— Здравствуй, звездочет! — воскликнул я и поспешил раскрыть навстречу ему свои объятия. Но он не захотел обняться и ответил почти равнодушно:

— С приездом! Откуда ты?

— Первым самолетом из Каира. Привет от фараонов и от древних твоих коллег.

— Садись и рассказывай!

— Ты, надеюсь, расскажешь — я потому и пришел. Прочел в газетах и вот прилетел. Так что изволь!

Я привез ему небольшой подарок, хоть и знал о полном его безразличии к каким бы то ни было проявлениям дружеских чувств. Однако на этот раз он вроде остался доволен. Разглядывая маленькую вавилонскую башню, сделанную каким-то неизвестным, но явно с богатой выдумкой бейрутским мастером, он сказал:

— Да, вот один из тех редких замыслов человечества, которые не были глупостью. Разумеется, если только она действительно, как вы утверждаете, использовалась для астрономических наблюдений, а не служила памятником какому-нибудь идиоту, которому поклонялись другие идиоты.

Суждения его всегда отличались резкостью и категоричностью, и он уже не раз обижал мою профессию, но я привык к нему.

— Прими это вместе с моими сердечными поздравлениями… — начал я немного торжественно, мне все еще хотелось обнять его, потому что… не знаю почему, но, кажется, я любил этого странного человека, который тем временем довольно бесцеремонно прервал меня:

— Поздравления можешь приберечь для своих строителей пирамид. Будешь пить кофе?

Среди невероятного сборища всевозможных блестящих предметов, нас окружавших, он разыскал, тоже полированно блестевшую кофемолку.

Я изучал его. Похудел, лицо стало еще суровее, и на нем нельзя было заметить и следа волнения, — между тем, мировая печать шумела вокруг его замечательного открытия.

Коллектив руководимой им лаборатории занимался радиоастрономией, и вот уже два года, как специализировался только на одном — приеме, записи и изучении радиоволн, идущих от созвездия Орион.

И, разумеется, не с большим успехом, чем все другие радиоастрономы наблюдатели в мире, потому что из хаоса радиоволновых излучений, струящихся из глубин космоса, можно извлечь лишь очень скудные данные, и то преимущественно о расстояниях и приблизительных структурах источников этих излучений.

Но вопреки тому, что коллектив начал выражать недовольство и не желал заниматься этой однообразной и бесплодной работой — принимать, дифференцировать и классифицировать все одни и те же сигналы от одного и того же созвездия, вопреки протестам руководства академии и угрозам финансовых органов, мой упрямый приятель продолжал вести эту скучную и ничего не обещающую работу, пока в один прекрасный день он не был вознагражден за свое упорство: в сети его стометровой антенны, вместе с досадно знакомыми звездными сигналами запуталось и какое-то новое, не похожее на них излучение. Оно не было совсем незнакомо, походило на излучения так называемых белых карликов, которые, согласно гипотезе, могут представлять собой нейтронные звезды. Интриговало в этом случае то, что на этом месте раньше, во всяком случае последние два года, не наблюдали никакого белого карлика. Наиболее вероятным было предположение, что нейтронная звезда образовалась только теперь, и это удачно подтверждало некоторые гипотезы, авторы которых не замедлили поздравить моего приятеля и поблагодарить за открытие.

Вопрос, однако, уперся в немаловажное обстоятельство: действительно ли это был белый карлик, откуда и как он появился и, наконец, почему так близко, в самом центре созвездия Орион, тогда как другие, уже открытые нейтронные звезды находились на сто- и тысячекратно большем расстоянии.

И тогда моему приятелю, с которым некогда свел нас случай — мы жили в одной студенческий комнате, — пришло в голову несмотря на имевшую место безуспешную попытку англичан, взглянуть на это излучение не как на пульсацию загадочного нейтронного сердца белого карлика, а как на трансформированные сигналы, посылаемые из космоса мыслящими существами.

Из своей практики египтолога я хорошо знаю, что «случайная догадка» подчас играет большую роль в науке. Ломаешь, бывало, голову, над каким-нибудь черепком с двумя-тремя знаками на нем целые годы, а потом… неожиданно оказывается, что разгадка уже давно таилась где-то в твоих мозговых извилинах, а на свет явилась, кто знает, по какой причине, только теперь.

