кризис порождает неуверенность, дезориентацию, шараханья. Кто–то в ужасе перед сложностью реальных проблем пытается повернуть вспять, ухватиться за старые мифы, укрепить уже подточенные жизненные устои. Кто–то старается отгородиться от бессмысленного «большого мира» в предельно суженном индивидуальном мирке, жить эгоистическими заботами и утехами сегодняшнего дня. В подобных феноменах нет ничего необычного, поступательное развитие человека никогда не шло по прямой восходящей линии и неизменно сопровождалось колебаниями вбок и назад. И было бы глубокой ошибкой не видеть в современном состоянии общества ничего, кроме всеобщей деморализации и упадка. Нынешний кризис скорее принадлежит к числу кризисов, способных порождать новый уровень, новое качество развития.
Какие альтернативы?
Современная индивидуализация порождает стремление людей к свободному, самостоятельному установлению своих связей, свободному выбору объединяющих их идей, убеждений, вкусов, типов культуры и общественно–политического поведения. И в то же время — множественность этих связей, способность совмещать, интегрировать в своем индивидуальном мире самые разные «продукты» человеческой мысли и культуры. Этот человек нуждается в плюрализме, его потребности отличаются многообразием и динамизмом.
Новый человек все заметнее проявляет себя в различных сферах современной жизни. Как участник производственного процесса, он отказывается видеть в заработке единственную значимую цель, ищет работу по своему вкусу. Как потребитель он не хочет подчиняться массовым «престижным» стандартам, пытается найти свой собственный, индивидуализированный стиль. В общественно–политической жизни его все менее устраивает однозначная приверженность к какой–то определенной «группе интересов» или институциональной политической организации, бездумное подчинение ее установкам. На Западе с этим связан «кризис доверия», который испытывают многие политические партии, пассивность и возрастающая неустойчивость их состава и массовой базы. И в то же время — подъем нетрадиционных массовых движений, ставящих проблемы, действительно волнующие людей, отражающие широкую гамму их интересов и потребностей, позволяющие им непосредственно участвовать в общественно–политической жизни.
Одна из важнейших особенностей нового автономного человека состоит в том, что он отказывается быть пассивным материалом, подчиненным императивам технического прогресса, экономического роста, институциональных или групповых интересов, далеких от его собственных индивидуальных запросов. Напротив, он стремится подчинить этим запросам и само развитие техники, и характер труда, и формы групповых сообществ, и деятельность общественных институтов. В самых различных сферах жизни он отстаивает принцип личной свободы и личной ответственности, свободу выбора и независимость от каких–либо внешних детерминантов. Главными ценностями для него все чаще становится содержание собственной деятельности, взаимообогащающие отношения с другими людьми и с природой, свободное созидание своей собственной общественной жизни. В литературе высказывается мнение, что становление такого человека означает исторический предел индустриальной (или техногенной) и рождение новой, антропогенной цивилизации.
Движение к антропогенной цивилизации не является ни фатально неизбежным, ни безальтернативным процессом. Те ее эмбриональные черты, которые просматриваются в сегодняшней действительности, могут развиваться в разных направлениях. Стремление к личной свободе может обернуться торжеством эгоизма и индивидуализма, индивидуализация потребностей — более утонченным гедонизмом и потребительством, освобождение от навязанных социальных связей и зависимостей — углублением атомизации общества, утратой человеческой солидарности, пренебрежением к нуждам обделенных людей, групп и народов.
Из всего сказанного ясно, что воздействие процесса индивидуализации на социально–политическую психологию, достаточно амбивалентно, противоречиво. Наиболее общим его знаменателем, очевидно, является ослабление, а в перспективе, возможно, и необратимый распад традиционных способов психологической интеграции индивида в большое общество. Таких например, как «замкнутые» идеологические системы, партийная деятельность, национально–государственные или классовые ценности.
