Я росла в Африке, и у меня отсутствовало ощущение связи с прошлым, которое представляется столь важным в других частях земного шара. Сомалийский язык не имел своей письменности вплоть до тысяча девятьсот семьдесят третьего года, поэтому мы не учились читать и писать. Знания передавались из уст в уста — через поэзию и народные сказания. А самым важным было то, что рассказывали родители: они обучали нас навыкам, необходимым, чтобы выжить в пустыне. Мама, например, научила меня плести из высушенной травы сосуды, достаточно плотные, чтобы держать молоко. А отец научил, как надо ходить за скотом и следить, чтобы животные не болели. Не так-то много времени оставалось у нас на то, чтобы беседовать о прошлом, вот мы о нем почти и не говорили. Все происходило сейчас, сегодня: что мы будем делать сегодня? Все ли дети на месте? Не угрожает ли что скоту? Что мы будем есть? Где отыскать воду?

Мы жили так же, как и наши предки на протяжении тысячелетий, — мало что изменилось с тех пор. Мы, кочевники, обходились без электричества, телефонов и автомобилей, не говоря уж о компьютерах и телевидении. И отсутствие всего этого, а также замкнутость в круге повседневных забот, порождали у нас совершенно иное ощущение связи времен, чем то, какое господствует на Западе.

Как и все остальные в моей семье, я не имею точного представления о том, сколько мне лет, лишь приблизительно догадываюсь. Родившийся в моей стране ребенок имеет не так уж много шансов дожить до года, поэтому мало кому приходит в голову запоминать его день рождения. Когда я была маленькой, мы понятия не имели об искусственном исчислении времени: о ежедневниках, часах и календарях. Вместо этого мы измеряли время сезонами и движением солнца: в зависимости от дождей планировали, когда сняться со стоянки и кочевать дальше, а распорядок дня определяли световым днем. По солнцу мы узнавали и время суток. Если моя тень падала на запад — значит, утро; если же тень была прямо подо мной — значит, полдень. День клонился к вечеру, и тень моя удлинялась — значит, пора гнать стадо домой, чтобы успеть до темноты.

Мы вставали утром и решали, что надо сделать сегодня. А уж потом трудились изо всех сил, пока не закончим намеченное либо пока не станет слишком темно. У нас не было заведено так, чтобы встать — а весь день уже расписан вперед. В Нью-Йорке люди частенько достают свои ежедневники и спрашивают:

— Пообедаем с тобой четырнадцатого? Ты свободна? Может, лучше пятнадцатого?

— А может, просто позвонишь мне накануне вечером? — отвечаю я обычно.

И сколько бы мне ни приходилось записывать время предстоящих встреч, я все равно не могу привыкнуть к самой этой идее. Когда я впервые попала в Лондон, то никак не могла понять, какая существует связь между тем, что человек смотрит на свое запястье, а потом восклицает: «Мне надо бежать!» Было такое впечатление, что все вокруг куда-то спешат, что на всякий поступок отпущено свое время. В Африке никакой спешки не было. Время там течет очень медленно, очень спокойно. Если говоришь, например: «Увидимся завтра в полдень», — значит, часа в четыре, в пять. Я до сих пор не хочу носить часы.

В детстве — там, в Сомали — мне и в голову не приходило обдумывать будущее или настолько озаботиться прошлым, чтобы спросить: «Мама, а как ты росла, когда была маленькой?» Поэтому мне мало что известно об истории семьи, тем более что я ушла из нее совсем юной. И мне все время хочется вернуться назад и спросить у мамы, каким было ее детство, откуда родом ее мать, как умер ее отец. Меня беспокоит, что обо всем этом я так ничего и не узнаю.

Но одно я знаю о своей матери: она обладала редкой красотой. Я понимаю, что это звучит не очень убедительно, так говорят все любящие дочери, но она и вправду была очень красивой. Ее лицо напоминало скульптуры Модильяни, а кожа была такой смуглой и гладкой, словно резец мастера изваял это лицо из черного мрамора. Кожа у мамы цвета воронова крыла, а зубы ослепительно белые, и когда она улыбалась в темноте, то были видны только эти сияющие зубы, будто в ночной мгле они существовали сами по себе. У нее были длинные прямые волосы, очень мягкие, а расчесывала она их пальцами — гребня у нее никогда не было. Мама высокая и стройная, и такую фигуру унаследовали все ее дочери.

