Не Йорданка. Не Данче. А Дана.

Дана.

Дана.

Дана наконец-то стала соответствовать своему имени — крепкая, с мужской фигурой, она всегда ходила в брюках, юбок у нее совсем не было, а чаще всего — в джинсовом комбинезоне с кучей карманов, которые делали и без того крупную фигуру Даны еще более внушительной. Но Дану вообще не интересовало, как она выглядит в глазах окружающих, или, по крайней мере, она только делала вид, что все это ее не волнует. Когда ребята из класса на большой переменке выбегали купить себе снаксы, марсы или колу, Дана невозмутимо сидела в классе и готовилась к следующему уроку или делала домашние задания на завтра. Дома она почти не занималась и, разумеется, была первой отличницей в классе, азартно подсказывала, решала для других задачки по математике, рассылала шпаргалки, на больших листах крупно писала химические формулы, чтобы стоящий у доски мог их прочитать, пока госпожа учительница была к нему спиной. Ей доставляло удовольствие, даже было делом чести подсказывать ребятам и обманывать учителей, а возможно, это была ее собственная ниша, которую она открыла для себя и с помощью которой завоевывала внимание и уважение всех остальных в классе. Благодаря Дане и ее все более совершенным способам подсказывать успехи их класса неимоверно выросли, почти на пол-балла, и тогда учителя стали приходить к ним на урок, особенно тщательно к нему готовясь, вообще эти дети были не такие, как все остальные, не шумели, не говорили гадких слов, не хихикали при учителях, не разглядывали презрительно их старые платья и стоптанные туфли, не выставляли напоказ свои телефоны, а наоборот, всегда выключали их, это были воспитанные, красивые, чистые и умные дети, так что учителя поначалу ожидали встречи с ними с волнением, дети возвращали им чувство собственного достоинства, напоминая об ответственности их профессии. В этом классе была какая-то особая атмосфера, что-то неуловимое витало в воздухе, какой-то особый дух, магия, и это объединяло каждого из ребят с остальными, сплачивая их. Аутсайдеров не было. Никто никого не обижал. Не было и группировок: одни — «мачо», а другие — «полный отстой», одни — открытые, другие — стеснительные, одни одеты лучше, другие — хуже, нет, класс был единым телом с шестнадцатью головами, даже не было разделения на мальчиков и девочек, дни рождения праздновали дома или в пиццерии, приглашались все остальные пятнадцать из класса, покупали общий подарок, предварительно проведя расследование, что больше всего могло бы обрадовать человека или в чем он больше всего нуждался: кому-то просто были нужны новые брюки или кроссовки; у других были и брюки и кроссовки, но не хватало какого-нибудь тома «Гарри Поттера»; у третьих были и кроссовки, и брюки «Радикал», и все тома «Гарри Поттера», но не было GSM; и тогда проводилась тайная молчаливая анкета — кто сколько мог выделить на подарок; те, кто побогаче, давали в два или три раза больше, чем те, кто вообще не мог позволить себе никаких подарков, необычным было то, что все эти действия производились с помощью какого-то совершенного механизма взаимопонимания и гармонии, как будто существовал дирижер, который руководил этим своеобразным оркестром, растущим и развивающимся в центре Софии. Пошли слухи. Что, мол, дети попали под влияние какой-то секты, родители ребят из других классов даже запретили им дружить с ними, директор попросил учителей быть начеку, следить, осторожно выпытывать — какие книги читают, с кем встречаются, но вопреки всем этим усилиям никто так и не смог найти ничего подозрительного, дети как дети, немного с приветом, веселые, буйные, они оставались после уроков поиграть, шли домой, ходили на уроки английского, на тренировки, но вечером, по своим негласным правилам, собирались в небольшом сквере у школы, никто из взрослых толком не знал, кто из них курит или пьет пиво, как все дети их возраста, они даже не были замечены в частом посещении интернет-клуба, эти ребята считали все это по большей части пустой тратой времени. Вскоре появился устный приказ директора школы перестать приводить этот класс в пример остальным, так как это могло вызвать ненависть и раскол в коллективе, класс постепенно превращался в раздражающий всех нарост — необычный, удивительный, несравнимый, как будто это была другая раса учеников, другая порода людей. Между ними не было никаких тайн, никто не стеснялся своих родителей или несчастий в семье, а несчастны были все, так или иначе, и всем было чего стыдиться. Может быть, поэтому Дана спокойно оставалась в классе на переменке, когда все бросались покупать себе дорогие сладости, потому что всегда находился кто-нибудь, кто в конце переменки говорил: Дана, хочешь марс, или Дана, возьму колу. И Дана кивала головой, снимала с марса обертку, отпивала из горлышка колу, как будто это было в порядке вещей.

Все знали, в какой нищете жила Дана. Ее мать уехала на заработки на Кипр, поговаривали, что она сошлась там с каким-то богачом, и вот уже два с половиной года не возвращалась. Каждый раз в разговорах по телефону она умоляла Дану приехать к ней, но отец не разрешал, он не желал оформлять ей загранпаспорт, не подписывал декларацию о своем согласии на выезд дочери за пределы страны, мать посылала деньги, которые Иван, отец Даны, тут же спускал, он покупал себе новые вещи, водил Дану и своих подружек в ресторан, целыми днями торчал в кафе и курил дорогие сигареты, а в середине сентября уже не на что было купить Дане новые учебники, и тогда всем классом они как-то умудрялись собрать ей все необходимое, давали по одной-две тетрадки из своих запасов, ручки, циркули, треугольники, атласы и линейки, так что к концу сентября Дана была готова к новому учебному году вполне, как американский солдат. Но если у кого-то в классе не ладилось с учебой, он первым делом обращался к Дане. И она всегда помогала — подбирала нужный учебник или атлас, потому что все запоминала и все понимала слёту, еще на уроке.

