Его семья

Димаров Анатолий Андреевич

Часть третья

 

 

I

В этом году Яков еле дождался отпуска.

Если прежде он довольно спокойно смотрел на календарь, без особого восторга уезжал куда-нибудь и уже с половины месяца начинал думать о газете, от души обижаясь на товарищей, которые не писали ему о редакционных делах, то в этом году он считал не только дни, но и часы, оставшиеся до отпуска. Он ждал теперь от своего отпуска так много, что иногда ему даже страшно становилось за судьбу этого ожидания.

Он был уверен, что вернется совсем другим, что за этот месяц произойдет такая перемена, которая все поставит на свои места, все разрешит — и дальнейшая жизнь его покатится по прямым и гладким рельсам, а не будет тащиться, вихляясь из стороны в сторону, по каменистой, ухабистой дороге.

За это время Яков получил от Вали несколько писем и каждое мог бы пересказать наизусть. Приносили они ему и радостное волнение, и тревогу, ибо Валя как-то слишком скупо и неохотно сообщала о себе, и Яков чувствовал, что она чего-то не договаривает, что-то скрывает от него, а может быть, и от самой себя.

Горбатюк уже знал, что Валя перед войной, будучи на втором курсе университета, вышла замуж. По получении этого письма несколько дней он ходил злой на весь мир, так как ему казалось, что Валя жестоко обманула его. Муж ее погиб на фронте, писала она, есть у нее семилетний сын, она заведует районной библиотекой и живет с матерью, которая все еще продолжает учительствовать.

«Ты помнишь, Яша, мою маму?»

«Еще бы не помнить!» — усмехнулся Яков, прочтя эту фразу.

Высокая и строгая, она выходила к ним, когда Вале удавалось затащить к себе своего товарища, и Яков каждый раз начинал думать о своих стареньких, заплатанных брюках и давно не чищенных ботинках-обносках, доставшихся ему от старшего брата. Он краснел и нахохливался под ее внимательным взглядом, ему казалось, что даже волосы у него на голове становятся дыбом, а Валя, еле сдерживая смех, лукаво поглядывала на своего товарища и потом, когда мать уходила, неизменно уверяла его, что мама у нее очень хорошая и что они с ней очень дружно живут.

«…Она и сейчас продолжает учительствовать, хоть уже старенькая и получает пенсию. Я все время уговариваю ее оставить работу, но она и слушать меня не хочет, кричит на меня, что я еще не доросла, чтоб учить ее… Это я не доросла, в свои двадцать восемь лет!»

Странная женщина! Почти в каждом письме она напоминает о своих годах, словно хочет подготовить его к будущей встрече. Но даже это бесхитростное лукавство нравится ему.

Интересно, очень ли изменился он с тех пор, как не виделся с Валей? Найдет ли она в нем хоть что-нибудь от того Якова, который приходил когда-то на вокзал провожать ее в университет?

Якову хотелось бы сейчас взглянуть на себя, но какие зеркала могут быть в стареньком вагоне, отстукивающем своими колесами уже не первую сотню тысяч километров?

Еще вчера Горбатюк сдавал редакционные дела и вчера же после обеда сел в поезд. Имел плацкарту на среднюю полку, но уступил свое место молодой крестьянке с грудным ребенком и всю ночь продремал, зажатый между стенкой вагона и твердым, будто кирпичом набитым, вещевым мешком своего соседа. Сосед Якова — молодой старшина, весь увешанный орденами и медалями, все время падал на него, клевал его в плечо твердым козырьком своей фуражки, смачно причмокивая во сне губами. Он поднялся раньше всех и весело, будто бог весть какую новость, сообщил:

— О, уже солнце!..

И громко скомандовал:

— Подъем!..

Люди зашевелились спросонья, засмеялись и заговорили полувесело, полусердито: «Ох, и неугомонный же!», «Совсем как петух!» А он, статный и сильный, радостно улыбался солнцу и всему миру, так как возвращался на свою родную Полтавщину после четырех лет войны и еще нескольких лет военной службы в чужих краях.

— Вот и отслужил, — рассказывал вчера вечером старшина, то и дело отбрасывая назад пышный молодецкий чуб, спадавший на черные смеющиеся глаза. — Полсвета на пузе облазил и на весь наш район погребов накопал. Товарищ гвардии старший лейтенант не раз, бывало, смеялся: «У тебя, Васюта, спереди кожа наросла, как у танка броня. И пуля не возьмет!» Да и не брала. Или то уж такая судьба мне была, что в самом деле всякая дрянь от меня отскакивала, а только за всю войну ни разу в госпитале отдохнуть не привелось. Я вроде как живая история в нашем полку был, всех знал и все меня знали…

Хоть он уже демобилизовался, но все еще жил своим полком, воспоминаниями о своих друзьях-однополчанах, и видно было, что ему еще непривычно просыпаться не среди солдат, которыми нужно было командовать, и офицеров, команду которых нужно было выполнять, а среди глубоко штатских, далеких от военной службы людей.

На одной из больших станций пассажиры бегали умываться, потом не спеша закусывали, кто чем богат, деликатно отказываясь от угощения щедрого старшины. А через некоторое время между пассажирами слово за слово завязалась беседа — неторопливая беседа людей, которым некуда спешить, так как все равно не перегонишь колеса, которые катятся и катятся по бесконечным рельсам.

Как и вчера, больше всех говорили пожилой колхозник с пышными, унаследованными еще от какого-то запорожского предка усами и демобилизованный старшина. Пряча насмешливые серые глаза под густыми кустиками бровей, пожилой колхозник все время вызывал старшину на словесный поединок, подбивал его на спор, умышленно отрицал все, что говорил старшина. Но демобилизованный был преисполнен добродушия — его просто распирало от радости, вызванной предчувствием недалекой встречи с родным селом, с родителями и родственниками, а главное — с девушкой, о которой он говорил: «Та й лучшая з усих на свити!»

— Разве ж вы знаете наших девчат! — искренне жалея присутствующих, так много из-за этого потерявших, восклицал старшина. — Да к нам парни со всей Полтавщины свататься ездили!

— А вы, значит, для них своих девчат берегли? — ехидно ввертывает колхозник.

— Я в эту войну где только не побывал, — не обращая внимания на язвительное замечание колхозника, продолжал старшина. — И в Румынии, и в Венгрии, и в Австрии, и в Германии… Ну, не без того, чтоб на какую-нибудь там дивчину раз-другой взглянуть. Нечего хаять, хорошие девчата бывали. А все-таки не то, что наши…

— А ваши что, медом мазаны?

— Медом не медом, а наша как пройдет мимо тебя, ты уж и ног под собой не слышишь. Стоишь и не дышишь: соседка это Марина или парижская артистка из театра оперы и балета? А она как взглянет на тебя, как поведет плечом, — пишись, парень, в нестроевую да начинай на звезды вздыхать… Куда бы тебя после этого ни занесло, что бы на твою голову ни свалилось, а она так и будет стоять у тебя перед глазами. Умирать будешь — о ней вспоминать станешь… А уж если обнимет!.. Мать ты моя родная! — даже схватился старшина за голову. — Обо всем на свете забудешь, а на душе у тебя так, будто тебя взяли да сразу в генералы произвели! Идешь потом домой и сам себе удивляешься: что ты за цаца такая, что тебя такая дивчина обнимала!..

Все слушали веселого старшину и смеялись, любуясь им.

От всей души смеялся и Яков. Чувствовал какую-то удивительную легкость на сердце, будто остались за дверями вагона все недодуманные мысли и нерешенные проблемы, будто вдохнул он полной грудью необычайно чистый и свежий воздух, сразу же вернувший ему ощущение давно забытой молодости…

И поэтому проникался все большей симпатией к жизнерадостному старшине.

— А что вы станете делать, когда домой приедете? — полюбопытствовал Яков.

— Женюсь, — не задумываясь, ответил старшина. — На другой же день.

— И хорошая девушка?

— Хорошая ли? — удивленно переспросил старшина. — Та й лучшая з усих на свити!

— А как ее зовут?

— Не знаю… пока что, — искренне вздохнул старшина.

— Да видал ли ты ее когда, друг любезный? — даже зашевелил усами колхозник.

— Еще не видал…

Все прыснули со смеху.

— Так откуда ж ты знаешь, что она лучше всех? — возмутился колхозник. — Может, на ней там воду возят!

Но старшину не так-то легко было привести в замешательство.

— Та, что за меня пойдет, и будет лучшая… За то время, что я воевал, сколько в нашем селе девчат подросло!..

— И все тебя ожидают, — насмешливо пробормотал кто-то наверху.

Яков вместе со всеми посмотрел вверх. С третьей полки свешивалась лохматая голова с острым птичьим носом и сизым выбритым подбородком. Прямо на него смотрели неопределенного цвета глубоко запавшие глаза.

А голова зашевелилась, раскрыла тонкие губы:

— Жениться? А ты знаешь, что такое — жениться? Как женился, так, значит, бери в свои руки вожжи да погоняй…

— Ты смотри, какой кучер нашелся! — от души удивился колхозник. Но реплика его будто и не дошла до пассажира третьей полки.

— Видали, у него будет лучше всех!.. Красота, она что — на тарелке режется? Нужно, чтоб жена хорошей хозяйкой была. Если жинка — хорошая хозяйка, то дашь ей рупь — она два сделает. Если уж ведешь, мужик, во двор корову, так нужно, чтобы молоко давала. А не дает молока, то жаль и веревки…

— Слушай, солдат, божьего человека да бери корову: хоть мычать будет, зато молока вволю попьешь, — с насмешкой посоветовал колхозник.

Голова что-то буркнула и под общий хохот спряталась на полке.

Колхозник некоторое время смотрел вверх, очевидно надеясь, что «божий человек» не оставит так интересно начатого спора, а потом снова нацелился прищуренным глазом на старшину:

— А скажи, товарищ солдат в запасе, вот ты в Германии бывал — американских буржуев там видел?

— Приходилось…

— А какие они из себя? Очень страшные?

— Да нет…

— Что-то они очень уж про войну новую да про бомбы атомные кричат…

— Не может сейчас войны быть, — ответил старшина. — Воюет кто? Народ, простые люди, а не те, кто про войну кричат. А народы не хотят воевать, хотят в мире жить. Они ею, проклятой, во-он как сыты, — провел он ладонью по шее. — Я вот еду домой не для того, чтобы завтра опять винтовку в руки брать… Я хочу свой колхоз видеть таким, как до войны, а то и еще лучшим. А вы знаете, какой был наш колхоз? Первый на всю область! Какие урожаи, какие фермы… А кони какие у нас были!..

— Разве теперь кони? Вот когда-то у моего деда кони были…

— За воротником? — поднял вверх уже сердитое лицо старшина. — Которых ногтем бьют?..

Не выдержал и колхозник:

— И чего ты, божий человек, раскаркался? Залез на полку, как на ветку, да и кар! кар! кар! на головы людям. Слазь сюда, если уж такой разумный! Или на штаны еще не заработал?

— Мне твою глупость и отсюда хорошо видать…

Беседа то угасала, то вспыхивала живыми огоньками, а колеса стучали и стучали, и за окном проплывали люди, села, поля — необозримый простор, который так любил Яков Горбатюк. Где-то в этом просторе затерялся небольшой районный городок, в котором он отроду не бывал и в котором живет женщина, овладевшая всеми его мыслями. Она такая же юная, как и когда-то, у нее большие ласковые глаза и мягкие теплые руки, которые ласково лягут ему на плечи. И пусть тогда не слышат под собой ног все старшины на свете — он и не подумает завидовать им!..

Какой ты стала теперь, Валя? Как изменилась за эти годы?

Прижавшись горячим лбом к стеклу, Яков мечтательно смотрел вдаль.

 

II

Поезд исчез во тьме: небольшой мирок, замкнутый в четырех стенах вагона, покатил дальше, оборвав случайные знакомства и беседы, которыми так богата дорога. Еще под Полтавой сошел веселый старшина, которого в самом деле встречала целая стайка звонкоголосых девчат. Они окружили его, начали тараторить, радостно смеясь и лаская его сияющими глазами. В вагоне долго еще потом шутили, вспоминая красное, ошеломленно-счастливое лицо старшины. «Да, трудновато ему будет жениться», — задумчиво поглаживая усы, сказал колхозник. «Ничего, она сама его найдет!» — утешил «божий человек», но никто даже не взглянул на него.

Через некоторое время сошел и пожилой колхозник, сердечно со всеми попрощавшись и пригласив каждого к себе в гости: «Если, может, будете когда в нашем селе, то спросите Панаса Тимофеевича… Так и спрашивайте: Панаса Тимофеевича, — любой человек вам дорогу укажет…» Покидали вагоны и другие пассажиры, старые и молодые, молчаливые и словоохотливые. Одни выходили, и о них сразу же забывали, будто стоял здесь чемодан, а потом его вынесли, других же еще долго вспоминали и улыбались теплой улыбкой.

И Яков, стоя на перроне и следя за красным огоньком, который убегал вдаль, спрашивал себя, будут ли вспоминать его так, как старшину или колхозника, и ему очень хотелось, чтобы при воспоминании о нем лица расцветали такими же искренними, хорошими улыбками: вот ехал, мол, еще один славный человек и оставил по себе светлый след в душе. Провожая огонек глазами, пока он не растаял во тьме, Горбатюк думал, что все-таки хорошо жить на земле, хорошо даже тогда, когда приходят невзгоды, — только для этого нужно верить в лучшее так, как верил он сейчас.

Яков вздохнул, поднял с земли чемодан и огляделся вокруг. Немногочисленные пассажиры уже разбрелись кто куда, станционные служащие тоже покинули перрон. В серой предутренней мгле тускло горели фонари, только из одного раскрытого окна станционного помещения вырвался сноп яркого света, и где-то далеко-далеко стонали рельсы. Может быть, по ним уходил тот поезд, которым приехал Горбатюк, а может быть, приближался другой, и раздольная степь посылала вперед весточку о нем.

Здесь, на крайнем юге Украины, еще удерживались теплые ночи, лишь рассветы приносили прохладу…

Где-то совсем недалеко спит Валя. Горячим румянцем пылают щеки, улыбаются во сне полуоткрытые уста, неясно белеют в темноте нежные руки.

Он не придет сейчас, не постучит, не нарушит ее сон. Пусть спит, чтобы встала она свежая, как утро, — такой он хочет увидеть ее. Поэтому он придет вместе с солнцем, а пока что посидит в парке, тем более что небо совсем уже побледнело и ждать придется не очень долго.

Из Валиных писем Яков знал, что райцентр находится в полутора километрах от станции, а поэтому не задерживался больше на перроне. Он шел по вымощенному неровным крупным камнем шоссе прямо на приветливо мерцавшие вдали огоньки.

Парк, о котором писала ему Валя, раскинулся направо от шоссе, под самым городком. Яков свернул на тщательно расчищенную, посыпанную белым песком дорожку.

Было уже почти совсем светло. Звезды исчезли, небо стало высоким и холодным, а восток уже согревали бледные еще огни. Огни все разгорались и разгорались, озаряя перистые облака, такие яркие, словно они были выкованы из тонкого серебра.

А здесь, в молодом парке, на густую невысокую траву, на скамейки и листья оседала щедрая роса. Покрывая все сплошной мокрой пленкой, она напоминала об осени, как и чуть поблекшая листва. Может быть, поэтому весь парк казался сейчас Горбатюку холодным и неприветливым, и он даже не решался сесть на скамью, чтобы немного отдохнуть.

Яков все шел и шел, сворачивая с аллейки на аллейку, пока не забрел в самый глухой уголок парка и не остановился, затаив дыхание: в нескольких шагах от него на скамье сидела совсем юная девушка…

Она была прекрасна именно этой своей юностью. Может быть, у нее было самое обыкновенное лицо, может быть, в другое время Яков заметил бы и чуть вздернутый нос, и раскосый разрез черных, как угольки, глаз, но сейчас она цвела наивысшей в его глазах красотой — красотой любви. Девушка повернула к востоку нежно розовеющее лицо и будто замерла, — лишь пальцы ее шевелились, перебирая светло-русые волосы юноши, положившего голову ей на колени. Обняв ее тонкий стан, юноша спал, а девушка сидела неподвижно, оберегая покой любимого и то свое большое счастье, которое сейчас сосредоточилось для нее в этой доверчиво прижавшейся к ее коленям голове. И парк, и раннее утро, и весь окружающий мир, существовавший и совершенствовавшийся миллионы лет, казалось, были созданы лишь для того, чтобы пасть в эту неповторимую минуту к ее обутым в простые туфельки ногам.

Яков стоял очарованный, не в силах отвести взгляд и уйти отсюда. Девушка, вероятно, почувствовала его присутствие, повернула голову и посмотрела прямо на него. Она не испугалась, ее не смутило его присутствие, она вряд ли даже сознавала, что перед ней — чужой человек, видящий ее в объятиях любимого. Блестящие глаза ее смотрели на Якова так, как смотрели бы на скамью, на траву или на пылающий небосклон.

Взошло солнце, тысячами самоцветов засверкала мертвая до этого роса, затрепетали листья и травы, и весь парк словно вздохнул затаенным дыханием счастья. Он уже не казался Якову таким холодным и неприветливым, как минуту назад, и девушка, ради которой росли эти деревья и травы, щебетали птицы и всходило солнце, девушка, которая впервые полюбила и на коленях которой лежала голова любимого, была царевной из давней сказки, слышанной Горбатюком в детстве.

И внезапно все сомнения, все тревожные и беспокойные мысли, преследовавшие его неотступно, — о Нине, о детях, о Вале, о том, что будет с ним завтра, послезавтра, — куда-то исчезли. Пришла уверенность, что все, все будет хорошо, что жизнь улыбнется ему так же, как этой переполненной своей первой любовью девушке.

Яков повернулся и быстрыми шагами пошел по аллее, направляясь к выходу из парка…

Улица, на которой жила Валя, находилась на окраине и была типичной для маленького городка. Одноэтажные домики прятались за деревянными, почерневшими от времени и непогоды заборами: почти за каждым виднелись сады и огороды; тротуаров не было, а вместо них пролегли широкие протоптанные тропки, окаймленные густым зеленым подорожником.

Было уже девять часов утра, но во дворах копошились люди. «Сегодня ведь воскресенье», — подумал Горбатюк. Редкие прохожие бросали на него любопытные взгляды — видно, все тут хорошо знали друг друга и каждый новый человек привлекал внимание.

Будничный вид заборов и домишек так не соответствовал радостному и взволнованному настроению Якова, что он даже остановился и огляделся по сторонам. Когда он ехал сюда, когда думал о Вале, перед ним возникала какая-то особенная улица, не похожая ни на одну улицу в мире.

Еще издали, посчитав дома, увидел Яков домик, в котором жила Валя. И он тоже показался ему очень будничным, похожим на другие: такой же одноэтажный, под красной черепицей, с деревянным крылечком на улицу. Горбатюк шел, не отрывая глаз от крыльца, от высоких некрашеных дверей с начищенной до яркого блеска бронзовой ручкой. Он ждал, что двери вот-вот откроются и оттуда выйдет Валя. Ему очень хотелось, чтоб она увидела его и выбежала навстречу — будто из далеких школьных лет.

Но двери не открывались, и Яков, поставив чемодан на густую траву, быстро оглядел себя. Серый, недавно сшитый костюм совершенно не измялся в дороге, так же хорошо выглядела и голубая рубашка из искусственного шелка. Горбатюк провел рукой по гладкому подбородку — он побрился вчера на одной из станций — снял светло-серую шляпу и вытер вспотевший лоб.

Ну что ж, можно идти.

Чувствует, что очень волнуется, но это не мешает ему замечать каждую мелочь: и свежевыкрашенную калитку, и добела вымытое крыльцо с влажной тряпкой на нижней ступеньке, и простенькие занавески на окнах, и даже большой ржавый гвоздь, для чего-то вбитый в левую половинку двери. Оставив на крыльце чемодан — ему кажется, что так нужно, хоть он никак не смог бы объяснить, почему именно, — Горбатюк приоткрывает дверь и заглядывает в коридор. Потом, вспомнив, что следует постучать, прикрывает…

В крайнем окне поднялась занавеска, мелькнуло чье-то лицо, и через минуту дверь открылась. На пороге стояла Валина мать. Яков сразу узнал ее, хоть она очень постарела и сгорбилась. Перед ним было то же строгое лицо, те же холодные — не Валины — глаза, спокойно, без всякого удивления глядевшие на него.

— Вам кого?

«Она не узнала меня. Неужели я так изменился?»

— Здравствуйте, Надежда Григорьевна, — тихо здоровается он.

Седые брови подымаются, теперь она уже удивленно смотрит на него, и в глазах исчезает холодный блеск.

— Яша?

— Да, я, Надежда Григорьевна.

— Боже, как вы изменились!

Она все еще смотрит на него, будто не веря, что этот высокий, широкоплечий мужчина с уже седеющими висками и мужественным, чуть суровым лицом и есть тот Яша, которого когда-то приводила к ним в дом ее дочь.

— Как вы изменились, — повторяет старая учительница, а он хочет спросить о Вале, но вместо этого говорит:

— А я вас сразу узнал, Надежда Григорьевна…

— Ах, годы, годы! — с заметной грустью качает она головой. — Растут дети… Да что ж это я, заходите! Заходите, Яша!

Яков идет вслед за ней.

— А чемодан? — останавливается Надежда Григорьевна.

«Да, чемодан…» Но какое это имеет значение, когда сейчас он увидит Валю!

Все же он послушно возвращается за чемоданом, а Надежда Григорьевна молча ждет его, придерживая дверь. Она снова спокойна и уравновешенна, как несколько минут назад.

— Это Валина комната…

Держа в руках чемодан, Яков останавливается. «Но где же она?»

— Валя придет в два часа, к обеду.

«К обеду? Сегодня ж воскресенье!.. Ах, правда, она ведь работает в библиотеке! Значит, она сегодня на работе…»

И радостное настроение вмиг улетучивается.

— Садитесь же, Яша!

Надежда Григорьевна пододвигает к нему стул, и Яков, небрежно поставив свой чемодан, садится. Лишь сейчас чувствует, как устал за дорогу, понимает, какое у него должно быть несвежее лицо.

— Ну, как же вы, Яша? Это ничего, что я вас так называю?

— Что вы, Надежда Григорьевна! — живо возражает он. — Ведь мы с вами старые знакомые… Но… простите, Надежда Григорьевна… где мне у вас умыться? — немного поколебавшись, спрашивает он.

— Боже, да вы ведь с дороги! — всплескивает она руками. — А я со своими расспросами! Сейчас приготовлю вам воды. А вы сбросьте пока пиджак!

Сутулясь, она выходит в другую комнату. «Как все-таки она постарела! — смотрит ей вслед Яков. — И куда девалось смущение, всегда овладевавшее мной в ее присутствии?»

Горбатюк подымается, чтобы снять пиджак, и застывает на месте: ведь это Валина комната! Здесь она живет, на этой узенькой кровати спит, а за этим столом писала ему письма. Вот и беленькая чернильница-невыливайка, и ученическая тоненькая ручка с надгрызанным кончиком — он живо вспоминает Валину привычку кусать кончик ручки или карандаша. Яков рассматривает аккуратные занавески на окнах, чистый темно-желтый крашеный пол, небольшую этажерку с книгами, вешалку на стене с накрытыми простыней платьями. Светлая и веселая комната, каждая мелочь в ней, кажется, дышит Валей…

— Идите умываться, Яша! — зовет его Надежда Григорьевна.

Яков неохотно покидает эту комнату: еще бы минутку постоять здесь, помечтать о Вале…

— А тут живем мы с Вадиком… Познакомься, Вадик, это друг твоей мамы…

Белокурый мальчик с остреньким подбородком и неестественно большими голубыми глазами боком подходит к Якову, застенчиво протягивает худенькую руку.

— Здравствуй, Вадик, — наклоняясь к нему, здоровается Горбатюк.