По характеру она очень спокойная и тихая. Но стоит ей заговорить с кем-нибудь, как она беспрестанно шутит и смеется. Одни ее шутки и впрямь очень смешные, иные откровенно неприличные, а некоторые — просто чушь какая-то, которой она старалась нас расшевелить. Например, она смотрела на меня и спрашивала: «Уорис, а что это глаза у тебя проваливаются куда-то внутрь?» Но ее любимой нелепой шуткой было называть меня Авдохол, что значит «маленький рот»: «Эй, Авдохол, а что это у тебя ротик такой крошечный?»

Отец тоже был очень красив и, уж поверьте, знал себе цену. Он высокого роста, худощавый, кожа у него была немного светлее, чем у мамы, волосы темно-каштановые, а глаза светло-карие. Папа держался очень уверенно. Он постоянно дразнил маму: «Я могу запросто найти себе другую жену, если ты…» И дальше говорил о том, что ему было нужно в данный момент. Или: «Слышишь, что-то скучно мне. Надо бы найти себе другую жену…» Мама в долгу не оставалась: «Давай, давай. Посмотрим, что из этого выйдет». Они искренне любили друг друга, но, к несчастью, в один прекрасный день эти шутливые угрозы сбылись.

Мама выросла в Могадишо, столице Сомали. Отец же, напротив, был потомственным кочевником и всю жизнь провел в пустыне. Когда они впервые встретились, мама увидела, какой он красивый, и решила, что даже жить с ним, скитаясь по пустыне, будет очень романтично. Не раздумывая долго, они решили пожениться. Папа пошел к бабушке (дедушки к тому времени уже не было в живых) и попросил ее согласия на брак. Бабушка ответила: «Нет, нет и нет! Никогда и ни за что». А маме сказала: «Он же бабник, сразу видно». Бабушка не могла допустить, чтобы ее красавица дочь загубила свою жизнь, выращивая верблюдов в пустыне с этим человеком, кочевником! Как бы там ни было, когда маме было лет шестнадцать, она убежала из дому и все равно вышла замуж за папу.

Они отправились в дальние районы страны и стали жить в его семье, в пустыне, что для мамы было вовсе не просто. Она выросла в богатой и знатной семье и не привыкла к суровой кочевой жизни. Еще хуже было другое: отец принадлежал к племени даруд, а мама — к племени хавийе. Жители Сомали, как и американские индейцы, подразделяются на племена, и каждый человек фанатично предан своим соплеменникам. На протяжении всей истории Сомали этот племенной патриотизм служил источником многочисленных войн.

Между дарудами и хавийе издавна существовала вражда, поэтому семья отца плохо отнеслась к моей матери: все считали, что ей в силу происхождения далеко до тех добродетелей, которыми славится их племя. Долгое время мама чувствовала себя одинокой, но ей пришлось приспосабливаться к обстоятельствам. Позднее, когда я сама убежала из дому и оказалась отрезанной от семьи, то поняла, какой тяжелой была жизнь матери среди одних только дарудов.

У мамы стали один за другим рождаться дети, и это наполнило ее жизнь любовью, которой ей так не хватало вдали от родного племени. Но опять-таки я только теперь, став взрослой, понимаю, чего ей стоило родить двенадцать детей. Помню, что мама, когда была беременна, вдруг куда-то пропадала и мы не видели ее по нескольку дней. А потом она появлялась с крошечным ребенком на руках. Она в одиночку уходила в пустыню, прихватив с собой что-нибудь острое, чтобы перерезать пуповину, и там рожала. Однажды во время ее отсутствия мы в поисках воды вынуждены были сняться со стоянки, и ей пришлось догонять нас четыре дня. Все это время она с новорожденным на руках брела по пустыне, высматривая мужа.