Иван, отец Даны, сначала не хотел отпускать ее маму работать на Кипр, ему было больно и стыдно: дошел до того, что не в состоянии прокормить семью, он все время надеялся, что в любой момент дела его каким-то образом наладятся, ну, например, кто-нибудь из его знаменитых одноклассников, коллег по английской гимназии, предложит ему хорошую работу в офисе, командировки за границу и секретаршу, но знаменитые одноклассники делали вид, что в упор его не видят, а впрочем, просто могли его и не узнать, Иван болтался по улицам с сигаретой во рту, неопрятный, бездомный, безработный, он все еще не мог поверить, что неудачи и алкоголизм свалились именно на него, нет, это должно было случиться с другими, с другими, не с ним, по-прежнему самым ярким, самым интеллигентным, самым талантливым, самым трудолюбивым, самым амбициозным из всех, а эти годы медленного и неуловимого распада и разложения — неправда, от них можно просто отмахнуться, как от надоедливой мухи, всего лишь с помощью нескольких рюмок водки в местном кафе, и тогда он начинал рассказывать своим приятелям, что никогда не имел ни одной пятерки — ни в английской гимназии, ни потом, на экономическом, вообще никаких пятерок, но всегда среди его приятелей по кафе находился кто-нибудь, кто спрашивал: ну и что из этого? И тогда из уст Ивана начинал изливаться хорошо всем знакомый водопад слов — против государства, политиков, мафиози, коммуняк, демократов, желтозадых и его жены; это они, всем скопом, устроили заговор против него, чтобы сбить с ног и затоптать в грязь, они все были виноваты

все виноваты и должны быть расстреляны, а здесь наконец-то появится партия, которая и будет расстреливать, наведет порядок, разгонит цыган и турок, потому что они нас совсем задолбали и вообще очень опасны, уничтожит проституток, ликвидирует наркоманов, сильной рукой и железной волей введет комендантский час

диктатура нам нужна, говорю вам, военная диктатура, генералы, пулеметы, пушки, танки, всё надо уничтожить до основанья и начать с чистого листа, и тогда пусть выйдут вперед незапятнанные, талантливые, честные люди — такие, как я! как я! а не олигофрены с телевидения, как я! те, кто умеет говорить и защищать свои идеи, а не болтать, как комсомольские трепачи, такие, как я! кто обладает харизмой и умением влиять на людей, кто может повести их за собой к более справедливому и светлому будущему!

к какому еще будущему, алло! всегда находился кто-нибудь из компании, еще не достигший кондиции, не заснувший или чувствующий себя в этот момент бескрайне одиноким, кто возражал ему, и тогда Иван приходил в себя, как бы опомнясь

к более спокойному, дурак! он напяливал как попало свою бейсбольную кепку и, покачиваясь, покидал кафе, сквозь туман своего алкогольного опьянения ощущая, в какую тряпку, в какую скотину превратился. Видел свое израненное, растоптанное эго, мечтающее о реках крови и фашизме, шатаясь, он возвращался домой, где, как обычно, обнаружит, что Дана уже давно спит, и он опять ее не увидит, сядет на диван, выкурит несколько сигарет и будет плакать о том существе, которое он открыл в себе и болтовню которого слушал, пойдет к холодильнику проверить, не завалялась ли там бутылочка пива, нет, пива не будет, он знал это заранее, не будет и пожевать, даже хлеба, даже брынзы, он начнет шарить по полкам, стараясь понять, ужинала Дана или нет и не осталось ли чего съедобного после нее, потому что в общем-то он ничего и не ел весь день, а ведь он тоже человек, разве не так.

Дана! начнет он кричать уже через полчаса после того, как дотащится до дома по длинному-длинному тротуару, Дана! ведь я тоже человек, да?

И Дана испуганно поднимется на постели, сонно протянет руку за своим рюкзаком и молча даст ему один лев, припасенный на завтра, а он так же молча возьмет этот лев, соберет пустые бутылки из-под пива и пойдет в круглосуточный, дежурный

он знал то, что случится, еще когда держал речь перед своими приятелями в кафе, знал это и раньше, до того — когда ему предложили стать совладельцем фирмы сына одного коммуниста. Но у меня нет никаких капиталов, воскликнул он как последний дурак. И не надо, ответили ему, ты просто будешь работать, ведь ты такой способный человек. Только работать, заниматься бизнесом и самое главное — помалкивать, и тогда деньги сами потекут к тебе, надо только слушать нашего парня, он будет давать тебе указания, принимать решения, он будет осуществлять связь между нами

вашу мать!

вашу мать!

вашу мать!

Я не буду играть в ваши грязные игры!

Уж меня-то вам купить не удастся!

Вы — банда мошенников!

Они только озадаченно подняли брови, переглянулись, слегка усмехнувшись, и в ту же самую секунду Иван почувствовал, что пропал, окончательно провалился, теперь его будут гнать отовсюду, куда бы он ни пришел, они никогда не дадут ему работы, никогда больше не подпустят к себе, ведь они подбирали людей вовсе не по их профессиональным качествам, а по совсем другим критериям, и вот по этим критериям Иван катастрофически, безвозвратно провалился.

