Я упрямо настоял на том, чтобы мне самому разрешили записать мои впечатления и представить их на суд истории. (Говорю «впечатления», потому что назвать их «воспоминаниями» или «мемуарами» было бы неточно, так как сам я в них не уверен). Боялся разрушить уже создавшиеся у людей иллюзии, которые могут и не оказаться иллюзиями. Думаю, что такая доза тщеславия мне полагается — как-никак, я пока единственный на Земле человек, который в состоянии рассказать кое-что о будущем, не рискуя быть обвиненным в шарлатанстве или сумасшествии. Больше того: человек, которому безусловно верят. Но пусть эта вера остается на совести верящих: я не собираюсь за нее отвечать.

По профессии я — испытатель космических летательных аппаратов, даром слова не владею и сознательно избегаю всякого сочинительства. В работе испытателя оно особенно вредно. Космический вакуум приучил меня к молчанию. Если в Космосе много болтать,_он опустошает душу так же, как высасывает воздух из разгерметизированной кабины. Записывающая аппаратура всегда служила мне только для диктовки наблюдений во время испытательных полетов. Поэтому, наверное, диктофон напоминает мне сейчас голодного зверя с разверстой пастью, в которую мне нечего швырнуть, кроме самого себя. Как в народной сказке, где герой отрезает от себя куски мяса и кормит им орла, который несет его из нижнего царства в верхнее.

Обо мне — золотая тема для трепачей! — сочинено много всякой всячины: психологические и философские трактаты, драмы и комедии, фильмы и эстрадные спектакли. Надо сказать, что люди открыли множество способов топить в многословии даже самые серьезные свои проблемы: жуют и пережевывают, пока не надоест. Вообще-то это тоже способ их решения: поговорили и забыли, как забываются старые шлягеры в домашней фонотеке. И, кажется, один я никак не могу забыть, как много нам с Тюниным пришлось отрезать от себя для ненасытной утробы человеческого любопытства.

Нас была целая дюжина, опытных испытателей космолетов, которым предложили стать «хрононавтами», но опробовать новую профессию удалось всего троим. Она исчезла, не успев утвердиться, вместе с отказом от полетов во времени. Мальчики, которых сейчас тренируют проскальзывать сквозь «время-пространство», опять скромно, по-гагарински, называют себя космонавтами.

Переброска во времени, как некогда атомная энергия или инженерная генетика, поставила перед человечеством новые юридические, моральные и философские проблемы огромной важности. Но если генетика должна была решать, в какой степени и в каких случаях она имеет право вмешиваться в организм индивида, то здесь речь шла о вмешательстве в организм всего человечества в целом — от автостралопитека до неясно вырисовывающегося в тумане будущего гомо галактикуса. Изобретатели, гениальные ученые, предвидели это. Учитывая уроки истории, они поспешили создать прецедент, чтобы избежать абстрактных споров. Я их оправдываю, потому что история научила и меня: человечество не может решить важного вопроса, пока не споткнется на нем и не разобьет себе нос до крови. Мы, первые три хрононавта, упали как три капли крови из этого носа, который милейшее человечество любит совать во все дырки.

Много лет опыты велись в тайне от широкой общественности. Ей подсунули только теорию открытия, чтобы люди понемножку и издалека свыкались с его последствиями. К счастью, не столько соблюдение тайны, сколько гигантские разряды энергии, при помощи которых пробивается туннель во времени, держали любопытных на расстоянии от опытного полигона. Не буду излагать здесь теорию трансляции, потому что ее уже давно проходят в школе. Первые опыты по ее проверке были безобидны и в целом безвредны — совершенно естественно, что переброска осуществлялась в прошлое, — но и они дали достаточно поводов для яростных дискуссий. Что посылать? Разумеется, предметы, но какие? С одной стороны, они не должны послужить поводом для опасного вмешательства в историю, а с другой — должны уцелеть, чтобы их можно было найти.

Сначала было легко. Предметы посылались в прошлое на расстояние от нескольких месяцев до десятилетия. Опыты подтверждали как правильность теоретических выкладок, так и безотказность работы трансляторов. Однако для усовершенствования технологии, уточнения параметров, определения оптимальной мощности зарядов, соответствующей искомому отрезку времени, для отрегулирования фокусировки понадобились сотни опытов с тысячами и тысячами предметов, большинство которых бесследно исчезло в вихре минувших веков. Предметы должны были быть привычными для людей соответствующей эпохи — металлические сосуды, оружие и тому подобное, но на них ставились отличительные знаки, чтобы их можно было обнаружить, потому что если предмет не найден, то нельзя доказать, что он прибыл по месту назначения. Так, например, наши ученые уверены, что «божественный щит» Ахилла и непобедимый меч нибелунга Зигфрида прославились в веках благодаря созданному в мастерских полигона особо прочному сплаву, не подверженному коррозии. Однако они до сих пор не найдены, так что красивые легенды, к счастью, пока остаются поэтическим вымыслом.