Но что касается моего приятеля, я был убежден — дело совсем не в случайной догадке. Сколько я его помню, он всегда мечтал открыть какой-то другой мир, в котором разумные существа «не были бы такими идиотами, как люди». Не может быть, твердил он, что в этой галактике существуем только мы, жалкие питекантропы, есть и другие, более совершенные существа. Обидно, за материю обидно! Я недоумевал, как он может так ненавидеть людей, но он объяснял мне: «Я их не ненавижу. Или точнее: стараюсь не ненавидеть, ибо я и сам к ним отношусь. Но в их теперешнем виде я их презираю».

Мне кажется, что именно это презрение заставило его стать астрономом. Еще в молодости он решил всю свою жизнь не заниматься, по возможности, ничем человеческим. Я мало знал о нем, так как при этом его отношении ко «всему человеческому» он, естественно, никогда ничего о себе не говорил. То есть я не знал ничего другого, кроме того, что он один, совсем один на свете и что все его близкие погибли либо от бомб, либо в гитлеровских концлагерях. Мне кажется, что, может, именно здесь следует искать корни его мизантропии, но не смею этого утверждать, ибо сам я слишком мягкосердечный человек.

Я сказал «мизантропия», но он обижался, что приписываю ему такое качество. Мизантропия, считает он, тоже порождение человеческого сердца, которое он презирает больше всего. По этой логике он, вероятно, должен был презирать и меня, но мне всегда казалось, что это ему как-то не совсем удается, что за астрономическим холодом — внешней манерой держаться даже по отношению ко мне — проблескивает презираемая им потребность Солее теплого общения с другим человеком. Потому-то я не пропускаю случая, оказавшись поблизости, выпить чашку кофе в его кабинете и послушать странные суждения о человечестве.

Нет, вероятно, действительно, мизантропия — это не то слово. У него была целая стройная теория, от которой у меня, способного подчас целые сутки простоять, забывшись, в изумлении над какой-нибудь каменной плитой, только потому, что она сделана человеком пять тысячелетий назад, волосы вставали дыбом. Я не слыву тупицей, напротив, близкие твердят мне, что я не лишен остроумия, в научных дискуссиях (прошу простить мою нескромность) не раз добивался блестящих побед, но спорить с ним мне ужасно трудно. Словно мы говорим на разных языках — его и мои доводы, не сталкиваясь, непрестанно расходятся. Во Время спора, хоть он исходил из тех же, что и я, предпосылок, у меня возникало ощущение, что дискутирую с электронной машиной — в нее тоже вложены человеческие мысли, но она мгновенно преобразует их в коды, при посредстве которых сообщает мне свои неопровержимо верные и в то же время неверные машинные силлогизмы. Это, разумеется, парадокс, но я никак больше не могу охарактеризовать его теории — я, который всю свою жизнь провел в изучении истории человечества. Скажите, могу ли я хорошо работать в своей области, не любя людей, даже тех, которые уже давно перестали существовать? И как я могу согласиться с утверждениями этого холодного, как линза телескопа, человека, которого люди, не знающие его, почитают как одного из виднейших астрономов нашего времени?

Нет, я говорю это не из зависти, и мне даже будет неприятно, если некоторые, прочитав мой рассказ, возможно, перестанут уважать моего приятеля. Просто я — тоже ученый и тоже ставлю истину выше мелких человеческих страстей. Но в его представлении, истина стояла над человеком вообще. В спорах наших он был спокоен, бесстрастен, если же говорить о эмоциях, то это была, в основном, презрительная усмешка, кривившая его губы в те моменты, когда я бил по столу кулаком и был готов вдребезги разнести в божественном ахиллесовом гневе все бьющиеся предметы в комнате. В такие минуты он говорил мне:

— Взгляни на себя в зеркало — и ты увидишь неопровержимое доказательство моей правоты! Человек должен перестать быть биологическим существом, потому что это делает его несовершенным. Тебе ведь известно, что наше сознание есть высшая форма отображения материи и единственное на планете средство ее самопознания. Другой цели материя вроде бы перед ним не поставила. Следовательно, если человек хочет быть верен своему предназначению, он должен как можно скорее превратиться в точное и бесчувственное, как аппарат, средство познания. Никаких нравственных задач и миссий не поставила материя перед человечеством. Оно само их выдумало и ради них совершало все свои глупости и все свои преступления в истории. И именно это замедлило развитие познавательных функций мозга. Ведь ты историк, это тебе известно. Скажи мне, стало ли человечество хоть на грамм добрее благодаря своим нравственным миссиям и целям? Или умнее? Отличаются ли по своему существу властолюбие, сребролюбие и жажда удовольствий твоих Рамзесов и Навуходоносоров от страстей сегодняшних властителей? Существенна ли разница между тогдашними рабами и сегодняшними чиновниками? Только большими усилиями можно достигнуть чего-то. Электронные машины будут изучать, координировать, управлять. Они будут регулировать бытие человека, а не какие-то нравственные кодексы и заповеди, и тогда-то человеческий мозг сможет заняться своим истинным предназначением.