— Здравствуйте! — покраснев, шепотом отвечает Вадик.

— Он у нас маленький дикарь, — говорит Надежда Григорьевна, с любовью глядя на внука.

Вадик без улыбки смотрит на бабушку, изредка моргая глазами, и Якову кажется, что при каждом взмахе длинных ресниц мальчика по комнате пробегает легкий ветерок. «Он совсем не похож на Валю», — отмечает про себя Горбатюк. Внезапно вспоминает своих дочек, и в голове мелькает страшная мысль, что в эту минуту, когда он держит за руку чужого ему мальчика, которому может стать отчимом, там, за сотни километров отсюда, стоит такой же чужой для его девочек мужчина и берет их за ручки, готовясь заменить им отца. И эта внезапная мысль вызывает в нем такую дикую вспышку ревнивой обиды на Нину, что у него даже начинает кружиться голова.

Незнакомое ему темное чувство, до сих пор таившееся где-то в самой глубине его души, лишь на мгновение овладело им. Потом Яков немало удивлялся такому острому приступу ревности и думал, что если бы теперь жил с Ниной и она продолжала ревновать его, он, возможно, не так нетерпимо относился бы к этому…

Но сейчас он не мог задерживаться на мыслях, не связанных с Валей, с предстоящей встречей с нею. Он умывался над большим эмалированным тазом, тер в руках небольшой кусочек мыла, приятно пахнущего земляникой, вытирался чистым, со свежими складочками полотенцем и думал о Вале. Его искренне удивляло и поражало, что Надежда Григорьевна рассказывает не о Вале, а о других, будничных, посторонних, безразличных ему вещах. Только для того, чтобы не обидеть ее, он заставлял себя прислушиваться, делал вид, что ему все это очень интересно.

Но вот Надежда Григорьевна произнесла имя своей дочери… Яков встрепенулся.

Они сидят за столом и пьют чай. Вадик, отпросившись у бабушки, побежал на улицу.

— Он очень любил Валюшу, — говорит Надежда Григорьевна, глядя на Горбатюка такими строгими глазами, будто он в чем-то провинился перед ней. Яков, склонившись над стаканом, усердно размешивает ложечкой сахар, он старается не пропустить ни одного слова. Ему очень хочется побольше узнать об этой неизвестной, но такой важной для него стороне Валиной жизни, и в то же время неприятно слышать, что Валя могла любить кого-то, кроме него, что кто-то другой, а не он, Яков Горбатюк, мог называться ее мужем, обнимать ее — ту, к которой он когда-то не смел даже прикоснуться. Не потому ли такой девственно чистой всегда представляется ему Валя?

— …Они жили очень счастливо, и если б не война…

Надежда Григорьевна не договаривает, но Яков догадывается, что хотела она сказать. Если б не война, они и сейчас жили бы так же счастливо, и, возможно, он, Яков, не приехал бы сюда… Что ж, Валина мать успела стать матерью и Владимиру; она имеет право так думать…

— Когда началась война и Володю призвали в армию, Валя тоже пошла в военкомат, — продолжает Надежда Григорьевна. — Она тогда сказала мне: «Мама, я не смогу перенести, если с ним там что-нибудь случится без меня!..»

— Да, много горя принесла война…

— Потом, когда Володя погиб и Валя вернулась, я все время ходила за ней, глаз с нее не спускала, — говорит Надежда Григорьевна, словно не слыша Горбатюка. Большая усталость залегла в морщинах, избороздивших ее лицо и особенно резко заметных у старчески поблекших губ. — Я боялась, как бы она чего-нибудь не сделала с собой…

— Она так любила его?

— Любила? — переспрашивает Надежда Григорьевна. — Она не могла без него жить! Только Вадик и спас ее. Ведь он так похож на отца!..

Она выходит в Валину комнату и приносит оттуда фотографию, наклеенную на белый картон.

— Это они фотографировались на фронте, незадолго до Володиной гибели.

Яков внимательно рассматривает карточку. Они стояли где-то в лесу, на фоне густого орешника. Взявшись за руки, оба улыбались ему, и видно было, что они счастливы уже тем, что стоят рядом.

Лицо Владимира показалось Горбатюку знакомым: те же большие, с длинными ресницами, глаза, заостренный книзу подбородок, и стоит он так же чуть боком, как и его сын. «Вот мы и познакомились с тобой, — с горечью думает Яков. — Она не могла жить без тебя, как уверяет ее мать. Но ведь ты уже не живешь, ты ушел из жизни…»

Крепко держа Валю за руку, Владимир загадочно улыбается. А Валя стоит рядом с ним, в военной, без знаков различия, гимнастерке, в грубой армейской юбке и в больших сапогах. И она тоже улыбается, радостно и счастливо, и рука ее доверчиво лежит в его руке…

«Она обрезала косы!» — присматривается неприятно пораженный Горбатюк. Ему уже кажется, что Валя обрезала косы лишь потому, что он так любил их, — чтобы избавиться вместе с ними от воспоминаний о нем, Якове.

— А как же вы, Яша? Как ваши дети?

Яков внутренне съеживается: «Сейчас она спросит о Нине…» Но Надежда Григорьевна лишь выжидательно смотрит на него. «Значит, она уже знает — Валя все рассказала ей. А возможно, она читала мои письма. Что ж, тем лучше… Тем лучше для меня».

— Благодарю. Дочки здоровы, старшая уже ходит в школу…

— Как и Вадик. Они, вероятно, однолетки?

— Почти, — говорит Яков и умолкает. Этот разговор утомляет его сейчас. Не хочется рассказывать о себе никому, кроме Вали, даже Валиной матери. Ведь и она не сможет понять его так, как поймет Валя, которой он раскроет всю свою душу…

Надежда Григорьевна, видимо, поняла его состояние, так как больше уже не расспрашивает его, а молчит улыбаясь, как улыбаются малознакомому человеку, когда не знают, о чем с ним говорить. Тогда Яков подымается и благодарит за чай.

— Может быть, вы в сад пойдете? — спрашивает она. — Или отдохнете? Я сейчас приготовлю постель.

Яков, поблагодарив, отказывается: он совсем не устал да к тому же хочет пройтись, познакомиться с городом.

И тогда Надежда Григорьевна осторожно спрашивает:

— Вы… у нас остановитесь?

Его нисколько не удивляет этот вопрос: она — мать, и не хочет, чтобы был малейший повод для излишних разговоров о ее дочери. Что ж, он пойдет ей навстречу.

— Я устроюсь в гостинице. А чемоданчик… пусть постоит у вас, я его потом заберу.

— Вы не обижайтесь, Яша, вы же понимаете… — смущенно смотрит на него Надежда Григорьевна.

— Все понимаю, милая Надежда Григорьевна, — пожимает он ей руку. — Вы правы, так будет лучше…

— Вы только… Вале не говорите… — Она просительно заглядывает ему в глаза, и лицо у нее, как у маленькой провинившейся девочки.

Якову становится жаль ее. Такова уж извечная участь матерей — переживать втройне горе своих детей, тревожиться и беспокоиться о них больше, чем тревожатся и беспокоятся они сами о себе…

Он вспоминает свою мать, которая живет сейчас в Донбассе, обиженная невесткой и сыном. Может быть, она сейчас думает о нем, и разрывается от боли ее сердце, способное все забыть, кроме одного — что оно когда-то поило своею кровью маленькое тельце, которое потом стало дышать собственными легкими, жить собственной жизнью, но которое никогда не перестанет быть ее ребенком, самым дорогим для нее…

Думая о своей матери, Яков словно заглядывает в душу этой седой, чуть сгорбленной женщины в темном платье и искрение жалеет ее, проникается к ней сыновней нежностью.

— Все будет хорошо, Надежда Григорьевна, — как можно ласковее говорит он. — Все уладится самым лучшим образом.

Она ничего не отвечает, только вздыхает. Молча провожает его и уже у калитки, будто между прочим, говорит:

— Библиотека — в центре. Идите прямо по нашей улице в самый конец. Там свернете направо и попадете как раз на центральную…

Надежда Григорьевна уже ушла в дом, а Яков все еще стоит у калитки, задумчиво разминая пальцами папиросу. Он теперь не спешит, ему хочется растянуть это тревожно-радостное предчувствие встречи с Валей.

— Это наш дядя, — услышал он громкий шепот.

Яков быстро обернулся и увидел несколько пар любопытных глазенок, сверкавших сквозь щели забора. Но глаза мгновенно исчезли, и послышался удаляющийся топот босых ног.

— Наш дядя, — повторил Яков. — Что ж, пусть будет ваш! — уже совсем весело согласился он.

Горбатюк сдвинул шляпу на затылок и бодро зашагал вдоль широкой улицы.

 

III

Наконец наступил день, когда Нина отнесла в институт свой аттестат, автобиографию и заявление на имя директора и стала с тревогой ожидать решения своей судьбы. Хоть Иван Дмитриевич успокаивал ее, что все будет в порядке, что он уже переговорил с директором и приказ о ее зачислении появится сразу же, как только директор вернется из Киева, Нина не могла не волноваться. Теперь, когда она после долгих раздумий и колебаний решила начать учиться, ей было просто страшно подумать о том, что это ей не удастся. Осуществлялась давнишняя ее мечта, и будущее уже не казалось таким мрачным и безнадежным, как прежде. Поэтому она и старалась убедить себя, что ее примут в институт, не могут не принять!..

Но как ни занята была Нина мыслями об институте, о своей будущей учебе, она ни на минуту не забывала о Якове. «Он бросил меня, он сказал, что я не нужна ему, что я — конченый человек, — Нине почему-то казалось, что именно это говорил ей Яков при последней их встрече, — а я докажу ему, что я совсем не такая, какой он меня считает», — не раз думала она.

Нине хотелось получше рассмотреть институт, увидеть его преподавателей и студентов, и однажды, взяв с собой Галочку, она отправилась туда.

Институт находился в отдаленном, но зеленом и красивом районе города. Центральные улицы пролегали в стороне, и здесь было сравнительно тихо — машины проезжали редко, меньше встречалось прохожих, и это была в большинстве своем молодежь, с чемоданчиками и книгами в руках.

Фасад большого четырехэтажного здания института был увит сплошным ковром дикого винограда, доходившим до третьего этажа. На нем не было ничего лишнего, никаких скульптурных украшений, словно архитектор рассчитывал на то, что самым лучшим украшением этого монументального здания будет молодежь, которая наполнит его светлые аудитории веселым шумом, звонкими голосами, радостным смехом.

Перед институтом, за решетчатой оградой, росли невысокие деревца с шарообразными кронами, зеленела аккуратно подстриженная трава, желтели ровные дорожки из кирпича. По ним в одиночку и парами прохаживались студенты: одни — сосредоточенно о чем-то думающие, другие — оживленно беседующие, но все одинаково молодые, все, как казалось Нине, очень счастливые.

Как хотелось ей быть среди них, стать такой же, как они! Как хотелось невозможного — чтобы колесо времени сделало несколько оборотов назад и вернуло ей юность. О, сейчас все было бы совсем по-другому…

Лишь теперь Нина по-настоящему поняла, как легкомысленно и бездумно растеряла все, что щедро дарила ей молодость, замкнувшись в узких рамках своего семейного мирка. Но она найдет в себе силы для того, чтобы исправить то, что казалось ей до сих пор непоправимым…

Нина вернулась домой, твердо решив взяться за книги сразу же, как только ее зачислят в институт. И теперь даже собственная квартира показалась ей более веселой и приветливой: ведь скоро Нина будет в ней не только спать, убирать, готовить, стирать — вертеться в однообразном кругу домашних забот, но и учиться, заниматься интересным делом.

Однажды в полдень, когда Нина возилась на кухне, к ней ворвалась Оля, радостная и задыхающаяся так, словно бежала, не останавливаясь, от самого института.

— Ниночка, есть! Ниночка!..

Она схватила ее в объятия, закружилась с ней по кухне.

— Приказ есть, Ниночка!

— Фу, как ты меня напугала! — опустилась на стул Нина. — И разве можно тебе так прыгать! — начала она укорять подругу. — Ты ж не должна забывать…

Но Оля была в таком приподнятом настроении, что вовсе не хотела думать о себе. Она смеялась, дергала Нину за руку, допытывалась, рада ли та, что наконец есть приказ, рассказывала, что чуть со ступенек не скатилась, прочтя среди других фамилий Нинину, и не давала подруге вымолвить слова.

Немного угомонившись, она села рядом с Ниной на стул.

— Ну, что?

— Что — что? — улыбнулась Нина.

— Почему ты такая спокойная? — возмутилась Оля. — Я бежала сюда как сумасшедшая, а ты — хоть бы что!..

В тот же день Нина пошла в деканат, и Иван Дмитриевич рассказал ей, какие предметы придется сдавать в течение первого года обучения. Ее ошеломило большое их количество, но Иван Дмитриевич успокоил: в этом году, если будет трудно, можно сдать не все, важно начать, втянуться в учебу.

Потом Нина ходила по книжным магазинам. Многих книг нельзя было достать, и она нервничала. Хоть Оля и предлагала пользоваться ее учебниками, все же хотелось иметь свои.

Вспомнила, что Юля до замужества училась в пединституте, и подумала, что, может быть, у нее сохранилось кое-что. Но идти к Юле не хотелось.

После суда Нина окончательно охладела к своей приятельнице. Сначала ждала, что Юля зайдет к ней, будет извиняться, предполагала, что та заболела и, возможно, потому не смогла прийти в суд, но Юля все не являлась. «Хоть бы поинтересовалась, что со мной, чем закончился суд, — с горечью думала Нина. — Она совсем равнодушна ко мне! И как это я раньше не замечала, что Юля занята только собой, а до других ей нет никакого дела…»

Если бы Нина не познакомилась за это время с Олей, Оксаной, с Иваном Дмитриевичем и его сестрой, она, пожалуй, не выдержала бы и сама пошла к Юле, — слишком уж одинокой чувствовала себя… И, пристыдив Юлю, наверное, помирилась бы с ней. Теперь же Нина сердито подумала: если она не нужна Юле, то Юля ей — и подавно, и даже хорошо, что она, хоть и поздно, но все же узнала истинную цену Юлиной дружбы.

«Буду пока что брать учебники у Оли», — решила Нина.

 

IV

«Помнишь, как мы когда-то подрались с тобой? Еще в седьмом классе, на большой перемене? Из-за чего мы тогда сцепились? Кажется, я что-то отбирал у тебя, а ты не давала. Вырываясь, ты больно ударила меня по носу, и я, разозлившись, так толкнул тебя, что ты упала на спину и ударилась головой об пол. Ты поднялась, красная и сердитая, а я, боясь, что ты пойдешь жаловаться директору, и в то же время стараясь показать, что это меня нисколько не беспокоит, говорил: „Ну, и иди! Ну, и распускай нюни!“ — „Никуда я не пойду! — сердито крикнула ты, и в голосе твоем дрожали слезы. — А ты — дурак, дурак!“

Ты даже топала ногой, выкрикивая это обидное, „дурак“, а я, ошеломленный, даже не подумал рассердиться на тебя…

Может быть, с тех пор и начал я искать тебя глазами среди твоих подруг…

А может быть, меня потянуло к тебе с того дня, когда через год, пробегая по коридору, я споткнулся и, ухватившись за тебя, чтобы не упасть, ощутил под ладонью твердую, как камешек, грудь твою?..

Как ты рассердилась тогда на меня! Как презрительно вздернула плечо, проходя мимо моей парты, когда я, сгорая от стыда, боялся встретиться с тобой взглядом. Как я украдкой, когда был уверен, что ты этого не заметишь, смотрел на тебя и как много уроков проплыло мимо меня, не оставив в памяти никакого следа…

Лукавая! Ты все видела, все замечала и однажды первая подошла, заговорила со мной, будто ничего между нами и не произошло. Я стоял перед тобой, багровый, жевал слова, сердился на себя и еще больше на тебя, так как глаза твои смеялись, и я знал, что ты смеешься надо мной.

Как ты любила потом дразнить и мучить меня! Не потому ли, что я не был безразличен тебе?..

Я тоже был хорош! Явился на вокзал в тот последний наш день со своими ребятами и старался показать, будто и не думал провожать тебя, а вышел на перрон так просто, от нечего делать. Но как больно защемило сердце, когда ты взглянула на меня полными слез глазами…

Что ж, мы квиты, Валюшка, мы квиты. И все-таки… Чего б только я не отдал, чтобы повторились те чудесные дни!..

А сейчас — здравствуй, Валя!..»

И Яков осторожно стучит в дверь.

— Войдите!

Голос женский, но он не похож на Валин. Горбатюк снова смотрит на табличку, — нет, это ее кабинет.

— Входите же!..

Теперь Яков уже слышит знакомые нотки. «Только не волноваться!» — приказывает он себе и открывает дверь.

У стола стоит молодая женщина и смотрит прямо на него. Синий, строгого покроя костюм придает ей официальный вид, и в первую минуту Яков даже колеблется: Валя это или нет? Но вот она, слегка расширив глаза, подняла пальцы к виску, и от этого давно знакомого жеста сердце его заливает горячая волна.

— Валя, — тихо говорит он. — Валюша!

— Яша!..

Схватившись рукой за стол, она смотрит на него удивительно блестящими глазами.

Потом, когда Яков подошел к ней и взял за руку, они оба сразу же заговорили, перебивая и не слушая друг друга, и так же одновременно умолкли и засмеялись… Что он говорил Вале в эти минуты, Яков так и не смог никогда вспомнить.

— Как же ты, Яша, выбрался? — будто все еще не веря в то, что он здесь, спрашивает Валя.

— Вот так и выбрался, — широко улыбается он.

— Ну, как ты?.. Ах, что ж это я! — снова поднимает Валя руку к виску. — Это ведь так неожиданно: работа, самый обычный день и вдруг — ты…

— Почему же — вдруг?..

Они снова умолкают и смотрят друг на друга. Жадный, пристальный взгляд его ищет в ней черты школьной Вали, и эти черты постепенно проступают, будто приближаются к нему. Уже не говоря о глазах, у нее тот же маленький носик и та же привычка лукаво морщить его, те же чуть припухшие, полуоткрытые губы и та же узенькая, ослепительно белая полоска зубов.

Но в ней много и незнакомого. Это и прежняя Валя, и в то же время совсем другая, новая. Якову трудно сейчас отделить первую Валю от второй, так как та расплывается в нежной розовой дымке, а эта стоит перед ним, живая, полная женственности. Валя будто выросла, пополнела и утратила девичью хрупкость, и все же она очень хороша…

«А какие у нее чудесные блестящие глаза! Какая откровенная радость светится в них! Она рада мне, рада…»

— Валя, можно тебя поцеловать? — тихо спрашивает Яков.

Она вспыхивает и испуганно оглядывается на дверь. Потом протягивает ему руку, ладонью кверху, и Яков отчетливо видит тоненькую синюю жилку на ней.

— Ты мне даешь только руку? — с шутливой обидой спрашивает он.

Ласково глядя на него, Валя кивает головой.

Яков прижимает к губам мягкую теплую ладонь, пахнущую земляникой, и не отрывает от нее губ до тех пор, пока Валя, слегка сжав ему лицо, не забирает руку.

— Ты рада мне, Валя? — спрашивает он.

«Разве ты не видишь?» — отвечают Валины глаза.

* * *

— Валя, где тут у вас гостиница?

— Зачем тебе? — удивленно подымает она брови.

— Я хочу остановиться в гостинице.

— Ты будешь жить у нас…

Они возвращались из библиотеки уже к вечеру. Солнце стояло совсем низко, и чем ниже оно опускалось, тем длиннее становились тени домов, деревьев, людей. Они уже совсем закрыли улицу, лишь верхушки деревьев и крыши домов жарко пламенели, и ярко блестели стекла в окнах, обращенных на запад.

Яков почти весь день пробыл в библиотеке, хоть Валя и отсылала его домой отдохнуть. «Ты ведь утомился в дороге. Я совсем не хочу, чтобы ты вечером клевал носом!» — лукаво смеялась она. Но Горбатюк не мог уйти. Он столько думал о ней, так мечтал об их встрече, что сейчас не хотел ни минуты быть без Вали.

— Ты занимайся своими делами, я не буду мешать тебе, — сказал он и поставил для себя стул в самом дальнем углу кабинета. — Здесь меня никто не заметит. Я буду читать, а ты не обращай на меня внимания.

Не обращай внимания!.. Он и сам хорошо знал, что это невозможно, так как за все время, пока сидел здесь, не перевернул ни одной страницы в книге, которую дала ему Валя. «Очень интересная книжка, увлекательная», — сказала она. Но разве могло его сегодня интересовать что-нибудь другое, кроме Вали? Ему хотелось смотреть на нее, подмечать каждое движение, ловить каждое ее слово, пусть даже не обращенное к нему. Важно было не то, что она говорила, а как произносила слова…

В кабинет то и дело заходили люди, преимущественно работники библиотеки. Они называли ее Валентиной Михайловной, и Якову немножко смешно, непривычно было слышать это «Михайловна», так как для него она оставалась только Валей, Валюшей… Валя что-то отвечала им, часто выходила куда-то, каждый раз ласково взглянув на него, и он, согретый этим взглядом, потом еще долго чувствовал его тепло и невольно улыбался.

Яков попробовал было читать, но немногие прочитанные им фразы показались лишенными какого бы то ни было смысла, так как они совсем не относились к Вале…

Вместе с тем, оставаясь вдвоем, они большей частью молчали, словно приберегая все разговоры к тому моменту, когда никто уже не будет мешать им. И это молчание еще больше подчеркивало их волнение.

Уже перед самым обедом резко зазвонил телефон. Валя взяла трубку, и Яков, не пропускавший ни одного ее движения, заметил, что она чем-то недовольна. Бросила на него огорченный взгляд, немного помолчала, потом коротко ответила в трубку:

— Хорошо, сейчас иду.

«Куда это она?» — забеспокоился Яков, даже не заметив, что поднялся вместе с ней.

— Мне нужно в райисполком, Яша, — сказала Валя. — А ты иди домой обедать.

— Без тебя? — Он не понимал, как может куда-нибудь пойти без нее.

— Я не успею. Там приехало какое-то областное начальство… Я постараюсь поскорее освободиться.

Проводив Валю до райисполкома, находившегося в нескольких десятках метров от библиотеки, Яков пошел бродить по городу, хоть Валя еще раз велела ему идти домой обедать. И если до этого он не замечал, как летело время, то теперь стрелки часов будто прилипли к циферблату.

Немного погодя — ему казалось, что прошло не меньше часа — Горбатюк зашел в библиотеку и спросил, не вернулась ли Валя.

— Валентина Михайловна еще не пришла, — ответила ему молоденькая девушка с большим синим бантом в русой косе. Она почему-то засмеялась, потом стала неестественно серьезной, а он, насупившись, вышел из библиотеки.

Яков подошел к зданию райисполкома, постоял, глядя на окна, потом решил еще походить. Он снова кружил вокруг библиотеки, как маленькая планета вокруг солнца, и все с бо́льшим нетерпением посматривал на часы, так как решил, что вернется туда не раньше, чем через полчаса.

На этот раз Валя уже была там. Узнав, что Яков так и не ходил обедать, стала укорять его за это, а он и не думал оправдываться, ибо глаза ее говорили другое: она счастлива, счастлива даже этим непослушанием, этой возможностью ласково отчитать его!..

Сейчас они вдвоем идут домой, и Якову кажется, что никогда в жизни ему не было еще так хорошо. Он не отрывает жадного взора от ее лица, замечает каждую гримасу, упивается ее голосом, — и если сейчас ей чего-нибудь недостает, чтобы быть той Валей из далекой юности, то в своем воображении он щедро наделяет ее всем необходимым для этого.

— Слышишь, Яша, ты останешься у нас, — повторяет Валя.

— Хорошо, Валя, но…

— Никаких «но»!

Яков не может сразу согласиться, слишком еще свежо воспоминание о разговоре с Валиной матерью.