Лидия, так звали маму Даны, уехала на Кипр в качестве сиделки к одной больной и богатой старухе за пятьсот евро в месяц, так что ей удавалось отложить для своей семьи двести евро, которые в конце каждого месяца она отправляла с почты, находившейся в центре небольшого живописного села, а остальные внимательно и педантично складывала в конверт и прятала за отворотом портьеры в своей комнате. Старуха, ее звали Йорга, была властной женщиной с орлиным носом, высушенная болезнью, седая, умирающая и строгая, она жила в двухэтажном доме на берегу моря, родила за свою жизнь четырех сыновей и одну дочь, которые разбрелись по свету и обзавелись потомством. Йорга не переставая жаловалась, что до сих пор не видела детей своей единственной дочери Василики, самой неблагодарной, самой злой из всех ее детей. Лидия не всё понимала в греческом говоре Йорги, но ей нравился тонкий восковой профиль старухи, ее величавость, седые волосы, которые Лидия каждое утро осторожно расчесывала и собирала в пучок, нравилось, что сразу после своего утреннего туалета Йорга требовала, чтобы ее одели в совершенно определенное платье и кофту, она заставляла Лидию подобрать и самую подходящую к платью соломенную шляпу, принести черные очки, поставить ее плетеное кресло в определенное место на террасе, помочь ей туда перебраться и, наконец, подать утреннюю газету и кофе. Йорга сидела на террасе и смотрела на каменистый берег и море, засыпала или целиком погружалась в созерцание картины, которую она наблюдала всю свою жизнь, а теперь вот была лишена возможности спуститься вниз на берег, ступить в воду, потом медленно войти в море и, когда тело привыкнет к воде, нырнуть, вытянувшись всем телом, как русалка, погрузиться в синеву моря и плыть вперед — бесстрашной, упоенной, поглощенной этим движением, эх, Лидия, вот ведь что такое старость, Лидия, человек не верит, что состарится, что его живот обвиснет, а бедра будут дряблыми, что надо будет постоянно улыбаться, чтобы не казаться угрюмой и злой. И когда точно она приходит — человеку знать не дано, Лидия. Он заблуждается, обманывая себя, думает, что старость еще далеко и что уж к нему-то она никогда не придет, а она уже рядом, в нем, она похожа на пепельное пятно, которое потихоньку обесцвечивает, поглощая, всё, а прежде всего — радость. И знаешь, Лидия, человек, пока он молод, не верит, что когда-нибудь он не сможет спуститься по тропинке на берег, нырнуть в воду и плыть, плыть, плыть часами туда, а потом обратно к берегу, не верит, что ему предстоит родить пятерых, четыре сына и дочь Василики, что он не будет поддерживать отношения ни с кем из них, просто не будет желания их увидеть, потому что, когда они вырастут, Лидия, когда сами начнут стареть, любая мать отдаляется от своих стареющих детей или дети отдаляются от своей постаревшей матери, не знаю, Лидия, будет ли с тобою так же, Лидия, не знаю, кто от кого отдалится и когда это произойдет, так оно шло непрерывно, но я не верила, что так будет, я никогда не была ни суетной, ни суеверной, Лидия, но понять, осмыслить парадокс — что совершенно чужой человек, и к тому же болгарка, будет со мной в мои последние дни, будет ухаживать за мной, прислуживать, расчесывать мои волосы, купать, что совершенно чужому для меня человеку придется быть со мной — вот этого я понять не могу, Лидия, да и могла ли я представить себе, что в свои девяносто два года буду разговаривать только с какой-то болгаркой, а, Лидия? Ну хоть бы я встретила тебя задолго до этого, Лидия, тогда мы могли бы стать приятельницами, а я бы знала, что вот, одна моя приятельница заботится обо мне в мои последние дни. Вот этого я не могу понять, Лидия. Я не говорю, хорошо это или плохо, просто это бесконечно меня удивляет, Лидия.

Лидия, она красила ногти на ногах, сидя на ковре в комнате так, чтобы Йорга не могла увидеть ее с террасы и не расстраивалась из-за своих ног и ногтей, ответила: знаете, Йорга, а вы попробуйте думать обо мне как о своей приятельнице, это ведь как, к примеру, с моим греческим — я выучилась ему у одной женщины, она была моей няней в Пловдиве; мама взяла в дом эту гречанку, потому что та брала намного меньше, чем другие, и каждое утро, уходя в больницу, строго наказывала ей: разговаривать только по-болгарски, Калиопа, прошу тебя, из-за тебя ребенок говорит на каком-то тарабарском языке, я иногда ее даже не совсем понимаю! Калиопа улыбалась, согласно кивала и, не успевала мама закрыть за собой дверь, начинала смеяться и щекотать меня по-гречески, клялась, что никогда не будет говорить на другом языке, только на родном, а зато я выучу греческий с ее помощью и когда-нибудь, она уверена, этот язык пригодится мне, и вот тогда-то я вспомню о ней и мысленно поблагодарю, пусть даже ее к этому времени не будет в живых. После Калиопы, с самого детства, я совсем не пользовалась вашим языком, Йорга, и не говорила на нем, но вот видите — пришлось, так может быть, Калиопа выучила меня, чтобы я могла говорить с вами, быть вам утешением в конце вашей жизни? Может быть, во всем есть глубокий и таинственный смысл? И вся наша жизнь идет по предначертанному божественному плану? При этих вопросах Йорга затихала. Но зато часами расспрашивала, какой она была, эта Калиопа, откуда, как она попала в Болгарию, как жила, как выглядела, толстая была, наверное, и приземистая, как все гречанки, что за дом был у нее в Пловдиве, была ли религиозна, носила ли крестик на шее, умела ли петь, а печь пасхальные куличи? откуда были ее родители? Постепенно Лидия воскрешала в себе воспоминания о своей толстой, зеленоглазой, слегка косившей няне, вспоминала, сидя рядом с Йоргой на морском побережье, старые улочки Пловдива, дом, большой двор и, конечно же, вишни, двор с вишневыми деревьями, она пыталась рассказать Йорге про тихий двор и белоцветные вишни, про поэта и его пронзительную грусть, про свое спокойное детство, про родителей, врачей-коммунистов, с их профессиональной порядочностью и требовательностью к себе, про их внезапный срыв после перемен 89-го, они умерли друг за другом после всего этого, стали болеть, отец начал пить, я скандалила с ними из-за пустяков, из-за политики, из-за коммунизма, Йорга, ты себе даже не представляешь, что это такое — презирать своих достойных родителей за то, что они были коммунистами, презирать мать и отца, спасших сотни человеческих жизней, за то, что они переживали из-за Горбачева, из-за берлинской стены и падения коммунизма? Они чувствовали мое пренебрежительное отношение к себе, это было даже не презрение, а хуже — пренебрежение, они чувствовали это и, может быть, поэтому разболелись, как ты думаешь, Йорга? Но Йоргу не интересовали родители Лидии, они были болгарами и к тому же коммунистами, ее интересовала только няня Калиопа, гречанка, близкая ее душе, Лидия не могла дать исчерпывающую информацию о ней и поэтому начала выдумывать, приводя подробности, которые, она была уверена, понравятся Йорге — что Калиопа, например, чаще всего готовила «милфё» — блюдо с жареными кабачками и баклажанами, которое Йорга страшно любила, но не могла позволить себе из-за желудка, что родители Калиопы торговали оливковым маслом, как и умерший супруг Йорги, а каким сортом торговали, спрашивала вдруг Йорга, очнувшись от своей утренней дрёмы, «экстра вёрджин», мгновенно отвечала Лидия, и Йорга одобрительно кивала головой, а из какой области? самой южной, наугад отвечала Лидия, я не слишком ориентируясь в том, где именно на юге производят оливковое масло, а позже просто начала рассказывать Йорге сказки про то, например, что отец Калиопы погиб на какой-то из Балканских войн, его там застрелили, а на какой именно, строго спрашивала Йорга, я точно не знаю, все время их путаю, не могу запомнить эти многочисленные войны на Балканах, а я все их знала, сказала Йорга, но уже забыла, хотя человек не может забыть войну и голод, нищету, Лидия, когда во время Второй мировой вы, болгары, оккупировали Беломорье, когда вы отъедались, а у наших детей губы были изъедены цингой, когда наши дети просили у ваших солдат хоть корочку хлеба, когда ваши богатеи, ваши табачные эксперты, ваши продавцы табака распоряжались нашим табаком, нашими маслинами, нашим оливковым маслом и нашей пшеницей, когда они ели белый пшеничный хлеб, а мы умирали, такие вещи, Лидия, забыть нельзя.