И все же мне всегда казалось, что из всех детей я была маминой любимицей. Нас связывали прочные узы взаимопонимания, и я до сих пор каждый день думаю о маме и молю Бога, чтобы он позаботился о ней, пока меня нет рядом. В детстве мне всегда хотелось быть поближе к ней, и я весь день мечтала, как вернусь вечером домой и смогу посидеть рядом с мамой, а она погладит меня по голове.

Мама прекрасно плела корзины, а этому искусству надо учиться долгие годы. Много часов мы провели вместе, пока она учила меня, как изготовить маленькую чашку, из которой можно пить молоко. Однако ни одна моя попытка сделать хоть что-то размером побольше не могла сравниться с тем, что получалось у нее. У меня корзины выходили какими-то клочковатыми, да еще и дыра на дыре.

Однажды случилось так, что желание быть с мамой и естественное детское любопытство подтолкнули меня тайком последовать за ней. Один раз в месяц она покидала нашу стоянку и куда-то уходила до самого вечера. Я как-то сказала:

— Мне так хочется узнать, мамочка, что ты делаешь каждый месяц, когда уходишь!

В ответ она велела мне не совать нос не в свое дело. В Африке детям не полагается вмешиваться в родительские дела. И, как обычно, мама велела мне оставаться дома и присматривать за маленькими. Но стоило ей уйти, как я, прячась за кустами и держась на некотором расстоянии, чтобы не быть замеченной, поспешила следом. Мама встретилась с пятью другими женщинами, каждая из которых также пришла издалека. Они уселись под огромным красивым деревом и просидели там несколько часов — это было время полуденного отдыха, когда из-за жары все равно много не сделаешь. В такое время и животные, и люди отдыхают, так что женщины могли урвать немного времени для себя. На расстоянии их головы казались черными муравьями; они ели воздушную кукурузу и пили чай, а я наблюдала за ними. До сих пор не знаю, о чем они говорили, я ведь стояла слишком далеко и не слышала. В конце концов я решила рискнуть и показаться им на глаза — главным образом потому, что мне хотелось отведать того, что они ели. Я робко подошла и остановилась рядом с матерью.

— Ты откуда взялась? — воскликнула она.

— За тобой шла.

— Ты плохая девочка, непослушная! — стала ругать меня мама.

Но остальные женщины смеялись, ласково приговаривая:

— Ой, смотрите, какая хорошенькая девочка! Подойди сюда, милая…

Мама успокоилась и дала мне воздушной кукурузы.

В детстве и юности у меня не было ни малейшего понятия о том, что существует другой мир, не похожий на тот, где жили мы со своими козами и верблюдами. У нас не было туристических поездок по разным странам, книг, телевизора и кино — весь мой мир ограничивался тем, что я каждый день видела вокруг себя. Не представляла я себе и того, что моя мама когда-то жила в совершенно ином мире. До того как в тысяча девятьсот шестидесятом году Сомали стала независимым государством, ее южные области были итальянской колонией. Из-за этого культура, архитектура и сам образ жизни в Могадишо находились под сильным итальянским влиянием, и мама умела говорить по-итальянски. Иной раз, когда она очень сердилась, то могла разразиться потоком итальянских ругательств.

— Мамочка! — с тревогой смотрела я на нее. — Что ты говоришь?

— А-а, это по-итальянски.

— Что значит «по-итальянски»? Это что?

— Да ничего… не суй нос куда не надо! — И она жестом приказывала мне уйти прочь.

Позднее я сама открыла (как открыла для себя автомобили и большие дома), что итальянский язык — это часть того огромного мира, который лежит за пределами нашей убогой хижины. Не раз мы с братьями и сестрами спрашивали у мамы, отчего она решила выйти замуж за нашего отца.

— Почему ты вообще решила пойти за такого человека? Только посмотри, как ты живешь, а твои братья и сестры живут за границей, они дипломаты! А у тебя что? Чего ради ты решила бежать из дому с этим неудачником?