— Видишь ли, Валя, это будет неудобно… Нет, ты подожди, выслушай меня! — замечает он ее нетерпеливый жест. — Видишь ли, если я буду жить у вас, могут возникнуть всякие нежелательные сплетни…

— Яша, ты говорил об этом с мамой?

Он вспоминает свое обещание ничего не рассказывать Вале. Но это свыше его сил — скрывать от нее правду, когда она смотрит ему в глаза, и Яков предпочитает молчать.

— Я так и знала, — вздыхает Валя. — Но ты все равно будешь жить у нас! Я поговорю с мамой.

Что ж, он не возражает. Ему нелегко было бы каждый вечер покидать уютный Валин домик и уходить в гостиницу.

— Вот мы и пришли…

Валя берется за ручку дверей, но не открывает их, а поворачивается к нему:

— Как все-таки хорошо, что ты приехал, Яша!

Она благодарно смотрит на него, и при свете заходящего солнца ее чудесно помолодевшее лицо розовеет так же нежно, как у девушки в парке, державшей на своих коленях голову любимого…

Надежда Григорьевна встретила их так, словно они каждый день приходили домой вдвоем. Поинтересовавшись, почему не пришли обедать, она снова вернулась к плите, где на сковородке жарились золотистые блины.

Из соседней комнаты вихрем вылетел Вадик и, обхватив Валины ноги, уткнулся покрасневшим лицом в мамину юбку. Валя, положив руку на голову сына, быстро оглянулась на Якова, и в ее глазах он прочел какой-то вопрос. Или, может быть, это ему только показалось?

— Ты расскажи маме, как ты сегодня бабушку не слушался, — ласково сказала внуку Надежда Григорьевна, наливая на сковородку очередную порцию теста.

Вадик приглушенно смеялся, вертел головой и ни за что не хотел оторваться от маминых коленей. Якову были видны лишь худенький затылок с высоко подстриженными волосами и потешно оттопыренные уши.

— Как тебе не стыдно, Вадик? Значит, ты не любишь свою бабушку? — укоряла сына Валя, но ее лицо никак не соответствовало строгому тону, и Вадик, бросив на мать быстрый взгляд, снова спрятал личико в ее юбке и весь затрясся от неудержимого смеха.

— Ну, хватит, Вадик, хватит!

Валя, снова оглянувшись на Горбатюка с тем же загадочным выражением, мягко отвела от себя руки Вадика.

— Это мой сын, Яша, — тихо сказала она.

Вадик серьезно посмотрел на Якова, потом перевел пытливый взгляд на мать. Он, видимо, не понимал, что нужно здесь этому незнакомому дяде. Под этим детским взглядом Якову стало как-то не по себе, и он погладил мальчика по жесткому хохолку.

— Мы уже знакомы. И, конечно, станем друзьями. Правда, Вадик?

— Ну, будем умываться и есть, — скомандовала Валя. — Потому что мы кушать — ой как хотим, хотим, все поедим! — запела она и снова стала веселой и беззаботной Валей с откровенно счастливыми глазами.

Когда все уже уселись за стол, Яков вспомнил о привезенной им бутылке вина.

— Это я оттуда привез, — проговорил он, раскупоривая бутылку и наливая в обыкновенные чайные стаканы густое темно-красное вино.

Валя подняла свой стакан, и рубиновая тень легла на ее руку.

— Красивое какое, даже пить жаль…

— Смотря за что, — возразил Яков.

— Да, — согласилась с ним Валя и серьезно посмотрела на него. — За что же мы выпьем, Яша?

«За нашу любовь!» — хотел ответить Яков, но взглянул на молчаливую Надежду Григорьевну, которая, казалось, не спускала с них внимательного взгляда, и предложил:

— Выпьем за нашу юность! За чудесные, неповторимые годы нашей молодости!..

Они сидели друг против друга, пили вино и смотрели друг другу в глаза. Ее лицо пылало горячим румянцем, темные глаза еще больше потемнели и стали удивительно глубокими. Отставив пустой стакан, она все еще смотрела на Якова, а на губах ее, как живая, переливалась крохотная рубиновая капелька вина. Валя быстро слизнула ее кончиком розового языка и засмеялась:

— Я, кажется, уже опьянела!

— Не нужно было все пить, — заметила Надежда Григорьевна. Она только пригубила свой стакан и теперь осуждающим взглядом смотрела на дочь.

— Когда же, мамуся, и выпить? — встряхнув черными кудрями, с веселым вызовом повернулась к ней Валя. — Пусть хоть раз в жизни опьянею!.. Ну, не сердись, мамулька, ты ж у меня хо-о-рошая… Ты только притворяешься сердитой. Ну, засмейся, ну…

Валя ласкалась к матери, терлась щекой об ее плечо, а Надежда Григорьевна улыбалась, легонько отталкивая от себя дочь.

— Ну, что ты, Валя, хватит! Видите, она все такая же…

Валя весело посмотрела на Якова. «Тебе хорошо? — спрашивали ее глаза. — А мне хорошо! — говорили они. — Я рада, что ты здесь, возле меня, и я сейчас ничего больше не хочу, — пусть только все остается так, как есть».

Яков, смеясь, откровенно любовался Валей. Придя домой, она переоделась и теперь была в коротеньком белом платье с красным воротником и пояском. Горбатюк сразу же вспомнил, что в таком платье видел ее десять лет назад, на выпускном вечере, когда они танцевали до самого утра, а потом, вместо того чтобы разойтись по домам, шумной, веселой толпой пошли на речку. «Неужели она все годы берегла это платье и специально для меня надела его сегодня?» — думал Яков, и ему очень хотелось, чтобы это было именно так.

— Я сейчас продемонстрирую один фокус, — объявила Валя, бросив на Якова лукавый взгляд.

— Да угомонишься ли ты наконец? — смеясь, спросила Надежда Григорьевна. — Что это сегодня с тобой?

Валя, не ответив матери, быстро вышла в соседнюю комнату и уже оттуда позвала:

— Яша, иди сюда!

— Зачем?

— Так нужно! — капризным тоном приказала она и даже топнула ногой.

Смеясь и пожимая плечами — ему было немного неловко перед Надеждой Григорьевной, — Яков вышел из-за стола.

Валя стояла за дверью с совершенно незнакомым ему выражением лица и, когда он остановился, несколько раз шевельнула губами, будто хотела что-то сказать. А он стоял и изумленно смотрел на нее.

— Ну, — прошептала Валя, и на глазах ее неожиданно заблестели слезы. Она порывисто обняла его и поцеловала горячими, словно пересохшими от жажды губами. — Я не могла иначе, — вздохнула она, слегка отталкивая его от себя.

А когда Яков, забыв все на свете, весь потянулся к ней, Валя, словно защищаясь, выставила вперед обе руки и быстро вышла из комнаты.

— Где же твой фокус? — полюбопытствовала Надежда Григорьевна, внимательно глядя на дочь.

— Не удался, мама, — устало ответила Валя. — Пусть уж в другой раз… Давайте лучше чай пить.

Она уже больше не шалила, не шутила. Казалось, выдохлась вся в этом поцелуе и теперь сидела, притихшая и сосредоточенная, углубленная в себя, и даже не смотрела на Якова. Легкие морщинки набежали на ее лоб — и лицо сразу стало утомленным и даже постаревшим.

«Что с нею? — удивлялся Яков, украдкой, чтобы не заметила Надежда Григорьевна, поглядывая на Валю. — Я ее мало знал прежде, а теперь уже совсем не понимаю… Как узнать, что творится у нее на душе?.. А может быть, она вспомнила мужа? — ревнивым огоньком вспыхнула внезапная мысль. — Может быть, ее мучат угрызения совести за этот поцелуй, за ту радость, которой она вся только что светилась?..»

У него тоже испортилось настроение, и жизнь уже не казалась ему такой привлекательно веселой, как несколько минут тому назад.

Прямо перед ним, на стене, над Валиной головой, висел портрет Владимира — почему-то лишь сейчас заметил его Яков — и мертвый смотрел на него с портрета живыми глазами, будто хотел узнать, зачем он приехал сюда и что принесет его близким, которые жили да и сейчас живут воспоминаниями о нем, их Володе. А Яков, рассматривая гимнастерку с кубиками в петлицах, искренне жалел, что не был на фронте, что болезнь помешала ему в те годы находиться в одном строю с Валей и Владимиром.

— Ну, пора, пожалуй, спать, — поднялась Надежда Григорьевна. — Раздевайся, Вадик.

— Да, мне пора в гостиницу, — подымается и немного обиженный на Валю Яков.

— Никуда ты не пойдешь! — встрепенувшись, возражает она. — Мама, мы будем спать вместе с тобой и Вадиком, а Яша в этой комнате.

— Может быть, все-таки лучше в гостинице… — нерешительно говорит Горбатюк.

— Нет, Яшенька, оставайтесь уж тут, — неожиданно поддерживает дочь Надежда Григорьевна. — Куда ж вы пойдете, на ночь глядя?

Яков сразу же сдается:

— Ну, тогда я выйду покурить.

— Курите здесь. Володя тоже любил курить.

Что это — намек, примирение с мыслью о его будущем месте в этой семье? Но почему же лицо ее так спокойно?..

— Спасибо, но я люблю покурить на свежем воздухе.

Яков выходит на крыльцо. Стоит, опершись на перила, задумчиво мнет в руках папиросу. Ему грустно и как-то не по себе, хоть он и не знает, почему это…

Вокруг — тишина. Большая красная луна поднялась над деревьями и будто застыла, удивленно глядя на Горбатюка.

Вскоре на крыльцо вышла Валя. Кутаясь в большой белый платок, она остановилась рядом с ним и показалась Якову такой маленькой и беззащитной, что ему захотелось взять ее на руки и утешить ласковыми словами, убаюкать, как ребенка… Потом пришло другое желание, более острое и более сильное: захотелось обнять ее и замереть, чувствуя, как горячо бьется сердце…

Но он не смеет пошевельнуться. Его охватывает такая робость, словно ему сейчас семнадцать лет и рядом стоит юная семнадцатилетняя девушка, которую еще никогда в жизни никто не обнимал…

— Чудесно, правда? — Валя задумчиво смотрит на него, и лицо ее кажется ему прекрасным.

— Да, чудесно, — тихо отвечает он, так как Валя продолжает смотреть на него. Луна уже оторвалась от деревьев, и чем выше она поднимается, тем заметнее из красной превращается в серебряную, и таким же серебряным, сказочно ярким становится все вокруг. — Вот только соловьев нет…

Валя молчит. Потом зябко поводит плечами и медленно, будто нехотя уходит в дом…

Раздевшись, Яков долго лежал с открытыми глазами. Он был очень недоволен собой, своей внезапной робостью, овладевшей им на крыльце, когда рядом стояла Валя. Возможно, она и вышла вслед за ним в надежде, что он как-то поможет ей избавиться от всех колебаний и сомнений, от тревожных, тяжелых дум.

Яков прислушивается, затаив дыхание, но слышит только размеренное тиканье часов.

Ведь она ждала его! И поцеловала сегодня!.. Он до сих пор еще чувствует прикосновение ее горячих губ…

Мысли постепенно угасают, закрываются глаза, и ласковая дремота незаметно сковывает все тело.

 

V

Иван Дмитриевич обещал прийти в пять часов.

И впервые за всю свою замужнюю жизнь Нина собиралась принять у себя человека, который должен был прийти не к Якову, а к ней, и поэтому не могла не волноваться. Минутами ей казалось, что посещение Ивана Дмитриевича вызовет лишние разговоры. Особенно она боялась Латы, всегда являвшейся незваной гостьей — ведь ее бойкие глазки замечали не только то, что было в действительности, но и то, чего никогда не бывало. Нина теперь с запоздалым раскаянием думала, что, пожалуй, не всегда была права, осуждая знакомых и незнакомых ей людей…

Вспомнила Нина и о том, как подозрительно встречала каждую женщину, приходившую к Якову, как ревниво прислушивалась к их разговору — не только к тому, что говорилось, но, прежде всего, к тому, как говорилось, и думала, что, возможно, бывала не права в своих подозрениях и что если бы Яков сейчас был дома и приревновал ее к Ивану Дмитриевичу, она, вероятно, тоже обиделась бы на него.

Но что прошло, того уже не вернешь. И Нина, отогнав от себя неприятные мысли, стала готовиться к встрече с Иваном Дмитриевичем.

Еще с утра она до зеркального блеска натерла пол, то и дело выпроваживая в соседнюю комнату Галочку, которая путалась у нее под ногами, обучая плюшевого медвежонка «делать так, как мама», накрыла стол чистой скатертью, постелила дорожку — и комната приобрела праздничный вид. Потом Нина, освободив верхнюю полку этажерки, поставила там учебники, которые успела достать за эти дни. Она хотела, чтобы Иван Дмитриевич заметил их…

А уже позже, после обеда, когда Оля, придя из школы, убежала к подружке, а Галочка занялась своими куклами, Нина присела к зеркалу.

Она укладывала косы, пудрилась и немного подкрасила губы вовсе не потому, что хотела понравиться Ивану Дмитриевичу — если бы кто-нибудь сказал ей об этом, она искренне обиделась бы. Нина сейчас не способна была думать ни о чем другом, кроме занятий. Ожидание приема в институт, беготня, связанная с розысками учебников, разговоры с Олей, Оксаной, Иваном Дмитриевичем о будущих занятиях так увлекли Нину, наполнили жизнь таким множеством новых впечатлений, что в последние дни в ее душе не оставалось места для чего-нибудь другого. Даже мысли о Якове как-то потеряли свою остроту, и бывали минуты, когда она совсем забывала о нем.

Теперь у Нины не так часто вспыхивала беспричинная злость, от которой страдали не только дети, но и она сама. И ей становилось страшно, когда ее снова охватывали сомнения, когда казалось, что эта увлеченность подготовкой к занятиям пройдет: достаточно будет сесть за книги, как она сразу убедится в своем бессилии.

Именно поэтому с таким волнением, словно готовясь к экзамену, ждала Нина Ивана Дмитриевича, который должен был прийти проверить, что она знает, посоветовать, за что браться, с чего начинать. И именно поэтому у нее так дрожали руки, когда она открывала дверь, и таким незнакомо серьезным и важным показался ей Иван Дмитриевич. Она чувствовала себя сегодня школьницей и не посмела бы даже подумать о том, чтобы держаться с ним как равная, как не посмела бы это сделать когда-то со своим школьным учителем, и ответила на его приветствие таким неожиданно тонким голосом, что он с удивлением посмотрел на нее.

— Что это с вами, Нина Федоровна?

— Ах, просто так! — нервно засмеялась она, прикладывая кисти рук к пылающим щекам. — Мне почему-то показалось, что я в школе, а вы — мой учитель…

Иван Дмитриевич принес с собой разбухший портфель, и Нина боязливо поглядывала на него.

— А где же Галочка? — поинтересовался он.

Галочка не заставила себя долго ждать. Услышав голос Ивана Дмитриевича, она сразу же явилась и тоже взглянула на портфель, только иными, чем у матери, мгновенно загоревшимися глазами.

— Ну, здравствуй, Галка! — наклонился к ней Иван Дмитриевич.

— Ну, здравствуй, — солидно отозвалась Галочка и протянула ему измазанную ручонку.

«Когда это она успела!» — ужаснулась Нина.

— А что ты мне принес?

— Вот это мне нравится! — засмеялся Иван Дмитриевич.

— Как тебе не стыдно, Галя? Так нехорошо… И дяде нужно говорить вы, а не ты.

— Оставьте, Нина Федоровна, мы ведь с ней друзья. А сейчас — закрой, Галочка, глазки.

Галочка прикрыла один глаз.

— Э, так не выйдет! Ты оба закрой.

— Они не хотят закрываться, — пожаловалась Галочка.

— Вот беда! А ты их пальчиками прижми и не отпускай, пока я не посчитаю до трех… Ну, раз…

Иван Дмитриевич быстро раскрыл портфель и достал большую нарядную куклу.

— Два, три! Отпусти руки, Галочка!

Галочка, радостно взвизгнув, схватила куклу, прижала ее к себе. Черные глазки стали совсем маленькими и блестели, как лакированные.

— А она живая, да? Ее раздевать можно?

— Ну, зачем вы ее так балуете? — ласково укоряла Нина Ивана Дмитриевича. Она видела эту куклу в витрине и знала, как дорого она стоит. — Галя у нас и так балованная…

— Ничего, Нина Федоровна, ничего. Пусть лучше балованная…

Он не договорил, и лицо его страдальчески передернулось. Нина вспомнила о его погибшей во время войны семье, и в душе ее шевельнулось чувство какой-то вины перед этим седым человеком. И, пожалев Ивана Дмитриевича своим женским сердцем, она уже не боялась его, чувствовала себя уже не школьницей, а почти матерью в этой своей душевной размягченности…

— Счастливая вы, Ниночка, имеете детей, — с глубокой тоской в голосе произнес Иван Дмитриевич.

— Вам очень тяжело?..

— Тяжело? — переспросил он. — Не то слово… Но что ж это мы? Давайте приступим к делу!

И Иван Дмитриевич начал поспешно выкладывать на стол тетради, избегая смотреть на Нину.

— Я принес вам, Нина Федоровна, конспекты по введению в языкознание. — Он развернул толстую тетрадь с четко выделенными полями. — Этот курс вел у нас Алексей Алексеевич Ведерников — большого ума человек. Любил пофилософствовать, а хитрый был, как бес! Но и хитрость эта — от ума… А экзамены как принимал! — вспоминает Иван Дмитриевич, и в уголках его глаз собираются ласковые морщинки. — Раздаст нам билеты, а сам выходит из аудитории: «Вы, деточки, готовьтесь, а я пойду подышу воздухом». «Деточки» и готовятся: тот книгу из-под стола вытаскивает, тот в конспекты заглядывает. А Алексей Алексеевич уж тут как тут. Садится за стол, светит лысиной, как дед-водяной: «Ну, деточки, готовы? Давайте начнем». Идешь к нему петушком этаким, билет подаешь, а он и откладывает его в сторону: «Этот вопрос вы и так хорошо знаете, а вот скажите мне, молодой человек…» И спросит. Такое спросит, что если во всем предмете не разобрался как следует, до конца дней своих просидишь над этим вопросом. А он прищурит этак хитренько глазки и скажет ласково: «Что ж, придется нам с вами еще разок встретиться…» Бывали среди нас такие, что по шесть раз с ним встречались…

— Вам-то хорошо было, — завидует Нина, — вы на стационаре учились.

— Да, на стационаре лучше, — соглашается Иван Дмитриевич. — Но и так, как вы, экстерном, тоже можно высшее образование получить. Вы даже не представляете себе, Нина Федоровна, сколько людей у нас заочно учатся! И еще как учатся!.. Тут только захотеть нужно.

— Я очень хочу! Мне даже кажется иногда, что я только сейчас окончила десятый класс. И у меня совершенно такое же настроение, как тогда, когда я вышла из средней школы и собиралась в медицинский институт. Правда, странно?

Иван Дмитриевич внимательно слушает ее, и снова в уголках его глаз собираются ласковые лучики.

— Когда-то я мечтала быть врачом, — продолжает Нина, — и непременно детским… Когда мне было семь лет, я заболела плевритом и меня положили в больницу. И все врачи в белоснежных халатах казались мне необыкновенными людьми. Я немножко боялась их, так как мне все время казалось, что они вот-вот начнут меня колоть, но вместе с тем они буквально приворожили меня. Я часто выходила в коридор и следила за ними…

Нина говорит сегодня так складно, как никогда, кажется, не говорила. Она это понимает — и по тому, как внимательно слушает ее Иван Дмитриевич, и по тому, как легко и непринужденно льется речь.

— А теперь мне немного страшно. Не из-за того, что будет трудно, — поспешно уточняет она, замечая протестующий жест Ивана Дмитриевича. — А что если, взявшись за книги, я вдруг увижу, что… что у меня ничего не выходит?..

— Почему же, Нина Федоровна? — мягко возражает Иван Дмитриевич. — Ведь вы способный человек, хорошо учились когда-то. Значит, вам будет не труднее, чем другим…

Нина недоверчиво качает головой. Ей кажется, что последние годы, когда она ссорилась с Яковом, отняли у нее все — силы, ум, даже способность учиться. И если она сказала Ивану Дмитриевичу, что не боится трудностей, то сама не очень-то верила в это.

Когда Нина оставалась наедине с собой и думала о своих повседневных домашних заботах, об уборке и стирке, стряпне и мытье посуды, о всякой другой, будничной и неблагодарной работе, когда вспоминала, сколько времени отнимают у нее дочки, она просто не представляла себе, как сможет выкроить несколько часов, необходимых для занятий.

— Мне будет очень трудно. Вам, мужчинам, намного легче…

— Да, нам легче, — соглашается Иван Дмитриевич.

— С чего же мне начинать?

— Вот так-то лучше! — сразу повеселел Иван Дмитриевич. — Я бы советовал вам, Нина Федоровна, не браться одновременно за все предметы. Лучше взять один-два и довести их до конца.

— А какие взять лучше?

— Я бы посоветовал вам еще вот что, — словно не слыша Нининого вопроса, продолжал он. — Сейчас в институте начинают читать курс введения в языкознание. Это такой предмет, в котором трудно разобраться самому… Вам бы стоило походить, послушать.

— На лекции? — удивляется Нина.

— Конечно. Это не так уж много — часов десять в неделю.

— А дочка как же? Мне ведь не на кого ее оставить…

— Да, Галочка, — озабоченно трет лоб Иван Дмитриевич. Смотрит на дверь комнаты, где играет девочка, потом, уже с прояснившимся лицом, на Нину. — А почему бы вам не отдать ее в садик?

— В садик? Но я не знаю, как там…

— Там будет хорошо девочке! — убеждает он. — Вот увидите, она так привыкнет там, что вы уже не удержите ее дома!

«И отвыкнет от меня», — думает Нина.

Сейчас, когда Яков совсем ушел от нее, она, кажется, еще больше полюбила дочек, как-то болезненно привязалась к ним. Здесь была и острая жалость к детям, которые, может быть, навсегда потеряли отца, и жалость к самой себе, и потребность заполнить мучительную пустоту в своем сердце.

Нина до сих пор не могла привыкнуть к тому, что полдня нет дома Оли и что эти полдня старшая дочка живет уже своей, отдельной от нее жизнью. Она внимательно следила за Олей, и любовь дочки к Вере Ивановне, дружба с девочками-одноклассницами радовали ее и одновременно вызывали в ней ревнивое чувство. А теперь остаться еще и без Галочки? Сидеть одной в этих трех комнатах, ставших такими большими, такими пустыми с тех пор, как ушел Яков?..

— Ну, пора и честь знать! — подымается Иван Дмитриевич.

— Никуда я вас сейчас не отпущу! — задерживает его Нина. — Будем чай пить. Я специально для вас баночку малинового варенья открыла.

— Ну, вы совсем меня обезоружили! — снова садится Иван Дмитриевич. — Мое любимое варенье! Только давайте большую ложку…

Он ходил за Ниной, забирая все из ее рук и относя на стол, и снова был таким же, как на вечеринке у Оли и потом в селе, у Марии Дмитриевны. Но эта его веселость казалась теперь Нине неестественной, как и все его шутки. «Он смеется и смешит других, чтобы забыть свое горе, — думала она. — Он, вероятно, очень гордый, не хочет, чтобы его жалели…»

Выпив два стакана чаю, Иван Дмитриевич откинулся на спинку стула, блаженно отдуваясь и по-детски вытянув губы трубочкой.

— Вот спасибо, Нина Федоровна! Давно такого не пил… Теперь если б еще закурить…

Нина молча кивает головой. Все в нем нравится ей: и седина, и умное, чуть насмешливое выражение серых глаз, и его неторопливые, размеренные движения. «Он очень добрый, он, наверно, никому не может причинить зла. Жаль, что ему так не повезло в жизни».