Он стоял спиной ко мне, высокий, сухощавый, смотрел в окно на огромные сферические и прямоугольные переплетения антенн радиотелескопа и говорил таким монотонным голосом, словно диктовал не машинистке, а диктофону.

— Знаешь, что такое телекординг?

Как не знать! Какой владелец телевизора не мечтает об этом новом изобретении, которое, подобно магнитофону, записывает на ленту зрительные образы, чтобы воспроизвести их затем по желанию хозяина. К сожалению, эти аппараты все еще слишком дороги, чтобы ими обладал рядовой абонент нашего родного телевидения, вроде меня.

— …Решил записать это излучение на телекординг. Есть и звучание. Но аппаратура недостаточно совершенна, и мы еще не можем отделить эти звуки от шума самой аппаратуры…

О звуках я не знал. Газеты сообщали только о знаках, которые были похожи на древние письмена, и о каком-то запечатленном образе, который мог быть образом живого существа. Высказывали даже предположение, что это «портрет» подателя письма. Я сгорал от нетерпения, желая поскорее увидеть эти «небесные знаки», но их первооткрыватель не торопился.

— Мы записывали и многие другие сигналы, — продолжал он объяснение, похожее на чтение служебного циркуляра. — Но или не получали никаких изображений, или же, если и появлялись какие-то подобия знаков, то в них не было и намека на систему. Это обычно была уже известная периодичность излучений нейтронных звезд. Так что, бесспорно, перед нами нечто иное, до сих пор совершенно неизвестное. Система в расположении знаков несомненно имеется, вот посмотри. — Он только теперь зашевелился и, вынув из одного из ящиков своего письменного стола несколько снимков, приблизился ко мне: — Это столь же вероятно, сколько несомненно другое — наши математики не сумеют ее расшифровать. Удивляешься, почему я не волнуюсь? Волнуюсь, разумеется. Но я и раньше знал, что в космосе есть другие, более совершенные, чем мы, создания. А подпрыгивать от радости — наивно. Вероятнее всего, что контакт с ними останется навсегда неосуществимым. Математики вообразили себе бог знает что со своими электронными машинами, а теперь видят, насколько все еще беспомощны. Ведь задачу надо запрограммировать? А как это сделать, когда твой собственный мозг запрограммирован пятью миллиардами лет земной эволюции совсем другим образом, чем тот — на созвездии Орион…

Да, он прав, безнадежно прав, думал я, разглядывая снимки с увеличенным изображением знаков. То были особенно сложные переплетения из кривых черточек, в которых мой, все же опытный в таких делах, глаз сравнительно легко обнаруживал повторения — первый признак существующей системы. Неуловимость их смысла, естественно, вызывала безразличие. Но я все же не мог быть равнодушным. Я перебирал один за другим все эти снимки до последнего и вновь возвращался к первым. Они были пронумерованы, вероятно, по порядку приема, но он дал мне уже перемешанную пачку. Я изучал ее и чувствовал, что мой приятель наслаждается моим довольно глупым видом. А глупым он был — это точно, потому что человек, который, Вроде меня, чрезмерно доверяет своим чувствам, всегда в подобных случаях ожидает увидеть что-то близкое и понятное.

— Это тебе не твои иероглифы, — сказал астроном насмешливо, и мне сразу расхотелось поедать глазами таинственные знаки.

Изображения, дошедшие до нас из иной цивилизации, — это должно бы вызвать, если не желание соревноваться с ней, то во всяком случае чувство благоговения перед самим собой. У моего приятеля, как обычно, не наблюдалось ни того, ни другого. У меня же, дилетанта, чьи познания о Вселенной не слишком отличались от познаний милых моему сердцу египтян, ассиро-вавилонцев и финикийцев, естественно, все это вызывало благоговение. Дрожащими пальцами взял я многократно увеличенный снимок, запечатлевший образ живущего под другим солнцем существа, — астроном подал мне его последним.