Она отвечала, что влюбилась в папу и твердо решила быть вместе с ним. Моя мама — сильная, очень сильная женщина. Несмотря на все, что ей пришлось вытерпеть (и чему я была свидетелем), я никогда не слышала, чтобы она жаловалась. Никогда она не говорила: «Я сыта этим по горло» или «Этого я делать больше не стану». Мама только молчала и была твердой, как железо. А потом вдруг, без всякого перехода, угощала нас какой-нибудь нелепой шуткой, чтобы отвлечь. Я мечтаю когда-нибудь сделаться такой же сильной духом — тогда я смогу сказать, что моя жизнь прожита не зря.

По роду занятий нашу семью можно считать типичной, ведь в Сомали свыше шестидесяти процентов населения ведет патриархальный кочевой образ жизни и занимается скотоводством. Время от времени мой отец ездил в какую-нибудь деревню — продать корову или овцу и купить взамен мешок риса или ткани на одежду либо несколько одеял. Изредка он давал товар на продажу кому-нибудь, кто отправлялся в город, прилагая список вещей, которые хотел получить оттуда.

Другим источником дохода для нас был сбор настоящего ладана, того самого, что упоминается в Библии: это был один из даров, которые волхвы поднесли младенцу Иисусу. Запах ладана так же ценится в наши дни, как и в глубокой древности. Ладан добывают из дерева босвеллия, оно растет в горах на северо-востоке Сомали. Это очень красивое невысокое — метра полтора — дерево, а ветви его растопырены, как спицы раскрытого зонта. Я брала топорик и ударяла по дереву — легонько, так, чтобы не повредить его, а лишь рассечь кору. Тогда дерево выделяет млечный сок. Я ждала целый день, пока он затвердеет, как резина. Мы нет-нет да и жевали эту резину, вкус у нее горьковатый. Куски застывшего сока мы складывали в корзины, а потом отец продавал их. Наша семья, бывало, жгла по вечерам ладан в костре, и теперь всякий раз, когда я слышу этот запах, он переносит меня к тем незабываемым вечерам. Теперь, живя на Манхэттене, я иной раз встречаю рекламные объявления, где простые ароматические смолы выдаются за чистый ладан. Мне так отчаянно хочется хоть маленького напоминания о родине, что я их покупаю. Но их запаху ни за что не сравниться с густым и насыщенным ароматом, какой шел по ночам от нашего костра в пустыне.

То, что семья у нас была большая, тоже типично для Сомали, где женщина в среднем имеет по семь детей. На детей смотрят как на своего рода пенсию для родителей: они станут заботиться о родителях, когда те состарятся. Сомалийские дети относятся к своим родителям, дедушкам и бабушкам с большим почтением, никогда не пытаясь оспорить их авторитет. С уважением надлежит относиться ко всем старшим по возрасту, даже братьям и сестрам, и стремиться им угодить. Это одна из причин, по которым мои бунтарские выходки считались такими возмутительными.

То, что семьи так велики, объясняется не только отсутствием контроля над рождаемостью, но и практическими соображениями: работа распределяется между большим количеством людей, а так легче жить. Например, чтобы найти воду, а без этого не проживешь — даже не то чтобы много воды или хотя бы достаточно, просто хоть какую-нибудь воду, — надо потрудиться как следует. Когда вокруг нас простиралась одна лишь засохшая земля, отец отправлялся на поиски воды. Он водружал на спины верблюдов огромные бурдюки, сплетенные мамой из травы, и уходил со стоянки на много дней, пока не находил воду и не наполнял бурдюки, лишь после этого возвращаясь к нам. В ожидании отца мы старались оставаться на том же месте, но с каждым днем это становилось все труднее — в поисках водопоя для скота приходилось забираться все дальше и дальше, на много миль. И нам порой приходилось перекочевывать без отца, но он все равно отыскивал нас — без дорог, указателей и карт. Если же отец отправлялся в деревню купить что-нибудь из продуктов, то в его отсутствие задача поиска воды ложилась на одного из детей, потому что мама должна была оставаться дома и заведовать всем хозяйством.