Скоро Иван Дмитриевич прощается, и она уже не удерживает его.

— Ниночка, можно?

Неслышно ступая, в комнату входит Лата. Ошеломленная Нина неприязненно смотрит на нее. У нее даже возникает подозрение, что соседка ожидала на лестнице, пока выйдет Иван Дмитриевич. «И как это я раньше не замечала, что она такая противная? — удивляется Нина. — У нее глаза совсем как у морской свинки».

— А я иду и вижу: от тебя какой-то мужчина выходит…

Слово «мужчина» она произносит подчеркнуто, с масляным блеском в глазах.

— О, да ты его чаем с вареньем поила! — сразу заметила Лата. — Малиновое? Я так и не успела сварить: мой идол не позаботился о том, чтобы малину достать. Как оно у тебя?

Хочешь не хочешь, а Нине пришлось угощать Лату.

Соседка успевала и чай пить, и варенье есть, и расспрашивать о госте.

— Где он работает?

— В институте, — неохотно ответила Нина.

— Ученый? Ученые много денег имеют! Ты только смотри, чтоб непьющий был, не как тот твой, прости господи…

— Да что ты говоришь, я ничего такого и не думаю! — испугалась Нина. «А что, как начнет сплетничать по всему городу?» Но Лата только покачала головой: знаю, мол, знаю…

— А может, у него где жена на стороне есть и алименты платит? — продолжала соседка. — Смотри не попадись… Давай я про него справки наведу.

Нина решительно возражает. Она просит не вмешиваться в ее дела, тем более, что Иван Дмитриевич — обыкновенный знакомый и никем другим для нее никогда не будет.

Услышав это, Лата считает нужным обидеться. Губы ее растягиваются в тонкую ниточку, а глаза становятся колючими, как бурав.

— Что ж, как знаешь! Куда уж нам, глупым, советы давать!.. А той, белесой, передай, что я ей глаза выцарапаю. Я ей покажу ведьму! Сегодня проучила, а еще встречу — не так проучу!..

И разгневанная Лата выплыла из комнаты.

«Какая ведьма?» — ничего не понимает Нина. Грубые слова, резкий тон Латы так не вяжутся с недавним ее настроением… И вдруг она вспоминает, что рассказала одной общей знакомой, как Оля, недавно увидев Лату, растрепанную, в халате, сравнила ее с ведьмой.

«Боже, боже! — в отчаянии схватилась Нина за голову. — И почему я такая несчастная? Как я теперь посмотрю Оле в глаза?»

При мысли, что Оля рассердится на нее, расскажет обо всем Оксане и Ивану Дмитриевичу, что оборвется их такая хорошая дружба, Нина громко застонала.

 

VI

Яков проснулся, но еще не открывал глаз, так как ему приснился очень приятный сон, который он сразу же забыл и сейчас старался вспомнить.

Но вот в носу что-то защекотало, он чихнул и, приоткрыв глаза, увидел рябенькое перышко, а затем руку, усыпанную мукой.

Валя стояла над ним с раздувшимися от еле сдерживаемого смеха щеками. Потом она не выдержала и звонко рассмеялась, а Якову показалось, что вместе с ней засмеялся и солнечный луч, падавший прямо в лицо. И сразу возникло праздничное настроение, радостное ожидание чего-то удивительно хорошего.

— Подымайся, ленивец! Ведь я сегодня выходная. Сегодня наш день!

На Вале поверх вчерашнего платья надет беленький фартучек, от нее вкусно пахнет земляникой и пирогами.

— Ну, вставай же! — весело требует она.

— Ты мне снишься, Валюша? — спросил Яков, блаженно щурясь.

Валя снова засмеялась, потянулась перышком к его носу.

Тогда он, изловчившись, поймал ее руку, прильнул губами к горячей ладони. Она испуганно отдернула руку, отошла от его постели. И опять, как и вчера, он заметил в ее глазах тень какой-то тревоги.

Но сегодня Яков не хотел задумываться над этим, и когда Валя побежала на кухню спасать подгоравшие пироги, он все еще продолжал лежать, заложив руки за голову, и весело чему-то улыбался.

Вспомнил вчерашнее недовольство собой и даже засмеялся, — таким пустым показалось оно ему рядом с этим щедрым солнцем и чудесным пробуждением.

Как хорошо вот так спокойно лежать, когда знаешь, что близко, за открытой дверью, находится дорогая тебе женщина, когда знаешь, что достаточно позвать ее, и она появится в дверях, и можно будет смотреть на нее, сколько хочешь…

«А что делает сейчас та девушка? — вспоминает Яков вчерашнее утро в парке. — Может быть, она тоже улыбается этому яркому солнцу и так же радуется ему?

Вчера Валя поцеловала меня…

А тебя, старшина, целовала ли уже девушка, которую ты считаешь „лучшей з усих на свити“? И возвращался ли ты домой, удивляясь сам себе и не понимая, что ты за цаца такая? Или, может быть, ты уже справляешь свою свадьбу, сидя рядом с молодой, которая под веселые возгласы „горько!“ покорно поворачивает к тебе свое лицо, подставляя прохладные, как лепестки только что распустившегося цветка, губы? Тебе завидуют старые и молодые, — особенно молодые, которые завороженно смотрят на твою любимую: „Или я слеп был, что не заметил ее!“ — а ты пьешь и за нее, и за себя, готовый чокаться со всеми людьми на земле, и ни капельки не пьянеешь, потому что другой хмель горячит твою кровь.

Пей, старшина, пей и целуй свою молодую, чтобы не было горько добрым соседям твоим!..»

— Валя! — негромко зовет Яков и, когда она появляется в дверях, смущенно говорит: — Я хотел посмотреть на тебя…

Валя делает нетерпеливый жест…

— Я уже встаю, Валюша, — торопливо обещает он.

— Вот это лучше!

Но Яков еще лежит. Ему очень хочется, чтобы Валя подошла к нему, присела на постель, склонилась над ним. Что ему какие-то там пироги!..

— Яша, ты долго еще думаешь валяться?

— Уже, Валюша!

Он соскакивает на чистый, нагретый солнцем пол и идет умываться.

Вернувшись, он видит, что Валя уже кончила возиться у плиты и, сбросив фартучек, поправляет волосы перед небольшим зеркалом.

— Зачем ты обрезала косы, Валя? — спрашивает Яков.

Она оборачивается и серьезно смотрит на него. Не ответив, старательно закалывает густые непокорные волосы.

— Я помню твои косы. Какие они были чудесные! Ты обрезала их, когда… познакомилась с Владимиром?

— Нет, когда поступила в университет, — совершенно спокойно отвечает Валя. — Подруги уговорили, я и пошла в парикмахерскую, а потом проревела всю ночь… Да разве мало глупостей делали мы в молодости! А ты, — помнишь, как ты отпускал усы? — засмеялась она. — Они были такие реденькие, коротенькие, а ты, сидя на уроках, украдкой пощипывал их, будто надеялся вытянуть их хоть немножко…

— Ну, это уж неправда! — возражает Яков.

— Как неправда? — возмущается Валя. — Да все ребята потом на усах свихнулись! И продолжалось это до тех пор, пока Семен Васильевич не высмеял вас… Ты помнишь Семена Васильевича? Он и сейчас в нашей школе преподает. Старенький такой, поседел и ходит с палочкой…

Валя стоит перед Яковом, оживленная, согретая воспоминаниями, все еще поправляя волосы. Короткие рукава упали на плечи, обнажив полные, немного загорелые руки.

— Ты чего так смотришь? — улыбается она и вдруг становится серьезной, такой же, как несколько минут назад. Отрывает руки от головы, но не успевает опустить их; Яков, быстро обняв ее, крепко прижимает к себе. А когда Валя, избегая его поцелуя, откидывается назад, он припадает губами к ее теплой, нежной шее.

— Яша, не нужно!.. Яша, пусти!

Яков чувствует, как трепещет, бьется горячее Валино тело, как упирается она руками в его грудь, пытаясь вырваться, у не может заставить себя выпустить ее из своих объятий.

Наконец Валя вырывается. Стоит, красная и задыхающаяся, поправляя платье. Но вот глаза ее встретились с его глазами. Она улыбнулась какой-то жалкой, растерянной улыбкой и вдруг заплакала.

— Валя, я не хотел обидеть тебя!.. Валя!..

Он берет ее за плечи, ведет к стулу, а Валя, опустив голову, покорно идет впереди него.

— Ничего, Яша… ничего… Это так… Это пройдет, — шепчет она сквозь слезы.

Яков совершенно не ожидал этих слез и поэтому не знает, что ему сейчас говорить, что делать. Ему и жаль Валю, и немного досадно на нее. «Что я такого сделал? Она вчера сама поцеловала меня!..» Яков ничего не понимает и тихо говорит:

— Валя, я ничего плохого не думал…

— Я знаю…

— Я просто не мог иначе… Я не хотел тебя обидеть!

— Какой ты чудак! — сквозь слезы смеется Валя.

Она уже не плачет, и глаза ее, омытые слезами, кажутся еще больше, еще глубже, но в них уже нет прежней светлой радости.

Валя подымается, подходит к зеркалу и, отвернув воротничок, рассматривает красное пятно на шее.

— Сумасшедший!.. Ну, что мне теперь делать? — с неподдельным отчаянием спрашивает она. — Как на люди выйти?

Он молчит. Пусть лучше ругает, пусть кричит на него, только не плачет…

— Видишь, переодеться нужно, — продолжает Валя. — Жди теперь!

Яков провожает ее ласковым взглядом: Валя не сердится на него.

Но отчего она избегает его? Почему этот испуг, эта еле уловимая тень тревоги в глазах, как только она замечает, что он хочет обнять ее? И почему эти слезы?

Горбатюк подымает глаза и снова встречается с пристальным взглядом того, кто когда-то любил Валю. И ему снова кажется, что Владимир удивляется, почему в этой комнате появился незнакомый ему мужчина и предъявляет свои права на его жену.

«Неужели она плакала из-за тебя?» — мысленно спрашивает Яков и вдруг, пораженный, останавливается; он обнимал Валю, целовал ее здесь, перед этим портретом. Им овладевает такое смущение, словно он делал это при живом человеке, и ему по-детски хочется повернуть портрет лицом к стене.

«И почему она не сняла его? Ведь она знала, что мне будет неприятно все время видеть его перед собой!» — с досадой думает Горбатюк, забывая, что он ведь приехал, никого не предупредив.

Его мысли прерывает голос Вали:

— Будем завтракать. А то ты скоро умрешь с голоду…

Уже за столом, полный неясной обиды на Валю, Яков спрашивает:

— Ты очень любила своего мужа? — и напряженно следит за выражением ее лица.

Звякнула ложечка, выпавшая из руки, испуганно встрепенулись брови. Валя в упор посмотрела на него чистыми, правдивыми глазами, и он, не выдержав ее взгляда, опустил глаза.

— Зачем ты об этом спросил?

Яков молчит. Он и сам не знает, зачем, так как сейчас не в состоянии понять, что творится у него в душе.

— Я ведь не спрашиваю, очень ли ты любил свою жену…

«Вот я и добился своего», — с горечью думает Горбатюк. Он уже зол на себя, на свою невыносимую привычку все анализировать. Будто нельзя принимать жизнь такой, как она есть, и радоваться, не спрашивая, откуда эта радость!.. Ведь так хорошо началось сегодняшнее утро, так хорошо прозвучали Валины слова «наш день» — и вот одного необдуманного вопроса было достаточно, чтобы испортить все. И за что он мучит Валю!

Яков берет ее безвольно опущенную руку и, слегка сжимая, мягко говорит:

— Ну, не сердись, Валюша… Я совсем не хотел сделать тебе больно. Просто у меня такой уж характер…

А сам думает, что еще немало мучительных вопросов они будут ставить друг другу и на эти вопросы придется отвечать…

 

VII

Нина чутко прислушивалась. В квартире напротив скрипнули двери, щелкнул замок, потом на лестнице послышались быстрые шаги. И снова воцарилась тишина.

Она так и знала: Оля не зашла к ней! Раньше, убегая на лекции, Оля обязательно стучала к Нине, и Нина привыкла каждое утро видеть свежее и веселое лицо подруги. Встреча с Олей согревала ее, создавала хорошее настроение, а теперь она почувствовала себя страшно одинокой и с отчаянием думала, что навсегда потеряла Олину дружбу.

Вчера Нина долго плакала, напугав дочек своими слезами. Оля, придя от подружки и застав мать в слезах, сразу же нахмурилась, худенькое личико ее искривилось, а Галочка подошла к матери, внимательно посмотрела на нее серьезными глазами Якова и положила ей на колени свою новую куклу.

— Ма, ты плачешь?! На куклу, ма, на! Поиграй!

Попытка дочки утешить ее еще больше расстроила Нину, и она никак не могла удержать слез, хоть и улыбалась дочкам, чтобы успокоить их. Тогда Галочка, оглянувшись на сестру, которая уже всхлипывала, тоже расплакалась.

Нина сразу опомнилась:

— Чего ты, Галя?

— Ты плачешь… Оля плачет… и я, — глядя на мать полными слез глазами, объяснила девочка.

Нина невольно рассмеялась, и Галочкино личико тоже засияло улыбкой. С этой улыбкой сквозь невысохшие еще слезы она оглянулась на старшую сестру, словно приглашая ее посмеяться вместе с ней и мамой.

— Мои вы родные! Мое вы утешение, счастье мое единственное! — обнимала дочек растроганная Нина. — Вы любите маму? Вы никогда не бросите ее?..

Она весь день провела с детьми: расспрашивала Олю о школе, забавляла Галочку и все прислушивалась к шагам на лестнице — не возвращается ли из института Оля.

Оля вернулась, но и теперь не зашла к ней. «Значит, действительно рассердилась», — подумала Нина, и мрачные мысли снова овладели ею. Ей почему-то казалось, что теперь, поссорившись с Олей, она не сможет учиться. Снова потянутся серенькие, неинтересные дни, похожие один на другой, как истертые копеечные монеты. Вот так по копейке, по копейке — и разменяет она свою жизнь, а потом, когда подойдет старость, с сожалением оглянется назад: для чего она жила? Для Якова, который отбросил ее, как надоевшую игрушку? Или для дочек? Но они вырастут, выйдут замуж, будут иметь своих детей, которые станут для них дороже матери… Да, она будет рада, если вырастит дочек хорошими людьми и ее поблагодарят за них другие.

И все-таки ей этого мало. Теперь, когда она начала мечтать о том, чтобы приобрести какую-то специальность, когда она, пусть еще в мечтах, начинала жить по-иному, Нина уже не могла примириться с мыслью, что все останется по-старому.

Как ненавидела она сейчас Лату, как кляла себя за тот случайный разговор! «Я никогда-никогда не буду разговаривать с ними!» — решила Нина, но и от этого решения на душе легче не стало.

«Я, верно, в самом деле очень плохая», — с отчаянием думала она и все прислушивалась, еще надеясь, что вот откроются двери и раздастся милый Олин голос.

Двери действительно открылись, и в коридор зловещей тенью вползла Лата.

Она была вся в черном, начиная от шляпы и кончая туфлями, и так многозначительно поджимала губы, что Нина удивленно уставилась на нее: не умер ли кто-нибудь? Лата кивнула головой в сторону комнат:

— Там никого из посторонних нет?

— Я одна, — все больше удивляясь, ответила Нина.

— Так пошли, поговорим…

Нине не оставалось ничего другого, как пойти вслед за нежеланной гостьей.

Лата села у стола, положив на скатерть чистенький узелок, который принесла с собой.

— Я пришла к тебе, потому что ты женщина честная, — заговорила она, доставая из рукава лист бумаги. — Заявление принесла.

— Какое заявление?

— А ты прочти. Там все описано. Прочти и подпиши.

Нина пробежала глазами заявление. Все написанное в нем было настолько невероятным и диким, что она сперва не поверила своим глазам и прочла еще раз короткие неграмотные фразы, все как одна заканчивавшиеся восклицательными знаками.

— Не может быть! — воскликнула Нина.

— Может. Это ведь я написала, — Лата подчеркнула слово «я».

— Но ведь я знаю, что они всегда держат Дуная в квартире и не выпускают одного! — горячо продолжала Нина. Она сейчас, как никогда, хотела избавить подругу от новой неприятности.

— А с балкона я гавкаю? — возразила соседка. — Я уже порок сердца от этого получила. И утром нарочно выпускают собаку, чтобы она оправляться ко мне бегала… У меня и вещественное доказательство есть, я его вместе с заявлением в милицию передам…

И Лата с угрожающим видом подняла вверх узелок. Держа его в одной руке, другой она подсовывала Нине заявление:

— Вот здесь подпишись. Я же свидетельствовала за тебя.

Задрожав от омерзения и гнева, Нина тихо сказала:

— Вон!

— Что? — не поняла Лата.

— Убирайся вон! — повторила Нина. В ней вдруг словно что-то оборвалось, сердце забилось с бешеной скоростью, в висках застучало. — Вон отсюда! — уже громко крикнула она и была, вероятно, очень страшной, так как Лата, не сказав ни слова, втянула голову в плечи и быстро выбежала из комнаты.

«И я могла с ней дружить!» — всхлипывала Нина, стараясь унять нервную дрожь. Взгляд ее упал на стол, на то место, где только что лежал Латин узелок, и мутная волна отвращения снова подступила к горлу. Сорвав со стола скатерть, Нина смяла ее, швырнула на пол и долго мыла руки мылом и горячей водой.

Вспомнив, как удирала Лата, она невольно засмеялась, и смех принес ей облегчение. Подумала, что должна непременно пойти к Оле и попросить у нее прощения.

На следующий день, охваченная жаждой деятельности, Нина еще с утра принялась убирать в доме, переставляла мебель, выбивала ковер, половики — к великой радости Галочки, которая усердно помогала матери, подкатываясь ей под ноги веселым клубочком. Нина решила зайти к Оле в обед, когда та вернется из института, а пока что навести порядок в комнате, где раньше жил Яков.

После отъезда Якова она больше не заходила сюда. Ее останавливало какое-то странное чувство.

Иногда ей чудилось, что в этой комнате кто-то тихо ходит, шуршит одеждой (это чаще всего бывало ночью), и она, замирая, ожидала, что вот повернется ключ в замке, послышатся шаги Якова и он придет к ней и шепнет самое хорошее, самое нужное ей сейчас слово — «люблю». И она боялась, что если зайдет сюда, мечты ее сразу разобьются и Яков никогда уже не вернется к ней.

А иногда, когда она проходила мимо этой комнаты, ей становилось жутко, казалось, что там, за дверью, лежит покойник. Холодные мурашки пробегали по спине, и Нина, объятая ужасом, готова была бежать к Якову даже поздней ночью, чтобы убедиться, что он жив, что с ним ничего не случилось. И только воспоминание об их последней встрече, когда она так хотела помириться с ним, а он ее оттолкнул, останавливало Нину…

Она стояла у двери, все еще не решаясь войти, потом вставила в замочную скважину ключ и дважды повернула его.

Затхлой сыростью и запустением сразу же повеяло на нее. Казалось, что здесь долго-долго никто не жил, даже солнечные лучи боялись заглянуть сюда. На полу, у печки, лежала покрытая пылью груда окурков, а посреди комнаты — одна, только прикуренная и сразу же брошенная папироса, несколько спичек с надломленными головками.

Удивляясь своему спокойствию, Нина нагнулась, взяла в руки папиросу, немного подержала ее и отбросила к печке. Потом еще раз внимательно осмотрела комнату, но, кроме окурков и тоненького слоя соломенной трухи на том месте, где стоял диван, ничего больше не заметила. И Нина пошла на кухню за веником и тряпкой.

Прежде всего она раскрыла окно и смахнула паутину, которую успели соткать за это время в углах комнаты неутомимые пауки, потом вымыла пол один раз, другой… В раскрытое окно лился свежий, чистый воздух и уносил отсюда затхлый запах запустения, встретивший ее на пороге.

«„Буду здесь заниматься“, — решает Нина, прикидывая, где лучше поставить стол. — Поставлю его у окна, а рядом — этажерку, чтобы удобно было доставать книги». Она подумала, что одной ей тяжело будет передвинуть массивный письменный стол, и сразу же вспомнила, что должна зайти к Оле.

Что ж, она пойдет. Она все расскажет — и Оля простит ее.

* * *

— Я никогда не думала причинить тебе неприятность. Я и сама не пойму, зачем рассказала!..

— Ну, хватит об этом!

— Я ведь знала, что такое Лата!.. — упорно продолжает бичевать себя Нина, словно не слыша Олиных слов. Самые тяжелые минуты, когда трудно, почти невозможно было смотреть подруге в глаза и начинать неприятный разговор, уже остались позади. Они сидят обнявшись, и Нина понемногу успокаивается. — Когда я узнала, что она ругала тебя, я готова была язык себе откусить!..

— Ох, и ругала же она меня! — рассмеялась Оля. — Я даже не заметила, как в квартиру влетела. А она клянет меня, а Дунай из-за дверей лает — не разберешь, с кем она ругается: со мной или с Дунаем…

— Она на вас заявление написала, — вспоминает Нина.

— Пускай пишет, — равнодушно отмахивается от этого разговора Оля.

Нина с уважением смотрит на подругу. Оля кажется ей умнее ее, и прежнее чуть покровительственное чувство к ней, как к младшей, окончательно исчезает.

— Приходил ко мне Иван Дмитриевич, — рассказывает Нина. — Принес конспекты, а Галочке — дорогую куклу, советовал отдать ее в детский садик. Говорит, что будет лучше, я смогу выкроить больше времени для занятий. Но… я не знаю, что делать.

— Ты уже начала читать? — спрашивает немного погодя Оля.

— Нет, — помолчав, отвечает Нина и краснеет.

Хотя было твердо решено, что Нина сразу же начнет заниматься и в первую очередь возьмется за изучение античной литературы, она никак не могла заставить себя сесть за учебники. Все это время ей что-нибудь мешало, подворачивалась та или другая работа, и Нина откладывала занятия на утро, потом на вечер, а затем и на завтра, боясь признаться себе, что ее просто пугает и объем учебника по античной литературе, и количество предметов, которые ей предстоит изучать. Она как бы стояла перед большим полем с маленькой тяпкой в руках и знала, что это поле ей все равно придется прополоть, что никто не сделает этого за нее, но его величина угнетала ее.

— Так нельзя, Нина! — возмущается Оля. — Так ты до смерти будешь топтаться на одном месте! Вот я Ивану Дмитриевичу скажу…

— Нет, нет, не нужно! — быстро перебивает ее Нина. — Сегодня же начну.

— Давай сюда учебник, — вот он. Я буду отмечать тебе задание на каждый день, — настаивает Оля.

Нина не возражает. Может быть, в самом деле так будет лучше.

Оля берет в руки объемистую книгу и перебрасывает сразу около сорока страниц.

— Это на один день? — пугается Нина.

— До завтра.

— Нет, я не смогу столько…

Подумав, Оля уменьшает задание на несколько страниц.

— Знаешь, Оля, нелегко начинать учиться таким, как я, — беря у нее из рук книгу, говорит Нина.

— Но нужно же когда-нибудь начать!

— Да, нужно…

И снова привычно сжимает сердце тоска об утраченной юности: о том, что она уже не сможет так беспечно, как вся студенческая молодежь, бродить по зеленым аллейкам институтского парка, посещать все лекции, жить в общежитии; просиживать до поздней ночи над конспектами, а потом идти встречать солнце; делать тысячи веселых глупостей, которые веселы именно тем, что это глупости; о том, что уже не сможет смотреть на жизнь, как на ласковую мать, которая всегда отдает все лучшее тебе, а худшее оставляет для себя; не сможет быть беззаботно, беспричинно счастливой — счастливой ощущением своего юного, будто невесомого тела, нецелованных губ, блестящих глаз, горячего румянца на щеках…

— О чем ты думаешь, Ниночка? — осторожно трогает ее за руку Оля.