Йорга вдруг замолчала, но Лидия уже привыкла к этим мгновениям внезапной тишины, предваряющим ее очередное погружение в забытье. Легкий морской бриз помогал Йорге окунуться в пепельный, все более плотный и все более глубокий сон на террасе, а Лидия продолжала красить ногти на ногах, сидя прямо на ковре, наблюдала за колыханием белой тюлевой занавески и смотрела на море, его синеву, его волшебную лазурь, отдаваясь лени и спокойствию, которое навевали каменистые берега, неправдоподобный свет, раскаленный песок, безжалостное солнце, обнажающее души, она думала о жизни этой женщины, ее молодости, ее пятерых детях и о муже, торговце оливковым маслом, думала о своей Дане и о своем Иване, об умерших родителях, о доме в Пловдиве, о своей странной доле — заботиться о величавой Йорге и разговаривать с ней, рассказывать сказки, держать ее ледяную руку, расчесывать ее седые волосы, готовить ей совсем мизерное количество супа, которое она еще могла осилить.

Лидия закончила с ногтями и вышла на террасу, чтобы забрать там чашку с кофе и печенье, которые оставляла Йорге, голова Йорги как-то странно склонилась на одну сторону, рот был раскрыт — будто в немом крике, Лидия сняла с нее черные очки и медленно закрыла своей ладонью еще не остывшие веки.

Какая все-таки счастливая смерть — умереть в одиннадцать утра, в июне, на террасе над берегом моря, на его изумительном фоне, под шепот раскалившихся камней и шипение змей в сухой траве, какая волшебная и величественная декорация для отлетающей в иной мир души человека.

Оказалось — после похорон, на которых присутствовали все пятеро детей вместе с супругами и детьми, все в темном и все до одного в черных очках из-за бескрайнего и глубокого света, льющегося отовсюду на этом острове — оказалось, что в завещании, аккуратно написанном, заверенном нотариусом и запечатанном, Йорга оставляла в наследство дом

дом, в котором все они родились и выросли, семейный дом на берегу моря — Йорга завещала Лидии

завещала деньги со своего банковского счета — тоже Лидии

дарила все свои драгоценности, вместе с личными вещами и одеждой — тоже Лидии, потому что Лидия была со мной в последние годы моей жизни, Лидия, а не кто-либо другой, так было написано в завещании.

После оглашения документа у местного нотариуса все семейство Йорги молча удалилось в беседку под большой смоковницей в дальней части двора, они поговорили минут десять — очень деловито и таинственно — и разъехались друг за другом в тот же день, не простившись с Лидией, как будто она была преступница, воровка, мошенница и змея, которая отняла у них дом их детства, дом их матери и отца, дом, где они родились и где какая-то иностранка, причем болгарка, сейчас не знала, куда ей деться от неловкости, как на них смотреть и что говорить — а все из-за этого неожиданного завещания, оно казалось ей таким незаслуженным, что хотелось сказать им; ладно, возьмите его, видно, не судьба, но где были вы все последние годы жизни своей матери? Почему никто из вас не позвонил ей? Почему никто не приехал навестить? Вы не знали, что она больна? Что скоро умрет? Разве вы ее не любили? Да, Лидии хотелось задать им все эти вопросы, но она не смела, не имела права, ведь она проявила точно такое же пренебрежение и черствость по отношению к своим родителям, оставив их одних в Пловдиве, не приезжала к ним, потому что знала, что тут же разругается с ними из-за коммунистов и демократов, как, как я могла ссориться с мамой и папой, неужели не могла уступить, пожалеть их, приласкать, как смела пренебречь этими людьми, спасшими сотни жизней, как я могла быть такой жестокой, как вот эти пятеро детей Йорги в черных очках, с их нескрываемым озлоблением и циничным отсутствием хоть малейшей скорби. Они были просто оскорблены поступком матери, которая так несправедливо обидела и унизила их, но теперь, по крайней мере, могли спокойно забыть о ней — навсегда.

После ухода соболезнующих, которые внезапно налетели в дом как саранча и столь же внезапно исчезли после обязательных ритуалов, Лидия спешила уладить все формальности вокруг получения наследства, чтобы не оставаться одной в огромном доме Йорги, который ее душа, совершенно естественно, пока еще не могла покинуть. Лидия слышала какие-то необычные звуки, шуршание, видела тени, которых раньше никогда не было, ощущала какие-то посторонние запахи, предметы передвигались, порой возникало странное движение воздуха, но не от сквозняка или порыва ветра. Йорга все еще жила в своем доме, вероятно, что-то ей говорила, но Лидии никак не удавалось ее понять, всё это заставило ее заплатить адвокату огромный гонорар, чтобы ускорить административные процедуры, так что в конце июня она стала обладательницей солидного двухэтажного дома семейства Кокалис и банковского счета в сто пятьдесят пять тысяч евро.

В Софию она вернулась самолетом, Иван, разумеется не встретил ее в аэропорту, как обещал. Даже не сказал Дане, что ее мать возвращается. Иван сидел перед телевизором в майке и шортах — отечный, потолстевший и опустившийся. Лидия позвонила в дверь, и он медленно встал открыть ей, задев по пути пустые бутылки из-под пива, которыми было заставлено все пространство квартиры.