Несколько раз эта задача ложилась и на меня. Я шла и шла, не день и не два, а сколько будет необходимо, ведь возвращаться домой без воды не было смысла. Мы научились тому, что домой нельзя возвращаться с пустыми руками, иначе потерялась бы всякая надежда на жизнь. Надо было идти и идти, пока не найдешь то, что нужно. «Не могу» не считалось уважительной причиной. Мама велела найти воду, значит, я должна найти. Когда я попала на Запад, меня поразило, что некоторые говорят: «Я не могу работать, у меня болит голова». Мне так хотелось сказать им: «А хотите, я дам вам по-настоящему тяжелую работу? Вот тогда вы ни за что не станете жаловаться на свою нынешнюю».

Один из способов увеличить количество рабочих рук состоит в том, чтобы иметь как можно больше женщин и детей, поэтому в Африке распространено многоженство. В этом отношении мои родители отличались от других и много лет жили только вдвоем. Но однажды, родив уже двенадцать детей, мама сказала:

— Я состарилась. Взял бы ты себе другую жену, а мне дал передышку. Оставь меня в покое.

Не знаю, всерьез она это говорила или нет. Мне кажется, она никак не ожидала, что отец поймает ее на слове.

В один прекрасный день мама осталась на хозяйстве одна. Мы поначалу думали, что папа отправился искать воду или продукты. Прошло два месяца, и мы решили, что он погиб. Но однажды вечером отец вернулся — так же внезапно, как и исчез. Все дети сидели кружком у входа в хижину.

— Где ваша мама? — спросил он, подойдя к нам.

Мы ответили, что она ушла со стадом и еще не вернулась.

— А ну-ка… — сказал он, усмехаясь. — Я хочу познакомить вас с моей женой.

И он подтолкнул вперед совсем юную девушку, немного старше меня, лет семнадцати. Мы молча разглядывали ее: во-первых, нам не полагалось ничего говорить, а во-вторых, мы не знали, что именно тут сказать.

Самое страшное было, когда вернулась мама. Мы с замиранием сердца ожидали, что же произойдет. Мама сверкнула глазами на отца, не разглядев в темноте другую женщину.

— Ага, явился наконец!

Отец переступил с ноги на ногу и отвел взгляд.

— Да. Между прочим, познакомься с моей женой.

И он обнял молодую жену.

Никогда не забуду, каким стало лицо мамы, освещенное отблесками костра. Она стояла ни жива ни мертва. Потом до нее дошел смысл сказанного.

— Проклятье, я его потеряла, отдала этой сопливой девчонке!

Мама умирала от ревности, но изо всех сил старалась не показывать этого, такой уж у нее был характер.

Мы понятия не имели, из каких краев новая жена отца, мы вообще ничего о ней не знали. Это, впрочем, не помешало ей тут же начать командовать всеми его детьми. А потом эта семнадцатилетняя девчонка начала помыкать и моей мамой: сделай то, подай мне это, приготовь мне вот что. Тучи в семье уже достаточно сгустились, и однажды она допустила роковую ошибку — ударила по лицу моего брата Старика.

В тот день, когда это случилось, все ребятишки лазали по дереву (где бы мы ни остановились, всегда отыскивали дерево по соседству с хижиной, и оно служило нам «детской»). Так вот, мы сидели под этим деревом, и вдруг я услыхала плач Старика. Я поднялась на ноги и заметила идущего ко мне младшего брата.

— Что с тобой? Что случилось? — спросила я и наклонилась вытереть его слезы.

— Она меня ударила… Так сильно ударила!

Я даже не стала спрашивать, кто «она», потому что в нашей семье никто никогда не трогал Старика и пальцем: ни мама, ни старшие братья и сестры, ни даже отец, который всех остальных поколачивал регулярно. Да Старика бить и не нужно было — он был среди нас самым умным и неизменно поступал так, как нужно. И то, что она ударила моего брата, стало последней каплей! Стерпеть такое было нельзя, и я пошла искать эту дуру-девчонку.

— Ты зачем ударила моего брата? — возмущенно спросила я.

— Он выпил мое молоко, — ответила она со своим обычным высокомерием, словно она царица и все молоко наших стад принадлежит ей одной.