— Ничего, я так… Просто так, — вяло улыбается Нина. — Оля, ты очень любишь Игоря?

Оля молча кивает головой, и лицо ее расцветает счастливой улыбкой.

— Люби его, Оля, — с неожиданными слезами в голосе говорит Нина. — Да, люби! Крепко люби!..

 

VIII

До обеда они никуда не выходили, хоть Яков и предлагал пойти прогуляться. Валя хотела дождаться Надежду Григорьевну и Вадика.

— В выходной день мы всегда вместе садимся к столу. И Вадик привык обедать с мамой…

«Мама…» Как странно слышать, что Валю кто-то называет мамой!

— Я много мечтал о нашей встрече, Валюша, — говорит Яков, а Валя, подперев ладонью мягко очерченный подбородок, задумчиво смотрит на него. Ему кажется, что Валя все время чего-то ищет в нем, чего-то от него ждет, и Яков хочет быть правдивым с ней, хоть это не так легко. — Просто удивительно, но я почти не вспоминал тебя все эти годы, пока не получил твоего письма. А теперь мне кажется, что я всегда только и думал о тебе… И то, что я тебе в первом своем письме написал, было лишь тысячной долей того, что переполняло меня тогда. А потом твои письма…

Он вспоминает последние Валины письма и нерешительно смотрит на нее.

— Валя, ты не рассердишься, если я о чем-то спрошу тебя?

— Спрашивай, Яша. — Облокотившись на стол обеими руками, Валя мечтательно говорит: — Знаешь, мне сейчас очень хорошо — сидеть так, смотреть на тебя, слушать тебя. Так уютно-уютно на душе…

Он благодарно усмехается и уже смелее спрашивает:

— Валя, скажи мне, почему ты писала мне такие скупые письма?

— Скупые? — переспрашивает она. — Знаешь, Яша, я все письма тебе писала за этим столом. Этой ручкой, — взяла она в руки тоненькую ручку, — на этой бумаге… Сидела там, где ты сейчас сидишь, и думала. Я много думала, Яша… Никто мне не мешал, так как я садилась к столу, когда мама и Вадик уже спали. Было тихо-тихо, и я была только с тобой, и каждая написанная фраза звучала для меня так, будто я произносила ее вслух… Я очень любила разговаривать с тобой, Яша!

Валя слегка разглаживает рукой скатерть, потом начинает водить по ней пальцем, ласково глядя на него.

— Что бы со мной ни случилось, я всегда буду вспоминать эти часы, — продолжает она. — Хоть иногда у меня было не так уж легко на душе… Знаешь, Яша, то, что прожито нами за эти десять лет, не сбросишь с себя, как изношенное платье, не вычеркнешь из жизни… И вот часто я думала: ну хорошо, ты одна, тебе никто не связывает руки, а у него — жена. Ведь она тоже живой человек! Я не знала тогда, что вы не живете вместе и что судились, — быстро прибавляет Валя. — Но… хоть бы и знала, не смогла бы, пожалуй, думать иначе. Я думала: у него жена, дети… Каково будет им, если ты заберешь у них того, кто для них дороже всех в мире? Нет, Яша, я вовсе не собираюсь упрекать тебя! Сейчас мне кажется, что ты поступил так, как должен был поступить. Ты не мог больше так жить — и кто осудит тебя? Но у меня несколько иное положение, хоть я тоже, может быть, имею право на счастье…

Лицо ее печально, и Якова тоже охватывает грусть, и ему уже хочется, чтобы Валя замолчала и только водила пальцем по скатерти, чертя на ней какие-то таинственные знаки, которые не прочесть ни ей, ни ему.

— Яша, — отрывает она взгляд от стола. — Я тоже хочу у тебя кое-что спросить. Но ты тоже не сердись на меня…

— Разве я могу на тебя сердиться, Валюша?

— У тебя есть фотография твоей жены?

Этот неожиданный вопрос явно неприятен Якову.

— Я все вернул ей, — холодно отвечает он. — И… зачем она тебе?

— Я хотела бы посмотреть на нее…

И немного погодя, устремив взгляд куда-то в сторону, Валя снова спрашивает:

— Она… очень красивая?

— Вот мы и ревнуем! — засмеялся Яков, а Валя сердито вспыхнула. — Ну, не сердись, Валюша, я пошутил… Ты для меня сейчас красивее всех женщин на свете!

— Ты это так говоришь, словно хочешь утешить меня, — с горечью усмехается Валя.

— Ну, давай не будем ссориться, — он берет ее теплую руку в свою. — Ведь это наш день, Валя!

— Да, наш, — покорно соглашается она. — И мы пойдем сегодня за город… А помнишь, как мы когда-то ходили за город? Ты, я и Наташа?

— Наташа?

— Наташа, Сверчевская. Неужели ты забыл? — удивляется Валя.

— А, это тот бутончик?

— Вот-вот, так ты дразнил ее, — весело подтверждает Валя. — А помнишь, как ты все время шел и удивлялся, почему у нас руки сжаты в кулак?

— Вы даже когда прощались, кулаки подавали, — вспоминает он.

— И ты тогда хотел расцепить мои пальцы. Я сердилась, а Наташа помогала мне отбиваться от тебя… А ты знаешь, почему все это было?

— Откуда же мне знать! — смеется Яков.

— Потому что мы с Наташей сделали маникюр. Шли мимо парикмахерской, и вдруг Наташа говорит: «Давай сделаем маникюр. Чтоб, как у взрослых…» И мне очень захотелось положить свою руку перед маникюршей. А потом, когда мы вышли из парикмахерской, казалось, будто все только на наши пальцы и смотрят. И стыдно было. Боже, как стыдно! Особенно, когда встретили тебя…

— Как же я этого не заметил? — удивляется Яков. — Ведь не ходила же ты все время со сжатыми кулаками!

— А я в тот же вечер счистила лак. Часа два возилась. Боялась, как бы мама не заметила маникюр…

— Да, счастливые времена! Если бы можно было вернуть их назад, чтобы снова было семнадцать, а опыт житейский остался таким же, как теперь, и не было бы тех ошибок, которые сделаны…

— Тебе было бы очень скучно жить, — возражает Валя.

— Зато я тогда не побоялся бы поцеловать одну девушку, которая, кажется, ждала этого…

Валя краснеет и грозит ему пальцем.

Якову сейчас хорошо, он отдыхает душой и телом от недавних ссор, от злых, тревожных мыслей. Теперь все это осталось далеко позади, и перед ним сидит Валя — ласковая и добрая…

«И почему мы тогда так глупо разошлись в разные стороны? — искренне удивляется он. — Ведь мы созданы друг для друга. И кому нужно было, чтобы на ее пути встретился Владимир?»

Якову кажется, что десять лет назад между ним и Валей была не полудетская робкая влюбленность, а более глубокое и серьезное чувство, которое уже тогда связало их на долгие годы и помогло найти друг друга после длительной разлуки.

— Валя, ты рада, что я приехал к тебе? — снова спрашивает Яков, потому что ему нужны все новые и новые подтверждения того, что он не безразличен Вале.

— А разве ты не видишь?

— И ты сможешь полюбить меня по-настоящему?

В ответ Валя только беспомощно пожимает плечами. «Зачем спрашивать об этом?» — так понимает Яков ее движение и поэтому продолжает допытываться:

— Ты сможешь так полюбить меня, чтобы забыть обо всем? Так, будто у тебя до этого никого не было и чтобы тебе казалось, что ты только меня любила всю жизнь?

Ресницы ее тревожно вздрагивают, а глаза гаснут, словно этим вопросом он дунул на огонек, освещавший их изнутри.

— Ничего я не знаю, — покачивая головой, отвечает она. — Не знаю…

— Но почему же, Валя? — снова допытывается Яков. — Отчего такая неуверенность? Ты мне нужна, Валюша, я хочу забрать тебя с собой.

— Ах, Яша, об этом еще рано говорить, — возражает Валя. И, чисто по-женски пытаясь загладить причиненную ему неприятность, кладет свою руку на его, предупредительно заглядывает ему в глаза. — Я могу тебе пообещать лишь одно: я всегда буду с тобой искренна… и с собой также…

— Хорошо, Валя, — сдается Яков, хоть он и не вполне удовлетворен ее ответом.

Валя молчит, вся уйдя в себя. Она словно прислушивается к тому, что делается в ее душе, и совершенно не замечает его. Яков тоже растерял нужные слова и с облегчением вздыхает, когда из кухни доносятся голоса: пришли Надежда Григорьевна и Вадик.

Как и вчера, Яков сидит за столом напротив Вали. И, как вчера, ловит на себе пытливые взгляды Надежды Григорьевны. Он чувствует себя еще более неловко, чем вчера. Наконец Надежда Григорьевна переводит свой взгляд на дочь, которая задумчиво опускает ложку в тарелку, и с видом врача, желающего поставить диагноз, говорит, обращаясь только к Горбатюку:

— Что это случилось с нашей Валей? Ведь она терпеть не могла этой красной блузки с высоким воротником!

Валино лицо приобретает цвет блузки, а Якову становится жарко.

— Она понравилась Яше, мама, — невинно отвечает Валя, с явным удовольствием наблюдая его смущение.

— Ты куда-нибудь собираешься?

— Мы хотим немного пройтись.

— Может быть, Вадика возьмешь?

Валя не торопится с ответом. Яков напряженно прислушивается, ожидая, что же она ответит.

— Мы далеко пойдем, — после паузы отвечает Валя. — Вадик может устать. Пусть лучше побегает здесь.

«У нее удивительно спокойный голос. Будто она уже все решила и все для нее ясно», — думает Яков.

— Ну, как знаешь, — недовольно говорит Надежда Григорьевна. — Ты уже взрослая, тебе виднее…

— Я готова, Яша!

Валя стоит в дверях, веселая и такая свежая, словно она только что проснулась и умылась холодной водой. Яков с восторгом глядит на нее и тихо, чтобы не услыхала Надежда Григорьевна, говорит:

— Какая ты красивая, Валюша!..

Она протягивает ему руку, будто приглашает, забыв обо всем, идти за нею, — и снова начинается сказка, которую оба они создали в своих мечтах…

Потом, когда Яков думал об этом, он никак не мог вспомнить, куда они ходили и что видели, так как все заслонял собою образ Вали. И у него всегда сладко щемило сердце, и было немного грустно, как бывает, когда мы вспоминаем о том, что потеряли в жизни и уже не найдем никогда…

* * *

Яков лежит, вытянув усталое тело. Ему совсем не хочется спать, хоть уже давно перевалило за полночь. Неяркий свет луны льется в окно, рисует на полу большой прямоугольник и еще больше подчеркивает тишину.

Он уже жалеет, что они с Валей так рано вернулись домой. Ходить бы сейчас где-нибудь в степи, в чудесном серебристом просторе, обнимая Валю за плечи, прижимая к себе ее, единственную в мире…

А Нина?..

«Она тоже несчастна, Яша. Как я понимаю ее!»

Валя сказала это сегодня, когда он стал жаловаться ей на Нину. Потом умолкла и долго шла молча, сосредоточенно думая о чем-то и сдвинув по старой привычке брови на переносице.

— Но разве я должен из-за этого отказываться от своего счастья?! — воскликнул он, задетый за живое ее замечанием: ему показалось, что Валя осуждает его.

— Если это будет настоящим счастьем, — задумчиво ответила Валя, — а не его тенью…

«Что она хотела этим сказать? — раздумывает Яков. — Неужели это намек на то, что она никогда не сможет полюбить меня?.. Но — хватит! Лучше сейчас не думать ни о чем, закрыть глаза и заставить себя спать».

Но сон не приходит. Очень тяжело держать веки опущенными, — кажется, будто под ними есть пружинки, которые поднимают их снова…

Яков открывает глаза, и сердце его начинает колотиться так, что, кажется, его удары наполняют грохотом всю комнату: в дверях стоит Валя.

Она в длинном, до пят, халате, а поэтому кажется очень высокой. Стоит, прислонившись к дверному косяку, и словно прислушивается к чему-то.

Широко раскрыв глаза, Яков смотрит на нее, и ему уже кажется, что это — сон, игра возбужденного воображения, что достаточно ему пошевельнуться, громко вздохнуть, как исчезнет все — и Валя, и колеблющийся лунный свет, и прозрачная тишина.

Осторожно ступая, будто плывя над полом, Валя делает шаг вперед и останавливается в нерешительности.

— Валя… — одними губами произносит он.

Валя ступает на светлое лунное пятно на полу, в комнате сразу темнеет, и серебристые искорки вспыхивают у нее в волосах…

 

IX

— Ма-ам, что это: пи-и-и! Пи-и-и! Пи-и-и!

— Не знаю.

— Ну скажи: это, Галочка, радио!

Нина бросает быстрый взгляд на часы: в самом деле, уже двенадцать. Сейчас за ней прибежит Оля, а она до сих пор не собралась.

— Мы в школу пойдем, да? — спрашивает Галочка.

— Ты еще маленькая в школу ходить, — одевая дочку, отвечает Нина. — Подыми ножку!.. Ты в садике будешь.

— Там деревца растут?

— Растут.

— А как они растут?

— Так, как ты растешь. Вот ты бегаешь и растешь, так и деревце растет.

— А как деревце бегает?

— Галя, ты можешь хоть минутку помолчать? — уже сердится Нина. — Дай мне одеть тебя!

— Я уже помолчала, — отвечает Галочка. Ее любопытные глазенки так и бегают по комнате — вероятно, она придумывает, о чем бы еще спросить маму.

Ох, уж эти вопросы! Они могут довести до исступления. «И в кого она такая удалась? — раздумывает Нина. — Несчастная будет та воспитательница, к которой она попадет!»

Наконец Галочка готова. Нина в последний раз одергивает коротенькую юбочку, надетую поверх красного вигоневого костюмчика: на улице уже прохладно, и Нина боится, как бы дочка не простудилась. «Отчего это Оля задерживается? Может, зайти за ней?» — думает она.

Весь вчерашний день Нина бегала по городу, собирая необходимые справки. Она даже не подозревала, что для того, чтобы устроить ребенка в детский сад, нужно собрать столько всяких бумажек. Водила Галочку к врачам, заходила в редакцию, чтобы взять справку о зарплате Якова. Там она узнала, что он сейчас в отпуске. Хотела спросить, уехал ли Яков куда-нибудь или отдыхает в городе, но удержалась. Он не интересуется ею, он даже детей навестить не хочет, так почему же она должна интересоваться?..

Потом Нина беседовала с заведующей детским садом, и та сказала, что с местами очень трудно — нужно идти к заведующему городским отделом народного образования за разрешением. И сейчас Нина собиралась пойти туда.

Нина с Галочкой вышли на площадку, и в ту же минуту открылись двери в квартире напротив.

— Я опоздала? — спросила Оля. — Я всегда так, — попеняла она на себя и сразу же засмеялась: — Ох, как сегодня Игорь кашу варил!..

— Как? — полюбопытствовала Нина.

— Поднялся спозаранку, когда я еще спала, и задумал задобрить меня. Было у нас молоко, так он поставил его на огонь, а сам пошел гимнастикой заниматься. Ну, и махал гирями, пока все молоко не сбежало. Тогда он удрал. Даже не дождался, пока я проснусь…

— А что ж ему, бедному, делать, если у него жена такая соня! — смеялась Нина.

Потом Оля занялась Галочкой, которая важно шагала между ними.

Прежде чем попасть к заведующему городским отделом народного образования, Нине пришлось долго просидеть в приемной.

Здесь было много женщин, пришедших с детьми, как видно, по тому же делу. У дверей, за большим столом с двумя телефонами, сидела секретарша с ярко накрашенными ногтями. Она с пренебрежением посматривала на женщин и милой улыбкой встречала мужчин, то и дело проходивших в кабинет. Пока Нина сидела в очереди, она успела люто возненавидеть эту секретаршу.

Когда Нина вошла в кабинет, навстречу ей поднялся худощавый человек небольшого роста, с простым усталым лицом. Он был в военном кителе, на котором темнели следы снятых погон.

— Садитесь, пожалуйста. — Заведующий городским отделом народного образования указал рукой на кресло перед столом и внимательно посмотрел на Нину.

Она опустилась в мягкое кресло, поставив перед собой дочку так, чтобы ее видел заведующий: по своей материнской наивности она считала, что никто не сможет отказать ей, увидев Галочку.

— Я хочу устроить дочку в детский сад, — сказала Нина, подавая справки.

Заведующий просмотрел их.

— Вы не работаете?

— Я учусь в педагогическом институте.

— А где справка из института?

— Видите ли, я недавно оформилась на экстернат, — объясняла Нина. — Но мне все равно придется посещать лекции.

Заведующий пододвинул все справки к Нине.

— К сожалению, я не могу удовлетворить вашу просьбу.

— Почему?

— У нас еще слишком мало детских садов, — устало объяснял он. Видимо, не одной Нине он вынужден был это говорить. — В первую очередь мы принимаем детей одиноких матерей…

— Я тоже одинокая, — перебила его Нина. — Муж оставил нас…

— Работающих матерей, — уточнил заведующий. — Затем — детей тех родителей, которые оба работают и не имеют дома никого, кто бы присмотрел за детьми. Такое положение, конечно, временное, — словно оправдываясь перед Ниной, прибавил он. — Пройдет некоторое время, и мы сможем удовлетворить всех родителей, обращающихся к нам. А пока что… — и он беспомощно развел руками.

Нина сидела насупившись. Какое ей дело до того, что будет через некоторое время! Ей сейчас, сегодня, немедленно нужно устроить дочку.

До того как она начала собирать справки, особенно до той минуты, когда заведующий городским отделом народного образования отказал ей, Нина не очень-то хотела, чтобы Галочка посещала детский сад. Но теперь, когда потрачено столько времени и нервов, ее не могли удовлетворить никакие объяснения. Что ей до того, что в городе не хватает детских садов и что этим весьма озабочен заведующий? Она привела сюда Галочку, которой никто не имеет права отказать, и Нина сумеет добиться своего!

— Вот так, — сказал заведующий, подымаясь и давая понять, что разговор окончен.

Нина вспоминает о женщинах, ожидающих под дверью, и больше не задерживается здесь.

— Ма, мы уже в садик идем? — все время допытывается Галочка, еле поспевая за матерью.

— Мы пойдем туда завтра, Галя, — отвечает Нина, размышляя, к кому бы обратиться за помощью. К Ивану Дмитриевичу? Нет. Он столько сделал для нее, что уже просто неудобно лишний раз беспокоить его. В самом деле, будто нет у него других забот, как заниматься ее делами! К тому же неизвестно, сможет ли он помочь ей в этом вопросе.

«Пойду к Руденко, — решает Нина, вспомнив, как Николай Степанович говорил о том, что ей нужно работать. — Он говорил, пускай теперь помогает… И, может быть, узнаю у него что-нибудь о Якове».

Возле редакции она остановилась. Вспомнила, что Вера Ивановна приглашала ее к себе, и подумала, что будет лучше, если она зайдет к ним вечером, застанет Николая Степановича дома и там поговорит с ним, попросит его помощи. Вечером будет дома и Вера Ивановна, которая поддержит ее, — в этом Нина нисколько не сомневалась.

«Так будет лучше», — уверяла себя Нина.

До вечера Нина не выходила из дому. Взялась было за учебник, прочла несколько страничек, но увидела, что только зря теряет время — ничего из прочитанного она не запомнила. «Пусть уже завтра», — отложила она книгу, хоть и знала, что Оля снова будет упрекать ее. Утешала себя лишь мыслью о том, что и Оля на ее месте тоже не очень-то многое вычитала бы, ожидая возможной встречи с мужем.

Она еле дождалась, пока начало смеркаться, и, взяв с собой обеих дочек, быстро, чтобы не встретиться с Олей, вышла на улицу.

У Руденко все были дома. Вера Ивановна проверяла ученические тетради, а Николай Степанович, в стареньком костюме с заплатками на локтях, распиливал пилой-ножовкой длинную доску. Ему помогал младший сын, мальчик лет десяти, вылитый отец.

— Наконец-то вы собрались к нам, — дружески улыбаясь, встретила Нину Вера Ивановна. — Даже дочек привели…

— Я ненадолго, — ответила Нина, невольно оглядываясь.

— Э, нет, мы вас скоро не отпустим! — запротестовала Вера Ивановна. — Попьем с вами чайку…

— Я сейчас поставлю чайник, Веруся, — сказал Николай Степанович, торопливо собирая инструменты. — Вот взялись с сыном стеллажи мастерить, — объяснил он. — Книг завелось до черта, а ставить некуда…

«Его здесь нет», — подумала Нина. Она почувствовала некоторое облегчение, так как все время слишком напряженно готовилась к встрече с Яковом, и в то же время была разочарована. «Неужели он уехал? И куда?»

— Садитесь, пожалуйста, чего вы стоите! — приглашала Вера Ивановна, пододвигая стул к большому квадратному столу.

Нина села. Дочки, как приклеенные, стали по обе стороны стула. Оля не спускала глаз со своей учительницы, а Галочка, засунув палец в рот, внимательно следила за стенными часами, на циферблате которых был нарисован серый кот, водивший глазами направо и налево.

Все еще улыбаясь, Вера Ивановна села рядом с Ниной. Милое, приветливое лицо ее сейчас особенно нравилось Нине, и она пожалела, что прежде не приходила к Руденко.

— Вы простите, что я так… — начала было Нина, но Вера Ивановна перебила ее:

— Мы давно должны были бывать друг у друга. Я очень рада, что вы наконец надумали сегодня прийти к нам!

— Я поступила на экстернат, — говорит Нина, и ей кажется, что это слово никогда не потеряет для нее особого значения. — И вот… я решила устроить Галю в детский сад, чтобы иметь возможность учиться, — продолжает она.

— И очень хорошо сделаете, Нина Федоровна.

— Но ее не принимают! — с неожиданными слезами на глазах добавила она.

— Как не принимают?

— Говорят, что я не работаю, а потому не имею права отдавать туда Галочку…

Нине уже кажется, что заведующий городским отделом народного образования отнесся к ней несправедливо, обидел ее.

— Ну, это глупости! — энергично возразила Вера Ивановна. — Галочку нужно отдать в детский сад уже хотя бы потому, что там ей будет лучше… Да… здесь нужно что-нибудь придумать… Николай Степанович! — позвала она мужа.

— Готово! — донесся до них радостный возглас Руденко, и тут же послышалось шипение примуса.

Николай Степанович вышел к ним, очень довольный своими хозяйственными успехами, и Нина должна была повторить при нем все, что рассказала Вере Ивановне.

Лицо Руденко сразу стало серьезным, он задумался и для чего-то постучал пальцами по столу, будто испытывая его прочность.

— И много там было матерей?

— Много. А у дверей сидит настоящая мегера и никого не пропускает, — вспомнила Нина секретаршу.

— Нужно помочь, Коля! — горячо сказала Вера Ивановна.

— Подожди, Веруся, тут нужно не одной Нине помогать… Я, конечно, постараюсь вашу Галочку устроить, — успокоил он Нину. — Так, говоришь, много матерей? — переспросил он задумчиво.

— Очень много, — подтвердила Нина, но Руденко, кажется, уже не слушал ее. Лишь когда Нина стала его благодарить, поморщился:

— За что благодарить? Это наша общая вина, что до сих пор еще людям приходится обивать пороги в разных бюрократических инстанциях и просить о том, на что они имеют полное право, а когда их законное требование выполняется, еще и благодарить за это. И не благодарность здесь страшна, а то, что выслушивают ее как должное! Как будто то, что они делают, эти заскорузлые души, — их добрая воля, а не прямая обязанность…

Николай Степанович взволнованно зашагал по комнате. Нина с удивлением следила за ним. До этого он казался ей немного черствым человеком, слишком уж уравновешенным и спокойным, умеющим скрывать от посторонних взглядов все движения своей души.