Каждую неделю на протяжении двух лет гигантские спиралевидные трансляторы выстреливали в прошлое сотни мечей, шлемов, щитов, металлических кубков и кувшинов, статуэток идолов, а в это время целый отряд историков круглосуточно разыскивал их в... каталогах музеев. На теоретических занятиях, которые проводились с нами, хрононавтами, можно было посмеяться: приходишь в музей и спрашиваешь: «Что вы можете сказать вот об этом бокале?» «О! — воодушевляется сотрудник музея, — это особо ценный экспонат! Он датируется переходом от бронзовой эпохи к железной! Но посмотрите на эти знаки, вот здесь! О них написано пятнадцать статей с двадцатью гипотезами! Этот орнамент не имеет ничего общего со стилем данной культуры, в соседних культурах тоже никаких аналогий не обнаружено. Очевидно, налицо более отдаленное влияние, что говорит о...»

Нетрудно себе представить, как разинули бы рты и сотрудник музея, и авторы пятнадцати статей, если бы узнали, что и орнаменту, и самому предмету всего несколько месяцев, хотя радиокарбонные, калиево-аргонные и прочие методы археологии совсем точно датировали бокал седьмым веком до нашей эры.

В наши дни скандал среди историков и археологов, вызванный обнародованием переброски во времени, уже улегся, хотя не обошлось и без самоубийств. Два профессора и доцент, целиком построившие свою научную карьеру на наших находках, покушались на свою жизнь. «Покушения», слава богу, оказались скорее демонстративными и тоже поддельными, так что ученых удалось спасти. Не меньшее разочарование испытали и приверженники гипотезы о визитах на Землю космонавтов других цивилизаций. Рухнуло одно из сильнейших ее доказательств — известные бронзовые статуэтки, найденные два с половиной века назад при раскопках на о. Хонда. Вы их знаете — они похожи на космонавтов, одетых в странноватые скафандры. Эти самые статуэтки оказались особенно удачными для переброски в прошлое. Древние японцы тут же приписали им божественное происхождение, благодаря чему их остатки за три тысячелетия сохранились весьма прилично. В музеях еще кое-как проглотили горькую пилюлю, но частные коллекционеры были готовы на убийство. Да и как не полезть в драку, когда, скажем, у тебя на полке уже пятьдесят лет стоит статуэтка, эта семейная реликвия, которую ты получил от отца, а тот — от деда, некогда прославленного коллекционера и этнографа; и вдруг тебе на экране головизора показывают ее отливку и объясняют, что она сделана только что в специальных мастерских Института хронавтики!

Эти «мелкие» скандалы обнажают трагикомическую сторону проблем, возникших в тот момент, когда человечество в своем почти слепом стремлении к покорению природы начало вторгаться в самое священное, самое таинственное — во время.

Помню общее заседание по окончании теоретического курса. Несколько дюжин морских свинок, птиц и обезьян доказали безопасность переброски живого организма, съездив кто на год-другой назад, кто на шесть месяцев вперед. Нас спросили как будто напрямик, а в сущности, со страшным подвохом: скажите, товарищи, как вы представляете себе дальнейшее развитие этого вида транспорта? Так и сказали, будто речь шла о новом вездеходе или подводном самолете. Тюнин первым попался на удочку. С улыбкой, конечно; тогда мы, будущие хрононавты, еще могли улыбаться — по наивности.

— Я готов лететь, — сказал он и хотел сказать что-то еще, но его деловито перебили:

— В какую эпоху? — будто на вокзале кассирша спрашивает, куда ему выдать билет на аэробус.

Тюнин слегка запнулся:

— Ну, придется порыться в учебниках истории, выбрать эпоху по вкусу, вы же их превратили в модные журналы...

Ему осторожно напомнили:

— Товарищ Тюнин, вам, конечно, известно, что какую бы эпоху вы ни выбрали, мы не сможем вернуть вас обратно.

— Естественно, — ответил он. — Чтобы вернуть меня, вам сначала пришлось бы выстрелить туда самих себя вместе с институтом. Но если я выберу, скажем, Египет эпохи фараонов, то есть надежда, что вы меня найдете или в Британском, или в Пушкинском музее в виде мумии. Все-таки утешение.

Как говорится, смех в зале. Вряд ли необходимо объяснять, что это был за смех, если учесть, что принцип неопределенности Гейзенберга, который распространялся якобы только на микрочастицы, доказал свою эффективность при переброске во времени. То есть, если ищешь ту или иную эпоху, ты не найдешь точки в пространстве, и наоборот. А мы пока что могли только пробивать туннель во времени. Японские статуэтки стали «японскими» только потому, что случайно попали на остров Хонда. Так что утешение обнаружить Тюнина в виде мумии было более чем сомнительно.

Замечательный мужик был Тюнин, и потому мне так больно за него. Наверное, эта его почти автоматическая готовность к самопожертвованию заставила и меня вскочить, хотя я, как и все записавшиеся в хрононавты, не менее автоматически заранее простился с жизнью.

