В этом заснеженном мире кабина словно капля тепла, пропахшего соляркой и табаком. Иногда я мысленно взлетаю в белесое поднебесье, повисаю в обжигающем морозе и вижу черную крупинку трактора, нацепленную на серую нитку следа. А нитка вытягивается из-за горизонта, и не видать ее начала. Среди низких таежных сопок, рядом с пустынным руслом реки так она тонка: дунь — порвется. Не верится, что можно протянуть ее по этой мертвой бесконечности…
И я опускаюсь обратно к скорлупке кабины, отгородившей меня от просторов жестокого холода.
Работает двигатель. Я засыпаю и просыпаюсь под его урчание, вдыхая его тепло. Который день его не выключаю. И нельзя выключать — замерзнешь. А если не замерзнешь, то утром сколько возни. За ночь так проморозит, так схватит и просквозит металл, что сталь делается хрупкой и детали могут полететь разом. Конечно, научился я и промерзший двигатель пускать. На санях у меня разрезанная пополам железная бочка. Нальешь в нее солярки, поставишь между гусеницами на снег и подожжешь, а сверху на капот бросишь брезент. Лишь так и можно отогреть заледенелое сердце машины.
В этих краях тягучая, нескончаемая, коченеющая зима. Самая для нас в такую пору работа. Летом не сунешься никуда через болота. Лишь зимой открываются проломные дороги напрямик.
Так и живу я в кабине трактора. Совсем отвык от людей. Покажись на пути человек, не поверил бы глазам. Не может тут быть людей. Знаю: не может быть. Лишь в конце пути, еще в неделе езды, если все будет хорошо, приеду я к домику, где живет наш геолог, и там неподалеку охотничье зимовье.
Очень хороший этот домик. Я привез его еще по первопутку на санях и поставил под сопкой в тихом месте. Уж я его утеплил — лучше нельзя. С трех сторон нагреб пуховые сугробы, накрыл по самую крышу. А внутри печечка, столик у оконца и откидные лавки, как в вагоне.
Голутвин, геолог, там остался. Что ему! Отсиживается в тепле, охотится, к лету готовится. Скоро с ним увижусь, с бородатым неряхой, с приветливым и бесшабашным моим другом. Половина пути осталась.
В белой пустыне, в одинаковости дней и ночей можно отчаяться, если б не это мое дело — вести машину, тащить сани с оборудованием. И еще — это уж так, для души — я напеваю мелодии Грига. Много их у меня, все, что передают по радио. На базе, как доберусь до приемника, не оттащишь — буду слушать музыку. Редко такое удается, еще реже — напасть на Грига. Поэтому и запоминаю, чтоб взять с собой.
В долгих поездках, когда совсем один, очень люблю вспоминать его музыку. Очень. И удивительно мне, как мог человек такое сделать, и приятно, что сам все это помню, все могу повторить, будто целый оркестр у меня в голове. Ни на чем не умею играть, а музыку запоминаю и не забываю. Который раз слушаю каждую вещь, и не надоедает.
Так дни и ночи нанизываются на дорогу, на мелодии и шум мотора. И зимняя пустыня, будто прислушиваясь, покорно ложится под гусеницы. Ни ветром, ни пургой не заметает моего следа…
Медленно, однообразно тянется время, словно загустевшее на морозе. Очень уж сегодня он крепок. В кабину ледяными змеями вползает из каждой щелки.
…Но что такое?
Эх, так его!
Резко торможу. Мгновение сижу неподвижно, откинувшись на спинку. Мутная, тоскливая боль пронизывает меня с головы до ног.
Левое полотно порвалось… Мертво обнажились черные катки. Вот несчастье так несчастье… Прыгаю в снег. Дыхание у губ с треском опадает инеем.
Полотно вытянулось темной полосой на примятом снегу. Палец лопнул. Два куска стального стержня остались в гнездах, а середка вылетела вон.
Как теперь скрепить полотно? Проволокой?.. В санях есть несколько мотков толстой проволоки.
Мороз ледяным лезвием вспарывает ватник, режет ноги. Даже в меховых рукавицах мерзнут пальцы. Пока поднимал полотно, примерял звенья, совсем руки закоченели.
Замотал проволокой, а душа неспокойна: слабо, хлипко получилось. Разве что для пробы. Проехал немножко — порвалось. Где проволоке держать, если стальной стержень не стерпел!
Тяжко и тревожно мне. Один я одинешенек в бесконечных снегах. Ни инструмента, ни помощи. Палец-то на заводе прессовали, а у меня лишь ломик да молоток.
Не до музыки тут. Но она сама льется. Не пойму даже почему, так мне сейчас не по себе. Танец Анитры. Да, хорошо помню танец Анитры. Иногда забываю названия, а тут помню: слушал с месяц назад в передаче из Иркутска.