О-о-о, он оглядел ее, стоя в дверях, мадам возвращается?

Она подошла, собираясь поцеловать, но отпрянула, почувствовав неприятный запах пива, а он все еще стоял на пороге, как будто не желая ее впускать, и критически разглядывал ее фигуру, дорожные сумки, дорогой костюм, в ней появилось что-то новое, и он не мог понять, что именно — цвет волос? прическа? приподнятый подбородок? слегка прищуренные глаза? В конце концов, она его оттолкнула, чтобы войти, я могу все же войти, спросила она и тут же, отодвинув, вошла, а он с запозданием ответил ей: разумеется, мадам, прошу вас, чего изволите?

Она вошла в свой дом, и в нос ударил тяжелый дух тесноты, искореженного дивана, вытертой обивки кресел, затхлый запах дешевых сигарет и алкоголя, запах неприкаянности, который она забыла. Когда там, на Кипре, она думала о своем доме, он представлялся ей таким же прохладным и просторным, как и дом Йорги, таким же полным света и синевы, как море у берега, за два с половиной года она забыла многое: чувство отвращения, физиономию Ивана, перекошенную неудовлетворенностью и алкоголем, тесную гостиную и еще более крохотную кухню, печку, всю в застарелых пятнах жира, которые уже никогда не отмыть. Она бросилась в комнату Даны, Дана лежала на кровати и читала, увидев мать, она вздрогнула от неожиданности, мгновение обе молча глядели друг на друга, ведь Дана не знала о приезде матери, Иван даже не счел нужным уведомить ее об этом, а скорее всего и сам забыл. Дана испустила крик радости и бросилась к матери, стала ее обнимать, она необычайно выросла за эти два с половиной года, уже и ее, Лидию, обогнала, крупная, угловатая, толстощекая, она отпустила волосы, сейчас уже не такие светлые, как перед отъездом Лидии, доченька, девочка моя, Дана сжимала Лидию в своих объятиях, они слились в одно целое, Дана и Лидия, мать и дочь, Иван молча наблюдал за этой сценой, его и без того длинное лицо еще более вытянулось, как у лошади, он открыл новую бутылку пива, занял свое законное место у телевизора, но вдруг сообразил, что не должен так себя вести, все-таки жена вернулась домой после двухлетнего отсутствия, он встал, надел первую попавшуюся на глаза рубашку, разумеется, грязную, разумеется, мятую, пошел в ванную, почистил зубы, собрал в гостиной пустые пивные бутылки, выключил телевизор, подумав с сожалением, что возвращение Лидии наверняка помешает ему смотреть финал мирового первенства по футболу, но ничего не сказал, да, конечно, да, никак не получится посмотреть финал, взял один из тех безобразных ярко-желтых нейлоновых пакетов Billa и торжественно сообщил все еще обнимающимся и целующимся женщинам: я — в магазин, куплю что-нибудь поесть. Лидия изумленно глядела на него: вкось застегнутая рубашка, выпирающий живот, ужасные шлепки-вьетнамки, замызганные короткие шорты, покрасневшие глаза, оранжевая пластиковая сумка, хорошо, сказала она и смущенно кивнула, и Иван пошел к двери, но вернулся и начал что-то искать, рыться в ворохе рубах, вынул из шкафа длинные брюки и стал шарить во всех карманах, а потом бросил их на диван, достал другие брюки, проверил все карманы и отбросил туда же, потом стал вынимать рубашки из шкафа, одну за другой, прощупывая карманы — все более нервно, все более резкими движениями, осознавая свое унижение, которого не мог предвидеть, ощущая на себе взгляд потрясенной Лидии, и когда Дана сказала, ладно, папа, ты сядь, а мы с мамой сами пойдем в магазин, он посмотрел на свою дочь, как собака, собака, которой кинули кусок хлеба, собака, которую спасли от голода, а Дана потащила мать в прихожую, к входной двери, и когда они вышли на улицу, сказала: ты не поняла? — у него просто нет денег, как это «нет денег»? Лидия остановилась как вкопанная. А вот так, ответила Дана, как будто это было вполне естественно, но я же каждый месяц посылаю вам деньги, да, но их не хватает, мама, я потому и хотела, чтобы мы вышли на улицу, потому что я не могу говорить при нем, всегда, когда ты звонила, он был рядом, и я не могла тебе рассказывать, не хотела и писать, чтобы не расстраивать, я хотела, чтобы ты спокойно занималась своей хозяйкой, мама. И Дана замолчала, поняв, что не может продолжать, не может произнести слов, которых ждала мать. И Лидия, светлая, прозрачная Лидия, смотрела на свою здоровенную дочь, смотрела растерянно на ее длинные, неухоженные, спутанные волосы, на уже тесную ей майку и слишком большой бесформенный комбинезон, весь облепленный карманами, она видела следы своего отсутствия на лице дочери, да, Лидия уже о чем-то догадывалась, но хотела это услышать, скажи, все расскажи мне, попросила Лидия, взяв ее за руку. И они пошли вверх по совсем безлюдной улице в горящее лето, в пыль, в неподвижный воздух, в застой ленивого послеполуденного воскресного дня, и в этот момент их жизнь рвалась надвое — они шли, не разговаривая друг с другом, по раскалившимся тротуарам, шли медленно, прислушиваясь к своим мыслям, которые и не нужно было произносить вслух. Перед глазами Лидии проходили оргии, на которые только Иван и был способен, запои, случайные любовницы, «продолжение банкетов» уже у них дома, пиво по утрам, похмелье, крах всей его жизни, дно, к которому он стремительно приближался, Лидии нужно было сейчас же забрать свою дочь, теперь она богата, они могли бы переночевать где угодно, могли бы даже купить себе, хоть сейчас, другую квартиру, сбежать от Ивана, оставив его наедине с пивом и его замутненным сознанием, с этим финалом по футболу, было так тихо на улице, так накалено, что судьба Лидии и Даны ощущалась как некое третье эфирное создание, шедшее рядом с ними, они почти различали его шаги, вуаль на лице, слышали его шепот, Лидия чувствовала его, видела, и она знала, что нужно делать — никогда больше не возвращаться назад, а идти вперед по этой улице, идти вдвоем, идти, идти вот по этой улице, не оборачиваясь, Лидия всегда была сильной, а теперь вот и богатой, она умела предугадывать судьбу, она держала руку своей дочери, руку своей жизни в своих собственных руках, за время своей долгой работы операционной сестрой она привыкла к виду крови, привыкла к ее запаху, видела сердце, держала его в руках, умела вглядываться в каждый орган, каждую артерию, умела перевязывать вены, зашивать разрезанную ткань человеческого тела, во время операций она всегда думала, что нет большей истины, чем та, что сейчас перед ее глазами, что это — предел, которого может достичь человек, предел, который в силах вынести душа — живая плоть человека, его пульсирующая кровь, но годы, проведенные с Йоргой, научили ее другому — что бывают и другие пределы, другие миры, другие пороги, с которыми приходится сталкиваться душе, и это не живые человеческие органы в ее руках, а чувство безысходности, чувство прощания с миром, да, прощания с миром, человек не может выдержать прощания с миром, Лидия, знаешь, человек предпочитает подремать или посмотреть телевизор вместо того, чтобы прощаться с миром, прошептала ей совсем тихо Йорга, рядом с Йоргой, глядя на ее медленную смерть, которая все никак не наступала, Лидия научилась благоговеть перед жизнью, как будто Йорга завещала ей не только свой дом и деньги, но и ощущение бесконечной ценности каждого мгновения, каждого звука, каждого решения, каждого слова, как будто за этими словами, решениями и мгновениями скрывалась какая-то другая реальность, которую следовало уловить, разглядеть и в которой, в сущности, и надо было жить, да, мама, Дана снова начала говорить, и Лидия ощущала себя той бездной, в которую падали слова-камни Даны, папа вообще не ищет работу, мама, он все тебе врет по телефону, ни разу не ходил искать работу, только получал твои деньги на почте, менял их в обменнике на углу и собирал дома бог знает кого, а меня гнал в мою комнату, и они запускали музыку так громко, что я не могла ни читать, ни спать, а они все танцевали, кричали, орали, к утру начинали ругаться и драться, а один господин чуть не выбил папе глаз, и он даже несколько дней подряд ходил в поликлинику, но если замечал, что я открываю свою дверь и смотрю на них, начинал ужасно кричать перед гостями, смотрите, посмотрите-ка на нее, шпионит, подсматривает в замочную скважину, а однажды вытащил меня, прямо в ночнушке, к гостям и стал выпытывать, что именно я хочу знать, в чем точно моя проблема, я не знала, что отвечать, и тогда он ударил меня по щеке, мама, а одна женщина, она чаще других приходила к нам, такая … противная, начала хихикать, а другая сказала: хватит, прошу вас, хватит, как вы можете бить ребенка, я даже не знала, что здесь ребенок, да он вообще не может спать, ну и так далее, в общем, защищала меня, а папа набросился на нее с кулаками, сказал, что я не нуждаюсь в защите, что я не какой-то там бездомный ублюдок, он так и сказал, не какой-то бездомный ублюдок, а у меня есть дом, есть отец, который заботится обо мне, есть мать, которая меня содержит, я женат на ее матери, суки, так он обозвал их при мне, и я вернулась к себе в комнату и зажала уши, чтобы не слышать, как он будет им говорить о тебе, и когда они довольно скоро разошлись, вошел ко мне, а мы как раз в тот день получили деньги от тебя, вошел и попросил дать ему один лев, я сказала, что у меня нет, а он сказал — только шестьдесят стотинок, на пиво, а я сказала, что у меня нет, и тогда он стал вытряхивать все из моего рюкзака, а я его уже собрала на завтра в школу, и оттуда выпал кошелек, он раскрыл его, и ему на ладонь посыпались стотинки, и он начал их пересчитывать, там был один лев и тридцать три стотинки, и он сказал: как раз на два пива, стащил с меня одеяло и сказал, давай, иди в дежурный. Купишь два пива, а было четыре часа десять минут ночи, я моргала, притворялась спящей, и тогда он стал кричать и бить меня, я знаю, ты не спишь, знаю, все подслушиваешь, чтобы потом доложить своей матери, ладно, расскажи, расскажи ей, когда вернется, если вернется вообще, он каждый день мне говорил, что ты нас бросила, мама, что нашла себе богатого любовника и никогда сюда не вернешься, к нам, что однажды вообще перестанешь присылать нам деньги, потому что забудешь о нас, и это было страшнее всего, мама, что ты забудешь нас, хотя я в это не верила, потому что знала, что каждый раз после нашего с тобой разговора по телефону ты начинаешь плакать, знала, чувствовала по твоему голосу, что ты скучаешь обо мне, а может быть и о папе, и ради тебя, мамочка я так старалась учиться, завтра нам раздадут дневники, и ты увидишь, у меня ни одной пятерки, назло ему училась, а он только бесился из-за моих шестерок, зубрила, и откуда ты только взялась, такая зубрила! Зачем тебе учиться? Зачем тебе эти шестерки? Это недостойно мало-мальски интеллигентного человека!