— Подождите, товарищи! — восторженно крикнул я. — Трусов среди нас нет, это ясно, и каждый готов пожертвовать жизнью, чтобы проверить гениальное изобретение, которое в корне изменит судьбу человечества... — и так далее, и тому подобное. Экзальтированные фразы, подходящие к случаю и нужные для того, чтобы оправдать мое предложение. — Но опыты показывают, что принцип движения во времени одинаково действует в обоих направлениях. Раз открытие сделано, значит, в следующие века оно будет усовершенствовано до предела, разве не так? Спрашивается, зачем посылать нас в прошлое, откуда мы не вернемся? Я люблю иногда ходить в гости к дедушке и бабушке, но платить жизнью за такое сентиментальное путешествие мне не хотелось бы. Все-таки я не морская свинка. Неохота мне жить в прошлом, неинтересно. Исторических романов в библиотеках хоть пруд пруди. Пошлите меня на век-другой вперед, и мои правнуки порадуются прадедушке и с еще большей радостью пошлют обратно, — тут я попробовал попасть в тон Тюнину.

Коллеги шумно поддержали меня, а ученые заулыбались до ушей. Я-то воображал, что утер им носы и сказал то, до чего сами они не додумались, а они, мерзавцы, в сущности, хотели, чтобы мы первыми это сказали, чтобы мы взяли на себя ответственность за новый вид опытов. Само собой, они возражали — настолько, чтобы сильнее разжечь наш энтузиазм: наше предложение логично, но если потомки обладают такой аппаратурой, если они вообще владеют переброской во времени, почему они до сих пор не дали о себе знать каким-нибудь образом? Значит, и оттуда возвращение не гарантировано...

— Ну, еще неизвестно, во что они на нас смотрят. Небось, потешаются над нами, — отозвался кто-то из коллег-испытателей, а я подытожил:

— Все-таки интереснее проверить и это попутно с испытанием нашей аппаратуры. Иначе дело довольно кислое.

А дело началось, в общем, весело, то есть, в привычном для космонавта-испытателя стиле. Конечно, сначала — скорое и не особенно веселое прощание с близкими. Но и они как будто уже попривыкли, потому что, так или иначе, до сих пор ты каждый раз возвращался, они ведь никогда не знают, какой именно космолет испытывается на этот раз. К счастью, меня эта неприятная процедура не касалась: людей, с которыми надо специально прощаться, у меня почти нет. Потом — детальное изучение трансляторной аппаратуры, обычные и вновь придуманные тренировки, медитация по образцу древних сектантов, которые таким образом якобы сливались с вечностью, что очень хорошо помогает полной душевной концентрации, и не менее древние прыжки с парашютом, о которых мы давным-давно забыли. Хотя, как нас уверяли, полет сквозь время походил на падение, но без парашюта. Откуда им это было известно, когда ни один из них не летал сквозь время и не падал с парашютом, — это их секрет, но сравнение оказалось довольно удачным.

Первым полетел Тюнин, потому что первым дал согласие. На шесть месяцев вперед. Как говорится, исчез в небытии на крыльях удара по времени в миллиарды вольт. Через шесть месяцев он объявился в центре полигона, ошеломленный, глуповато ухмыляющийся, но воскресший чудеснейшим образом.

Переброска осуществлялась вертикально во времени, но так как оно все же неотделимо от пространства, то получалось известное перемещение в пространстве. Для такого краткого полета полигон был достаточно велик: пятьдесят квадратных километров пустыни. Однако где приземлится хрононавт, улетевший на сто лет вперед, этого никто не знал, хотя, как и полагалось по правилам, была разработана добрая сотня сценариев. Именно теперь предстояло выяснить, так ли неумолим принцип неопределенности или при этом типе движения все же существует известная коррелятивная связь между временем и пространством. А проверить это можно было только, выстреливая людей в будущее.

Я полетел вторым, тоже на шесть месяцев. С недельными интервалами после меня вылетали Крейтон, Мегов, Мельконян, Финци. Целый год мы провожали и встречали друг друга без осечки в разных концах полигона, но наши впечатления совпадали почти полностью. Мы действительно будто падали с нераскрывшимся парашютом; чувствовали ускорение, но не свистел сгустившийся навстречу воздух в темном туннеле, стены которого далеко и бледно светились смутно различимыми цветами радуги. Видимо, это было нечто вроде эффекта Допплера на временно-пространственном фоне Вселенной. Я назвал бы это падение всасыванием — туннель как будто всасывал нас с силой, мощность которой невозможно было определить, чтобы легко выплюнуть из другого конца в определенное время. Падаешь шесть секунд, и ни мозг, ни чувства не прекращают нормальной работы в эти секунды, которые уносят тебя на шесть месяцев вперед. В последнюю миллионную частицу шестой секунды парадоксальное движение, по-видимому, превращалось в движение обыкновенное, но удар был таким коротким, что затухал в металлической поверхности скафандра. Он ощущался как электрический удар ничтожного напряжения. Сумасшедшие ощущения налетали потом, сами подумайте: ты считаешь в уме с двадцати одного до двадцати семи, а посмотрев на циферблат часов с обозначением дат и месяцев, видишь, что прошло шесть месяцев.