— Твое молоко? В хижину это молоко принесла я, и если моему брату оно нужно, если его мучит жажда, он может пить. И уж совсем ни к чему бить его за это!

— Сейчас же замолчи и ступай прочь отсюда! — завопила она и замахала руками, прогоняя меня. Я пристально посмотрела на нее и покачала головой: хотя мне не было еще и тринадцати, я понимала, что она допустила большую ошибку.

Братья и сестры, поджидая меня, сидели под деревом и прислушивались, чтобы понять, о чем я говорю с папиной женой. Я подошла к ним и в ответ на их молчаливый вопрос помахала пальцем: «Завтра!» Они все кивнули.

Назавтра удача нам улыбнулась, поскольку отец, как он сам сказал, уезжал дня на два. Когда наступило время дневного отдыха, я пригнала свое стадо домой и отыскала сестру и двух братьев.

— Эта папина молодая жена слишком много себе позволяет, — начала я с того, что всем и так было понятно. — Надо проучить ее, пора положить этому конец.

— Ну да, ясно, только что мы станем делать? — спросил Али.

— Увидишь. Идем со мной, будете мне помогать.

Я взяла грубую толстую веревку, которой мы обычно закрепляли пожитки на спинах верблюдов, когда снимались со стоянки. Все вместе мы увели перепуганную папину жену подальше от хижины, завели в заросли и заставили раздеться догола. Потом я перебросила веревку одним концом через ветку высокого дерева, а другой конец обвязала вокруг лодыжек Маленькой Жены. Она попеременно то сыпала проклятиями, то визжала, то хныкала, а мы тем временем налегли на веревку и подняли мачеху в воздух. Мы с братьями тянули веревку то туда, то сюда, пока не добились, чтобы голова жертвы раскачивалась на высоте двух с половиной метров от земли — диким зверям было ее не достать. После этого мы закрепили веревку и возвратились домой, а она осталась там, в пустыне, вопя и извиваясь.

На следующий день, ближе к вечеру, появился отец — на день раньше, чем собирался. Он сразу же спросил нас, где его женушка. Мы дружно пожали плечами и ответили, что давно ее не видели. Мы, к счастью, отвели ее достаточно далеко, так что вопли ее сюда не долетали.

— Хм-м… — протянул отец, с подозрением оглядывая нас.

Стемнело, а он так и не отыскал ее следов. Отец чуял, что здесь что-то нечисто, и приступил к нам с расспросами.

— Когда вы видели ее в последний раз? Сегодня видели? А вчера?

Мы ответили, что накануне она не ночевала дома — что было, между прочим, чистой правдой.

Тут отец не на шутку разволновался и кинулся искать повсюду, но найти ее удалось лишь на следующее утро. К тому времени папина молодая женушка провисела вниз головой без малого двое суток, и вид у нее был неважный. Отец возвратился домой в страшном гневе.

— Кто до этого додумался? — спросил он с угрозой.

Мы притихли и только переглядывались. Конечно же, она ему нажаловалась. «Заводилой была Уорис, это она накинулась на меня первой». Отец тут же схватил меня и принялся колотить, но к нам бросились все малыши. Мы знали, конечно, что не годится драться с собственным отцом, но больше не могли терпеть.

С того дня папину женушку как подменили. Мы преподали ей урок, и он пошел впрок. Двое суток у нее кровь приливала к голове, и от этого, как я думаю, ее мозги прочистились, она сделалась милой и ласковой. С тех пор она стала целовать моей маме ноги и служить ей, как рабыня.

— Что прикажете принести? Можно, я что-нибудь для вас сделаю? Нет-нет, это я и сама сделаю. А вы посидите, отдохните.

А я мысленно говорила ей: «Вот, так и надо было с самого начала, сучка ты этакая! Можно было бы обойтись без всей этой ненужной нервотрепки». Но жизнь кочевника тяжела, и новая папина жена, хоть и была на двадцать лет моложе мамы, не имела маминой силы. Вскоре мама увидела, что ей не стоит опасаться этой девчонки.