На темном, почти черном фоне белесоватым контуром обозначился силуэт. Он по был похож ни на что — я не мог провести никакой и ни с чем аналогии, хоть призвал на помощь все свое воображение. А что если это портрет! Ведь все же было что-то похожее на конечности, которых тоже было четыре, и что-то похожее на голову. Я невольно усмехнулся, подумав, что все это вполне могло бы сойти и за портрет человека, каким его себе представляют паши земные, подвластные причудам моды художники-абстракционисты. По обе стороны «создания» тоже были знаки. Они показались мне неожиданно знакомыми. Но иначе и быть не могло после того, как я целых полчаса разглядывал их на других фото.

Я занялся кофе, он был уже почти холодным, но взор мой не отрывался от снимка с изображением «создания». Я поставил его в полуметре от себя, так, чтобы в любой момент мог охватить его взглядом. Есть такой способ — им пользуются и другие мои коллеги, — когда какая-нибудь старая надпись ставит нас в тупик, устанавливаем ее на видном месте и, внутренне стараясь удалиться от нее, время от времени вдруг «возвращаемся», словно хотим застать ее врасплох именно в тот момент, когда она, ничем не обеспокоенная, сама раскроет перед нами свои тайны. На первый взгляд эта игра в кошки мышки с рукописями, как с таинственными живыми существами, которых необходимо перехитрить, выглядит смешно, но очень часто дает отличный результат — спросите об этом кого хотите из расшифровщиков — не только специалистов по древним письменам, но и, например, из контрразведки — они подтвердят. Потому что, в сущности, этот метод — не что иное, как способ высвободить те глубинные ассоциации, которые, засев где-то в лабиринтах нашего мозга, могут, вопреки напряжению всех умственных сил, не пожелать выйти на свет.

— Притом мы не уверены, верна ли вообще эта запись, — донесся до меня равнодушный голос моего астронома, — всякие метаморфозы возможны на столь долгом пути. Наша станция еще не выходила за пределы солнечной системы, чтобы рассказать нам, какие именно силы действуют там. То немногое, что мы знаем, не превосходит своей достоверностью обычной гипотезы или, во всяком случае, является не очень обоснованной теорией…

Уйдя в свои мысли, я шумно потягивал холодный кофе, и неожиданно какой-то голос произнес где-то внутри меня: «Зовется Эа».

Я едва не подскочил. Что это? Откуда слышно? Почти с испугом я взглянул на «создание». А голос внутри меня опять повторил: «Зовется Эа». Должно быть, я побледнел, потому что приятель спросил:

— Что с тобой?

Я не ответил, с каким-то мистическим ужасом снова и снова читая на снимке: «Зовется Эа, зовется Эа, зовется Эа…»

— Зовется Эа.

— Что? Что?

— Зовется Эа, — прошептал я, дрожащим пальцем указывая на «создание». Зовется Эа. Здесь так написано.

— Тебе нехорошо, — сказал он. — С дороги, наверное… — И начал собирать фотографии.

— Подожди! — возопил я.

Схватив всю пачку снимков, я начал лихорадочно перебирать их. Нет! Ничего подобного! Полнейшая чепуха! Наверное, я действительно не в себе. «Зовется Эа…» Да! Да! Зовется Эа! Два знака на снимке, там, где подобие головы «создания», отличались от всех других и упорно утверждали: «Зовется Эа». Я протер глаза руками так сильно, что стало больно. Встал, подошел к окну, взглянул на антенны, вернулся и совсем спокойно прочел: «Зовется Эа». И теперь я уже понимал, почему прочел именно это. То была шумерская клинопись, которая на древнеаккадском языке мне сказала: «Зовется Эа». Я перевел взгляд на те более многочисленные знаки, что были по другую сторону «создания» и совсем легко прочел: «…И научил их строить каналы, орошать землю, делать мотыги, высекать из камня и дерева самих себя». Я прочел все это один, два, три раза, и в груди у меня стало холодно, как в холодильнике. Я спросил:

— Могло случиться так, что кто-то… ну просто пошутил? Передал все это с Земли? Или со спутника?