— Да, садись же, Коля, чего ты, как маятник!.. — не выдержала Вера Ивановна.

Взглянув на жену, Руденко виновато улыбнулся, и лицо его стало мягким и немножко наивным, как это бывает у очень добрых людей. Нина, глядя на него, от души позавидовала Вере Ивановне, и ее снова обожгла мысль о Якове. Разве он когда-нибудь смотрел так на нее, разговаривал так с нею?..

«А где же Яков? Неужели куда-нибудь уехал?.. Но зачем он мне? Почему я все время думаю о нем!» — даже рассердилась на себя Нина.

— Значит, ты решила учиться?

Положив большие руки на стол, Николай Степанович одобрительно смотрит на нее.

— Да, решила.

— Это очень хорошо — учиться… Когда я смотрю на своих сыновей, мне даже завидно становится.

— Так уже водится на белом свете, — улыбнулась Вера Ивановна.

— Водится! — недовольно повторил Николай Степанович. — Мало ли что на белом свете водится!.. А вот придет к нам Нина через пять лет да и спросит: ну вы, разумники, много ли знаете по сравнению со мной?

— Так уже и спрошу! — засмеялась Нина. — Тут дай бог начать?..

— Трудно?

— Нелегко, — вспомнила Нина груду учебников.

— Мне тоже было трудно, — признался Руденко. — Я, Нина, в двадцать лет поступил в вуз. И не имел, как ты, среднего образования. Веруся знает, она первым моим консультантом была, — кивнул он головой в сторону жены. — Но из-за того, что трудно на первых порах, бросать не стоит…

— Я и не собираюсь бросать, — говорит Нина.

— Нина, ты встречаешь его? — неожиданно спрашивает Николай Степанович. — Он очень изменился в последнее время.

Нина, нахмурясь, молчит. Тогда в разговор вмешивается Вера Ивановна:

— В четверг у нас будет родительское собрание. Обязательно приходите, Нина Федоровна!

— Хорошо, я приду, — отвечает Нина.

Она чувствует благодарность к Вере Ивановне, которая спасла ее от неприятного разговора о Якове. Та последняя встреча с ним, когда он, оттолкнув ее, выбежал из комнаты, бросив ее одну в слезах, была самым болезненным ее воспоминанием, и Нина понимала: что бы ни случилось, ей никогда этого не забыть.

Она думает: сколько раз бывал здесь Яков и, может быть, жаловался на нее, говорил злые, обидные слова, и Руденко так же сочувственно слушали его, как слушают сейчас ее. Нина вспомнила Олю, Оксану, Ивана Дмитриевича — тот необычайно светлый и уютный мирок, в котором она нашла пристанище и сочувствие, где поняли и полюбили ее такой, как она есть. И ее охватило непреодолимое желание зайти сейчас к Оле — послушать ее беззаботную болтовню, наблюдать за молчаливым Игорем, поглаживать мягкую спину Дуная, который всегда кладет тяжелую голову ей на колени, щуря от удовольствия умные коричневые глаза. А Руденко, как они оба ни хороши и как ни тепло отнеслись к ней, все же они — друзья Якова, а не ее, и Нинина душа никогда не могла бы так оттаять в беседе с ними, как даже в пустячном разговоре с Олей.

 

X

Хоть Яков и рассчитывал пробыть у Вали весь месяц, он уехал от нее через несколько дней. И когда, подъезжая к родному городу, увидел знакомые места, его охватило такое невыносимо тяжелое чувство, что он даже схватился за сердце.

В растерянности стоял Горбатюк на просторном, уже обезлюдевшем перроне, не зная, куда идти, и чувствовал себя бесконечно одиноким.

Резко прогудел паровоз, заскрежетали тормоза; сперва медленно, словно не решаясь двинуться, а потом все быстрее и быстрее поплыли мимо пустые вагоны, холодно поблескивали затуманенными стеклами. В душе у Якова тоже была пустота. Все мечты, недавно переполнявшие его, разлетелись вдребезги, и мелкие обломки их нужно было выбросить вон.

Подошел носильщик, предлагая свои услуги. Яков отказался, поднял чемодан и вышел на привокзальную площадь. Найдя такси, сел в машину, откинулся на спинку заднего сиденья, устало закрыл глаза.

…После той ночи Якову все время казалось, что Валя избегает оставаться с ним наедине. А когда он пробовал обнять ее, она почему-то вздрагивала, словно ей было это неприятно, и мягко, но решительно отводила его руки.

— Не нужно, Яша…

— Но почему?..

Валя не отвечала, только как-то испытующе смотрела на него. Эти взгляды раздражали, он уже начинал сердиться, но всячески сдерживал себя.

— Мне кажется, что ты обнимаешь меня не потому, что тебе это приятно, а потому, что считаешь, будто без этого уже нельзя, — наконец призналась она.

После того Яков уже больше не пытался обнимать Валю. Каждый раз, когда приходило такое желание, он вспоминал ее слова, и ему уже самому начинало казаться, что он заставляет себя обнимать ее.

«Что это со мной? — удивлялся Яков. — Ведь Валя очень нравится мне! Она прекрасная женщина, и лучшей жены для себя я не желал бы…»

Как-то он рассказал Вале о том, как встречал утро в парке и видел девушку с любимым, спавшим у нее на коленях. Яков умел хорошо рассказывать, и Валя слушала его, полуоткрыв уста, а лицо ее, побледневшее за последние дни, снова покрылось нежным румянцем — она снова напоминала ту Валю, которая встретила его сияющим взглядом больших, глубоких глаз.

— Хочешь, пойдем в парк, я покажу тебе это место, — предложил Яков, надеясь, что прогулка развеет возникшее между ними чувство неловкости и даже какой-то вины друг перед другом.

Валя охотно согласилась, хоть был уже поздний вечер.

— Вот здесь она сидела, — показал на скамейку Яков, — а вот тут лежал парень. Она держала его голову на своих коленях, и это было для нее самым великим счастьем на свете…

Рассказывая, он снова ясно увидел перед собой и девушку, и юношу, и восход солнца, и совершенно отсутствующий взгляд незнакомки, для которой не существовало в мире ничего и никого, кроме любимого. Как завидовал Яков тому юноше!.. И, обманывая себя, будто в шутку, чтобы показать, как все было, усадил Валю на скамью, а сам лег рядом, положив голову ей на колени, а ее руки — на свою голову. Вот он сейчас уснет, а Валя будет сидеть неподвижно, как сидела та девушка, и будет оберегать его покой, а потом тоже встретит восход солнца невидящими, углубленными в себя, в свое счастье глазами.

Валя, притихнув, сидела на скамье, а он долго лежал, не шевелясь, но заснуть не смог, так как отлежал себе бок и заболели колени согнутых ног. И вдруг Яков ясно увидел себя — взрослого, солидного мужчину в этой нелепой позе, понял всю фальшь своей затеи, этой попытки искусственно создать то, что приходит само собой, чему нельзя подражать и для чего совершенно необязательно лежать вот так на скамейке…

Яков резко поднялся, и Валя не удерживала его. Ему было очень стыдно, — казалось, будто он оскорбил ее.

«Спектакль устроил, дурак набитый! — клял он себя. — Боже, что она сейчас обо мне думает!..»

Придя домой, он боялся поднять на Валю глаза, а она относилась к нему с каким-то преувеличенным вниманием, точно к больному. И у Якова еще больше портилось настроение, и он никак не мог простить себе ни этих неискренних объятий, ни злосчастной скамейки, ни этого дурацкого лежания на ней.

На следующее утро после путешествия в парк Валя вышла к столу с помятым, несвежим лицом, с глазами, обведенными темными кругами. Когда встревоженная Надежда Григорьевна спросила, что с ней, она пожаловалась на головную боль и покорно проглотила таблетку пирамидона.

И Яков, и Валя избегали смотреть друг другу в глаза, обоим было одинаково неловко.

— Яша, ты проводишь меня?

Идя рядом с ней, Яков думал о том, что вчера он обидел ее, и ему хотелось утешить Валю, загладить свою вину перед ней, избавиться от какого-то неприятного чувства, которое не покидало его.

— Валя, — сказал он, — мы должны все оформить…

Она вздрогнула и ускорила шаг, словно хотела убежать от него. И Яков лишь сейчас понял, как грубо прозвучали его слова…

— Я не хотел сказать… — попытался оправдаться он, но Валя умоляюще сжала его руку, горячо и взволнованно заговорила:

— Яша, я очень прошу тебя, не нужно этого… — Голос ее сорвался, и она отвернулась. — Яша, я хочу попросить тебя… — снова обернулась она к нему. — Только ты ни о чем не спрашивай, не удивляйся, а сделай то, что я попрошу…

— Чего ты хочешь, Валя?

— Это очень важно для меня! И как это ни тяжело, а нужно сделать…

— Я сделаю все, что ты прикажешь, — покорно отвечал Яков.

— Я этого и ожидала, — благодарно говорит Валя. — Яша, — она остановилась. — Ты должен уехать, уехать сегодня же. Так нужно, Яша!.. Мне необходимо побыть одной… Я хочу собраться с мыслями… Меня мучит какое-то беспокойство, странное чувство, будто я делаю не то, что нужно, и не так, как нужно… Ты не думай, что я раскаиваюсь, — она покраснела, сказав эти слова. — Но я должна сама разобраться во всем…

— Если ты хочешь, я уеду сегодня же, — покорно соглашается он.

— Спасибо, Яша! Я знала, что ты меня поймешь…

— За что тут благодарить! — горько усмехается Яков. — Я, Валя, самого себя не понимаю…

— Мы потом встретимся, Яша… Встретимся… — говорит Валя, и ему кажется, что она убеждает не столько его, сколько себя.

— Да, встретимся, — повторяет Яков. Смотрит на бледное, измученное Валино лицо и уже искренне жалеет, что между ними встала та ночь, которую нельзя вычеркнуть из жизни, о которой нельзя забыть.

«Какова все-таки жизнь! — размышляет он. — К чему-то стремишься, чего-то добиваешься, и то, к чему стремишься, кажется необычайно хорошим, радостным, а достигнешь своей цели — появляется неудовлетворенность, разочарование…»

Поезд отходил в полдень, и Валя пришла проводить Якова на вокзал. Они стояли молча, так как им не о чем было говорить, — только смотрели друг на друга и принужденно улыбались.

— Видишь, как шутит с нами судьба: когда-то я тебя провожал, а теперь — ты меня…

Валя улыбается одними губами, а глаза ее серьезны, и Яков видит в них затаенную боль и вместе с тем удивление, словно она не может понять чего-то…

Раздается резкий свисток паровоза. Вокруг засуетились, забегали, закричали и замахали руками люди; громко ругая кого-то, мимо пробежал железнодорожник в красной фуражке.

— Ну… — сказал Яков.

Валя порывисто обняла его:

— Пиши, Яша!

— Я жду тебя! Слышишь, Валюша!..

Она кивала головой и шла за вагоном, понемногу отставая…

— Гражданин, прошу в вагон! — дергает Якова за рукав проводник.

Раздраженно отмахнувшись от него, Горбатюк все еще смотрит назад, хоть здание вокзала уменьшилось до размеров спичечной коробки, а людей, стоявших на перроне, уже давно поглотила серая степная мгла…

— Товарищ, приехали!

Водитель такси удивленно посмотрел на Якова, а он беспомощно озирался по сторонам, потирая лоб ладонью: «Ах, да, приехали!.. А зачем?»

— Вам помочь?

У него, вероятно, такой вид, что шофер явно обеспокоен.

— Благодарю! — отказывается Горбатюк и, достав из кармана все оставшиеся у него деньги, машинально отдает их удивленному шоферу. Тот долго благодарит и сигналит ему вслед.

— Приехали, — произносит Яков. — Вот и приехали!..

Он заходит в свою комнату, медленно осматривает ее, словно впервые попал сюда.

Над узенькой Лениной кроватью, покрытой серым солдатским одеялом, появилась фотокарточка в свежей дубовой рамке. Черноволосая девушка с большим цветком в волосах, исподлобья глядя на Якова, улыбается ему немного лукаво и смущенно.

— Здравствуй, лаборанточка! — здоровается с ней Горбатюк, снимая шляпу. — Ты еще не успела забрать у меня Леню?

К его постели никто не прикасался с тех пор, как он уехал. Даже подушка, которую он сдвинул в сторону, доставая чемодан, так и осталась лежать там.

А может, он никуда и не ездил? Может, он только сейчас собирается ехать и впереди — тревожно-радостное ожидание встречи с Валей?

Яков горько улыбается и, засунув чемодан под кровать, подходит к столу. Перед чернильницей лежит синий конверт с несколькими штампами на марках и с надписью «авиа» в верхнем углу.

«Мне? — удивленно читает он адрес. — А почему же нет обратного?.. От кого это?»

Он садится на стул и машинально разрывает конверт. На стол падает несколько листков бумаги, написанных знакомым Валиным почерком.

Яков снова берет в руки конверт и присматривается к круглым штампам — там ведь должно быть выбито число.

Теперь все ясно: письмо отправлено на следующий день после того, как он уехал от Вали. Он жадно хватает исписанные листки и начинает быстро читать:

«Яша!

Пишу тебе это письмо, а ты все еще у меня перед глазами: стоишь на ступеньках вагона и машешь рукой. Мне так хотелось сказать тогда, чтобы ты остался, но что-то остановило меня, и я долго стояла, глядя вслед увозившему тебя поезду.

Сейчас три часа ночи, мама думает, что я давно сплю. А я все сидела за столом и думала, думала, и спрашивала себя: что же случилось?

И когда мне показалось, что я кое-что поняла, я сразу же взялась за перо. Помнишь, когда ты спросил, смогу ли я полюбить тебя, я пообещала, что буду всегда искренна с тобой? Вот я и выполняю свое обещание…»

Яков отрывается от письма. Тревога, закравшаяся в его сердце при виде Валиного почерка, не покидает его. Видно, недаром Валя напоминает о своем обещании быть искренней с ним.

«…Я вспоминала эти два дня, припоминала минуту за минутой, вплоть до той ночи, — продолжает читать он. — А потом — долгую бессонную ночь, когда я не спала до утра да и ты вряд ли уснул. Я ведь слышала, как ты выходил на крыльцо…»

«Почему же ты тоже не вышла? — с упреком думает Яков. — Эх, Валя, Валя!»

«Яша, мы любили друг друга когда-то, больше десяти лет назад, совсем еще юными, почти детьми. И когда я нашла тебя, когда мы начали переписываться, то я думала о тебе, а ты — обо мне, как о семнадцатилетних, а не взрослых людях. Мы так много ожидали друг от друга, что не могли не обмануться в своих ожиданиях.

Как бы я хотела сейчас ошибаться, Яша! Может быть, ты сможешь убедить меня в обратном?»

«Зачем же убеждать, Валя!» — с горечью думает он и чувствует себя бесконечно усталым. Эта усталость, внезапно овладевшая им, угнетает его, тяжело давит на сердце. Ему хотелось бы лечь, закрыть глаза, забыться. Даже не хочется читать письмо дальше, ибо ничего хорошего оно ему не принесет…

«Ах, Яша, если бы мы встретились теперь впервые! Если бы до того мы не знали, не любили друг друга! Чтобы прошлое не встало между нами, чтобы ты был для меня лишь таким, какой есть сейчас, и больше никаким. Может быть, тогда мы смогли бы полюбить друг друга… А так — не вороши погасшей золы, пусть даже в ней еще и вспыхивают одинокие искорки. Огня все равно не добудешь.
Валя».

Если б ты знал, как тяжело мне писать эти слова! Я чувствую себя сейчас такой старой, словно мне уже нечего ожидать от жизни. А может быть, это и так?..

Напиши мне, Яша, что думаешь ты. Сразу же напиши! И… прости за то, что я не смогла дать тебе ту радость, на которую ты имеешь право. Ты найдешь ее — только не со мной.

Не смею уже поцеловать тебя, так как зачем себя обманывать…

А ниже, уже другими чернилами, было дописано:

«Я прочла все, что написала ночью, уже сегодня, на работе. Сейчас утро, я сижу одна, и мне никто не мешает. Сегодня я спокойнее, чем вчера, хоть от этого на сердце не легче.

Знаешь, Яша, мы могли бы быть либо хорошими друзьями, либо мужем и женой. После того, что произошло, мы потеряли право на дружбу. Мужем же и женой нам никогда не быть…

И не пиши мне, Яша. Я вчера не была до конца искренна, я еще сомневалась и надеялась, что твое письмо сможет сделать то, чего не сделал твой приезд. А теперь я вижу, что мы никогда не сможем по-настоящему любить друг друга. Это будут лишь подогретые воображением воспоминания…

Прощай, Яша! Может быть, встретимся еще когда-нибудь, когда будем совсем старыми и ничто уже не будет волновать нас».

«Вот и все», — выпускает Яков листки из рук. Они бесшумно падают на пол, как осенние листья с дерева. Он хочет наклониться, чтобы подобрать их, но большая душевная усталость мешает ему.

Сколько он просидел, бездумно устремив глаза в пол, Яков не мог бы сказать. Однако, вероятно, сидел долго, так как, поднявшись, почувствовал боль в спине. Но что значила эта боль по сравнению с болью сердца!..

И все же он удивительно спокоен. Или уже выбился из сил, или, в самом деле, права Валя, и раздутые им самим искорки прошлого чувства, мгновенно вспыхнув, погасли навсегда. Якову уже кажется, что Валя, поездка к ней и даже та ночь — все это было давно-давно, так давно, что уже успело покрыться серой пылью. И еще ему кажется, будто жизнь вдруг замерла и если выйти сейчас на улицу, то и там будет так же пустынно и мертво, как и у него в душе.

Яков берет шляпу и выходит на улицу. И люди, живые, веселые люди, заполняющие тротуары, проходят мимо него и как бы смывают — частичку за частичкой — душевное омертвение, овладевшее им.

Он и не заметил, как дошел до редакции. Остановившись перед большими, такими знакомыми ему дверями, вдруг почувствовал, как дорог и мил ему небольшой мирок, замкнутый в стенах высокого здания с широкими блестящими окнами.

Яков поднимается по лестнице, потом идет по длинному, непривычно безлюдному коридору и останавливается перед своим кабинетом. Слышит Ленин басок, веселый смех Кушнир. Он представляет себе, как завопят они оба, увидев его, как от души обрадуются ему, и думает, что жизнь и на мгновение не остановилась из-за того, что какого-то там Горбатюка постигла катастрофа.

Он взволнованно нажимает ручку и открывает дверь — навстречу знакомым, радостным голосам.

 

XI

Прошло три дня. Яков никуда не захотел больше уезжать, хотя ему и предлагали путевку в дом отдыха. То душевное состояние, которое вызвала неудачная поездка к Вале, требовало не отдыха, а напряженной повседневной работы, отвлекавшей его мысли от пережитого.

С головой уйдя в редакционные дела, Горбатюк всячески загружал себя работой. И новая, свежая рана его начала понемногу заживать.

Яков все больше убеждался, что Валя была права. Своим женским чутьем она раньше, чем он, почувствовала фальшь в их отношениях и не побоялась откровенно и честно сказать об этом.

Он жалел, что так случилось, что навсегда потерял ее, так как лишь теперь понял, какое у Вали чистое и благородное сердце. Но вместе с сожалением о неосуществившихся мечтах он чувствовал и облегчение, будто понимание причины боли уже само по себе успокаивало боль. Образ Вали постепенно расплывался в его памяти, терял свою отчетливость, так как он помнил ее не сердцем, а умом. Иногда Якову требовалось некоторое напряжение, чтобы вспомнить Валину улыбку, ту или иную черту лица или сказанные ею слова, хоть слова вспоминались легче. Он знал, что все, происшедшее между ним и Валей, было в действительности, но никак не мог избавиться от странного чувства, будто та ночь просто приснилась ему. И если бы снова пришлось встретиться с Валей, неизвестно — осмелился ли бы он обнять ее.

На четвертый день, разбирая почту, пришедшую из отдела писем, Горбатюк заметил письмо со знакомой резолюцией редактора: «Яков Петрович! А может быть, для фельетона?» Петр Васильевич всегда так писал, — не приказывал, а как бы советовал, но еще не было случая, чтобы кто-нибудь из сотрудников не прислушался к его совету.

Яков вспомнил, как после приезда от Вали зашел к редактору, как Петр Васильевич обрадовался ему. Они долго разговаривали — о редакционных делах, о событиях международной жизни, и в беседе их чувствовалась та сердечность, которая возникает только между самыми близкими людьми.

Чуть прищурив свои умные серые глаза, Петр Васильевич слушал его, тихо посмеиваясь и потирая подбородок. А потом, в конце рабочего дня, по существующей в редакции традиции, в кабинет редактора один за другим начали сходиться заведующие отделами и литературные сотрудники.

Пришли Руденко и Холодов, даже Леня пристроился в уголочке. И начались разговоры на самые разнообразные темы, часто без всякой связи с предыдущим, воспоминания, споры, смех — внеочередная летучка, как сказал однажды Николай Степанович.

Глядя на знакомые, изученные за годы совместной работы лица товарищей, Горбатюк думал, что все они очень хорошие люди и что очень хорошо работать в таком коллективе, душой которого является чуткий, образованный и умный человек.

«И я когда-то сердился на него!» — удивлялся Яков, все еще рассматривая резолюцию редактора, улыбнулся и покачал головой.

Письмо, переадресованное ему Петром Васильевичем, подписал добрый десяток женщин. Писала его, очевидно, учительница, судя по каллиграфическому почерку и по тому, что все запятые, точки и знаки восклицания стояли там, где им и положено быть.

Женщины жаловались на своего соседа, который почти каждый вечер возвращается домой пьяным, часто бьет жену и детей, скандалит с соседями, а недавно перекопал часть цветника перед домом, ссылаясь на то, что весной посадит там морковь, так как врачи будто бы прописали ему ежедневно пить морковный сок.

«Он отравил всем нам жизнь. Мы не можем спокойно смотреть, как он издевается над своей женой и детьми. А поэтому просим редакцию помочь нам изжить это родимое пятно капитализма», — так заканчивалось письмо.

«Интересно, где работает этот тип?» — было первой мыслью Якова, когда он прочел письмо.

Изложенные факты заинтересовали Горбатюка. Он еще не знал, напишет ли фельетон или публицистическую статью, но что напишет — знал наверняка.

Дом, в котором жил этот человек, был обычным трехэтажным домом из шести квартир. Подымаясь по лестнице, Горбатюк думал о том, сколько случается в каждом таком доме интересных событий, невыдуманных историй, сколько человеческих судеб скрыто за их стенами и как сравнительно редко приходится сталкиваться журналистам с будничной, повседневной жизнью. Вот он идет, незнакомый человек к незнакомым людям, которые ждут его — Яков с утра позвонил на квартиру одной из женщин, подписавших письмо, и договорился о встрече — и верят, что он поможет им, и Яков приложит все силы, чтобы действительно помочь, ибо он сейчас не просто Яков Горбатюк, а представитель той великой силы, которая называется партийной печатью.

В просторной комнате, на стульях и кушетке, стоявшей у окна, сидело много женщин. Все они с нескрываемым любопытством посмотрели на него, и Яков растерялся.

— О, да тут у вас целый митинг! — преодолевая смущение, засмеялся он. — И все, вероятно, авторы письма?

Женщины зашевелились, заговорили, приветливо заулыбались, и он, подумав, что сразу сумел им понравиться, почувствовал себя более уверенно. Седая женщина с простым добрым лицом, которая ввела его в комнату, сочла необходимым отрекомендовать Горбатюка.

— Это товарищ корреспондент. Ну, а кто мы, — улыбнулась она ему, — вам уже известно.

Яков сел к столу, а женщины окружили его. Среди них были преимущественно пожилые и лишь три — молодые, одна из которых — черноглазая красавица с толстой косой, переброшенной через плечо поверх белой блузки, — сразу же привлекла его внимание. Но еще больше заинтересовала его женщина лет пятидесяти, с суровым волевым лицом, высокая и по-мужски широкоплечая. От нее веяло женской силой и мудрым спокойствием.