После того, как вся группа хрононавтов слетала в будущее, мы начали изводить ученых бурным нетерпением, и они решили не обращать внимания на некоторые немаловажные соображения. Несмотря на круглосуточные исследования, они еще не знали как следует, что происходит в наших организмах во время полета. Шестимесячные и восьмимесячные пробные полеты не оставляли заметных следов в организмах людей вроде нас, привыкших ко всяким испытаниям. Просто необходимо проверить, настаивал Тюнин, все так же напирая на свою немножко показную готовность к самопожертвованию. Просто проверить! И упрямо развивал элементарнейшую гипотезу безопасности полета: человечество давно умиротворилось и поумнело, и не может быть, чтобы оно в следующие сто лет каким-нибудь неблагоразумным образом покончило с собой. Прогнозы о положении нашей планеты в солнечной системе тоже не предвещают катаклизмов, способ приземления безопасный... Так что, твердил Тюнин, пусть даже наши внуки отказались от этого способа передвижения и вернуть меня некому, если случайно не угожу в жерло какого-нибудь вулкана, то через сто лет спокойно доживу до старости, не отягощая вашей совести.

И он полетел. С музыкой, криками «ура» и полным карманом посланий к нашим правнукам. Теоретики вычислили: если сто двадцать минут полета на сто лет вперед равняются стольким же минутам субъективного времени, Тюнин приземлится в будущем моложе тех, кому придется его отправлять обратно. А если его не смогут вернуть, то его сыновья-близнецы, которые только-только начинали ходить, через сто лет глубокими старцами будут участвовать в его встрече и дивиться тому, что отцу всего тридцать шесть. На всякий случай точно на сто двадцатой минуте после колоссального взрыва, потрясшего полигон, мы инсценировали его встречу. Вышли на полигон опять-таки с криками с «ура» и с музыкой, но в коротких штанишках и с плакатами вроде «Добро пожаловать, прадедка!» «Как насчет простаты?» и прочее в том же духе. Не скажу, чтобы было особенно весело, хотя мы орали до хрипоты. Перед лицом неизвестности — а уж большей неизвестности и вообразить нельзя! — праздника как-то не получается.

И начали ждать, а ожидание — дело и вовсе невеселое. По крайней мере, ждали недолго. Одиннадцать дней. Его нашел швейцар за главным зданием управления. Мы узнали его по вымазанному землей скафандру хрононавта, в котором находилось тело полумертвого старика. В больнице ему с трудом продлили жизнь на несколько часов. Из них он был в сознании всего минуты. Говорил несвязно, а может, так нам тогда показалось. Рассказывал о каких-то лесах и полянах, о львах и обезьянах, которые с любопытством глядели на него, а потом вдруг кто-то подмял его под себя и больше он ничего не помнил, кроме того, что опять бесконечно долго летел в уже знакомом радужном туннеле. Посланий к правнукам в кармане его надувного скафандра не оказалось.

В ответ на настоятельные вопросы — давал ли он их кому-нибудь, лазил ли кто-нибудь к нему в карман — он только покачивал головой на дряхлой шее. Его голова покачивалась в тяжком старческом недоумении до тех пор, пока он не умер.

Можно было не верить его бреду насчет львов и обезьян, потому что встроенная в скафандр миниатюрная кинокамера ничего не запечатлела. Но ведь он прилетел. Наши трансляторы не могли его доставить обратно, значит, кто-то его вернул? Если в силу непредвиденных обстоятельств его полет прошел по какому-то столетнему, слегка деформированному пространственно-временному кругу от транслятора до главного здания управления, его старение можно было хоть как-то понять. Выглядел он, как стотридцатилетний старик на смертном одре. Однако Тюнин твердил, что полет был прерван, что он шел по лесу, через поляны, что видел солнце и животных, открывал шлем и дышал натуральным воздухом. В животных и лес мы не верили, но в минуты доказанно ясного сознания он уверял, что разграничивает оба полета и даже помнит, что он думал и ощущал при возвращении. Этого он, к сожалению, не успел сказать. Ни искусственное сердце, ни искусственное питание мозга не смогли предотвратить быстрого распада столь внезапно одряхлевшего организма.