Так ты купила тогда ему пиво, спросила Лидия, и Дане показалось, что она как-то чересчур спокойна, неестественно спокойна, да, мама, я встала, оделась и сходила в дежурный и купила ему пиво, и принесла ему, и он посмотрел на меня как-то странно и начал плакать, мама, это с ним всегда так, еще сказал, извини, Дана, ты не заслуживаешь такого отца, я неудачник, я пропадаю, моя девочка, прости, сможешь ли ты когда-нибудь простить своего отца-алкоголика, отца-неудачника, такого обыкновенного и посредственного человека, который обманул надежды твоей матери, который не заботится о тебе и все больше и больше превращается в пьяницу, как мне хочется иногда броситься под поезд, Дана, знай, если я когда-нибудь исчезну, значит, я бросился под поезд, ищите меня не где-нибудь, а только там, между рельсами, ничего не сумел сделать с этой жизнью, Дана, не понимаю, почему, не понимаю, с чего все началось, не понимаю, как вытащить тебя и твою мать из этой клоаки, я не могу сделать ничего, только тонуть — все глубже и глубже, другие вот сколотили себе целые состояния, обзавелись домами и машинами, ездят отдыхать, а я не могу ничего, ни на что не годен, я тряпка, Дана, девочка моя, беги от меня, доченька, убегай, поезжай к матери или просто иди в приют, лучше уж жить в приюте, чем с таким пропащим типом, как я. А потом он открыл бутылку пива и начал говорить, что исправится, что выкарабкается, что не даст другим ублюдкам быть выше его, что не сдастся, и я еще увижу, он разбогатеет — и ради этого готов красть, обманывать, убивать, если придется, а потом открыл вторую бутылку, выпил ее и уснул.