Под вопросом во многих странах оказывается даже такая в прошлом бесспорная и общепринятая ценность, как патриотизм, в 1981 г. около половины опрошенных молодых (в возрасте 20–35 лет) мужчин западноевропейцев ответили отрицательно на вопрос, согласились ли бы они сражаться за свою родину. Ослабление чувства гражданского долга сочетается с обесценением демократических институтов, выполняющих функцию приобщения граждан к общественно–политической жизни. По данным того же опроса, уровень доверия западноевропейцев к парламенту значительно ниже доверия к армии, полиции и судебным учреждениям. Иными словами, государственные институты, выполняющие чисто служебную функцию — охрану безопасности граждан, признаются более важными, чем тот, который так или иначе позволяет им влиять на политику страны.
Общество и его институты рассматриваются скорее как неизбежная «среда обитания», чем как поле активной жизнедеятельности индивида. Отношение к ним преимущественно инструментальное: они должны гарантировать порядок и безопасность (полиция и суды важнее парламента!) и если человеку плохо, обеспечить ему помощь и защиту. Если же все обстоит благополучно, главное требование к обществу: «не тронь меня!», смысл ценности свободы — невмешательство любых социальных инстанций в жизнь индивида. Свобода в таком понимании это уже не просто защита от политического принуждения и насилия, от ограничения личной инициативы, как в прошлом веке. Это глубоко интериоризированное стремление индивида жить и думать «по своему вкусу», быть свободным не только от давления институтов власти, но и от навязанных идей, ролей и стандартизированных мотивов, от социальных норм образа жизни и образа мысли. Эта свобода не только инструментальна, она обладает самоценностью: «…слово свобода, как отмечал французский социопсихолог Ж. Стотзель, — наполнено в Западной Европе аффективной ценностью».
От новой индивидуальности к новой социальности
Описанные здесь принципы взаимоотношений между обществом и атомизированным индивидом, несомненно, грозят единству и целостности общественного организма, его способности к целенаправленному действию. Грозят они и самому индивиду — утрата социальных связей чревата обессмысливанием индивидуальной жизни, духовным обнищанием личности. Эти опасности констатировал еще в начале 80–х годов известный американский социопсихолог Д. Янкелович. Описывая «перевернутый мир», возникший в результате культурной революции, пережитой американцами в 60–70–х годах, он предупреждал, что индивидуалистический поиск самоосуществления может сделать Америку безоружной перед лицом «вызовов», которые предъявляет ей современный мир. Вызовов, связанных в частности, с моральным старением американского производственного потенциала, обостряющейся международной конкуренцией. Выход Янкелович видел в формировании новой «социальной этики причастности», для которой — что особенно важно для нашей темы — в обществе уже складываются психологические предпосылки. Янкелович ссылается на охвативший, по его подсчетам, около половины американцев поиск общности с другими людьми, на новую трудовую этику, ориентированную на социально полезный и в то же время творческий труд, на новые религиозные движения. Но «этика причастности» не может, по его мнению, утвердиться без импульсов, идущих от «большого общества» — от политического руководства, общественных институтов, интеллектуальной элиты, призванных обеспечить возрождающееся стремление людей к объединению крупными общественными целями.
Современная индивидуализация не означает фатального и необратимого распада социально–психологических связей индивидов с обществом. Она лишь изменяет мотивационную основу этих связей. Одно из ее важнейших последствий — распад психологии групповой исключительности, порождается ли она общностью социального положения или общими верованиями. На место жесткому противопоставлению своей группы — «мы» другой или другим — «они» приходит более или менее нейтральное и терпимое отношение индивида ко всем другим индивидам, относительно свободное как от позитивной, так и от негативной предвзятости. В западноевропейском опросе 1981 г. среди добродетелей, ценимых европейцами, на одном из первых мест оказались терпимость, уважение к другому человеку, а на одном из последних — верность определенной религии. Подобный освобожденный от межгрупповой изоляции и идеологического взаимоотчуждения тип межиндивидуальных отношений отнюдь не препятствует объединению людей, в том числе и на макросоциальном уровне. Но такое объединение может, во–первых, стимулироваться не социально–культурными нормами, групповыми «предписаниями» или общими идеями, но непосредственно переживаемыми актуальными потребностями людей. И, во–вторых, оно может быть только объединением во имя вполне конкретных, осязаемых общих целей.