— Исключено! — ответил астроном, явно стараясь скрыть свое любопытство. — Я принимал эти сигналы лично. А источник их зафиксирован точно, между звездами Ригель и Бетельгейзе.

— Послушай! — воскликнул я тогда, ибо и мой мозг тоже привык сразу делать предположения, обобщать и строить гипотезы. — Это вся запись? Или есть еще?..

— Это лишь отдельные снимки, — прервал он меня, и я прочел на его лице желание позабавиться моей внезапной «одержимостью». — Для журналистов. И для таких, как ты. Нельзя же предоставлять записи каждому, кому взбредет в голову пообщаться с орионцами!

— Пусти для меня всю запись! — заорал я. — Всю! Приготовь, я сейчас вернусь!

Представляю, как озадачил его я, стремглав бросившись вон. Я вскочил в свою старенькую «Волгу», и она затарахтела по шоссе. Не менее десятка милиционеров успели записать мой номер, и завтра утром я должен был получить любезное приглашение явиться на воскресные лекции автоинспекции, но черт с ними! Главное, что я успел через полчаса вернуться живым с «Иллюстрированной всеобщей историей письмен» Шницера и составленной лет двадцать назад лично мной грамматикой древнеаккадского языка!

Я показал моему приятелю соответствующие знаки в «Истории» и в моей грамматике. Иначе я вряд ли бы смог его убедить. И прочел ему то, что было написано по обе стороны «создания», дал сравнить самому. И тут, пока он разбирал текст по слогам, меня вдруг осенило — именно в этот момент в моем мозгу вдруг ослепительной молнией блеснула мысль, поразившая меня своей неожиданностью и неправдоподобностью:

— Добрый и мудрый бог Эа! Да! Это добрый и мудрый бог Эа, который научил древних шумерийцев, как сделать землю плодородной. Вот как и почему мои милые вавилонцы знали теорему Пифагора за две тысячи лет до Пифагора!

— Ты совсем рехнулся! — сказал астроном, но вроде бы он был не совсем убежден в моей ненормальности. — Опять эти твои нравственные миссии! Ну, хорошо, давай поглядим, что еще прочтет здесь твое любвеобильное сердце.

Пока он вертел переключатели телекординга, я, сидя перед экраном, лихорадочно перебирал все эти спорные доказательства в пользу посещения Земли неземными существами. Вспомнил и о Сириусовом календаре египтян, и о таинственном «космодроме» в Сахаре, и о предполагаемой ядерной яме в Мертвом море, и, наконец, о странном несоответствии между познаниями жрецов в области астрономии, математики, химии и первобытной примитивностью средств производства…

Мой приятель наблюдал за миганием шкал прибора и криво улыбался, ибо все это было ему, конечно, известно. Потом мы оба замолчали — на экране появились первые знаки. Они не походили на прежние, но здесь и там мелькали среди них и очень знакомые мне треугольнички и клинышки. Я возликовал.

— Должно быть, это цифры! Скажите своим математикам, чтобы искали по шестидесятеричной системе! Вероятно, это координаты…

— Перестань фантазировать! — оборвал он меня.

И я перестал, потому что на экране медленной чередой проплывали совершенно незнакомые знаки первых снимков. Я всматривался в них до устали в глазах и листал шницерову «Историю», но того, что искал, не было.

— Ну что, поостыл твой пыл, а? — насмешливо заметил мой астроном.

— Нот! — крикнул я. — Задержи-ка немного! Верни обратно!

Здесь и там между космическими знаками начали появляться отдельные клинописные изображения. Не было ли это соответствующим переводом с одного языка на другой? Ключом к взаимопониманию между двумя цивилизациями? Я не посмел высказать свои мысли вслух, а экран вдруг опустел.

— Запись, вероятно, не совсем полная. Не может быть, чтоб мы не пропустили что-то, — пояснил астроном. — А это не твои ли шумерские знаки опять?

Я торжествовал. Опытный его глаз уже начал сам отличать эти знаки от других. Разумеется, думал я, разумеется! И запись не полная, и к тому же бедная древнеаккадская речь не может выразить всего того, что этот орионец хотел сказать нам!

Зовется Эа… А вот и «создание»! Все такое же неясное, как на снимке, все такое же похожее на абстрактную живопись. Как, однако, исказили его отображение эти дьявольские космические поля!