Я достал из саней половинку бочки, залил соляром, подтащил к трактору и поджег. Сначала пламя будто ежилось, боялось мороза, а потом зацвело и показалось мне Анитрой. В таком она должна быть платье — из пламени на белом снегу.
Конец полотна со сломанным пальцем я сунул в огонь. Погрел руки и лицо, повернулся спиной. Тут хоть волчком крутись, все равно где-нибудь да пропорет мороз одёжу.
Как неудобно пристраивается тяжелое полотно. Не хочет поддаваться. Наконец придумал: сложил два мотка проволоки, на них последнее звено и прижал его к балке саней. Приставил к торцу пальца ломик и начал долбить молотком, стараясь выбить палец из втулки. Когда металл остывал, я снова грел звено и опять стучал.
Ранние сумерки быстро скрыли округу. Тьма запахнулась надо мной. Только бочка гудела рядом. Только плясала над ней Анитра в красном и желтом платье, и черные волосы ее опадали до снега.
Долго не мог я разобрать, поддался ли палец. Иногда изменчивый свет обманывал: казалось, наклюнулся чуть заметный зазор. Но это было не так…
Черт знает, может, палец еще на заводе намертво приварился к втулке? Но я бил и бил молотком по ломику. Грел звено и снова бил. Бил долго. Сгорела Анитра. Пламя, бесформенное и коптящее, осталось на её месте. Пропала и музыка. Не пропадал лишь один звук: удар молотка о ломик, короткий и глуховатый. Голос двигателя не считаю: его я не слышу.
Перед глазами все время стоял ободок втулки и палец, который за весь вечер не захотел подвинуться ни на волосок. Теперь я знал каждую зазубрину на закопченном металле и видел проклятое звено, даже закрыв глаза. Однообразное движение руки с молотком стало привычным.
Неожиданно для самого себя я решил, что пора отдохнуть. Сунул в пламя банку тушенки и достал из кабины котелок с водой. Воды оказалось мало. Подсыпал сухого, как мел, снега. Не верилось, что он может растопиться.
После тушенки, сухарей и кипятка я понял, что здорово устал за день. Завалился в кабину и уснул. Ночью несколько раз будил сам себя: дергалась правая рука, и снилось, что чертов палец выскочил наконец из втулки. Последний раз проснулся, когда замутнелся рассвет.
Залил в бочку соляру. Есть не хотелось. Лед в забытом на снегу котелке запушился морозными перьями.
Опять бесконечная работа — молотком по ломику.
Только среди дня я заметил, что палец немного сдвинулся с места. Я не поверил глазам. Отчистил втулку от копоти, сличил с другими. Да. Верно. Сдвинулся.
Я сел на проволоку и впервые огляделся вокруг. Где-то далеко над сопками протянула к небу руки Анитра. Значит, она танцевала всю ночь и весь день, а я забыл про нее. Бедняга. Как она промерзла, наверно, в трескучей тайге…
Разогревая тушенку, я все время смотрел на звено: любовался совсем теперь заметным зазором. И старался не думать о другом конце стального пальца. Тот еще труднее. Он слева. Бить по нему очень неловко, и я еще не придумал, как зажимать полотно, чтобы удар приходился ловчее.
К вечеру палец совсем поддался и выскочил на снег. Анитра снова пришла ко мне и танцевала на бочке в своем красном платье. Эта сказка, выдуманная мной, эта игра скрашивала одиночество.
Я работал почти всю ночь и еще день. Когда второй обломок пальца упал в снег, я даже не обрадовался, а бросился в кабину и заснул, едва прикрыв дверь.
Утром скрепил звенья ломиком, и трактор пошел хорошо. Ему, как и мне, надоело стоять столько времени на одном месте.
Почти незаметно менялась волнистая линия сопок. Медленно протягивалось мимо привычное однообразие пути. Трактор входил в студеный простор, как игла в кусок льда. Все здесь тягучее, постепенное. Время тут считать нельзя и загадывать вперед тоже нельзя. Собирался я вскорости добраться до Голутвина, а полотно лопнуло и отстал разом на несколько дней.
Не скоро отчеркнулась вдали угловатая полоса темных скал. Обрадовался я им, как родным. Для нездешнего человека они просто камень, обмерзший льдом и снегом. А я знаю: там, за скалами, в распадке возле ручья, на высокой залысине, куда не достает паводок, у самой листвяжной гущины, стоит наш домик.
Не проберет его никакая пурга, никакой мороз не подточит под него ножа. Оконце, наверно, завалило снегом. Едва ли Голутвин стал его отчищать. Очень он ленив насчет чистоты, этот Голутвин. Все ему абы как, лишь бы тепло… Занавозил теперь лавки всяким хламом, и в домике не продохнуть от запаха шкурок, забытой протухшей тушенки и невесть какого еще зловония. За это я его не люблю. А так хороший парень, приветливый и душевный.