Единичный опыт ничего не доказывает — это знают и ученые. Нас, профессиональных испытателей, участь Тюнина хотя и потрясла, но не испугала. По крайней мере нас ждала смерть в собственном времени, среди друзей. За Тюниным по списку шел я. Так было заведено с самого начала, но вместо меня выбрали Крейтона, как самого молодого в группе. Надеялись, что если он вернется таким, как Тюнин, то поживет годик-другой или хотя бы месяц, а значит, и расскажет побольше. Еще полгода ковырялись в трансляторах, перенастраивали их, чтобы не получилось гипотетического круга в пространстве, а в это время усиленно омолаживали Крейтона всякими процедурами. Естественно, омолаживали и нас вместе с ним. Медицина довольно далеко ушла вперед в этом отношении, и мы в самом деле начали походить на двадцатилетних мальчиков, но эти «мальчики» уже не размахивали плакатами, провожая товарища в очередной полет.

Крейтон не вернулся. Ни на одиннадцатый день, ни на одиннадцатый месяц. Его не обнаружили ни на полигоне, ни на всем земном шаре, который был извещен, что при встрече со странным, никому не известным стариком, который может рассказывать воспоминания о львах, обезьянах, допплеровом туннеле и будущей жизни, следует сообщать туда-то. После этого человечество узрело множество странных стариков, жаждущих славы. У всех у них были припасены чудесные, совершенно свежие воспоминания о будущей жизни, некоторые даже рассказывали, как сражались со львами в допплеровых туннелях, но ни один из них не оказался Крейтоном. Может быть, эти самые любознательные львы будущего все-таки сожрали его?

Здесь наш отряд дрогнул. Мы перестали спорить о том, чья теперь очередь и у кого клетки моложе. Некоторые выразили пожелание устраниться от эксперимента, пока новое положение не будет изъяснено теоретически. Я вызвался добровольцем.

Не хочу приписывать себе безмерную храбрость. Просто судьба потомственного космонавта и необщительный характер давно превратили меня в неприкаянного бобыля. Родители мои погибли молодыми. Любимая жена сбежала от меня на один из спутников Марса, не успев родить мне ребенка. Из близких родственников у меня остались только дед и бабка, которым я звонил раз в год откуда придется — чтобы знали, что их внук жив и еще шляется по свету. После гибели блистательного Тюнина, которым я восхищался еще в школе астропилотов, после того, как не вернулся очаровательно легкомысленный Крейтон, которого я ввел в нашу профессию и полюбил, как сына, одиночество мое стало вдвойне невыносимее. Вот почему мне ничего не стоило пожертвовать собой, чтобы дать ученым возможность провести еще один эксперимент до того, как они погрузятся в повторное теоретическое исследование своего эпохального открытия. Поскольку из двух хрононавтов один вернулся, а другой — нет, третий мог что-либо засвидетельствовать хотя бы статистически.

Трансляторы опять перенастроили приблизительно на ту же фокусировку, с которой улетел Тюнин, чтобы — круг или не круг — я вернулся хоть в каком-нибудь виде. Оборудовали мой скафандр новейшими автоматами звуко- и видеозаписи. В часы медитации я навсегда прощался с собой, со всем миром и все никак не мог проститься по-настоящему. Во мне теплилась какая-то наивная надежда, похожая на интуицию. А моя интуиция, надо сказать, никогда меня не подводила, много раз я испытывал ее и в Космосе, и на Земле. Она тайком нашептывала мне, что я вернусь, что мой полет будет «третьим решительным» и что мне, по крайней мере, удастся сжать десятилетия одинокой жизни в несколько полезных для науки дней.

Полет не особенно отличался от уже испытанных шести секунд в темном туннеле с фосфоресцирующими, будто сквозь туман, радужными стенами. Не отличался физически, потому что два часа — это два часа, и иногда они могут душу вынуть бесконечным чередованием минут. Я нарочно пытался взглянуть на большой хронометр с встроенным в него компьютером, прикрепленный к рукаву, но не мог пошевельнуть ни рукой, ни головой. «Всасывание» на этот раз было таким сильным, что, казалось, склеило все, что только могло во мне двигаться. Мое тело летело сквозь какую-то осязаемую массу и в то же время не встречало сопротивления, оно было спеленуто, как кокон. Видимо, шести секунд первых полетов было недостаточно, чтобы обнаружить этот парадокс движения в туннеле. Эти мысли меня отвлекли, и я начал считать с опозданием, но цифры в мозгу следовали одна за другой нормально и беспрепятственно. Я сосчитал до восьмидесяти трех, и не успел произнести в уме следующее «восемьдесят...», когда сквозь меня пробежала знакомая дрожь в миллионную секунды, означавшая соприкосновение с материальным телом. Должно быть, начав считать, я невольно закрыл глаза, чтобы сосредоточиться. Я немного подождал, потом сильно сжал веки и почувствовал, что жив. Сглотнул слюну — горло тоже ожило. Сказал себе: «Готово!» и услышал это же слово в мозгу, в котором токи, видимо, не переставали бежать привычными путями. Только тогда я решился приподнять веки.