Оно медленно уплыло с экрана, словно отбыло на свою далекую родину, но вот следом выплыла ясная и четкая вереница клинописных знаков. Я читал с пересохшим горлом и чувствовал, что грудь моя может вот-вот разорваться от распирающего ее восторга. Время от времени я заглядывал в «Историю» и в свою грамматику и читал, читал…

«…И научил их строить каналы и орошать землю, делать мотыги и высекать из камня и дерева самих себя, определять дорогу по звездам, а его; ученики захотели стать богами, и он хотел остаться еще, чтобы научить их… но тогда им сообщили ужасное… (следовали абсолютно чуждые всякой земной речи слова)…и все возвратились, пообещав своим ученикам снова прийти… (текст прерывался — то не хватало слова, то шли какие-то маленькие непонятные знаки, которые, возможно, заменяли отсутствующую в шумерском письме пунктуацию…)…и никто по вернулся, потому что (незнакомое слово!)… из-за ужасных… Они пришли тому назад шесть тысяч двести пятьдесят земных вращении по… (незнакомое слово, вероятно, название звезды. В цифре я не был уверен, так как впервые видел столь большое число, изображенное только шумерскими треугольничками и клинышками…)…и сделали нас рабами… как Эа был на земле… Я сын сына сына Эа… все принесенное скрыл и узнал слово Земли и говорю скрыт… на (незнакомое слово)… от ужасных… убили… и сделали нас рабами… также на Земле… я сын сына сына Эа…»

Здесь текст прерывался на несколько секунд, а затем на экране телевизора появился волнующий призыв:

«…Люди из аккад, и шумеров, и хеттов, которые знаете Эа… если вы уже можете путешествовать между звездами… к нам… нам поможете… от ужасных… я все вам рассказываю наше слово, запомните… придите…»

И снова следовала вереница орионских знаков. Они, наверное, сообщали нам, землянам, те необходимые сведения, которые не позволяли выразить скудные возможности языка, которым владело человечество семь тысячелетий назад, когда Эа бродил со своими товарищами среди людей. Затем все исчезло вместе с короткими и бесстрастными гудками телекординга, и вокруг наступила, тишина, такая тишина, что мне казалось, я слышу, как мой собственный мозг посылает биотоки, опьяняющие сознание прозрением, — стало ясным очень многое, озадачивавшее меня в моих путешествиях в далекое прошлое египтян, ассиро-вавилонцев и их предтеч из Шумера и Аккад. Да, думал я, добрый и мудрый бог Эа, как называли они его в своих преданиях, значит, они его не выдумали! Как почитаем он был ими! Он учил их быть тоже мудрыми и добрыми, он хотел еще остаться на Земле вместе со своими товарищами, которые, вероятно, были учителями соседних народов в Африке и Передней Азии, чтобы люди стали такими, как они сами. Но случилось что-то «ужасное»… что же именно? И он должен был отбыть. А его ученики совсем не стали такими, как он. Они объявили его богом, а себя жрецами и использовали полученные знания для порабощения себе подобных… Я думал о всем ходе человеческой истории, в которой познание должно было непрерывно воевать за свою собственную свободу. И еще об очень многом другом я думал, о многом одновременно, как вдруг голос моего приятеля вернул меня в кресло перед экраном замолкшего телекординга.

Он был неузнаваем, этот голос!

— Слушай! — кричал, хрипя, приятель. — Но ведь это… ведь это чудовищно!

— Что? — спросил я почти про себя. — То, что где-то во Вселенной есть существа, которые используют свое превосходство в знаниях, чтобы превратить другие существа в своих рабов?

— Слушай! — повторил он тише, но еще более хрипло. — Ты что, не понимаешь? Живое существо там где-то… просит у нас помощи, а мы не можем… Это… это… ужасно!

Только теперь я сумел окончательно отогнать от себя мысли и увидел, что на его всегда бледных щеках пылает румянец. Я раскрыл объятия навстречу этому странному человеку, который в эту минуту готов был заплакать, мучаясь от бессилия, от невозможности сейчас же полететь к этому безумно далекому созвездию, чтобы отнести туда нашу земную человеческую правду, завоеванную ценой стольких страданий и борьбы.

Впервые в жизни я обнял его, а он, враг сентиментальности, впервые не воспротивился, потому что, наверное, в это мгновение думал о том сыне сына сына Эа, что жаждал его объятий.