— Редакция получила ваше письмо, и оно очень заинтересовало нас, — заговорил Яков, доставая и развертывая письмо. — Но для того, чтобы написать статью, необходимо кое-что уточнять, дополнить…

Он умолк, собираясь с мыслями. Женщины тоже молчали и внимательно смотрели на него.

— Вот я и пришел к вам. Расскажите мне подробно, что и как…

— Бьет он ее!..

— Да разве только бьет?

— А что с нашей клумбой сделал!

— Да разве только с клумбой…

— Подождите, соседка, так мы только собьем с толку товарища корреспондента, — властно сказала широкоплечая женщина и развела руки, будто освобождая место для собственных слов. Все сразу умолкли: видно, здесь давно привыкли слушаться ее. — Как же оно так получается, товарищ корреспондент? — глядя прямо на Якова, сердито спросила она. — Живем мы при Советской власти, читаем Конституцию, где ясно написано, что женщина у нас не рабыня, а сами должны этакое терпеть? Сидит у нас под боком такой вот мерзавец, и что ему ни говори, он себе и в ус не дует, на советские законы, за которые наши отцы и мужья кровь свою проливали, поплевывает. Как же можно терпеть это? Разве с таким пакостником коммунизм построишь? Да с ним и в социализме стыдно быть!..

— Конечно, конечно, — соглашается Горбатюк. — Но за что он свою жену бьет? Чем объясняет? Вы говорили с ним?

— Чем объясняет? — гневно спросила она. Яков узнал, что ее зовут Варварой Николаевной. — А разве можно найти этому какие-нибудь объяснения? Да он же издевается над ней, как только хочет!.. И вы думаете, не говорила я ему, не пугала его? Эй, говорю, смотри: поймаем тебя все вместе да затянем на кухню — до новых веников не заживет!..

Женщины засмеялись. Только черноглазая красавица оставалась серьезной.

— И что же он? — пряча улыбку, спросил Яков.

— Разве ж черную душу мылом отмоешь? — в свою очередь спросила Варвара Николаевна. — Правда, сперва притих было, а потом опять за свое взялся. Да еще угрожать нам стал! «Нет, говорит, таких законов, чтобы вы в мою личную жизнь носы совали…» Вишь, и законы вспомнил! А по какому такому закону ты над женой издеваешься, нам спокойно жить не даешь? Ты где живешь? Среди людей или между волками?.. И вы должны нам помочь, товарищ корреспондент, а то, ей-богу, мы с него когда-нибудь шкуру спустим! — снова вызвав общий смех, сказала Варвара Николаевна. — Ему, видите ли, морковного соку захотелось, так он клумбу нашу перекопал!..

— А как он сарай себе строил!.. — подсказала одна из женщин.

— Ага, сарай… Он и Плюшкина переплюнул сараем этим. Общего ему уже мало стало, решил свой завести… Вот там, недалеко от нас, школа строится, так он по кирпичику оттуда, когда с работы возвращался, тащил. Завернет кирпич в газету и несет, как хлеб. А потом увидел, что школу скорее построят, чем он на сарай насобирает, ну, и нанял мальчишек, чтоб те ему тачкой привезли. А милиция проследила и забрала весь кирпич обратно.

Яков долго еще беседовал с женщинами. Они разговорились и припоминали все новые и новые подробности о человеке, который отравлял им жизнь. И когда Горбатюк поднялся, все они благодарили его так, будто он уже написал эту статью.

— Когда он приходит домой? — спросил Яков.

— Его еще нет, где-нибудь в ресторане сидит, — успокоили его женщины. — Да вы не бойтесь, они, такие, — трусливы, как зайцы…

— Нет, мне просто нужно с его женой поговорить. Кстати, как ее зовут?

— Татьяна Павловна.

— Только ничего она вам не скажет: очень уж она запугана.

— Их двери на первом этаже, налево…

Женщины смотрели через перила вниз, указывая ему дорогу, и не уходили, пока он не нажал кнопку звонка. За дверью послышались торопливые шаги, тихий женский голос спросил: «Это ты, Жорж?», и Яков не успел еще ответить, как дверь открылась.

— Ах! — Испуганная женщина отступила назад, увидев перед собой незнакомого человека.

— Простите, я к вам, — вежливо проговорил Яков.

— Ко мне? — растерянно спросила она. — Вы, вероятно, с электростанции?

— Нет, я из редакции. Можно войти?

— Пожалуйста… Только моего мужа нет дома.

— Татьяна Павловна, я как раз и пришел по делу, касающемуся вашего мужа.

У нее тревожно взметнулись брови, и она чуть приподняла руку, как бы заслоняясь от Якова. Об ее тяжелой жизни и крайней измученности говорили и худое, иссеченное преждевременными морщинами, но еще красивое лицо, и старенькое из серого сатина платье, и какой-то страх, застывший в больших померкших глазах. «До чего все-таки можно довести человека!.. И каким негодяем нужно быть!..» — с нарастающей враждебностью к ее мужу думал Горбатюк.

— Женщины, написавшие письмо в редакцию, утверждают, что ваш муж не совсем хорошо обращается с вами, — как можно осторожнее продолжал Яков. — Так ли это, Татьяна Павловна?

Теперь ее глаза уже смотрели на него настороженно.

— Какие женщины?

— Ваши соседки.

— А какое им дело до того, бьет меня муж или нет? — с неожиданной злостью спросила Татьяна Павловна. — Кто их просит писать письма?

Она нервно мнет короткий рукав платья, а левая щека ее начинает часто дергаться. Якову становится не по себе.

— Я их просила, что ли? — все громче говорит она. — Они сами виноваты во всем: раздражают его, а мне достается…

Это неожиданное заступничество просто ошеломило Якова. «Какой же надо быть забитой, чтобы так говорить! Как она боится его!»

— Татьяна Павловна, они ведь искренне жалеют вас, — все еще пытается убедить он женщину. — Поймите, что мы не можем проходить мимо подобных явлений.

Но все уговоры, все доводы его наталкиваются на глухую стену непонимания, и когда Горбатюк уходит, Татьяна Павловна жалобно и заискивающе умоляет его:

— Не пишите! Пожалуйста, не пишите!..

И Якову кажется, что она вот заплачет…

— Ну, что, поговорили?

Горбатюк даже вздрогнул от неожиданности. Со второго этажа не спеша спускалась Варвара Николаевна. Сейчас, когда он смотрел на нее снизу, она казалась еще массивнее.

— Не хочет, чтобы печатали ваше письмо, — признался Яков.

— Так я и знала! — презрительно бросила Варвара Николаевна. — Он для нее и царь и бог: «Хочу — тысячу дам, хочу — на голодный паек посажу…» Эх, женщины, женщины, — осуждающе покачала она головой. — Сами себе петельку завязывают, сами в нее и голову всовывают! Хуже птицы глупой — та хоть крыльями машет…

 

XII

В запущенном парке, который так любил Горбатюк, уже воцарилась осень. С деревьев золотым дождем падали желтые листья, и так приятно было ступать по шуршащему мягкому ковру их и собирать каштаны.

Яков насобирал их полный карман, а потом высыпал на листья в одну небольшую кучу. Пусть наткнется какой-нибудь малыш — вот обрадуется!..

Не так давно он собирал каштаны и приносил домой. Рассыпал их по полу, радуясь восторгу дочек, выхватывавших коричневые шарики друг у друга. А в выходной день приходил сюда вместе с дочками. Увидев каштан, они каждый раз счастливо взвизгивали, а он ворошил листья ногой и звал дочек: «Вон каштан, Галочка! Вот здесь, Оля!»

Как он любил ходить с детьми в парк!..

Яков и не заметил, что снова набрал каштанов полный карман. Он хотел уже высыпать их, но вспомнил, что ему нужно идти на родительское собрание, и передумал. Он не бывал раньше на таких собраниях и не знал, приходят ли туда только родители или, может быть, и школьники тоже. Вот он и высыплет в Олин портфель все эти каштаны: пусть отнесет их домой и поделится с Галочкой.

Школа, в которой училась Оля, находилась недалеко, и Яков вышел из парка, когда до восьми часов оставалось пять минут.

В классе уже было полно людей. Родители, устроившись за маленькими, тесными для них партами, сидели боком, выставив наружу ноги.

Вера Ивановна стояла у своего столика, разговаривая с высоким худым мужчиной в больших, в черной оправе, очках. Она сразу же заметила Якова, приветливо закивала ему головой, поманила рукой к себе.

— Пришли-таки, — сказала она, подавая ему руку. — А к нам до сих пор не заглянули! Забываете старых друзей…

— Все некогда, Вера Ивановна, — оправдывался он. — Вот в воскресенье непременно приду.

— Смотрите же, приходите… А сейчас, пока не собрались все родители, познакомьтесь с тетрадями своей дочки.

Вера Ивановна повернулась лицом к классу, ища кого-то глазами, и Яков, посмотрев в том же направлении, встретился глазами с Ниной. Она сидела за третьей партой в среднем ряду. Нина сразу же отвернулась, насупившись, и стала очень похожа на старшую дочку, когда та сердилась.

Яков прошел к этой парте, сел, еле пролезая в узенькое пространство между спинкой и крышкой.

— Вот Олины, — услышал он Нинин голос и увидел ее руку, пододвигавшую ему тоненькие тетради.

— Спасибо, — ответил Яков, беря тетради так, чтобы не коснуться Нининой руки.

Он положил их перед собою, Ольга Горбатюк, первый класс «а», — прочел на обложке написанное рукой Веры Ивановны. «Ольга! — усмехнулся Яков. — Ольга… Так вот и не оглянешься, как она станет взрослой… Ну, что же вы тут написали, Ольга Яковлевна?»

Яков раскрыл тетрадь и увидел простенькие примеры, решенные дочкой. Три плюс один равно четырем… Сколько сидела она, складывая эти три и один! Сколько раз морщила лобик, пока вывела эти цифры!

Ему очень захотелось увидеть дочку, посидеть рядом с ней, когда она выполняет домашние задания, посмотреть на милое, озабоченное личико, на покрытый первыми морщинками лобик, за которым напряженно работает мысль, решая сложную задачу про три и один… И все же она вывела — четыре, а он, ее взрослый отец, не может ни сложить, ни вычесть, даже знак равенства написать у него не хватает силы.

К какой учительнице обратиться, чтобы она сказала ему, что делать с этими тремя и одним?..

Рядом с ним Нина, а он не решается взглянуть на нее. Встретился взглядом, как с незнакомым человеком, и сразу же отвел глаза. Нет, неправда! Возможно, незнакомым человеком он бы заинтересовался, стал бы рассматривать его лицо, а тут сумел взглянуть так, что увидел только Нинины глаза.

«Что она сейчас обо мне думает?» — не дает ему покоя неожиданная мысль, хоть он и старается убедить себя, что это ему совершенно безразлично. Но сидеть рядом, пусть даже отвернувшись, и вздрагивать при каждом ее движении, убеждая себя, что ты абсолютно равнодушен к ней, — приятное ли это состояние?

И Яков с облегчением вздыхает, когда Вера Ивановна, повернувшись к классу, говорит:

— Пожалуй, начнем!

По классу пронесся шорох, послышалось скрипение парт: родители умащивались поудобнее.

— Товарищи!..

Лицо Веры Ивановны стало торжественно-строгим — так, вероятно, обращалась она в начале урока к своим ученикам: «Дети!», и Яков сердито оглянулся на какого-то лысого мужчину, под которым как раз в эту минуту заскрипела парта.

— Скоро закончится первая четверть учебного года. Я хочу коротенько рассказать вам, что мы успели сделать за эти два месяца…

Вера Ивановна рассказала, как учится класс, сколько отличных, хороших, удовлетворительных и плохих оценок получили дети и что делает она для того, чтобы привить им любовь к книге, приучить их быть внимательными на уроках.

От неудобного положения начала ныть спина, затекла нога, но Яков терпеливо сидел, стараясь не пропустить ни слова, и от души удивлялся, как можно держать в руках три десятка непоседливых, подвижных мальчиков и девочек — учеников первого класса. Впервые за все годы их знакомства он подумал о Вере Ивановне не только как о милой, симпатичной женщине, своей близкой приятельнице, но и как о человеке, делающем чрезвычайно важное дело и заслуживающем большого уважения.

— А теперь разрешите мне дать краткую характеристику каждому ученику в отдельности…

Родители снова зашевелились и заскрипели партами, а Яков продолжал сидеть неподвижно, не решаясь взглянуть на жену. Подавляя в себе желание повернуться к Нине, он с преувеличенным вниманием слушает Веру Ивановну.

Учительница называет неизвестную ему фамилию, сдержанно хвалит какую-то девочку, и Яков с завистью посматривает на ее мать, которую можно сразу же узнать по радостным глазам, по раскрасневшемуся, счастливому лицу.

— Оля Горбатюк, — неожиданно говорит Вера Ивановна, глядя прямо на Якова.

Он внутренне вздрагивает, словно сам является сейчас учеником и Вера Ивановна неожиданно вызывает его к доске.

— Учится только на отлично, — продолжает Вера Ивановна, — дисциплинированна, очень аккуратна… Но она очень впечатлительная, нервная девочка. Отцу и матери необходимо позаботиться о том, чтобы создать для ребенка самые благоприятные условия…

Неприятно пораженный, Горбатюк сердито хмурится. «При чем здесь я? Ведь Нина забрала у меня обеих дочек, лишила меня даже права посещать их!..» Он снова хочет посмотреть на Нину, но уже другими, холодными глазами — дать ей понять, что в их отношениях ничто не изменилось и не может измениться. И с равнодушным, даже немного скучающим видом Яков поворачивается к ней.

Но она не смотрит на него. Склонившись к женщине, сидящей на передней парте, Нина что-то тихо говорит ей, и Яков видит лишь часть щеки и небольшое розовое ухо, прикрытое золотистыми завитками волос. Заслонившись рукой, чтобы она не застала его врасплох, он внимательно, как на незнакомого, но интересного для него человека, смотрит на Нину.

«Она поправилась и даже помолодела», — отмечает про себя Яков. Но не эта перемена в Нине беспокоит его. В жестах, в словах ее он не смог не уловить чего-то нового, доселе незнакомого. Нина стала значительно спокойнее; это спокойствие можно было прочесть и в ее глазах. В них уже не только не сверкали злые, бешеные огоньки, но исчезло и недавнее жалкое, просящее выражение. Таким жалким, умоляющим взглядом смотрела она на него во время последнего их разговора перед его отъездом в командировку, такие же глаза он видел несколько часов тому назад, у той женщины, Татьяны Павловны, когда она просила его не писать о муже.

А родительское собрание продолжалось. Вера Ивановна уже покончила с характеристиками своих первоклассников и сейчас отчитывала полную, богато, но безвкусно одетую даму, сидевшую направо от Горбатюка, за то, что она неправильно воспитывает свою девочку. Дама обиженно встряхивала кудряшками, пожимала толстыми плечами и каждый раз перебивала учительницу, вызывая осуждающие взгляды других родителей.

— Вы напрасно придираетесь ко мне! — тоном избалованного ребенка говорила она. — Моя Риточка такая слабенькая…

— Вы ее слишком балуете, — возразила ей Вера Ивановна. — Наряжаете, как куклу, — бантики да кружевца, а заставить ребенка уши вымыть — до этого у вас руки не доходят.

— Не могу же я разорваться! — побагровела дама. — У меня еще и муж есть!

— А как же успевают те, у кого пять человек детей? — нисколько не повышая голоса, спросила Вера Ивановна. — Да еще сами работают наравне с мужьями… Хоть дети у них одеты, возможно, беднее, чем ваша Риточка, зато — аккуратно, чисто, ничего лишнего…

Дама сердито молчала.

— В заключение у меня еще одна просьба к вам, — обратилась к родителям Вера Ивановна. — Вы должны показывать своим детям, что вас интересуют не только оценки, которые они приносят из школы, а и все, чем они здесь живут. Поинтересуйтесь, о чем рассказывала учительница на уроках, что они делали на переменах, в какие игры играли, кто из детей нравится вашей дочери или сыну, а кто нет, — и почему, какие друзья у ваших детей. Приучайте ребенка к тому, чтобы у него не было от вас секретов, чтобы он видел в вас не только отца или мать, но и старшего, умного товарища, который может и посочувствовать, и посоветовать, а когда нужно — и сказать, что так не следует делать.

Вера Ивановна умолкла, и тогда сразу заговорили родители, перебивая друг друга. Крикливо одетая дама, вцепившись в высокого, в очках, мужчину, что-то говорила ему — видимо жаловалась, а он неохотно отвечал ей и смотрел поверх ее головы скучающим взглядом.

Горбатюк все еще сидел, нахмурясь, чувствуя себя чужим среди этих людей, которые казались ему счастливыми уже тем, что их дети — с ними.

«Зачем я пришел сюда? — думал он. — Как я могу расспрашивать дочку об ее школьной жизни, когда не вижу ее?.. И для чего позвала меня Вера Ивановна? Неужели она не понимает, что я здесь лишний, что мне неловко и тяжело сейчас? А может быть, ее попросила Нина? Может быть, это ее очередная попытка наладить наши отношения?»

Яков сразу же поворачивает голову: он хочет убедиться, так ли это в действительности. Но Нины рядом уже нет. Исчезли и Олины тетради.

Поискав ее глазами, Горбатюк увидел Нину возле Веры Ивановны.

«Нет, Вера Ивановна не пошла бы на это. Да и Нина не отходила бы от меня».

Но что случилось с Ниной? Почему она так спокойна, так уверена в себе и… так равнодушна к нему?..

Яков задерживается возле школы, делая вид, что никак не может раскурить папиросу. Стоит до тех пор, пока из дверей не выходят Вера Ивановна и Нина.

— О, а мы думали, что вы удрали! — весело восклицает Вера Ивановна. — Вы проводите нас? — спрашивает она и берет Якова под руку.

Они идут по улице — посредине Вера Ивановна, а по бокам — Яков и Нина.

«Как чужие», — думает Яков, украдкой поглядывая на Нину, серьезную и чуть грустную. Или это тень от фонаря на ее лице?.. Разговаривают они только с Верой Ивановной, осторожно подбирая слова, чтобы не коснуться ненароком чего-либо общего для них.

Наступает минута, когда Вера Ивановна прощается, и они остаются вдвоем.

Идут по краям тротуара, словно им тесно рядом, и молчат. Молчание угнетает обоих, но и заговорить тоже нелегко.

— Как дети? — наконец выдавливает из себя Яков.

— Спасибо, хорошо, — коротко и отчужденно отвечает Нина.

— Оля здорова?

— Да, здорова.

— А Галочка?

— И Галочка тоже… Она теперь ходит в детский сад, — помолчав, прибавляет Нина.

— В детский сад?

— Да. Я ведь теперь учусь, вот и устроила ее…

Возле своего бывшего дома Яков останавливается.

— Будь здорова!

— Будь здоров! — эхом отзывается Нина.

Яков медленно шел по улице, все еще надеясь, что Нина не выдержит, позовет его. Но она молчала. Она стояла и смотрела, как он уходит, немножко сутулясь, и обиженно думала о том, что он даже не захотел посмотреть на дочерей.

 

XIII

Готовясь к встрече с Георгием Борисовичем Нанаки, Горбатюк представлял себе человека с несвежим, истрепанным лицом, в такой же несвежей, поношенной одежде, ибо из беседы с женщинами он знал, что Нанаки почти ежедневно приходит домой в нетрезвом виде. Фамилия этого «героя» напоминала Горбатюку что-то восточное, и он думал, что у Нанаки должен быть крупный, с горбинкой нос и черные усики над тонкими, крепко сжатыми губами.

Усики у Нанаки действительно были, хоть и не черные, а светлые; были у него и тонкие губы, так пренебрежительно поджатые, будто он давно уже решил, что ничего хорошего от людей не дождешься. Все остальное в нем являлось полной противоположностью тому, что рисовало воображение Горбатюка.

Нанаки был очень прилично одет — в бежевом макинтоше и такого же цвета шляпе. На третьем пальце правой руки блестел массивный золотой перстень. Лицо у него было выхоленное и свежее, с равномерно розовой, как у хорошо выкупанного поросенка, кожей, уши — маленькие, толстые, приплюснутые к черепу. Брови и ресницы, как и усики, были светлые, почти бесцветные и такими же светлыми, бесцветными и холодными глазами смотрел он на Горбатюка. «Он очень жесток, — подумал Яков. — И, вероятно, избивает свою жену с таким же спокойствием и методичностью, как и бреется».

— К нам поступила на вас жалоба, — заговорил Яков. — Мы и пригласили вас в редакцию, чтобы поговорить по этому поводу.

Нанаки, не мигая, смотрел на него, и лицо его было таким же неподвижным, как и до этого.

— Прошу показать мне эту жалобу.

Горбатюк протянул ему копию письма без подписей женщин.

Нанаки осторожно взял лист бумаги и начал читать. И чем дольше читал он, тем чаще моргал глазами, а щеки его покрывались красными пятнами. «Допекло-таки!» — злорадно подумал Яков.

Нанаки прочел письмо раз, потом просмотрел еще раз и лишь после этого сказал:

— Наглая ложь!

— В чем же ложь?

— Я знаю, кто это написал, — не отвечая, продолжал тот. — Они готовы меня со свету сжить, они завидуют мне!..

— А то, что вы бьете свою жену, — тоже ложь?

— Я считаю ниже своего достоинства отвечать на этот оскорбительный для меня вопрос, — напыщенно ответил Нанаки, заморгал веками и сжал губы так, что их уже совсем не стало видно.

«Он, безусловно, бьет ее», — подумал Горбатюк. В нем все с большей силой нарастало раздражение против этого человека, но по профессиональной привычке он сохранял спокойное, даже приветливое выражение лица.

И Нанаки попался на эту нехитрую удочку.

— Я никому не позволю компрометировать себя! — с апломбом продолжал он, стуча ребром ладони по копии письма. — Я буду жаловаться в обком партии, я требую назвать фамилии тех, кто написал этот грязный пасквиль…

— Мы не имеем права сделать это, — тихо ответил Яков.

— Вот так всегда! — презрительно усмехнулся Нанаки. — Тебя оклевещут, обольют грязью, а ты даже защищаться не можешь!

Горбатюк молчал. Это хорошо, что Нанаки разговорился. Пусть говорит побольше, раскрывается перед ним.

— Но я знаю, кто это писал, — снова поджал губы Нанаки. Лицо его стало еще более холодным и жестоким. — Они вмешиваются в мою семейную жизнь, рады залезть своими грязными лапами в то, что я считаю святыней… Да, святыней! — выкрикнул он, словно боялся, что Яков не поверит ему. — Они стараются восстановить против меня мою жену, подбивают ее, чтобы она шла на работу, разрушают мой семейный очаг…

— А ваша жена когда-нибудь работала?

— Она закончила техникум культпросветработы, — небрежно бросил Нанаки. — Но это не имеет значения… Она — моя жена и должна воспитывать моих детей сознательными строителями коммунизма. Я материально обеспечиваю семью, и она должна, согласно разумному разделению труда, вкладывать свою долю в наше общее дело. И, наконец, имею я право, работая как вол, материально обеспечивая свою семью, находить в ней уют, благоприятную атмосферу для отдыха? — уже раздраженно спросил он. — Имею я право защитить свою семью от баб, которые возненавидели меня только за то, что я одеваюсь лучше, чем их мужья, и стою на более высокой ступени культурного развития?

Нанаки говорил так, будто читал лекцию. Но несмотря на то, что он несколько раз повышал голос, поджимал губы и обиженно моргал глазами, несмотря на красные пятна на щеках, от всех фраз веяло холодком, и они вовсе не убеждали Якова. Вот сидел перед ним, казалось бы, приличный, даже благообразный человек, но за этой внешней оболочкой скрывалась фальшивая, подлая и низкая душонка, которую лишь иногда выдавал скользкий взгляд бесцветных глаз, как бы вопрошавший: «Удалось мне тебя обмануть или нет?»