Многие общественно–политические события последних десятилетий показывают реальность такого рода объединений. Людей все чаще объединяют конкретные проблемы их бытия, непосредственно переживаемые ими в рамках собственного индивидуального опыта. Это могут быть проблемы жизненного уровня или доступности образования, экологии или здравоохранения, условий труда или организации городской жизни, но во всех случаях именно решение данной конкретной проблемы выступает как мотив психологического и практического объединения. С этим связан спорадический, ограниченный по времени, слабо институционализированный и фрагментарный характер многих современных социальных движений.
Подобные их черты не означают, что новые тенденции социально–политической психологии сводятся к приземленному прагматизму, что они вообще чужды каких–либо общих ценностей. Напротив, можно утверждать, что в их основе лежит некая единая ценность, все более глубоко пронизывающая психологию современного человека. Это та самая ценность свободы, которая, как говорилось выше, приобретает ныне качество одной из наиболее настоятельных личностных потребностей. Причем речь идет не только о политической свободе, реализованной в демократических странах, но о свободе управления собственной жизнью, о независимости от подчинения чужой воле и чужим решениям.
Реализация этой потребности сталкивается с двойным рядом трудностей. С одной стороны, организация жизни любого общества построена на системе функциональных социальных и политических институтов, а свойство институтов, по определению современной политологии, есть «право осуществлять принуждение в отношении индивидов». С другой стороны, помимо «внешних» институциональных барьеров для свободы существуют барьеры «внутренние» — ограниченность собственных способностей индивидов и их ассоциаций принимать и осуществлять решения без участия внешней по отношению к ним власти. Подобные барьеры могут снижаться лишь по мере развития воли и способностей людей к творчеству в социально–политической сфере и к взаимному добровольному согласованию своих интересов и стремлений. Этот процесс предполагает качественные изменения в психике и интеллекте личности, в общей и политической культуре, Пока же между требованием свободы, «предъявляемым» личностью к обществу, и развитием самой личности существует значительный зазор, который порождает кризисные явления в мотивационной сфере социально–политической психологии. Обычные в наше время рассуждения о «вакууме политических целей», даже о «конце истории», очевидно, отражают эти трудности.
Применительно к общественно–политической жизни ценность свободы в сущности означает стремление людей самим решать касающиеся их проблемы. По мнению известного французского социолога А. Турена, современные социальные движения направлены против всевластия технократии, аппарата управления, пришедших на смену старым господствующим классам, но они не ведут в отличие от движений старого типа (например, рабочего) к развитию демократии, так как становятся все менее политическими. Войти в политику им мешают трудность формирования «представительных социальных актеров, т.е. таких, которые определены, организованы и способны действовать через посредство любого канала политического представительства»69. Очевидно, атомизированным, дистанцированным друг от друга людям труднее создать устойчивые, ориентированные на изменение структуры власти объединения, чем уходящему в прошлое «групповому человеку».
В 60–70–х годах в левых политических кругах стран Запада приобрел популярность лозунг «демократии участия», наиболее непосредственно выражавший экстраполяцию новых личностных потребностей в сферу социально–политической жизни. Однако впоследствии, похоже, он ушел в песок. Требование демократии участия вступило в противоречие с растущими сложностью и профессионализмом управления общественными системами, и ясного пути разрешения этого противоречия пока не видно. Так что воплощение новых, связанных с индивидуализацией психологических тенденций в адекватные им типы социально–политического сознания и поведения находится пока в начальной стадии, сегодня еще невозможно прогнозировать будущее развитие этого процесса.