Мне очень хочется посидеть в домике, поговорить, поваляться на лавке, вытянувшись во весь рост, вымыться. Хочется услышать голос Голутвина, увидеть обрадованное лицо. Он ведь один, как филин. Редко когда зайдут охотники. А у меня есть спирт и фруктовый компот «Слива». Вот загогочет Голутвин! Знаю: схватит меня за плечи и станет трясти. Тогда я возьму его за пояс, подставлю ногу и повалю на пол. Мы будем бороться и хохотать. А потом сядем ужинать, и Голутвин будет расспрашивать о новостях на базе.
Но пока все это далеко. Еще струятся сопки, еще долго до звонкого взлета скал, до лиственниц и пихт, проколовших сыпучие сугробы, до узкой и уютной долинки ручья…
Полотно-то мое держится. Работает ломик. Я смотрю, как он проползает, как цепко схватывает злополучные звенья. Потом перевожу взгляд на далекие скалы и вспоминаю, как танцевала Анитра. А кто она такая — не знаю. Про кого это пропел Григ? О нем-то я знаю все. Он, как я, жил на Севере. Известна мне такая жизнь. Очень подходит его музыка к нашим местам. Знал он северные края, просторы эти, сказочность их и суровость морозных далей. Вот уж я понял так понял!
Хоть и медленно, а приближались скалы, подступали ко мне, все смелее прорывали плавную линию сопок, ровную полосу берега. И когда они выросли каменным лесом, уперлись в небо обглоданными столбами и острым углом рассекли мир, двигаться дальше к их подножию стало невозможно.
Я свернул в распадок, повел машину по долине между низкими сопками, сзади горы, в которой река выглодала скалы. Вот радость какая: совсем рядом с моей дорогой наметились полустертые следы лыж. Это Голутвин проходил. Первый раз за столько дней попался мне след человека. Не ветряная заструга, не разлом снеговой, а живой след. Да, живой след. И я стал ждать, когда из-за поворота выйдет навстречу Голутвин. Он должен издалека услышать рокот двигателя. Сейчас он надевает лыжи, его бородатое лицо смеется и глаза смеются, и руки смеются и не могут пристегнуть ремни. Он рад встрече еще больше, чем я: с осени не видел своих.
Всматриваюсь вперед. Скоро должна показаться маленькая точка на склоне. Она скатится вниз, поплывет навстречу, превратится в фигуру человека и станет этим бородатым, высоким, прокуренным Голутвиным. Он бросит лыжи на сани, заберется ко мне в кабину и захочет повести трактор. Я уступлю ему свое место, откинусь на сиденье и буду смотреть, как он неловко управляется с рычагами, как смеется, как приближается поворот, а за ним, слева, в сугробе, наш домик…
Проходит время. Я тороплю его и чувствую, что оно прошло, а Голутвина все нет на склоне. Значит, ушел на охоту. Обидно. Так всегда бывает: напридумаешь, распишешь встречу, а получается совсем по-другому.
Скоро я перестал его ждать. Поворот был совсем рядом. Вот и конец пути. Я остановил трактор, приглушил двигатель, прыгнул в снег. Здесь должна быть тропка к ручью. Голутвин ушел давно. Ее сильно припорошило. Но я с нетерпением побежал вверх.
…Это было страшно, что я увидел. Даже не страшно, а непонятно. Страха я еще не мог почувствовать, не мог осознать, не мог рассмотреть этот выгоревший, вывернутый наизнанку сугроб, который лежал на месте домика…
Я подошел. Подошел через силу. Заставил себя заглянуть в сугроб. Обгоревшие доски, перевернутая печечка, перекрученный ствол ружья, оплавленная кастрюля… Я опустился в эту черную яму, раздвинул угли.
Отлегло от души. Голутвину удалось уйти.
Вылез, присмотрелся к тропинке. Снег на закраине был поцарапан. Здесь что-то тащили вниз. Собачьи следы то выбегали на снег, то пропадали на тропе.
У ручья след лыж заметен бороздами волокуши. На лыжах шли двое. Что они тащили? Продукты или третьего? Третьего, конечно. Зачем столько продуктов, да и склад не тронут. След вел вниз по долине. Это охотники из-за реки. У них зимовье в двух днях ходьбы.
Не знаю, что случилось. Но скорее всего охотники приносили спирт… Эх, Голутвин!
Я побрел к трактору. Остановил двигатель. Постоял. Потом положил в мешок тушенку, сухари, достал с саней лыжи, взял карабин.
И тут я впервые услышал, как громко скрипит снег и какая тишина. И тоскливо упало сердце. Я посмотрел на трактор. Ломик торчал из полотна у самой кабины. И чего мне так не везет в эту поездку?
Слева дыбилась черная с проседью шкура горы, справа к долине подступали индевелые сопки. Я поправил на плече карабин и пошел по следу.