А что ты ела на завтрак, спросила Лидия еще спокойнее, и ни один мускул не дрогнул на ее лице.

Я уже не помню, мама, ответила Дана и удивилась, что мама спрашивает ее именно про завтрак.

А ты вообще ела хоть что-нибудь, спросила Лидия и посмотрела ей в глаза.

Не могу вспомнить, ответила Дана.

Прошу тебя, вспомни.

А, да, там было какое-то печенье.

А какое печенье — сладкое или соленое?

Не помню, мама, какая разница!

А на обед?

Мама, ты спрашиваешь меня о таких мелочах, как я могу помнить каждый раз, что я ела на завтрак и на обед?

А вообще-то ты завтракаешь, обедаешь, спросила Лидия, и Дана испугалась, она поняла, почувствовала, что будет дальше, ну, разумеется, завтракаю и обедаю, мама, разумеется, мама, я ем.

Почему ты мне врешь?

Потому что думаю, что ты можешь его убить, мама.

Вот именно.

Но ты не знаешь, когда он начинает плакать…

Знаю, будь спокойна.

Ты ведь ничего ему не сделаешь, правда, мама, он просто очень, очень несчастный.

Он нахальный, наглый, подлый, пропащий тип.

Нет, мама, несчастный.

Мы уйдем от него, Дана.

Он бросится под поезд, если мы уйдем. Он нас очень любит. И тебя, и меня.

Он никого не любит, Дана. Пусть себе бросается под поезд.

Нет, мама, ты не можешь этого сделать!

Могу и сделаю, Дана. Вот так.

Мама, прошу тебя, не надо, мама, прошу, давай не будем его бросать, иногда по вечерам мы ходим с ним гулять, это так здорово, он покупает мне сок, а себе — пиво, мы разговариваем, и он мне говорит, что я должна учить языки, уметь пользоваться компьютером, потому что два языка и компьютер обязательны в Европейском союзе, и он будет очень гордиться, когда я стану студенткой, он мой отец, мама, не надо его бросать

и Дана разрыдалась из-за отца, она плакала о своем спившемся, пропащем отце, я знаю только его, мама, он мой единственный отец, я знаю его с самого детства и не могу, чтобы он бросался под поезд, я буду ему помогать, если не мы, то кто будет заботиться о нем, кто заправит ему постель утром, кто сварит кофе, кто уберется в квартире, у него же нет никого, кроме нас, и он так одинок.

Они давно уже сидели на скамье в пустом дворе школы. Лидия все еще была странно спокойна, как будто ее вовсе не удивляло то, о чем говорила ей Дана. На улице не было ни души. Шелковица над ними давала тень, ее ягоды время от времени с тупым звуком шлепались с дерева на асфальт, разбиваясь и образуя фиолетовое пятно, к которому тотчас же сползались муравьи и слетались пчелы, жужжание которых было единственным звуком в самой горячей точке лета.

Обещай, что вы не разойдетесь, мама.

Ты знаешь, Дана, я стала очень богатой.

Знаю, да, знаю.

Откуда ты знаешь.

У тебя богатый любовник.

Это отец тебе сказал?

Да.

У меня нет любовника, но я стала богатой. Ты веришь мне?

А как ты стала богатой?

И Лидия начала рассказывать Дане о Йорге, о старухе с седыми, в голубизну, волосами и огромным носом, о ее длинных породистых пальцах, унизанных перстнями, о доме у моря, тюлевых занавесках, которые колышет ветер и сквозь которые виден каменистый берег, о ее пятерых детях, ее супруге, продавце оливкового масла, о ее одиночестве, о достойном и долгом прощании с миром. О ее завещании. Она все оставила мне, все, даже свои перстни. Хочешь на нее посмотреть? И Лидия достала фотографии Йорги, которые она делала в дни, когда та чувствовала себя хорошо. Йорга упрямилась, не хотела сниматься, но, в сущности, тайком даже готовилась, надевала свои любимые платья, светло-фиолетовое и пепельно-розовое, причесывалась и по многу раз поправляла свою прическу, втыкала в нее не один, как обычно, а три костяных гребня, Лидия красила ей губы своей помадой, а потом давала зеркальце — поглядеться, Йорга улыбалась, приглаживая волосы, потом надевала черные очки, она была красивая, да, красивая, сказала Дана, маленькая, правда, с годами высохла, ответила Лидия, в молодости она не была такой хрупкой и маленькой, знаешь, Дана, я очень ее полюбила, и Лидия заплакала в свою очередь, иногда так странно, Дана, почему вдруг мы начинаем любить какое-то существо? Они обнялись, сидя на скамье, Лидия плакала на плече у своей дочери, так странно, что начинаешь любить кого-то, а потом, когда он уйдет — его так сильно не хватает. Дана, как ты думаешь, я полюбила ее из-за наследства, которое она мне оставила, или из-за нее самой? Я думаю, что ты полюбила ее из-за нее самой, мама, так, как ты и папу любишь ради него самого, ты ведь не бросишь его, особенно сейчас, когда ты так богата?

Позже, в тот же день, незадолго до начала финала на первенство мира, Дана сидела у себя в комнате, обхватив голову руками, и тихо всхлипывала, слушая крики отца и матери, их обидные слова — камни, которые они швыряли друг в друга, Господи, заставь их помириться, заставь снова полюбить друг друга, Господи, сделай так, как раньше, когда у папы была работа, а мама работала в клинике Пирогова, чтобы они вдвоем ждали меня у школы, покупали мороженое, чтобы мы ходили гулять в парк, я — на велосипеде, а они с воздушной кукурузой в руках, в одно из затиший Дана сумела прошмыгнуть через гостиную, никто из двоих ее не заметил, услышала только, как отец проревел «из-за тебя пропускаю финал мирового!», вышла на улицу и направилась к скверу, где ее ждало спасение — рядом с Яворой, рядом с Яворой и другими.