Меня окружала та же темнота, — без мерцания стен туннеля, — что и при закрытых глазах. Словно я ткнулся головой во что-то мягкое и непроглядное. Мне никогда не приходилось утопать в торфяном болоте, но это первое, что пришло мне в голову. Мне казалось, что я попал в бездонное болото, хотя теоретически это не могло произойти так сразу. В мускулах ощущалось движение, но, как и раньше, я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Подумалось, что так, наверное, и Крейтон лежит в каком-нибудь заповедном болоте, потому мы его не нашли. Может быть, в этом же самом, несмотря на разницу в фокусировке трансляторов.

Я сделал вдох — дыхание было нормальное. Повреждений в скафандре как будто не было. Попробовал повернуться всем телом, чтобы ощутить среду, в которую попал, — напрасно. За мягкостью ощущалось что-то неподатливое. И понял, что мягкое вещество — это надувные ткани скафандра, который должен предохранять нас и в том случае, если придется опуститься на воду. В болоте, следовательно, утонуть было бы еще труднее. Однако мягкость была не везде одинакова. Это помогло мне постепенно сориентироваться в положении моего тела. Я не лежал головой вниз, потому что только в состоянии невесомости за это время кровь не прихлынула бы в нее до отказа. Внезапно я ощутил вибрацию. То твердое, на чем я лежал, чуть ощутимо вибрировало. Тело испытателя трудно обмануть, попав в любую машину, оно в первую очередь прислушивается к вибрациям...

Да, я, видимо, лежал в какой-то бесшумной машине и вместе с ней куда-то летел. А когда и как я попал в нее?.. Однако рассудок все еще не верил показаниям чувств. Мне не раз приходилось солоно из-за них в испытательных космических полетах при разных режимах. Я даже решил выругаться по-нашему, по-космонавтски, да завернуть покрепче, чтобы еще раз проверить и себя, и «докладчиков». Но меня опередил какой-то голос. Он раздался над самым моим ухом, так что, не лежи я как в заколоченном гробу, наверное, подпрыгнул бы:

— Вы меня слышите?

Я стиснул зубы — челюстями, по крайней мере, можно было двигать. Мне даже показалось, что я услышал, как они сомкнулись. Однако голос прогремел повторно, будто раздраженный помехами в аппаратуре оператор опробовал микрофон:

— Иванов, вы меня слышите?

Ого, сказал я себе, потому что парень я был довольно хладнокровный, ого, раз и собственное имя слышишь, значит, ты впрямь сбрендил! Теперь остается, чтобы навстречу вышел лев, заревел глухим басом и сказал: «Привет, дедка!» Но раз ты можешь утверждать, что сбрендил, значит, тут что-то вроде кратковременных эйдетических явлений. Я натренировался на них в камерах молчания. Не бог весь какая опасность, — поболтать с тем, кто непрошенным влезет в мозги. Будет над чем посмеяться потом, при прослушивании записи.

— Да, — ответил я с иронической любезностью, потому что все равно ничего не мог предпринять, прежде чем окончательно справлюсь с собой. — Я к вашим услугам. А кто вы такой?

Ответ, однако, был более чем странным для эйдетического образа:

— На разговоры нет времени. За десять минут вы должны решить, останетесь здесь или вернетесь.

Ну, такого забавного вопроса в моем мозгу не было, а гроб, в котором я находился, меньше всего располагал к постоянному пребыванию.

— Вернусь, конечно. Но не раньше, чем сделаю дело и не без вашей помощи. К сожалению, крылышек у меня нет...

Меня бесцеремонно прервали:

— Ваше решение будем считать окончательным.

— Ого, — ухмыльнулся я в устрашающе сгущавшуюся темноту, что плыла перед глазами. — Почему такая спешка?

— Иванов, это не галлюцинация. И времени у вас действительно в обрез. Если хотите вернуться в более или менее человеческом виде, через десять минут вы должны вылететь обратно. Каждая минута стоит вам двух лет жизни.

Я выслушал эту строгую тираду и не на шутку забеспокоился. При эйдетических явлениях в определенный момент должны появляться и зрительные образы. Даже галлюцинации слуха никогда не бывают чисто слуховыми. А темнота перед глазами, хотя и вибрировала, оставалась мертвой.

— Ну-ка, повторите, — произнес я. — Только потише, а то порвете мне барабанные перепонки.

Тот же нервный диспетчерский голос повторил почти дословно все сказанное, на этот раз он и впрямь звучал тише. Я задохнулся:

— Но ведь я... Неужели это правда...

В голосе прозвучала ярость:

— Правда! Почему вы не прекращаете свой нелепый эксперимент? Мы же вернули вам Тюнина, вы что — не поняли нашего жеста? Вы ведь не так глупы.

Но я тут же продемонстрировал свою глупость:

— Откуда вам известно мое имя?

— Из архива вашего института.

Я онемел еще на десять драгоценных секунд. Мне с убийственным великодушием предложили:

— Можете спрашивать. — Это прозвучало, как разрешение иметь последнее желание, которое давалось осужденному на смерть в старых романах.

— Почему я ничего не вижу?

— Потому что вы решили вернуться.