Жизнь кочевника сурова, но и полна красоты: она так тесно связана с природой, что их и разделить невозможно. Мама дала мне имя в честь одного чуда природы: Уорис значит «цветок пустыни». Он цветет в таких неприветливых местах, где мало кто может выжить. На моей родине дождя порой не бывает по году, а то и больше. Но вот с неба обрушивается вода, очищая запыленную землю, — и тогда, подобно чуду, распускаются цветы. Они сверкают, переливаются всеми оттенками желтого и оранжевого; наверное, поэтому желтый всегда был моим любимым цветом.

Когда девушка выходит замуж, женщины ее племени отправляются в глубь пустыни и собирают эти цветы. Их высушивают, потом добавляют немного воды и растирают в пасту, которой покрывают лицо невесты, и оно приобретает золотистый блеск. А ладони и ступни ей красят хной, нанося прихотливые узоры. Веки обводят особой краской, приготовленной по старинным рецептам, от этого глаза кажутся глубокими и манящими. Вся эта косметика готовится из трав и растений пустыни, она совершенно натуральная. Затем женщины наряжают невесту в яркие накидки: красные и розовые, оранжевые и желтые — чем больше, тем лучше. Быть может, у невесты их не так-то и много; сплошь и рядом семьи живут в невероятной бедности, и стыдиться тут нечего. Что ж, невеста наденет лучшее из того, что смогут найти для нее мать, сестры, подруги, но она будет высоко держать голову: гордость — характерная черта всех сомалийцев. И когда настанет день свадьбы, она ослепительной красавицей выйдет встретить жениха. Мужчина этого даже не заслуживает!

На свадьбу соплеменники принесут подарки. Опять-таки, нет необходимости лезть из кожи вон, покупать что-то особенное или переживать из-за того, что твой подарок не так уж роскошен. Что есть, то и даришь: можно сплести циновку, на которой спят, подарить чашку, а на худой конец просто принести что-нибудь съестное для свадебного пира. Среди наших традиций нет такого понятия, как медовый месяц, и на следующий же день после свадьбы молодожены берутся за работу, а для того, чтобы начать совместную жизнь, им понадобится все, что они знают и умеют.

Других праздников, кроме свадеб, у нас мало. Нет выходных дней, заранее помеченных в календаре. А вот долгожданный дождь — это повод для большого праздника. У нас на родине воды очень мало, а ведь от нее зависит сама жизнь. Живущие в пустыне кочевники испытывают к воде огромное уважение, каждая ее капля — настоящая драгоценность, и я по сей день отношусь к воде с любовью. Даже просто смотреть, как она течет, — само по себе удовольствие.

Когда засуха длилась много месяцев подряд, мы, бывало, впадали в отчаяние. И тогда люди собирались все вместе и возносили к небу молитву о дожде. Случалось, это помогало, но не всегда. Однажды мы дождались того времени, которое считается сезоном дождей, но ни капли дождя так и не выпало. Половина нашего скота пала, а другая половина еле держалась на ногах, изнывая от жажды. Мама сказала мне, что все готовятся к большой молитве. Возникая словно из ниоткуда, собралось множество людей. И все мы молились, пели и танцевали, стараясь выглядеть веселыми и подбадривая друг друга.

На следующее утро собрались тучи и пролились обильным дождем. Вот тут-то и началось настоящее веселье, как всегда бывает, если идет дождь. Мы срывали с себя одежду и бегали под его струями, брызгая водой друг на друга, моясь впервые за много месяцев. Не бывает праздника без наших старинных танцев: женщины хлопают в ладоши и протяжно поют, их красивые негромкие голоса далеко разносятся в ночной пустыне, а мужчины подпрыгивают высоко в воздух. Каждый приносит что-нибудь съестное, и мы пируем по-царски, вознося хвалу за дар жизни.

В первые дни после дождя в саванне расцветают золотистые цветы, на пастбищах зеленеет трава. Скот может есть и пить досыта, а мы на это время можем дать себе передышку и порадоваться жизни. Можно отправиться к только что образовавшимся озерам, искупаться и поплавать. Воздух свеж, повсюду поют птицы — и для нас, кочевников, пустыня становится раем.