Горбатюку казалось, что он уже не в первый раз слушает Нанаки, и чем дальше тот говорил, тем больше овладевала им странная уверенность, что они уже когда-то встречались и беседовали на эту тему. «Но я ведь никогда не видел его!» — удивлялся Яков, не спуская глаз с Нанаки, который все говорил и говорил, жестикулируя небольшой, усеянной рыжими веснушками рукой.

«Этой рукой он бьет жену», — снова подумал Горбатюк, и ему захотелось грубо оборвать Нанаки, сделать что-нибудь неприятное этому типу. Но он сдержал себя и только спросил:

— А что там было у вас с клумбой?

Нанаки умолк, рука повисла в воздухе, — видно, Яков нарушил ход его мыслей.

— Ничего незаконного! — наконец проговорил он. — Я их еще с лета предупреждал, что намерен воспользоваться участком, который по праву принадлежит мне. У нас шесть квартир, и я отмерил себе ровно шестую часть. Если хотите убедиться, можно создать комиссию и перемерить…

— Вы читаете лекции?

— Да, читаю. Меня считают лучшим лектором. И кажется, не без оснований… Вы можете затребовать служебную характеристику.

— Хорошо…

Яков не знает, о чем говорить дальше. Для него уже совершенно ясно: перед ним закоренелый эгоист. Теперь Яков понимает, почему с первого взгляда почувствовал такую неприязнь к Нанаки, с таким предубеждением разглядывал его… «Но откуда у меня это чувство, будто я где-то встречался с ним?» — не дает ему покоя недоуменный вопрос.

— Я вам больше не нужен? — прерывает молчание Нанаки.

— Благодарю. Простите, что побеспокоил.

Горбатюк подымается и выжидающе смотрит на Нанаки. Но тот не спешит. Медленно надевает шляпу, долго возится с макинтошем, а когда задерживаться больше уже нельзя, подымает на Якова свои бесцветные глаза.

— Вы что-то хотели добавить? — спрашивает Горбатюк.

— Да… Собственно, нет, не хотел… — мямлит Нанаки. — Вы, конечно, не будете печатать этот пасквиль?

И тут Яков не выдерживает. Хоть он хорошо знает, что в практике журналистов не принято рассказывать о своих намерениях, но отвращение к этому человеку, желание поколебать его эгоистическую самоуверенность берут в нем верх. Глядя в глаза Нанаки, он твердо говорит:

— Будем. — И жестко прибавляет: —В ближайшем номере!

* * *

После разговора с Нанаки все сомнения и колебания — писать ли статью — исчезли. Теперь Яков был убежден, что для жены Нанаки было бы хуже, если б он послушался ее и не дал этот материал в газету. «Как часто мы бываем слепы к тому, что нас непосредственно касается, — размышлял он. — И как хорошо, что есть на свете такие женщины, как те, которые написали это письмо, что есть люди, которые не пройдут равнодушно мимо, когда человек в беде, и поспешат на помощь, иногда даже вопреки твоему желанию… Да, многого мы часто не понимаем! Не так ли мы иногда стонем и вырываемся из рук хирурга, несмотря на то, что он, возможно, спасает нас от смерти?

И как хорошо, что обо мне тоже подумали люди! Может быть, хорошо и то, что состоялось партийное собрание, был звонок Петра Васильевича в высшую инстанцию и даже строгий выговор?.. Кто скажет, что было бы со мной сейчас, если бы меня вовремя не остановили!..»

И вдруг Яков понял, почему при разговоре с Нанаки ему все время казалось, что они где-то уже встречались. Ведь то, что говорил Нанаки о семье — о «разумном» разделении труда, согласно которому муж получает широкий простор для общественной деятельности, а жена должна заниматься только кухней, домашним хозяйством, совсем недавно говорил и он, Горбатюк.

Разве не выступал он на партийном собрании, отстаивая свое право на семейный уют, право, оплачиваемое ценой человеческого достоинства жены, которая якобы обязана создавать ему этот уют? Разве не прикрывал он, как и Нанаки, это свое эгоистическое желание высокопарными фразами о воспитании детей?

«Значит, я виноват в том, что Нина стала такой, что мы постоянно ссорились и что я… выпивал? — с ужасом думает Яков. — Значит, моя вина и в том, что наша семья в конце концов распалась?»

И как ему ни тяжело, у него хватает сейчас сил для того, чтобы быть честным с собой до конца. Может быть, даже честным до жестокости. Потому что перед ним стоит выхоленное лицо Нанаки с холодными бесцветными глазами, и он ни за что не хочет быть похожим на него.

Да, он виноват. Виноват в том, что не дал Нине возможности учиться, оторвал ее от жизни. Виноват в тех взглядах на женщину, которые были у него прежде… «А искренне ли твое признание? — точит его червь сомнения. — Не позируешь ли ты сам перед собою даже сейчас?»

Но Горбатюку кажется, что это — искренне. Так же искренне, как и его нежелание быть в чем-либо похожим на Нанаки, которого он уже ненавидит как своего личного врага.

«Я помещу в газете письмо женщин, а под ним — „От редакции“», — решает Яков. Вспоминает жену Нанаки, ее жалкое «не пишите!» и думает, какими горькими слезами зальется она, прочтя это «От редакции», какими глазами посмотрит на мужа, который будет бегать по комнате, яростно расшвыривая стулья. И Горбатюк многое дал бы, чтобы Татьяна Павловна поняла, как искренне он желает ей добра.

«Ты жалеешь ее, чужую тебе женщину. А где же твоя жалость к своей жене?» — кольнула его внезапная мысль.

Да, Нина очень изменилась, стала просто неузнаваемой… Что вызвало в ней эту перемену?..

«Как быстро летит время, — думает он, — а мы и не замечаем этого. Интересно, какими стали Оля и Галочка? Подросли, наверное…»

Якову кажется, что он не видел дочек уже несколько лет. Как бы хотелось ему побыть сейчас возле них, прижать их к себе, приласкать! Неужели он потерял право обнимать их?..

«Она очень впечатлительная, нервная девочка…» — вспоминает он слова Веры Ивановны об Оле. «Нервная девочка», — повторяет он про себя, и вдруг перед ним возникает ужасная сцена, когда он ударил Нину и громко закричали обе дочки…

Горбатюк, до сих пор лежавший на кровати поверх одеяла, вскакивает и начинает быстро ходить по комнате, как ходит человек, у которого очень болят зубы. «Я виноват. Я очень виноват», — твердит он, и в нем растет недовольство собой и вместе с тем жалость к себе.

Потом, нащупав рукой выключатель, он зажигает свет и садится к столу. Перед ним — конверт с Валиным письмом, лежащий здесь с того времени, как он получил его. Яков берет в руки конверт, но письма не вынимает, лишь задумчиво постукивает им по столу.

«А поехал бы я сейчас к ней, если б она написала другое письмо и позвала меня?» — спрашивает он себя. Ищет в себе хоть капельку того чувства, которым был переполнен, когда ехал к Вале, но, кроме легкой грусти, ничего не находит. Ему уже кажется, что встреча с Валей произошла не неделю тому назад, а очень, очень давно. И единственный след ее — неясное чувство своей вины и этот конверт с письмом, которое он, неизвестно, прочтет ли когда-нибудь во второй раз…

За окном раздаются размеренные удары городских часов. «Одиннадцать? — удивляется Яков. — Что ж, пора ложиться. Леня, видно, сегодня опять задержится».

Яков встает со стула и потягивается всем телом. Потом поворачивается к портрету Лениной невесты, которая не устает улыбаться ему.

— Такие-то дела, лаборанточка! — доверительно говорит он ей. — Неважные, прямо скажем, дела… Не так-то легко разгрызать твердые орешки, которые любит преподносить нам жизнь. Или ты надеешься на свои крепкие зубки?..

 

XIV

Сегодня — день озеленения города.

Накануне дворники до позднего вечера ходили по квартирам — приглашали всех взрослых выйти утром на улицу расчищать от битого кирпича пустыри, копать ямки для посадки молодых деревьев, садить их… И мало было таких, кто отказывался. Людям было приятно думать, что завтра исчезнет еще один след разрушений, что там, где еще сегодня лежат кучи почерневшего кирпича и виднеются иссеченные осколками стены, скоро вырастут деревья, цветы, станут играть дети — будет все, ради чего стоит жить на земле.

Нина, к которой тоже зашел дворник, сказала ему, что она обязательно выйдет на воскресник, только вместе со студентами института, о чем они еще вчера договорились с Олей.

В конце концов она все-таки взялась за ученье и с радостью убедилась, что это не так трудно, как ей недавно казалось. Теперь Нина каждое утро просыпалась с приятным чувством ожидания чего-то хорошего, что должен принести ей новый день.

И только одна глубокая, незаживающая рана жгла ее сердце: Яков…

Встреча с ним на родительском собрании оживила в ее душе подавленную тоску по нем, и Нина, как заклятие, мысленно повторяла, что любит, любит, любит его.

Ах, если б он тогда, когда они шли вместе, взял ее за руку! Если б хоть шаг сделал к ней, хоть малейший намек на то, что хочет помириться с нею!..

Несмотря на то, что сегодня воскресенье и девочки не должны были идти в школу и садик, Нина проснулась очень рано: боялась, не успеет приготовить завтрак и накормить детей, — ведь Оля сказала, что нужно выйти из дому не позже восьми часов.

Вместе с Ниной проснулась и Галочка. Открыла заспанные глазенки и сразу же села в своей кроватке.

— Уже в садик, да, мам?

— Спи, ты сегодня выходная, — успокоила ее Нина.

— И ты выходная?

Галочка все еще сидела, глядя на мать, и полненькие щечки ее горели ярким румянцем.

— А это что у тебя, Галочка? — заметила Нина густые красные пятнышки на ее левой щеке.

— Это? — Галочка коснулась ручкой щеки, задумчиво посмотрела на мать: — Это ежик поколючил.

— Какой ежик?

— Ежик, в садике, — неохотно объясняла Галочка. — Щеточка такая. А Витя говорит: «Пускай это будет ежик…» Он меня и поколючил…

Дочка еще что-то щебетала, как неутомимая ранняя пташка, но Нина, занятая на кухне, уже не слушала ее…

Взяв с собой обеих дочек, Нина вместе с Олей большой пошла в институт.

День был изумительно хорош. Неярко светило осеннее солнце, воздух был свеж и чист, и деревья в парке, мимо которого они проходили, казались удивительно красивыми. Еле заметно пожелтела листва на дубе, пламенели клены и березы, роняли на землю кусочки чистого золота развесистые липы и каштаны; только сосны стояли, будто нетронутые дыханием осени, хоть и они уже не зеленели светлой весенней зеленью. А над парком плыл голубой дымок, такой же прозрачно-чистый, как и воздух.

И все вокруг было напоено бодрящим холодком — не тем, от которого поеживаешься, дуешь на застывшие пальцы, а тем, который приятно освежает, заставляет сердце биться веселее, быстрее гнать кровь по всему телу.

Раскрасневшаяся Оля большая глубоко вдыхала воздух, с нескрываемым удовольствием глядя на деревья, на людей, шедших им навстречу с лопатами в руках, и подставляла свое лицо солнцу, словно стремясь поймать возможно больше его лучей.

Возле института уже строились колонны студентов. Небольшой группой стояли преподаватели, тоже вышедшие на воскресник.

— Оля! Нина!.. — Из колонны им махала рукой Оксана, звала к себе. Рядом с ней стояла Катя и приветливо кивала Нине и Оле.

Немного стесняясь, Нина встала в один ряд с ними, и Галочка мгновенно очутилась на руках у Оксаны.

— Девчата, не подкачайте! — проходя мимо них, крикнул Иван Дмитриевич. — Чтобы с песней!..

В ответ ему засмеялись, закричали что-то неразборчивое, но, вероятно, веселое, и когда впереди прозвучала команда: «Шагом марш!», колонна колыхнулась, двинулась вперед и высокий, сильный девичий голос зазвенел:

Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля, Просыпается с рассветом Вся советская земля!

И не успел еще затихнуть этот голос, как сотни молодых, бодрых голосов, сливаясь в едином дыхании, подхватили припев:

Ки-пу-чая, Мо-гу-чая, Никем не по-бе-ди-мая, Стра-на моя, Мос-ква моя, Ты — са-ма-я лю-би-ма-я…

Нина смотрела на Катю, вдохновенно певшую, на Оксану, которая гордо несла свою красивую головку, на оживленную Олю и, окрыленная песней, бодро шагала в колонне.

Обгоняя их, мимо пробежал Иван Дмитриевич. Он встретился взглядом с Ниной, еще раз оглянулся на нее, и она улыбнулась ему, еще глубже вдохнула воздух, чтобы подхватить слова песни, летевшей над колонной.

Место, отведенное институту, было уже расчищено от битого кирпича, и студенты должны были лишь выкопать большую яму для будущего фонтана и рыть траншеи для труб. Подъехало несколько машин с носилками и лопатами… Все принялись копать.

Нина снова поддалась общему настроению и работала с увлечением. Рядом, помогая маме, возились дочки, и Галочка уже успела выпачкаться, вытирая грязной ручкой озабоченное личико.

Хохот и веселый шум не затихали ни на минуту. Кто-то уже засунул кому-то за воротник увесистый кусок кирпича, кто-то удирал от кого-то, выхватив лопату, — все вокруг дышало беззаботной молодостью.

Вдруг Оля выпрямилась, внимательно посмотрела вперед, заслонившись от солнца ладонью, и с лукавым видом толкнула в бок Катю:

— А смотри-ка, кто идет!

Катя мельком взглянула в ту сторону, и по тому, как она покраснела, как просияло ее лицо, Нина поняла, что приземистый кудрявый парень с густыми, сросшимися на переносице бровями и детским круглым подбородком, уже подходивший к ним, и есть тот Леня из редакции, которым не раз дразнила подругу Оля.

Рядом с ним шел фотокорреспондент редакции, высокий, уже лысеющий человек, со штативом в руке и с фотоаппаратом через плечо. Нина знала его, так как он однажды был у них в гостях вместе с женой, а потом фотографировал их, хоть так и не сделал фотографии. Сегодня ей почему-то была неприятна встреча с ним.

Подняв клетчатую кепку над своей пышной шевелюрой, Леня громко поздоровался и с официально строгим лицом повернулся к своему угрюмому спутнику:

— Здесь будет лучше всего…

— Но ведь там тоже землю копали! — недовольно запротестовал тот. Видно было, что он сердился на Леню. — И нужно же было ради этого через весь город бежать!..

Катя еще больше покраснела. Оля прыснула и отвернулась, давясь смехом, и только Оксана спокойно и серьезно смотрела на Леню.

Фотокорреспондент узнал Нину и поздоровался с ней.

— И вы тоже здесь работаете? — спросил он, кисло улыбаясь.

— Как видите, — не очень приветливо ответила Нина.

Фотокорреспондент все еще улыбался, вероятно не зная, что говорить дальше, а Нине захотелось стукнуть его лопатой — и за это неуместное «тоже», и за то, что он приплелся именно сюда и портит ей настроение.

Позади раздался смех, и Нина повернулась к подругам, обрадовавшись возможности избавиться от неприятного собеседника.

Удерживая одной рукой Ленину руку, Катя другой старалась схватить его кепку, и когда это ей удалось, изо всех сил дернула козырек вниз, натянув кепку на лицо юноши до самого рта.

Леня смешно замотал головой, вытянул руки вперед, чтобы поймать Катю, но схватил лишь воздух, так как Катя уже успела отскочить в сторону и заливалась веселым смехом. Тогда он потянул кепку вверх. Но та никак не хотела поддаваться назад, как ни дергал ее Леня, и рот у него беспомощно кривился, словно он собирался расплакаться.

Испуганная Катя бросилась помогать ему, но из этого ничего не получилось. А Оля хохотала так, что на глазах у нее выступили слезы.

— Может, разрезать? — посоветовала Нина.

Леня повернул голову на ее голос, но Катя запротестовала, заявив, что кепка ведь совсем новая…

Наконец, общими усилиями Леня был освобожден. И, взглянув на его красное, растерянное лицо, Нина тоже засмеялась, а за ней засмеялись Оксана и Катя, а потом и сам Леня, — ибо что ему оставалось делать?..

Уже в два часа дня бассейн для фонтана был выкопан, траншеи прорыты и вся земля отнесена в сторону. Нине даже не верилось, что за такой короткий срок можно было столько сделать. Не верилось и потому, что она почти не устала. Теперь она подумала, как приятно ей будет через два-три года прийти сюда с детьми — посидеть у фонтана.

— Знаете что, давайте пройдемся к реке! — предложила Оксана.

Катя и Оля охотно поддержали ее.

— Пошли, Ниночка!..

Нина колебалась — нужно идти укладывать Галочку спать. Но сегодня у нее было такое настроение, такой особенный день, что хотелось провести его как-то иначе. И она, взглянув на веселую, совсем не сонную Галочку, согласилась пойти вместе с подругами.

За городом было еще больше простора и воздух казался еще более чистым. Далеко-далеко протянулись луга, серебристо блестела река, а на горизонте пламенели леса, обожженные осенью.

Они шли по высокой дамбе, которая защищала город от весеннего паводка и одновременно служила дорогой к реке. Этой весной вешние воды снесли дамбу, ее снова построили, и между большими, редко положенными камнями проросла густая трава. Сейчас дамба была совершенно пустынна и имела такой вид, славно по ней никогда не проезжали машины, не громыхали колеса подвод, не цокали копыта лошадей. Ласковое солнце, зеленая и сочная трава, весь этот чудесный простор почему-то напомнили Нине далекую весну. Ей захотелось в легоньком платьице с тонкой косынкой на шее бежать по лугам, сверкая загорелыми коленями, придерживая рукой трепещущую косынку, как это было когда-то…

Когда они, возвращаясь домой, проходили мимо сквера, Галочка неожиданно потребовала:

— Хочу на детскую площадку!

— Сначала пообедаем, тогда пойдем, — пообещала Нина и обратилась к своим спутницам: —Оксана, Катя, Оля, пошли ко мне обедать! А потом — в сквер, хорошо?

— Я бы с охотой, но меня ждут мои, — ответила Оксана. — Пусть Катя с Олей идут.

Но у каждой были свои дела, и они отказались.

— Так вы хоть в сквер приходите. Ну, пожалуйста! — уговаривала их Нина, которой не хотелось расставаться ни с одной из них.

 

XV

В этот выходной, после обеда, Яков возвращался из библиотеки, куда заходил просмотреть свежие номера журналов. Он не знал еще, что будет делать дальше — пойдет ли в кино на новый фильм, который ему очень хвалили и на который именно поэтому не очень-то хотелось идти, так как в этом случае ждешь от картины чего-нибудь особенного и всегда бываешь немного разочарован, — или отправиться за город, чтобы побродить в одиночестве.

За городом, сидя где-нибудь у реки, он любил смотреть на небо, наблюдать, как рождаются звезды — вначале бледные, еле заметные, а потом яркие и блестящие. Там он иногда обдумывал будущие статьи, — после таких далеких прогулок они получались у него особенно удачными. И, как правило, находясь вдалеке от городского шума и суеты, размышлял о своей жизни, размышлял спокойно, как посторонний человек. Тогда ему казалось, что все у него еще впереди, потому что звезда его жизни, которая, по преданиям, должна угаснуть вместе с ним, горела в небе удивительно ярко.

Но пока, ничего не решив, Яков медленно шел по улице.

Возвращаясь домой с работы или с прогулки, он всегда немного уклонялся в сторону, чтобы заглянуть в центральный сквер, на детскую площадку, наполненную веселой суетой и детскими голосами. Он любил издали наблюдать за детьми, которые то копались в песке, то катались на карусели, то на коврике спускались с деревянной горки; любил смотреть на них, любоваться их оживленными личиками, на которых, как в зеркале, отражались все их многообразные ощущения. Когда он подходил к площадке, в нем всегда теплилась надежда увидеть там и своих дочек…

Сегодня судьба, видимо, решила смилостивиться над ним: еще издали Яков заметил Галочку, которая, присев около большой кучи песка, с деловым видом копала ямку.

Он стоял, растроганный до слез, счастливый уже тем, что видит дочку, и, не отрываясь, смотрел на Галочку, даже не подозревавшую о его присутствии. Яков не спрашивал себя, почему она здесь одна, куда девалась Нина, которая обязательно должна была быть с дочкой, — Галочка перед ним, и он может смотреть на нее!..

— Галочка! — тихонько позвал он, и, когда дочка обернулась, Яков мгновенно схватил ее на руки, прижал к своей груди маленькое тельце. — Галочка, доченька моя!..

Он целовал ее лицо, шейку, холодные ручонки, вцепившиеся в ведерко и лопаточку, и никак не мог выпустить ее из своих рук. А Галочка сидела у него на руках, притихшая и чуть испуганная.

— Ты здесь одна, Галочка?

— И Оля, и мама, — шепотом ответила она, кося от волнения глазами.

— Где же они, Галочка? — Он готов был без конца повторять ее имя.

— За конфетками пошли…

Яков опускает Галочку на землю. Какой же он недогадливый!..

— Галочка, ты побудь тут, я тебе много-много конфет принесу. Только никуда не уходи. Слышишь, Галочка?

Девочка кивает головой и смотрит на него блестящими черными глазенками. Он не выдерживает и снова целует ее…

Когда Яков вернулся в сквер с целой кипой свертков в руках, он уже не застал там Галочки. Видно, Нина опередила его и увела дочек домой.

Все же не желая верить этому, он несколько раз обошел площадку, обегал все дорожки сквера, но нигде их не нашел…

Вернувшись домой, Яков долго, до позднего вечера оставался один и был рад тому, что ему никто не мешает.

Когда же пришел Леня, Горбатюк взглянул на него, как на чужого, и быстро вышел на опустевшую, притихшую улицу.

А еще позже Яков снова был на улице, где жила Нина. Ступая осторожно, крадучись, подошел он к дому, остановился. Два окна уже были темными, лишь в третьем, в бывшем его кабинете, теплился свет.

Яков еле удержался от мальчишеского желания взобраться на карниз и заглянуть внутрь комнаты. Медленно поднялся по лестнице, все замедляя и замедляя шаги. Вот и дверь.

Его вдруг охватил страх: он хотел и боялся увидеть Нину. «Только не волноваться», — приказывает сам себе Яков, теснее прижимая к груди пакеты.

Несколько раз он то поднимал, то опускал руку, пока отважился наконец постучать — так осторожно и несмело, что Нина вряд ли могла услышать его.

Подождав немного, постучал снова…

«Кто б это?» — удивилась Нина: ведь в квартире звонок.

Отложив книжку, бесшумно вышла в коридор. За дверью кто-то тяжело дышал. Нине стало страшно.

В дверь снова постучали, и голос Якова позвал:

— Нина…

От внезапной слабости у нее подогнулись ноги. Чтоб не упасть, Нина прижалась к стене. Смотрела на дверь, а он все стучал и стучал, как стучит мотылек, налетая из темноты на осветленные окна.

— Нина…

Какая-то сила сковала ее, приказала замереть, прижавшись к стенке. Не могла ни пошевельнуться, ни поднять руки, чтобы открыть дверь. И снова так же невыносимо заболело в груди, как и тогда, когда она в последний раз пришла к Якову. Она могла бы сейчас только застонать, и потому молчала, чтобы не вырвался этот стон.

Потом он ушел. Медленно, будто надеясь, что она все же позовет его. Шаги звучали все глуше и глуше, пока не затихли совсем.

Только тогда Нина оторвалась от стены. У нее не было ни обиды, ни сожаления, только огромная усталость. И еще хотелось плакать: вот так, молча, без слов, чтобы вместе с теми слезами ушло все темное и горькое, которого так много было в ее жизни с Яковом.