— Значит, вы не разрешаете мне смотреть! — раскричался я почти истерично. — Где я нахожусь? Почему не могу...

— В карантинной капсуле. Мы вас не обеззаразили, а ваши вирусы для нас не безопасны. Мы направляемся к трансляторам. Старт через семь минут.

Я завопил:

— Хочу остаться!

Но мне ответили более чем строго:

— Вы уже заявили о своем решении.

Я старался что-нибудь быстро сообразить в этой абсурдной обстановке. Сто сценариев разработали наши дураки-теоретики, сто сценариев встречи с будущим, но такого я не читал. Все они были розовые, а этот — непроницаемо черен. Это в какой-то степени вернуло мне самообладание, как всегда бывает перед лицом неотвратимой опасности:

— Раз у вас есть наш архив, значит, вы знаете, что произошло. Зачем же вы тогда издеваетесь...

— Мы не издеваемся. Мы не позволяем себе насиловать волю человека.

— Но Тюнина вы вернули, не спрашивая! Он, между прочим, умер...

— Мы не сразу его нашли. В архиве указан час вылета, но мы тогда не знали, где именно его ждать. Животные встречаются во многих местах... — голос прервался, — то ли боялся проговориться, то ли не хотел отнимать у меня время.

— Он видел каких-то львов, — сказал я спокойнее, соображая, как извлечь побольше информации, но в моем мозгу скопилось такое множество вопросов, что я никак не мог распределить их по важности.

— Место, где вы приземлились, — заповедник.

— Но раз в архиве... значит, там должен быть и этот наш разговор, потому что я...

Они не успели подтвердить, что читали даже вот эти мои воспоминания, как я онемел еще на несколько драгоценных секунд от чудовищного прозрения: сейчас разыгрывается сцена, которая уже состоялась, и все, что я говорю, уже давно лежит где-то в архиве. Это смешение времен может свести с ума даже такого человека, как я. Хорошо, что для того, чтобы сойти с ума, нужно время.

— Крейтон погиб?

— Он остался по собственному желанию. Жив, здоров.

Я выругался — как ругались за много лет до этого.

— Пусть катится к черту, так ему и скажите!

— Четыре минуты!

— И вас к черту! — заорал я, но тут же опомнился. — Раз у вас есть трансляторы, и наверное лучше наших, почему не пришлете нам людей, почему обрекаете нас на погибель...

В голосе впервые появилось тепло, которое быстро улетучилось, растворилось в смешке.

— Вы нам не интересны. Ведь вы оставили нам полную документацию о своем времени. Кроме того, не хочется лишать хлеба ваших ясновидцев и астрологов.

— Но зачем... — вопросы хлынули из меня лавиной. — Что вы посовет... Ведь все равно открытие нельзя закрыть, будем продол... А как вы используете... или вы только разыгрываете меня... Откройте свое лицо, я хочу вас видеть!

Чтобы сэкономить время, я говорил скоропалительно, не договаривая слов. А ответ был все так же краток и неумолим:

— Каждый наш совет был бы вмешательством. Вы сами решите, что вам делать с транслятором.

Я вслушался в голос — голос как голос, сто лет не так уж много, чтобы появились заметные отличия в выговоре.

— Вы, наверное, уже знаете...

— Знаем. Не теряйте времени, Иванов!

— Хочу поговорить с Крейтоном! — я нашел возможность найти подтверждение истинности этого абсурдного разговора.

— Это будет стоить вам еще десяти лет.

— Он не хочет вернуться?

— Это уже невозможно. Он прибыл бы к вам рассыпавшимся скелетом.

Я в душе помирился с Крейтоном, — значит, опомнился, — и мой мозг воспользовался возможностью схитрить:

— Что же отражается на субъективном времени, пребывание в будущем или возвращение? Каково соотношение?

Но перехитрить мне никого не удалось:

— Это вы откроете сами.

Теряя последние силы, я прохрипел:

— Неужели вы так ничего и не скажете, что я мог бы передать...

— Не делайте глупостей, мы страдаем от них больше вас самих.

— Вы очень любезны! — я задыхался от внезапно накатившей злобы. — Благодарю за сердечную...

Меня равнодушно прервали:

— Не сердитесь за правду, Иванов, вам при вашей профессии это не подходит. Перебрасываем вас на старт. Следуйте командам автомата!

Даже «прощай!» не сказали! Какая-то сила понесла меня вверх, налево, направо, вытряхнула из гроба. Перед глазами запрыгали какие-то огоньки, по-моему, просто от злобы и от качки после долгой неподвижности. Послышался другой голос. Его металлический тембр напоминал резонирующий звон автоматов, которые командуют стартами и у нас. Я подчинялся ему тоже автоматически, по долголетнему навыку. Да и к чему теперь внимание? Раз воспоминания мои уже написаны, значит, я вернусь живым. А если бы я остался?