* * *

Явора снится мне так — мы все идем по какому-то холму на поклонение к Яворе, она живет в доме на вершине холма, он строго охраняется, а саму Явору охраняет весь мир, потому что все поняли, кто она, но только нас допустили к ней на поклонение, мы все в длинных белых одеяниях и римских сандалиях, однако дорога оказалась очень длинной, а мы идем уже много, много дней подряд, одежда и сандалии начали рваться, и тогда мы пошли босиком, наши ноги все в ранах от сухой травы и колючек, и ужасно жарко, и нет воды, и нет еды, и мы уже понимаем, что никогда не дойдем до Яворы — не сможем увидеть ее, поклониться… потому что мы недостойны…

В начале вашего рассказа о сне вы сказали, что все поняли, кто такая Явора, и поэтому так охраняли ее. Вы не могли бы пояснить, что вы имели в виду?

Явора не была обыкновенным человеком.

Что вы имеете в виду?

Она не была похожа на обыкновенного человека. А на кого?

Я не знаю других, похожих на нее, так что не могу ответить.

Тогда что вы имеете в виду? Что в ней было необыкновенным?

Прежде всего — глаза.

Я слушаю вас. Так что там с глазами?

Извините, я не могу говорить о Яворе.

Продолжайте про свой сон.

…нам сначала нужно было искупить свою вину и тогда мы сможем дойти до Яворы, тогда этот холм, по которому мы идем, уже не будет все время удлиняться, как всегда в моем сне… и когда-нибудь мы сможем дойти до дома Яворы, и там будет прохладно, на полу — мрамор, везде — фонтаны, альпийские горки, маленькие озера, там Явора позаботится о нас, омоет нам ноги, даст чистую одежду, утолит нашу жажду и голод, и все будет чудесно, как раньше…

Вам это снилось или вы сейчас придумали?

Нет, пока мы шли по тому холму, а он был бесконечным, как бесконечна жизнь, которая нам предстоит, мы знали, что когда-нибудь мы обязательно дойдем до дома Яворы. Извините, я не могу больше говорить.

Но вы здесь для того, чтобы говорить.

Я не могу больше говорить о Яворе.

Но вы здесь для того, чтобы говорить именно о Яворе.

Я могу написать о Яворе, но не говорить. Если хотите, дайте мне лист бумаги.

Так работать нельзя! Еще не пришло время для письменных показаний! Вы постоянно плачете! Плачете! Я не могу разговаривать с вами. Коллеги-психологи постоянно требуют вас освобождать. Вот — я вас освобожу! А завтра вы опять придете и будете плакать, и опять мы успеем сказать не больше трех фраз! В самом деле, попрошу, чтобы вам давали успокоительное, прежде чем приведут сюда!

Хорошо, я попробую… Когда Явора в первый раз вошла к нам в класс, она сказала: здравствуйте, я ваша новая классная руководительница, меня зовут Явора. Фамилию я вам говорить не буду, потому что это глупо, когда люди обращаются друг к другу по фамилии. И можете говорить мне «ты». Я такая же, как и вы. Только знаю немножко больше вас и должна вам об этом рассказать. Предлагаю — давайте будем друзьями.

А как вы реагировали?

Мы обалдели. А потом… глаза Яворы…

Да?

Ее глаза…

Да, вы во второй раз упоминаете ее глаза. Какие они были?

Прозрачные. Иногда очень страшные. Бездонные. Как будто Явора смотрела этими глазами не в лицо, а прямо в сердце.

Смотрела на вас как волшебница?

А как это?

А что значит — смотрела своими прозрачными глазами прямо в сердце?

Этого не объяснить, если вы не испытывали такого.

Нет, не испытывал. А ваша обязанность — объяснить мне это.

Явора знала всё.

Точнее. Что — всё?

Просто всё.

В чем выражалось это знание?

Каждое существо связано со всеми остальными.

А когда вы вместе шли в парк или сквер, о чем вы говорили?

Обо всем.

Постарайтесь быть конкретнее. Говорите о конкретных деталях.

Я всегда чувствовала себя счастливой рядом с ней.

В этом нет ничего конкретного.

Я думаю, со всеми было так же.

С кем именно?

Со всеми, кто верил ей, кто не завидовал.

А кто ей завидовал?

Остальные учителя. Директор. Наши родители. Никто из них ни капельки не был похож на Явору.

Вы утверждаете, что коллеги завидовали ей?

Да, очень.

Почему?

Из-за нас.

А что в вас такого особенного?

Мы очень ее любили. С ее появлением мы стали другими, всё изменилось.

Вы говорите слишком общо. Перечислите, что конкретно изменилось.

Наша успеваемость выросла.

Так. Что еще?

Дисциплина.

Почему это произошло?

Я не могу объяснить.

Попытайтесь.

Было невозможно, к примеру, вести себя неприлично в присутствии Яворы.

Почему?

Не знаю.

Она делала вам замечания?

Нет, наоборот, никаких замечаний.

Она не требовала, например, соблюдать тишину?

Мы и так ее соблюдали, не было необходимости говорить об этом.

А как она вела свои уроки? Интересно?

Да.

И все ее слушали?

Да.

А в чем выражалось ваше неприличное поведение до появления Яворы?

Ребята ругались.

Вы можете сказать, как?

Нет.

Какими точно словами?

Я не могу их повторить.

Ребята говорили грязные слова про девочек?

Да, и про учительниц тоже. И между собой.

А девочки?

А мы издевались над учительницами.

А после того, как у вас появилась Явора, уже не делали этого?

Нет.

Почему?

Потому, что никто не смеет издеваться на другим человеком.

Это Явора вам так сказала?

Нет.

Не говорила?

Нет.

А почему же вы перестали издеваться над своими учительницами?

Потому что это нехорошо.

А откуда вы знаете, если Явора вам не говорила, что это нехорошо?

Но это общеизвестно, господин следователь, разве не так?

Не знаю, заметили вы или нет, но здесь вопросы задаю я. Вы свободны.