Но этот вопрос я задал себе позже. Он вообще не существовал во мне, даже тогда, когда я заорал, что хочу остаться. И не только из-за грубого обращения — со мной держались так, что всякое желание остаться гасло. Я — не Крейтон, легкомысленный сопляк, ради которого я за каждый свой вопрос заплатил двумя годами жизни. И за каждый ответ, который, в сущности, никаким ответом не был, потому что мы это знаем и без них!

Впрочем, разве не так было всегда, когда мы обращались к будущему с вопросами, забывая, что будущее — не что иное, как продолжение самих нас?

Обратный путь показался мне короче. Наверное, потому, что трансляторы у них усовершенствованы, а может, просто я забыл считать в уме, поглощенный вопросами, которые по-дурацки продолжал задавать голосу из будущего, и прозрениями, пестро туманными, как стены допплерова туннеля. Куда же все-таки летают трансляторами наши нелюбезные правнуки? Раз у них такие принципы, они не шляются во времени по Земле. Значит, следует искать туннель во времени-пространстве! И тогда, наконец, можно будет выйти за пределы Солнечной системы, быстро и надежно добраться до других звезд по гораздо более пестрому и веселому туннелю через это чертово время-пространство...

Моя злость быстро улеглась, и на обратном пути меня занимали эти мысли. А когда я вернулся внезапно одряхлевшим стариком, — я еще в полете почувствовал, как дряхлею и покрываюсь морщинами после каждого своего вопроса и каждого вывода, — я «мудро» поведал их тем, кто послал меня с завязанными глазами на десятиминутное пребывание в следующий век. Помимо всего прочего, оказалось, что я не открыл ничего нового: теоретические разработки, как положено, давно уже шли параллельно. Через пять лет на Марсе собирались построить дублирующий полигон для возвращения, чтобы продолжать эксперименты в Космосе.

Я, конечно, впал в ярость и ругался, насколько хватало сил. Мне же напомнили, что каждое революционное открытие неизбежно проходит период закономерных плутаний, пока не найдет себе настоящего применения, что надо проверять его по всем направлениям, чтобы раскрыть все возможности. Это банальная истина, и мы, испытатели, очень хорошо ее знаем, потому что вывозим ее блеск на своем горбу. Но когда заплатишь за нее двадцатью годами жизни, она перестает быть банальной. В ее свете твой подвиг становится двусмысленным, как бы там тебя ни возвеличивали за то, что ты доказал человечеству.

В сущности, я продолжаю страдать не только из-за потерянных лет. Мой доклад приняли с доверием, хотя в моей записывающей аппаратуре не сохранилось ни звука, ни образа. Казалось, все было стерто мощным магнитным полем. Все мои сведения они оценили как логичные и разумные. Но я все больше теряю уверенность, что этот разговор действительно состоялся. Наверное, из-за отсутствия каких бы то ни было зрительных воспоминаний мне все явственней кажется, что я летел по какому-то замкнутому кругу через время-пространство, что разговор с голосом будущего состоялся только в моем сбитом с толку деформацией времени мозгу. Потому что именно замкнутый круг заставляет задавать бессмысленные вопросы, чтобы получать бесплодные ответы.

Что такого сказал мне этот голос, чего бы я и сам не мог сказать?

И вот я сижу перед диктофоном — загубленный, раздвоенный человек, развалина прежнего монумента космонавта-испытателя! Врачи продолжают подштопывать меня и уверяют, будто я буду трудоспособным еще лет двадцать, но мне столько не надо. Хватило бы сил лет на пять, — столько-то они мне гарантируют, — а там первым полечу через новый туннель, когда будут готовы сооружения на Марсе.

Только этим и держусь. А иногда мстительно веселюсь, как вот сейчас, когда стараюсь подстроить каверзу тем, кто утверждал, будто они читали эти мои воспоминания: время от времени силюсь продиктовать что-нибудь другое, совсем не то, но в последний момент меняю решение. Я-то ведь не знаю, что они читали! Значит, опять-таки я в дураках. И тогда мне становится по-настоящему весело: я вижу, как в определенный день там, в будущем, торжественно возлагают венки и держат речи перед Памятником первым хрононавтам, под которым я лежу рядом с Тюниным.

Хрононавт! Громкое слово, обозначающее существо, немногим отличающееся от шимпанзе, которых по традиции первыми выстреливали во время. Верно, тут нужна храбрость, но мало ли других профессий, где требуется готовность пожертвовать жизнью! Новое, которое я открыл, состоит вот в чем: легче проститься с жизнью, чем с собственным временем. А за это, пожалуй, и впрямь стоит соорудить памятник. Но поскольку мое открытие пришло позже, а сам я полетел в будущее с обезьяньей наивностью и страхом, то и памятник не может не таить — где-нибудь под фундаментом — немножко иронии. А много ли наберется таких памятников, в которые не была бы вмурована ирония времени?

Это, конечно, тоже — только мое видение, сказка, вроде сказки про орла, который ест твою плоть, чтобы вынести тебя из нижнего царства в верхнее.

Конец записи